Книга вторая. КУДЕЯР

ГЛАВА 1

Не доехав до Нижнего Новгорода вёрст пятьдесят, беглецы повернули на юг.

— На Волге зимой нам нечего делать, поживём пока в глуши, в нижегородских лесах, благо там у меня укромное местечко есть.

В ответ на слова Елфима Олекса грустно вздохнул. Ему хотелось податься в Заволжье, в родное Веденеево, а Елфим повёл их совсем в другую сторону.

— Земля здесь добрая, хлебородная, — говорил между тем предводитель, — на лугах народ собирает вдоволь сена, оттого животины по дворам у всех немало. Да только и тут бедности хватает. Грабят народ и свои русские бояре, и князья татарские. В здешних местах одни селения русские, другие татарские, третьи — мордовские. Немало и таких сёл, где все совместно живут — и русские, и мордвины, и татары. Простому народу чего друг друга чураться-то?

Ослепительно сияли на солнце снега. Укатанная санями дорога весело бежала навстречу полуденному солнцу, выгибая на буграх блестящую, лоснящуюся спину. Справа и слева бесконечной чередой тянулись леса, то преимущественно еловые, то берёзовые, то сосновые, а нередко и дубовые.

— Не горюй, паря, — хлопнул по плечу Олексы Елфим, — глянь, какая красота кругом!

— У нас, в Веденееве, такой красоты тоже немало.

— Верю тебе, друже, богата красотой Русская земля. Да только человеку надобно за свою жизнь всякую красоту повидать. Вишь, как ели-то принарядились, словно невесты. Тени от них пока серые, а как придёт бокогрей[104], поголубеют они. А там уж до весны-красны недалеко. Русскому человеку она всегда мила. Поплывём в стругах по широкому волжскому простору, и опять красота небывалая! Чего тебе в деревне-то томиться?

Олекса согласно кивал головой, да сердцу-то не прикажешь, рвётся оно в родные места, удержу нет.

— Бояре да дворяне в здешних местах вольготно живут, — продолжал Елфим, — взять хоть поместье Плакиды Иванова, что на реке Варгалее. В селе церковь Рождества Христова о трёх верхах, рубленная шатром и с переходами. Загляденье, а не церковь! Хозяйские хоромы тоже хороши: столовая горница на подклети с сенями и переходами, другая горница с комнатой и сенями, также на подклети, есть ещё три горенки. Во, какие хоромы отгрохал себе Плакида! На дворе тоже всего хватает: ледник, сушила, житница, поварня, конюшни, Да к тому же и огородец с яблонями. Двор огорожен замётом. Рядом — большое водное угодье[105]. У боярского прикащика Нестора тоже немало добра: две избы, клеть, погреб, баня, конюшня, коровьи хлевы. Да и что им, боярам да дворянам, не жить? Земли плодородной много, народа подневольного тоже немало. Людишки в изобилии бегут ныне в украйны от боярской смуты и несправедливости. Так ведь здесь тоже властелинов на их шею хватает. Кому боярское ярмо совсем опостылело, в леса подаются, — в глухом лесу сам себе хозяин.

Впереди возле дороги показалась огромная развесистая сосна. Медно-красный ствол её словно светился на голубом фоне неба.

— Примечай ту сосну — от неё нам до места уж недалече.

Лошади, обогнув сосну, сошли с наезженной дороги, глубокий снег был им почти по брюхо. По сторонам тянулся глухой еловый лес, казалось, конца-краю ему не будет. Вот уж и вечер настал — края облаков засияли расплавленным золотом, но вскоре померкли, словно подёрнулись пеплом. Стало смеркаться, когда Елфим весело объявил;

— Ну вот, братцы, и приехали!

Лошади остановились возле большой избы, крытой соломой. С трудом открыли заваленную снегом дверь. Внутри было выстужено, пахло пылью.

— Пока совсем не стемнело, пошли за валежником.


Боярин Плакида Иванов в сопровождении свирепых псов неторопко обошёл свой двор, тщательно проверил запоры.

— Бережёного Бог бережёт, Нестор. Много в округе развелось лихих людишек, да и мордва, недовольная нами, озорует.

Нестор, следуя за хозяином, согласно кивал головой.

— Этим летом мы земли мордвина Ичалки себе отгородили, так ныне тот Ичалка худые слова про тебя, боярин, повсюду молвит.

— Проучить надоть Ичалку, чтоб худо про нас не говаривал. В кандалы его, собаку, заковать! Мы тут, в нижегородских местах, хозяева!

Нестор в ответ опять стал кивать головой.

— Всё, кажись, в порядке, пошли в хоромы, выпьем для сугреву.

Жена Плакиды Василиса низким поклоном встретила вошедших. Тело у неё пышное, рыхлое. Плакида придирчиво осмотрел накрытый стол, пригладил рукой смазанные маслом волосы. На столе всего изобилие — пироги с разными начинками, лепёшки медовые, балыки рыбьи, икра…

— Агриппина где? Дрыхнет, что ли?

— Какое спит, батюшка, только тебя дожидается. Агриппинушка, отец тебя кличет!

В горницу вошла девица с большим плоским заспанным лицом. Небольшие глаза её недовольно глянули на родителей. Отец с неодобрением осмотрел её нескладную широкозадую фигуру.

— Рукоделием бы занялась, а то дрыхнешь с утра до ночи!

— Что я-сенная девка? Пусть они рукоделием-то занимаются.

— А ты, Агриппинушка, отцу-то не перечь, не перечь. Да и что, к слову сказать, толку-то в рукоделии? Всего у нас вдосталь. Пущай бедняки рукоделием-то промышляют.

— Вас, баб, не переспоришь, а того соображения в вас нет, что девку замуж выдавать пора. Кто же польстится такой, которая лишь дрыхнуть умеет?

Усердно помолясь на иконы, Плакида сел за стол в красном углу. Вслед за ним сели домочадцы. Хозяин налил две чарки — себе и Нестору.

— Мороз нынче лютует, так нам обогреться не мешает.

— Удивительно ли то дело! — голос у приказчика слащавый, угодливый, большая мосластая рука цепко обхватила чарку. — Ведь Тимофей-полузимник[106] на дворе. В народе не зря говаривают: не диво, что Афанасий-ломонос морозит нос, а ты подожди Тимофея-полузимника, подожди тимофеевских морозов!

— Денёк-то нынче больно хорош — ясный, ведренный, знать, и весна будет красна, — подала голос Василиса.

— А я вот в Нижнем Новгороде на торгу был, так там сказывали, будто голодный год будет.

— Нам-то что об этом думать? — вмешалась в разговор Агриппина. — У нас всего в сусеках полно, на много лет хватит!

— Дура, она и есть дура! — Плакида сердито глянул на дочь. — Надо, чтобы в сусеках полнилось, а не тощилось.

Дочь огрызнулась:

— Коли в сусеках тощиться почнет, у людей возьмём, на всё наша воля.

Василиса глянула в слюдяное оконце и побелела лицом.

— Никак, горит чтой-то!

— Амбар полыхает!

Все вскочили из-за стола. Хозяин, набросив полушубок, ринулся на двор. Отовсюду к горящему амбару бежали люди, кто с бадьёй, кто с багром. Собаки подняли истошный лай.

— Нестор, готовь лошадей, будем ловить татя, подпустившего нам красного петуха!

— Не иначе как Ичалкиных рук дело.

— К нему и поспешим. Вели и другим людишкам ехать с нами.

Десяток всадников устремился в сторону бедного мордовского селения, что стояло в нескольких верстах от боярского поместья.

— Где Ичалка? — завопил Плакида, ворвавшись в крайнюю избу. — Где он, тать нечестивый?

Перепуганная мордовка упала к его ногам.

— Не ведаю, господин, не ведаю.

— Врёшь, ведьма, всё ты знаешь, да от меня скрыть хочешь! — боярин изо всех сил пинал жену Ичалки куда попало. Дети, забившиеся в угол, подняли истошный крик.

— Всех вас изничтожу, проклятущих! Нестор, вели палить это змеиное гнездо!

Ярким пламенем вспыхнула в ночи соломенная крыша Ичалкиной избы.


— Расскажу, словно бисер рассажу! — весело произнёс Филя.

Все встрепенулись. Скучно жилось ребятам в одинокой избе посреди глухого леса, поэтому Филины побасёнки слушали с большим удовольствием, а за ними и время проходило незаметно. За окном, затянутым бычьим пузырём, завывает метель, а в избе тепло, благо дров за дверью много, ребята никогда не отказываются помахать топором.

— У одного попа попадья сдружилась с псаломщиком. Поп догадывался, что дело нечисто, да никак не мог уличить их. Наконец один раз запряг он лошадь и сказал, что поехал в дальнее селение отпевать покойника. Сам поставил лошадь на дороге и вернулся. А псаломщик-то уж тут как тут. Попадья перепугалась, думает: куда мне деть дружка своего? Запихала его под лавку и дровами всего заложила. Поп вошёл и начал искать. Искал, искал, не найдёт нигде. Что делать? И говорит попадье:

— Я уж помолюсь дома, не пойду к вечерне-то.

Рыскрыл книгу, перекрестился и нараспев произнёс:

— Благословен, Бог наш, всегда, ныне и присно и во веки веков!

Как только произнёс он эти слова, псаломщик-то услышал его и отвечает из-под лавки:

— Аминь. Слава Тебе, Боже наш, слава Тебе!

А поп подходит к нему и говорит:

— Молодец, брат псаломщик. Здорово бы я тебя наказал, когда бы ты эдак не сказал. Посмеялись над простодушно-лукавым попом. Филя вридвинул к себе гусли, купленные три дня назад у калик перехожих, бедовым голосом запел:

Как женил-поженил меня батюшка,

Не у голого женил, не у богатого,

Приданого-то много, дак человек худой!

Все люди сидят, как будто свечки горят,

А мой муж сел на покрасу всем,

Уж он бороду погладил да ус залощил,

Ус залощил да глаза вытаращил

Муж на меня, как чёрт на попа,

А я на него помилее того,

Помилее того, как свинья на…

За окном тихо заржала лошадь. Все насторожились.

— Берите оружие да в сени! — приказал Елфим.

К избе кто-то подъехал верхом на лошади. Всадник спешился, приблизился к освещённому окну. Через дверную щель было видно, что он невысокого роста.

— Мордвин, наверно, — предположил Елфим.

Приехавший тихо постучал в дверь.

— Чего нужно? — грозно произнёс Елфим.

— Пустите меня, люди добрые, погреться. Метель сбила меня с дороги.

— Заходи, коли так.

В избу вошёл невысокий, крепко сложенный черноглазый мордвин.

— Звать-то тебя как?

— Ичалкой кличут.

— Что же тебя в такую метель погнало?

Ичалка долго молчал, внимательно всматриваясь в лица хозяев. Елфим приветливо улыбнулся ему.

— Да ты не бойся, здесь все свои.

Мордвин махнул рукой, в глазах его блеснули слёзы.

— Этим летом боярин Плакида отнял у меня землю. Осерчал я на него, амбар запалил. А боярин о том проведал, явился в мой дом, жену избил, избу сжёг. Жена с детишками едва спаслась, живёт теперь у своих родичей. Мне же в село путь заказан, боярин не раз наведывался туда, искал меня.

Елфим скрипнул зубами.

— Давно уж мой нож по Плакиде скучает: зверь он, а не человек. Вот что, братцы, наведаемся-ка мы в боярские хоромы, пощекочим лютого боярина.

— Так метель же на дворе, — неуверенно произнёс Олекса.

— Вот и хорошо, что метель, она для нас самоё милое дело, к боярским хоромам подобраться поможет, да и следы потом заметёт.

Стали собираться в дорогу. Кудеяр впервые участвовал в таком деле, на душе было весело и тревожно. Судя по оживлению, и другие пребывали в таком же состоянии. Ичалка вызвался показать путь к владениям Плакиды Иванова.

Ехали медленно, снег был глубок, да и ветер всё время яростно дул в лицо. Лишь под утро оказались на опушке леса, откуда смутно проглядывали постройки боярского поместья.

— Сторож об эту пору, поди, спит, нужно накрыть его так, чтобы шум не поднял. Пока Кудеяр с Олексой будут вязать его, все остальные ломают двери боярского дома. Плакиду я беру на себя.

Тронули лошадей. Не успели проехать и десятка шагов, как в усадьбе истошно занялся набат.

— Заметили нас, черти полосатые, — выругался Елфим, — видать, настороже были.

Метель почти прекратилась. В серо-белой полумгле было видно, как из построек выбежали люди. Спрятавшись за частоколом, они открыли по нападающим пальбу из луков. Совсем близко засвистели стрелы.

— Поворачивай назад! — приказал Елфим. Стрела сбила с него шапку. Отъехав на безопасное место, он оглянулся в сторону боярских хором, погрозил кулаком.

— Ну погоди, Плакида, мы ещё посчитаемся с тобой!


Весело скользят сани по накатанной обледенелой дороге. На переднем возу восседает арзамасский купец Глеб Коротков- широкоплечий старик с небольшой белой бородкой и живыми выразительными глазами.

— Корней! — обернувшись, позвал он сына.

Со второго воза сорвался рослый румяный парень, догнал сани отца, робко спросил:

— Что надобно, батюшка?

— Как приедем в Новгород, так ты проследи, когда выгружаться станем на постоялом дворе, чтобы все наши кожи были как следует складены. Товар-то ноне не особливо хороший везём на ярмонку — тут порез, там дыра, а где и мясо гниёт. Так ты так кожи сложи, чтобы худые места не больно-то лезли в глаза. Авось всё добро продадим скопом. Понял?

— Всё сделаю как велишь, батюшка.

А Любку Мокееву выбрось из головы — неровня она тебе. Воротимся домой, найду тебе стоящую девку среди купечества. Вон у Завьяла Чурилина какая отменная девица — пышнотела, белолица, ступает как пава.

— Да у Дашки Чурилиной глаза косят — один на вас, а другой — в Арземас[107].

— Тебе с её глаз не росу пить, а станешь противиться родительской воле — батогов отведаешь. Хоть у Дашки глаза косят, да зато у её отца — Завьяла дом полная чаша, а под домом, поди, не одна кубышка зарыта. К тому же Дашка — единственное чадо, умрут родители — всё твоё будет!

«Не хочу, не хочу Дашки! Мне Любушка ой как мила!» — рвётся из души Корнея. Да разве можно перечить родителю, изобьёт до крови! Потому парень тяжко вздохнул и поплёлся к своим саням.

Низкое январское солнце стало клониться за могучие ели, между которыми пролегла дорога. Корней глянул в сторону и перекрестился: «Не приведи, Господи, повстречаться в таком лесу с татями». И тотчас же раздался богатырский посвист. Парень сорвался с места и, не разбирая дороги, кинулся в лес.

Глеб Коротков оглянулся: от задних возов к нему бежали свои оружные люди, да было поздно — предводитель татей сволок его с воза, приставил нож к горлу. — А ну стойте, черти полосатые, не то вашему хозяину конец!

Людишки остановились в отдалении.

— Где твоя казна купец?

— Дак какая такая казна у меня, мил человек? Не видишь, рази, везу для продажи кожу, купленную в Арземасовом городище. Опосля ярмонки казну-то и спрашивай.

— Ты нам зубы не заговаривай! Ну-ко, ребятки, пошарьте в возке! — приказал Елфим.

Ичалка с Филей обыскали воз и вскоре извлекли из-под мешков купеческую суму.

— А ты говорил мне — нет у тебя ничего!

— Каюсь, мил человек, всего-то и было у меня сто рублев, половину уплатил за эту вот гниль. Глянь, глянь, разбойничек, что за кожу мне подсунули — одни дыры. Да я за неё на ярмонке и своих кровных не верну. На какие же шиши я товар куплю в Нижнем Новгороде? О, горе мне, горемычному! Придётся с сумою по миру идти!

— Ты о казне не печалься, купчина, потому как одному Богу ведомо, придётся ли тебе по миру ходить. Уж больно ты говорлив, как я погляжу. А ну стань на колени!

Глеб, побледнев лицом, повиновался.

— Не губи, не лиши живота, разбойничек, дети у меня малые!

— Так уж и быть, пощажу тебя, купчинушка. Только ты прикажи своим людишкам собрать всё оружие и отдать его вон тем молодцам, — Елфим указал на Кудеяра и Олексу.

— А не обманешь, разбойничек?

— Мне тебя обманывать ни к чему, потому как давно мог снять твою голову. Ты лучше не медли, делай то, что тебе велено.

— Ребятки, отдайте им ваше оружие.

Слуги собрали луки, колчаны со стрелами, топоры, шестопёры.

— Гони, купчина, ещё всю снедь, что при тебе есть, — нам в лесу всё сгодится, а ты на ярмонке разживёшься.

Слуги, не мешкая, собрали съестные припасы, сложили их в особые сани.

— А теперь проваливай подобру-поздорову да поменьше о нас трезвонь в Нижнем Новгороде, не то на обратном пути и головы лишишься.

Купеческий обоз быстро удалился.

— Ну что ж, ребятки, — обратился Елфим к друзьям, — вот мы и разжились едой да оружием. Вишь, Кудеяр, как всё просто. А ну, Филя, давай нашенскую!

Все повалились в сани. В глухом сумеречном лесу зазвучала песня:

Как во темну ночь осеннюю

Выезжали добры молодцы,

Добры молодцы, буйны головы…

Кудеяр ткнул Филю в бок.

— А ну смолкни на миг, кто-то в лесу голос подаёт.

Прислушались.

— Померещилось тебе, Кудеяр, это ветер в деревьях гудит.

— Глянь, кто-то стоит меж елей.

— Никак, человек. А ну подь сюды.

— А вы не прибьёте меня?

— Да за что же нам обижать тебя? Ты кто будешь?

— С обоза я, Корнейкой меня кличут. Как тати засвистали, я в лес кинулся, да и заплутался. Обрадовался было, завидев сани, да только потом разглядел, что вы и есть те самые тати.

— Садись в сани, поедешь с нами.

— Погодь, Филя, больно ты добрый, как я погляжу. Проведает сей человек, где мы живём, — бояр наведёт иа нашу погибель. Уж лучше ему сгинуть в лесу.

— Не по-божески это, Елфим.

— А у нас тут не святая обитель, где Господу Богу поклоны бьют.

— К ночи подморозило, сгинет человек ни за что ни про что, ведь, кроме нашей избы, в округе на многие вёрсты жилья нет.

— Дурак ты, Филя! — Елфим повернулся к Корнею. — А ну быстро садись в сани, некогда нам с тобой цацкаться!


Как приятно бывает явиться с мороза в тёплую избу, особенно когда на дворе ночь, a вокруг на многие вёрсты глухой лес! Разгрузившись, разбоинички плотно поели, а потом развалились по лавкам.

— Всё бы хорошо, только вот винца да бабёнки нам не хватает.

Филя промышлял своим ремеслом при кабаке, по-этому нередко скучал по чарке.

— Будет тебе и винцо, коли пошлёт нам Господь купчишку с винным обозом. Пригоним его сюда — повесилимся в волю. А с бабами разбойничкам не резон связываться — обязательно воевод наведут, от них одна погибель.

— Вот уж не думал, что угожу в монастырь, где игуменом разбойничек служит. Нешто хочется тебе Корнеюшка, в монахи идти? У тебя, поди, зазноба есть.

Корней густо покраснел.

— А ну валяй, сказывай скольких девок охмурил?

Парень смутился ещё более, но скрытничать не стал.

— Полюбились мы с Любкой Мокеевои, а тятька слышать не хочет о ней, грит- не ровня она тебе, женись на Дашке Чурилиной. А та такая красавица: в окно глянет — конь прянет, на двор выйдет — собаки три дня лают.

— Что же ты намерен делать?

— Хотел из родительского дома бежать куда глаза глядят, лишь бы с Любушкой быть вместе.

— А Любкиным родителям ты по нраву?

— Сирота она, у тётки живёт, а у той своих ртов хватает.

— Эх, братцы, — загорелся Филя. — Порушим мы нашу обитель, добудем Любушку Корнею, свадебку сыграем, то-то повеселимся!

— Ишь, чего захотел, — возразил Елфим, — а коли дети пойдут, их куда денешь? Может, и младенцев к разбойному делу приставишь? Мы, мужики, в случае чего снимемся отсюда да переберёмся в Волчье становище- там у меня ещё одна потайная изба есть, а с жёнками да детьми как?

— Скучно тут, Елфим.

— Коли скучно тебе, скоморох, — вон Бог, а вон порог, ступай на все четыре стороны!

— Тогда и мы уйдём отсюда, — тихо произнёс Олекса.

Ребятам по нраву пришёлся весельчак Филя, поэтому слова предводителя вызвали неодобрение. Елфим понял это, изменил тон.

— Зимой в лесу и впрямь невесело, а как придут весна с летом — забудешь про тоску-кручину.

— Весна-то не скоро ещё грядёт, а повеселиться ныне охота. Дозволь, Елфимушка, нам с Корнеем в Арземасовом городище побывать, Любушку повидать?

— Да ты, никак, спятил, Филя: до Арземасова городища, поди, вёрст семьдесят, как не боле.

— Коли поспешать будем на конях, в два дня можем обернуться. Ты уж дозволь нам съездить, Елфимушка, вишь, как Корней-то страдает.

— Пристал как банный лист… Езжайте, коли невмоготу.

ГЛАВА 2

После казни Андрея Шуйского великий князь приказал немедленно возвратить из Костромы Фёдора Семёновича Воронцова, осыпал его милостями пуще прежнего. Доволен боярин вниманием государя к себе, мнится ему, будто без его мудрых советов он не может обойтись, без них не свершится ни одно дело в Русском государстве.

Ой берегись, Фёдор Семёнович! Не стань мотыльком, летящим на пламя. Присмотрись к оному мотыльку: кружит он возле пламени и с каждым кругом всё ближе и ближе к нему. Нет у него сил противостоять притягательной мощи огня. И вот последний — роковой круг: ярким факелом вспыхивают крылья мотылька тело его, потеряв опору, падает в огненную бездну.

С детства государю свойственны крайности: уж коли полюбит кого, то без всякой меры — щедро награждает любимца вниманием и заботой. А нелюбимому человеку недалеко и до казни. Меж этими крайностями недолог путь. Воронцову были неведомы судьбы опальных любимцев Ивана Грозного, он оказался первым, кто уподобился мотыльку, летящему из ночи к пламени.

В трудах и заботах минул голодный 1544 год. В самом начале следующего года татары совершили большой набег на владимирские места. Об этом набеге в покоях государя докладывал дьяк Василий Захаров, совсем недавно приблизившийся к великому князю.

Фёдор Семёнович с неодобрением слушал его обстоятельный рассказ о событиях, связанных с нашествием казанских татар. Голос дьяка уверенный, ровный:

— Из Владимира против татар вышло несколько воевод во главе с Иваном Семёновичем Воронцовым, а из Мурома двинулся князь Александр Борисович Горбатый со многими людьми. Татары стали отходить к Гороховцу, а воеводы шли за ними следом без боя до самого города. Тут из острога навстречу татарам выступили гороховецкие мужики и стали травиться с ними. Они взяли у казанских людей голову их Аманака-князя.

— Молодцы гороховецкие мужики! — одобрительно произнёс великий князь.

— Когда же Иван Семёнович Воронцов подошёл со своими людьми к городу, гороховецкие мужики хотели его каменьями побить за то, что с казанскими людьми не делал бою и их упустил.

Фёдор Семёнович едва сдерживает свой гнев. Пошто дьяк об этом-то поведал государю? Татар прогнали в свои пределы-это главное. Худородного ли дьяка дело хулить знатного боярина, да ещё в присутствии его роднога брата? Ну погоди, ты ещё горько пожалеешь об этом, Васька Захаров!

Государь задумчиво смотрит в окно. Деревья, что растут за Москвой-рекой, лишённые листьев, кажутся унылыми, неживыми. Апрельское солнце щедрое, но тепла ещё мало, от земли веет холодом. Василий Захаров упомянул сейчас об Иване Семёновиче Воронцове, и тотчас же в памяти явились воспоминания детских лет: во время приёма иноземных послов окольничий Воронцов всегда стоял с важным видом по левую сторону великого князя. А ныне этого знатного боярина гороховецкие мужики едва не побили каменьями. Иван нахмурился:

— Негоже мужикам поднимать руку на боярина, большую опасность вижу в их своеволии. На днях получил я грамоту от нижегородского наместника. Пишет он, что от лихих людишек житья не стало. И среди тех людей есть особо опасные: грабят они поместья, убивают бояр и дворян, а награбленное раздают среди бедных. Опасны такие тати тем, что прельщают людей, поднимают их против властелинов. Приказал я послать нижегородскому наместнику пищалей и пушек, а также огневого зелья. А казанских татар надобно проучить как следует, поэтому повелеваю начать подготовку к походу против них.

Все, кто был в палате, подивились нежданному приказу- минувший год выдался голодным, а ведь для похода нужно немало всяких припасов, однако перечить юному великому князю никто не стал — его побаивались после лютой казни Андрея Шуйского.

Когда все удалились, Фёдор Семёнович обратился к юноше:

— Дивлюсь твоей мудрости, государь, верно ты молвил: много своевольных людей развелось в нашем государстве. Мнится мне, что не следует давать волю вездесущим дьякам.

Государь мыслил по-иному. В конце своей жизни его отец великий князь Василий Иванович многие дела поручал дьякам, предпочитая их даже боярам. Иван не ведал мыслей отца, но на своём личном опыте быстро убедился, что бояре враждебны друг другу, злы, мстительны, считают его дитем несмышлёным, тогда как дьяки учены, внимательны, послушны, исполнительны. Поэтому юноша холодно глянул в глаза Воронцова.

— Вижу, Фёдор Семёнович, ополчился ты на Василия Захарова за то, что он поведал о твоём брате Иване Семёновиче. Видать, правда глаза колет. Плохо, плохо воюют наши воеводы! Нынче нам надобно новое войско, вооружённое пищалями, а не луками, огневым нарядом, а не только копьями. С таким войском нам никакие вороги не будут страшны.

Воронцов покинул великокняжескую палату с чувством обиды: впервые государь пренебрёг его советом.


Пятнадцатилетнему правителю не терпелось испытать своё счастье в ратном деле, его повелением летом 1545 года было собрано большое войско для похода на Казань.

Воеводы Семён Микулинский, брат Дмитрия Палецкого Давыд и Иван Большой Шереметев отправились к Казани на стругах. Из Хлынова[108] вышел воевода Василий Семёнович Серебряный, прославившийся четыре года назад при отражении нашествия Сагиб-Гирея. Из Перми выступил воевода Львов.

Путь князя Серебряного лежал вдоль реки Вятки, где издавна находились поселения татар, вотяков[109] и марийцев. Затем вдоль Камы он вышел к Казани. В тот же день и час к Казани подступил Семён Микулинский. Соединёнными силами воеводы побили много татар, сожгли ханские селения. Посланные ими на Свиягу дети боярские также успешно воевали с татарами. Неудивительно, что, когда воеводы возвратились в Москву, великий князь очень обрадовался и щедро наградил участников похода. Кто из бояр или детей боярских не бил о чём челом, все получали по челобитью.

Однако в целом поход был не таким уж удачным, каким представили его воеводы в глазах юного великого князя. Пермский воевода Львов опоздал со своим войском: он явился под Казань тогда, когда другие русские полки уже покинули пределы Казанского царства. Татары окружили пермяков, уничтожили их, а Львова убили.

Тем не менее поход русских войск под Казань привёл к тому, что в Казанском ханстве начались неурядицы, обострилась борьба между князьями и царём.

Сафа-Гирей заподозрил князей в связи с Москвой и многих из них казнил. Оставшиеся в живых выехали либо в Москву, либо в другие земли.


— Государь, из Казани от князей Иваная Кадыша и Чуры Нарыкова прибыл гонец с тайным делом, — доложил конюший Михаил Васильевич Глинский.

— Пусть войдёт.

В душе Глинский недоволен: недостойно великому князю якшаться с нехристями бусурманскими, он и сам мог бы принять гонца. Но юный государь любопытен, потому и пожелал лично встретиться с посланцами верных Москве татарских князей.

Гонец, войдя в палату, распростёрся перед государем. Роста он был небольшого, в поясе тонок, с жидкой бородкой.

— С чем пожаловал? — строго спросил государь, сделав знак рукой подняться.

— Пославшие меня князья Иванай Кадыш и Чура Нарыков просили передать тебе, чтобы ты послал свою рать к Казани. Сафа-Гирей лютует, многих вельмож порешил, никому не верит, винит в служении московскому великому князю, держит у сердца лишь тех, кто пришёл к нему из Крыма. И ныне князья казанские, вознегодовав на Сафа-Гирея, решили схватить его, чтобы вместе с крымцами выдать тебе.

— А одолеют ли верные мне люди Сафа-Гирея?

— Ежели ты пошлёшь рать к Казани, одолеют обязательно.

— Передай Иванаю Кадышу, Чуре Нарыкову и другим верным мне князьям: я свою рать к ним пошлю. Пусть схватят и держат царя. За верную службу я щедро пожалую их.

Посол, низко поклонившись, попятился к дверям. Когда он вышел, Михаил Васильевич сказал:

— Дивлюсь твоей мудрости, государь. Годами ты молод, да разумом стар. Настало время взять в свои руки власть, похищенную у тебя злокозненными боярами. Одного из них — Андрея Шуйского, вознамерившегося вершить дела без твоего, государя, ведома, ты покарал справедливым своим судом. Ныне на смену Андрею Шуйскому явился другой.

— Кто? — голос юноши зазвенел от гнева. Глинский склонился к его уху.

— Фёдор Воронцов, вот кто. Пользуясь твоим расположением к нему, стал он чинить неправду, решать дела самовольно, ни с кем не советуясь. Ежели ты кого пожалуешь без его ведома, для Фёдора большая скорбь и обида. Источают тогда его уста укоризну тебе. Верные люди сказывали мне, что Фёдор Воронцов похвалялся, будто без его советов ты и шагу ступить не смеешь.

Лицо государя побелело от гнева, он подозрительно посмотрел на Глинского.

— Правду ли поведал мне, Михаил Васильевич?

— Сущую правду, государь, провалиться мне сей же миг в геенну огненную! Только ведь не один Фёдор Воронцов посягает на твою власть. Андрея Шуйского ты покарал, так ведь пособники его остались! Вспомни, государь, кто помогал ему низлагать Ивана Бельского да митрополита Иоасафа — Иван Кубенский, Александр Горбатый, Дмитрий Палецкий да Пётр Шуйский. Думаешь, они после смерти Андрея Шуйского не мечтают о власти? Как бы не так! Спят и видят себя во сне обладателями твоей власти. А ты упреди их! Тогда никто не встанет тебе поперёк дороги, сам всем управлять будешь, как начертано волей Господа Бога!

Юный правитель и сам заметил обиду в глазах Фёдора Воронцова, когда без его ведома жаловал он кого-либо. Ясно, что и сторонники Андрея Шуйского мечтают вернуть себе былую власть. А что, если и впрямь покарать их всех? Может, тогда кончится его унижение, прекратится вражда между боярами, наступит мир в Русском государстве? Итак, одним махом убрать и Фёдора Воронцова, и врагов его, выступающих на стороне Шуйских! В харитины — первые холстины[110] 1545 года великий князь Иван Васильевич наложил опалу на бояр своих за их неправду, на князей Ивана Кубенского, Петра Шуйского, Александра Горбатого, Дмитрия Палецкого[111] и Фёдора Воронцова.


Весть об опале великого князя на бояр была неожиданной для Макария.

— Кому понадобилось убрать Фёдора Воронцова, а заодно и недругов его из стана Шуйских? — вслух размышлял он, меряя палату быстрыми шагами.

Василии Михайлович Тучков внимательно следил за ним.

— Думается мне, святой отец, это дело рук Глинских. Им неугодны и те и другие.

— И я так же мыслю. Поспешен государь в своих решениях, легко поддаётся чужому влиянию, — митрополит тяжело вздохнул. — Сам я виноват, Что дал большую волю родичам государя, не следовало приближать их к нему. Чует моё сердце: немало бед принесут нашему государству Глинские, ибо чёрны их помыслы, в стремлении к власти не остановятся они ни перед чем.

— Жаль Фёдора Семёновича, безвинно пострадал он.

— А другие чем провинились перед государем? Взять хоть Дмитрия Палецкого: когда-то наместничал в Мезецке, затем приблизился к великому князю Василию Ивановичу, а после его смерти был наместником в Луках; не раз ходил на татар, правил посольство в Литву. Сказывали мне, что Дмитрий Палецкий спас от смерти митрополита Иоасафа, когда бояре избивали его. А князь Горбатый? В прошлом году государь пожаловал его боярством. И Пётр Шуйский склонность к воинской службе имеет. Все они могли бы быть полезными государю. Однако расправа с Андреем Шуйским укрепила его в ложной мысли, будто жестокостью свою власть утвердить можно. Месяц назад, в день осеннего Петра-Павла Рябинника, [112] он приказал всенародно отрезать язык окольничему Афанасию Бутурлину за то, что тот неодобрительно отозвался о нём. Жестокостью власть не утвердить. Тяжёлые времена ждут нас, если вовремя не остановить государя.


Митрополит вошёл в покои государя и умилился: Иван Васильевич стоял на коленях перед иконами и усердно молился. Увидев Макария, он поднялся и приблизился, чтобы принять благословение.

— Молитва твоя угодна Господу Богу, государь.

Иван заговорил живо, возбуждённо, со слезами на глазах:

— Прошу Господа Бога даровать мне мудрость, простить совершённые злодеяния, чтобы порядок и спокойствие воцарились в отечестве. Без отца и матери расту я как бурьян в поле.

Макарию захотелось приободрить, приласкать юношу. Вот он стоит перед ним-высокий, рослый, руки безвольно повисли, на глазах слёзы раскаяния.

— Всё в воле Божьей, государь. Мудростью Бог не обидел тебя, дал силу немалую твоему телу. И ты силу ума и тела направь на совершение добрых дел, на благо земли Русской. Знаю сам — много пришлось испытать тебе в детские годы. Да не очерствеет сердце твоё от причинённых тебе обид, стань мудрым отцом людям своим.

Последние слова Макария направили мысли Ивана по иному руслу. С некоторых пор стал он думать о том, чтобы найти себе верную подругу, с которой мог бы делить все тяготы жизни. Покраснев от смущения, юноша решил поделиться с митрополитом своими сокровенными мыслями:

— Святой отец, не пора ли мне озаботиться насчёт жены?

Макарий ещё раз оценивающе окинул взглядом его тело.

— Желание твоё угодно Господу Богу. Человеку, как и всякой Божьей твари, свойственно стремление к продолжению своего рода. Потому обмыслим мы это дело с ближними боярами. Советую тебе, государь, поискать прародительских обычаев, как прародители твои, цари и великие князья, на царство и на великое княжение садились. Всем ведомо, что прародитель твой Владимир Мономах принял царский титул и венчался на царство торжественным церковным обрядом. Почему бы и тебе не последовать его примеру и не принять царский титул?

Слова митрополита взволновали Ивана, он и сам долго думал о том, почему Владимир Мономах был царём, а после него-лишь великие князья. Много зла причинило отечеству татарское нашествие. Так ведь ныне благодаря трудам деда и отца Русь вон как высоко поднялась! Так почему бы ему не принять царский титул?

— Сильному подобает быть щедрым и милостивым, государь. Пришёл я печаловаться за тех, на кого положил ты опалу. Нет их вины перед тобой, а если и есть, то она явилась по недоразумению, по недомыслию. Между тем эти люди-могут быть полезными тебе, государь. Взять хоть Дмитрия Палецкого. Двенадцать лет назад вместе с конюшим Иваном Овчиной громил он татар, пришедших на Русь из Крыма. За воинскую доблесть приблизил его к себе твой отец, покойный Василий Иванович. Сказывали мне монахи Иосифовой обители, что когда великий князь смертельно больным явился к ним помолиться, не кто иной, как Дмитрий, вёл его под руку.

Митрополит знал, как отзывчив Иван на доброе слово об отце.

— И вправду, святой отец, несправедливо я поступил с Дмитрием Палецким, тотчас же прикажу снять с него опалу.

— И другие, государь, виноваты перед тобой не больше Дмитрия. Я говорю об Иване Кубенском, Петре Шуйском, Александре Горбатом да Фёдоре Воронцове.

— Всех, всех велю миловать, святой отец! — искреннее раскаяние было в глазах юного великого князя.

В декабре 1545 года для митрополита Макария государь помиловал опальных князей.

ГЛАВА 3

Филя с Корнеем прибыли в Арземасово городище под вечер, остановили сани возле кабака.

— Сперва пропустим по чарочке, а потом уж за дело, — Филя с удовольствием потёр руки.

— Боюсь, не узрели бы меня знакомые, расскажут потом батюшке, что я по кабакам хожу, — несдобровать мне!

— Чудак ты, Корней! Ведь не с батюшкой тебе жить, а с нами — разбойничками. Так что ни к чему тебе таиться, пошли!

Перешагнув через порог, Филя громко произнёс:

— На море на окияне, на острове на Буяне стоит бык печёный, в заду чеснок толчёный; спереди режь, а в зад макай да ешь!

В кабаке на мгновение стало тихо, потом радостно загалдели:

— Скоморох явился нам на потеху!

— Наконец-то!

— Садись, добрый молодец, к нашему столу, выпьем чарочку для веселья.

Филя с достоинством сел за середний стол, усадил рядом Корнея.

— Пропою я вам, братцы, про доброго молодца, одолевшего татар:

При курганчике, при широком раздольице

Добрый молодец спочив имел,

Спочив имел день до вечеру,

Осеннюю тёмную ночушку до белой зари

Наезжали на доброго молодца три охотничка,

Три охотничка — три татарина.

Один-то говорит: «Я стрелой убью»;

А другой говорит: «Я копьём сколю»;

А третий говорит: «Я живьём возьму».

Добрый молодец от сна пробуждается,

За шёлков чумбур хватается,

На своего доброго коня скоро сажается.

Он и первого татарина сам стрелой убил,

А другого татарина копьём сколол,

А третьего татарина живьём повёл.

— Хороша песня! — закричал худой мужик, одетый в серую холщовую рубаху. Лицо у него удлинённое, выразительное, приятное. — Эй, кабатчик, поставь ребятам от меня ведёрко мёду… А теперь выпьем за доброго молодца, одолевшего татар!

Корней никогда не пил вина, поэтому не решался взять в руки чарку.

— Не подводи меня, пей, — тихо уговаривал его Филя.

От крепкого мёда перехватило дыхание, и почти тотчас же сделалось легко и покойно. Корней оглядел кабак и увидел его как бы в ином свете: в нём стояли три длинных стола с чисто выскобленными столешницами, а вокруг них сидели разные люди — иные хорошо одетые, иные в непотребном виде. Филя в кабаке, словно рыба в воде, — так и сыплет прибаутками, песни поёт, бывальщину рассказывает.

— Поехал молодой мужик в город, а жёнка пошла его провожать; прошла версту и заплакала. «Не плачь, жёнушка, я скоро приеду». — «Да разве я о том плачу? У меня ноги озябли!»

— Эй, кабатчик! Ещё ведёрко мёду! — закричал явившийся в Арземасово городище на ярмонку дюжий детина. — Уж больно складно врёт сей человек!

А у Фили новая побасёнка готова:

— Овдовел мужик, пришлось самому хлебы ставить. Вот он замесил тесто и вышел куда-то. В сумерках воротился, хотел было вздуть огонь, да услышал, что кто-то пыхтит. А это хлебы кисли. «Недавно, — думает себе, — ушёл, а кто-то уж забрался в избу!» И впотьмах наступил на кочергу. Она ударила его в лоб, он закричал: «Сделай милость, не дерись, ведь я тебе ничего плохого не сделал!» А сам ну пятиться вон из избы. На беду, нога разулась, и мужик при выходе прихлопнул опорку дверью и упал. «Батюшка, отпусти! Не держи меня, право слово — ничего тебе не сделал!..»

От выпитого вина, от тепла Корней разомлел, веки у него смежились, и он заснул. Ему помнилось, что спал он с воробьиный нос, оказалось — глубокая ночь на дворе.

— Вставай, соня, пошли добывать невесту, — кричит ему в ухо Филя, теребя за плечо.

— Какую ещё невесту? — не может взять в толк Корней.

— Али забыл, зачем мы явились сюда? Показывай, где твоя Любушка живёт.

Тут только Корней сообразил, о чём речь. Парни вышли на улицу. Звёздная ночь стыла над миром. Но вот показалась луна, звёзды померкли, и стало светло, как днём. Избы, утонувшие в сугробах по самые оконца, отбросили причудливые голубые тени. Морозный воздух выветрил из головы хмель, но по-прежнему всё вокруг казалось необычным, сказочным. Вот и памятная Корнею покосившаяся избёнка за глухим забором. Он просунул руку в потайную щель, потянул на себя засов-дверь отворилась. Условный стук в оконце, и довольно скоро на крылечко вышла девушка в накинутом на плечи полушубке.

— Любушка, как я рад видеть тебя!

— И я тебя, Корнеюшка. Ой, кто это?

— Это мой друг Филя, мы с ним приехали за тобой.

— За мной? Да куда же вы собрались меня везти?

— Видишь ли, Любушка, мы живём в лесу, в потайной избе, там нам с тобой будет хорошо.

— Разве ты убежал из родительского дома?

— Мой отец не хочет, чтобы мы были вместе, намерен женить меня на Дашке Чурилиной, а я без тебя не могу.

Из глаз девушки полились слёзы.

— Страшно мне, Корнеюшка, бежать неведомо куда. Да и тётушка, поди, не отпустит.

— У тётки своих ртов хватает.

— Чего это вы тут удумали?

Дверь избы распахнулась, на крыльцо вышла нестарая ещё баба; лицо у неё морщинистое, измождённое.

— Здравствуй, тётушка Татьяна, приехали мы с Филей за Любушкой, хочу я на ней жениться да в лесу поселиться.

— Пошто так — по-воровски?

— Батюшка хочет оженить меня на Дашке Чуриливой, а я с Любушкой разлучаться не намерен.

— Не могу я отпустить Любку Бог весть куда. Хоть и бедно мы живём, да всё же крыша над головой есть, а в лесу что?

— У нас там изба есть, а коли нужда будет — ещё построим.

— Далеко ли та изба?

— Далеко, тётушка, вёрст семьдесят будет.

Татьяна с сомнением покачала головой.

— Да ты не больно-то печалься, — вмешался в разговор Филя, — снеди у нас там навалом, свадебку справим всем на диво.

Дружка идёт и князя ведёт;

Позади княгини посыпальная сестра;

Сыплет она, посыпает она

И житом и хмелем:

Пусть от жита житье доброе,

А от хмеля весела голова.

Гляньте за ворота — вороные ждут жениха с невестой.

— Отпусти меня, тётушка, с Корнеем.

— Коли просишь — отпущу, а гнать из избы неведомо куда — не по-христиански, брать грех на душу не желаю. Думай, девка, сама, как тебе быть. Коли надумаешь с Корнеем счастье искать, ступай, собери свои пожитки — не в одной же рубахе в семью идти.

Люба пошла в избу, но скоро вернулась с узлом в руках. Тётка благословила молодых:

— Будьте счастливы во веки веков, любите друг дружку до гробовой доски.

Филя повалился в сани, тронул коня.

— Холодновато мне будет одному, так вы там покрепче целуйтесь, чтобы и мне жарко стало!

Корней и Любаша плотно прижались друг к другу во вторых санях.


В лесной избушке Любу встретили приветливо, ребятам она сразу поглянулась — ясноглазая, стройная, приветливая. Едва ступила на порог, а уж за тряпицу взялась, чтоб чистоту наводить. Елфим озабоченно почесал затылок.

— Надо бы нам свадебку справить как положено. В пята верстах отсюда есть церковка, так я поговорю с попом, чтоб обвенчал молодых. А ты, Филя, сгоняй в ближний кабак за винцом, деньги у нас есть- не жалей. Поскольку родителей у новобрачных нет, я буду Корнею заместо отца, а ты, Филя, — невестиной матерью.

Филя жеманно скривил лицо и тонким бабьим голосом запричитал:

— Что ж, я согласна выдать доченьку замуж. Любушка, поцелуй свою матушку в щёчку… Экая ты непослушная у меня, а я-то тебя поила-кормила, всю жизнь лелеяла. Вот она — чёрная неблагодарность… Теперь хорошо, доченька.

Все так и покатились со смеху от Филькиного кривлянья. Каждому охота принять участие в игре, придуманной Елфимом.

— А мы с Кудеяром кем будем? — спросил Олекса.

— Кудеяру быть дружкой, а тебе, Олекса, — свахой.

Вновь дружный смех. Без дела остался лишь Ичалка.

— А Ичалке кем быть?

— Ичалке же самый завидный чин достался — быть ему постельницей!

— Верно, Елфим; здорово ты удумал!

— Свадьба у нас в воскресенье будет, послезавтра- сватовство, а в субботу — как положено — каравай испечём.

— Девишник забыл, какая же свадьба без девишника!

— Ишь, чего удумал! Да где же мы в лесу девок найдём? Или ты, Филя, сам голосить да косу расплетать невесте будешь? А может, и в баню её поведёшь? До свадьбы невеста должна сготовить жениху венчальную одежду — рубаху да порты, справишься ли, Любаша?

Девушка кивнула головой, в глазах её были слёзы.

На следующий день с раннего утра Филя с Корнеем уехали за вином и всякой снедью, необходимой для свадьбы. Ичалка в клети[113] работал топором-делал для новобрачных постель. Любушка занялась шитьём, а Елфим, Кудеяр и Олекса отправились на охоту в надежде добыть к свадьбе кабанчика, зайчатины или дичи. Вечером все собрались в добром расположении духа, шуткам-прибауткам не было конца.

Наутро — сватовство. Филя с Олексой нарядились в сарафаны, жених со своими людьми удалился из избы. Вот в дверь постучали.!

— Кто там? — тонким бабьим голосом спросил Филя.

— Явились бояре от молодого князя, — ответил вошедший первым Олекса-сваха. — Прослышали мы, будто в этом доме молодая княгиня несказанной красоты живёт, и решили попытать счастья, нельзя ли купить её для нашего сокола?

— Ишь, чего захотели! Да моя княгинюшка совсем молода и думать ей о князе по молодости лет не пристало.

— А уж князь у нас хорош! Волосы у него — словно солнечные лучи, все им дивуются; личико белее снегу, брови чёрные, как у соболя, очи ясные, как у сокола!

— Уж больно вы нежданно-негаданно явились, словно снег на голову. Дело-то вон какое великое, оно так быстро не делается.

Олекса между тем продолжал величать Корнея:

— А уж сокол наш — всем на диво. На шапочку его все заглядываются, приезжают бояре на неё поглазеть. Шуба же у князя — словно звёздное небо, вся-то она расшита золотом, по плечам вытканы райские птицы, они поют, воспевают, эй, Корнея утешают! Князь наш умнее всех, он по городу идёт-всех одаривает, а речь заведёт — заслушаешься. Любит сокол наш ходить по пирам, по сговорам, по девишникам, от хороших песен сердце его радуется. Все, кто знает, — почитают его: мать родная, сёстры верные, а пуще всех — красные девицы. Как завидят его на улице, так и в терем зовут высоконький, угощают мёдом сладеньким и в постель кладут пуховую, приговаривая:

Ты спи, душа, проспися,

Ума-разума наберися.


Быть Корнею воеводой, носить ему шубу соболью! Счастлива будет с ним молодая княгинюшка, возьмёт она в белые руки черепаховый частый гребешок, чтоб чесать его золотые кудри да скатным мелким жемчугом их унизывать.

— Вижу — всем хорош ваш князь, да пошто же он жениться спешит?

— Он желает верную подругу иметь, вместе с ней детишек нажить.

— Молода моя княгинюшка, ей девичество мило — не замужество. Я пойду её спрошать: хочет ли она вместе с князем поживать да добра наживать.

Филя постучал в дверь клети. Тотчас же явилась Люба.

— Хороша молодая княгинюшка! И статью и умом взяла. Да в кого же ты такая уродилася? — спросил Олекса.

— У батюшки росла, у сударыни матушки нежилася, — ответила, как положено, невеста.

Филе ответ был по сердцу: Люба верно подыгрывала им.

— Уж я берегла её и лелеяла, не давала ветру дунути, не позволяла дождю капнути. В зелёном саду под яблонькой умывала её калиною, утирала малиною, приговаривая:

Ну будь же, моё дитятко, бела,

Без белен лицо белёшенько,

Без румян щёчки краснешеньки!

Гляну я на своё детище — душа радуется, у неё лицо бело — белее снегу белого, щёчки алые, словно зоренька, глаза ясные, брови чёрные.

— Принесли мы вам хлеб честной, не побрезгуйте — отведайте его.

Филя взглянул на Любашу и, получив её согласие, стал резать каравай. Это означало, что родители невесты не прочь отдать своё детище жениху.

— Дорогая моя дочушка, желаешь ли ты с девичеством разлучиться, стать женой князя Корнея?

— Как батюшке, как маменьке, так и мне.

— Молодая княгинюшка, нравится ли тебе наш князь? — Елфим указал на Корнея.

Любаша глянула на жениха, вся зарделась и, потупившись, чуть слышно произнесла:

— Нравится.

— А тебе, молодой князь, люба наша лебёдушка? — спросил Филя.

— Очень даже люба!

— Коли так, благословляю вас иконой Божьей Матери, будьте счастливы во веки веков, — Елфим передал икону молодым.

— А я благословляю вас хлебом. — Филя поднёс новобрачным на вывернутой шубе крупно нарезанные ломти.

Кудеяр вручил невесте чарку, а жениху — ведёрко с мёдом. Все по очереди стали подходить «под чарку» поздравлять молодых.

— Отведай, княгинюшка, мёду, не горчит ли он?

— Горько, горько! — закричали вокруг.

Пришлось Корнею с Любой целоваться.

— Примите от родителей жениха поминок. — Елфим протянул Корнею кошелёк с деньгами.

— Ну а теперь, гости дорогие, бояре честные, садитесь за стол! — Филя широким жестом показал на приготовленную заранее еду. — Отметим помолвку!


Накануне свадьбы, в субботу, принялись печь свадебный каравай. Дело это нешуточное — какая же свадьба без каравая? Кудеяр, назначенный дружкой, обратился к «родителям» новобрачных Елфиму и Филе:

— Честные мать с отцом жениха и невесты, дайте ваше родительское благословение выпекать каравай.

Караваем предстояло заняться матери молодой княгини. Филя с важным видом приступил к делу: насыпал в дежу[114] муку, добавил тёплой воды и старую закваску, прихваченную в кабаке, в котором они с Корнеем покупали вино, и, засучив рукава, тщательно стал перемешивать. Работа была ему знакомой — в Белозерске, в кабаке Пиная Тихонова, ему не раз приходилось печь хлебы. Запалив от лучины три свечи, подставил их под дежу — так положено по обычаю при изготовлении свадебного каравая.

Когда опара поднялась, Филя вывалил тесто на чистую столешницу, посыпанную мукой, замесил его, обвалял в муке и посадил на лопату, В это время Кудеяр рассыпал колоски жита[115] по углам избы. Дежу поставили на пол, а около печи положили зажжённый веник. Кудеяр схватил приготовленный заранее кнут и со свирепым видом погнался за свахой. Олекса с визгом бегал от него до тех пор, пока трижды не перешагнул через горящий веник. Когда Филя сунул лопату в печь, все запели:

Заюшка по полю рыщет,

Свашенька кочергу ищет,

Чем жар нагребать

И каравай сажать.

— А теперь, чтобы каравай задался, дружка и сваха должны выпить по чарке! — приказал Елфим.

Кудеяр с Олексой поцеловались три раза и выпили. Все сели за стол, уставленный обильной едой: были тут и жареная зайчатина, и половина молодого кабанчика, добытого Елфимом с Кудеяром, кокурки[116], испечённые Любашей.

А как насытились, вновь запели:

Наш дружка неучёный,

Каравай недопечённый,

Зажги, дружно, свечку,

Взгляни, дружко, в печку.

Кудеяр, запалив свечу, полез в печь. Каравай был уже готов, испускал чудесный, неповторимый хлебный дух.

У Корнея на дворе

Свои кузни новые

И ковали молодые.

Вы берите молоты,

Разбивайте печеньку,

Доставайте каравай,

Доставайте яровой.

По древнему обычаю Кудеяр с Олексой колотили по печи палкой. Вынув каравай, уложили его в решето на слой овса, покрыли полотенцем и отнесли в клеть. Все встали из-за стола, чтобы проводить дружку с караваем.


А на следующий день, в воскресенье, — свадьба. Любаша, покраснев от смущения, вручила Корнею сшитые накануне штаны и рубаху. Все подивились её мастерству: хоть и холстина была невзрачной, и нитки одноцветны, да дивный узор по вороту рубахи и поясу штанов был на загляденье. Корнею поминок пришёлся по душе. Взамен он подарил Любушке красивые сапожки, купленные в селе, куда они с Филей ездили за вином.

Дружка, перевязанный через плечо полотенцем, с плетью в руках вышел на крыльцо. Тотчас же Ичалка подогнал тщательно вычищенных, запряжённых в сани коней. Появился Олекса с лукошком в руках — свахе полагалось нести осыпало, в котором лежали хмель, зерно, гребешок и кусок коровьего масла. Зерном и хмелем сваха осыпала свадебный поезд. На передние сани сел Кудеяр с молодыми, а на вторые — все остальные. В тихом зимнем лесу зазвучала песня:

Не гром гремит во тереме,

Не верба в поле шатается,

Ко сырой земле преклоняется —

Милое чадо благословляется

Ко златому венцу ехати!

Миновав вёрст пять, приметили впереди ветхую церквушку. Филя, всю дорогу горланивший песни, замолчал. Сняв шапки, вошли внутрь храма.

В церкви никого не было, кроме невысокого невзрачного попа. Чувствовалось, что он немного побаивается явившихся в церковь «бояр» — говорил невнятно, руки его слегка подрагивали.

— Раб Божий Корней, желаешь ли ты взять в жёны Любовь?

— Желаю, святой отец.

— Раба Божия Любовь, желаешь ли ты стать женой Корнея?

— Да, святой отец.

— Нарекаю вас мужем и женой. Аминь! — поп осенил новобрачных крестом.

За порогом церкви Ичалка с Олексой, по обычаю, попытались было разлучить молодых, но Корней крепко держал свою Любашу. Свадебный поезд отправился в обратный путь. Когда молодые приблизились к избе, на крыльцо вышли Филя и Елфим с иконой, хлебом и солью. Олекса осыпал князя и княгиню хмелем и зерном, а Кудеяр веником подмёл перед ними дорогу.

Все-то бояре во двор въехали,

Молодые-то на крыльцо взошли,

Со крыльца-то в нову горенку!

В избе молодых усадили в передний угол и вновь запели:

Упал соловей на своё гнездечко,

Сел князь молодой на своё местечко!

А после этого молодых повели в клеть, где Ичалка построил для них постель. Тут уж обряд пришлось нарушить: свахе полагалось надеть на невесту чистую рубаху, да разве можно доверить такое дело молодому парню! Новобрачные уединились с жареным тетеревом вместо курицы, а «бояре» сели за стол пировать. Надолго запомнилась всем эта весёлая, а временами грустная свадьба.

ГЛАВА 4

В мае 1546 года в Москве стало известно о движении на Русь крымского хана Сагиб-Гирея. По получении этой вести на береговую службу были отправлены русские полки. Вторым воеводой большого полка был назначен Иван Иванович Кубенский, а вторым воеводой передовой рати — Фёдор Семёнович Воронцов. Совсем недавно они были в опале, а ныне благодаря заступничеству митрополита Макария вновь заняли высокое положение. Вторым воеводой полка левой руки был родственник Фёдора Семёновича Василий Михайлович Воронцов.

На этот раз молодой великий князь решил лично отправиться в Коломну. В день Иова Горошника вереница всадников покинула Кремль через Фроловские ворота, пересекла Пожар и, миновав Варварку, выехала на Солянку. Копыта коней загремели по деревянному настилу через Яузу. Проезжая мимо Симонова монастыря, государь остановил коня и перекрестился. А вот и пристань в месте впадения реки Угреши в Москву-реку. В церкви Николы Мокрого отслужили торжественный молебен о ниспослании победы русскому воинству, после которого началась погрузка на стоявшие у пристани суда. Настроение у всех приподнятое, оживлённое. Прихода татар не очень боялись: привыкли к их набегам, да и времена нынче не те, что раньше, — русское воинство обладало достаточной силой, чтобы успешно отразить нападение непрошеных гостей. Молодёжь рвалась показать свою удаль да силу.

Государь стоял на палубе передового струга, жадно вдыхал узким хрящеватым носом влажный, согретый майским тёплом воздух. По обоим берегам Москвы-реки бесконечной чередой тянулись деревья и кустарники, охваченные зелёным пламенем распускающейся листвы.

Листья ещё мелкие, нежные, отчего отражения деревьев и кустарников в воде напоминают тончайшее кружево, украсившее речную гладь с двух сторон.

К вечеру стало прохладнее. В прибрежных зарослях загремели трели соловьёв. Время от времени справа или слева возникали селения, видны были цепочки девушек, водивших хороводы, слышались песни, весёлый смех.

— Уж что там сейчас по кусточкам-лесочкам делается! — мечтательно произнёс Фёдор Овчина, плывший в одном струге с государем.

— Уж не хочешь ли ты, Федя, отправиться в те кусточки воевать с девицами вместо татар? — насмешливо спросил друга Иван Дорогобужский.

— Одно другому не мешает. Вот остановимся на ночь, поспешим мы с тобой, Ваня, в те самые кусточки, авось там ягодку созревшую найдём!

Конюший Михаил Глинский, стоявший рядом с государем, плюнул в сердцах.

— Кобель — он и есть кобель! Весь в своего батюшку Ивана Овчину. Не зря говорят: яблоко от яблони недалеко падает.

Но Фёдор не слышит его брани и продолжает травить с Иваном Дорогобужским:

— Ныне, Ваня, девицы праздник Матери Сырой Земли справляют, — та им силу свою отдаёт. Вот и водят они Зилотовы[117] хороводы. А как закружатся у них головушки, так они и в кусты. Тут уж ты не зевай!

— Говорят, в Коломне Девичий монастырь есть… — мечтательно произнёс Иван Дорогобужский.

Весёлый смех был ответом на его слова.

— В том Девичьем монастыре всего девять келий, в коих жительствует пятнадцать старцев, и старцы те давно по тебе, Ваня, сохнут!

Государь внимательно вслушивался в разговор Фёдора с Иваном — их речи вызывали в его душе какие-то неясные желания, волнения. А рядом Михаил Глинский продолжал бубнить:

— Люди в этот день делом занимаются-одни пшеницу сеют, другие собирают зелья у болота, а у этих христопродавцев — лишь один грех на уме!

Но юный великий князь не слушает его. Как хорошо вокруг! Пахнет свежими травами, вечерняя заря взмахнула над миром красным крылом. Из задних стругов донеслась песня — там плывут новгородские пищальники, которых он решил испытать в деле против татар. Пора причаливать к берегу на ночлег.


С прибытием государя в Коломну жизнь в этом порубежном городе переменилась. Про татар никаких вестей не поступало, поэтому молодёжь, сопровождавшая великого князя, ударилась в развлечения.

— Слыхивал я, — объявил на колосяницы[118] Иван Васильевич своим боярам, — будто в далёкой от нас земле, рекомой Китаем, некогда жил царь по имени Шень Нун. И тот царь, когда начинался сев, сам проводил первую борозду и бросал в землю семена. После него сеяли его родичи, а затем и весь народ. И решил я уподобиться тому царю Шень Нуну. Нынче день Федосьи Гречушницы, самое время сеять гречу. Так я сам почну сеять, а после меня вы будете.

Бояре недовольно кривились, ворчали друг другу:

— Не зря говорят, что колосяницы — самый несчастливый день в году. Мыслимое ли дело боярам гречу сеять? Наш государь как дитё малое, всё бы ему забавы придумывать.

Тем не менее все вышли в поле, поскольку после казни Андрея Шуйского государя побаивались. Иван сбросил с себя кафтан и, оставшись в портах и белой рубахе, как заправский пахарь, ухватился за рогали[119]сохи. Шестнадцать лет парню, а силы в нём на мужика хватит. Эвон какие ручищи! И не диво, что борозда получилась ровная, глубокая.

Как вспахали поле, начался посев гречи. И в этом деле великий князь впереди всех. Молодёжь души в нём не чает: уж больно горазд на всякие выдумки. Воротившись с поля, где гречу сеяли, на ходулях пошёл по улицам Коломны. Весь народ сбежался поглазеть на великого князя, головой упёршегося в облака.

А к вечеру — новые развлечения: оделись кто во что горазд. Государь и тут всех переплюнул-в саван нарядился! То-то было смеху да веселья!

Незаметно пролетел этот день, а назавтра, на Исаакия-змеевика[120], новые развлечения придуманы. Решил государь устроить конную прогулку за посад[121]. Старики все уши молодым прожужжали, чтобы были за посадом осторожными, не зря ведь в народе говаривают: «За Федосьей Исакий, выползает из нор гад всякий». В этот день змеи скапливаются и идут поездом на змеиную свадьбу.


Весной 1546 года в Новгороде произошло столкновение между жителями посада и московскими богатыми торговыми людьми — сурожанами, некогда переселёнными из Москвы в Новгород. Согласно великокняжеской грамоте, Новгород для похода на Казань должен был выставить две тысячи пищальников.

— Наше дело торговать, — кричали сурожане, — а пищальников должен давать посад и только посад!

Посадские люди не стерпели несправедливости, между ними и сурожанами возникла вражда: чуть что случится, сразу же хватаются за ножи.

В этом споре Боярская дума с ведома великого князя приняла сторону богатого купечества, однако посад не подчинился требованию Боярской думы, так и не поставил пищальников. В наказание за это двадцать пять опальных новгородцев были увезены в Москву, а имущество их отобрано.

Пищальники, прибывшие в Коломну, решили пожаловаться на несправедливость бояр великому князю, в своей челобитной они просили помиловать опальных новгородцев, возвратить им имущество.

Вечером дня Исаакия-змеевника государь во главе шумной свиты возвращался после загородной прогулки в Коломну. Сиреневые сумерки опустились на землю, на душе было хорошо, покойно. Впереди, на берегу Москвы-реки, показались стены коломенского кремля. Мощное оборонительное сооружение производило сильное впечатление и казалось неприступным. И в самом деле — толстые стены кремля протянулись на тысячу сажен, высокие башни грозно ощерились бойницами. Михайловские, Косые, Мельничные, Водяные, Пятницкие и Молаховские ворота готовы были в любое время захлопнуться перед неприятелем. Иван, залюбовавшись коломенским кремлём, с благодарностью помянул своего отца, в годы правления которого и была построена эта неприступная крепость на пути крымских татар к Москве.

Неожиданно тревожный возглас заставил всех насторожиться.

— Уж не татары ли нас поджидают?

Вереди, там, где дорога поворачивала за небольшую рощицу, толпились какие-то вооружённые люди. В сумерках трудно было разобрать, чьи это воины — то ли татары, то ли свои.

— Нашим-то пошто на ночь глядя покидать город? — раздумчиво произнёс кто-то из свиты великого князя-Никак татарский разъезд выметнулся.

Сердце Ивана забилось тревожно, с перебоями.

— Эй, Фёдор Овчина, да ты, Иван Дорогобужский, ступайте проведать, что это за люди.

Не раздумывая, Фёдор с Иваном пришпорили коней и, лихо гикнув, понеслись вперёд. Через несколько минут они возвратились.

— Государь, это новгородские пищальники тебя поджидают, хотят вручить челобитную.

— Какую челобитную? — великий князь всё ещё был взволнован предположением о появлении татар, теперь его охватила злоба на новгородцев, своим присутствием испортивших впечатление от прекрасно проведённого дня.

— Следом за нами идут люди новгородские, они сказывали что челобитье их к самому великому князю, а с нами они разговаривать о челобитье не стали.

И в самом деле с полсотни новгородцев, споро шагая, предстали перед всадниками.

— Великий государь Иван Васильевич! Бьют тебе челом люди новгородские, обиженные твоими боярами. По весне новгородцы должны были дать пищальников для дохода на Казань, а сурожане отказались участвовать в этом деле, поэтому недодали мы сорок человек. И вина за то твоими боярами была положена на нас, посадских людишек. Многие люди новгородские были увезены в Москву, а достояние их было записано на тебя, государя нашего. А ты, Иван Васильевич, явил бы милость к людям своим новгородским, возвратил бы их из Москвы в Новгород.

Голос великого князя прозвучал резко и властно:

— Не бывать по-вашему! Боярская дума поступила с новгородскими смутьянами по правде, и я не желаю говорить с вами о вашем челобитье!

Челобитчики возмущённо загалдели:

— Государь! Неправду поведали тебе бояре, лгут они, обманывают тебя. Не слушайся их! Эти слова ещё пуще распалили Ивана. Разве он дитё несмышлёное? Дело ли черни поучать его, как он должен поступать со своими боярами?

— Эй, дворяне, гоните их в шею!

Дворяне, размахивая саблями, стали теснить конями новгородцев. Те возмутились и стали бросать в них камни и комья грязи. На подмогу своим товарищам с пищалями наперевес и с копьями в руках бросились воины-новгородцы, до того стоявшие возле рощи. Между дворянами и пищальниками разгорелся настоящий бой. Дворяне хоть и были на конях, но, вооружённые саблями и луками, не могли противостоять огневому бою: многие из них попадали, сражённые меткими выстрелами.

Великий князь скрежетал зубами, видя безуспешные попытки дворян оттеснить пищальников с дороги. Не он ли ратовал за то чтобы вооружить своё войско пищалями и пушками? И вот теперь это оружие обернулось против него самого. Он пришпорил коня так, что тот взвился на дыбы, и поскакал стороной, чтобы въехать в город другой дорогой. Следом за ним устремились побитые новгородскими пищальниками дворяне.

Резко остановив коня возле государева двора, Иван взбежал по красному крыльцу в брусяную избу.

— Дьяка Василия Захарова ко мне!

Дьяк незамедлительно явился и неподвижно стоял возле двери, украдкой наблюдая за беснующимся государем.

— Вот что, Василий, — немного успокоившись, обратился к нему Иван, — чует моё сердце: неспроста взбунтовались новгородские пищальники, наверняка кто-то из бояр подстрекал их идти встречу моей воле. Без их наущения не могло такое случиться. Так ты Василий, проведай, кто из бояр замешан в этом деле. Жестоко покараю я своих ворогов!


Нелёгкое дело поручил Иван Васильевич дьяку Захарову: бояр-то вон сколько! И ни у кого на лбу не написано, наущал он новгородских пищальников к непослушанию или нет. Не отыщешь тех бояр — жди беды на свою голову: государь прогневается, прогонит его, Василия, с очей дале. Потому надо во что бы то ни стало отыскать бояр, подстрекавших новгородцев.

Размышляя таким образом, Василий Захаров спустился с красного крыльца и остановился в нерешительности.

— О чём задумался, Василий Ондреич? — услышал он сочувственный голос Михаила Глинского. — Али какая кручина озаботила твою головушку?

— Государь трудное дело поручил мне, вот я и задумался.

Глаза Михаила Васильевича выражали сочувствие.

— Что и говорить, служба у государя нелёгкая. Да ты не горюй! Как в сказках бают, это ещё не служба, а службишка, служба впереди будет. Всем сердцем хотел бы я помочь тебе, Василий Ондреич. Пойдём-ка в мою палату, там и покалякаем.

В палате Михаила Глинского чисто, уютно. В иных боярских или дворянских коломенских хоромах пустынно, пыльно, вином пахнет: дело-то холостяцкое, служилое. А у Михаила Васильевича в горнице ковры, по коврам оружие дорогое развешано, перед богатым иконостасом лампада теплится, на столе кубки стоят и еды всякой премного.

— Рад угостить умного человека, к великому князю приближённого, — Михаил Васильевич до краёв наполнил вином кубки. — Выпьем, Василий Ондреич, за здоровье государя нашего, Ивана Васильевича. Да дарует ему Господь Бог всякие милости!

От такой здравицы не откажешься, выпили до дна, закусили балыком осетровым.

— Здешние места Господь рыбкой не обидел, стерлядочки вот отведай, или белорыбицы, или икорочки.

У дьяка от обилия еды глаза разбежались: и того хочется попробовать и этого.

— Какое же дело доверил тебе, Василий Ондреич, наш государь? — вновь наполняя кубки, елейным голосом спросил Глинский.

Язык у дьяка развязался: уж так ему приятно ласковое обхождение знатного вельможи!

— Не верит государь, что новгородские пищальники по своей воле против него пошли, мнится ему, — Василий понизил голос, — будто их бояре к тому подстрекнули, а кто те бояре — не ведомо.

— Дивлюсь я мудрости государя! Мыслимое ли дело, чтобы новгородские пищальники своим умом до такого зверства дошли: эвон скольких дворян перебили! Тут без лихого боярского наущения никак не обошлось.

— И я так же мыслю, — поспешил согласиться Василий Захаров, — неспроста новгородские пищальникн воспротивились воле великого князя. Только вот кто из бояр в этом деле замешан?

— Говорил я тебе: это не служба, а службишка, так оно и есть. Разумом тебя Господь Бог не обидел, а потому глубоко верю я — с честью справишься ты с возложенным на тебя делом. Пораскинь-ка умом: у кого из наших бояр родственники в Новгороде наместниками служили?

Василий задумался.

— Михаил Семёнович Воронцов был там наместником…

— Во-во… Тут и ищи. Братец Михаила Семёновича Фёдор давно ли был в опале? Нынче он опять высоко вознёсся — вторым воеводой передового полка служит, Да только кто ведает, какие думы зреют в его голове. Не озлобился ли он за опалу на государя? Не умыслил ли причинить ему вред с помощью новгородцев? А ведомо ли тебе, Василий, как озлобился против тебя Фёдор Воронцов, когда ты о брате его, побитом гороховецкими мужиками, докладывал государю. О… о… Как лютый зверь готов растерзать он тебя в любой миг! И растерзал бы, да я государю глаза на правду открыл и тем спас тебя от погибели.

Это было похоже на правду: Василий и сам чувствовал недоброжелательное отношение к себе со стороны боярина Воронцова. Ну что ж, он готов постоять за себя.

— Да вознаградит тебя Бог, Михаил Васильевич, за поддержку, которую ты мне оказал. И я мыслю, что без Фёдора Воронцова новгородские пищальники не пошли бы против дворян. Государь же наш очень дотошный — наверняка спросит меня, не было ли кого в единомыслии с Фёдором Воронцовым?

— Верно молвил, Василий Ондреич, не в одиночку действовал он, а в единомыслии с дружками своими Шуйскими-те всегда с новгородцами связь держали, будоражили их против великого князя. Ныне вторым воеводой большого полка служит ярый их сторонник Иван Кубенский. А вторым воеводой полка левой руки кто у нас?

— Василий Михайлович Воронцов, — выдохнул дьяк, сражённый тем, что он сам, без помощи Михаила Васильевича Глинского, не мог додуматься до таких простых истин. Конечно же: кто связан с новгородцами, тот и подстрекал их против великого князя!

Глядя на потное, раскрасневшееся лицо дьяка, Михаил Васильевич с удовлетворением думал о том, что здесь, в Коломне, митрополит Макарий не сможет защитить своего любимца Фёдора Воронцова и других ненавистных ему, Глинскому, бояр.


— Ну что, Василий, проведал ли ты, кто надоумил новгородских пищальников противиться моей воле?

— Всё проведал, государь.

Чёткий, уверенный ответ дьяка понравился Ивану, он приготовился внимательно выслушать его.

— Ведомо стало мне, что накануне с новгородскими пищальниками говорили Иван Иванович Кубенский, Фёдор Семёнович Воронцов да Василий Михайлович Воронцов. От них и пошла та крамола.

— А не врёшь ты, Василий?

— К чему мне врать, государь? Верой и правдой служу я тебе.

— Ладно, ступай.

Иван задумался. Дверь скрипнула — в палату вошёл Михаил Васильевич Глинский. Государь обратился к нему.

— Дьяк Василий Захаров поведал мне, будто Иван Кубенский, Фёдор да Василий Воронцовы, умыслив худое дело, подбили новгородских пищальников идти против моей воли.

— И я тоже слышал от многих людей о кознях со стороны этих бояр.

— Почему молчал, от меня в тайне хранил?

— Сначала всё сумлевался, хотел убедиться в истинности их намерений. Ныне сомнений больше нет — враги они тебе, государь, обиду на тебя затаили за понесённую опалу, вступили в сговор с новгородцами. А те всегда были враждебны тебе. Когда дядя твой Андрей Старицкий учинил мятеж с целью захвата власти, куда он устремился? В Новгород! И многие новгородцы приняли его сторону, пожелали лишить тебя власти. И ныне новгородские пищальники, подстрекаемые враждебными боярами, явили тебе непочтение и неповиновение.

— Я научу их чтить великого князя! Долго терпел я лукавство и злой умысел бояр, но они презрели моё долготерпение. Так пусть же примут смерть и Иван Кубенский, и Фёдор Воронцов, и Василий Воронцов!

Михаил Васильевич возрадовался, услышав приговор неугодным ему вельможам. Нельзя было упустить предоставившуюся возможность расправиться ещё кое с кем.

— Мудро ты решил, государь, только так, жестоко карая посягающих на твою власть, ты сможешь стать величайшим из великих государей! Ведомо мне, однако, что не только эти бояре замышляли против тебя худое, с ними в единомыслии были конюший Иван Фёдоров и брат Василия Воронцова Иван.

— Так пусть же и они примут наказание из рук моих!


21 июля 1546 года великий князь приказал казнить перед своим шатром на виду всего стана бояр Ивана Ивановича Кубенского, Фёдора Семёновича Воронцова, Василия Михайловича Воронцова. Всем троим отсекли головы. Приятели казнённых по велению государя взяли тела их для погребения.

После этого поставили перед государевым шатром Ивана Петровича Фёдорова, который всегда верой и правдой служил великому князю. С него сорвали одежду и долгое время держали нагим. Ваня Дорогобужский со слезами на глазах смотрел на мучения отчима, которого он любил и почитал как родного отца. Государь, однако, не велел казнить Ивана Петровича Фёдорова, признав, что конюший никогда и ни в чём не перечил ему. Его сослали на Белоозеро.

Ивана Михайловича Воронцова неоднократно пытали, но он до конца отвергал предъявляемые ему обвинения. Его приказано было посадить за сторожи. Вотчины казнённых великий князь отписал на себя.

ГЛАВА 5

— Ах ты мой умничек! Дай-ка я тебя облобызаю, — княгиня Анна ткнулась своим крючковатым носом в щёку сына. — Хорошо обделал наши дела в Коломне, всех ворогов порешил.

— Ворогам, матушка, несть числа. Ныне к великому князю приблизился Иван Дорогобужский да Фёдор Овчина — ядовитый отпрыск Ивана, опозорившего нашу семью.

— Что это за вороги? Молокососы, слюнтяи… У них не власть на уме, а грехотворство. Главное, с Иваном Кубенским да Воронцовым мы разделались, митрополиту Макарию руки отсекли, И поделом — пусть церковными делами ведает, а не государевыми. Наконец-то пришёл наш час!

— Слышал я, князёк наш жениться удумал.

— Пускай себе женится — молодая жена ягода сладкая, забудет с ней и о власти, и о великокняжеском сане. А нам того и надобно: Ивашка с молодой женой забавляться будет, а мы — государственными делами заправлять.

— Стало мне ведомо, будто митрополит намерен венчать его на царство.

— Это ещё к чему?

— Мыслю, возвысить его хочет над всеми нами, боярами, чтобы почитали его больше отца и деда.

— Это, сын мой, тоже нам на пользу, но всё же не нравится мне наш митрополит, хоть бы прибрал его Господь поскорее.

— Крепок Макарий, долго ещё протянет.

— Коли крепок, так и ослабить можно, для этого разные зелья есть.

— Давно выжидаю я, когда митрополит на чем-нибудь споткнётся. Тут бы его и прихлопнуть. Да он большой хитрец, ни к чему не прицепишься.

— Безгрешных людей не бывает, за Макарием тоже грешочки водятся.

— Верно ли это, матушка?

— А разве ты не ведаешь, что митрополит благословил быть архимандритом Чудова монастыря Исаака Собаку?

— Ну и что?

— Как что? Али запамятовал: пятнадцать лет назад церковный собор, судивший Максима Грека, отлучил Исаака от церкви?

— Верно, матушка!

— Теперь самого Макария можно отлучить от церкви за такой проступок, — княгиня Анна повела головой, словно принюхиваясь. Зловещая улыбка исказила её лицо. — Митрополиты тоже человеки, придёт время и его свалим.

— Как увижу я Ивана Овчины отродье, злоба берёт; уж какие у нас возможности были, когда великий князь Василий Иванович скончался! И надо же было Елене схлестнуться в ту пору с Овчиной! От него, проклятущего, все наши беды: Михаила Львовича в темнице сгноили, а мы — в безвестье попали.

— Верно ты молвил, уж как я Елену уговаривала одуматься, да только слова мои словно горох об стенку!

— Решил я прикончить отродье Овчинино вместе с дружком его, Ванькой Дорогобужским, да боюсь, как бы князёк наш не воспротивился, они у него в приближённых ныне.

— Не до дружков ему сейчас, коли жениться удумал да о царской короне мечтает. Ты же действуй смело: кто теперь нам поперёк дороги встанет?


В покоях митрополита Василий Тучков нервно вышагивал из угла в угол.

— Долго ждал я, когда государь взрослеть начнёт, смуту боярскую пресечёт. Наконец почал он сам править. И что же? Зверство как было, так и осталось, только теперь головы рубят не бояре, а сам государь.

Макарий спокойно смотрел на гостя своими тёмными глазами.

— Не прав ты, Василий Михайлович: головы по прежнему рубят бояре, только ныне они волей государя прикрываются. И ты ведаешь, кто наводит его на дурное. Горько сожалею я, что не мог воспрепятствовать жестокой казни ни в чём не повинных воевод. Будь я в то время в Коломне, наверняка сумел бы отвратить государя от скверного деяния. Великий князь скор на расправу, да и на добро отзывчив… Дивлюсь я, как ловко Глинские повернули незадачливое челобитье новгородских пищальников к своей выгоде. Не ожидали от них такой прыти. Виню не государя, а себя: пошто приблизил к нему этих людей, полных злобы?

— Были в управлении Бельские с Шуйскими, ныне Глинские за власть ухватились. Кончится ли когда-нибудь эта мерзость, святой отец?

— Думаю, очень скоро боярскому своеволию придёт конец. Хоть и юн государь, да не намерен он выпускать власть из своих рук. И я, насколько хватит мне сил, помогу ему в этом. Ныне две заботы у нас: женить великого князя и венчать его на царство. Владимир Святой, умирая, завещал знаки царского достоинства шестому своему сыну Юрию, чтобы он и его потомки хранили святыню до того времени, пока на Руси найдётся царь, способный ею воспользоваться. К тому же дед нынешнего великого князя был женат на Софье Фоминичне Палеолог, и поэтому Иван Васильевич есть наследник царей константинопольских. Однако и это ещё не всё. Братом латинского кесаря Августа был, как всем ведомо, Пруст, от которого и произешел Рюрик — предок князей киевских, владимирских и московских. Так что государь по праву будет носить царскую корону. Два Рима пали, третий стоит, а четвёртому- не быть! Московская держава и есть то самое шестое царство, упомянутое в Апокалипсисе. Падёт она — и свету конец! Ежели с Божьей помощью всё свершится успешно, по нашему умыслу, то можно надеяться, что мир и покой воцарятся в отечестве.

— На ком же думает великий князь жениться?

— Первоначально мыслили мы найти ему невесту не в своём отечестве, а в иных землях. С этим наказом три года назад отправили в Литву к Жигимонту Фёдора Сукина[122] да Истому Стоянова. Однако впоследствии я пришёл к мысли, что Ивану Васильевичу следует поискать невесту в Русской земле. Рос государь без отца и матери, без родительской ласки, много натерпелся в детстве от своеволия бояр. И ежели ныне дать ему в жёны иноземку, то может негоже получиться: вдруг молодые не сойдутся нравом? Опять у государя раны сердечные кровоточить будут, а это плохо не только для него самого, но и для всей земли Русской. Поэтому решили мы поискать ему жену в своём отечестве, чтобы согрела она государя сердечною ласкою, добротою, вниманием.

— Отыщет ли государь такую?

Митрополит задумался. Женитьба государя — дело непростое. Он, Макарий, подобрал ему пару, присмотрел невесту знатную, собой пригожую, ласковую, умом обильную. И что немаловажно — от хорошего корня девица. Отец той девицы, Роман Юрьевич Захарьин, не так давно скончался[123] в чине окольничего. Дядя, Михаил Юрьевич, был в числе приближённых[124] великого князя Василия Ивановича. Да и другой дядя, Григорий Юрьевич, по нраву митрополиту: на стороне Шуйских никогда не выступал, ни в каких боярских смутах во время малолетства великого князя не замешан. Всем хороша невеста, да вот как она приглянется государю?

Не приведи, Господи, выбрать вертихвостку, от которой никакого проку ни ему самому, ни земле Русской не будет.

Макарию было интересно знать мнение Василия Михайловича Тучкова относительно Анастасии Захарьиной. Конечно, не стоило говорить об этом раньше времени, мало ли что может получиться, однако Тучков — человек верный, умеющий держать язык за зубами. К тому же он может оказать влияние на выбор невесты великим князем.

— Что мыслишь ты о девице по имени Анастасия, из рода Захарьиных?

Василий Михайлович тотчас же вспомнил окольничего Романа Юрьевича, который вместе с женой, дородной Ульяной Фёдоровной, в окружении детей Никиты[125], Данилы и Анастасии направляется на богомолье в церковь Введения. Вот они стоят в церкви — торжественные, благочестивые, скромные.

— Думается мне, что Анастасия Захарьина достойна быть женой Ивана Васильевича.

— Слышал я, будто некогда преподобному Геннадию Костромскому случилось быть в Москве, где его принимала жена Романа Юрьевича Ульяна Фёдоровна. Уходя от них, старец будто бы изрёк, что Анастасию Захарьину ждёт царственное супружество.

Василий Михайлович также слышал о посещении Захарьиных старцем Геннадием. Покидая гостеприимных хозяев, тот ласково посмотрел на красавицу Анастасию и сказал, что её красота сделала бы честь любой царевне. Ныне это благожелательное высказывание старца приобрело в устах Макария значение вещего слова.

— Надо сделать так, чтобы великий князь обратил внимание на юницу Анастасию, — вкрадчиво проговорил митрополит.

Василий Михайлович согласно кивнул головой — сегодня же он переговорит о том с детьми боярскими, состоящими в дружбе с государем.

— Святой отец, хотелось бы мне предостеречь тебя от грозящей беды.

Макарий вопросительно глянул на Тучкова.

— Сегодня возле Успенского собора довелось мне услышать речь некоего старца, который говорил про тебя непотребные слова. Будто бы по твоей воле архимандритом Чудова монастыря стал Исаак Собака, пятнадцать лет назад отлучённый собором от церкви. И тот старец вопил, что за такое прегрешение надлежит и митрополита отлучить от церкви.

Макарий задумался:

— Много лет минуло со времени собора, осудившего Максима Грека и Вассиана Патрикеева, потому запамятовал я об отлучении Исаака от церкви. Виноват я, но вина моя незначительна. Потребуется — уберём Исаака из Чудова монастыря. Неспроста, однако, тот старец свой поганый рот отверз, не иначе как Глинскими подстрекаем он. Ну что ж, Александр Невский, которого я вельми почитаю, говорил так: поднявший меч от меча и погибнет!


Во вторник 14 декабря 1546 года в Успенском соборе шла торжественная служба, сам Макарий во время заутрени пел молебен. После службы все думные бояре направились в покои митрополита. По дороге гадали, по какому поводу позвал их к себе Макарий.

— Ведомо стало мне, — шепнул брату Юрию Михаил Глинский, — что митрополит будет вести речь о женитьбе нашего князька.

— Пущай себе женится, коли невтерпёж стало.

— Надо бы нам подумать насчёт будущей сношки, чтобы чтила она нас, государевых дядек, а новые родичи были с нами в единомыслии. Митрополит-то наверняка кого-нибудь из своих людишек прочит князьку в родственники.

— Не допустим того, слишком большую власть взял Макарий!

— Глянь-ка, кто там стоит!

Юрий Васильевич досадливо крикнул, увидев среди присутствующих Ивана Петровича Фёдорова, летом сосланного по наущению Глинских на Белоозеро, а рядом с ним Ивана Михайловича Воронцова, тогда же посаженного за сторожи.

— Неужто великий князь без нашего ведома приказал снять с них опалу? Ну погоди, Ивашка!

В это время в палату вошёл митрополит.

— Позвал я вас, верных слуг государевых, — взволнованно обратился к присутствующим Макарий, — чтобы посоветоваться о великом деле, угодном Богу. Вчера пожаловал ко мне государь и поведал, что надумал жениться. И я, митрополит всея Руси, благословил его.

— На ком же великий князь намерен жениться? — нетерпеливо спросил Юрий Глинский.

— Ведомо вам, что когда мы снаряжали к Жигимонту Фёдора Сукина да Истому Стоянова, то давали им наказ: великий князь Иван Васильевич с Божьей помощью помышляет принять брачный закон, а потому он не в одно место посылал искать себе невест. Ныне государь решил, что ему не следует искать невесту в иных землях, ведь и среди русских знатных родов есть немало пригожих девиц.

— Верно! — на всю палату заревел князь Семён Лобанов-Ростовский. — Пусть поищет невесту в своём отечестве!

Услышав голос Семёна Ивановича, у которого дочка-красавица на выданье, кто усмехнулся в бороду, а кто нахмурился — не он один не прочь породниться с великим князем. Однако все были едины в том, что государь должен жениться на русской невесте. Много лет минуло с той поры, как Софья Фоминична Палеолог, мать Василия Ивановича, явившись из Италии, вводила на Москве новины, а ненависть к ним жива до сих пор.

— Перед женитьбой великий князь пожелал венчаться на царство. Намерение его угодно Господу Богу: так было при Владимире Святом, так должно быть и впредь, ибо государство наше изомножилось славой и богатством. Приняв царский титул, великий государь будет почитаем в иных землях.

Молчание было ответом на эти слова митрополита. Всем ясно: венчание на царство возвеличит Ивана Васильевича в глазах властителей других государств, а им-то, боярам, какая от этого корысть? Кроме плохого — ничего более. Избаловались бояре отсутствием власти, мечтают о порядках, бывших при удельных князьях.

— Думается мне, что государю следует принять царский титул, — тихо произнёс Иван Петрович Фёдоров.

Его слова были подобны искре, воспламенившей сухой валежник, бояре загалдели, заспорили.

— Чья бы корова мычала, а твоя бы молчала! — крикнул кто-то из бояр.

— Венчать государя на царство! — требовали другие.

Митрополит поднял руку.

— Святой отец, — воспользовавшись наступившей тишиной, произнёс Иван Михайлович Шуйский, — отец и дед нынешнего государя были почитаемы всюду, а принять царский титул не решались. Ныне же мы собираемся провозгласить царём совсем ещё юного великого князя. Не повременить ли? Укрепится государь на месте отца своего, тогда и благословим его на царство.

— Что касается возраста государя, — возразил ему митрополит, — то это не препятствие для принятия царского титула. К тому же государь наш не по годам зрел и мудр, и ежели мы намерены женить его, то почему должны временить с венчанием на царство?

Большинство бояр поддержало митрополита.

— Выслушал я многие речи и рад тому, что бояре одобрили намерение государя венчаться на царство, — голос митрополита звучал твёрдо и повелительно, — а иначе и быть не могло, ибо воля государя есть воля Госдода Бога. Поэтому его желание взять себе жену и принять царский титул не должно порицаться. Так пойдёмте же отсюда к государю и скажем ему о своём согласии.

Процессия бояр, возглавляемая митрополитом, направилась в великокняжеский дворец.

Иван стоял перед толпой бояр взволнованный, бледный. Давно обдумана с митрополитом речь, с которой он должен был обратиться к Боярской думе.

— Милостию Божией и Пречистой его Матери, молитвою и милостию великих чудотворцев — Петра, Алексея, Ионы, Сергия и всех других русских чудотворцев, положил я на них упование, а у тебя, отца своего, благословяся, помыслил жениться. Сперва думал я жениться в иных государствах у какого-нибудь короля или царя; но потом я эти мысли отложил, не хочу жениться в других государствах, потому что я после отца своего и матери остался мал; если я приведу себе жену из чужой земли и в нравах мы не сойдёмся, то между нами дурное житьё будет; потому я хочу жениться в своём государстве, у кого Бог благословит, по твоему благословению.

Хотя Макарий сам тщательно обдумал вместе с государем эту речь, он сделал вид, будто поражён услышанной мудростью. В глазах его застыли слёзы умиления. И многие бояре, видя это, также прослезились.

— Верно, государь, молвил, не надо нам иноземки, сыты уж по горло! — князь Семён Лобанов-Ростовский вдруг осёкся — понял, что ляпнул лишнее, намекнув на иноземное происхождение бабки великого князя Софьи Фоминичны. Русская-то невеста ещё послаще будет!

— А кого, государь, ты в жёны наметил? — обратился к нему Михаил Глинский.

— Намерен я, — звонким взволнованным голосом ответил ему племянник, — следовать примеру отца своего. Поэтому повелеваю в ближайшие же дни разослать грамоты к боярам и детям боярским во все концы нашего государства. И в той грамоте велю писать: «Когда к вам эта наша грамота придёт и у которых будут из вас дочери-девки, то вы бы с ними сейчас же ехали в город, к нашим наместникам на смотр, а дочерей-девок у себя ни под каким видом не таили бы. Кто же из вас дочь-девку утаит и к наместникам нашим не повезёт, тому от меня быть в большой опале и казни. Грамоту пересылайте между собой, не задерживая ни часу».

Бояре одобрительно кивали головами, хотя в душе посмеивались над наивностью великого князя. Кто же будет прятать дочку-девку от государя, особенно если она пригожа? И нужно ли всем боярам везти своих дочерей напоказ к наместникам? Ведь у них такие хари, что во сне увидишь — испугаешься.

Фёдор Овчина улыбнулся, услышав последние слова грамоты: торопится, видать, государь обзавестись молодой женой, надо будет расписать ему достоинства Настеньки Захарьиной. Помянуть о ней государю просил Василий Михайлович Тучков. О… о… Фёдор и сам бы не против поухаживать за ней, да только заранее знает, что из этого ничего не получится: родители глаз с неё не спускают, всё в горнице томят, рукоделием заставляют заниматься. Хороша Настасья, что и говорить: голос ласковый, нежный, как у горлицы, большущие глаза промеж густых ресниц смотрят доброжелательно, внимательно. Правда, немного худовата, ему, Фёдору, больше, пышнотелые по душе. Так ведь выйдет замуж — раздобреет, вон ведь её матушка, Ульяна Фёдоровна, какая сдобная!

Выслушав одобрение своим намерениям, государь вновь обратился к боярам с речью:

— По твоему, отца своего митрополита, благословению и с вашего боярского совета хочу прежде своей женитьбы поискать прародительских чинов, как наши прародители, цари и великие князья, и сродник наш Владимир Всеволодович Мономах на царство, на великое княжение садились и я также этот чин хочу исполнить и на царство, на великое княжение сесть.

Слыша столь мудрые слова из уст юного великого князя и искренне веря, что всё это он измыслил сам, бояре вновь умилились, а некоторые даже прослезились. Но были среди них и те, кто встретил намерение государя принять царский титул как посягательство на свои права.

«Не успел усы отпустить, а уж старину рушить начал», — недовольно ворчали они вполголоса.


— Донесли мне, Фёдор, будто в Вязьме и Дорогобуже, прочитав мою грамоту, многие бояре своих дочерей-девок к наместникам показывать не возили, поэтому намерен я послать в эти грады новую грамоту, вот она.

Фёдор Овчина взял в руки исписанный лист бумаги. В грамоте было сказано: «Ведомо стало мне, что вы к наместникам не едете и дочерей-девок не везёте, а наших грамот не слушаете, и вы то чините негораздо, что наших грамот не слушаете. И вы бы однолично, часу того поехали за дочерьми своими. А которые с дочерьми своими часа того не поедут и тому от меня быти в великой опале и казни».

«Дались ему эти дочери-девки! Как будто в Москве боярышень мало? Али в Дорогобуже да в Вязьме они лучше? — весело думал Фёдор Овчина. — Завтра в сочельник Настя Захарьина обязательно должна быть в церкви, надо будет показать её ему».

— Государь, каждый Божий день бываешь ты в Благовещенском соборе, а отчего бы завтра не послушать заутреню в другом месте?

— Где — в другом месте?

— Да хоть в церкви Введения, что на Варварке.

— Что за нужда?

Фёдор понизив голос.

— Хочу показать тебе одну боярскую дочку, уж так она мила собой, уж так хороша, глаз не оторвёшь!

Иван с интересом слушал.

— Пусть будет по-твоему, Фёдор.

Церковь Введения, что построена за московским торжищем на Варварке, быстро заполнялась москвичами: день нынче особенный — сочельник, канун самого Рождества, потому грешно не побывать в церкви.

В храм шли чинно, всем семейством. У входа семьи делились: женщины направлялись на левую, специально для них предназначенную половину, мужчины«- направо. В ожидании появления священника люди тихо переговаривались друг с другом, невыспавшиеся сладко зевали. И вдруг откуда-то сзади послышались возбуждённые возгласы:

— Государь, государь пожаловал!

— Дорогу, дорогу дайте государю!

Толпа расступилась-великий князь в сопровождении Фёдора Овчины и Ивана Дорогобужского прошёл вперёд. Тотчас же появился священник, взволнованный неожиданным приходом государя. Он подошёл к аналою[126], усердно перекрестился.

— Во имя Отца и Сына и Святого Духа…

— Аминь!

Иван рассеянно слушал священника.

— Пришла? — взволнованным голосом спросил он у Фёдора.

Тот глазами указал ему налево, в сторону стоявших за решётчатой оградой женщин.

Государь сразу же увидел её. Настя стояла рядом с матерью. Трудно было поверить, что это мать и дочь. Ульяна Фёдоровна пышнотелая, вся округлая, исполненная особым покоем, свойственным некоторым русским женщинам. А дочь её стройная, худощавая, взволнованная совершающимся церковным обрядом. Узкая ладонь правой руки с длинными пальцами, сложенными для нанесения крёстного знамения, невесомо лежала на мерно вздымающейся груди, готовая в любой момент прийти в движение, уподобиться белой легкокрылой птице. Огромные глаза, излучавшие загадочное тепло, смотрели куда-то вверх и, казалось, видели нечто удивительное, неземное. Красивый изгиб шеи, мягкие очертания чувственного подбородка, мочка уха, притаившегося под русой толстой косой, синеватая жилка, взволнованно трепетавшая на виске, — всё казалось Ивану прекрасным, влекло его неодолимой силой.

Никогда прежде не испытывал он подобного чувства, ибо все его помыслы были направлены лишь на утверждение себя в великокняжеском сане. То, что было доступно его сверстникам, нередко менее созревшим физически, не принадлежало ему в силу как высокого положения, так и особенностей характера. Великокняжеский сан невидимым барьером отгородил его от прочих людей, от свойственных им забот и радостей. Воспитанный без родительской ласки, будучи постоянно унижаем боярами, рвавшимися к власти, юноша рос замкнутым, неуверенным в себе, в своих силах. Неудивительно, что впервые проснувшееся в нём чувство было столь сильным и ярким.

Настя, казалось, почувствовала на себе пристальный взгляд Ивана. Едва заметно повернула она свою голову и, увидев его, слабо улыбнулась. Эта улыбка, увиденная только им одним, вызвала бурю в его душе. Он не заметил, как кончилась заутреня и все стали покидать церковь.

— Пора и нам идти, государь, — с улыбкой напомнил Фёдор Овчина — вижу, по душе пришлась тебе Настенька Захарьина.

Иван крепко сжал его руку.

— Лучше её нет никого на свете!

ГЛАВА 6

В укромном месте, где санный путь из Мордовского Арземасова городища на Нижний Новгород спускается вниз и подходит к кромке старого бора, затаились разбойнички.

— Может, сегодня повезёт — пошлёт Господь нам обоз с винцом, — размечтался Филя, — давно мы не веселились.

— Ты бы, Филя, поведал нам небывальщину, уж больно складно у тебя получается, — попросил Олекса.

— Расскажу, словно бисер рассажу….

— А ну никшни! — приказал Елфим. Ватажники ещё глубже вдавились в сугроб. Вдали послышался конский топот. Вскоре на гору выметнулось трое всадников в красных кафтанах, поверх которых были надеты для тепла стёганые душегреи с короткими рукавами. Вот они стали спускаться с горы.

— А ну, Кудеяр, проведай, куда эти люди путь правят?

Кудеяр поглубже надвинул на голову рваную шапку, запахнулся в дырявый зипунишко и, согнувшись, словно старец, неуверенной походкой вышел на дорогу.

— Эй, старик, уйди от греха с пути! — крикнул ему чернобородый всадник.

Кудеяр сделал вид, будто освобождает дорогу, но в самый последний момент нарочно поскользнулся на санном следу и как бы невзначай ухватился за стремя. Лошадь остановилась. Тотчас же из леса выскочили ватажники, окружили всадников, стащили их с коней.

— Куда поспешаете? — спросил Кудеяр чернобородого.

— Не твоего ума дело, старец! — хмуро ответил тот, озираясь по сторонам.

— Да какой же я старец? — Кудеяр стащил с головы шапку; тёмные вьющиеся волосы упали на лоб, задорная улыбка озарила молодое красивое лицо.

— Свят, свят, свят, — пробормотал чернобородый, поспешно крестясь. — Не иначе как оборотень объявился!

— Какой же он оборотень, коли крест на шее носит! — рассмеялся Филя. — Ты, дядя, не упорствуй лучше, а говори толком, о чём тебя спрашивают.

— Из Москвы мы, везём великокняжескую грамоту нижегородским боярам.

— О чём та грамота?

— Великий князь Иван Васильевич жениться удумал, вот и требует в своей грамоте от бояр везти напоказ наместникам своих дочерей-девок.

— Давай сюда грамоту!

Чернобородый замялся.

— А ну живо, не то обреем твои кудри вместе с головой! — пригрозил Елфим.

Гонец со вздохом достал из-за пазухи великокняжескую грамоту.

— А теперь разболокайтесь!

— Не губите нас, люди добрые, детушки у нас дома малые! — Чернобородый встал на колени.

— Кудеяр, Филя и Олекса пусть тоже разоболокаются.

Друзья, не мешкая, сбросили ветхую одежонку, бросили её гонцам. Те, поняв, что их пощадили, быстро разделись.

— Мы сами отвезём эту грамоту боярам, — обратился Елфим к чернобородому, — а вы поспешайте назад, не то худо вам будет.

Ватажники громко захохотали, заулюлюкали вслед затрусившим в гору гонцам. Кудеяр, Олекса и Филя нарядились в их одежду, сели на коней.

— Ну как, похожи мы на великокняжеских гонцов?

— Похожи, похожи!

— К кому повезём грамоту?

— К Плакиде Иванову, — предложил Ичалка, — уж больно у него девица хороша, в самый раз для великого князя.

Все так и покатились со смеху.

— Так тому и быть, — согласился Кудеяр, — вы ждите здесь купеческий обоз, а мы поедем в гости к боярину Плакиде. Не подеритесь, когда дуванить[127] почнете. Справитесь без нас?

— Обойдёмся, — ответил Елфим.

Помимо Корнея и Ичалки с ним остались ещё три парня, недавно прибившиеся к их ватаге.


Плакида Иванов, напарившись в бане, бражничал вместе с приказчиком Нестором.

— У нас тут житьё вольготное, — вслух размышлял боярин, — сами себе хозяева. А в Москве — был я там летось — не жизнь, а морока. Грызутся между собой бояре, удержу нет. Как загрызут кого, у того великий князь вотчину на себя отписывает. А уж греха-то, греха-то сколько везде, ну прямо-таки содом! От шума звон в ушах стоит, никакого тебе благочестия!

Нестор, потягивая из ковша брагу, согласно кивал головой.

— У нас одно плохо, — продолжал Плакида, — по лесам лихих людей развелось немало, отчего приходится всё время быть настороже. Поблизости шайка Елфима озорует, не приведи, Господи, к нам нагрянет.

— К нам не нагрянет, потому как стража у нас надёжная. Сам каждую ночь проверяю воротника. Раньше, случалось, сторожа ночью засыпали. Так я проучил их как следует, надолго запомнили.

— Ценю твою службу, Нестор, сам видишь, держу тебя в приближении, никому так не доверяю, как тебе.

В горницу вбежал воротник Маркел.

— Беда, боярин-батюшка, гонцы великого князя пожаловали!

— Гонцы, говоришь, из Москвы прибыли? Чего это от меня государю надобно?

Двери распахнулись, в горницу вошли Кудеяр, Олекса и Филя.

— Здравствуй, боярин.

— Спаси вас Бог, люди добрые, кто вы такие да чем пожаловали?

— Мы гонцы великого князя Ивана Васильевича, привезли тебе от него грамоту.

— Вот радость-то какая! — Плакида подобострастно улыбнулся. — Где же та грамота?

— Вот она.

Боярин долго рассматривал великокняжескую печать.

— Вижу — истинная та грамота, только вот стар я стал, глаза совсем ничего не видят, так ты уж прочти мне, добрый молодец, чего хочет от меня государь.

Кудеяр с важным видом произнёс:

— Когда к тебе, боярин Плакида, эта грамота придёт, то ты ни под каким видом свою дочь Агриппину не таи, а вези в Нижний Новгород к наместнику на смотрины невест. Если же ты свою дочь-девку утаишь, то быть тебе от меня в большой опале и казни.

Плакида опешил от услышанного.

— Дай грамоту, я сам прочту! — Боярин не мог поверить, что государь приказал ему везти своё неказистое детище в Нижний Новгород к наместнику. — Врёшь ты, парень, нету в грамоте моего имени.

— Ты меня не порочь понапрасну; государь писал грамоту всем боярам, а значит, и тебе!

— Да куда я такую повезу?

— Какую такую? Может, она у тебя не девка?

— Девка, девка она, вот вам истинный крест! Да только…

— Что — только? Или ты, Плакида, удумал идти встречу великому князю?

Боярин окончательно растерялся.

— Глаза у неё… Да разве я перечу государю? Коли велит, завтра же повезу Агриппину в Новгород.

— То-то же! Устали мы, боярин, с дороги.

— Устали? Да и проголодались небось? Эй, Василиса, вели накрывать на стол, пожаловали к нам гости из Москвы, от самого великого князя Ивана Васильевича, дай Бог ему здоровьица!

— Сей миг, батюшка, накроем столы-то, — засуетилась Василиса.

Тотчас же набежали девки и бабы, натащили из погребов и амбаров всякой всячины. На столе появились меды разные, брага и даже фряжское вино.

— Выпьем, гости дорогие, за нашего государя-батюшку Ивана Васильевича, да пошлёт ему Господь Бог пригожую невесту!

Много было выпито в этот день. У Нестора уж и язык не ворочается, с мрачным видом смотрит он куда-то в угол.

— Эх, кабы гусли сюда! — мечтательно вздохнул Филя.

Кудеяр незаметно наступил ему на ногу.

— Гусли, говоришь? — встрепенулся задремавший было хозяин. — Василисушка, вели Буслаю-гусляру явиться сюда, пусть позабавит нас своей игрой.

Явился горбатенький Буслай-игрец. Молодёжь в пляс пустилась, шум, смех. Никто и не заметил, что Филя куда-то исчез. Угомонившись, опять сели за стол.

— Филя-то куда подевался? — забеспокоился Плакида.

— Да он на двор пошёл охолониться, — соврал Кудеяр.

Наконец и Филя появился, раскрасневшийся, довольный.

— Куда это ты, голубок, улетел от нас?

— Да на двор нужда погнала.

— Долгонько же тебя не было.

— Живот разболелся, сил нет.

— Уж не съел ли чего нехорошего?

— Ничего, пройдёт, — успокоил хозяина Кудеяр, — у него часто так бывает.

Под вечер стали прощаться.

— Переночевали бы уж, а утресь отправились бы в путь-дорогу, — упрашивал хозяин; молодёжь ему поглянулась, развеяла скуку.

— Нельзя, боярин, дело у нас важное, государево, поспешать нужно к тем, у кого дочери-девки есть.

— Ну-ну, не стану задерживать, не дай Бог прогневить государя-батюшку. К кому же вы отсель поедете?

— О том с тобой хотели посоветоваться.

— У боярина Микеши Чупрунова дочка уж больно хороша! Всяк, кто видел, хвалит её сверх всякой меры.

— К нему и подадимся.

— Езжайте с Богом.

— А ты, боярин, когда повезёшь свою дочь в Нижний Новгород?

Плакида замялся.

— Может, не стоит мне ехать-то?

— Упаси тебя Бог не поехать! Государь наш уж больно лют, слышал, поди, как он боярина Андрея Шуйского покарал?

— Слышал, голубок, слышал, страх Господень.

— Положит на тебя государь опалу, велит казнить лютой казнью; станешь потом сожалеть, да поздно будет.

Боярин поёжился.

— Государева воля — Божья воля, завтра же повезу Агриппину в Нижний.


Отъехав от поместья Плакиды Иванова версты две, молодцы почли хохотать да зубоскалить над боярином.

— Ты-то куда, Филя, запропастился во время пира? Я уж обеспокоился: ну как тебя боярские слуги схватили да куда-нибудь уволокли.

— Меня и в самом деле поволокли, да только в постель пуховую, в перины лебединые.

У Олексы от удивления глаза на лоб полезли. — Кто же тебя, Филя, в перины-то поволок?

— А она самая — дочка-девка.

— Врёшь ты, Филя! Тебе соврать, что блин сожрать.

Филя перекрестился.

— Вот вам истинный крест: как говорю, так и было. Вы-то спиной к лесенке, что в горницу боярской дочери ведёт, сидели, потому ничего и не видели. Я же смотрю- дверь в ту горницу ходуном ходит и время от времени из-за неё харя здоровущая выглядывает. Встретимся мы глазами — харя за дверь, а рука харина какие-то знаки подаёт. Дошло до меня наконец, что дочь-девка велит мне к ней устремиться. Я и не стал терять времечка: пока Плакида клевал носом, я по лесенке-то да и наверх в ту самую горенку и угодил.

— Мастак ты балы точить[128], нешто тебя боярская дочь приняла? — усомнился Олекса.

— А ты послушай, что было дальше. Только я просунулся в ту горенку, обхватила меня харя руками, да так, что я чуть было не задохся, и поволокла в постель. Я, конечно, противиться не стал и пользу свою не упустил.

— Да какая же она теперича девка?


— Девкой-то она, видать, давно перестала быть, потому и решила Агриппинушка при нашем появлении любви предаться.

— Везёт же тебе, Филька, — с государевой невестой переспал!

— Будет вам зубоскалить, — остановил друзей Кудеяр, — вон поместье боярина Микеши Чупрунова. Говорят, он не так давно сюда из Москвы перебрался, потому с ним надо ухо держать востро, не то в беду угодить можно.

— Пошто же мы к нему едем?

— На дочку его поглазеть охота, не впервой мне приходится слышать об её удивительной красоте.


Микеша Чупрунов встретил гонцов насторожённо, внимательно прочитал грамоту, удостоверился в подлинности печати и теперь пристально рассматривал лица ребят.

— Здоров ли государь наш Иван Васильевич? — спросил тихо, но властно.

— Когда мы отправлялись в путь из Москвы, государь наш Иван Васильевич был в здравии. Только что мы были у Плакиды Иванова, а ныне пожаловали к тебе, боярин.

— Уж не вознамерился ли мой сосед везти свою дочь напоказ нижегородскому наместнику? — Микеша насмешливо улыбнулся.

— Завтра же отправляется в путь. Можем ли мы, боярин, глянуть на твою дочь?

— О том в грамоте ничего не сказано, писано лишь, что мы, бояре, имеющие дочерей-девок, должны без промедления везти их для показа наместнику, что я и намерен сделать — завтра же отправлюсь вместе с дочерью в Нижний Новгород.

— Снаряжая нас в дорогу, государь велел при случае самим осматривать боярских дочерей, потому как он торопится жениться.

Боярин задумался. Вроде бы и ни к чему ему показывать свою дочь проезжим молодцам, а и так рассудить можно — почему бы не показать? Дочерью своей Микеша гордился, считал её самой красивой девицей в округе, поэтому весть о намерении великого князя жениться на боярской дочери зародила в нём честолюбивые надежды. И в этом деле доброе слово гонцов не помешает.

— Посидите пока тут, я скоро вернусь.

По узкой лесенке, украшенной замысловатыми балясинами, боярин поднялся в горницу дочери. Долго ребятам пришлось ждать его возвращения. Филя успел вздремнуть, преклонив голову на плечо Олексы. Наконец дверь горницы отворилась и послышались шаги: тяжёлые, шаркающие Микеши и лёгкие, едва слышные — его дочери.

— Вот она — моя дочь Катеринка, — в голосе боярина слышна была гордость за своё детище.

Кудеяр, едва глянув на боярскую дочь, не мог отвести от неё глаз. Стройная, нарядно одетая, она словно плыла по палате. Глаза девушки лучились под высоко взметнувшимися узкими бровями. В этом взгляде, в походке было что-то знакомое, родное, близкое — Катеринка напомнила ему незабвенную Ольку. Почти пять лет минуло с той поры, как не стало её, а сердце Кудеяра по-прежнему ноет при воспоминании о ней.

Девушка поклонилась гостям и по лесенке поднялась в свою горницу.

— Что же вы молчите, али не понравилась вам моя дочь?

— Хороша! — выдохнул Филя.

Кудеяр вдруг со страхом подумал о том, что если Катеринка по воле нижегородского наместника поедет в Москву, она обязательно станет женой великого князя. Нет, он ни за что не допустит этого.

— Что и говорить, боярин, хороша твоя дочь, только вот на смотрины явится немало невест из разных мест Русской земли. Будут среди них и лучше твоей Катеринки. Может, не стоит ехать к нижегородскому наместнику? Вон и хоромы твои ещё не достроены…

Самолюбие боярина было задето.

— В грамоте сказано, что ежели кто из бояр утаит дочь-девку, тот будет подвергнут опале и казни. Потому надлежит мне ехать в Нижний Новгород. Хоромы же к весне будут готовы.

— Из самых добрых побуждений хочу предостеречь тебя, боярин, ведомо ведь тебе, что в округе лихие людишки озоруют, не приведи, Господи, беде случиться.

— Я татей не боюсь. А пока ступайте в трапезную, там вас накормят.

Покидая боярскую усадьбу, Кудеяр был молчалив и задумчив, перед его глазами неотступно стояла Катеринка-Олька.

ГЛАВА 7

— Ведомо стало мне, что племянничек удумал жениться на Анастасии Захарьиной, — сообщил матери Михаил Глинский.

— Захарьины всегда были противны мне; тихие они, да в тихом омуте черти водятся.

— И я так же мыслю, матушка; Захарьины нам не друзья, от них покорности не жди.

— Может, одумается государь?

— Какое там одумается! И слышать ни о ком больше не хочет, о смотринах боярских невест уж и не помышляет.

— Наверняка сам Макарий внушил ему мысль жениться на Настасье Захарьиной. Родственнички-то её уж больно набожными прикидываются, к митрополиту льнут, вот и заворожили его своими чарами. К тому же они в родстве с Морозовыми-Поплевиными, а те всегда верно митрополиту служили, даже тогда, когда он с Шуйскими враждовал и силы в Москве не имел.

— Племянничек признался мне, что на Анастасию Захарьину ему указали Федька Овчина и Ванька Дорогобужский.

— Давно по Овчине мой меч скучает! — злобно проговорил молчавший доселе Юрий Глинский. — Ты, братец, не раз помышлял убрать его, да что-то всё медлишь. Дожидаешься, видать, пока тебя самого Овчина под себя подомнёт, не зря он возле великого князя увивается, наверняка настраивает его против нас, Глинских.

— Винюсь, промедлил задавить щенка.

— Оплошку исправить надобно, а Ивана легко возбудить против дружков. Ты, Михаил, вот что ему скажи… — княгиня Анна долго шептала в самое ухо сына. — Такого оскорбления Иван никогда не простит им.


Михаил Васильевич бесшумно вошёл в покои государя. Иван сидел за столом, заваленным рукописями, но мысли его были далеко от книжной премудрости — рн думал о помолвке, происшедшей вчера. По совету митрополита Макария дружкой на время свадьбы великого князя был назначен Василий Михайлович Тучков. И тот прекрасно уладил все дела.

— О чём задумался, государь? — вкрадчиво спросил Глинский.

Иван, вздрогнув, с неудовольствием глянул на дядю- он не любил, когда пугали его.

— Думаю я о скорой свадьбе.

— Хороша невестушка, ой как хороша, вчера глаз с неё не мог свести.

— Спасибо Фёдору Овчине-это он указал мне на Настеньку в церкви Введения, что на Варварке.

— Фёдор Овчина весь в покойного батюшку — знает толк в бабах. Но ты, государь, не очень-то его превозноси, потому как языки у них с Ванькой Дорогобужским длинноваты, болтают всякую непотребщину.

Иван насторожился.

— Что же они болтают?

— Лучше бы мне не слышать их гнусных речей!

— Говори, Михаил Васильевич, не томи меня!

— Федька Овчина сказывал, будто бы твой отец — не великий князь Василий Иванович, а Иван Овчина. Потому, говорит, мы с государем — кровные братья.

— Что? Я родной брат этой ехидны, ядом рыкающей? Кому сказывал он эту гнусность? Всех велю казнить лютой казнью!

— Успокойся, государь, слышал эти вредные речи только Ванька Дорогобужский. И не только слышал, но и добавлял от себя кое-что.

— Ах они, собаки! Немедля прикажу кату пытать злоязыких!

— К чему пытать, государь? Их гнусные речи станут ведомы кату, писцу, а от них вся Москва заговорит о том, будто твой отец вовсе не великий князь Василий Иванович, а любовник матери. Вели мне схватить обоих, и тогда ни один человек не проведает о том, что они сказывали. — А ты?

— Что — я? — не понял Михаил Васильевич и вдруг почувствовал в душе могильный холод, уловив во взгляде племянника нечто дикое, змеиное. — Не в моих, государь, интересах распространять гнусные речи молокососов. Мы с Юрием всегда ненавидели Ивана Овчину за его преступную связь с нашей сестрой, а твоей матерью, поэтому сразу же после смерти Елены казнили его.

— Хорошо, будь по-твоему, Михаил Васильевич, приказываю тебе изловить Федьку Овчину с Ванькой Дорогобужским и казнить их лютой казнью.


Василий Михайлович Тучков верхом на лошади возвращался из великокняжеского села Коломенского, где по просьбе митрополита Макария осматривал церковь Вознесения, построенную пятнадцать лет назад по приказу великого князя Василия Ивановича, до сих пор вызывающую яростные споры среди церковных мужей своей необычной внешностью. Церковь поставлена на фоне безбрежной дали на высоком холме, взметнувшемся над Москвой-рекой, и словно вырастала из поддерживающего её холма, с которым была связана раскидистыми открытыми лестницами[129]. Легко стремящийся в небесную синь восьмигранный шатёр был исключительно красив. Василию Михайловичу очень нравилась церковь Вознесения, однако многие церковные мужи увидели в ней нарушение установленного с давних времён облика храмов.

Дорога, резво убегавшая назад, напомнила о многом. Разве не по ней годом раньше завершения постройки церкви Вознесения он вместе с другом Иваном Овчиной мчался сломя голову в село Ясенево? Сколько лет прошло, а воспоминания об этой поездке живы в его душе. Вот и сейчас, несмотря на мороз, щёки обдало огнём. Прости, Господи, прегрешения молодости!

Впереди, за заснеженной Москвой-рекой, показались стены Кремля. Василий Михайлович остановил коня, усердна помолился в сторону величественных московских храмов, купола которых, словно золотые шеломы древних воинов-богатырей, возвышаются над кремлёвской стеной. Вот она, его родина, которую не сменяет он ни на какую иную землю, хоть много в ней неустройства, невежества, жестокости, зависти и бедности!

Внимание Василия Михайловича привлекла толпа людей на Москве-реке. Среди крошечных фигурок видны были две со связанными руками. Сердце Тучкова дрогнуло.

«Неужто опять казнить собираются кого-то? Когда же наконец упокоится топор ката?»

Вот одного со связанными руками повалили на лёд. Взмахнула секира, и голова казнённого покатилась в сторону. Хлынувшая кровь быстро впиталась в снег.

«Господи, да ведь это, никак, Ваню Дорогобужского обезглавили! А рядом с ним — Фёдор Овчина, сый моего друга Ивана!»

Василий Михайлович ударил плетью коня.

— Михаил Васильевич, по какому праву совершается эта казнь?

— По велению великого князя.

— За что приказано казнить их?

— За прелюбодейство и распутство.

— Не может этого быть, Михаил Васильевич! Не виновны они.

— Ступай прочь, Василий Михайлович, не то и тебе не поздоровится!

— Прошу тебя, повремени казнить Фёдора, великий князь одумается, велит помиловать его!

— Не проси напрасно, Василий Михайлович, не твоё это дело.

— Остановись, Михаил Васильевич, не миновать тебе лютой смерти за злодеяния свои!

Но никто уже не слушал Тучкова. Фёдора Овчину, толкая в спину, погнали дальше, к противоположному берегу реки.

— Куда же вы его ведёте?

Кто-то из толпы громко выкрикнул:

— Кобелю — кобелья смерть, давно уж кол по нему соскучился!

Василий Михайлович глянул на Фёдора. Красивое лицо его дрожало, несмотря на все усилия осуждённого казаться спокойным. Под левым глазом чернел синяк. Большие серо-голубые глаза смотрели по-детски удивлённо, беспомощно.

«Надо немедленно поговорить с великим князем, не может быть, чтобы по его приказу совершалась эта неправедная казнь, он велит палачам остановиться!»

Тучков пришпорил коня и сломя голову понёсся в сторону Фроловской башни.

«Только бы успеть, только бы застать государя! Я умолю его пощадить Фёдора. Государь милостив ко мне — на свою свадьбу дружкой позвал».

Вновь перед глазами предстало лицо Фёдора Овчины широко распахнутые, по-детски удивлённые глаза, дрожащий подбородок.

«Отца его Шуйские уморили в темнице голодем, жестокая участь ждёт и Фёдора, но в чём их вина? Ужели в том, что они больше других любили жизнь?»

Припомнилась вдруг поездка с Иваном Овчиной в село Ясенево в давнюю Петрову ночь и то, что ей предшествовало. Вот они с Иваном вошли в горницу, где старый воевода Фёдор Васильевич Овчина-Телепнёв-Оболенский играл с пятилетним внуком Фёдором. Вот Федя, увидев отца, повис на его шее. Вот он забрался к нему, Василию, на колени, доверчиво прижался тёплой спинкой к груди. Вот звонким детским голосом стал рассказывать байку про храброго телёнка:

«Телеш, телеш,

Куда бредёшь?» —

«В лес волков есть». —

«Смотри, телеш,

Тебя допрежь!»

Василий Михайлович закрыл глаза и, застонав, вновь пришпорил коня. И тут произошло неладное: ноги лошади заскользили по обледенелой деревянной мостовой, каменная стена надвинулась на него, глухой удар, и всё померкло, погрузилось в небытие, лишь последняя мысль промелькнула в сознании: «Может, оно и к лучшему, нет больше сил видеть мерзости бытия, жестокость, наглость, ложь, лицемерие людей…» Так нелепо погиб автор «Жития Михаила Клопского» Василий Михайлович Тучков, который всего через несколько дней должен был быть дружкой на свадьбе великого князя всея Руси, царя Ивана Васильевича.

А в это время, как пишет летописец, казнили «князя Феодора княжь Иванова сына Овчинина Оболеньского, повелением князя Михаила Глиньского и матери его, княгини Анны. И князя Феодора посадили на кол на лугу за Москвою рекою против города…»


В день апостола Петра[130] с утра над Москвой плыл праздничный колокольный звон. Кремлёвским храмам вторили колокола посада и окраинных монастырей — Симонова, Андроньева, Данилова… Легко растекаясь в морозном воздухе, перезвон колоколов оповещал москвичей о знаменательном событии — венчании великого князя всея Руси Ивана Васильевича на царство. В этот день Петра-полукорма рачительные хозяева обычно проверяют запасы сена и соломы: коли осталось больше половины припасённого минувшим летом, то ждали обильных кормов и в новом году. Но нынче москвичам не до хозяйственных забот, всякому охота поглазеть на небывалое доселе действо — венчание на царство. До сих пор государи были великими князьями, а молодой Иван Васильевич вознамерился отныне быть ещё и царём. Что бы это могло значить? Что сулит москвичам?

Вот из великокняжеского дворца показалась процессия, возглавляемая государем и митрополитом Макарием, и направилась к главному храму Москвы — собору Успения Богородицы. Бояре одеты в лучшие наряды — в соболиные, бобровые, горностаевые, куньи шубы, крытые узорчатыми восточными шелками и фряжским бархатом. А вокруг, куда ни глянь, огромная толпа зевак — купцов и иноземцев, ремесленников и монахов, крестьян и воинов.

Государь был взволнован совершающимся обрядом, любопытством огромной толпы, перезвоном колоколов. Глаза его горели, тонкие ноздри длинного хрящеватого носа возбуждённо трепетали.

В соборной церкви Успения Богородицы на возвышении стояли два кресла — для царя и митрополита, а посредине — стол, на котором на золотом блюде лежал Животворящий Крест, а рядом-венец и бармы[131], присланные византийским императором Константином Мономахом на Русь для венчания на царство князя Владимира Всеволодовича. Когда великий князь вошёл в Успенский собор, митрополит, облачённый в святительские ризы, с архиепископами, архимандритами и всем священным собором начал молебен в честь Животворящего Креста, Пречистой Богородицы и Петра Чудотворца, по окончании которого велел двум архимандритам — Спасского и Симоновского монастырей принести ему Крест Животворящий. Макарий взял его с золотого блюда, возложил на государя Ивана Васильевича и изрёк молитву:

— Господи Боже наш, царствующим царь и Господь господствующим, который с помощью Самоила-пророка избрал раба своего Давида и помазал его во цари над людьми своими Израиля, ты и ныне услышь молитву нашу недостойных, и увидь от святого жилища твоего благоверного раба своего, великого князя Ивана Васильевича, который благоволил быть воздвигнутым царём над народом Твоим; огради его силою Животворящего Твоего Креста, положи на голову его венец от честного камня, даруй, Господи, ему долготу дней, вложи в правую руку его царский скипетр, посади его на престол правды, огради его всеоружеством Святого Духа, утверди его мышцу, покори ему все варварские народы, всели в сердце его страх перед Тобой и милость к послушным, соблюди его в непорочной вере, сделай из него хранителя святой Твоей соборной церкви; да будет он судить твоих людей судом праведным, а в конце жизни станет наследником Небесного Твоего Царства.

В это время раздался глас дьякона:

— Яко твоя держава и твоё есть царство и сила и слава Отца и Сына и Святого Духа ныне и присно и во веки веков, аминь!

По окончании молитвы митрополит приказал архимандритам принести бармы и возложил их на государя Ивана Васильевича. Новая молитва и голос дьякона:

— Ты бо еси царь мировой и Спас душам нашим и Тебе славу всылаем!

Архимандриты принесли венец. Митрополит перекрестил великого князя:

— Во имя Отца и Сына и Святого Духа!

Возложив венец на голову государя, он прочитал молитву Пречистой «О Пресвятая Дево госпоже Богородице».

По окончании молитвы царь сел в своё кресло.

На амвон[132] вышел архидиакон и стал провозглашать царю многолетие. Затем митрополит поздравил царя:

— Божьей милостью радуйся и здравствуй, православный царь Иван всея Руси самодержец, на многие лета!

Макарий, а вслед за ним архиепископы, епископы и весь собор поклонились царю. Началась литургия[133].

Но вот обряд венчания на царство завершён. Царь встал со своего места и направился к выходу из церкви Успения Богородицы. В церковных дверях стоял, широко улыбаясь, брат Юрий, а сзади с золотой мисой в руках — конюший Михаил Васильевич Глинский. Юрий обернулся к Глинскому, наполнил пригоршни золотыми деньгами и стал осыпать ими государя, но неловко — одна монетка больно ударила по глазу.

После соборного полумрака снег показался ослепительно белым, а по нему словно поток крови струился алый бархат. Царь подивился тому, что по дороге в собор не заметил алости бархата, от которой сейчас было больно глазам. То, о чём мечтал он с юных лет, свершилось- он стал боговенчанным царём и ныне по чину равен латинскому императору, а короли Дании, Англии, Франции, Польши, Швеции и иных земель-ниже его. Возвысился не только он сам, но и Русская земля, её стольный град. Отныне Москва будет именоваться царствующим градом. Многое хочется сделать на благо отечества, но прежде нужно принять ещё один венец — брачный. При воспоминании о юнице Анастасии по телу прошла тёплая волна. Мила, ой как мила ему дочь Романа Юрьевича Захарьина! Но теперь недолго уж ждать — пройдёт чуть больше двух седмиц и митрополит Макарий объявит их мужем и женой.


Зима 1547 года оказалась для москвичей богатой на новости. В январе государь Иван Васильевич венчался на царство, а ныне, в починки[134],-соединяется брачными узами с боярской дочерью Анастасией. Каждому охота поглазеть на царскую свадьбу, да разве что увидишь из-за толпы зевак? К тому же и день нынче трудовой: починки — летним заботам начало! Рачительные хозяева, помолясь всей семьёй, с зарёй выходят в сараи. Вот и Афоня не поспешил с утра в Кремль, а занялся хозяйственными делами. Молодёжь же в день царской свадьбы дома не удержать. Якимке только что шестнадцать исполнилось, совсем уж мужик, обличьем на отца похожий — худощавый, мускулистый, работящий, к любому делу способный. Вместе с соседскими дружками с утра убежал в Кремль. Афоня с Ульяной противиться не стали — вечером расскажет, что удалось увидеть да услышать. Четырнадцатилетний Ерошка тоже просился в Кремле, но его не пустили. Приёмыш Ванятка — однолеток Ерошкин — прошлый год сильно вытянулся и таким пригожим стал, что девицы табуном за ним ходят. А он к Афоне льнёт, всякую работу норовит перехватить. Афоня с Ульяной, глядя на него, не нарадуются.

По случаю починок хозяйка принялась готовить семейную соломату[135]. Приехала соломата на двор — расчинай починки! Потому Афоня с Ивашкой занялись осмотром и починкой летней сбруи. День выдался погожим, солнечным. Из-под застрехи скатилась первая капля, за ней другая, третья. Вскоре в снегу образовалось крошечное озерцо, которое вздрагивало и громко вскрикивало, когда в него падала очередная капля.

— В народе бают, Ванятка, что нынешней ночью лихой домовой заезжает лошадей.

— Можно ли предотвратить козни домового?

— В народе от каждой напасти знают средства. От козней домового спастись можно так; привяжи к шее Гнедка кнут и онучи[136] — домовой подумает, что на лошади сидит сам хозяин, и не осмелится её тронуть.

— А бурёнку нашу домовой не обидит?

— Для неё опасность в другом: нынешним днём по сёлам пробегает заморённая коровья смерть.

— А какая она?

— Вид у неё дюже неприглядный — старуха с граблями вместо рук. Сама она в сёла не заходит, обязательно просится к мужикам в сани, чтобы они довезли её до какой-нибудь избы. Ну а как окажется в селении — обязательно переморит всех коров.

— И от коровьей смерти есть спасение?

— Тут одно только помогает — опахиванье. Как опашут селение — коровья смерть скрывается по лесам и болотам до тех пор, пока скотина не выйдет на солнце обогреть бока. Тогда она, чахлая и заморённая, бегает по сёлам и, если не сможет пробраться в хлевы, скрывается далеко в степи. Потому в ту пору надлежит обязательно запирать хлевы, а ещё лучше повесить в них старую обувку, смазанную дёгтем, — он отпугивает коровью смерть.

— Скорей бы уж лето настало! — мечтательно произнёс Ивашка.

— По теплу соскучился?

— Летом хорошо, привольно, всякие травы цветут — лепота.

— В заволжском скиту мой друг обретается — отец Андриан. Так он звал побывать у него, уж больно там места пригожие — речка, рыбой обильная, леса, грибами и ягодами полные, да и зверушек всяких видимо-невидимо. Так, может, мы с тобой отправимся летом к отцу Андриану?

— Хорошо было бы, отец, побывать в том скиту! — загорелся Ивашка.

— Может, и побываем там, до лета-то ещё дожить нужно. Все дела мы с тобой переделали, пошли в избу соломату есть.

Вечером воротился из города Якимка, рассказал о царской свадьбе. Да только многое ли узришь издалека? А приблизиться к свадебному поезду не было никакой возможности — людей скопилось видимо-невидимо, не протолкнёшься.


А в это время в великокняжеском дворце гости сели за праздничный стол. Вместо убившегося незадолго до свадьбы Василия Михайловича Тучкова дружкой был назначен боярин и воевода Михаил Яковлевич Морозов. Свахой государь просил быть жену окольничего Фёдора Михайловича Нагого. После обязательной поездки по монастырям, коня царя принял конюший Михаил Васильевич Глинский, он в течение ночи кружил с саблей наголо вокруг подклети, где спали новобрачные. Постель для молодых стелили недавно приблизившиеся к государю Алексей Адашев вместе со своим братом Данилом. У постели были Юрий Васильевич Глинский, его жена Ксения и жена Михаила Васильевича Глинского Аксинья.

Наутро с великим князем в мыльне мылись: боярин Юрий Васильевич Глинский, казначей Фёдор Иванович Сукин, спальники и мовники — князь Иван Фёдорович Мстиславский, князь Юрий Шемякин, брат невесты Никита Романович Захарьин да Алексей Адашев.

ГЛАВА 8

Прошёл месяц, как Кудеяр увидел Катеринку — дочь боярина Микеши Чупрунова. Не спится ему, не лежится, о судьбе незадачливой гребтиться[137]. Полюбил он всем сердцем Ольку, души в ней не чаял — сгибла она, а ныне боярышня Катеринка на уме. Да разве возможно такое, чтобы боярская дочь разбойника полюбила? Друзья заметили перемену в Кудеяре. Как-то подсел к нему Олекса, крепко обнял, в глаза заглянул.

— Чего мрачный ходишь?

Кудеяр не стал от дружка таиться.

— Помнишь, были мы у боярина Микеши Чупрунова, так я дочку его, Катеринку, забыть не могу.

— Эка, куда хватил!

Филя весело засмеялся.

— Почему бы и не полюбить Катеринке Кудеяра? Али мало я вам сказок сказывал про добрых молодцев, достававших себе боярских да царских дочерей?

— Так то всё сказки, Филя!

— Сказка — ложь, да в ней намёк, добрым молодцам урок! Кто я? Скоморох, почти что никто, а, поди ж ты, приглянулся боярской дочери, вот и сладилось дело.

— Знала бы она, что ты скоморох, так не поволокла бы тебя в пуховые перины. Ты ведь явился к ней в красном кафтане да в сафьяновых сапожках, сказался гонцом великокняжеским, вот она и лишилась головы. Да к тому же твоя боярышня так мила собой, так хороша, что самому великому князю поглянулась, и он приказал везти её в Москву на смотрины!

Друзья расхохотались.

— Не будем о том спорить, — миролюбиво ответил Филя, — только я так скажу: ты, Кудеяр, и без красного кафтана понравишься любой девице. Когда казали нам Катеринку, померещилось мне, будто, несмотря на отцовские запрещения, глянула она на нас тайком и, увидев тебя, зарделась, как маков цвет. Так что ты голову не вешай, глядишь, Катеринка-то тебе и достанется.

«А и вправду, почему бы мне не попытать счастья?»

— Беспокоюсь я, вдруг великий князь её невестой выбрал.

— Чего понапрасну тревожиться? Пойдём к боярину Чупрунову в гости, там всё и проведаем.

— Так он и ждёт нас!

— А мы с гуслями к нему пожалуем, ещё как обрадуется нашему приходу!


В полдень перед воротами боярского поместья остановились слепой старик с поводырём, стали под перезвон гуслей славить старину-матушку. Послушать странников сбежалась боярская челядь, а воротник Никодим, стоявший опершись на дубину, аж прослезился от умиления.

— Говорят, в этих хоромах боярин Микеша Чупрунов жительствует? — спросил Никодима Филя.

— Он самый.

— Славный теремок построил себе боярин, — похвалил Филя, цепко обегая глазами окна боярского дома.

— Как всё закончат строить, ещё славнее будет.

— Удачливый твой хозяин, дай Бог ему здоровьица. Слышал я, будто девица у него больно хороша собой.

— Что правда, то правда: всем взяла Катеринка — и лицом, и статью, и добрым нравом.

— Бережёт её, поди, боярин?

— Как не беречь такую красулю! Охотников-то немало отведать сладкой ягоды.

— Не то ли её окно будет? — Филя наугад показал пальцем.

— Не, её оконце выходит на гульбище.

— Говорят, будто великий князь, удумав жениться, приказал всех боярских невест везти наместникам напоказ. Поди, и дочь Микеши Чупрунова на смотрины невест ездила?

— Боярин возил её в Нижний Новгород к наместнику, да к тому сроку стало ведомо — великий князь уже выбрал себе невесту.

Сердце Кудеяра радостно дрогнуло: выходит, Катеринка не в Москве, а здесь, вот в этом доме, совсем близко от него.

— Слышал я, — понизил голос воротник, — будто сын боярина Охлупьева к ней сватается.

Сердце Кудеяра тревожно заныло.

— Далеко ли дело зашло?

— Коли не сладилось ещё дело, то сладится, поскольку наш боярин не прочь породниться с Охлупьевыми — богатства у них немалые. Правда, бабы болтают, будто не мил Катеринке женишок, только ведь кто спрашивать её будет? Как боярин решит, так тому и быть. И то надо сказать: сынок боярина Охлупьева не урод какой, поживут — слюбятся. А вон и сам боярин на крыльцо пожаловал.

Микеша с высокого крыльца неторопко осмотрел двор. Яркое февральское солнце слепило глаза, поэтому он не сразу приметил странников-гусляров.

— Пусти их, Никодим, — приказал боярин; а когда калики перехожие подошли к крыльцу, обратился к ним: — Сегодня ко мне гости пожалуют на именины, так вы бы повеселили их, а пока сам послушаю, как вы поёте.

Микеша повернулся и пошёл в дом. Гусляры устремились за ним следом.

— Посидите тут, пока я шубу сыму.

Боярин возвратился не один, рядом с ним Кудеяр к превеликой своей радости узрел Катеринку. Виду, однако, не показал, выкатил бельма, как и подобает слепому.

— Спойте-ка нам, калики перехожие, что-нибудь.

Гусли загудели в руках Фили.

Не спала млада, не дремала,

Ничего во сне не видала.

Только видела-сповидала:

Со восточную со сторонку

Подымалася туча грозна,

Со громами, со молоньями,

Со частыми со дождями,

Со крупными со градами.

С теремов верхи посломало,

С молодцов шапки посрывало,

Во Оку-реку побросало.

А Ока-река не примала,

На крут берег выбросала,

Как на жёлтенький на песочек,

На муравую на травку,

На лазоревы на цветочки,

На зелёные на листочки.

А на лугу на том стоял шатрик,

Во шатре-то был постлан коврик,

На ковре сидит татарин,

Перед ним стоит красна девка.

Она плачет и возрыдает,

Ко Оке-реке причитает,

А татарина увещевает:

«Ой ты гой еси, злой татарин!

Отпусти меня в Русскую землю

К отцу, к матери на свиданье,

К роду, к племени на плаканье».

Кудеяр, прикрыв глаза, незаметно наблюдал за Катеринкой. По её щекам текли слёзы.

Между тем Филя продолжал петь взволнованным голосом:

Не бела лебёдушка по степи летит —

Красная девушка из полону бежит.

Как под девушкой конь чубарый что сокол летит,

Его хвост и грива — по сырой земле,

Из ушей его дым столбом валит,

Во ясных очах как огонь горит.

Подбегает девушка к Дарье-реке,

Она кучила, кланялася добру коню:

«Уж ты конь мой, конь, лошадь добрая!

Перевези-ка ты меня на ту сторону,

На ту сторону, да к родной матушке».

— Вижу, — обратился Микеша к Катеринке, — расстрогали тебя калики перехожие. И впрямь хорошо поют. Вечером, как гости пожалуют, позабавят они нас. А пока ступай в свою светёлку.


К вечеру гости нагрянули. Первым явился Плакида Иванов, облобызал хозяина, почал хвалить его хоромы:

— Хорошо ты, Микеша, отстроился, не хоромы — одно загляденье.

— Где уж мне до тебя! — возразил хозяин. — Ты, Плакида, эвон сколько всего понастроил!

— Поживёшь с моё здесь, ещё боле справишь, по почину вижу.

В сенях затопали ногами, отряхивая снег. Дверь распахнулась, вошёл боярин Акиндин Охлупьев с сыном. Кирилл ростом высок, головой в потолок упёрся.

— Милости прошу к столу, — пригласил гостей Микеша, — сами ведаете — жены у меня нет, Бог недавно прибрал, потому не взыщите, ежели что не так.

— Будет тебе прибедняться, боярин! Такое изобилие всего на столе, а ты говоришь — не взыщите! — певучим голосом произнёс Акиндин. — Эвон, какая лепота! Мы тут в глуши живём, попросту, без выкрутасов, а ты всю жизнь в Белокаменной, насмотрелся на всё хорошее.

Пока гости усаживались за стол, слуга наполнил серебряные кубки фряжским вином.

— С днём ангела тебя, друг ты наш сердешный, дай я тебя облобызаю! — Охлупьев-старший поцеловал хозяина.

Вскоре в палате стало шумно.

— А я с тобою, Акиндин, не согласен! — кричал Плакида. — Ты вот давеча говорил, что в Москве будто бы хорошо. А по мне лучше здешних мест нигде нет. Молви, Микеша, правду: пошто ты Москву променял на нижегородские места?

— Надоела мне, братцы, грызня боярская. После смерти великой княгини Елены жизни в Москве не стало: ныне одни бояре у власти, завтра другие, а на всех не угодишь, потому голову потерять можно. Она же у каждого из нас только одна. Лишишься головы — и ничего тебе не надобно: ни чести, ни богатства. Вот я и решил податься в новую свою вотчину от греха подальше.

— Золотые слова молвил, Микеша! — закричал Плакида. — И я всем о том же твержу: ничего хорошего там, в Москве, нет, маета одна да грех содомский. А тут я сам себе хозяин, никто мне не указ, даже великий князь!

Микеша слабо улыбнулся.

— Поосторожней будь, Плакида, государь наш хоть и молод, а больно не любит, когда о нём плохо говорят. Не так давно вспомнил о тебе Иван Васильевич, грамоту прислал…

Гости весело рассмеялись. Плакида поперхнулся, лицо его пошло красными пятнами.

— Одно плохо у нас, — продолжал он с меньшим жаром, — лихие людишки озоруют. Не раз покушались на меня, да я всегда наготове, стража у меня ни днём ни ночью не дремлет. Так ведь они, тати-то, что удумали: гонцов московских перехватили, одёжу с них посымали грамоту великокняжескую отобрали и с той грамотой ко мне заявились. Вези, говорят, боярин, свою дочь Агриппину к нижегородскому наместнику, государь велит. Я и поехал. А в Нижнем Новгороде все надо мной потешались: зачем, говорят, я свою дочь привёз. Правду молвить, она не больно-то красива, так что ни к чему было везти её напоказ.

Микеша заговорил важно, с достоинством:- И ко мне те разбойнички заявились с государевой грамотой. Только я их сразу раскусил, быстро выпроводил за ворота. Давайте-ка, гости дорогие, выпьем за государя нашего, Ивана Васильевича.

Выпили.

— Сказывают, — произнёс Плакида, — будто с той грамотой сам Кудеяр разъезжал по боярским поместьям, высматривал, где что плохо лежит.

— На днях боярина Засухина как липку ободрали, а самого его перед слугами кнутом били, Кудеяр так велел.

— Попадись он мне в руки, — завопил Плакида, — я из него лепёшку сделаю! Будет знать, как позорить бояр!

— Ну что ж, Плакида, — послышалось из угла, где сидели калики перехожие, — сделай из меня лепёшку, вот он я — Кудеяр!

У Плакиды от этих слов рот открылся, глаза из глазниц вылезли.

— Эй, слуги! — хотел было крикнуть грозным голосом Микеша, но поперхнулся и с надрывом раскашлялся.

Долговязый Кирилл полез под стол, но увяз головой в чужих ногах — его задница нелепо торчала из-под стола. Акиндин Охлупьев поспешно осенял себя крёстным знамением.

— Пришло время, Филя, и нам пировать, а то бояре о нас совсем забыли, — Кудеяр подошёл к столу, наполнил вином два кубка. — Выпьем, друг, за вольную жизнь!

Филя шлёпнул Кирилла по заднице.

— Экий ты, парень, неуклюжий, к столу подойти мешаешь!

Первым оправился от испуга Микеша Чупрунов. Вид пирующих разбойников привёл его в ярость.

— Эй, люди! — завопил он.

— Тише ты ори, сволочь! — Филя ткнул кулаком в живот боярина; Микеша согнулся от боли.

В дверях показались перепуганные слуги. Кудеяр швырнул в них лавку. Двери захлопнулись.

— Пора, Филя, нам и честь знать.

— Жаль покидать этот дом — уж больно стол хорошо накрыт, ни у одного другого боярина не приходилось мне видеть таких яств.

— Микеша Чупрунов обучит их накрывать столы для нас, вольных людей.

Кудеяр направился к лесенке, ведущей в горницу боярской дочери. Лицо Микеши покрылось смертельной бледностью.

— Катеринка, доченька моя, — прошептал он и вдруг завопил во всю глотку: — Эй, слуги, где же вы, сволочи окаянные? Всех перевешаю!

Грозный окрик подействовал на боярских челядинцев, они начали набиваться в палату.

— Вот он, Кудеяр, хватайте его! — не помня себя, Микеша первым устремился вверх по лестнице.

— Филя, придержи дверь, — приказал Кудеяр, входя к Катеринке.

Посреди горницы стоял стол, покрытый красным штофом. Возле него — кресло, обитое турецким бархатом. Под окном — лавка с полавочником, а в углу — сундук-подголовок[138]. Слева печь из поливных изразцов с рельефным многоцветным узором. На стене — пелена. Когда дверь распахнулась, девушка поднялась с кресла, пяльцы с вышивкой выпали из её рук.

— Не бойся, Катеринка, мы не сделаем тебе ничего худого.

— Кто вы?

— Я — Кудеяр, а это друг мой Филя. Полюбил я тебя, вот и явился под видом слепца, а ещё раньше был здесь с государевой грамотой. Как увидел тебя, так и полюбил, днём и ночью о тебе думаю.

Катеринка смотрела испуганно, недоверчиво.

— Вижу, напугал я тебя, — Кудеяр нежно прикоснулся к её руке.

— Пора улетучиваться отсюда, сил моих больше нет, дверь, окаянные, сейчас разнесут, — прохрипел Филя.

— Прощай, Катеринка, солнышко моё! — Кудеяр распахнул дверь на гульбище. — За мной, Филя!

— Хватай их! — кричал Микеша Чупрунов, первым ворвавшийся в горницу дочери.

Разбойников уже не было, они благополучно свалились в сугроб под гульбищем и, выбрав лучших скакунов, оставленных гостями, устремились к лесу.

— Пищаль! Дайте мне пищаль! — кричал хозяин дома.

Грохнул выстрел. Катеринка испуганно закрыла глаза рукой, а когда опустила её, увидела двух всадников, быстро удалявшихся по направлению к лесу.

«Слава тебе, Господи, пронесло!» — с облегчением подумала она. И непонятно было, чему она радовалась: то ли за себя, то ли за добрых молодцев, которых миновала пуля.

— Дочь моя, не причинили ли тебе худого тати?

— Нет, отец, ничего худого они мне не сделали. А что они сказывали тебе?

— Ничего… Один из них Кудеяром назвался, а другого, который двери держал, Филей кличут. Кудеяр сказал, что он был у нас под видом великокняжеского гонца.

Акиндин Охлупьев подозрительно осматривал Катеринку с ног до головы: не надругались ли тати над его будущей невесткой? Из-за его спины выглядывал Кирилл.

— Слава тебе, Господи, отвратил от нас беду великую, — Микеша перекрестился, — пойдёмте, гости дорогие, к столу.

Настроение, однако, было у всех подавленное. Поспешно распрощавшись с хозяином, гости разъехались по домам.

ГЛАВА 9

Вот и настал день Зелёного Егория — двадцать первый в жизни Кудеяра. По возвращении на Русь отец Андриан внушил ему, что Зелёный Егорий-день его ангела, потому как нигде на Руси не справляется Кудеяров день: бусурманское это имя.

Два Егория в году: один — Холодный[139], другой — Голодный[140]. Вешний Егорий — один из самых любимых и почитаемых праздников на Руси. К этому дню крестьяне приурочивают переход от зимнего содержания скота к летнему, спешат нанять пастухов. Зелёный Егорий — самый разгар посевов и расцвет весны. После этого дня путь холодам на Русь заказан: Егорий-храбрый — зиме ворог лютый.

Никто из ватажников, за исключением Олексы, не ведает, что у Кудеяра нынче именины. В память об Ольке каждый год встречает он день вешнего Георгия в берёзовой роще в трёх верстах от становища, одиноко бродит среди белоствольных красавиц, с тайной надеждой ждёт чуда великого: вдруг зазвенит по лесу дивный Олькин голос, да и сама она покажется среди деревьев — стройная, нарядная, нежная.

Олекса, друг сердечный, никак не мог понять, куда исчезает Кудеяр в день Зелёного Георгия. Нынче подстерёг его, увязался следом в берёзовую рощу и сразу всё понял. Долго в молчании бродили друзья по лесу. Олекса первым нарушил молчание:

— Четыре года минуло с той поры, как мы покинули Веденеево, а ни разу не побывали в родных местах. Хорошо ли это?

— Плохо, Олекса, сам ведаю. По отцу Андриану соскучился. За всю жизнь, как мы с ним из Крыма пришли на Русь, он никогда не обидел меня, злым словом не наградил.

В сердце Олексы зажглась надежда.

— Летом плыли мы в стругах по Волге возле Плёса, уж так мне захотелось побывать дома, повидать отца с матерью, братана с сёстрами. Да и на Олькину могилу пора наведаться.

— Наведаемся, Олекса, как придёт лето, обязательно отправимся в Веденеево.

Среди кустов мелькнула тень и исчезла. Кудеяр, однако, успел заметить её.

— Кто-то в кустах хоронится, уж не лазутчик ли боярский?

Пригнувшись к земле, ребята устремились в кусты.

— Кто ты и что тут делаешь?

От грозного окрика Кудеяра человек, притаившийся в кустах, вздрогнул. Это был неказистый коренастый мужичок с прилипшими ко лбу мокрыми волосами.

— А вы кто будете?

— Вольные люди мы.

Лицо мужичка просветлело.

— Вы-то мне и надобны. Я от боярина Микеши Чупрунова сбежал, обижал он меня часто, батожьём бил. Сил моих больше не стало сносить обиды, чинимые боярином. Вот и решил я дойти до Кудеяра с Елфимом, чтобы покарали они лютого зверя. Не подскажете ли вы, люди добрые, далеко ли идтить до их становища?

Олекса рассмеялся.

— Вот он, Кудеяр, перед тобой!

Мужичок пристально всмотрелся сначала в одного, затем в другого.

— Шуткуешь ты, паря, Кудеяр, говорят, пожилой, почти что старик, а вы оба эвон какие молоденькие!

— Ну коли ты нам не веришь, ступай вон туда, — Кудеяр махнул рукой в сторону становища, — только наперёд скажи нам, как зовут дочку хозяина?

— Катеринкой кличут.

— Вижу теперь, что ты и в самом деле от боярина Микеши Чупрунова идёшь. Как же поживает его дочка?

— А так поживает: замуж собирается.

— За кого замуж-то?

— Да за сына Акиндина Охлупьева, коего Кириллкой кличут. Акиндин-то торопится до мая со свадьбой управиться, ведь в мае добрые люди не женятся, а кто женится, тот будет век маяться. На опослязавтра и свадьба назначена.

— Где же будет венчание? — голос Кудеяра дрогнул.

— В церкви Плакиды Иванова, она уж больно приглянулась нашему хозяину. Свою церковь он ещё не успел отстроить, вот и договорился с Плакидой.

— И дочь Микеши с охотой идёт под венец?

— А её разве спрашивали? Отец приказал идти за Кириллку, кто же ему перечить станет? Микеша даже дочери не позволяет встречу идти.

— Ладно, ты ступай, куда я тебе указал, там найдёшь становище вольных людей.

Мужичок удалился.

— Вижу, малоприятную весть принёс он тебе.

— Весть и впрямь нехорошая, Олекса. Полюбил я Катеринку за то, что похожа она на Ольку, а ныне и её лишаюсь.

— Да ты не горюй, может, что и придумаем.

— Что ж тут придумаешь?

— Увезём Катеринку из-под венца, и дело с концом.

— Велика ли честь нелюбимого человека похитить?

— Неужто ты хуже Кириллки Охлупьева?

— Может, и не хуже, да он боярский сын, а Катеринка — боярышня.

Олекса вдруг обозлился:

— В разбойном деле ты преуспел, никто не сравнится с тобой в ловкости да удали, даже Елфим, а в любовных делах — дурак!


С утра Катеринка не находила себе места. Вот сейчас явятся к ней люди и повезут в церковь венчаться. Как мечтала она об этом дне совсем недавно, ещё не ведая, кто будет её суженым! В девических мечтах будущий муж был статным, улыбчивым, с чистым открытым лицом. Отец же выбрал в супруги долговязого отпрыска рода Охлупьевых, на круглом личике которого застыло послушание отцовской воле, какая-то жалкая улыбка. Совсем не таким виделся Катеринке во сне её будущий муж. И чего ради выдают её замуж за Кириллку Охлупьева? Разве мало в округе женихов, искавших её руки? Правда, отец, с малых лет держал дочь взаперти, не позволял видеться с молодцами, потому, наверно, и припомнить ни одного из них она не может. В глазах всё время один и тот же, назвавшийся Кудеяром, — он как раз такой, о котором она мечтала. И в ушах постоянно звучит его приятный ласковый голос: «Прощай, Катерника, солнышко моё!» Разве может недотёпа Кирилл так сказать? Слёзы навернулись на глаза девушки.

Дверь тихо скрипнула, в горницу вошла мамка Фетинья.

— Ты чего это слёзы проливаешь? Скоро в церковь выезжать, а ты глаза раскраснила, али не рада, что под венец идёшь?

— Не рада я, Фетинья, — чистосердечно призналась Катеринка.

— Вот те на! Каждая девица только о том и мечтает, чтобы замуж выйти. Али жених тебе не приглянулся?

Девушка утвердительно кивнула головой.

— Тут уж, светик мой, ничего не поделаешь, отец пожелал выдать тебя за Кирилла Охлупьева, а воля отцовская-закон. Да разве плох женишок-то? Эвон какой рослый да пригожий! — Фетинья была стара, а старым людям все молодые красивыми кажутся.

— Не видеть бы его глазам моим!

Фетинья сочувственно покачала головой.

— Вон оно что? Плохо твоё дело, Катеринушка. В народе говорят: как без солнышка денёчку пробыть нельзя, так без милого веку прожить невозможно. Без милого и цветы не цветно цветут, без него и деревья красно не растут во дубравушке, не светло светит солнце ясное, мглою-морокою кроется небо синее. Да ты не печалься, однако, коли сейчас не люб суженый, потом слюбится.

— Никогда его любить не стану!

— А ты не зарекайся раньше времени! Али влюбилась в кого?

— Никто мне не мил.

— Отчего же такие слова сказываешь, будто никогда своего мужа любить не станешь? Муженёк приласкает, в алые губки поцелует, к сердцу прижмёт, вот и полюбишь тогда. А пока вытри слёзы-то, не приведи, Господи, батюшка твой увидит, со света меня сживёт. А вон он и сам пожаловал, по шагам его чую.

В горницу вошёл Микеша, придирчиво осмотрел дочь.

— Пора выезжать в церковь, лошади уже поданы, готовы ли вы?

— Готовы, касатик, готовы, — елейным голосом запела Фетинья.

— Ступайте вниз с Богом!

Внизу, в большой палате, сенные девушки накрывали свадебные столы.

— Когда пойдёшь в дом жениха, — наставляла по дороге Фетинья Катеринку, — не забудь перепрыгнуть через порог, не наступи на волчий корень[141]. Бабы-ведуньи обязательно положат его под порог от наговоров злых людей. Если, входя в дом жениха, наступишь на сию траву, быть всяким напастям, потому как заговоры злых людей сохраняют свою силу.

У ворот поместья выстроился свадебный поезд невесты. Катеринку усадили в крытую повозку, которую сопровождали родственники, знакомые бояре и дворяне. С шутками-прибаутками тронулись в путь.

Девушка выглянула из возка и увидела размытую весенним дождём дорогу. Зимой по этой самой дороге ускакали в лес те двое, что прикинулись гуслярами. Как вспомнила про них — белый свет померк, припомнилось открытое, чистое, мужественное лицо Кудеяра. Катеринка перекрестилась.

«Видать, околдовал меня этот разбойник. Избавь, Господи, от бесовского наваждения! И чего он в голову мою лезет? Ведь разбойник он, тать! Бояр, сказывают, порешил многих, а иных кнутом приказал бить. Хороший ли это человек?»

Девушка вновь выглянула наружу и вдруг отпрянула в глубь возка: ей показалось, будто совсем рядом едет смеющийся Кудеяр.

«Свят, свят, свят! Привидится же такое!»

— Мы дворяне боярина Охлупьева, жених послал нас встретить невесту и проводить её в церковь, — услышала Катеринка знакомый голос и испугалась, но не за себя, а за Кудеяра: ну как отец признает в мнимом дворянине разбойника?

Катеринка не утерпела и в третий раз высунулась из возка. Свадебный поезд находился на вершине холма, у подножия которого раскинулось селение с удивительно красивыми шатровыми постройками. Праздничный перезвон колоколов доносился с колокольни, стоявшей рядом с трехверхой деревянной церковью. Девушка повернула голову и вновь увидела Кудеяра. Какой он сегодня нарядный: белоснежная рубаха вышита по вороту и рукавам дивными узорами, вокруг шеи — богато украшенное ожерелье[142].

Рядом с Кудеяром девушка увидела Филю и ещё одного бравого худого молодца. Кажется, он с Кудеяром и Филей привозил зимой великокняжескую грамоту. Все они нарядно одеты, веселы, как и подобает дворянам, явившимся на свадьбу. Глаза Катеринки и Кудеяра встретились, он весело подмигнул ей.

«Что-то теперь будет?»-подумала девушка. Волнение охватило её, но страха не было.

Неожиданно лошади резко повернули направо и рванулись вперёд. Катеринку отбросило в глубь возка.

— Куда вы? Стой, стой! — кричали люди, сопровождавшие невесту.

Между тем лошади мчались по узкой лесной дороге, ветки деревьев и кустарников, опушённые молодой нежной листвой с силой хлестали по возку. Крики постепенно затихли, и девушка догадалась, что провожатые остались далеко позади. Это удивило её, ведь бояре и дворяне ехали верхом и им ничего не стоило догнать возок. Что же случилось?

Высунувшись из возка, девушка оглянулась и увидела, что путь преследователям преградили люди, выскочившие из леса. На узкой лесной дороге шло ожесточённое сражение.

А возок всё катил и катил, переваливаясь с боку на бок. Несколько раз он поворачивал в сторону. Катеринке стало страшно, слёзы полились из её глаз.

Долго катил возок по лесным дорогам и наконец остановился возле крытых соломой изб. Вскоре послышался конский топот, подъехали Кудеяр, Филя и Олекса.

— Ну вот мы и дома! — громко произнёс Кудеяр, соскочив с коня. Он подбежал к возку, протянул девушке руку. — Вылезай, Катеринка, солнышко моё лучезарное, не бойся, здесь тебя никто не обидит.

Рука у Кудеяра сильная, надёжная, опираясь на неё, девушка выбралась из возка.

— Ласточка ты моя ненаглядная, — прошептал ей в ухо Кудеяр и вдруг нежно привлёк к себе, поцеловал в губы, по-детски скривившиеся, припухшие.

Ах, какой сладкий был этот поцелуй! Какие славные глаза у разбойника Кудеяра. Продолжая всхлипывать, Катеринка прижалась мокрым лицом к его груди.

ГЛАВА 10

В самом начале июня 1547 года семь десятков псковичей прибыли в Москву к царю Ивану Васильевичу с жалобой на своего наместника Ивана Ивановича Турунтая-Пронского. Государь вместе с молодой женой проводил лето в подмосковном селе Островке. В день Лукьяна Ветреника[143] жалобщики явились в Островок для встречи с ним. Среди челобитчиков были иконописец Останя и колокольных дел мастер Тимофей Андреев, некогда пострадавшие от другого наместника — Андрея Шуйского.

— И откуда такая напасть на наш град? — возмущался Тимофей по дороге в великокняжеский дворец. — Был у нас Колтырь Раков. От него, слава Богу, нас великая княгиня Елена освободила. Потом сели на нашу шею Андрей Шуйский с Василием Репниным-Оболенским. Помню, шесть лет назад, в бытность митрополита Иоасафа и Ивана Фёдоровича Бельского, пришли мы к юному государю Ивану Васильевичу, и он, любезно нас выслушав, велел отозвать Андрея Шуйского с наместничества. Только было вздохнули, а тут, на нашу беду, явился Турунтай. И опять начались в нашем граде неурядицы и грабежи.

Остане и самому всё это хорошо ведомо, склонившись к уху друга, он тихо посоветовал:

— Ты бы, Тимофеюшка, поостерёгся послухов, в Москве их немало. Сказывали мне, будто наш наместник в дружках у Михаила Глинского ходит, а тот сейчас большую силу имеет.

— Царь-то когда править почнет? То Шуйские, то Бельские, а теперь Глинские верховодят в Москве, а государь-то что ж? Не для забавы, чай, венчали его на царство!

— Много ли годков-то ему? Ведь и семнадцати-то ещё нет. Удивительно ли, что бояре обманным путём норовят лишить его власти.

Челобитчики подошли ко дворцу, разговоры прекратились.


— Государь, псковичи пришли к тебе с челобитьем.

— Чего они хотят?

Михаил Глинский досадливо махнул рукой.

— А… а… безделица, чуть что, так и к самому царю-батюшке бегут с челобитьем, как будто у государя дел больше нет. Избаловались псковичи, совсем от рук отбились.

— В чём их челобитье?

— Наместники им никак не угодят. Когда правила твоя матушка, великая княгиня Елена Васильевна, был у них наместником Колтырь Раков. Избалованным вольницей псковичам он не приглянулся, пришли с жалобой к великой княгине. Та их послушала и по доброте сердечной свела Колтыря с наместничества. Понравилось, видать, псковичам такое обхождение: не угодил им новый наместник Андрей Шуйский — опять с жалобой в Москву устремились. И вновь дело их сладилось: Иван Бельский да митрополит Иоасаф отозвали с наместничества Андрея Шуйского. Не так давно ты, государь, послал туда Ивана Ивановича Турунтая-Пронского, мужа твёрдого, многоопытного, а псковичам и он не люб, вот и удумали — в который уже раз — бить челом государю, авось и ныне будет по их воле.

Михаил Васильевич не смог предотвратить появления псковичей в Островке и теперь пытался внушить государю мысль, будто не наместники виноваты, а их подданные в силу своей строптивости плодят жалобы. Он с удовлетворением заметил, что его слова возымели действие: молодой царь посмурнел лицом, брови его грозно сошлись на переносице, на бледных щеках вспыхнул румянец гнева. Теперь надо распалить его ещё больше.

— Не вы ли, государь, заботясь о процветании земли псковской, дал им нового наместника? Так им, псковичам, воля государя ничто! Али, может, Турунтай-Пронский нехорош, может, он плохой тебе слуга? Не он ли пять лет назад прогнал от наших украин крымского царя Сагиб-Гирея? В ту пору князь был во главе передовой рати. Как завидел грозного Турунтай-Пронского Сагиб-Гирей, так и побежал в свой поганый Крым.

Гнев — плохой советчик. Забыл государь, что летом 1541 года, когда со стотысячным войском приходил на Русь Сагиб-Гирей, ему противостоял не только Иван Иванович Турунтай-Пронский, но и Дмитрий Фёдорович Бельский, Семён Иванович Микулинский, Василий Семёнович Серебряный-Оболенский, Михаил Михайлович Курбский, Иван Михайлович Шуйский. О них Михаил Васильевич не обмолвился ни одним словом, ему важно было выгородить дружка своего Турунтая. Ведь именно благодаря им, Глинским, он и стал псковским наместником.

— Дивлюсь я на псковичей! Совсем недавно, осенью прошлого года, был я во Пскове и тогда Печерскому монастырю пожаловал много деревень. Да, видно, неблагодарность у них превыше всего! — Иван порывисто поднялся, намереваясь идти в палату, где его ждали челобитчики.

Завидев царя, псковичи земно поклонились. Государь посмотрел на них пристальным хмурым взглядом.

— Многих не впервой вижу перед собой, видать, понравилось бывать в Белокаменной. С чем пожаловали?

Заговорил Останя:

— Государь наш, Иван Васильевич! Пришли мы от всех людей псковских с жалобой на твоего наместника Ивана Ивановича Турунтая-Пронского…

— Опять вам наместник не угодил? Верил я, вам, псковичи, а ныне не верю — не могут все наместники быть такими, какими вы их живописуете. Лжецы вы!

Ропот возмущения прошелестел по палате, напомнив царю о прошлогоднем препирательстве с новгородскими пищальниками в Коломне. Тогда он здорово испугался мятежников. Безоружные псковские бородачи не страшили его, сюда, в Островок, не прибегут вооружённые пищалями люди — верная стража покарает любого, кто посягнёт на жизнь государя.

— Эй, слуги, несите сюда вина, да побольше, хочу угостить своих дорогих гостей псковичей!

Кое-кто из челобитчиков улыбнулся, решив было, что гнев царя миновал. Слуги внесли в палату сосуды с дымящимся[144] красным вином. Иван принял кубок и направился к улыбавшемуся купцу Петру Постнику.

— Вижу, алчешь ты удостоиться царской чести. Так пей же!

Царь выплеснул горячее вино в лицо Петра. Буровато-красные струйки побежали по нарядной одежде. В палате стояла гробовая тишина.

— Ну, кто ещё хочет выпить с государем? Что ж вы молчите, челобитчики несчастные? Я наместника вашего Турунтая чту как победителя Сагиб-Гирея, а вы удумали бесчестить его. Так прежде я вас обесчещу!

Псковичи со страхом наблюдали за беснующимся государем. Вот он взял в руки горящую свечу, приблизился к Остане.

— Ты, дед, долго ли будешь являться ко мне с поношениями на моих наместников?

Останя, видя перед собой искажённое гневом лицо царя, мысленно повторял слова молитвы. От страха ноги его подкосились, иконописец опустился на колени.

— Не приду я боле, государь, упаси меня Бог жаловаться на наместников!

— Так ты хорошенько запомни свои слова!

Иван сунул горящую свечу в пышную бороду псковича. Останя в страхе отпрянул, в палате запахло палёными волосами. Не стерпели псковичи такого унижения, в палате послышался ропот возмущения.

— Так вы ещё ропщете, нечестивые псковичи! А ну, разболокайтесь! Кто не сымет с себя одежду, того сей же час велю казнить лютой казнью!

Услышав грозное предостережение, челобитчики торопливо сбросили с себя рубахи и порты, представ перед государем в самом жалком виде.

— А теперь ложитесь!

Псковичи решили, что пришёл их смертный час, с молитвой распростёрлись по полу.

— Я научу вас чтить волю государя! — громко кричал на них вошедший в раж царь.

В это время дверь распахнулась, в палату вошёл дядя жены Ивана боярин Григорий Юрьевич Захарьин. Вид лежащих на полу голых псковичей озадачил его. Ведь именно благодаря ему челобитчики вопреки воле Михаила Глинского сумели попасть на приём к царю.

— Беда, государь!

Иван с неудовольствием глянул на Григория Юрьевича, он намеревался ещё покуражиться над челобитчиками.

— Что случилось, боярин?

— В Москве ни с того ни с сего упал колокол Благовестник. Не к добру это, государь!

Иван почувствовал, как липкий страх заползает в его душу — примета-то пакостная! Колокол Большой Благовестник был вылит в год смерти его отца великого князя Василия Ивановича и весил тысячу пудов. Не глянув в сторону лежавших на полу псковичей, он поспешно вышел из палаты и тотчас же потребовал коня.


Из поездки в Москву царь возвратился хмурым, подавленным. Настя, едва увидев мужа, отложила в сторону рукоделие, цепко обвила его шею руками, нежно прижалась к груди.

— Заждалась я тебя, сокол мой ясный. Хотели на лодке вечером кататься, а вдруг говорят: ты в Москву ускакал. Что там подеялось?

— У колокола Благовестника ни с того ни с сего обломились уши, и он обрушился с деревянной колокольни, но, слава Богу, не разбился. Вот я и поехал проведать, не по злому ли умыслу свершилось то дело. Велел приделать ему новые уши, железные.

— Ясно, что не по злому умыслу — разве сыщется на Руси человек, который пожелал бы принять на душу столь тяжкий грех? Нынче с утра было ветрено. Да и диво ли? Лукьян Ветреник пришёл. От ветра-то, поди, и обрушился колокол.

Настя обладала удивительной способностью благотворно влиять на мужа. Душа у него беспокойная, мятущаяся, во всём видит он опасность, злой умысел. Но заговорит любимая им юница, и словно тёплым благодатным ветром повеет, успокаивается мятущаяся душа, чёрное представляется уже серым, а то и совсем белым, невинным. Так затихает капризный больной ребёнок при звуках спокойного, ласкового голоса матери.

Иван почти не помнил своей матери Елены Васильевны, поэтому Настя стала для него не только женой, но и воплощением материнского тепла, которого ему так не хватало в детстве. В её присутствии он стеснялся обнаруживать некоторые свои качества, сформировавшиеся под влиянием дурного воспитания. Ведомо ему: жена любит его так, как никто никогда не любил. Ни одна царапина на его теле не осталась без внимания, ласкового прикосновения её руки. Успешно врачует она не только телесные, но и душевные раны мужа.

— Около Успенского собора повстречал я юродивого Митяя. На всю площадь орал он, будто настал конец света, что неурядицы в нашем государстве разгневали Господа Бога, а от того быть на Руси новым великим бедствиям.

— Мало ли что юродивые болтают! Не слушай их, Ваня… После обедни пошла тебя разыскивать по дворцу, гляжу, из палаты люди выходят, горькими слезами обливаются. Кто это, говорю, вас обидел? Посмотрели они на меня и, ничего не сказав, ушли.

Иван опустил глаза. Рядом с любимой юницей ему стыдно за издевательства над псковичами. Может, оттого и колокол свалился? Грешен он, ох как грешен!

Со слов дяди Григория Юрьевича Настя знает, что псковичей до слёз изобидел её муж, но ей хочется, чтобы он сам, без понуждения, понял свою вину и, покаявшись перед ней, очистил душу.

— Вижу, тревожишься ты, государь. Помолись Спасу Нерукотворному, и всё минует, покайся перед Господом Богом!

— Грешен я, оттого и карает меня Господь Бог. Нынче челобитчиков псковских бесчестил…

— В чём провинились они перед тобой?

— Пришли с жалобой на наместника Турунтая-Пронского.

— Так ведь и вправду Турунтай-Пронский чересчур лют, и ты бы, Ваня, предостерёг его от дурных деяний, потому как своей лютостью он и тебя, государя, бесчестит. С чего это ты взъярился на псковских челобитчиков?

— Перед тем мы с Михаилом Васильевичем о них говорили и сошлись во мнении, что псковичи строптивы, на третьего наместника пришли жаловаться.

Настя прижалась щекой к груди мужа.

— Сердце твоё слышу… Грозный ты, а сердце твоё ласковое, нежное. Так ты слушайся своего сердца, а не дядюшки. Не нравится он мне: лицом улыбчивый, а в глазах злоба таится. Ты бы, Ваня, поостерёгся его.

Иван и сам не раз думал о том, что советы Михаила Васильевича Глинского вроде бы и дельные, но почему-то всегда заканчиваются дурным. И в самом деле надо меньше слушать его.

— Да и кто не ведает, что Иван Иванович Турунтай-Пронский — ближайший друг Михаила Васильевича, вот он и выгораживает его.

— Умница ты у меня, ласковая моя юница! — Иван подхватил Настю на руки. — И дня без тебя прожить не могу. Как долго тебя не вижу, сердиться начинаю.

— А ты как почнешь сердиться, так сразу же спеши ко мне. Помни: кто гнев свой одолевает, тот крепок бывает.


В день окликания родителей[145] за Яузой, где жили гончары и кожевники, приключился пожар. Когда загорелись дома в Сыромятниках, Афоня с сыновьями, как ни старались, не смогли отстоять свой дом. Пришлось поселиться в полуобгоревшем сарае, благо погода стояла всё время сухая, ни одного дождя не выпало за всё лето. Авдотья не вынесла переживаний и тихо угасла. Афоня извлёк из тайника деньги, некогда подаренные воеводой Иваном Овчиной и хранившиеся по чёрный день, купил на них лесу и теперь каждый день вместе с сыновьями складывал сруб новой избы. О поездке в заволжский скит к отцу Андриану не могло быть и речи: человек предполагает, а Бог располагает.

Не многие соседи смогли отстроиться после пожара, иные пошли по миру с сумой, другие в поте лица трудились, чтобы скопить денег на постройку нового дома. Пожарище заселялось новыми людьми, понабежавшими в Москву из разных мест.

В день мученицы Ульяны[146] у хозяйки дома именины. Да только до праздника ли погорельцам? Им не до жиру, быть бы живу. И всё же Ульяна умудрилась испечь к обеду пирог, вот только пообедать в тот день не пришлось.

Около полудня над Москвой распростёрлась зловещая тёмная туча. Ульяна перекрестилась.

— Не приведи, Господи, грозе случиться, вся Москва как стог сена вспыхнет.

Афоня, а вслед за ним Якимка, Ерошка и Ивашка перестали стучать топорами. С высоты сруба им было виднее, что творилось в городе. Вот первая молонья, вырвавшись из лона тучи, ужалила далёкую церковь, и та тотчас же запылала словно свечка.

— Церковь Воздвижения на Арбате загорелась! — закричали с ближайшей колокольни.

От церкви пламя перекинулось на соседние дома и, подгоняемое ветром, устремилось на закат.

— Отец, можно нам с Брошкой и Ивашкой сбегать в город? — спросил Якимка.

— Пошто?

— Поглазеть на пожар охота, а может, поможем чем людям.

— Никуда не пущай их, Афоня, — вмешалась Ульяна, — гроза может сюда повернуть и тут бед понаделать. Посмотри, там несусветное что-то творится, такого пожара я отродясь не видела.

— Верно мать сказала, не следует вам лезть на рожон, побудьте здесь.

Между тем огненный вал катил на закат, обращая в пепел всё, что попадалось ему на пути. Вскоре запылало Семчинское сельцо, раскинувшееся на берегу Москвы-реки. Но вот ветер переменил направление, и валы пламени погнало на Кремль. Почти одновременно загорелся верх Успенского собора, деревянные кровли великокняжеских палат, Казённый двор, Благовещенский собор. На глазах людей полностью сгорела Оружейная палата вместе с хранившимся в ней оружием, Постельная палата с личной казной царя, царские конюшни, разрядные избы.

В каменных церквах сгорели иконостасы и людское добро, хранившееся в храмах. Огонь проник даже а погреба под палатами. В Кремле были полностью уничтожены пламенем Чудов и Вознесенский монастыри.

Вырвавшись из Кремля, огонь прошёлся по Пожару и обрушился на Китай-город. В пепел были обращены все лавки с товарами и жилые дворы. Чудом сохранились лишь две церкви да десяток лавок.

— К нам, к нам идёт пожар! — испуганно кричали с колокольни. И у каждого, кто слышал этот крик, сердце леденело от страха. Люди вокруг крестились, читали молитвы.

А город меж тем продолжал полыхать. В наступившей темноте пожар казался ещё страшнее. Клубы смрадного дыма обрушились на Сыромятники. Испуганно ржали лошади, мычали коровы, блеяли козы и овцы, завывали собаки. По Рождественке огонь проследовал до Никольского Драчевского монастыря, по Покровке — до церкви Святого Василия, а по Мясницкой- до церкви Святого Флора.


Когда загорелось митрополичье подворье, Макарий перешёл в Успенский собор. Но и здесь стало небезопасно, когда занялась огнём кровля. От едкого дыма слезились глаза, першило в горле, а полыхавшие поблизости дома сильно раскалили воздух. Митрополит вынужден был покинуть и это убежище. Подняв над головой образ Богородицы, написанный митрополитом Петром[147], он вышел из врат Успенского собора. За ним с церковными правилами в руках, привезёнными на Русь митрополитом Киприаном[148] из Царьграда, шёл протопоп. Макарий направился на городскую стену. Вид пылающего города ошеломил его. Раскалённое железо рдело, как в горниле, временами слышались взрывы зелья. Пламя под блеск молний и грохотание грома пожирало Москву.

В кремлёвской стене был тайник, от которого начинался подземный ход к Москве-реке. В тайнике стояла духота, едко пахло дымом, и митрополит едва не лишился сознания. Сопровождавшие Макария слуги обвязали его верёвкой и стали осторожно спускать туда, где начинался подземный ход. Неожиданно верёвка оборвалась, и Макарий, сильно ушибившись, потерял сознание. Перепуганные слуги долго не могли привести его в чувство. Наконец первосвятителя отправили в Новоспасский монастырь.

Никогда прежде москвичи не знали такого пожара. За один день сгорело более двадцати пяти тысяч домов, огромное число людей осталось без крова, около трёх тысяч жизней отняло ненасытное пламя.

Великий князь с женой, братом Юрием и боярами уехал в село Воробьево.

Наутро царь отправился с боярами в Новоспасский монастырь проведать митрополита Макария. Вид пожарища был ужасен. Среди дымящихся развалин бродили люди в поисках своего добра и близких, пропавших без вести. Казалось, Москва никогда уже не восстанет из руин.

Митрополит, перевязанный во многих местах, возлежал на лавке. Несмотря на страдания, причиняемые ему ранами, он смотрел бодро, говорил оживлённо. Рядом с ним стоял духовник государя протопоп Благовещенского собора Фёдор Бармин, человек могучего телосложения, с широкой окладистой бородой. Здесь же находились князья Фёдор Иванович Скопин-Шуйский и Юрий Иванович Тёмкин. Три с половиной года назад они вместе с Андреем Михайловичем Шуйским избивали любимца государя Фёдора Воронцова, за что подверглись опале и были сосланы из Москвы. Ныне по просьбе митрополита Макария государь вернул им свою милость. Среди присутствующих выделялся красотой и статью окольничий Фёдор Михайлович Нагой, жена которого была свахой на свадьбе царя. У окна, скромно потупившись, стоял Григорий Юрьевич Захарьин. Голова у него большая, лобастая, взгляд дружелюбный, приветливый.

Иван подошёл к митрополиту, чтобы принять благословение.

— Тяжкое испытание послал нам Господь Бог, — тихо произнёс Макарий.

— Во время пожара, — чистосердечно признался царь, — вошёл страх в душу мою и трепет в кости мои, и познал я свои прегрешения, потому положил на себя пост и молитву.

— Да минует нас гнев Божий, придёт вновь радость на землю Русскую, — попытался успокоить его митрополит.

Иван исподлобья осмотрел присутствующих.

— Мнится мне, — хрипло произнёс он, — что неспроста пожар приключился, потому как не впервой красный петух по Москве гуляет: на Василия Парийского был сильный пожар, а через седмицу опять город заполыхал. Не иначе как по злому умыслу такое творится.

— Верно государь молвил, — убеждённо произнёс Иван Петрович Фёдоров, словно он только и ждал этих слов царя, — и в народе говорят такожде, повсюду только и разговоров, что волшебством Москву запалили. Будто бы чародеи вынимали сердца человеческие, мочили их в воде, а той водой кропили по улицам. От этого-то Москва и занялась, словно стог сена.

Иван внимательно слушал боярина.

— И в самом деле, — поддержал Фёдорова Скопин-Шуйский, — такого пожара никто ещё не видывал, без чародейства тут не обошлось никак.

— Что и говорить, злым умыслом загорелась Москва, — густым басом произнёс Фёдор Бармин.

Государь ещё больше посмурнел лицом.

— Повелеваю вам немедля учинить розыск тех чародеев, чтобы казнить их лютой казнью.

Фёдор Бармин обратился к царю:

— В Благовещенском соборе, государь, сгорел иконостас, писанный прославленным Андреем Рублёвым. Многие деревянные церкви обратились в пепел. В Успенском соборе иконостас хоть и уцелел, да поправки требует. Потому велел бы ты, государь, псковским да новгородским иконописцам прибыть в Москву иконы писати, палаты подписывати.

Иван вспомнил, как измывался над псковскими челобитчиками, палил бороду известному иконописцу Остане и тяжело вздохнул.

«Прости, Господи, мои прегрешения!»

— Сегодня же велю отправить грамоты наместникам нашим, чтобы немедля прислали в Москву новгородских и псковских иконописцев, дел для них здесь много.

— Приставь, государь, к тем иконописцам благовещенского протопопа Сильвестра, не то без догляду они такое намалюют — сожалеть не пришлось бы, — попросил митрополит. — Сильвестр же искушён в Священном писании, прилежно трудится над житием Ольги для Степенной книги.

Иван хорошо помнил Сильвестра, шесть лет назад ходатайствовавшего перед ним об освобождении из заточения двоюродного брата Владимира Старицкого.

— Будь по-твоему, святой отец. — Мысли царя потекли дальше, и он как бы про себя, тихо заговорил: — Много у нас разного богатства — и хлеба, и льну, и пеньки, и лесу, и зверя, и рыбы, и в земле всяких руд. Но всё это мы не умеем обрабатывать, нет у нас ни ремёсел, ни искусства, всякое ценное изделие получаем из-за рубежа. А потому надобно нам из Европии выписать знающих людей. Проведав, что в Москве обретается немец Иоганн Шлитте, решил я дать ему денег и послать с письмом к императору Карлу[149], чтобы он дозволил Шлитте нанять всяких людей из немцев, заводить у нас разные мастерства.

Митрополит ласково глянул на Ивана.

— Мудрые слова молвил, государь, многие люди потребуются нам для устройства Москвы. Одно помни свято; пришлые из Европии люди принесут с собой веру поганую. Так ты бы твёрдо стоял на страже своей исконной веры, не разрешил бы строить пришельцам своих храмов.

— Веру свою, святой отец, всегда буду чтить превыше всего.

ГЛАВА 11

Неслыханное бедствие постигло москвичей. Десятки тысяч людей остались без крова, без одежды, без куска хлеба, все сады выгорели, а в огородах — овощи и трава. На этот раз беда миновала Сыромятники — огонь дошёл до Воронцовского сада на Яузе и остановился.

С раннего утра Афоня с сыновьями занялись делом- спешили завершить избу из боязни, что бездомные люди растащат заготовленные брёвна, доски и кирпичи. Ульяна отправилась за водой. Столпившиеся около колодца бабы обсуждали страшные события минувшего дня.

— Отчего Москва загорелась? — громко вопрошала мать Акиндина Марфа — рослая баба с толстыми руками и ногами. — Да оттого, что чародеи вымали сердца человечьи, мочили их в воде и той водой кропили по улицам.

Ульяна в ужасе перекрестилась, прижала к себе Настеньку, увязавшуюся с ней к колодцу.

— А кто те чародеи? — продолжала Марфа. — И то нам ведомо!

— Кто они, кто? — нетерпеливо вопрошали из толпы.

— Глинские — вот кто! Всем ведомо, что бабка нынешнего государя волхвует. Покойный Михаил Львович Глинский понаторел в подобных делах в Литве, душу свою лукавому заложил. Это они сговорились отравить великого князя Василия Ивановича. По смерти Михаила Львовича княгиня Анна волхвует со своими сыночками-Михаилом да Юрием. Обратившись в сороку, летает она по Москве, чинит людям пакости.

— А ведь и правда: княгиня Анна — сущая ведьма! — подхватила стоявшая в толпе монашка со скорбным восковым лицом. Голос у неё зычный, слышный издалека. — Глинские у царя Ивана Васильевича в приближении и жаловании, а от них чёрным людям насильство и грабёж!

— Житья не стало от людей Глинских, понаехавших с ними из Литвы!

— Надобно сказать государю Ивану Васильевичу, чтобы не держал он возле себя волхвов да чародеев, от них для народа одна пагуба.

— Казнить Глинских за поджог Москвы!

Ульяна, ухватив Настеньку за руку, заторопилась домой.

— Страсти-то какие, Афонюшка, сказывают!

— Что там такое болтают?

— Будто бы бабка царя Анна Глинская вместе с детьми занимается чародейством: вынимала сердца человеческие, мочила их в воде и той водой кропила по улицам, оборотившись сорокой. Оттого Москва-то и загорелась.

— Ну и дела! — развёл руками Афоня. — Говоришь, бабка царя сорокой летала? Так по весне, когда у нас пожар приключился, за два дня до того я ту сороку видел: села она на забор и стрекочет.

— Свят, свят, свят! — прошептала Ульяна. — Неужто и вправду Анна Глинская чародейством занималась?


Слух о чародействе Глинских подобно недавнему пожару метался по городу. В воскресенье, в день святой Анны[150], утро выдалось холодным, пасмурным. По народным поверьям это предвещало раннюю и суровую зиму. Не зря говорят: «На день Анны зима припасает холодные утренники». Ранний приход зимы страшил погорельцев, по-прежнему находившихся в самом плачевном состоянии.

Юрий Васильевич Глинский пошёл в Успенский собор, чтобы во время обедни помолиться за здравие своей матушки. Анна Глинская вместе с Михаилом сразу же после пожара уехала во Ржев, полученный от царя в кормление. Довольно быстро он почувствовал недоброе. Бояре, также направлявшиеся в Успенский собор, сторонились его, избегали смотреть ему в глаза. Чёрные люди, которых сегодня было необычайно много перед великокняжеским дворцом и на Соборной площади, глядели на него люто, с ненавистью. Юрий протянул было нищему монетку, но тот отпрянул от него, словно от прокажённого, и монетки не принял.

«Какая блоха их укусила?»-с тревогой подумал князь и вдруг услышал громкий крик. Монахиня со скорбным восковым лицом вопрошала:

— Поведайте, люди добрые, кто Москву зажигал?

Толпа заревела в ответ:

— Княгиня Анна Глинская со своими детьми волховала, оттого Москва и выгорела!

Юрий испугался. Затравленно оглядываясь по сторонам, он устремился в Успенский собор, намереваясь укрыться в нём от гнева черни.

Обедню правил сам митрополит Макарий. При виде его князь припомнил, что Глинские всегда с неодобрением относились к нему. Наверно, первосвятитель также не испытывал горячей любви к ним, Глинским. Юрию даже показалось, будто Макарий во время проповеди не раз строго посмотрел в его сторону.

Липкий страх леденил сердце. Обвинения, услышанные им по пути в храм, казались нелепыми. Их мать, княгиня Анна, и в самом деле нередко беседовала с подозрительными бабами-ведуньями и зелейщицами, но разве она ведьма, способная превращаться в сороку, летающую по городу и поджигающую дома? Предстань он, Юрий, перед справедливым судом, ему ничего не стоило бы оправдать себя и своих родственников, но можно ли доказать свою невиновность разъярённой толпе черни? Ему ли не знать, что гнев чёрных людей — жестокое орудие мести. Но кто взбаламутил толпу, убедил людей, что именно они, Глинские, повинны в поджоге Москвы?

Несколько лет назад они с Михаилом служили воеводами далеко от Москвы, были в безвестье, и вдруг великокняжеская милость свалилась на них как снег на голову: государь пожаловал их боярством, одного чином конюшего, другого — чином кравчего. Неужто малолетний племянник сам это удумал? Вряд ли. Наверняка митрополит Макарий свою руку к этому делу приложил. А чем они отплатили ему? Враждой, лютой ненавистью, пытались даже отлучить его от церкви за допущенную оплошность при назначении архимандритом Чудова монастыря Исаака Собаки. Приблизившись к государю, они посчитали своим долгом всячески вредить Шуйским и их сторонникам, надоумили племянника жестоко покарать Андрея Михайловича. Ах, как радовались они с Михаилом и матерью, когда псы растерзали его! Но не такая ли участь ждёт теперь его самого? От этой мысли заломило в затылке, знобкая дрожь охватила все части тела. Конечно же Шуйские и пустили ложный слух, будто они, Глинские, виновны в поджоге Москвы. А ведь и других недругов у Глинских немало. Разве не они, будучи в Коломне, внушили племяннику мысль казнить Ивана Кубенского, Фёдора и Василия Воронцовых? По их навету сослали на Белоозеро конюшего Ивана Петровича Фёдорова, казнили Фёдора Овчину и Ивана Дорогобужского. Так ждать ли им милости от Шуйских, Воронцовых, Кубенских, Фёдоровых, Оболенских, Дорогобужских? Много зла сотворили они, Глинские, а чего добились? Разве что всеобщей ненависти. А ведь зло наказуемо, об этом не раз говорил в своих проповедях Макарий. Но задумывались ли они над словами первосвятителя? Творили зло и почитали себя непорочными агнцами. Почему же ныне, когда пробил час держать ответ за совершённые злодеяния, сознание затуманилось страхом, а сердце леденит предчувствие смерти? Но чем он лучше своих жертв? Разве не страшно было Ваньке Дорогобужскому, когда брат Михаил приказал кату отсечь ему голову на Москве-реке? И тут Юрию припомнилась ужасная казнь Фёдора Овчины, посаженного на кол.

«Прости, Господи, злодеяния мои!»

Почему осознание собственных грехов приходит поздно, когда исправить допущенные ошибки нет никакой возможности? Если бы жизнь можно было начать сначала, он, Юрий, поостерёгся бы творить людям зло и, напротив, был бы щедр на добро. Никому, однако, не дано права прожить жизнь дважды в этом мире. Каждый человек, появляющийся на белом свете, должен быть строгим судьёй своим деяниям, умерять гордыню, чтобы не причинить зла ближнему, И в этом ему всегда поможет церковь, несущая в мир свет добра и любви. Почему же он, Юрий, не внимал голосу церковных пастырей, был глух к словам митрополита Макария? Разве он не посещал храмы, не раздавал милостыню нищей братии? Велик искус заставить других — калик перехожих, монахов, юродивых, увечных — молиться за спасение своей души, а самому ни о чём не думать, продолжать прелюбодействовать, пить, сквернословить, убивать непокорных твоей воле. Но неизбежно наступает час расплаты, и ты вдруг осознаёшь, насколько скверно жил, творил не по совести, не по правде, а в угоду князю зла.

«Да, я жил скверно, но разве по-божески поступают те, кто распускает гнусный слух, будто мы, Глинские, волшебетвом спалили Москву? Клевета ох как часто используется на Руси для сведения счетов с недругами! Всем памятны слухи, распускавшиеся людьми Шуйских, чтобы опорочить Ивана Бельского, Фёдора Воронцова. И когда кончится эта гнусность, восторжествует закон?»

Певчие затянули иже-херувимскую песню, скоро уж конец обедни. Тревога вновь охватила Юрия — угрожающие крики, раздававшиеся на Соборной площади, были слышны в храме. Неожиданно двери распахнулись, и в церковь ворвалась толпа разъярённых людей. Глаза их полны гневом, они расталкивают молящихся, рвутся к нему, Юрию. Впереди двое — дюжий детина со здоровущими ручищами и усатый мужик, свирепый взгляд которого не предвещал ничего доброго.

Юрий умоляюще глянул на митрополита, но тот сделал вид, будто святотатство, совершающееся в Божьем храме, его не касается.

— Святой отец, спаси! — закричал Юрий, но вряд ли кто услышал среди громкого пения и рёва толпы его жалобный голос.

Видя, что митрополит не хочет или не может его защитить, Юрий Глинский попытался укрыться в приделе[151] Дмитрия Селунского, но дюжий детина словно клещами ухватил его за шею и поволок к выходу. По дороге люди пинали и били его так, что, когда Юрий оказался на Соборной площади, он был едва жив. Его тело обмотали верёвкой и поволокли через Фроловские ворота на Пожар. Обезображенный труп бросили перед торгом на Лобном месте.

После этого толпа устремилась к подворью Юрия Глинского, обложила его со всех сторон, и началось жестокое истребление всех, кто находился внутри. Слуги были перебиты, а имущество разграблено. За людей Глинских по ошибке сочли живших поблизости детей боярских из северской земли, их также всех умертвили.


В ночь на Прохора-Пармёна по городу разнёсся слух, будто палач Фома Поликарпов велел кликать[152] москвичей на Конскую площадь. Торговые ряды почти все выгорели, поэтому торговля в Москве захирела, на Конской площади было необычно пусто до тех пор, пока толпа не заполнила её. На возвышение поднялись палач Фома Поликарпов, кожемяка Ульян Устрялов, сапожник Мокей Лазарев. Афоня стоял поблизости от возвышения вместе с соседом по торговому ряду Аверкием.

— Внемлите, люди московские! — обратился к собравшимся Фома. — Великое горе постигло нас, пожар пожрал наше имущество, многих лишил живота. Такого пожара никто из стариков не помнит. Монахи смотрели времянные книги и ни в одной из них ничего сходного не нашли. Не иначе как сам антихрист, призванный волхованием, поджёг Москву, уподобив её преисподней. Кто в нашем граде волхвует?

— Бабка царёва, княгиня Анна со своими детьми! — хором ответили собравшиеся.

— Кто видел, как княгиня Анна, оборотившись сорокой, по городу летала?

— Я видел!

— И я тоже!

Сапожник Мокей Лазарев шагнул вперёд, рукой отодвинул в сторону Фому.

— Выйди сюда, Афоня, расскажи людям, что тебе довелось увидеть. Афоню все знают, он врать не будет.

Афоня удивился предложению Мокея: в Сыромятниках он рассказывал о том, что видел, но особого значения своим словам не придавал, поэтому сейчас перед многолюдной толпой говорить не собирался. Аверкий прошептал ему в ухо:

— Не ходил бы ты, Афонюшка, не к добру это!

Но Афоне было стыдно отказываться от своих слов: чего доброго, люди подумают, что он говорил неправду. Поднявшись на возвышение, повторил сказанное ранее:

— На Василия Парийского пожар в Москве приключился, а через седмицу вновь загорелись дома в Гончарах, Кожевниках и у нас, в Сыромятниках. За два дня до того, как моя изба сгорела, увидел я сороку: села она на забор и стрекочет. Ну, думаю, не к добру это дело. И точно: через два дня занялась наша изба огнём, и как мы с сыновьями ни боролись с пламенем, вся сгорела дотла.

— Трудно, ой как трудно противостоять чародейству! — закричала в толпе тощая монахиня. — Пока не уничтожим мы всех чародеев, не быть на Москве покою!

— Верно! — заревела толпа. — Айда к царю, пусть выдаст нам ведьму Анну Глинскую и другого её сыночка.

— А где он, государь-то наш?

— Сказывают, в Воробьёве хоронится вместе со злодеями-чародеями.

— Айда в Воробьёве!

Кожемяка Ульян Устрялов, до сих пор молчавший, поднял руку:

— Не больно-то горячитесь, люди: в Воробьёве у царя вооружённая стража, а потому голыми руками нам Глинских не взять. Надобно прежде прихватить оружие, а потом уж в Воробьево идти. Мы тут посоветовались и решили поступить так: завтра с утра устремимся в Воробьево, а сейчас разойдитесь по домам, вооружитесь кто чем может.


В течение трёх дней, последовавших за расправой народа с Юрием Глинским, царь безвыездно жил в Воробьёве. Его до глубины души потрясла и напугала лютая казнь дяди. В Москве по-прежнему было неспокойно, поэтому в Калиников день[153] он намеревался самолично поехать в город, чтобы навести порядок. Послухи донесли ему, что в Москве там и тут собираются люди, выкрикивают угрозы поджигателям города, обвиняют в этом деле его ближайших родственников — Глинских. В палату вошёл Фёдор Иванович Скопин-Шуйский.

— Беда, государь, толпы черни устремились из Москвы сюда, в Воробьево.

— Чего они хотят?

— Требуют выдачи Михаила Васильевича Глинского и его матери княгини Анны, которые будто бы запалили Москву.

Иван подошёл к окну. С высоты Воробьёвых гор была видна огромная толпа людей, скопившихся на противоположном берегу реки. Многие из них уже переправились на лодках на эту сторону. Царь испугался, увидев, что московский чёрный люд хорошо вооружён: у многих в руках щиты и сулицы[154].

«Неужели и меня ждёт участь Юрия Васильевича? Почему они вооружены? Наверняка их подговорили явиться сюда бояре, жаждущие моей погибели».

Вскоре москвичи со всех сторон окружили великокняжеский дворец.

— Ступай, Фёдор, узнай, чего они хотят, — приказал царь Скопину-Шуйскому.

Фёдор Иванович вышел на крыльцо и громко обратился к москвичам:

— Зачем пожаловали, люди московские?

— Хотим говорить с царём Иваном Васильевичем!

— Царь Иван Васильевич велел мне выслушать вас.

— Хотим, чтобы он выдал нам бабку свою княгиню Анну Глинскую и сына её Михаила. Они сердца человечьи вымали, в воде мочили и той водой кропили по улицам. Их волхованием Москва сгорела.

— Государь не может выдать вам этих людей, потому как их здесь нет.

Толпа грозно заревела:

— А нам ведомо, что чародеи, злым умыслом спалившие Москву, прячутся у государя! — возразил кожемяка Ульян Устрялов.

Скопин-Шуйский развёл руками.

— Правду поведал я вам, люди московские нет в Воробьёве ни княгини Анны, ни сына её Михаила, на том крест готов целовать.

Казалось, москвичи поверили Фёдору Ивановичу и хотели было возвратиться в Москву, но зачинщики бунта не допустили этого.

— Пусть сам государь поведает нам, где скрываются злодеи-чародеи! — потребовал сапожник Мокей Лазарев.

И те, кто только что хотел идти назад в Москву, согласились с ним. Скопин-Шуйский возвратился во дворец и сообщил царю, что чернь требует его для разговора о Глинских, Царь вышел на гульбище бледный, взволнованный.

— Люди московские, — громко обратился он к толпе, — боярин Скопин-Шуйский поведал вам правду: нет в Воробьёве Юрьевой матери княгини Анны и брата его Михаила. Ещё до пожара уехали они во Ржев, данный им в кормление.

— Дозволь, государь, нам самим обыскать их в твоём дворце, — обратился Ульян Устрялов.

Лицо царя покрылось красными пятнами, но он был так напуган приходом вооружённых чёрных московских людей, что решил уступить им.

— Выберите промеж себя десяток добрых людишек, кои с моего дозволения осмотрят дворец.

В число досмотрщиков попал и Афоня. Проходя вслед за Фомой, Ульяном и Мокеем, мимо молодого паря, он приметил, что тот зорко осматривает их, словно хочет получше запомнить; в глазах его была лютая ненависть.

Выбранные люди обыскали великокняжеский дворец и, выйдя к народу, громко прокричали:

— Злодеев-чародеев у царя нет! Государь обещал сыскать их!

Толпа была удовлетворена этим туманным обещанием и удалилась в Москву. Однако царь не мог простить черни унижения, испытанного им в Воробьёве. Едва москвичи ушли, он призвал к себе Фёдора Скопина-Шуйского.

— Когда чернь выбирала промеж себя людей для досмотра дворца, послух записал имена названных. Так ты, Фёдор, непременно сыщи их и казни лютой казнью. Да смотри, чтоб об этих казнях никто не проведал! Остальных людей не тронь — только крикунов.

Скопин-Шуйский вышел, но тотчас же возвратился.

— Государь, благовещенский поп Сильвестр бьёт челом выслушать его.

Иван не желал никого видеть, но вспомнил о недавней просьбе митрополита и приказал впустить Сильвестра. Тот, как всегда, был одет в скромную рясу и чёрную небольшую шапочку. Во всей долговязой фигуре его, в повороте головы, в выражении глаз была особая торжественность, словно он готовился произнести проповедь в Благовещенском соборе.

— Седмицу назад послал я грамоты наместникам Новгорода, Пскова и иных городов, чтобы немедля отправили в Москву иконописцев добрых иконы писати, палаты подписывати. И отец мой, митрополит Макарий, просил приставить тебя к тем иконописцам для догляду, чтобы не было в их писаниях какой ереси.

— Благодарю тебя, великий государь, и святого митрополита Макария за великую честь, оказанную мне, недостойному. Со всем тщанием прослежу я за работой иконописцев, чтобы писали они от древнего предания, со старых образцов.

Государь посчитал беседу оконченной, но Сильвестр взмахнул рукой и стал говорить так, будто читал проповедь в храме:

— Великий государь, Иван Васильевич, царь предобр к своим верным слугам, но храбро повергает к стопам тех, кто противится ему; да будут покорённые враги под ногами твоими, да поклонятся тебе цари и князья, да будешь ты благословен во веки веков! Да рассыплются поганые страны, желающие брани с тобой, а их народы помрачатся от Божьей молнии и будут, подобно псам голодным, лизать своими языками землю. И поможет тебе Господь Бог, пошлёт помощь в борьбе с противником. Станешь ты обладателем земель от моря и до моря, вплоть до конна вселенной, и поклонятся тебе все царства земные и все народы восславят тебя! Да будет имя твоё честно перед всеми народами, и люди на разных языках станут молиться за тебя. Утвердится твоё царство, которое не подвигнется во веки веков, но превознесется ещё выше, чем благословенный Ливан. Умножится слава державы твоей, и будешь ты благословен на престоле царства своего, станешь ты судить людей своих по правде, судом праведным.

Царь внимательно слушал Сильвестра. Никто никогда не говорил ему таких слов. Речь Сильвестра удивляла, поражала, потрясала душу, была для неё живительным бальзамом. И государь, напуганный и озлобленный приходом чёрных людей в Воробьёве, тяжко переживавший великое несчастье случившееся с Москвой, вдруг воспрянул духом, расправил плечи, лицо его порозовело, а тонкие ноздри хрящеватого носа взволнованно затрепетали. Между тем голос Сильвестра изменил тональность, в нём зазвучала скрытая угроза:

— Великие казни и всякие наказания Господь наведёт на нас ради грехов наших: пленение поганью, беспрестанные сечи, разорение церквам Божьим, пленение, поругание и осквернение душ христианских-иноков и священников, князей и бояр всякого возраста. А оставшихся сильные сами своих пленят и отдадут на поругание, насилие, коварные мучения. Слёзы, стенания и вопли их Господь услышит и пошлёт на землю голод, мор, оскудение всему богатству, плоду земному, скоту, зверям, птицам и рыбам: великие пожары и межусобные брани!

«И в самом деле, — думает Иван, — послал Господь наказание на Русскую землю, на Москву за мои грехи тяжкие».

— Все эти беды, — продолжал Сильвестр громким голосом, — посланы Господом Богом за то, что великое православие, непоколебимо утвердившееся в Русии, ныне малым некоим небрежением поколебалось, отчего беззаконие внезапно восстало, а многие люди, обезумев, впали в пьянство и во всякие мерзкие грехи. И царю надлежит уничтожить беззаконие, восстановить в земле Русской добродетель. Бог желает, чтобы ты все эти законопреступления прекратил и от греха людей освободил. Ты, великий государь, боголюбивый царь, ненавидящий зло, обличающий татей и всяких лихих людей, изводящий неправду, не щадящий никого, а этим срамным делам попущаешь, отчего всей земле погибель! Пророк Исаийя говорил: «Придёт к вам внезапно мятеж и придёт к вам скорбь и граду разрушение будет». Разве не сбылась ныне вся сила гнева Божьего наказанием над нами и над градами твоими ради грехов наших? И тебе, великому государю, какая похвала в этих чужих мерзостях? Или ты сам хочешь обесчеститься перед врагами своими, слушая гнилые советы неразумных людей — рабов твоих?

«Прав Сильвестр: много несправедливых казней свершилось по гнилым советам Глинских, и вот наказание Господне — великий пожар уничтожил град мой, а чёрные людишки взбунтовались, вышли из повиновения. Так не пора ли удалить от себя неразумных советников, приблизить к себе новых людей, не испорченных властью, честных и добрых?»

— Если сделаешь это — искоренишь злое беззаконие, прелюбодеяние, содомский грех и отлучишь от себя неразумных советников, — без труда спасёшься, Очистишься от прежнего своего греха!

— Ради духовного совета и спасения души своей хочу приблизить тебя к себе. Отныне не буду слушать гнилые советы неразумных людишек. Служи мне по правде и совести, чтобы воцарились на Руси тишина и спокойствие.

Сильвестр низко склонился перед государем.


— Ты чего, Афоня, ворочаешься, отчего не спится тебе?

— Тревожное предчувствие томит меня, Ульяша. Когда шли мы досматривать великокняжеский дворец в Воробьёве, глянул я на царя и обомлел: с лютой ненавистью смотрел он на нас, живыми готов был проглотить. Вот и прикидываю, как быть, ежели беда нагрянет.

— Много людей ходило в Воробьево, неужто все угодят в царскую немилость?

— Царский дворец досматривало десять человек, дай Бог, чтобы их всех миновал гнев государя…Сожалею я, что избу не закончил, самая малость осталась, случится что со мной — и без меня ребята доделают…

Тревога мужа взволновала Ульяну, она плотнее прижалась к нему, обняла рукой, словно защищая от неведомой напасти.

— Может, обойдётся, Афонюшка?

— Дай-то Бог…

Тихий стук в дверь, и мысль у обоих — не обошлось!

— Я открою, Афоня, а ты в случае чего беги через чердачное окно.

Ульяна приоткрыла дверь.

— Кто тут?

— Это я, Аверкий.

— Всегда рады видеть тебя, Аверкий, но отчего в неурочный час пожаловал?

— Где Афоня? Дело у меня к нему.

— Я тут, Аверкий, что подеялось?

— Пришёл упредить, Афонюшка, об опасности, грозящей тебе. Нынешней ночью пожаловали к нам в Кожевники неведомые люди, схватили Ульяна Устрялова да Мокея Лазарева и увели незнамо куда. Как прознал я об этом, к тебе устремился, боялся, что те люди меня опередили. Да, слава Богу, ты дома оказался.

— Спаси тебя Бог, Аверкий, за то, что упредил меня о грозящей беде.

— Рад услужить тебе, Афоня, хорошие люди обязательно должны помогать друг другу, без этого нам погибель, ибо велика сила, князя зла. А пока прощай.

Аверкий словно растворился в темноте.

— Придётся мне уходить, Ульяша.

— Куда же ты устремишься, Афонюшка?

— В заволжский скит подамся, к отцу Андриану, он человек проверенный, надёжный. А как минует опасность, к вам ворочусь.

— Подожди, я снедь соберу, путь-то у тебя дальний.

Ульяна обернулась мигом, подала Афоне мешок с едой. Где-то поблизости залаяла собака, ей откликнулась другая, третья… В дальнем конце проулка послышались шаги многих людей.

— Уходи, Афонюшка, не мешкай!

Афоня шагнул в темноту и тотчас же скрылся в тумане, наплывавшем с Яузы. Было свежо, резко пахло укропом, огурцами.

Ульяна возвратилась в избу, сложила на груди руки, чтобы умерить биение сердца. Шаги затихли возле их дома. В дверь постучали. Проснувшиеся дети встали рядом с матерью.

— Кто там? — спросила Ульяна.

— Нам нужен Афоня.

— А он до сих пор не вернулся домой.

— Открывай!

Дрожащей рукой Ульяна отомкнула засов. Вошли трое, долго искали Афоню на чердаке, под лавками, заглянули даже в печь.

— Ничего, мы его и из-под земли достанем!

С этой угрозой удалились.

— А где же Ивашка? — спохватилась Ульяна.

— Он шепнул мне, что пошёл догонять отца, — ответил Ерошка.

— А ну как не догонит?

— Не догонит — воротится.

Ульяна до утра не сомкнула глаз. Найденный сын не вернулся.

ГЛАВА 12

Микеша Чупрунов не смирился с похищением дочери разбойниками, в мае он дважды побывал у нижегородского наместника, требуя от него присылки воинов для отыскания и уничтожения становища татей. Объединить силы бояр не представлялось возможным: каждый страшился хотя бы на день оставить свою усадьбу без надёжной охраны, поэтому-то и настаивали на присылке воинов наместником. В начале июня воины явились в усадьбу Микеши Чупрунова, куда тотчас же прибыли и соседние бояре — Плакида Иванов, Акиндин Охлупьев, Докучай Засухин. За месяц до того Микеша послал своих людишек в разные стороны проведать, где находится становище злодеев.

В день Лукьяна Ветреника выступили в поход. После похищения разбойниками Катеринки Акиндин Охлупьев посматривал на соседей свысока.

— Как Бог милует твою дочку, Плакидушка? Тот горестно махнул рукой.

— Завидую тебе, Акиндин, — сын у тебя, а с девками одно горе. Уж как я стерёг её честь, а всё равно не уберёг — брюхатая ныне ходит. Кто, спрашиваю, опозорил тебя? Сначала молчала, а потом призналась, что имела дело с молодцем, привозившим царёву грамоту. А ведь кто он? Дружок Кудеяров, тать проклятущий! Вот ведь как опозорили на старости лет!

— Не печалься больно-то, не у одного тебя горе. У Микеши вон дочь совсем в полон увели, неведомо что с ней сталось. А ты, Докучаюшка, что не весел?

— Чему, Акиндин, радоваться-то? Разбойники совсем обнаглели, являются к боярам посередь дня, творят суд и расправу. Как отхлестали меня на глазах собственных слуг — ничто не мило теперь, охота отыскать тех разбойников да отплатить сполна. Шкуру с живых спущу!

— Не зарекайся, Докучаюшка, вон Плакида как-то пообещал из Кудеяра лепёшку сделать, а он тут как тут!

Бояре подозрительно огляделись по сторонам, не прячутся ли за деревьями лихие людишки. Вдоль дороги возвышались сосны — могучие, огромные, между ними далеко видать — нет никого. Но вот послышался скрип колёс — навстречу неспешно катили три подводы. Микеша, подняв руку, остановил их.

— Кто такие да куда путь правите?

— Мы людишки купца Глеба Короткова из Мордовского Арземасова городища, едем в Нижний Новгород на ярмонку, — бойко ответил Корней, ехавший на передней телеге.

— Слыхивал о таком купце. А ты кем у него служишь?

— Сын я ему, Корнеем кличут.

— Ну-ну… А не попадались ли вам лихие людишки?

— Попадались, боярин, да только зимой это было, под вечер. Как выскочат они из-за дерев, да как засвищут, у меня от страха аж сердце в пятки утекло. Ну, думаю, конец мне пришёл. А у разбойников рожи такие свирепые — прямо жуть! Впереди двое за главарей у них. Одного Елфимом, другого Кудеяром кличут. Отобрали у нас всё — деньги, оружие, еду, какая была, да велели побыстрее убираться подобру-поздорову. Не помню, как добрались мы тогда до Нижнего Новгорода.

Бояре внимательно слушали рассказчика.

— В коем месте повстречали вы лихих людишек?

— А недалеко отсюдова: проедете с версту, там дорога под уклон пойдёт, а как спуститесь, то и увидите то место. Может, они и ныне затаились там.

Услышанная весть взбудоражила бояр; разрешив Корнею ехать, они лишь мельком взглянули на его спутников. На первой подводе кроме него сидела девка, на второй — старик с бабой, лицо которой почти целиком было замотано платком, а на задней телеге ехали два насупившихся мужика.


Отъехав на безопасное расстояние, разбойники стали оживлённо обсуждать происшествие.

— Молодец, Корней, — похвалил Филя, — ловко ты заговорил зубы боярам.

— Вовремя мы смотались из становища, перебил его Олекса, — наверняка бояре пронюхали, где мы есть. Седмицу назад Елфим изловил человека, который признался, что он послан Микешей Чупруновым прознать, где мы хоронимся. Вот тогда-то Елфим и согласился разделиться: сам перешёл в Волчье становище где у него потайная изба есть, а нас отпустил на лето в Веденеева.

Кудеяр ласково взглянул в глаза Катеринки.

— Вот и довелось тебе свидеться с отцом… Чего же ты плачешь? Или жалко стало боярских хором?

— Видит Бог: не жалко мне боярских хором, потому как с милым и в шалаше рай. А всё же взгрустнулось невесть отчего, да и страшно стало: вдруг нас признают? Тебя с Филей отец не раз видел, дивлюсь, почему нынче не разглядел.

— Мы с Филей каждый раз иное обличье имеем, оттого Микеша нас и не признал. А ведь и ты в этом деле преуспела. Опасался я за тебя: ну как отец разглядит!

Катеринка положила голову на грудь мужа.

— Хорошо мне с тобой, Кудеярушка, одно тревожит: неужто всю жизнь так мыкать придётся? Ведь и у меня, и у Любаши могут дети народиться. Как с ними-то от преследований бояр спасаться?

— Не мы одни так мыкаем — в лесах беглых людей видимо-невидимо… Не раз думал я о нашей судьбе и вот что решил: купим землю в Веденееве, построим избы и заживём сами себе хозяева. Мало ли на Руси Выселков!

Катеринка крепче прижалась к Кудеяру, мечтательно произнесла:

— Заведём с тобой всякую живность — коровку, овечек, курочек…

Впереди, на высоком берегу Волги при впадении в неё Оки, показался Нижний Новгород. В бытность Василия Ивановича в 1511 году была завершена постройка нижегородского кремля — одного из самых замечательных сооружений Руси. С Верхнего холма крепостная стена, крытая тёсом, громадными уступами сбегала вниз, охватывая «подол» у берега Волги. Четверо ворот вели в город — Дмитровские, Никольские, Ивановские и Егорьевские. Перед Дмитровскими воротами стояла отводная башня, соединённая с ними каменным мостом, перекинутым через глубинный ров. В полуверсте от рва был насыпан земляной вал. За крепостной стеной возвышался собор Преображения, несколько деревянных и каменных церквей, дома воеводы, духовенства, служилых людей, а вокруг них — множество небольших деревянных изб, стоявших так тесно, что нигде не было видно пустого места. К кремлю примыкал обширный посад. Под крутым берегом возле Волги расположился Печерский монастырь со своей слободкой. Монастырь стоял на торной дороге, по которой бурлаки тянули суда вверх по реке, поэтому и именовали его — «На Бечеве». Монахи, основавшие монастырь, жили в пещерах, выкопанных в крутом волжском берегу, который время от времени обрушивался, сползал в реку, отчего жилища первых иноков не сохранились, но память о них осталась в названии монастыря.

Ребята проехали на многошумное нижегородское торжище, где глаза разбежались от обилия товаров. Рядом с московскими, ярославскими, муромскими купцами важно восседали кизилбашские[155], бухарские, хивинские, астраханские торговые люди. Продав лошадей и телеги, спустились в нижний посад. Поблизости от реки располагались лавки и амбары с хлебом, рыбой, солью и всякими другими товарами, а чуть дальше — верфи, где стояли готовые и строились разнообразные речные суда — карбасы, учаны, струги, лодки, которые охотно покупали не только русские, но татары и армяне.

— Какое судно надобно добрым молодцам? — весело спросил ребят светловолосый широколицый новгородец; взгляд у него приветливый, располагающий к себе.

— Ищем мы лёгкий струг[156], нам же норовят продать большой карбас, а пошто он нам? — ответил Кудеяр.

— Верно, карбас купцам надобен, а вы-то ведь торговлей не промышляете, вам для иного судно нужно, — нижегородец улыбчиво смотрел на ребят, как будто видел их насквозь.

— Слишком ты догадливый, дядя, а таким в жизни не всегда везёт.

— В нашем деле без догадки да смётки нельзя. Вам куда плыть надобно — вверх или вниз?

— Вверх.

— Ступайте за мной, покажу я вам струг — в самый раз будет.

По узкому проходу между заборами спустились к воде, на которой покачивалось новёхонькое стройное судно.

— Ну как, поглянулся вам мой струг?

— Хорош. Сколько просишь за него, хозяин?

— Немного — всего два рубля.

— Да нам карбас с парусом и бичевом отдавали за полтора рубля, а ты за такую лодчонку два просишь. Совесть-то у тебя есть?

Казалось нижегородец смутился, он и в самом деле заломил цену немалую в расчёте на то, что разбойнички торговаться не будут.

— Сколько же вы дадите?

— Рубль.

— Так уж и быть, уступлю полтинничек.

— Рубль и десять денег, больше не дадим, купим другое судно.

Вознамерившись обзавестись землёй, Кудеяр решил не разбрасываться деньгами, как нередко делал раньше. Нижегородец согласился.

— По рукам, добрый молодец.

Отправив Филю с Корнеем за продуктами на торжище, Кудеяр с Олексой занялись подготовкой струга к плаванию — проверили парус, опробовали вёсла, руль. Катеринка с Любашей навели на судне порядок: натаскали сена, покрыли его холстинами — получились пахучие постели. А потом, не мешкая, развели костёр — сварили из купленных тут же стерлядей уху. Так что когда все собрались, сразу же приступили к трапезе.

Вскоре начало смеркаться, и хотя Кудеяр приказал ложиться спать, чтобы спозаранку отправиться в путь, молодёжь долго не могла угомониться: Филя с Корнеем, закупавшие еду, успели заскочить в кабак и пропустить по чарочке, Олексу же волновало ожидание скорой встречи с родными в Веденееве, с которыми он не виделся четыре года. Корней вскоре ушёл в носовую часть судна к своей Любаше, Кудеяр уединился с Катеринкой, а Филя с Олексой вели на корме задушевную беседу.

— Путь у нас, Олекса, долгий, и днём отоспимся вволю, а сейчас не до сна, уж больно хорошо вокруг. От дивной красоты, сотворённой Всевышним на радость людям, в душе то слёзы вскипают, то песня родится. Хочется взять в руки гусли и громко петь о красоте земли Русской, Волги привольной. Глянь на то облако- померкло оно, и словно тёмный дракон распростёрся по небу, пожрав вечернюю зорю. От воды теплом веет, а река- словно баба во сне разметалась и сладко так дышит.

— А у тебя, Филя, баба была?

— Много их было, я ведь при кабаке жил, а там всякий народ обретается как мужского, так и женского пола. Но ты ведь не про них спросил — много ли проку в кабацких бабах? В молодости о такой девахе мечтается, коя жар-птице подобна. Вот и я так же мыслил в юные годы. Увидел раз в Белозерске девицу — Кузнецову дочь и ошалел от счастья. Она хохотушкой была, мои шуточки-прибауточки по нраву пришлись ей, стали мы встречаться. Да только всё это понапрасну было: посватался к моей красуле купчик — его отец солью в Белозерске торговал, — она меня тотчас же забыла. Что о них, бабах, говорить, глянь, какая красотища вокруг!

— В Белозерске так же лепотно?

— Об эту пору там ночи светлые, глянешь — вокруг всё белым-бело: белая вода в озере, белое небо над ним. Ярмонка там бывала о сборном воскресенье[157] да о средохрестье[158]. А в Кирилловой монастыре ярмонка справлялась во Введеньев день[159], в Успение Богородицы да в день смерти основателя монастыря Кирилла Белозерского[160]. Торгуют три-четыре дня, народ бесчинствует — шумит, песни горланит, драки учиняет, великое бесчестие творит богомольцам, сбирающимся в эти дни в монастыре. И тогда святые отцы били челом великому князю, чтобы запретил он торговым людишкам собираться возле обители. Тот согласился. Ярмонки было прекратились, но вскоре всё пошло по старине, ибо поняли монастырские старцы: не в их интересах изгонять торговых людишек, потому как через них казна монастырская полнилась. Ради денег смирились они с бесчестием. А по мне так хоть каждый день — ярмонка. Люблю скоморошничать, людей забавлять. Схлынет веселье — в душе слёзы вскипают, грустно становится. Слышь, как монахи в церкви всенощное бдение служат, складно поют- век бы слушал.

— Заболтались мы с тобой, Филя, вон уж утренняя зорька проглянула.

— Пора и нам соснуть, Олекса.

Казалось, только на миг глаза смежились, а уж совсем светло вокруг, солнышко припекает. Сели за вёсла, чтобы вывести судно на речной простор, а там тёплый южный ветер вздул парус, и струг своим ходом устремился вверх против течения.

В тот же день слева по борту миновали Балахну у Соли — город, построенный десять лет назад, в бытность Елены Глинской, на месте небольшого поселения. Славится Балахна соляными варницами, принадлежащими посадским людям. И хоть недавно возник этот город, посад его велик и многолюден. Зелёные луга подступили к самым домам.


Отец Андриан открыл книгу с духовными стихами. Ему особенно нравилось стихотворение про Иоасафа-царевнча и пустыню:

Прекрасная пустыня!

Восприми меня, пустыня,

С премногими грехами,

Со многозорными делами,

Яко матерь своё чадо

На белые руци!

Научи меня, пустыня,

Волю Божию творити,

Яко матерь своего сына

На добрые дела!

Избавь меня, пустыня,

Огня, вечныя муки!

Возведи меня, пустыня,

В Небесное Царство!

Эти слова были созвучны его собственным помыслам, душевным устремлениям. Дочитав стихотворение до конца, Андриан встал перед иконами на колени. Сперва он молился за Русскую землю, за всех людей, населяющих её, а потом уж за всех родственников и знакомых.

— Излей благодать Твою, Боже, на Русь святую и весь люд русский. Да соединятся все народы, её населяющие, в одну семью, Тебя, Отца Небесного, единомысленно исповедающую, всю жизнь свою по вере устрояющую, да будет едино стадо и единый Пастырь. Да будет хлеб насущный и духовный для всех без изъятия. Пошли, Господи, делателей добрых на русскую ниву твою, да огласят они её глаголами правды Твоей, да просветят её примером жизни по вере. Пошли, Господи, народу русскому чуткость сердца, да разумеет он святые речи избранников Твоих, да разумеет он святую волю Твою и неизменно и с радостью творит её, да будет Русь воистину свята, да соединится она единомысленно и единодушно в одно единое царство Христово, мыслию, словом и делом верное Богу и Христу его… Излей, Господи, благодать Свою на верных друзей моих- покойных Гришу и Парашу и ныне живущих Афоню и Ульяну, а также на детей их — Якима, Ивана, Ерофея, Мирона, Неждана и Настасью…

Стук в дверь прервал его молитву.

— Войди, — произнёс Андриан, не вставая с колен. На пороге показался Афоня.

— Лёгок на помине, Афонюшка, а я только что молился за тебя и твою семью.

— Твоими молитвами, отец Андриан, мы и живы. Но не один я явился к тебе, следом за мной увязался из Москвы Ивашка, да по дороге заболел, еле дотащил его до скита.

— Где же он?

— Лежит возле кельи.

— Давай внесём его сюда да положим на лавку.

Ивашка был без сознания, хрипло, с трудом дышал.

— Есть у нас знахарка Марья Козлиха, она травами разными болящих лечит. А к ней прибилась сиротка Акулинка, которая превзошла свою наставницу в её ремесле: коснётся кого рукой, тот сей же миг на поправку идёт. А уж набожная какая! Только её в церкви и видно. Не иначе как сам Бог помогает ей лечить людей.

— Ты бы позвал, не мешкая, знахарок-то, боюсь, не помер бы Ивашка, дюже плох он.

Андриан вышел из кельи и вскоре вернулся со стройной миловидной девушкой. За последний год Акулинка вытянулась, похорошела. Глянула она на Ивашку, разметавшегося на лавке, и смутилась.

«Сколько раз видела я его во сне, а он, оказывается, на самом деле есть на белом свете, и вот свёл нас Господь в этой келье».

— Откуда он да как звать его?

— Это мой найденный сын Ивашка. Его мать на кухне при великом князе в Москве служила да незнамо отчего наложила на себя руки. Остался он един как перст, я и усыновил его. Уходил я из Москвы ночью, погони опасался, и вдруг слышу чьи-то осторожные шаги за спиной. Остановлюсь — ничего не слышно, тронусь в путь — вновь сзади шаги. Таился Ивашка, боялся, что я его домой ворочу, а как вышли за пределы Москвы, объявился: это, слышу в тумане, я — Ивашка. Мы с ним ещё зимой, в починки, когда великий князь женился на боярской дочери Анастасии, размечтались побывать летом в Заволжье. Не было бы счастья, да несчастье помогло.

— Какое несчастье, Афоня?

— О пожарах в Москве слышал?

— Сказывали о том калики перехожие.

— Так после третьего пожара московский люд отправился к царю в Воробьёве и потребовал выдать поджигателей — княгиню Анну Глинскую и её сыночка Михаила. Государь сказал, будто их нет у него во дворце, а народ не поверил и попросил допустить выбранных людей во дворец, чтобы убедиться в отсутствии Глинских. Царь согласился, и мы, выбранные народом люди, осмотрели дворец, а потом сказали всем, что Глинских у государя нет. С тем народ и разошёлся. А нас, выкрикнутых московским чёрным людом, царь повелел тайком схватить. Спасибо верному дружку — упредил он меня о грозящей беде. Вот я и устремился в Заволжье, авось здесь не сыщут. Да только в чём моя вина, Андриан? Не по своей воле, а по желанию народа довелось нам осматривать царский дворец.

— Нет твоей вины, Афоня. Рад видеть тебя здесь, в Заволжье.

Казалось, Акулинка внимательно слушала рассказ Афони, но мысли её были о другом. Каждая чёрточка на Ивашкином лице была мила ей: и ямка на подбородке, и приоткрытый, по-юношески припухлый рот, и мягкие, недавно пробившиеся волосы над верхней губой, и тёмные густые брови, сомкнувшиеся на переносице. Акулинка протянула было руку к Ивашкиной груди, но тут же отдёрнула: ей показалось, будто все догадываются об её чувствах к больному. Но как же она сможет лечить его? Подумают ещё, вот бессовестная — на виду у людей ласкает парня.

— Что же ты не лечишь его, Акулинушка? — спросил отец Андриан. — Сама видишь — плох парень.

— Слёзно прошу помочь Ивашке, ничего ради его спасения не пожалею!

— Ничего мне от вас не надобно, — почти грубо ответила Акулинка и стала произносить непонятные слова. Её ладони с распростёртыми пальцами зависли над Ивашкиной головой, а потом медленно двинулись вдоль туловища и стали как бы растирать грудь, не касаясь её.

Ивашка перестал хрипло дышать, а когда девушка повторила движение рук, открыл глаза и приветливо улыбнулся Акулинке. Казалось, он целиком, без остатка был занят созерцанием её и потому никого больше не видел вокруг.

— Здравствуй, милая девица! — прошептал он и взял её за руку.

Акулинка зарделась как маков цвет, но руку не отняла.

— Здравствуй, Иван-царевич, наконец-то ты пришёл сюда…

— Вот диво-то: всю жизнь парень девок сторонился, а тут вдруг осмелел, — тихо проговорил Афоня.

— Видать, сам Господь их свёл. Глянь на них — они как будто бы давным-давно знают друг дружку. Оставим их, Афонюшка, выйдем на свет Божий.

Едва покинули келью и сразу же увидели людей, идущих от речки.

— Господи, да это ведь Кудеяр, никак, объявился! А вон и дружок его веденеевский Олекса, да ещё незнакомый парень и две девицы.

Увидав отца Андриана, Кудеяр ускорил шаг.

— Рад видеть тебя, Кудеярушка, целым и невредимым, все эти годы скорбел о тебе душой, молил Бога помочь тебе.

— И я опечален был разлукой с тобой, отец Андриан. А ныне явился не один — с женой Катеринкой. Так ты бы благословил нас на совместную жизнь.

— Благословляю вас, дети мои, будьте счастливы до конца дней своих. Где же ты добыл такую красавицу?

— В нижегородских местах.

— Чего там поделывал?

— Вольные люди мы, отец Андриан…

— Татьбой, выходит, промышлял… А ведь это грех тяжкий.

— Грешно ни за что ни про что убить или ограбить человека, отнять у него последний кус хлеба, но много ли греха в том, чтобы отобрать имущество у грабителя и отдать его тому, кого он ограбил? Для себя мы брали самую малость. А ныне решили мы купить землю неподалёку от Веденеева, построить избы и жить трудом рук своих.

— Намерения ваши угодны Богу. Только нелегко будет — почти половину урожая придётся отдать боярину, да и сноровку надобно иметь к крестьянскому делу.

— Не стращай ребят, отец Андриан, сноровка явится во время работы. Их задумка понравилась мне — мы ведь с Ивашкой такие же беглые, как и они, поэтому, если ребята нас не прогонят, мы с сыном хотели бы с ними поселиться. Ныне самое время избы ставить, до холодов как раз управимся.

— Согласен ли ты, Кудеяр, принять в долю моего друга Афоню вместе с сыном Ивашкой?

— Согласен, отец Андриан, нам толковый человек очень даже нужен.

— Тогда с Божьей помощью приступим к делу.

ГЛАВА 13

На Кузьму-Демьяна[161] — проводы осени, встреча зимы. На Москве-реке тонкий ледок сковал поверхность воды. Невелика у Кузьмы-Демьяна кузница, а на всю Русь святую в ней ледяные цепи куются.

А через день в великокняжеском дворце свадьба — брат государя пятнадцатилетний болезный Юрий Васильевич женится на юной красавице Ульяне, дочери князя Дмитрия Фёдоровича Палецкого. Незавиден жених- прост умом, беспамятен, открыв рот бессловесно взирает на окружающих. Но поди ж ты — царёв брательник, с ним любой боярин не прочь породниться.

Всё родовитое боярство приглашено на свадьбу, нет только Глинских, их места заняли многочисленные родственники жены государя Анастасии Захарьиной. И пока в великокняжеских палатах взметали вверх кубки во здравие молодых, в небольшой горнице Михаил Васильевич Глинский беседовал с бывшим псковским наместником Иваном Ивановичем Турунтаем-Прон-ским.

— Кто я есть? — вопрошал захмелевший Михаил. — Дядя самого царя! Да что в том толку-то? Никто со мной ныне не считается, всяк себя выше меня ставит, вон и на свадьбу племянника не позвали… На улиие появиться боязно: чернь растерзать готова. Имение наше после пожара пограбили, разорили двор Глинских, славившийся на всю Москву, а людишек наших, коих мы из Литвы привезли, всех побили. Вот и приходится нам с матушкой таиться по монастырям. А не так давно государь лишил меня сана конюшего, посадил на моё место Ваську Чулка Ушатого. Тот вместе с Ванькой Фёдоровым, коего митрополит пригрел, из опалы вызволил, всячески пакостит мне. Мало казнил я своих ворогов!

— Да и я ныне в опале. Псковичи жаловаться на меня удумали, всячески бесчестили перед государем, вот он и обозлился на меня, прогнал с наместничества.

— Жалобщиков тех по моему наущению царь так бесчестил, что они не рады были своему челобитью. Да и тут митрополит против нас государя настроил. Вот вредный попик! Не будь его, мы бы и ныне властвовали, вертели бы государем как хотели. Во время пожара, говорят, Макарий чуть не задохся, но быстро оклемался и сразу же бояр возле себя собрал, чтобы супротив нас, Глинских, поднять. Слух в народе пустил, будто бы мы волхованием занимались, Москву запалили. Страшно подумать, что с Русью станет, когда чернь в силу войдёт!

— И не говори, Миша! Везде ныне бояре стоном стонут: развелось лихих людишек видимо-невидимо, грабят, убивают, насилуют властелинов. Мне теперь во Пскове хоть не показывайся, каждый норовит вслед плюнуть или камень швырнуть, того и гляди как бы из-за угла не прикончили. Вышла чернь из повиновения, и не диво: перестал государь чтить великие роды, опирается на безвестных выскочек вроде Алёшки Адашева да попа Сильвестра. Князь великий зело верит писарям, набирает их не от знатного рода, а из поповичей или простого всенародства, а ведь многие из них ненавидят вельмож своих. Ведь кто он есть — Алёшка Адашев? Сын гонца Федьки Адашева родом из Костромы. Их обоих государь в Царьград к турскому султану посылал. Так там Алёшка-то разболелся и с год оставался в туретчине, поди, совсем опоганился с нехристями бусурманскими. А государь по возвращении Алёшки из Царьграда пожаловал его, взял в приближение, ныне он уже стряпчий[162], а отец его — боярин. Из грязи да в князи!

— Адашевы нынче в друзьях у Захарьиных, это они вознесли их до небес, жёнка Алёшки Адашева Настасья приглашена на свадьбу вместо моей Аксиньи, — Михаил Васильевич досадливо махнул рукой. Выдвижение Адашевых свершилось при нём, и ему не удалось его предотвратить: государь прямо-таки очарован скромностью и честностью Адашева, готов без конца слушать его рассказы о туретчине. — Так что же нам тут, на Руси, делать? Не лучше ли в Литву к Жигимонту податься? Два года назад престарелый Жигимонт Казимирович сдал своему сыну Жигимонту Августу управление Литвою. Нерешителен был старик, боялся русского великого князя. А чего боялся-то? Смута боярская была на Руси, управляемой дитем несмышлёным. Упустил Жигимонт своё. Ныне его сын по-другому дело поведёт. Ежели мы с тобой переметнёмся в Литву, молодой король ох как обрадуется! При нём нам будет куда лучше, чем при царьке Иване.

Мутные от выпитого вина глаза Турунтая-Пронского оживились.

— Здорово ты удумал, хуже, чем здесь, нам нигде не будет. Правда, слышал я, будто новый король ничуть не лучше старого. Едва ли он помышляет сейчас о войне с Русью, пока что ему приходится воевать за свою бабу Варвару Радзивилл. — Турунтаи-Пронский язвительно захихикал. — Женился он на ней втайне от отца с матерью и вельмож польских. Когда паны узнали о его женитьбе, то потребовали развода. Но куда там! Жигимонт Август без ума от своей Варвары, из-за неё с польскими вельможами враждует.

— Пусть себе враждует, лишь бы нас хорошо принял. Согласен ли ты, Ваня, устремиться вместе со мной в Литву?

— Согласен. А когда ты думаешь тронуться в путь?

— Надобно поспешать, пока свадьба племянника не завершилась. Послезавтра с Божьей помощью и отправимся в дорогу. Давай выпьем за успех задуманного дела, — Михаил Васильевич наполнил кубки вином.

— А с семьями как быть?

У Глинского после пожара и грабежа, учинённого московским чёрным людом, пожитков было немного. Княгиня Анна, боясь за свою жизнь, согласилась бежать с ним в Литву, Жена Аксинья перечить не будет, ей сейчас тоже несладко приходится.

— В Литву отправимся вместе с семьями. — Михаил Васильевич горестно покачал головой. — Вот до чего дожили: вместо того чтобы веселиться на свадьбе племянника, помышляем тёмной ночью бежать из своего отечества.


Из окна кремлёвского дворца царь с грустью смотрел на пепелище. Вопреки ожиданиям осень выдалась тёплая, и это в какой-то мере облегчало жалкое существование погорельцев. Вчера выпал первый снег, но быстро растаял, остались лишь белые шапки на печных трубах, возвышающихся среди пепла и головешек. Несмотря на принимаемые меры, Москва восстанавливалась медленно.

Анастасия, сидя за рукоделием, с состраданием поглядывала на мужа. Не утерпев, приблизилась к нему, ласково обняла.

— Не печалься, любимый мой, время залечит раны, причинённые пожаром, вновь отстроится Москва. Вспомни: уж сколько раз так бывало, а она стоит, красуется пуще прежнего.

— Больно мне оттого, что, будучи отроком, мечтая о власти, замышлял я сотворить для земли Русской много добра, а ныне же приходится не о новинах помышлять, — как бы бедность залатать. Боярин Фёдор Воронцов, побывавший во многих странах, сказывал о море, по которому куда хочешь на кораблях доплыть можно, потому море мнилось мне множеством дорог. Думалось, надобно во что бы то ни стало пробиться к морю. Да разве можно теперь помышлять об этом?… Или вон послал я Иоганна Шлитте к немецкому императору Карлу, чтобы тот дозволил привезти к нам всяких мастеровых людей. Так ведь те розмыслы[163], увидев такое наше бедствие, испугаются, назад убегут.

— Не испугаются, государь, коли ты им хорошо заплатишь, ещё как благодарить почнут. А платить нам есть чем, Русскую землю Господь богатством не обидел.

— Твоя правда, юница моя славная, — Иван оживился, глаза его взволнованно заблестели, — с твоей помощью я свершу всё, о чём помышлял в отрочестве.

— Много ещё доброго сотворишь ты, государь, для блага земли Русской, — произнёс, входя в палату, митрополит Макарий; лицо у него розовое, смеющееся, — печалиться о пожаре не следует, — дел накопилось немало. Казань воевать нужно? Нужно! Великое то дело.

— Кабы мне бояре не мешали, сколько я успел бы сделать!

— Кто своеволил в твои юные годы, ныне лишён власти: ни Бельские, ни Шуйские тебе не помеха. В последнее время Глинские было ухватились за власть, много зла сотворили они, да Бог покарал похитителей власти: Юрия народ казнил, а Михаил в бега ударился.

— От Петра Шуйского, которого мы вдогонку за бежавшими в Литву послали, нет ли вестей, святой отец?

— Вестей пока нет, да и не в них дело: и Михаил Глинский, и Иван Турунтай-Пронский для нас богатство малое — мертвецы они, нам же о живых думать надобно. Оглянись вокруг, государь, — возле тебя верные слуги Захарьины да Морозовы. Но и среди молодых немало толковых людей найдётся. Взять хоть Андрея Курбского, племянника Василия Михайловича Тучкова, безвременно скончавшегося незадолго перед твоей свадьбой: весьма начитан, в грамоте толк разумеет, пишет изысканным слогом. Обрати взор на Алексея Адашева: спокоен, разумен, честен, любое дело, которое ты поручишь ему, исполнит беспрекословно, самым наилучшим образом. Недавно довелось мне беседовать с подьячим Иваном Висковатым, удивившим меня своими мудрыми суждениями о том, как надобно вести дела с иноземными государствами. Прекрасно знает он, что творится в других землях — в Италия, Англии, Франции, Испании. Многими добрыми людьми изукрашена земля Русская, и эти люди есть не только среди знатных да богатых.

Дивится государь мудрости митрополита. Далеко вперёд заглядывают его глаза, словно вознамерился прожить старец три жизни. Вот он, царь, молод, а страх одолевает-суметь бы завершить задуманное, оттого спешит: не успеет закончить одно дело, принимается за другое, занявшись вторым, забывает о первом. У Макария всё иначе. На много лет вперёд знает он, когда должно завершиться то или иное дело. Взять хоть Великие Четьи-Минеи. Немало лет, не разгибая спины, трудятся его люди над ними, и ничто не может отвратить завершения этого большого дела.

Дивится государь и тому, как всюду ширится влияние митрополита, как умеет он привлечь на свою сторону строптивых бояр. Явившись в Москву из Новгорода, на кого он опирался? Разве что на Морозовых да Тучковых. Ныне же многие боярские семьи, начиная с обширного древа Захарьиных, почитают его. Давно ли ходил он на поклон к Андрею Шуйскому, чтобы выговорить жизнь для Фёдора Воронцова, слушал насмешки от сторонников Шуйских? Ныне же дружки казнённого Андрея — верные слуги Макария, взять хоть Фёдора Скопина-Шуйского или Юрия Тёмкина. Каждое слово митрополита для них закон. Ну не чудо ли это? Как и всякий великий человек, Макарий не цепляется за мелочи, не осуждает случайно провинившегося. Вот и в государе видит он прежде всего достоинства, чуткое, легко ранимое сердце, великодушно не замечает его прегрешений, порой тяжких, кровавых, не спешит высказывать порицания. За всё это Иван Васильевич глубоко чтит своего мудрого наставника.

— Задумал я, — продолжал первосвятитель, — собрать церковный собор. Пора и нам наводить у себя порядок. Плохо у нас поставлено обучение грамоте и письму, да и еретиков развелось немало. Взять хоть Феодосия Косого. Яко лев рыкающий кидается он на основы святой церкви, твердит всюду, будто не подобает у христиан властям быти и воевати.

Царь досадливо махнул рукой.

— Казнить таких еретиков надобно!

— Да и то признать нужно: многие неправды творят попы и монахи. Потому намерены мы на том соборе запретить монахам предаваться пьянственному питию и вину горячему, не должны они сквернословить, ходить нагими, мыться вместе с бабами. За всё это будем карать плетьми.

— Когда я был мал, бояре злым умыслом похитили у меня власть, порушили законы, установленные при моём отце великом князе Василии Ивановиче и деде Иване Васильевиче. Поэтому хочу, чтобы нынешние законы были построены по святым правилам и праотеческим заповедям, на чём святители и я, царь, приговорим и уложим, чтобы были они твёрды и неподвижны в веках.

— Ты, государь, вели ближним своим людям, из тех, кто поумней, пусть подумают, какие законы нам надобны. Старый Судебник был писан ещё в прошлом веке, при твоём деде великом князе Иване Васильевиче. Так ведь ныне многое изменилось. Государство наше растёт, ширится, а вместе с тем увеличивается число служилых людей, которым нужны деньги и земли. Между тем земли и богатства — в руках у немногих знатных вельмож, не намеревающихся поступаться своими правами. Какие же законы надобно нам принять, чтобы тех и других удовлетворить?

— Добро, святой отец, немедля велю заняться тем делом. Но ведь не только в руках вельмож земли и богатства. Владеют ими и многочисленные святые обители.

— Богатых обителей немного, государь, большинство монастырей влачит жалкое существование.

В палату вошёл Алексей Адашев, низко склонился перед государем и митрополитом. Стан у него стройный, ладный, на бледном красивом лице выделялись голубовато-серые глаза, смотревшие на собеседника внимательно и доброжелательно. Глядя в эти ясные и чистые глаза, трудно было молвить неправду. Да и сам Алексей пуще огня страшился даже самой малой лжи. Никто никогда не видел его праздным, пирующим, смеющимся. Алексей не раз говорил, что каждый миг, проведённый им праздно, есть грех, потому что в это время могут страдать невинно обиженные и нуждающиеся в его помощи люди. Питался он скудно, иногда за весь день съедал одну просфору. В его доме постоянно жило около десятка тяжелобольных. Возвратившись с царской службы, Алексей не спешил удалиться на отдых, а шёл к страдальцам и своими руками смывал с их тел струпья и гной.

Тихая и немногословная жена его Анастасия ни в чём никогда не перечила мужу, почитала его за святого. Отец её Захар Постник Андреевич Сатин, служивший писцом в приказе Большого дворца, подружился с отцом Алексея Фёдором Адашевым, когда тот по смерти великой княгини Елены Васильевны оставил посольскую работу и поступил в тот же приказ писцом. Переход Фёдора Адашева в приказ Большого дворца означал понижение по службе, поскольку, будучи писцом, очень трудно было продвинуться. Однако поддержка влиятельных Захарьиных помогла Фёдору стать дворецким Большого дворца.

Друзья пожелали, чтобы их дети соединились брачными узами, и те приняли родительскую волю, как если бы это была воля Всевышнего. На недавнюю свадьбу царёва брата Юрия Васильевича Анастасия была приглашена вместо жены Михаила Васильевича Глинского Аксиньи. Помимо дочери Анастасии у Захара Постника Сатина были ещё сыновья. — Никита, Фёдор и Алексей.

Они вместе с Алексеем Адашевым и его братом Данилой застилали брачную царскую постель.

Своим поведением Алексей заметно отличался от своих сверстников. Несмотря на незнатное происхождение, он пользовался уважением многих родовитых бояр, признававших за ним высокие нравственные и умственные достоинства.

— С чем пришёл, Алексей?

— Возвратился воевода князь Пётр Иванович Шуйский, коего ты, государь, посылал вдогонку за Михаилом Васильевичем Глинским да Иваном Ивановичем Турунтаем-Пронским; привёз он беглецов. Пётр Иванович просит указать, что с ними делать.

— Проведал ли, почему метнулись они к нашим недругам?

— Сказывали Михаил Васильевич да Иван Иванович, будто они побежали, испугавшись убийства Юрия Васильевича Глинского.

Царь вышагивал из угла в угол, раздумывая, какую казнь учинить беглецам. Митрополит внимательно следил за ним.

— Подумай, государь, о том, — тихо проговорил он, — что и Глинский, и Турунтай-Пронский ныне почти что мертвецы.

Иван кивнул головой.

— Вели Петру Шуйскому отпустить их на поруки. Князя же Михаила Васильевича я посылаю на городовую службу в Васильев. А чтобы другим неповадно было бегать в Литву, дворы и имение беглецов запиши на меня.

— Кого, государь, велишь послать наместником во Псков вместо Турунтая-Пронского?

Царь вопросительно глянул на митрополита.

— Да хоть князя Юрия Тёмкина, — подсказал тот, — его отец Иван Иванович Темка, до того как погиб под Оршей[164], наместничал в Новгороде и Орешке, новгородцы до сих пор его добрым словом поминают.

В который раз государь подивился памятливости митрополита, да и тому, как он умеет обращать своих недругов в верных союзников. Совсем недавно Юрий Тёмкин был в дружках у Андрея Шуйского да Фомы Головина, наступавшего на митрополичью мантию, ныне же во всём послушен первосвятителю.

— Хорошо, пусть Юрий Тёмкин едет во Псков.

— В Опочке взбунтовались чёрные люди, посадили в крепь великокняжеского пошлинника Салтана Сукина, который будто бы много зла творил.

— Надобно послать псковичей усмирить опочан.

— Сказывают, будто псковичи сочувствуют опочанам, худо бы не было, государь.

«Прав Алексей: псковичи и сами неспокойны из-за наместника Турунтая-Пронского, потому следует снарядить новгородцев».

— Вели новгородскому дворецкому Семёну Упину собрать двухтысячную рать, пусть схватит зачинщиков и отправит в Москву.

Адашев низко поклонился и вышел.

Беседа с митрополитом, известие о поимке беглецов были бальзамом на сердце юного государя, тяжело переживавшего новую беду. В душе зародились уверенность в осуществимости задуманного, желание усердно трудиться на благо отечества. Ивану захотелось вот сейчас, немедленно выразить Макарию свою признательность и благодарность за всё, что тот сделал для него.

— Святой отец, — взволнованно произнёс он, — много худого сотворил я по недомыслию. Поэтому хочу всенародно покаяться перед тобой, чтобы люди, собранные из разных мест Русского государства, услышали моё покаяние и уверовали бы в горячее желание творить по правде, по совести на благо Руси.

Макарий одобрительно посмотрел на него своим особым взглядом, про который Василий Тучков сказал: «От чистого сердца очи чисто зрят».

— Сотворим по твоей воле, государь, соберём летом земский собор, отныне начнётся твоя новая жизнь.

— Рвётся моя душа воевать ливонцев и свеев, хочу пробиться к морю, чтобы русские люди на кораблях плавали в разные страны.

— Похвально твоё намерение, но не спеши, государь. Хоть и слабеют с каждым годом татары, но и Крым, и Казань по-прежнему опасны для нас, чинят много бед. Твой отец, великий князь Василий Иванович, много сил употребил к ослаблению казанцев и, надо сказать, преуспел в этом. Ещё немного — и Казань покорится, а тогда можно будет обратить взор и на Ливонию.

— Дивлюсь я неверности казанцев. В январе прошлого года мне дали знать, что Сафа-Гирей изгнан из Казани, а многих крымцев его порешили. Татары били мне челом, чтобы я их пожаловал, гнев свой отложил и дал им в цари Шиг-Алея. В июне князь Дмитрий Фёдорович Бельский посадил Шиг-Алея в Казани, однако, едва Бельский воротился в Москву, казанцы привели Сафа-Гирея на Каму, мне и Шиг-Алею изменили. Шиг-Алей убежал из Казани, на Волге взял лошадей у городецких татар и поехал степью, где и встретился с русскими людьми, посланными мною ему на выручку. Едва воцарился Сафа-Гирей, как тотчас же начал расправляться с недругами. Были убиты верные мне люди — князья Чура Нарыков и Иванай Кадыш. Братья Чуры и ещё человек семьдесят московских или шиг-алеевых доброхотов прибежали в Москву, ища здесь спасения. Согласен с тобой, святой отец, с казанцами надобно разделаться навсегда. Потому на днях отправляюсь я в поход на Казань.

— Благословляю тебя, сын мой, одолеть нехристей бусурманских.


Государь с нетерпением ожидал похода на Казань: став царём, ему очень хотелось проявить себя в ратном деле. После покорения Казани он мог бы обратить взор на запад, сразиться с ливонцами, а там, глядишь, вступить в спор с европейскими государями — Карлом V, Генрихом VIII и Генрихом II. Однако осенью 1547 года погода не благоприятствовала походу. Во Введеньев день лил дождь, а ведь об эту пору положено быть обильным снегопадам: Введенье пришло и зиму привело; введенские морозы рукавицы на мужика надели, стужу установили, зиму на ум наставили. Зима, однако, и не думала браться за ум: на Прокопа[165] вновь лил дождь, хотя в иные годы к этому дню устанавливался санный путь, наваливало сугробы. На Прокопа крестьяне ставят зимние вехи, обозначающие дороги, хотя хороший санный путь ожидался через день: Прокоп дорожку прокопает, а Екатерина[166] укатает. На Екатерину-санницу детворе раздолье — начинается разудалое катание с гор. Да и взрослым веселье: в честь обновления санного пути на Руси нередко устраивались гонки, собирались толпы зевак, среди которых немало пригожих девиц — любо им подсмотреть себе суженого меж удалых да лихих гонщиков. Те, кто поскромней, дома занимаются рукоделием — прядут, вяжут кружева, вышивают на пяльцах; от снега в горницах становилось светлей.

Ныне совсем не то — дороги грязные, размытые дождями, небо хмурое, от застивших солнце облаков в избах темень. Лишь на Варвару[167] похолодало, повалил снег, и через седмицу царь двинулся в поход, повелев пушкарям идти следом, когда можно будет вести тяжёлые орудия на санях. Царя сопровождала небольшая свита, тесть государева брата воевода Дмитрий Фёдорович Палецкий. Остальных воевод во главе с Дмитрием Фёдоровичем Бельским ещё на Прокла[168] царь отпустил во Владимир, повелев в этом городе собирать всех людей. Из Мещеры приказано было идти татарскому царю Шиг-Алею, а с ним — воеводе Владимиру Воротынскому.

Лицо у Дмитрия Палецкого мужественное, красивое, рука уверенно держит повод коня. До породнения Иван плохо знал его: в годы правления матери Елены Глинской воевода наместничал в Луках, а ранее того — в Мезецке. Два года назад побывал он в непродолжительной опале. Когда же благодаря родству попал в приближённые, оказалось, что он много помнит об отце великом князе Василии Ивановиче.

— Четырнадцать лет минуло с той поры, как разболелся смертельным недугом Василий Иванович, а будто вчера это было. Из Волока он приказал везти его в Иосифову обитель, хотя был очень плох. Мы с Митей Курлятевым на руках вынесли его на крыльцо и, усадив в каптан, пристроились по бокам, чтобы в случае нужды поворачивать его как ему удобно. Государь задремал, но вскоре очнулся и спросил меня, знавал ли я старца Вассиана Патрикеева. Я ответил, что знал, но мало, не приходилось мне с ним долго беседовать. «Премудр старец Вассиан, — промолвил Василий Иванович, — часто мы с ним разговаривали. Прошлый год наказывал я старцу Тихону Ленкову беречь его. Сберегли ли?» После службы в церкви государя уложили в просторной келье, тут же и я лёг на лавке. В полночь государь разбудил меня и велел сыскать Феогноста Ленкова, а когда тот явился, приказал вести его к старцу Вассиану — тот в ту пору находился в заточении в Иосифовом монастыре. Оставив меня с Феогностом снаружи, Василий Иванович зашёл в келыо, где томился еретик, и долго беседовал с ним. Я уж стал было беспокоиться за государя, но тут он вышел.

— Какие же приказания были даны отцом после встречи с Вассианом Патрикеевым?

— Приказаний никаких не последовало. Великий князь Василий Иванович молча прошёл в свои покои, а наутро отправился в Москву.

— Что же сталось со старцем Вассианом?

— Точно не ведаю, но сказывали, будто вскорости он скончался в Иосифовой обители.

— Нестяжатели — Вассиан Патрикеев и Максим Грек-были против скопления богатств за стенами монастырей. Недавно я получил послание от некоего Ивашки Пересветова, в котором он пишет, что вотчинники волшебством приворожили моё сердце, чрезмерно разбогатели, обирая разорённых крестьян. Они живут в лености и разврате, а когда идут на войну, то своей трусостью губят государство, а в мирное время присваивают собираемые с народа в царскую казну подати. Поэтому Ивашка предлагает отменить кормления, отобрать земли, розданные служилым людям, а взамен платить им жалованье за службу.

Дмитрий Палецкий владел немалыми землями, лишиться которых ему не хотелось.

— Не слушай, государь, всяких выскочек, безвестных советников. Много развелось у нас грамотеев, ничтожных и вместе с тем преисполненных гордыни, которые норовят самого царя и отцов церкви поучать, толкуют Священное писание не по старине, а по своему разумению. Сказывали мне, будто на Москве объявился некий человек, простолюдин Феодосии, который утверждает, будто храмы надобно порушить, потому как в Священном писании о них ничего не сказано. Вот до чего договорился сей еретик!

— Слышал я, будто в Европии подобная ересь давно уже процветает.

— Верно, государь, Феодосии Косой не на пустое место явился, он поновил немецкое злословие Мартына-еретика[169].

Ивану интересно было послушать о русских и зарубежных еретиках, но Фёдор Палецкий посчитал себя несведущим в этом и, как бы предвосхищая вопросы, сказал:

— Обо всём этом подьячий Иван Висковатый хорошо осведомлён.

…Кони, увязая в грязи, шли в сторону Владимира. Государь жаждал скорейшей встречи с казанцами, но погода по-прежнему не благоприятствовала походу. В день Игнатия Богоносца[170] с трудом добрались до Владимира и здесь остановились, ожидая прибытия пушек, но так и не дождались, и на Зимние Василисы[171] государь двинулся из Владимира на Нижний Новгород.

ГЛАВА 14

С уходом войска на Казань Москва обезлюдела, притихла. С заката насунулись тучи, полил дождь, и выпавшего на Варвару снега как не бывало. Едва рассеется ночная темень, а уж вечерние сумерки надвигаются, погружая город во тьму. Седмицами не видно на небе ни солнца, ни звёзд, ни луны. Оттого на душе у людей тревожно, они поневоле тянутся друг к другу, спрашивают, как там под Казанью?

Боярский сын Матюша Башкин огляделся по сторонам и, убедившись, что никто не высматривает его, свернул к избе, стоявшей неподалёку от Гребенской церкви на Лубянке. Родом Матюша из Боровска, с юных лет служил при дворе Ивана Васильевича и за добрый нрав был почитаем знатными людьми: когда Иван Иванович Турунтай-Пронский, бежавший с Михаилом Васильевичем Глинским в Литву, был пойман, Матюша вместе с братом царицы Данилой Романовичем Юрьевым, боярином Фёдором Ивановичем Скопиным-Шуйским и другими придворными стал по нём поручником. Особенно занимали его церковные книги, за каждой строкой которых мнился ему тайный смысл. Размышляя над Священным писанием, он утвердился в мысли, что христианская вера несовместима с рабством. «Все равны во Христе», — утверждают попы, а куда ни глянь, всюду наоборот: боярин началит тиуна, тот-крестьянина.

Да и среди духовенства равенства что-то не видно. Между тем это никого не смущает, и попы спокойно уверяют прихожан, будто все равны: бояре и тиуны, князья и крестьяне, епископы и их келейники. Прослышал Матюша, что в избе возле Гребенской церкви по вечерам тайно собираются некие люди и говорят о Священном писании совсем не то, что попы, и пожелал во что бы то ни стало попасть на это сборище. Несколько дней выслеживал он, в какой же избе собираются они, а когда узнал, осмелился самолично явиться туда. Он надел простую одежду, по которой нельзя было признать в нём боярского сына, и устремился на Лубянку. Отворив дверь, робко шагнул через порог. В избе было душно и тесно, в красном углу перед образами горели свечи, освещая стол с чисто выскобленной столешницей, на которой лежали книги — Евангелие и Апостол. Вскоре из соседней горницы вышел рослый мужик с крупным чистым лицом, на котором выделялись большие раскосые глаза и яркие, чётко очерченные губы. По возгласам собравшихся Матюша понял, что это и есть Феодосий Косой. Проповедника сопровождали его единомышленники — высокий тощий Игнатий и дородный лысоватый Вассиан. Феодосий прошёл к столу, взял в руки Евангелие, открыл его и некоторое время стоял в задумчивости, как бы собираясь с мыслями.

— Духовные братья и чада мои! — обратился он к присутствующим. Голос у него громкий, чистый. — Никому так не открывалась истина, как нам — верным исповедникам Христа. Мы собрались в этой горнице, а не в церкви, потому что в священных книгах — Евангелии и Апостоле — сказано, что апостолы ходили в горницы, а не в церковь, ибо не было тогда церквей. И ныне не подобает им бывати. Между тем повсюду понастроены не церкви, а кумирни и златокузницы. Золотыми побрякушками украшены стены, иконы, иконостасы. Церковная служба — идольская служба, а проповедуемая попами набожность — блудное благочестие!

— Лжёшь, Феодосий! — закричал поп, стоявший недалеко от Матюши возле двери. — Без богослужебного пения, без мерцания лампад и свечей, без благоуханного ладана храмы глухи и немы, нет связи с Богом!

Проповедник улыбнулся и протянул попу Евангелие.

— Опровергни меня словами Священного писания, а коли не можешь, то молчи лучше.

— Правильно! — одобрили его слова многие из собравшихся.

Между тем Феодосий продолжал:

— Всё приносимое в церковь — свечи и прочее — Бог ненавидит, и потому на грех есть приносящим. Бог не взыскует ныне приношение, жертва ему — дух сокрушённый. Попы говорят нам, будто Бог воплотился в Христе, но Христос — обыкновенный человек, и ничего божественного в его происхождении нет. Как это дерзнули написать об Иисусе, будто он рождён? А ведь апостол Пётр сказал, что Иисуса сотворил Бог. Видите: в этой книге написано — сотворил, а не родил, ибо недостойно для Бога находиться в женской утробе. Вот и апостол Павел говорит: один Бог и человеком человек Иисус Христос.

— Господи, покарай святотатца за похабные речи! — простонал в углу поп.

— Попы говорят, что Бог всемогущ и всё сотворил словом: зачем же он не обновил образ свой и подобие? Ведь человек каким был до Иисуса Христа, таким и остался после него. Бог всё может творить и без вочеловечения!.. Не следует людям поклоняться кресту, ибо крест, сделанный из дерева, как и само дерево, святости не имеет. Как можно возлюбить и почитать крест, который стал орудием убийства Христа? Может ли отец возлюбить палку, которой убили его сына? Он возненавидит и палицу и тех, кто ей поклоняется. Так и Бог не может любить поклоняющихся кресту, на котором распяли его сына.

— Многократно была явлена людям сила крёстного знамения, потому люди и поклоняются кресту! Лжёшь ты всё, Феодосий!

— Коли ты, Питирим, столь предан кресту, покажи нам силу крёстного знамения: перекрести меня, и коли я исчезну в тот же миг, поверю тебе.

В избе оживились.

— Исчезни, исчадие адово, злобствующий еретик! — Питирим перекрестил Феодосия.

— Не я, а ты-еретик, потому Бог и не помог тебе… Попы заставляют нас поклоняться иконам, но это же не что иное, как идолы. А ведь премудрый Давид говорил: «Идолы очи имеют и не видят, уши имеют и не слышат, ноздри имеют и не обоняют, уста имеют и не глаголют, руки имеют и не осязают, ноги имеют и не ходят». Это Давид пророчествовал об иконах: у них, как и у идолов, написаны очи, и уши, и ноздри, и уста, и руки, и ноги, но не могут они ими действовать. Ты, Питирим, именуешь себя православным, а на самом деле ты идолослужитель: попы поставили церкви и установили в них изображения мёртвых. Пусть бы изображения эти были почтенны, но всё же они не Бог, а православные почитают иконы равными Богу. Никола не равен Моисею, а православные Николу славят как Бога. Святоотеческие книги все ложны, потому святой Василий говорил: «Прельстил нас злой обычай и развращённое человеческое предание сделалось виной всякого зла!» У нас читают только книги святых отцов и не знают вовсе Ветхого завета. Моисеевы книги-столповые, а их с умыслом не дают читать, они лежат припрятанными в монастырях.

— Злословие твоё, Феодосий, не от Бога — от дьявола, смущающего души людей. Придёт время, и сгинет латинство, разрушенное ядовитыми измышлениями Мартына Лютера, а православная церковь будет стоять века!

Феодосий усмехнулся и ничего не ответил Питириму.

— Не нужно нам ни причащения, ни крещения, ибо в причастии нет святости и чуда. Нас уверяют, будто хлеб и вино есть тело и кровь Христа, а это обычный хлеб и обычное вино. Бог создал все дни одинаковыми, а попы побуждают нас поститься, чтобы заставить бедный народ довольствоваться ничтожным. Отступления от истинного учения Христа проникли в христианство по вине попов — ложных учителей, лицемеров, фарисеев и книжников. Они предаются стяжанию богатств и наслаждениям, а нам повелевают слушаться их, земских властей и дани давать им. Их учение — ложное человеческое предание, не освящённое духовным разумом, которым обладаем мы. Потому не надобно подчиняться попам и светским властям: не подобает у христиан властям быти!

От этих слов Матюше стало не по себе: как же он может ослушаться приказаний царя Ивана Васильевича? Да его тотчас же вышвырнут из великокняжеского дворца, а то и казнить велят. Но ведь если разобраться — христианство проповедует всеобщее равенство, которого, однако же, нигде нет. А Феодосий Косой, призывая не подчиняться светским властям, хочет, чтобы раб стал равным господину. Выходит, Феодосий понял христианство так же, как и он, Матвей Башкин! Эта мысль побудила боярского сына с удвоенным вниманием слушать речь проповедника.

— Ни Богоматерь, ни апостолы, ни мученики, ни отцы церкви не должны почитаться, ибо это- человекослужение. Святые ничто по смерти своей не могут! Попы Божью честь возложили на мёртвых, нарекли их святыми, преподобными и молятся им как Богу и просят от них помощи, ставят церкви в их честь, пишут иконы, свечи перед ними зажигают, кадило приносят, поют им каноны. Сами написали жития святых и почитают человеческие предания. Между тем в старых книгах православных отцов воспрещается оставлять тела умерших без погребения в землю. Патриарх константинопольский Никифор и Антоний Великий порицали обычай погребения у египтян. Правда, попы сказывают, будто они кланяются не мёртвым, а живым, пребывающим в вечной жизни, но ведь апостол Пётр воспретил вошедшему Корнелию кланяться себе, а в Апокалипсисе Иоанна Богослова ангел возбранил Иоанну поклонение.

И вновь смятение чувств в душе у Матюши.

— Нет у нас единомыслия, не соблюдаем мы дружелюбия, не храним крепость духа, но обретаются среди христиан распри, ссоры, ревность, потому великая дерзость называть себя поставленными от Христа в начальство. Просто надобно сказать: плотское мудрствование царствует у наших игуменов, епископов и митрополита; нет среди них духа кротости, оттого они и гонят нас, не дают нам узнать истины и утверждают свои человеческие предания. Повелевают не есть мяса, не жениться, возбраняют исполнять евангельские и апостольские заповеди. Поэтому не следует слушать епископов, когда они учат преступать заповеди, как и сами их преступают, прилежать пению да канонам, чего в Евангелии не велено творить. Они отвергают христианскую любовь, именуют нас еретиками, мучат нас, а в Евангелии не велено мучить еретиков, как указано в притче о сельных плевелах, они же гонят нас за истину. Подлинное служение Богу в том, чтобы, приняв муки, следовать за Христом. Нет потребы молитвы творити, ибо Бог сердца чистые приемлет, а не молитву. В Евангелии писано: надобно истиною и духом кланяться Богу, а не телесно падать на землю. Еретиков нельзя убивать, нужно разрешить им проповедовать, слово Божье так, как они его разумеют. Верные исповедники Христа постоянно гонимы за истину подобно апостолам. Как жиды и мучители преследовали древних апостолов, так и нас ныне гонят заблуждающиеся люди, потому что мы знаем истину лучше всех, и того ради нас преследуют. Подлинная вера-это христианская сплочённость, собрание верных исповедников Христа, их объединение во имя его. Новой вере не надобны храмы, а нужны лишь обычные горницы для отправления службы. Кто наш разум имеет, тот брат наш духовный и чадо есть.

— Ваша вера лжива, вы обманываете христиан, ведёте их в логово сатаны! — громко произнёс Питирим.

Между тем присутствующие стали задавать вопросы проповеднику.

— Сказывал ты, Феодосий, — обратился парень в холщовой рубахе, волосы которого были перехвачены ремешком, — будто нет нужды христианам поститься.

— Пушечных дел мастер Богдан, — уважительно сказал про парня кто-то из присутствующих.

— Да, посты излишни, поэтому можно есть мясо в любые дни.

— А как понимать: главная заповедь Христа суть любовь?

— Любовь нельзя почитать грехом, поэтому монахам можно жениться.

В горнице стало оживлённо, весело.

— Феодосий, а хорошо ли питаться милостыней?

— Нищие, которые не работают, напрасно, хлеб едят. Калеки, могущие работою прокормиться, но не хотят работать, суть воры. Только беспомощные и больные нуждаются в милостыне и заботе.

Слушая вопросы и ответы, Матюша настолько осмелел, что сам обратился к проповеднику:

— Скажи, Феодосий, мир сотворён Богом или существует извечно?

— Мир безначален, его никто не творил, всё сущее самобытно, человек в своей воле свободен!

Матюша был поражён тем, что чуждый ему человек Феодосий Косой мыслит о многих вещах так же, как он сам. В этот миг — миг обретения единомышленника — он был готов поклониться ему — простому холопу.


Проповедь Феодосия Косого до глубины души потрясла Матюшу, мысли его путались, лицо горело. Нет, он отнюдь не со всем был согласен, о чём говорил проповедник, но в главном — в несоответствии евангельских заповедей тому, что происходило в жизни, их мнение было едино.

«Кто он есть — Феодосий? — размышлял Матюша. — Простой человек, холоп, а так хорошо знает и истолковывает Священное писание! Я же хоть и преуспел в грамоте, изучил Священное писание, однако путаюсь в его объяснении. Поэтому постоянно ищу того, кто развеял бы мои сомнения… Надо не только мыслить, но и действовать в соответствии со Священным писанием. Феодосий прав: не подобает среди христиан быть рабам. На днях отправлюсь в Великую слободу Переяславокого уезда и освобожу принадлежащих мне холопов».

Явившись домой, он долго не мог уснуть, а наутро устремился в великокняжеский дворец в надежде найти человека, с которым можно было бы поделиться своими сомнениями. В связи с походом на Казань дворец встретил его тишиной и безлюдьем. Матюша отчаялся было найти собеседника, но тут в сенях показался подьячий Иван Висковатый. Чин у него незначительный, но за обширные познания царь приблизил его к себе, поэтому Иван держится независимо, свысока посматривая даже на некоторых бояр. В душе Матюша Башкин недолюбливал Висковатого за высокомерие, проскальзывавшее в усмешливости взгляда спокойных серых глаз, в назидательности речи. Идти ему встречу было пустой затеей — обширные познания позволяли Висковатому без особого труда повергать любого соперника, поэтому даже знатные бояре обращались к нему почтительно, величали по имени-отчеству.

— Что, Матюша, невесел?

Башкин обрадовался, что Иван Висковатый заговорил первым, вот кто наверняка развеет его сомнения!

— Вчера вечером был я в одной избе на Лубянке, слышал дивную речь некоего проповедника, и от тех речей до сих пор не могу прийти в себя.

Висковатый насторожился.

— Что же за дивные речи тебе довелось услышать?

— Утверждает сей проповедник, будто не подобает в церкви ходить, поститься, поклоняться иконам и мощам святых. Попы, — говорит он, — ложные учителя, лицемеры и фарисеи, а их учение — неверное человеческое предание, не освящённое духовным разумом.

Потому не подобает подчиняться ни попам, ни светским властям.

Подьячий посмурнел лицом.

— И на Русь проникла ересь Мартына Лютера, потому и у нас быть пролитию крови христианской.

Не в первый раз Башкин слышит это имя — Мартын Лютер, но толком не знает, о ком речь.

— Кто этот человек?

— Мартын Лютер — немецкий еретик, который также отрицает причастие, посты, поклонение иконам, почитание святых и их мощей, не признаёт право священников совершать таинства. Как и человек, которого ты слушал, Лютер велит чёрным людям ничего не давать господам, потому что Моисей якобы всех освободил от ига фараона. В Европии Лютер многие души уязвил шептанием безбожной ереси. Надо немедля схватить отечественного еретика, дабы не мог он распространять рабье учение Мартына Лютера среди московских людишек. Вижу, возлюбил он латинство, немецкое злословие Лютеровой ереси. Как звать того злодея — предтечу антихриста?

Матюша растерялся, он не ожидал, что его рассказ так взволнует Висковатого.

— Запамятовал я его имя.

— А где проповедовал еретик?

— На Лубянке…

— В коем месте на Лубянке?

Матюша замялся, ему не хотелось выдавать Феодосия Косого.

— Темно было, не разобрал я, в какую избу забрёл на собрание еретиков.

Висковатый с удивлением глянул на боярского сына.

— Экий ты, Матюша, беспамятный! Ну да ладно, тотчас же велю позвать ко мне решёточных прикащиков с Лубянки, они, должно быть, ведают, в какой избе проповедует еретик; так пусть схватят пособника Мартына и упрячут в темницу.

Матюша распрощался с подьячим и устремился из Кремля на Лубянку. На душе у него было мерзко: неосторожный разговор с Висковатым поставил под угрозу жизнь человека, которого он посчитал за единомышленника. Надо как можно быстрее оповестить Феодосия Косого о грозящей беде, чтобы вечером во время проповеди его не схватили решёточные приказчики. Башкин ускорил шаги. Миновав Гребенскую церковь, увидел избу, в которой был вчера, тихо постучал в дверь.

— Кто там? — прозвучал звонкий женский голос.

Матюша открыл дверь. Посреди избы с грязной тряпкой в руках стояла красивая баба. Холщовая синяя юбка её была подоткнута, в разрезе сорочки виднелись белые полные груди.

— Не вовремя ты явился, добрый молодец, вишь — полы ещё не домыла.

— Да я ненадолго, мне бы узнать только, где Феодосий, который вчера в этой избе проповедь сказывал.

Баба переменилась в лице, глаза её глянули недоверчиво.

— Не было тут никакого Феодосия, приснился он тебе, что ли?

Мысль, что произошла ошибка, озадачила Матюшу, он внимательно осмотрелся по сторонам. Да нет же, вон стоит тот самый стол с чисто выскобленной столешницей, на котором вчера лежали священные книги; сейчас за столом сидел малец, лет семи.

— Не ошибся я, хозяйка, здесь слышал вчера речь Феодосия. Не мешкая, надобно мне видеть его.

— Не знаю я никакого Феодосия, — стояла на своём баба, — ступал бы ты своей дорогой, молодец.

— Беда ему грозит неминучая, пусть не приходит сегодня сюда.

Баба расправила юбку, словно намереваясь тотчас же куда-то бежать, но раздумала и окликнула мальца:

— Слышь, Бориска, проводи молодца к Феодосию. Да не мешкай по дороге!

Тот вылез из-за стола, натянул зипунишко и, шмыгнув носом, басовито произнёс:

— Пошли, што ль.

Путники миновали Пушечную избу — большой каменный дом с высокой деревянной шатровой крышей, окружённый с четырёх сторон низкими длинными кузницами. Звон металла, ржание лошадей, громкие крики возниц будоражили людей, оказавшихся поблизости от Пушечной избы. Сиявшие бронзой орудия готовы были вскорости отправиться вслед за царём под Казань, задерживало лишь отсутствие санного пути. За Пушечной избой дорога устремилась вниз, к речке Неглинной, через которую был переброшен каменный мост, называвшийся Кузнецким. После моста путники шли некоторое время по ровной низине, но затем дорога круто поползла вверх. Вот они пересекли Тверскую улицу.

— Куда же мы идём? — прервал Матюша затянувшееся молчание.

— В Сивцев Вражек.

Возле церкви Вознесения Бориска повернул направо и ввёл Матюшу в небольшую малоприметную избёнку, в которой за столом сидели Феодосий, Игнатий и Вассиан. Они вопросительно уставились на вошедших.

— Кто будешь? — строго спросил Феодосий.

— Боярский сын Матвей Башкин.

— Пошто пожаловал?

— Хочу предостеречь, Феодосий, о беде, тебе грозящей, да и повиниться за то, что опасность на тебя навлёк. Вчера вечером слушал я твою речь на Лубянке, и она пришлась мне по сердцу. Читая Священное писание, я и сам задумывался над тем, что церковь преуспела в украшении храмов и молитвах. А ведь Бог не в этом-он в истине, в душе каждого доброго человека. О твоих речах я по неосторожности поведал подьячему Ивану Висковатому, а он, оказывается, ненавидит еретиков. И сказал мне Иван, что нынешней ночью велит решёточным прикащикам схватить тебя. Прости, Феодосий, что навлёк на тебя беду.

В глазах Матюши блестели слёзы. Всмотревшись в его лицо, озарённое добротой и кротостью, Феодосий смягчился, встал из-за стола и, подойдя к Матюше, положил на его плечо руку.

— Бог простит, Матвеюшка, я же на тебя зла не имею: и без Ивана Висковатого ворогов у нас в Москве предостаточно, давно попы и монахи грозят мне темницей. Вижу, добрый ты человек, дай облобызаю тебя, духовный брат мой, ибо главная заповедь Христа есть любовь.

Феодосий крепко поцеловал Матюшу в губы. У того на душе стало радостно от сознания, что прощён.

— Хотел бы я ведать твоё мнение о Вассиане Патрикееве и Максиме Греке.

— Труды этих старцев произвели на меня, Матвеюшка, сильное действие. Глубоко запали в мою душу слова Вассиана Патрикеева: «Где в евангельских, апостольских и отечественных преданиях велено инокам иметь сёла многонародные, приобретать и порабощать крестьян, с них неправедно серебро и золото собирать?…» Всё извратили, всё испоганили попы, попрали веру Христову, всеобщую любовь и братство. Нил Сорский, Вассиан Патрикеев, Максим Грек и иные нестяжатели были против украшения церквей золотыми и серебряными побрякушками, они проповедовали любовь к ближнему, равенство во Христе. Но этого было мало, и я пошёл дальше: нам не нужны церкви и иконы, крещение и причащение, светская и церковная власть, ибо всякая власть есть неравенство.

— Жаль, что не все мыслят так, как ты, Феодосий.

— Нас немало, Матвеюшка, и с каждым днём верных исповедников Христа становится всё больше. Как ни стремился митрополит Даниил изничтожить нестяжателей, не удалось это ему: заволжские старцы по-прежнему стоят на своём, верны делу Нила Сорского. Так ты бы, Матвеюшка, побывал в Ниловой пустыне, повидался с тамошними старцами, они — наша предтеча. Да побеседуй со старцем Артемием, он сочувственно относится к нам. А мы, подобно апостолам, постоянно гонимы за истину, потому намерен я вместе с Григорием и Вассианом податься на Белоозеро.

— Прости, Феодосий, что из-за меня придётся вам бежать в дальний край.

— Бог простит, а я тебя не виню, потому как всё равно устремились бы мы в Белоозерский край, дело-то давно решённое. А пока прощай, чадо моё, надобно нам собраться в дорогу.

ГЛАВА 15

В конце декабря 1543 года тринадцатилетний великий князь Иван Васильевич велел схватить своего первосоветника Андрея Михайловича Шуйского и отдать его на растерзание псам. Владения его, включая село Веденеево, были отписаны на государя. Брат казнённого- Иван Михайлович Шуйский во многих делах был в единомыслии с Андреем: в бытность Василия Ивановича они оба намеревались бежать к удельному князю Юрию Ивановичу Дмитровскому, но были головой выданы им по требованию государя и посажены за сторожи. Вскоре после кончины Василия Ивановича великая княгиня Елена Васильевна по ходатайству митрополита Даниила велела освободить их из нятства. После этого судьбы братьев разошлись. Андрей Михайлович вновь удумал податься к Юрию Дмитровскому, но был схвачен и посажен за сторожи, а после освобождения наместничал во Пскове, где прославился жестокостью, и по повелению юного государя Ивана Васильевича погиб от рук псарей. Иван Михайлович был осторожнее, к удельному князю после первой неудачной попытки больше не бегал, в меру своих сил занимался воинской службой. Видя усердие боярина, Иван Васильевич приблизил его к себе, ввёл в Боярскую думу, пожаловал селом Веденеевым и другими поместьями. Ныне Иван Михайлович Шуйский — один из влиятельных людей в Русском государстве.

Вместе с царём он отправился в поход на Казань, да вот беда — распутица задержала войско во Владимире. Воспользовавшись заминкой, Иван Михайлович решил с позволения государя навестить своё новое владение и устремился за Волгу, в Веденеево, с тем чтобы настичь войско в Нижнем Новгороде.

Оповещённые заранее жители Веденеева встретили нового хозяина за околицей. Впереди притихшей толпы стояли тиун Мисюрь Архипов с рыжебородым другом своим Юшкой Титовым. Боярин слез с коня, отведал хлеба и соли, поднесённых сироткой красавицей Акулинкой, и милостиво разрешил селянам расходиться по избам. Осмотрев внушительный боярский дом, построенный из отборных деревьев по замыслу брата Андрея, прошёл в большую горницу, где по случаю прибытия господина были накрыты столы.

— Кого, Иван Михалыч, велишь кликать за стол? — спросил Мисюрь, подобострастно согнувшись.

Боярин не терпел многолюдства и пьяного шума.

— Никого нам не надобно, поснедаем втроём.

«Прижимистый, видать, жаднющий, не чета покойному Андрею Михалычу», — подумал про нового хозяина Мисюрь.

— С дальней дороги не до веселья, втроём-то сподручнее поснедать.

— Хочу ведать, сколько дворов в Веденееве да какой доход дают господину.

Мисюрь с досадой почесал в бороде: догадка его оказалась верной.

— Сам, боярин, ведаешь, что нынешнее лето было сухменным: и в поле, и на огороде ничего не уродилось, потому народ обнищал, озлобился. Людишки бегут в леса, татьбой промышляют. Из нашего села, правда, как передали нас в ведение государя, никто пока не убегал, а из окрестных селений немало людишек разбойниками стали. А вот при покойном Андрее Михалыче, царство ему небесное, утёк один парень по имени Олекса. Так нынешним летом он воротился, да не один к тому же, а вместе с шайкой единомышленников, с коими он в нижегородских местах разбойничал. Купили они поблизости отсюда землю, отстроились. За главного у них в Выселках Кудеяр, а тот, как сказывал Олекса своим веденеевским дружкам, женат на боярской дочери.

— Как же он боярскую дочь раздобыл?

— А вот так: везли её под венец, а разбойники напали на свадебный поезд и увезли невесту в своё становище.

— Пошто же она к своим родителям от татей не убегла?

— Олекса сказывал, будто влюбилась она в Кудеяра без памяти, души в нём не чает.

— Глупая распутная девка, позорящая свой род честной! Кто отец её?

— Сказывают, нижегородский боярин Микеша Чупрунов.

— Знаю, знаю такого, справный мужик. Дивлюсь, как смог он дочь свою разбойникам уступить.

— Микеша с войском по всей округе искал татей, похитивших его дочь, а они, вишь, сюда подались.

— Так надобно отправить срочного гонца в нижегородский край к боярину Чупрунову, пусть немедля пришлёт своих людей для поимки дочери, а вы тут им в этом деле пособите. Не пристало боярской дочери быть женой татя. И вообще им не место в наших краях: год от года будут полниться Выселки пришлыми людьми, а как укрепятся — сладу с татями не станет. Потому надобно гнать их отсель в три шеи.

— Непростое то дело, боярин: зорко охраняют они свои Выселки.

— Трусливы вы, как я погляжу, недогадливы. Нешто сами не могли додуматься послать человека к Микеше Чупрунову?… А как главный разбойник живёт со своей жёнкой?

— Олекса сказывал, будто живут они душа в душу, пуще глаза бережёт её Кудеяр.

— Когда люди Микеши Чупрунова похитят жёнку разбойника, он наверняка побежит со своими дружками в погоню. Так вы немедля палите их избы, чтобы и следа от них не осталось. Пусть убираются тати туда, откуда явились!

— Будет исполнено, боярин, мы с Юшкой и сами о том же не раз мыслили — не пригоже становище разбойников под боком иметь.

— А пока ступайте, хочу отдохнуть с дороги.


Ночью подморозило, и отец Андриан с игуменом Пахомием поутру отправились в Выселки на санях, — новосёлы позвали их освятить постройки. Время от времени Андриан тяжело вздыхал.

— У людей радость, а ты чего такой смурной?

— Дума одна гнетёт мою душу, а можно ли поделиться с кем ею — не ведаю.

— Любую думу можешь поведать духовнику.

— Уж больно велика тайна, доверенная мне, не навредить бы кому, разгласив её.

— Вижу, сомнения томят тебя, а они напрасны: любой человек может исповедаться и тайна исповеди священна. Сомнения ослабляют человека, а исповедь даёт ему Божественную благодать.

— Два десятка лет минуло с той поры, как мы с Марфушей покинули суздальскую Покровскую обитель, куда заключена была жена великого князя Василия Ивановича Соломония. А у той Соломонии ребёночек в монастыре народился. Слышал ли о том?

— Много в ту пору пересудов о нём было.

— Так нам с Марфушей игуменья Ульянея отдала того младенца на сохранение — его обязательно прикончили бы родичи новой жены государя Елены Васильевны Глинской.

— Так, значит, на самом деле ребёночек-то родился?

— Ну да, Пахомий. Пришли мы с Марфушей в Зарайск к дальним родственникам Соломонии и год прожили там в любви да согласии. Но явились из Крыма татары и увели с собой Марфушу с дитем малым. Я в ту пору в Коломне был, туда меня наместник Данила Иванович Ляпунов послал с грамотой к главному воеводе. Спустя много лет разыскал я Марфушу в Крыму, но она, любя детей своих кровных, на Русь возвратиться не пожелала. Дитё Соломонии, прозванное в Крыму Кудеяром, я у Марфуши забрал, намереваясь отдать его родной матери, — об этом она слёзно просила. Воротившись в Москву, зашёл на подворье князей Тучковых, поскольку до Крыма я у них послужильцем был, да к тому же они и затеяли всё это дело с сыном Соломонии. Сам я твёрдо решил в монастырь податься, надо было решать, что делать с Кудеяром. И Тучковы велели мне сына Соломонии пока не возвращать из боязни, что Глинские проведают, кто он есть, и прикончат его, а со мной он будет в безопасности. И я крест целовал не говорить Соломонии о Кудеяре. Однако пять лет назад он покинул святую обитель, подался в Москву, намереваясь отомстить боярину Андрею Шуйскому за смерть своей возлюбленной. Я поспешил за ним следом, чтобы уберечь его от беды, но не смог разыскать в Москве, поскольку, как оказалось, он ни за что ни про что угодил в темницу. По дороге в Москву я побывал в Суздале и поведал Соломонии, что Кудеяр — её сын, а когда вот об эту пору пять лет назад возвращался из Москвы, узнал, что она скончалась. С большой радостью встретил я Кудеяра, но с тех пор, как он объявился здесь, гнетёт меня желание сказать ему, кто он есть, кто его родители. Ведь всяко может случиться со мной в любой миг, а кроме меня, некому поведать ему о том.

— Выходит, он родной брат нынешнему государю Ивану Васильевичу?

— Не только родной, но и старший, а потому ему должен принадлежать царский титул.

— В детские годы Ивана Васильевича смуты было немало, но ежели мы объявим, что Кудеяр — родной брат нынешнего государя, она возобновится. Хорошее ли это дело?

— Смуты никто не желает, но должен же когда-нибудь Кудеяр узнать, кто его отец и мать, ибо не по-христиански получается: сын не может помянуть в церкви своих родителей.

— Но ты же, Андриан, крест целовал, что не скажешь Кудеяру, кто он есть. Прежде Тучковы должны освободить тебя от крестного целования.

— О том деле ведали двое: боярин Михаил Васильевич да его сын Василий Михайлович. Первый стал хворым и удалился из Москвы в своё родовое село Дебала Ростовского уезда, а второй в начале этого года скончался, упав с лошади. Кто же теперь снимет с меня крестное целование?

— Не спеши, Андриан, видать, надолго поселились ребята в наших краях, успеешь ещё поведать Кудеяру о родителях. За это время ты, может быть, повидаешься с боярином Тучковым, который снимет с тебя крестное целование.


Между тем показались Выселки — четыре новые избы, стоявшие на опушке леса. Хозяева с хлебом-солью вышли встречать монахов. Около крайней избы стояли Афоня с Ивашкой и Акулинкой, прибежавшей из Веденеева.

— Надо бы под венец голубков, — кивнул в их сторону Афоня, — дня друг без дружки прожить не могут, да больно молоды ещё.

— Ты с себя пример не бери, — возразил Андриан, — сам-то ведь в зрелые годы на Ульяне женился.

— Так не ошибся же: долго невесту выбирал, зато ни разу в жизни не пожалел о том.

Кудеяр с Катеринкой встретили Андриана как отца родного, повели монахов в свою избу, усадили в красный угол. Глядя на красивых улыбчивых хозяев, Андриан вдруг отчётливо вспомнил, как два десятка лет назад они с Марфушей обживали в Зарайске новую избу. Воспоминания были настолько яркими и волнительными, что слёзы проступили на глазах. Казалось, суровая монастырская жизнь, ежедневные молитвы, смирение духа навсегда развеяли память о былом, всё поросло травой забвения — горькой полынью, а ничто не забыто, как будто вчера это было — пахло свежеструганым деревом; явились на новоселье наместник Данила Иванович с женой Евлампией, привели лошадь да корову. А потом нагрянули славные Гриша с Парашей с сенцом для подаренной живности…

Слева от хозяев сидит Корней с Любашей. Той уж совсем недолго осталось до материнства, стыдливо прикрывает она руками большущий живот. А справа ещё одна пара — юные Ивашка с Акулинкой, сидят, сцепив руки под столом. И, глядя в их ясные, чистые глаза, излучающие добро и ласку, ни у кого не повернётся язык укорить их в нескромности, сказать о необходимости таить любовь от посторонних глаз. Нашли сиротки друг друга Божьим промыслом и полюбили как сестра и брат. А разве такая любовь зазорна? Такой любви Бог радуется. Потому никто не порицает их за сцепленные под столом руки, за нежные взгляды.

После освящения построек и сытного обеда завязалась задушевная беседа.

— Прошлый год на церковном соборе канонизировали муромского князя Петра и жену его Февронию, а поскольку за этим столом сидит немало любящих друг друга, я думаю, что пример новоявленных святых будет для них поучителен, — отец Пахомий с хитроватой усмешкой оглядел молодёжь.

— Расскажи, расскажи нам, отец Пахомий, об их удивительной судьбе, — попросил Олекса, — готовы со всем вниманием выслушать тебя.

— Есть в Русской земле славный город Муром. В стародавние времена правил в нём благоверный князь Павел. А к жене того князя повадился летать змей ради блуда, пред ней являвшийся в своём истинном обличье, а всем остальным — в личине её мужа. Долго продолжалось такое наваждение. Жена сразу же рассказала обо всём своему супругу, тот попросил её проведать у змея, от чего ему смерть должна приключиться. Жена согласилась. И вот однажды, когда змей явился к ней, она обратилась к нему со льстивой речью: «Много всего ты знаешь, а ведаешь ли про смерть свою, какой она будет и от чего?» Змей ответил: «Смерть мне суждена от Петрова плеча и от Агрикова меча». Как только змей улетел, жена тотчас же передала его слова мужу. Князь же задумался над словами змея, их смысл был ему непонятен. А у Павла был родной брат, которого звали Петром. Как-то князь пригласил его к себе и рассказал ему обо всём. Пётр решил, что это он должен избавить жену брата от посягательств со стороны змея, но одно смущало его — он ничего не слышал об Агриковом мече. Любил Пётр ходить по церквам. Однажды он решил помолиться в стоявшей за городом церкви Воздвижения Честного и Животворящего Креста. В церкви к нему подошёл отрок и спросил: «Княже! Хочешь я покажу тебе Агриков меч?» Пётр ответил: «Да увижу, где он?» Отрок же велел ему идти следом за ним и показал князю в алтарной стене меж плитами щель, в которой лежал меч. Благоверный князь Пётр взял его и устремился к брату, чтобы рассказать ему обо всём, а после того стал искать встречи со змеем. Раз явился он в покои к брату своему, а от него сразу же прошёл к снохе своей в другие покои и увидел, что Павел у неё сидит. Он удивился тому и, покинув сноху, сказал повстречавшемуся ему слуге: «Вышел я от брата моего к снохе моей, а брат мой остался в своих покоях, и я, нигде не задерживаясь, быстро прошёл в покои к снохе моей и не понимаю и удивляюсь, каким образом брат мой очутился раньше меня в покоях снохи моей?» Слуга ответил ему: «Господин! Твой брат после твоего ухода покоев не покидал». Пётр понял, что это козни лукавого змея, и когда явился к брату, то сказал ему: «Когда это ты сюда пришёл? Ведь я, когда от тебя из твоих покоев ушёл и, нигде не задерживаясь, явился в покои к жене твоей, то увидел тебя сидящим с нею и сильно удивился, как ты пришёл раньше меня. И вот снова сюда пришёл, нигде не задерживаясь, ты же, не понимаю как, меня опередил и раньше меня здесь оказался». Павел ответил ему: «Никуда я, брат, из покоев этих, после того как ты ушёл, не выходил и у жены своей не был». — «Это, брат, козни лукавого змея, — сказал Пётр, — тобою мне является, чтобы я не решился убить его, думая, что это ты. Сейчас отсюда никуда не выходи, а я буду биться со змеем и с Божьей помощью одолею его». И взяв Агриков меч, отправился он в покои снохи своей, а когда увидел змея в образе брата, ударил его мечом. Тотчас же змей принял своё естественное обличье, затрепетал и умер, но кровью своей поганой обрызгал блаженного князя Петра, отчего тот покрылся струпьями и язвами. И как ни пытался тот с помощью врачей избавиться от ужасной болезни, но ничто не помогло ему. Прослышал Пётр, будто в рязанской земле много лекарей, и повелел везти его туда — из-за тяжёлой болезни он не мог сидеть на коне. Разошлись Петровы люди по разным местам в поисках лекарей. Один из княжеских отроков забрёл в село, называемое Ласково, остановился возле ворот некоего дома, но никого не увидел. Зашёл юноша в дом — никто не встретил его. Тогда заглянул он в горницу и увидел дивное зрелище: за ткацким станком сидела девушка и ткала холст, а перед ней скакал заяц. И промолвила девушка: «Плохо, когда дом без ушей, а горница без очей!» Юноша же ничего не понял и спросил её: «Где хозяин дома?» Она ответила: «Отец и мать мои пошли взаймы плакать, брат же мой отправился в лес сквозь ноги смерти в глаза смотреть». Отрок вновь ничего не уразумел и спросил: «Вошёл я к тебе и увидел, что ты ткёшь, а перед тобой заяц скачет, и услышал из уст твоих какие-то странные речи и не могу понять, что ты говоришь, ни одного твоего слова я не уразумел». Девушка ответила ему: «Что же непонятного в моих словах? Пришёл ты в этот дом, в горницу мою явился, и застал меня неприбранною. Если бы был в нашем доме пёс, он учуял бы тебя и залаял бы: пёс — уши дома. А если бы был в горнице ребёнок, то, увидя тебя, сказал бы мне, — это очи горницы. Отец и мать пошли на похороны и там оплакивают покойника, а когда за ними смерть придёт, то другие по ним будут плакать: это — плач взаймы. Про брата же тебе так сказала потому, что он-древолаз, в лесу по деревьям мёд собирает. И сегодня брат пошёл бортничать. А когда он полезет на дерево, то будет смотреть сквозь ноги на землю, чтобы не сорваться с высоты: сорвёшься — с жизнью расстанешься. Потому я и сказала, что он пошёл сквозь ноги смерти в глаза смотреть». — «Вижу, девушка, что ты мудра, — говорит юноша, — назови мне имя своё». Она ответила: «Зовут меня Февронией». Отрок рассказал о беде, случившейся с его князем, и спросил, не знает ли она лекаря доброго. Феврония ответила: «Если бы кто-нибудь потребовал твоего князя себе, тот мог бы его вылечить». Юноша вновь не понял: «Что это ты говоришь — кто это может требовать моего князя себе! Если кто вылечит его, того князь богато наградит. Но назови мне имя того врача». Она ответила: «Приведи князя твоего сюда. Если будет он чистосердечным и смиренным в словах своих, то выздоровеет». Отрок поспешил к своему князю и всё рассказал. Пётр повелел везти его к девушке. Когда повозка остановилась возле её дома, князь послал слугу спросить, кто хочет его вылечить, и пообещал богатую награду. Девица без обиняков ответила слуге: «Я хочу его вылечить, но награды от него никакой не требую. Вот к нему слово моё: если я не стану супругой ему, то не подобает мне и лечить его».

— Выходит, девица полюбила князя, не видя его? — перебил рассказчика Олекса.

— Она же ясновидящая, — возразила Катеринка, — а потому давно знала, каков он.

— Князь Пётр, — продолжал Пахомий, — отнёсся к словам Февронии с пренебрежением: разве достойно князю взять в жёны дочь древолаза? Тем не менее он велел молвить: «Пусть лечит как умеет. Если вылечит — возьму её в жёны». Слуги передали Февронии эти слова. Она же, взяв небольшую плошку, зачерпнула ею хлебной закваски, дунула на неё и сказала: «Пусть истопят вашему князю баню, и пусть он помажет этим всё тело своё, где есть струпья и язвы, а один струп пусть оставит непомазанным. И будет здоров!» Слуги принесли князю мазь он тотчас же велел истопить баню, а девушку решил испытать — так ли уж она мудра, как о том говорил его отрок. Князь послал слугу с небольшим пучком льна и наказом: «Эта девица хочет стать супругой моей ради мудрости своей. Если она так мудра, пусть из этого льна сделает мне сорочку, одежду и платок за то время, пока я буду в бане». Феврония ответила слуге: «Влезь на нашу печь и, сняв с грядки поление, принеси сюда». Тот послушался, принёс поленце. Тогда она, отмерив пядью, приказала отрубить от полена кусок и передала его слуге со словами: «Отдай этот обрубок поленца князю и вели ему за то время, пока я очешу пучок льна, смастерить из него ткацкий стан и всю остальную снасть, на чём будет ткаться полотно». Пётр, услышав просьбу Февронии, велел слуге: «Пойди скажи девушке, что невозможно из такой маленькой чурочки за такое малое время смастерить то, что она просит». Когда слуга передал эти слова, Феврония ответила: «А разве можно из одного пучка льна за столь малое время сделать взрослому мужчине сорочку, платье и платок?» Князь пошёл в баню и поступил так, как велела девушка: намазал мазью все язвы и струпья, за исключением одного струпа. Едва вышел он из бани, как тотчас же почувствовал облегчение, а наутро всё тело его оказалось здоровым и чистым, только один струп остался. Пётр подивился столь быстрому исцелению, но всё же не захотел он взять в жёны дочь древолаза, послал ей щедрые дары. Она же те дары не привяла.

— И правильно сделала, — тихо промолвила Любаша, — она же его от неизлечимой болезни спасла, он уж и ходить-то не мог!

— Выздоровевший князь поехал в свою вотчину в город Муром, но, приехав домой, он опять разболелся — от одного-единственного струпа пошли по всему телу новые струпы и язвы.

— Наказал Господь за неправду его, — усмехнулся Олекса, — дал слово жениться — сдержи его!

— Пришлось Петру возвратиться на лечение к девушке. И когда пришёл к её дому, со стыдом послал к ней слуг своих, прося исцеления. Она же, нимало не гневаясь, сказала им: «Коли станет мне супругом, то исцелится». И тогда князь дал твёрдое слово, что возьмёт её в жёны. Феврония назначила ему прежнее лечение, и он, исцелившись, женился на ней. Вдвоём прибыли они в Муром и стали жить блаточестиво, ни в чём не преступая Божьих заповедей. Вскоре Павел скончался, и благоверный Пётр заступил на его место, стал править городом. Однако бояре муромские, по наущению жён своих, невзлюбили Февронию, упрекая её незнатностью рода. Но верно сказано: все равны во Христе, Бог прославил Февронию ради доброго её жития. Однажды стольник пришёл к Петру и стал упрекать его жену за то, что она каждый день, окончив трапезу, не по чину из-за стола выходит: перед тем как встать, собирает в руку крошки, будто голодная.

— И я всегда так поступаю, — проговорила Любаша.

— В крестьянских семьях испокон веков так ведётся, но ведь она княгиней стала, — возразил Олекса.

— Мне тётка Татьяна сказывала, что сметать крошки хлеба на пол грешно. Так что Феврония правильно делала, княжеские слуги всё равно выбросили бы остатки еды.

Пахомий ласково глянул на Любашу.

— Верно сказала, дочь моя, грешно хлеб выбрасывать. Сам Бог научил людей возделывать жито и печь из него хлеб. Хлеб — тело Христово, беречь его надобно. Вот послушайте, что дальше-то было. Князь Пётр решил испытать жену и повелел ей пообедать с ним за одним столом. Когда обед кончился, она по обыкновению своему собрала крошки в руку. Князь взял Февронию за руку и, разжав её, увидел ладан благоуханный и мирру. С того дня он никогда не испытывал свою жену. Меж тем бояре всё больше ненавидели Февронию. Однажды они пришли к Петру и сказали «Княже! Готовы мы всё верно служить тебе и тебя самодержцем иметь, но не хотим, чтобы княгиня Феврония повелевала нашими жёнами. Если хочешь оставаться самодержцем, возьми себе другую княгиню. Феврония же, взяв богатства, сколько пожелает, пусть уходит куда захочет». На это благоверный Пётр кротко ответил: «Поведайте об этом Февронии, послушаем, что она скажет». Бесстыдные бояре, побуждаемые врагом рода человеческого, устроили пир, а когда захмелели, сказали: «Госпожа княгиня Феврония! Весь город и бояре просят у тебя: дай нам того, кого мы у тебя попросим!» Она ответила: «Возьмите, кого просите». Бояре хором промолвили: «Мы, госпожа, все хотим, чтобы князь Пётр властвовал над нами, а жёны наши не хотят, чтобы ты господствовала над ними. Взяв сколько тебе надобно богатства, уходи куда пожелаешь». Тогда она сказала: «Обещала я вам, что, чего вы ни попросите, — получите. А теперь я говорю: обещайте мне дать, кого я попрошу у вас». Бояре обрадовались: «Что ни назовёшь, то беспрекословно получишь». И тут Феврония говорит: «Ничего иного не прошу, только супруга моего князя Петра!» Что делать боярам? Говорят: «Коли сам захочет, ни слова тебе не скажем». Блаженный Пётр по заповедям Божьим жил. Вспомнил он слова Матфея из Благовествования: если кто прогонит жену свою, не обвинённую в прелюбодеянии, а женится на другой, тот сам прелюбодей. Князь Пётр поступил по Евангелию — пренебрёг княжением своим, чтобы заповеди Божьей не нарушить.

— А великий князь Василий Иванович, отец нынешнего государя, расторгнул брак с Соломонией, не обвинённой в прелюбодеянии, и женился на Елене Глинской, — напомнила Катеринка.

— За то и наказал его Господь — вскорости заболел и умер, — ответила Любаша.

— Василий Иванович расторг брак потому, что его жена бесплодной оказалась, а ему наследник был надобен, — попытался оправдать великого князя Олекса.

— Соломония не была неплодной, явившись в суздальский Покровский монастырь, она вскорости родила сына, об этом поныне во всех боярских теремах бают, — возразила Катеринка.

— Почему же до сих пор никто не видел сына Соломонии?

«Так вы же его каждый день видите, вот он перед вами — сын Соломонии!» — хотелось крикнуть отцу Андриану, но он промолчал, лишь перекинулся взглядом с Пахомием.

— Может, и объявится ещё сын Соломонии, — утихомирил спорщиков Корней, — дальше-то что было с Петром да Февронией?

— Безбожные бояре приготовили для них суда на Оке, протекающей под Муромом, и они поплыли по реке. В одном судне с Февронией плыл некий человек, жена которого была на этом же судне. И человек, искушаемый лукавым бесом, поглядел на святую с помыслом. Та сразу же поняла его дурные мысли и изобличила его. «Зачерпни воды из реки с этой стороны судна и испей», — велела она ему. Тот подчинился. «А теперь зачерпни и испей воды с другой стороны судна». Когда же он попробовал той и другой воды, спросила: «Одинаковая вода или слаще одна другой?» — «Одинаковая, госпожа, вода», — ответствовал человек. Феврония промолвила тогда: «Так и естество женское одинаково. Почему же ты, позабыв про свою жену, о чужой помышляешь?» И человек этот, видя, что она обладает даром прозорливости, не посмел больше предаваться похотливым помыслам. Под вечер пристали они к берегу, чтобы устроиться на ночлег. Блаженный князь Пётр задумался: «Что теперь будет, коль скоро я по своей воле отказался от княжения?» Феврония успокоила его: «Не скорби, княже, милостивый Бог, творец и заступник всех, не оставит нас в беде». Тем временем на берегу готовили для князя еду. Повар обрубил маленькие деревца, чтобы повесить на них котлы. После ужина святая княгиня Феврония, увидев обрубки эти, благословила их, сказав: «Да будут они утром большими деревьями с ветвями и листвой». Так оно и сталось: проснулись люди утром и увидели вместо обрубков взрослые деревья. Когда же стали грузить на суда пожитки, то явились вельможи из Мурома и сказали: «Господин наш князь! От всех вельмож и от всех жителей города пришли мы к тебе, не оставь нас, сирот твоих, вернись на своё княжение. Ведь много вельмож погибло от меча. Каждый из них хотел властвовать, и в распрях друг друга перебили. И все уцелевшие вместе со всем народом молят тебя: господин наш князь, хотя и прогневали и обидели мы тебя тем, что не захотели, чтобы княгиня Феврония повелевала нашими жёнами, но теперь со всеми домочадцами своими мы рабы ваши и хотим, чтобы были вы, и любим вас, и молим, чтобы не оставили вы нас, рабов своих!» Блаженный князь Пётр вместе с блаженной княгиней Февронией возвратились в свой город и правили в нём, соблюдая все заповеди и наставления Господние безупречно, молясь беспрестанно и милостыню творя всем людям, находящимся под их властью, как чадолюбивые отец и мать. Ко всем питали они равную любовь, не терпели жестокости и стяжательства, не жалели тленного богатства, но богатели Божьей милостью. А городом своим управляли со справедливостью и кротостью, но не с яростью, принимали странников, насыщали голодных, одевали нагих, избавляли бедных от напастей. Когда же приспело время их благочестивого преставления, они умолили Бога, чтобы умереть им в одно время, и завещали сделать из одного камня два гроба, похоронить их в одной могиле. Перед смертью приняли они монашество: блаженный Пётр был назван во иночестве Давидом, а Феврония — Евфросинией. Когда преподобная и блаженная Феврония, наречённая Евфросинией, вышивала лики святых на воздухе[172] для соборного храма Пречистой Богородицы, преподобный и блаженный князь Пётр, наречённый Давидом, послал к ней сказать: «О сестра Евфросиния! Пришло время кончины, но жду тебя, чтобы вместе отойти к Богу». Она же ответила: «Подожди, господин, пока дошью воздух во святую церковь». Он во второй раз послал сказать: «Недолго могу ждать тебя». И в третий раз прислал сказать: «Уже умираю, не могу больше ждать!» Она же в это время заканчивала вышивание святого воздуха: только у одного святого ещё мантию не успела, а лицо уже вышила. Феврония остановилась, воткнула иглу свою в воздух и замотала вокруг неё нитку, которой вышивала. После этого послала сказать блаженному Петру, наречённому Давидом, что умирает вместе с ним. Помолившись, отдали оба святые свои души в руки Божьи в двадцать пятый день месяца июня. Жители Мурома решили похоронить тело блаженного князя Петра в городе у соборной церкви Пречистой Богородицы, а Февронию — в загородном женском монастыре, у церкви Воздвижения Честного и Животворящего Креста, говоря, что так как они были иноками, нельзя положить их в один гроб. И сделали им отдельные гробы, тело святого Петра, наречённого Давидом, положили в его гроб и поставили до утра в городской церкви Пречистой Богородицы, а тело святой Февронии, наречённой Евфросинией, положили в её гроб и поставили в загородной церкви Воздвижения Честного и Животворящего Креста. Общий же их гроб, который они сами повелели высечь себе из одного камня, остался пустым в том же соборном храме Пречистой Богородицы. Но на другой день люди увидели, что отдельные гробы пусты, а тела преставившихся обнаружили в городской соборной церкви Пречистой Богородицы в общем их гробе. Неразумные люди, пытавшиеся разъединить их как при жизни, так и после смерти, вновь переложили их тела в отдельные гробы. И снова утром святые оказались в одном гробе. После этого никто уже не решился их разъединять, и они были похоронены возле городской соборной церкви Рождества Святой Богородицы в едином гробе, который Бог даровал на просвещение и на спасение того города: припадающие с верой к раке с мощами их щедро обретают исцеление.

Отец Пахомий кончил дивный рассказ о святых Петре и Февронии. В избе было тихо, каждый из присутствующих находился под впечатлением от удивительной любви князя и простой девушки. Ивашка с Акулинкой поднялись из-за стола: на воле начало смеркаться, пора девушке возвращаться в Веденеево. Они по-прежнему держались за руки, в глазах их были слёзы. Катеринка уложила в чистую тряпицу пирогов для Акулинки и её приёмной матери тётки Марьи, вышла из дома проводить гостей.

— Не задерживайся в Веденееве, Ваня, — предостерёг Афоня, — волки в округе рыщут.

— Я мигом обернусь, отец.

Упоминание о волках направило беседу по иному руслу: молодёжь стала расспрашивать Пахомия о повадках птиц и зверей.

— Самка тетерева сидит на яйцах очень крепко, так что иногда гибнет под копытами лошадей. Три седмицы она не слезает с гнезда ни днём ни ночью, лишь в полдень на очень короткое время покидает яйца, предварительно прикрыв их травой или перьями, чтобы они не простыли. В середине месяца червеня[173] из яиц выходят птенчики. Попервоначалу среди них трудно различить курочку от косача, все они серовато-пёстренькие.

— Пахомий, а почему тетеревиного петуха косачом именуют? — спросил Афоня.

— Да потому, мил человек, что у него в хвосте как бы косицы видны… Так вот, на исходе августа тетеревиный самец становится истинным красавцем — на нём появляются особые тёмные перья. Косач всегда крупнее курочки, да и брови у него шире и красивее. Год от года он чернеет, так что на третьем году жизни бывает совсем чёрным с небольшой серинкой на спине и с отливом воронёной стали по всему телу, особенно на шее. А внутренняя сторона крыльев как бы подбита мелкими белыми пёрышками. На исходе марта солнышко сильно припекает, в это время в косачах кровь взыгрывает, отчего они начинают токовать — испускать клики, похожие то на гусиное шипение, то на голубиное воркование. Далеко слышится токование на восходе солнца. С каждым днём косач токует громче и дольше, шея его распухает, отчего перья на ней вздымаются наподобие гривы; брови наливаются кровью и становятся ярко-красными.

— Вот до чего доводит птицу любовь!

— Ради любви, Афоня, тетерева устраивают настоящие сражения. Сначала косачи собираются на укромной лесной полянке и, сидя на верхних ветках дерев, токуют-шипят со свистом, бормочут, распускают крылья. На их страстные призывы прилетают курочки и начинают охорашиваться, повёртываться в разные стороны, перебирать клювами свои пёрышки, распускать хвосты. И всё это делается на глазах возбуждённых женихов. И вдруг они слетают на землю, а следом за ними — и косачи. Поскольку курочек всегда бывает поменьше самцов, между косачами начинается жестокое побоище…

— Отчего же это Катеринка со двора не возвращается? — произнесла вдруг Любаша.

Кудеяр, давно уже тревожившийся долгим отсутствием жены, тотчас же поднялся из-за стола.

— Пойду проведаю, может, она со скотиной замешкалась.

Афоня с Корнеем направились за ним следом. Вскоре они воротились — Катеринки с ними не было.

— Поблизости её нигде нет, но возле леса мы обнаружили следы многих лошадей. Уж не увезли ли её?

— Если такое случилось, похитителям не миновать Веденеева, потому надобно нам устремиться туда. К тому же Ванятка с Акулькой могли угодить в беду, — Афоня не на шутку встревожился. Он обратился к монахам: — Вы останьтесь с Любашей тут, а мы мигом домчим на лошадях до Веденеева.

Кудеяр, Корней, Афоня, Филя и Олекса вышли из избы.

— Кто бы это мог похитить Катеринку? — спросил Андриан.

— Никому она не сказывала, а со мной поделилась, — заговорила Любаша, — два дня назад получила она весточку от своего отца боярина МикешиЧупрунова.

— Где же жительствует её отец?

— В нижегородских местах.

— Далековато отсюда… Как же он проведал, что его дочь здесь обретается? — Пахомий раздумчиво покачал головой.

— Может, кто из местных оповестил боярина, — предположил Андриан.

— Отчего это в избе дымно стало? — в голосе Любаши тревога. — Печь давно протоплена…

— Глянь, Андриан, в оконце-то: никак, пожар приключился. Ты, милая, оденься потеплее, на волю выйдем. Да не волнуйся — нельзя тебе сейчас волноваться.

С крыльца открылась ужасная картина: соседние дома полыхали как факелы. Изба Кудеяра стояла в окружении других, она занялась последней.

Андриан схватил было бадью и устремился к колодцу, но вскоре убедился, что труды его напрасны: огонь с невероятной быстротой пожирал смолистые брёвна. Кинулись спасать пожитки, благо их не так-то много было.

Вскоре возвратились ездившие в Веденеево, с ними был и Ивашка.

— С Акулинкой беды не приключилось? — спросил его Пахомий.

— Дома она.

— А с Катеринкой где расстались?

— Она проводила нас до крайней избы и остановилась. Мы с Акулинкой оглянулись, а она всё стоит, рукой машет. Больше я её не видел.

— А посторонние люди вам по дороге не попадались?

— Когда проходили мимо леса, почудилось нам, будто в той стороне лошади ржали. Мы удивились — откуда в лесу лошадям взяться? Решили, что померещилось. А потом увидели двух мужиков, идущих нам встречу. Заметив нас, они повернули к лесу. Акулинка сказывала, будто это тиун Мисюрь Архипов со своим дружком Юшкой Титовым.

— Филе с Олексой велю перекрыть дорогу на Веденеево, а остальные, как только светать начнёт, отправятся за мной в лес на поиски поджигателей, не могли они далеко уйти, — распорядился Кудеяр.

Филя с Олексой взметнулись на лошадей и исчезли в темноте. Остальные молча смотрели на огонь, пожиравший последние брёвна.

Вот темень начала рассеиваться, и Кудеяр хотел было приказать своим людям идти в лес, но Корней молча указал ему в сторону Веденеева, откуда ехали Филя с Олексой, ведя на арканах пленников — Мисюря с Юшкой.

— Давненько мы с вами не виделись, прихвостни боярские! — обратился к ним Кудеяр и указал на пепелище: — Ваша работа?

— Мы к вам никакого касательства не имеем, — спокойно произнёс Мисюрь. — Верные люди донесли нам, будто в боярском лесу ворюги озоруют, валят деревья. Вот мы и пошли их ловить, да злодеев и след простыл.

— А ну кажи руки!

Руки Юшки были черны от копоти.

— Не виноваты мы, на то была воля боярина Ивана Михалыча Шуйского, — пролепетал Юшка.

— Ах ты, рыжебородая сволочь! — Кудеяр намотал на руку его бороду, с силой рванул на себя.

Тот повалился на колени, завыл:

— Прости, Кудеяр, не по своей воле творили мы зло!

— А жену мою, Катеринку, куда подевали?

— Мы в том нисколечко не виноваты: жёнушку твою увезли люди Микеши Чупрунова.

— А разве не вы навели их сюда?

— Мы к этому делу касательства не имели, срочного гонца в нижегородские места к Микеше Чупрунову посылал сам боярин Иван Михалыч Шуйский.

— Лжёте вы, боярские прихвостни! Откуда боярин Шуйский мог проведать о Катеринке? Не иначе как вы ему о том сказали.

— Не виновны мы…

— А не по вашей ли воле мы с Олексой, явившись в Москву, в темнице оказались? Не ты ли, Мисюрь, усердствовал в этом деле? Ты велел отвести нас в Разбойный приказ, где оклеветал. Да, к нашему счастью, вскоре государь велел псарям казнить злодея Андрея Шуйского, и нас выпустили из темницы на волю.

— Моя вина в том, что самолично не придавил вас, щенков, — Мисюрь говорил спокойно, с презрением. — И ты, тать, мне не судья!

— А не вы ли велели Ольке Финогеновой, моей невесте, идти на ночь к боярину Андрею Шуйскому? Не вы ли измывались над ней, когда боярин, натешившись, отдал её вам? Не люди вы — звери! Потому не быть вам живыми. Эй, Филя, приготовь для них верёвку.

Филя освободил аркан и направился к корявой низкорослой сосне, стоявшей на опушке леса. Неспешно закрепил две петли на толстой нижней ветке, росшей горизонтально над землёй. Корней подставил скамью, вытащенную во время пожара из Кудеяровой избы. Вскоре два трупа висели на сосне.

— Что же нам теперь делать? — спросил Афоня.

— У нас путь один — в нижегородские леса к нашему дружку Елфиму. Может, мы догоним Катеринку, — произнёс Кудеяр. — Кто пойдёт со мной?

Филя, Олекса и Корней тотчас же встали рядом с ним. Ивашка вопросительно глянул на Афоню.

— Можно, я останусь здесь… с Акулинкой?

— Хорошо ли будет не помочь Кудеяру? Вот добудем его Катеринку, возвратимся с тобой в Веденеево, а оттуда направимся вместе с Акулинкой в Москву, там и свадьбу сыграем. А с Акулинкой пока Любаша останется, ей сейчас ни верхом, ни в возке ехать нельзя. Благословите же нас, иноки, в дальний путь.

Отец Андриан, перекрестив Афоню, отвёл его в сторону.

— Рад, что ты с ребятами не расстался, вместе с ними в нижегородские леса решил идти.

— Прикипел я к ним всем сердцем, хорошие ребята.

— Присмотри за Кудеяром, не оставь его в беде, Афоня.

— Не тревожься, Андриан, за него, заместо отца ему буду. А пока прошай, друг, время не терпит.

ГЛАВА 16

Якимке — старшему сыну Афони велено было явиться на Пушечный двор. Он миновал Кузнецкую слободу и очутился перед большим круглым каменным домом с высокой деревянной шатровой крышей, с четырёх сторон окружённым низкими длинными кузницами. Якимка хотел было прошмыгнуть между кузницами к Пушечной избе, но зычный строгий голос воротника остановил его.

— А ну стой! Куда это ты стопы правишь?

— Приказано мне явиться на Пушечный двор.

— Новобранец, выходит?

Якимка не знал, кто такой новобранец, поэтому промолчал.

— Пошли к боярину, он разберётся.

Миновали одну из кузниц. Якимка заглянул в широко распахнутые двери: внутри дымили горны, мельтешили молоты и стоял такой страшный шум, что не слышно было, о чём спросил его воротник.

— Ты откудова будешь? — переспросил тот, когда они миновали кузницу.

— Из Сыромятников.

Зашли в чистую, опрятную горницу, прилепившуюся к Пушечной избе. За столом друг против друга сидели двое — дородный бородатый боярин и парень в холщовой рубахе с перехваченными ремешком волосами. Они деловито о чём-то разговаривали и не сразу обратили внимание на вошедших.

— Ну ладно, будь по-твоему, Богдан, отольём пушку так, как ты хочешь, — закончил разговор боярин и обратился к воротнику: — Что скажешь, Кузьма?

— Да вот привёл новобранца из Сыромятников, куда велишь, Степан Фёдорович, отправить его?

Боярин с ног до головы оглядел Якимку и, видимо, остался недоволен им.

— Экий ты худой, парень, каши, видать, мало ел… Отправь его, Кузьма, к Нечаю Курмышкину… возницей.

Покидая боярина, Якимка успел заглянуть внутрь Пушечной избы. Она показалась ему огромной. Золотым ручьём по жёлобу текла расплавленная медь.

Миновали Пушкарскую слободу, за которой открылся огороженный частоколом пустырь, уставленный новыми пушками. Якимка залюбовался сиянием, испускаемым на солние бронзовыми стволами, многие из которых были разрисованы дивными узорами, изображениями людей и животных. Возле пушек суетились люди, они грузили их в лотки, плотно закреплённые в особых санях. Кузьма подвёл Якимку к тепло одетому усатому воину.

— Получай, Нечай, возницу.

— Как тебя звать, вояка?

— Якимка, сын Афонин.

— Знавал я одного Афоню, усатого такого из Сыромятников. Вместе с ним ходили на Казань.

— Так это, должно быть, мой тятька, поскольку я родом из Сыромятников.

— Добрый был воин Афоня… С лошадьми обходиться умеешь?

— Умею.

— Как грянут крещенские морозы, установится санный путь, тотчас же поспешим следом за государем на Казань. Завтра приходи сюда помогать пушкарям грузить пушки, да оденься потеплее и рукавицы не забудь. И нынче для тебя нашлось бы дело, да больно легко ты, парень, одет — околеешь от холода. Без рукавиц пушки обнимать непригоже, это тебе не красная девица. А пока ступай.

Якимка ещё немного потолкался среди пушкарей, уж больно любы ему сияющие на солнце орудия. В сердце была радость оттого, что через несколько дней он вместе с этими степенными мужественными воинами пойдёт в поход на татар. Страха не было. Верилось, что не посрамит он земли Русской, с честью вернётся в Сыромятники.

Ульяна, узнав, что Якимка через несколько дней должен покинуть отчий дом, конечно же опечалилась, поплакала втихомолку в чулане и заторопилась собирать сына в путь-дорогу. В ночь на Крещение перед утренней зарёй отправилась на Яузу, чтобы набрать воды. Сведущие люди говорят, будто она целебна. Ночь была звёздной, морозной, но снег так и не выпал, потому в душе Ульяны родилась надежда: коли санный путь не установится, то и похода, возможно, не будет. Эвон как крещенские звёзды сияют, обещают белых ярок. А что снега нет — плохо, видать, неурожайный год будет, ибо сказано: снегу на Крещенье надует — хлеба прибудет. В прошлые годы крещенский снег собирали для беления холстов, для лечения недугов, опускали его в колодцы, чтобы те в летнюю пору не иссушались. Ныне снега не было, он выпал лишь на Зимние Василисы, когда народ примечает направление ветра: коли идут сильные вихри с Киева — быть лету грозному. Тотчас же Пушкарская слобода уподобилась потревоженному муравейнику: закреплялись на возах пушки, грузились, огромные ящики с каменными, железными и свинцовыми ядрами.

Якимка трудился наравне со взрослыми мужиками, и те дивились:

— На вид-то ты, паря, хлипковат, а сила в тебе немалая!

От этих слов он работал ещё рьянее.

Вечером к Нечаю подошёл пушечных дел мастер по имени Богдан, которого Якимка увидел в первый свой приход в Пушечную избу разговаривающим с боярином. Нечай, выслушав его, согласно кивнул головой и велел пушкарям и Якимке идти следом за мастером. Тот привёл их к новенькой пушке необычного вида, с надписью на боку: «Богдан, русский мастер». Пушкари начали живо обсуждать достоинства новой пушки, иные недоверчиво качали головами. Пушку положили на толстые верёвки, понесли к саням. Якимка взялся за вожжи, когда к нему подошёл пушечных дел мастер. Любовно погладив пушку по стволу, он по-доброму глянул на возницу:

— Ты уж побереги её, дорогой, такой пушки нигде больше нет.

— Поберегу, — смущённо пробурчал Якимка и тронул лошадей.

Утром следующего дня из Пушкарской слободы под звон колоколов двинулся превеликий обоз. С фитилями в руках на пушках сидели тепло одетые воины, а вдоль дороги справа и слева толпилось множество москвичей, с уважением посматривавших на сверкающие под солнцем бронзовые орудия, на мастеров огневого боя, на всадников, сопровождавших обоз. Якимке было приятно всеобщее внимание и любопытство. Тяжело гружённые сани пересекли Лубянку, с большой осторожностью одолели крутой спуск к Конской площади, по Солянске выехали к Яузе и повернули налево, в сторону Рогожской слободы, откуда начинался путь на Владимир и Нижний Новгород.

А вот и Сыромятники. Якимка стал пристально всматриваться в лица людей, стоявших возле дороги, — где-то здесь должны быть его мать и братья.

— Якимушка! — услышал он громкий голос Ульяны и тотчас же увидел её, а рядом — рослого Ерошку, близнецов Мирона с Нежданом, шестилетнюю Настеньку. По щекам матери текли слёзы, а братья смотрели на него с восхищением и завистью.

«Жаль, что с отцом и Ивашкой не простился, где-то они сейчас?» — подумалось Якимке, и впервые за эти суматошные дни ему вдруг стало тоскливо. Он приветливо помахал родным рукой и, пока они были видны, всё оглядывался в их сторону.


В феврале 1548 года пушки прибыли в Нижний Новгород. Царь самолично встречал обоз. Он был одет в тёплый стёганый кафтан, расшитый золотом, на голове- опушённая соболем, украшенная драгоценными каменьями и орлиными перьями шапка. Вместе с ним были главный воевода дородный Дмитрий Фёдорович Бельский, престарелый татарский царёк Шиг-Алей, Дмитрий Фёдорович Палецкий, Иван Михайлович Шуйский и другие знатные люди.

Много всего пришлось повидать на своём веку Шиг-Алею — внуку прославленного Ахмата, последнего хана Золотой Орды, убитого ханом Иваком 6 января 1481 года. Шиг-Алей не знал своего деда, совсем ещё юным он вместе с отцом выехал из Астрахани к русскому великому князю и с тех пор верно служил Москве, за что получал постоянную поддержку в притязаниях на владение Казанью. Но в Казани его не любили именно за верную службу русским великим князьям. Поэтому, став казанским властелином, он каждый раз бывал прогнанным, лишался власти, к чему, однако, относился спокойно, не был столь злобным и мстительным, как его постоянный соперник Сафа-Гирей — родственник влиятельных крымских царей.

Поглядывая маленькими глазками, спрятанными в дряблых, морщинистых веках, на проезжавшие великолепные московские пушки, Шиг-Алей не очень-то восторгался ими, не возлагал на них больших надежд, связанных с его воцарением в Казани: много было подобных походов!

По смерти Магмет-Аминя, последовавшей в декабре 1518 года, встал вопрос: кому быть царём в Казани? Василий Иванович решил поставить на казанский престол его — внука Ахматова. О Аллах, как давно это было — ровно три десятка лет назад! Но не долго пришлось царствовать Шиг-Алею, уж больно откровенно он угождал своему господину Василию Ивановичу, во всём предпочитал выгоды великого князя интересам казанцев. Наиболее знатные вельможи постоянно мутили народ, и когда весной 1521 года Сагиб-Гирей явился с крымцами под Казань, город сдался ему без сопротивления. Шиг-Алею и русскому воеводе была предоставлена возможность беспрепятственно выехать в Москву. Так бесславно закончилось его первое царствование в Казани.

В последующие годы Шиг-Алей не раз ходил вместе с русскими полками против казанцев. Летом 1530 года на Казань выступила русская рать, возглавляемая Михаилом Львовичем Глинским и Иваном Фёдоровичем Бельским. О Аллах, где-то они теперь! А он, Шиг-Алей, всё ещё радуется жизни… Казанская крепость оказалась совершенно беззащитной, но из-за глупого местнического спора главных воевод не была взята. За ту оплошку Василий Иванович строго наказал Ивана Бельского, заточил в темницу и хотел было даже казнить, но не тронул родственника своей молодой жены Михаила Глинского. И хотя Казань не была взята, там вошли в силу те, кто был на стороне русского великого князя, уж очень много оказалось недовольных Сафа-Гиреем, преступившем клятвенное обещание. Казанские послы били челом, чтобы государь дал им опять Шиг-Алея, потому что тот земли казанские никогда не грабил, а невзлюбили его лихие люди. Пусть государь отпустит его на Казань и даст наказ, как его дело беречь и тамошних людей жаловать. Василий Иванович велел спросить их: «Как вы поехали к нам, был ли вам наказ от князей и от земли просить у нас в цари Шиг-Алея?» Послы отвечали: «Такого наказа нам не было. За каким делом нас послали, о том деле мы и били челом; а теперь бьём челом, чтоб государь нас пожаловал, велел нам ему служить, а Сафа-Гирею служить не хотим: Сафа-Гиреем мы умерли, а государевым жалованием ожили. Сафа-Гирей послал нас за великими делами, но что мы здесь ни сделали, он всё это презрел, от нас отступился; а если мы ему не надобны, так и он нам не надобен. А в Казани у нас родня есть, братья и друзья, а которые попали в руки людям великокняжеским, у тех у всех отцы и братья, родственники и друзья в Казани. Как только мы придём к Васильсурску и пошлём к ним грамоты, так они за нас станут». Василий Иванович посоветовался с боярами и со своими людьми в Казани и отпустил его, Шиг-Алея, и послов, но не в Васильсурск, а в Нижний Новгород — так было безопаснее. Когда пришли в Казань грамоты от послов из Нижнего, казанцы выгнали Сафа-Гирея и его советников, крымцев и ногайцев перебили, а жену отправили к её отцу, ногайскому князю Мамаю. Вместе с тем казанцы не одобрили намерения послов призвать на царство Шиг-Алея. Памятуя о злобности и злопамятности многих татарских правителей, они боялись, что Шиг-Алей начнёт мстить им за то, что его выгнали десять лет назад, потому просили великого князя Василия Ивановича отпустить к ним не Шиг-Алея, а его младшего брата Еналея, владевшего на Руси Мещерским городком. Великий князь удовлетворил их просьбу, отпустил Еналея в Казань, а Шиг-Алею дал в кормление Каширу и Серпухов — крупные русские порубежные города. Но он, Шиг-Алей, не оценил великодушия Василия Ивановича, обида затмила его разум, и он стал писать своим людям в Казань и иные города без ведома великого князя, запамятовав о том, что у того повсюду видоки и послухи. Василий Иванович посчитал, что Шиг-Алей нарушил свою присягу, за что свёл его с Каширы и Серпухова и послал в заточение на Белоозеро. Братом же его, Еналеем, в Москве были довольны: тот во всём был послушен русскому господину, даже когда надумал жениться на дочери казанского мурзы, испросил согласия Василия Ивановича на этот брак.

Так бы и царствовал его братец, да осенью 1535 года царевна Горшадна, сестра Магмет-Аминя, и князь Булат прикончили Еналея за городом, на берегу реки Казанки, и вновь призвали из Крыма Сафа-Гирея, которого женили на Еналеевой супруге, дочери ногайского князя Юсуфа.

Однако сторонники русского великого князя не смирились и обратились к юному Ивану Васильевичу с посланием: «Нас в заговоре князей и мурз с пятьсот человек. Помня жалование великих князей Василия и Ивана и свою присягу, хотим государю великому князю служить прямо, а государь бы нас пожаловал, простил царя Шиг-Алея и велел ему быть в Москве; и когда Шиг-Алей будет у великого князя в Москве, мы соединимся со своими советниками, и крымскому царю в Казани не быть». Получив это послание, великая княгиня Елена Васильевна посоветовалась с боярами и приказала освободить Шиг-Алея из заточения. Его привезли с Белоозера в Москву в декабре 1535 года.

В заточении Шиг-Алей сохранил присутствие духа, полагая, что, несмотря на допущенную им оплошку, он всё ещё нужен русскому великому князю в борьбе за казанский престол. Воинственным и кровожадным Гиреям крымским мог противостоять только высокорождённый царь, а ведь он — внук последнего хана Золотой Орды, поэтому в Москве и пеклись о нём. В свою очередь Шиг-Алей не мыслил себя вне союза с русским великим князем. Он понимал, что Золотая Орда канула в Лету и никогда уже Москва не будет платить дани татарам: умерла та курица, которая несла им золотые яйца. Образ жизни крымцев и казанцев, основанный на грабеже русских, литовцев, поляков и иных народов, на подачках, взимаемых в обмен на шертные грамоты, считал обречённым. Новые времена настали, и жить надо было по-иному. К сожалению, этого не понимали Гирей, пытавшиеся силой восстановить то, что безнадёжно ушло в прошлое. Ныне Русь велика и могуча, поэтому бесконечные наскоки на неё со стороны казанцев и крымцев могли закончиться только одним — покорением их русским царём. В этом был глубоко убеждён умудрённый житейским опытом седобородый Шиг-Алей. Он не удивился тому, что его призвали с Белоозера в Москву и с большим почётом приняли в великокняжеском дворце. А было это двенадцать лет назад…

— Хороши ли пушки, Шиг-Алей? — царь Иван Васильевич спросил горделиво, с усмешкой.

— Хороши, ой как хороши! Никогда ещё не было у тебя, государь, столько пушек.

А мысли всё норовят убежать в прошлое, видать, стар стал Шиг-Алей, коли многое вспоминается и не очень занимают его эти блестящие пушки, предназначенные для разрушения крепких стен Казани. Почему-то не верится, что они помогут ему стать властелином над казанцами. Тяжкое предчувствие гнетёт: не к добру этот поход, эвон, что вокруг творится — положено быть метелям да морозу, а с неба льёт дождь, как будто бы наступил апрель.

Шиг-Алей покосился на царя: осьмнадцатый год пошёл, а как мужик-рослый, сильный, широкогрудый… Когда же привезли Шиг-Алея с Белоозера, ему пять годков всего было, сидит на месте отца своего, а ножки до пола не достают, под них скамеечка дивной работы подставлена. Помилованный встал на колени и обратился к мальчику со словами:

— Отец твой, великий князь Василий Иванович, взял меня, детинку малого, и жаловал как отец сына, посадил царём в Казани; но, по грехам моим, в Казани пришла в князьях и людях несогласица, и я опять к твоему отцу пришёл на Москву. Отец твой меня пожаловал в своей земле, дал мне города, а я, грехом своим, перед государем провинился гордостным своим умом и лукавым умыслом. Тогда Бог меня выдал, и отец твой меня за моё преступление наказал, опалу свою положил, смиряя меня; а теперь ты, государь, помня отца своего ко мне жалованье, надо мною милость показал.

Великий князь велел царю встать, позвал его к себе карашеваться и усадил с правой руки на другой лавке, а потом, подарив ему шубу, отпустил на подворье. Но Шиг-Алею хотелось полностью восстановить доверие к себе со стороны московских государей; ему казалось, что разговор с малолетним правителем мало что дал в этом отношении, поэтому бил челом, чтоб дозволено ему было представиться и великой княгине. Елена Васильевна, узнав о его челобитье, посоветовалась с боярами, прилично ли быть у неё татарскому царю: по смерти мужа прошло всего два года, и она считала своим долгом по всем вопросам спрашивать мнение бояр. Те решили, что принять Шиг-Алея правительнице прилично, потому что великий князь мал и государственная власть лежит на ней. И вот 9 января 1536 года Шиг-Алей явился на приём к правительнице. У саней его встречали влиятельный боярин Василий Васильевич Шуйский и любовник Елены Иван Фёдорович Овчина-Телепнёв-Оболенский с двумя дьяками. Когда же царь вошёл в сени, его приветствовал сам юный великий князь с боярами. Такая встреча убедила Шиг-Алея в том, что в Москве по-прежнему возлагают на него большие надежды в борьбе с Казанью, но он ничуть не возгордился, держал себя скромно, как подобает верному слуге. Войдя в палату правительницы, Шиг-Алей ударил челом в землю и сказал:

— Государыня, великая княгиня Елена! Взял меня государь мой, князь Василий Иванович, молодого, пожаловал меня, вскормил, как щенка, и жалованьем своим великим жаловал меня, как отец сына, и на Казани меня царём посадил. По грехам моим, казанские люди меня с Казани сослали, и я опять к государю своему пришёл; государь меня пожаловал, города дал в своей земле, а я ему изменил и во всех своих делах перед государем виноват. Вы, государи мои, меня, холопа своего, пощадили и очи свои государские дали мне видеть. А я, холоп ваш, как вам теперь клятву дал, так по этой своей присяге до смерти хочу крепко стоять и умереть за ваше государское жалованье, так же хочу умереть, как брат мой умер, чтоб вину свою перед вами загладить.

Правительница сидела в окружении боярынь, бояре расположились по обе стороны палаты, как обыкновенно водилось при приёме послов. Елена Васильевна осталась довольна его речью и велела седобородому окольничему Фёдору Ивановичу Карпову[174] ответить.

— Царь Шиг-Алей! Великий князь Василий Иванович опалу свою на тебя положил, а сын наш и мы пожаловали тебя, милость свою показали и очи свои дали тебе видеть. Так ты теперь прежнее своё забывай и вперёд делай так, как обещался, а мы будем великое жалованье и бережение к тебе держать.

Видя расположение к себе со стороны правительницы, Шиг-Алей осмелился обратиться к ней с просьбой:

— Великая княгиня Елена, дозволь жене моей царице Фатьме-салтан видеть твои государские очи.

Та милостиво согласилась, приказала одарить его и отпустила на подворье.

Через несколько дней царица Фатьма-салтан посетила великокняжеский дворец, где была обласкана Еленой. У саней и по лестнице её встречали боярыни, а в сенях — сама правительница, которая ввела её в палату, куда вскоре пришёл и юный государь. При его появлении ханша встала и с места своего сошла. Юный Иван сказал ей: «Табуг салам» — и сел на своё место. В тот же день царица обедала у великой княгини. Никогда ещё при московском дворе не было такой пышной трапезы. Множество стольников и чашников прислуживало за столом, а знатный князь Василий Репнин-Оболенский был кравчим возле Фатьмы-салтан.

Два года назад, в январе 1546 года, великому князю дали знать, что Сафа-Гирей изгнан из Казани, а многих крымцев его порешили. Казанцы били челом государю, чтоб их пожаловал, прислал им в цари Шиг-Алея. В июне того же года боярин Дмитрий Фёдорович Бельский вместе с воеводой Дмитрием Фёдоровичем Палецким и дьяком Постником Губиным посадили его в Казани, но как только Бельский приехал к царю в Коломну, казанцы Шиг-Алея изменили и вновь перекинулись к Сафа-Гирею. Сам он тогда не пострадал, ему удалось бежать из Казани, на Волге нанять у касимовских татар лошадей и в Поле встретиться с окольничим Львом Андреевичем Салтыковым, детьми боярскими и татарами, посланными к нему на выручку великим князем. А вот друзья его — князья Чура Нарыков и Иванай Кадыш были зарезаны. Шиг-Алею давно уже надоела эта возня с Казанью, он понимал, что не быть ему там царём до тех пор, пока она не будет полностью подчинена Москве, пока в людях не утвердится сознание жить по-иному, нежели они жили до сих пор. Но это произойдёт, по-видимому, не скоро, и нынешний поход едва ли будет успешным, в этом опытный Шиг-Алей не сомневался: всё шло не так, как следовало бы, а молодой царь этого не понимал, вид явившихся из Москвы пушек вселил в него неоправданные надежды.

На Сретенье солнце — на лето, зима — на мороз, а в том году в этот день лил дождь, снег растаял, и везти орудия посуху не было никакой возможности, ледовый панцирь реки оказался единственной дорогой для них. В Сретеньев день царь выступил из Нижнего Новгорода и к вечеру достиг Елны. Здесь, в пятнадцати верстах от Нижнего Новгорода, он заночевал, а назавтра достиг острова Роботки, где вынужден был остановиться: наступило сильное потепление, и лёд на Волге покрылся водой. Самое время было со всем войском повернуть назад, но юный царь упорствовал, он всё ещё надеялся, что грянет мороз и можно будет продолжить поход на Казань. Прошло три дня — всё было по-прежнему, дождь лил не переставая.

— Повелеваю, — приказал царь, — рати под водительством Дмитрия Фёдоровича Бельского и войску Шиг-Алея идти посуху разными путями и соединиться в устье Цивильском[175]. Я же возвращусь в Нижний Новгород, не сподобил меня Господь к путному шествию.

По щекам молодого царя текли слёзы.


Переправившись через Волгу выше Нижнего Новгорода, Кудеяр со своими спутниками выбрали более удобный путь по горному берегу реки, — непрекращающиеся дожди сделали непролазными дороги на левобережье. Миновали Нижний Новгород и вскоре увидели на реке длинную вереницу саней, на которых даже в ненастье сияли бронзой новые пушки. Лошади брели по колено в воде. Вид множества пушек был столь необычен, что разбойники остановились.

— Вот бы нам одну такую игрушку, вдарили бы мы Плакиде в задницу, мигом бы разнесли все хоромы, — размечтался Филя.

— Эти пушки сделаны в Пушкарской слободе, — пояснил Ивашка, — мы с ребятами из Сыромятников не раз хаживали туда, высматривали, как их льют. Сперва мастер лепит пушку из воска, совсем настоящую, потом обтачивает её на кружале и покрывает жидкой глиной. А как глина высохнет, воск вытапливают и вместо него заливают в глину расплавленную медь. Когда же медь застынет, глину разбивают, получается пушка.

Все внимательно слушали его рассказ.

— А пошто же они назад к Новгороду идут? — спросил Корней.

— На Казань ходили, да пути им не стало, вот и возвращаются несолоно хлебавши, — пояснил Афоня.

— А может, они от Казани идут?

— Нет, под Казанью они не были, вишь, какие новёхонькие, огнём не обожжённые… Ванятка, глянь, кто там возницей в середине обоза?

— Похож на нашего Якимку.

— Ну да, так оно и есть… Якимушка!

Возница оглянулся на крик, что-то прокричал в ответ, но ветер унёс его слова.

— Видать, признал нас, вишь, рукой машет… Да куда же они едут? К берегу надо, к берегу! Али ослепли, продушины не видят?

В это время на реке стало твориться нечто невообразимое: сани, ехавшие впереди Якимки, ухнули в продушину и моментально исчезли под водой.

— К берегу, к берегу гони, Якимушка! — прокричал Афоня.

Якимка круто завернул лошадей к берегу, но было поздно: льдина откололась и встала дыбом, а сани под тяжестью пушки заскользили вниз, увлекая в воду упирающихся, испуганно заржавших лошадей. Якимка вскочил на ствол пушки и прыгнул, но угодил в воду. Льдина, стоявшая до того дыбом, освобождённая от тяжести пушки, с шумом плюхнулась на его голову.

Афоня в ужасе закрыл глаза рукой.

Много людей, лошадей и пушек утонуло в тот день в Волге. Незначительная часть пушечного обоза продолжила путь к Нижнему Новгороду, оставив на льду ящики с огневым зельем, ядрами и даже целые пушки. Пока Афоня с Ивашкой оплакивали Якимку, Кудеяр послал в ближайшее село Филю с Корнеем, чтобы нанять десяток подвод для перевозки брошенного добра.

Снега давно не было, февраль уподобился апрелю, поэтому везти груз можно было только на телегах. К вечеру тяжело гружённые подводы покатили в сторону Арземасова городища.


Воевода Дмитрий Фёдорович Бельский соединился возле Цивильского устья с Шиг-Алеем, и совместное войско двинулось в сторону Казани, На Арском поле их встретил Сафа-Гирей, но передовой полк под водительством князя Семёна Ивановича Микулинского втоптал его в город. Седмицу после того стояли русские полки возле Казани, опустошая окрестности, а затем двинулись в Москву.

Так бесславно закончился первый поход царя Ивана Васильевича на Казань.

ГЛАВА 17

Из поместья Плакиды Иванова в становище вольных людей прибежал парень по имени Егорка и поведал, что незнамо кто взломал амбар и унёс из него бочку вишен в патоке, купленных боярином для своих домочадцев во Владимире. Приказчик Нестор, заподозрив в краже молодёжь, явился на посиделки, полез под стол, долго елозил по грязному полу и наконец вылез с вишнёвой косточкой в руках. Тут же по его приказу стражники схватили троих парней, бывших на посиделках. А та вишнёвая косточка, возможно, с лета пролежала под столом, парни никакого касательства к краже не имели, однако Нестор посадил их в подвал и потребовал, чтобы они назвали вора. Те, однако, заперлись и никого не выдали. Тогда Нестор пригрозил им, что, ежели они будут молчать, он развяжет их языки плетьми.

— Делать нечего, надо выручать ребят, — сказал Кудеяр. — К Плакиде нами дорожка проторена, правда, давненько мы наведывались к нему, да и не очень удачно. Но теперь сил у нас побольше, пушкой всю усадьбу разнести можем. Пора проучить Плакиду и его прихвостня Нестора за все их прегрешения.

Под вечер разбойнички выступили в поход. Вереницу всадников замыкали Афоня с Ивашкой, ехавшие на телеге с пушкой. Но и на этот раз застать Плакиду врасплох не удалось: едва всадники выехали на опушку леса, тревожно загудел церковный колокол. Тотчас же из построек выскочили люди с луками и пищалями в руках. Одни засели за мощными дубовыми воротами, другие полезли на колокольню и оттуда начали палить по нападающим. Кудеяр был раздосадован таким оборотом дела.

— Опять заметили нас, гады, теперь вся надежда на пушку. Афоня, открывай огонь!

Афоня навёл пушку на ворота, насыпал пороху, поднёс фитиль. Оглушительно грянул выстрел, от ворот далеко в стороны полетели щепки.

— Вот это дело! — похвалил Филя. — Теперь Планида не скоро очухается.

Между тем среди защитников началась паника, почти никто из них на своём веку не видел пушки.

— А ну, бросай оружие! — приказал Кудеяр. — Слезайте с колокольни, не то и её разнесём!

Боярские слуги поспешно оставили колокольню, побросали пищали, луки, колчаны со стрелами, мечи.

— Филя, Корней, Олекса и Ичалка, соберите оружие, сложите его на телегу. Остальным следить, не было бы какого подвоха.

Через разбитые ворота ребята вошли во двор. Навстречу им, радостно улыбаясь, ковылял двухлетний малыш. Увидев его, Олекса рассмеялся.

— Глянь, Филя, на парня — вылитый ты, такой же весёлый и курносый.

Филя подхватил малыша на руки.

— Ты чей будешь?

— Матушкин!

И от того, что ребёнок доверчиво прижался к нему, обвил ручонками шею, на глазах у Фили вдруг проступили слёзы. Кто он есть? Скоморох, у которого ни кола ни двора, бездомный бродяга, шут гороховый. Не зря в народе говорят: скоморох голос на дудке поставить умеет, а житья своего не устроит. Может, и вправду это его сын?

— Как тебя звать?

— Петькой.

— А кто твой отец?

Малыш не ответил, снял с Фили шапку, напялил на свою голову и весело рассмеялся.

— Петька, ступай сейчас же ко мне! — от боярского дома к ним спешила Агриппина.

Олекса присвистнул.

— А у тебя, Филька, губа не дура!

Филя и сам был озадачен: вместо девицы с плоским заспанным лицом перед ним была молодая красивая баба, одетая в нарядный сарафан. Вот что значит боярская кровь!

— Ступай, ступай к бабушке! — Агриппина отобрала у Фили малыша.

— Агриппинушка, видать, забыла меня?

— Не я, а ты забыл!

Подошёл Кудеяр.

— Так-то вы оружие собираете?

— Не до того, Кудеяр, было, — объяснил Олекса, — Филя наш отцом стал, а мы о том и не ведали. Вон уж какой большой парень у него вырос.

— Ну что ж, придётся женить Филю. А где же тестюшка?

— Да вон шествует вместе с Елфимом.

Увидев Кудеяра, Плакида повалился на колени.

— Прости, Кудеяр, мои прегрешения, но не ведаю, в чём провинился перед тобой?

— Была бы спина, сыщется и вина. Помнится, как-то ты похвалялся сделать из меня лепёшку…

— Так то пустая похвальба была, притом давняя.

— Твой прикащик Нестор суд неправый творит, безвинных людей кнутьем бить собрался, а ведь царь Иван Васильевич велит судить людей по правде, по совести.

— Тотчас же прикажу тех людей освободить, а Нестора посадить за сторожи.

— С Нестором у нас разговор будет особый. Где он?

Привели бледного, трясущегося приказчика.

— Разденьте его да всыпьте ему плетей, чтобы впредь ведал, каково оно — под правежом быть.

Нестора тут же раздели, повалили на землю и отхлестали плетьми. Он молча, сжав зубы, перенёс наказание. Под завывание жены его бесчувственным унесли домочадцы. Кудеяр обратился к Плакиде:

— Много зла причинил ты, боярин. Ичалку, жившего до тебя на своей собственной земле, ты прогнал, земли его присвоил, избу спалил, семью разорил.

— Верну Ичалке землю, отстрою избу, денег на обзаведение дам, не губи только!

— Слышал, Ичалка, что Плакида сказывал? Так ты, боярин, коли жив останешься, не забудь свои обещания. Я тебя из-под земли достану, накажу за порушенное слово. А теперь выбирай, что тебе по душе. Первое дело — висеть тебе в воротах на перекладине. Мой друг Филя уж больно хорошо петли из аркана делает. Раз — и нет человека. Можем и по-другому тебя наказать: соберём всех твоих людишек, сымем с тебя порты и при всём честном народе станем учить уму-разуму, чтобы ты впредь никого не обижал, судил людей по правде, по совести. Ну а третье… Боярин насторожился.

— Третье наказание самое веселое — свадьба!

— Какая ещё свадьба?

— Дочери твоей Агриппины и моего друга Фили.

— Ну уж нет, Кудеяр, вели казнить меня, как найдёшь нужным, но от такого позорища — уволь!

— Чем же тебе не нравится женишок? Молодой, красивый, а уж ловок — никто с ним не сравнится в сноровке.

— Не в том дело, Кудеяр: я боярин, а он — холоп.

— Живёшь ты, Плакида, по старине, по обычаю, а в Москве обычаи давно порушены. Сам знаешь: царь Иван Васильевич бояр от себя отринул, дал власть безвестным дьякам и дворянам, своим холопам.

— То-то и плохо!

— Новые времена — новые хозяева. Ты же за старину цепляешься. Да и о том подумай: Филя — отец ребёнка твоей дочери, по-христиански ли будет разлучить его с кровным детищем?

— Так это он, окаянный, совратил Агриппину, опозорил мой род честной?!

— Дело житейское, боярин, сам-то, когда молодым был, нешто не грешил?

— Может, и грешил, да дело своё разумел, женился, как тому положено, на ровне — на боярской дочери.

— Но ты же в церковь ходишь, Плакида, молишься Богу, а во Христе все равны.

— Равенство во Христе на том свете будет! А здесь, на земле, кулик на месте соколином не будет птичьим господином.

— В народе говорят: добро творить — себя веселить. Повесели душу свою — сделай доброе дело, боярин.

— Что же это за доброе дело — отдать своё кровное детище, боярскую дочь за татя?

— Весёлый человек — Филя…

— Скоморох — хуже татарина!

— Ну как знаешь, боярин, не хочешь отдать свою дочь за доброго молодца, готовься к смерти.

Тут с крыльца боярского дома сорвалась жена Планиды Василиса, громко запричитала:

— На кого ты нас, Плакидушка, покидаешь? И чего тебе, соколик наш ясный, не живётся? Разве плохо тебе станет, если-дочь замуж отдашь? Да разве кто из бояр прельстится ею? Может, горбун какой или старик…

Агриппина тоже с крыльца сошла, руки заломила, заголосила, повалилась отцу в ноги.

— И чего вы разорались? Не покойник я ещё. Коли вам женишок люб, так и берите его, не мне с ним жить.

— Слышь, Филя, Плакида согласен взять тебя в зятья. Так ты поблагодарил бы боярина за оказанную тебе честь.

Филя послушался Кудеяра, стал на колени рядом с Агриппиной.

— Прикажи, боярин, в колокола бить, молодым в церковь идти, а потом и за стол.

— Да как же… — усомнился было Плакида. — Ин ладно. Василиса! Вели накрывать столы!


От выпитого вина боярин порозовел, стал разговорчивым.

— Люблю я тебя, Кудеяр, как сына родного. Не дал Господь мне наследника.

— А Филя чем плох, Плакида Кузьмич? Не благодаря ли ему у тебя наследник, внук Петька, народился?

— Это всё так, но тебя, Кудеяр, я всё равно люблю. Вижу, не весел ты, печаль гнетёт тебя. Отчего так?

— Как мне, Плакида Кузьмич, не печалиться, коли Микеша Чупрунов явился в Заволжье и увёз мою жену незнамо куда. Я и так, я и сяк, а всё не могу прознать, где он свою дочь прячет. Под видом калик перехожих не раз побывали мы в его поместье, выспрашивали слуг, большие деньги им сулили, а так и не смогли узнать, где она есть. Сил у нас достаточно, чтобы овладеть поместьем Микеши, пушками его можем разнести в щепы, а толку-то что? Зол на меня Микеша, под самыми тяжкими пытками не скажет, где Катеринка. Так ты бы помог мне, боярин, коли в любви признаешься.

— И я не ведаю, где Микеша прячет свою дочь, знаю только, что в своём поместье он её не держит — боится, как бы твои людишки не выкрали её.

— Заметил я, что Микеша Чупрунов в последнее время набожным стал, по монастырям ездит. К чему бы это?

Кудеяр пристально глянул в глаза Плакиды. Тот хоть и был пьян, но тайну друга своего не выдал.

Незадолго перед тем, как дружка должен был притащить курицу, Кудеяр позвал Филю во двор. Плакида к тому времени задремал от выпитого вина.

— Говорил я с Плакидой насчёт Катеринки, но он заперся, говорит, будто ничего такого не слышал. А я по глазам его вижу: что-то он знает. Если это так, то и Агриппина должна кумекать, в коем месте Микеша скрывает свою дочь. Так ты бы выведал о том у жёнушки.

— Ради тебя, Кудеяр, всё сделаю, — пообещал Филя.


Когда люди Микеши Чупрунова привезли Катернику в поместье, боярин много сил употребил, чтобы заставить её отказаться от Кудеяра, забыть разбойника, согласиться начать новую жизнь. Катеринка ответила твёрдым отказом. Нашла коса на камень.

Вскоре боярину донесли, что Кудеяр с дружками возвратился из Заволжья и пушки с собой привёз. Понял Микеша, что против пушек ему не устоять, неволей придётся расстаться со строптивицей. Вечером того же дня из ворот поместья выехал малоприметный возок и бойко покатил в сторону Нижнего Новгорода. Не доехав до города вёрст сорок, возок свернул в сторону и по глухой лесной дороге покатил к небольшому женскому монастырю, с игуменьей которой, матушкой Виринеей, Микеша некогда был знаком.

Не с пустыми руками явился в обитель боярин Микеша. Выложил на стол ларец дивной работы, полный скатного жемчуга, фряжское сукно, бухарскую зендень, бурак[176] икры. Мать Виринея не ведает как и усадить милостивца.

— Привёз я тебе дочь на сохранение. Сделай так, чтобы ни одна душа не проведала о том, кто она есть. Саму же её содержи в келье под стражей, чтобы не могла она убежать к дружку своему разбойнику Кудеяру. Пусть денно и нощно молится, читает священные книги, слушает проповедь надёжных монахинь. От общения с другими людьми пусть воздержится, чтобы не могла послать тайную весточку любимому татю. Если она не исправится, разрешаю постричь её… насильно.

— Всё будет исполнено, боярин, всё будет сделано по твоей воле, милостивец наш. Не впервой нам такое поручение, — заверила его Виринея.

Поселили Катеринку в келью с мрачноватого вида инокиней Глафирой. Та днём и ночью перед иконами поклоны отбивает, незнамо когда и спит, сердечная. Окна в келье узкие, железными прутьями перекрещенные, выбраться через них на свет Божий невозможно. Выйдет по нужде Катеринка — следом Глафира серой тенью крадётся. А больше и ходу никуда нет. Ни с кем не свидеться, ни с кем словечком не переброситься, нельзя послать весточку возлюбленному. Не догадаться Кудеяру, куда упрятал её отец, потому никогда в жизни не удастся ей увидеть своего суженого, расчесать его кудри буйные, поцеловать в уста сахарные, от этой мысли слёзы не раз лились из глаз Катеринки, со стоном прятала она мокрое лицо в подушку. А Глафира тотчас же — в который уж раз — начинает началить её, стращать наказанием Божьим.

— Да разве мыслимое дело — любить душегубца, разбойника? Он тебя из-под венца умыкнул, разлучил с сыном боярским, а ты по нём слёзы льёшь!

— Кудеяр хороший…

— Тать не может быть хорошим. А тебе, нечестивице, не избежать муки вечныя, тьмы кромешныя, скрежета зубовного, огня негасимого, смолы кипучей, геенного вечного томления! Твоя любовь — радость для бесов!

От таких слов страшно становилось Катернике.

— Как же избежать мне адских мучений?

— К тому один путь — молитва, слёзное покаяние, строгий пост, умерщвление плоти, отречение от мира и его соблазнов, тяжкие вериги, безысходное житье в келье, иноческая манатья. Идя этой дорогой, избавишься от находящих помыслов прежнего мирского жития. И тогда откроется перед тобой иная радость — светлая, лучезарная, Божественная!

Задумалась Катеринка.

А на следующий день новая беседа. Уж больно соблазнительно для матушки Виринеи заполучить в свою обитель столь высокорождённую инокиню: Катеринка — единственная дочь знатного боярина Микеши Чупрунова. Умрёт он — и все его владения станут достоянием дочери, отойдут к монастырю. И тогда заживут инокини совсем по-другому, не так, как ныне.

Вода камень точит, слово — волю человеческую. День ото дня всё задумчивее становится Катеринка, всё чаще берёт в руки священные книги. С некоторых пор дозволено ей ходить в церковь, слушать пение монахинь, любоваться росписью стен. Реже и реже вспоминается Катернике Кудеяр, его ласки, голос. То, что между ними было, кажется ей теперь греховным, постыдным, всё чаще становится она на колени перед иконами и молит Бога простить её прегрешения.

Видя перемену в Катеринке, не нарадуется матушка Виринея, велела Глафире быть с девушкой поласковей, приказала келарю выдавать для боярской дочери особую еду, баловать её кизылбашскими сладостями, астраханской икрой, балыками.

И вот однажды, на исходе лета, Катеринка заговорила с Виринеей о том, что желает стать инокиней.

— Желание твоё угодно Господу Богу, — ответила игуменья, — через седмицу, в день Рождества Богородицы, и совершим постриг.

С этого дня дозволено было Катеринке прогуливаться в окрестностях монастыря. А тут и Микеша пожаловал. Игуменья возрадовалась сердцем: вовремя явился боярин, поведает ему дочка о намерении постричься — наверняка осыплет монастырь своей милостью. Вышли Микеша с Катеринкой из ворот и направились по узкой дорожке, протоптанной монахинями посреди дивного кленового леса. Под лёгким дуновением ветра осыпаются на землю острозубчатые листья, и от их солнечного сияния вокруг светло, празднично. Но нет радости в сердце Катеринки, с трудом исходят слова из её уст:

— Решила я навсегда отречься от соблазнов мира сего… принять пострижение… стать инокиней…

И у Микеши в душе печаль. О такой ли жизни мечтал он на старости лет? Думал, выйдет Катеринка замуж за Кирилла Охлупьева, дети у них народятся, будет в их доме шумно да весело. А теперь что? Кто согреет его старость? Впору самому идти в монастырь. Если же Катеринку забрать домой, то об этом тотчас же проведают тати, нагрянут с пушками и увезут её незнамо куда. И вновь останется Микеша один. Как быть? На что решиться? Молча идут отец с дочерью среди старых клёнов, шуршат под ногами опавшие листья, на душе тревожно, печально. Вон у обочины крапива вымахала в рост человека. Листья у неё мелкие, продырявленные во многих местах насекомыми. Катеринка протянула руку и тотчас же отдёрнула её — старая крапива жжётся не хуже молодой. Удивительная тишина стоит в лесу. Наверно, потому, что летние птицы уже улетели на юг, а зимние ещё не пожаловали в северные края. А вот земляника заполонила поляну. Листья у неё красные, фиолетовые, — словно кто-то расстелил в лесу яркий ковёр.

Навстречу Микеше и Катеринке шли двое — игуменья Виринея и высокий старец в тёмном монашеском одеянии.

— Радость-то какая у нас! — обратилась Виринея к Микеше. — Из далёкого Заволжья, из знаменитой Ниловой пустыни пожаловал к нам святой старец Артемий.

Катеринка глянула на старца и едва не лишилась сознания — перед ней стоял Кудеяр. Тот, однако, и вида не подал, что признал её, лишь в глазах, словно искра, мелькнула весёлая усмешка. Между тем Виринея не преминула похвалиться перед старцем своими высокими гостями:

— А это знатный боярин Микеша Чупрунов с дочерью Катеринкой, жаждущей принять пострижение в нашей обители. На Рождество Богородицы осуществится её мечта.

— Служение Господу Богу несёт человеку неизъяснимую радость, — торжественно произнёс Артемий. — Когда я становлюсь коленами на большой камень, что лежит возле моей келейки, то вижу, как отверзаются небесные врата и ангелы слетают на землю, неся преблагие вести людям. А там — за небесными вратами — видится мне дивный сад, посреди которого возвышается прославленное дерево жизни, украшенное прекрасными плодами. И звонят в том саду колокола, славящие Господа Бога…

Все зачарованно слушали старца. Даже Катеринка, хорошо осведомлённая о способности Кудеяра к перевоплощению, усомнилась: в самом ли деле это он, её возлюбленный, может, и вправду из Заволжья явился некий старец Артемий, показавшийся ей похожим на Кудеяра?

— Долго ли ты порадуешь нас, старец Артемий, своим присутствием?

— Поживу с седмицу, уж больно места здесь лепотные, душа не нарадуется, глядя на эти деревья. У нас на севере клёнов нет. Завтра, в день Вавилы[177], быть ли в вашей обители крестному ходу?

— Как не быть, Артемий! Будет и молебен, и крёстный ход вокруг строений ради спасения их от огня да от молоньи, иначе всё погорит в одночасье.

— Есть у меня неопалимая купина[178], она от огня и всяческих болестей помогает — от антонова огня[179] и огневеска летучего[180]. Слышала ли, Виринеюшка, об этой травке?

— Как не слышать, Артемий! В большом почёте она у нас, да только нигде не могла я достать её. Летом жила у нас в монастыре странница, коя путь держала в Ерусалим-град, так я ей наказывала на обратном пути принести мне неопалимую купину.

— Напрасно обеспокоила странницу, завтра же преподнесу тебе ту траву.

— Премного благодарна, Артемий, за милость.

— В Священном писании сказано: Бог впервые явился Моисею из куста неопалимой купины. В ту пору Моисей ещё не был пророком и пас овец у подножия горы Хорив. Вдруг он увидел, что некий куст вспыхнул огнём, но не сгорел. Из пылающего куста раздался голос Бога, который повелел Моисею немедленно отправиться в страну египетскую и вывести израильтян из полона. С тех пор и почитается в народе неопалимая купина… Завтра после крестного хода снизойдёт на сию святую обитель милость Господня: явятся ангелы и унесут все печали, — проговорил Артемий, вроде бы ни к кому не обращаясь.

Но Катеринка поняла сказанное им. Сердце её учащённо билось.


В вечеру отец уехал. Прощание было печальным, томительным. Ночью Катеринка не сомкнула глаз, сомнения одолевали её. Игуменье Виринее дала она обет постричься. Думалось ей, что Кудеяр никогда не разыщет её, не быть им вместе, что их любовь греховна и не угодна Богу. Но вот явился он — и словно солнце осветило всё вокруг, прежние мысли показались никчёмными, неразумными. Хорошо ли это?

Вошла Глафира.

— Ты чего лежишь в постели, захворала, что ли?

— Да нет, здорова я.

— Ну так собирайся быстрее, крёстный ход вот-вот начнётся. А ты и на молебен даже не пошла. За это Господь накажет огнём — запылают наши кельи и водой не спасёшься.

Игуменья Виринея с иконой в руках и старец Артемий с пучком неопалимой купины во главе процессии обошли все монастырские постройки. После крестного хода Катеринка с Глафирой пошли в свою келью. Только приготовились отдохнуть — стук в дверь и знакомый голос келейницы игуменьи Виринеи:

— Глафирушка, тебя матушка к себе кличет!

Глафира за дверь, старец Артемий — в келью.

— Здравствуй, Катеринка, солнышко моё!

Девушка вскрикнула, ошарашенная неожиданным появлением Кудеяра, обрадованно зарделась, но вдруг вспомнила об обещании, данном игуменье, и отшатнулась от гостя.

— Ступай прочь, искуситель!

— Да ты в своём ли разуме, Катеринка?

— В здравом я уме, Кудеяр, ведомо тебе, что я дала обет принять иноческий сан.

— Так не приняла же ещё! Потому есть время одуматься.

— Я многое передумала, Кудеяр. То, что было у нас, — греховно, хочу иной радости — светлой, чистой!

Кудеяр понял, что Катеринка сейчас как бы не в себе, заговорил о другом:

— А знаешь, как я проведал, где ты?

— Как?

— Мы оженили Филю на дочери боярина Плакиды Иванова, у той от него дитё народилось. Так Филя в первую же брачную ночь прознал, что тебя отец прячет в монастыре, а в каком именно — Агриппина не знала. С тех пор я под видом старца Артемия постоянно разъезжал по монастырям, где бывал твой отец, он ведь следы запутывал, ездил то в одну, то в другую обитель.

— А кто такой старец Артемий?

— Отец Пахомий часто беседовал с отцом Андрианом о каком-то Артемии, живущем в Ниловой пустыне. Его, оказывается, многие духовные знают, а в лицо не видели, поскольку он почти никуда из своего скита не выезжает. Вот я и воспользовался этим.

— Грешно, Кудеяр, выдавать себя за живого человека, да ещё духовное лицо.

— Не согрешишь — не покаешься, не покаешься — в рай не попадёшь. На любую хитрость пошёл бы я, лишь бы тебя, мой свет, разыскать.

— Как же Плакида Иванов согласился отдать Агриппину за скомороха?

— Артачился поначалу, потом смирился — жена с дочерью в ноги ему повалились, чтоб он дозволил быть свадьбе.

Катерника засмеялась.

— Наверное, тебе пришлось изрядно потрудиться, чтобы уломать боярина.

— Не без этого.

— Любый ты мой, дай я тебя обниму.

— Вот так-то лучше.

— Страшно мне стало: а вдруг не увидела бы тебя больше. Словно затмение нашло, уверила себя, что любовь- это грех. А как про Филю ты рассказал, затмение-то и минуло.

— Вот и ладушки. И я испугался, когда ты стала прогонять меня. Подумалось: как же я без тебя буду?

— Славный мой Кудеярушка! Нет никого на свете милее тебя!

Кудеяр подхватил Катеринку на руки, бережно понёс из кельи, возле которой были привязаны две лошади.

— Не мешкай, лапушка, скоро Глафира воротится, рёвом своим всю обитель на ноги поднимет.

Лошади мчались по кленовому лесу. Золотистыми звёздами осыпались на землю листья. Холодный воздух, пахнущий чем-то сугубо осенним, свободно вливался в грудь. На душе было радостно, светло.

ГЛАВА 18

В Прокопьев день[181] 1549 года царь велел явиться к нему советникам — Алексею Адашеву и Ивану Висковатому, ведавшему сношениями со странами Европы, — Ивана Васильевича всегда волновали события, совершающиеся в этих государствах, но до сих пор из-за постоянной угрозы вторжения крымцев или казанцев он был лишён возможности вмешиваться в ход европейских дел.

В марте пришла в Москву весть о смерти пакостного Сафа-Гирея. Гонцы сказывали: убился в своих хоромах. Казанцы посадили на царство его двухлетнего сына Утемиш-Гирея под опекой матери Сююн-беки, но, понимая шаткость своего положения, отправили послов в Крым просить помощи у взрослого царя. Однако московские казаки побили этих послов, а ярлыки их переслали в Москву.

— Государь, — Алексей Адашев глянул на Ивана Васильевича своими спокойными серыми глазами, — позавчера казанцы от имени царя Утемиш-Гирея прислали своего человека Бакшанду с грамотой. И в той грамоте просят они мира.

— Не будет им мира! Сами ни во что ставят перемирные грамоты, в любой миг, угодный им, рушат докончанье, а ещё мира желают! Впрочем, отпиши им, Алексей, пусть пришлют для переговоров добрых людей. С никому не ведомым Бакшандой я разговаривать не желаю. А в это время воеводы пусть хорошенько готовятся к походу на Казань.

— Ежели мы намерены воевать с Казанью, то следовало бы ускорить заключение перемирия с Литвой, — произнёс Иван Висковатый.

— Готов ли к отправке посольский поезд?

— Дня через два, на Ефимьи-стожарницы[182], отправятся в Литву боярин Михаил Яковлевич Морозов, Пётр Васильевич Морозов да дьяк Бакака Митрофанов.

В январе в Москву приезжали литовские великие послы — воевода витебский Станислав Кишка и маршалок Ян Камаевский. О вечном мире нечего было и думать: Литва всё ещё считала своим владением Смоленск, хотя этот град был присоединён к Руси тридцать пять лет назад. Послы литовские твердили: «Без отдачи Смоленска мириться не станем». На это бояре отвечали: «Ни одной драницы из Смоленска государь наш не уступит». Впрочем, царь не желал вечного мира с Жигимонтом Августом даже в случае сохранения Смоленска и говорил боярам: «За королём наша вотчина извечная, Киев, волынская земля, Полоцк, Витебск и многие другие города русские, а Гомель отец его взял у нас во время нашего малолетства; так пригоже ли с королём теперь вечный мир заключать? Если теперь заключить мир вечный, то вперёд уж через крестное целование своих вотчин искать нельзя, потому что крестного целования никак нигде нарушить не хочу». И приготовил государь с боярами вечного мира с королём не заключать, а взять с ним перемирие на время, чтобы дать военным людям отдохнуть и с другими недругами управиться. Царь замыслил в конце этого года идти на Казань, поэтому он говорил боярам: «Ежели литовские послы начнут допытываться у вас, на каких условиях я хочу вечного мира, то вы должны требовать уступки Гомеля, Полоцка и Витебска. Знаю, что на это литовцы не пойдут, поэтому вечного мира с ними не быть». Перемирие было заключено на пять лет, но при написании грамоты возникло ещё одно затруднение. Иван Васильевич пожелал, чтобы под перемирной грамотой был написан его новый титул, однако литовские послы с этим никак не соглашались, говоря, что прежде такого не бывало. Бояре же отвечали: «Прежде не бывало потому, что Иван Васильевич на царство ещё не венчался, а теперь стал царём по примеру Владимира Мономаха». Однако это не убедило послов, они потребовали отпустить их домой. Государь долго думал с боярами, можно ли уступить послам и написать грамоту без царского титула? Бояре говорили, что теперь, когда и Казань и Крым враждебны Руси, можно написать грамоту по старине. Царь приговорил: «Написать полный титул в своей грамоте, потому что эта грамота будет у короля за его печатью; а в другой грамоте, которая будет писаться от имени короля и останется у государя в Москве, написать титул по старине, без царского имени. Надобно так сделать потому, что теперь крымский царь в большой недружбе и казанский также: если с королём разорвать из-за одного слова в титуле, то против троих недругов стоять будет истомно, и если кровь христианская прольётся за одно имя, а не за землю, то не было бы греха перед Богом. А начнёт Бог миловать, с крымским дело поделается и с Казанью государь переведается, то вперёд за царский титул крепко стоять и без него с королём дела никакого не делать». Как же следовало поступить с послами, если они всё же откажутся пойти на уступки? Царь с боярами приговорили: если не согласятся они на титул, отпустить их и при отпуске передать с ними поклон к королю, а руки им не давать, потому что в ответе на них слово положено гневное. Послы распростились было и уже в сани сели, но тут их воротили и позволили им написать грамоту от королевского имени без царского титула. С тем послы и отбыли. А ныне в Литву отправляется посольство во главе с боярином Михаилом Морозовым, который во время царской свадьбы был дружкой, заменив неожиданно скончавшегося Василия Михайловича Тучкова. Иван Михайлович Висковатый внимательно слушал наставления для него государя.

— Михайло Морозов должен требовать признания царского титула, полученного мною от предков своих, великого князя киевского Владимира Мономаха. Кроме того, как благочестивый царь, я не намерен нарушать крестного целования. Между тем в перемирных грамотах сказано: беглецов выдавать по обе стороны, и это указание скреплено крёстным целованием, однако оно никогда не исполнялось. Так пусть Морозов скажет Жигимонту: «И ты, брат наш, порассуди, чтоб это неисполнение на наших душах не лежало: или вычеркнем указание из грамоты, или же будем исполнять его, станем выдавать всех беглецов». Вели Морозову сказать королю: «Если прольётся кровь, то она взыщется с тех, которые покою христианского не хотели, а тому образцы были: Александр-король деда государя нашего не хотел писать государем всея Руси, а Бог на чём поставил? Александр-король к этому ещё много из своего придал. А ныне тот же Бог». Да пусть потребует Морозов от Жигимонта, чтобы освободил двух пленных вельмож[183] московских — князей Михаилу Голицу и Фёдора Оболенского-Овчину.

Вообще-то Литва мало занимала царя, его помыслы устремлены на запад, в другие страны, распростёршиеся за Литвой и Польшей.

— После пожара, случившегося в Москве, послал я к императору Карлу своего человека Иоганна Шлитте, чтобы он привёз на Русь всяких мастеровых людей. Дошли ли до нас какие вести о Шлитте?

— Дошли до меня слухи, будто Шлитте с дозволения императора Карла собрал много всякого люда, пожелавшего явиться на твою государеву службу. Были среди них лекари, литейщики, золотых дел мастера, плотники, каменщики, копачи колодцев, бумажные мастера — всего более ста двадцати человек. Но когда Шлитте привёз их в Любек, магистр ливонский обратился к императору Карлу с грамотой, в которой писал, что это дело опасно, как для Ливонии, так и для других стран Европии. Император Карл переменил своё мнение. Ливонцы схватили Шлитте и посадили его за сторожи. Люди же, собранные им, разбежались.

Иван Васильевич в гневе вскочил со своего места, заметался по палате.

— Ах он собака! Давно пора раздавить вредоносную Ливонию, постоянно пакостящую нам, да татары держат, уцепились словно псы голодные — Крым за одну ногу, Казань — за другую. А что же Карл? Почему послушался худых советов ливонцев? Слышал я, будто он никогда и ни при каких обстоятельствах не меняет приговора: скорее погибнет мир, нежели он согласится на какое-нибудь принуждение.

— Ты же знаешь, государь, что мать Карла Хуана после смерти мужа Филиппа Красивого[184] обезумела. Император Карл в последнее время, как сказывали мне лицезревшие его немцы, также стал довольно странным. После смерти любимой жены Изабеллы он часто уединяется, редко кому удаётся видеть его, разве что по особому приглашению. В палате, обитой чёрным бархатом, освещённой семью факелами, часами стоит он на коленях. В сорокалетнем возрасте развилась у него болезнь суставов[185], поэтому передвигается он на носилках. Даже грамоту вскрыть не может из-за боли в руках.

Иван перекрестился.

— Избавь нас, Господи, от этих напастей!.. В немецких землях Карла возросла ядовитая ересь Мартына Лютера. Пошто император, поведавший миру, будто он — знаменосец Господний, терпит его?

— Карл почитает себя главой латинян в борьбе с неверными — турками, лютеранами… После того как папа Лев[186] три десятка лет тому назад отлучил Мартына от церкви, Карл подписал жестокие указы против еретиков. Самый первый из них — Вормсский указ против Лютера. В нём он объявил Мартына еретиком, признал его учение беззаконным. Многие последователи еретика погибли на кострах по распоряжению императора Карла.

— Но почему же он не порешил исчадие ада — самого Лютера?

— В неметчине у Лютера много защитников — его почитают не только чёрные люди, но и князья, которые начали войну против Карла.

— Вот к чему приводит ересь: вся Германия покрылась кровью, крестьяне восстают против своих господ, князья — против императора, а ведь император поставлен самим Господом Богом. Слава тебе, Боже, за то, что ты избавил Русь от этой напасти!

— Когда немецкие крестьяне, возбуждённые лютеровской ересью, стали избивать своих господ, Мартын призвал к их укрощению: «Теперь лучше можно заслужить Небо беспощадным кровопролитием, нежели молитвою». Воистину нет предела лютеровскому лицемерию! Стремясь подавить воздвигнутое им самим возмущение, он призвал к новому кровопролитию. Лютер отрицает причастие, пост, поклонение иконам, запрещает почитать святых и их мощи, а священникам — совершать таинства.

— И как только земля терпит такого безбожного еретика?

— Три года назад Мартын Лютер умер.

— Митрополит Макарий сказывал, будто и у нас есть еретики — последователи Мартына Лютера.

— Есть, государь. Когда ты вместе с войском ушёл на Казань, в Москве проповедовал некто Феодосий Косой, как и Лютер, родом из простых людишек. Хотел было я изловить еретика, да он, говорят, утёк из Москвы.

— Православная церковь крепка и нерушима, не чета гнилому латинству. А как мой брат Генрих Французский[187] относится к еретикам?

— Генрих Французский вступил на трон в год твоего воцарения. Его отец Франциск[188] пять лет назад едва не был разгромлен императором Карлом, который находился всего в двух переходах от Парижа. Однако козни немецких князей — единомышленников Лютера — побудили Карла пойти на предложенный ему мир. Франциск помогал лютеранским князьям в Германии в их борьбе против Карла, но преследовал собственных еретиков. Лет пятнадцать назад он приказал сжечь три с половиной десятка лютеран, а триста человек посадил за сторожи. Незадолго до смерти Франциск подписал указ против богохульства. Если еретик попадает под суд в пятый раз, его привязывают ошейником к позорному столбу, а если в шестой раз — ему разрубают верхнюю губу так, чтобы были видны зубы, а в восьмой — вырывают язык. Когда же к власти пришёл сын Франциска Генрих, начались новые гонения на еретиков. Была учреждена Огненная палата.

— Это ещё что такое?

— Огненная палата создана для суда и сожжения осуждённых еретиков.

Иван перекрестился.

— Кое-кто у нас сказывает, будто жесток я. Да нешто у нас на Руси больше казней совершается, нежели в Европии? Ну а что же в Англии? Ведь тамошний Генрих[189] вышел из повиновения папы и принял еретическую веру.

— Генрих поссорился с римским папой из-за того, что тот не позволил ему развестись с первой женой Екатериной Арагонской, тёткой императора Карла. Генрих всё же расторг брак с первой супругой и женился на Анне Болейн-придворной девице бывшей королевы. В отместку папе он подписал указ, в котором провозгласил себя главой английской церкви. Затем он закрыл монастыри, а принадлежащие им земли раздал дворянам, которые всюду стали разводить овец, поскольку они дают шерсть для выделки сукна, и дело это весьма выгодно. Многие угодья в Англии превращены в пастбища, при этом крестьян, некогда владевших этими угодьями, с их земли прогнали новые хозяева. Оттого повсюду расплодились бродяги. Пришлось Генриху подписать указ против бродяг и нищих. По этим указам милостыню могут просить только престарелые и больные, не способные к труду. Тех же бродяг, которые могут работать, бичуют и берут с них клятву, что они будут работать. Если человек продолжает бродяжничать, его снова бичуют и отрезают половину уха. На третий раз его предают смертной казни. Того, кто уклоняется от найма на работу, можно отдать в рабство человеку, донёсшему о его бродяжничестве. Хозяин волен понуждать работника ко всякой работе плетью. Ну а ежели раб, не вынеся оскорблений, сбежит, то после поимки на его лице ставят клеймо. Пытавшегося сбежать третий раз казнят.

— У нас на Руси бродяг нет, есть калики перехожие, странники. И тех людей народ не обижает. Наказывать надобно воров, татей, и чтобы управиться с ними, следует написать в указе: «Поймают татя в первой татьбе — бить его кнутом и потом выгнать из земли вон; за второе воровство бить кнутом, отсекать руку и выгонять вон из земли; за третье воровство вешать». Жестокие нравы царят в Европии. А мне сказывали наши послы, побывавшие при дворах европейских государств, будто там в почёте любочестие и вежество, любомудрие книжное и законопослушание.

— То показное всё, государь. Знатные да богатые друг перед дружкой щеголяют вежеством, а с простым народом обращаются как со скотом. Верно сказано: хорошо там, где нас нет.

— Вижу я, как в Европии добиваются законопослушания — огнём и мечом. У нас на Руси такому не бывать. Государь должен жить в мире и согласии со своим народом. На днях намерен я созвать собор примирения, чтобы вперёд от бояр и их людей детям боярским, крестьянам и прочим людям обид никаких не было. Если кто кому учинит силу, продажу или обиду, тому от царя быть в опале и казни. В день Василия Капельника[190] я вместе с отцом митрополитом и боярами уложил, что во всех городах московской земли наместникам детей боярских не судить ни в чём, кроме душегубства, татьбы и разбоя с поличным, — я сам стану судить их. И грамоты о том во все города детям боярским послал. Много жалоб поступает к нам на наместников. Так пусть в судах вместе с ними сидят старосты, они, глядишь, не позволят торжествовать неправде. За произвол, творимый наместниками, волостелями и их людьми, следует строго взыскивать, особенно за мздоимство. Ныне желаем мы устроить новый Судебник по святым правилам и святоотеческим законам, как было при нашем деде и при отце, великом князе Василии Ивановиче.

Иван Васильевич повернулся в сторону скромно сидевшего на лавке Алексея Адашева.

— Алексей! Взял я тебя из нищих и самых незначительных людей. Слышал я о твоих добрых делах и теперь взыскал тебя выше меры твоей для помощи душе моей; хотя твоего желания и нет на это, но я тебя пожелал, и не одного тебя, но и других таких же, кто б печаль мою утолил и людей, вручённых мне Богом, призрел. Поручаю тебе принимать челобитные от бедных и обиженных и разбирать их внимательно. Не бойся сильных и славных, похитивших почести и губящих своим насилием бедных и немощных; не смотри и на ложные слёзы бедного, клевещущего на богатых, ложными слезами хотящего быть правым, но всё рассматривай внимательно и приноси к нам истину, боясь суда Божия; избери судей правдивых из бояр и вельмож.

Алексей встал со своего места, низко склонился перед государем.


Чудное дело удумал государь — собрать в Москве выборных людей из разных мест Русского государства. Никогда ранее такого не бывало. Простой люд недоумевал, бояре же догадывались, что им будет очередная истома. Власть незримо ускользала из их рук, переходила к людям новым, безродным, дворянам и дьякам. В день Прокопа Дорогорушителя[191] царь собрал Боярскую думу вместе с преосвященным собором и произнёс речь, от которой боярам стало не по себе: много нелестных слов пришлось выслушать им о поре боярского правления. Молодой царь потребовал, чтобы они вперёд так не делали, детям боярским и крестьянам обиды ни в каких делах не чинили, а ежели кто вперёд кому покажет силу, продажу или обиду, тому от царя и великого князя быть в опале и казни. То, что молодой царь слов на ветер не бросает, боярам было хорошо ведомо ещё со времени расправы над Андреем Михайловичем Шуйским. А ведь за минувшие с той поры шесть лет были и другие казни — Ивана Кубенского, Фёдора и Василия Воронцовых, Ивана Дорогобужского, Фёдора Овчины. Правда, в последнее время царь остепенился, перестал быть резким в суждениях и поступках. Одни связывают это с повзрослением, другие-с женитьбой, третьи — с благотворным влиянием советников — Алексея Адашева и Сильвестра. И тем не менее мало кто решается идти встречу государю. Угрюмо выслушав нелестные слова о своих деяниях в отроческие годы великого князя, бояре обратились к нему с челобитьем, чтобы он их в том пожаловал, сердца на них не держал и опалы им не учинил, а они хотят служить ему прямо, без всякой хитрости, желать добра его делу и людям, как служили отцу его великому князю Василию Ивановичу и деду Ивану Васильевичу. И если дети боярские и крестьяне будут жаловаться на них и на их людей, государь бы их пожаловал, давая им и их людям с теми детьми боярскими и крестьянами свой суд праведный. И царь перед отцом своим митрополитом Макарием и священным собором бояр своих всех пожаловал с великим благочестием и усердием, говоря: «С нынешнего дня я сердца на вас за те дела не держу и опалы на вас ни на кого не положу, а вы бы вперёд так не поступали». После этого царь обратился с такой же речью к воеводам, княжатам, боярским детям и дворянам. Казалось бы, помирился государь со своими подданными, и делу конец. Ан нет — удумал собрать в Москве выборных сермяжных мужиков и перед ними держать речь. Не к добру это, ой не к добру!

Между тем выборные сгрудились возле Лобного места. Был воскресный день.

— Солнышко-то нонче как ярко светит! — произнёс иконописец Останя, обращаясь к другу Тимофею Андрееву; оба они были посланы на земский собор псковичами. — Что-то нам царь Иван Васильевич скажет?

— Зарекался ты к царю-батюшке в гости ходить, помнишь, чай, как твоя борода дымилась? — усмехнулся колокольных дел мастер.

— Зарекался я на наместников жаловаться, а тут народ доверие оказал, ради народа и умереть можно. Как было в Москву не поехать?

— Идут, кажись!

Из Фроловских ворот Кремля показалась процессия бояр и духовенства во главе с царём и митрополитом Макарием.

— Глянь, твой заказчик идёт, батюшка Сильвестр.

После великого пожара Останя был призван в Москву, где занимался росписью Чудова монастыря, поэтому хорошо запомнил благовещенского священноиерея, приставленного царём и митрополитом следить за работой иконописцев. Прошлым летом во Псков приезжал сын Сильвестра Анфим и попросил Тимофея Андреева, о котором Останя много добрых слов сказывал его отцу, слить колокол для звонницы Кирилло-Белозерского монастыря. Тимофей с сыновьями Матвеем и Кузьмой, а также с младшим братом Михаилом немало потрудились над заказом. Когда колокол опробовали, Анфим остался доволен.

Поднявшись на Лобное место, Макарий отслужил молебен, после которого вперёд вышел царь. Лицо его было взволнованным, глаза возбуждённо блестели.

— Молю тебя, святой владыка! Будь мне помощником и любви поборником. Знаю, что ты добрых дел и любви желатель. Ведаешь сам, что я после отца своего остался четырёх лет, после матери — осьми; родственники меня не берегли, а сильные мои бояре и вельможи обо мне не радели и самовластны были, сами себе саны и почести похитили моим именем и во многих корыстях, хищениях и обидах упражнялись. И в то время, когда они расхищали мои сокровища, я был точно нем и глух и по молодости и беспомощности своей не обличал их, а они властвовали. О бесчестные лихоимцы, злобные хищники и судьи неправедные! Какой теперь дадите нам ответ за те слёзы и кровь, которые пролились благодаря вашим деяниям? Я же чист от крови сей, ожидайте воздаяния своего!

«Не ты ли палил нам бороды, обливал горячим вином, велел нагими лечь на пол? — подумалось Тимофею, но он промолчал, боясь быть кем-нибудь услышанным, лишь искоса глянул на своего друга Останю. По щекам иконописца текли слёзы. — Воистину народ русский словно младенец: что царь ему ни скажет, всему верит. Ивану-то Васильевичу, видать, очень хочется очистить себя от ошибок молодости, все вины свалить на злодеев-бояр».

Между тем царь поклонился на все четыре стороны и продолжал:

— Люди Божьи, дарованные нам Богом! Взываю к вашей вере к Богу и к вашей любви к нам. Ныне ваших обид, разорений и налогов исправить нельзя вследствие продолжительного моего несовершеннолетия, пустоты и беспомощности, вследствие неправд бояр моих и властей бессудства неправедного, лихоимства и сребролюбия; молю вас, оставьте друг другу вражды и тяготы свои, кроме разве очень больших дел: в этих делах и в новых я сам буду вам, насколько возможно, судья и оборона, буду неправды сокрушать и похищенное возвращать.

Бурю ликования вызвали в народе эти слова. Во все глаза смотрели на царя собравшиеся на Пожаре люди, дивились его молодости, верили не столько словам, сколько глазам, в которых виделись им искреннее раскаяние и глубокая вера в возможность всеобщей любви. Впервые государь сказал, что желает быть поборником правды, защитником простых людей от лихоимства бояр и их людей. Такого никогда не говорили ни отец его, ни дед. Будет что рассказать в городах и весях тем, кто оказал им доверие — послал в Москву слушать речь самого царя-батюшки.

Процессия бояр и церковников направилась в Кремль.

— Пора и нам, Останюшка, в путь-дорогу.

— Слава тебе, Господи, что сподобил меня увидеть чудо великое! — возвышенно произнёс иконописец.

Тимофей насмешливо глянул на друга.

— Али забыл, как твоя борода горела?

— При чём тут моя борода? Царь призывает народ помочь ему одолеть злыдней бояр. Начинается подлинная любовь между государем и его подданными. Отныне всё будет по-иному! — в глазах Остани блестели слёзы умиления.

«Будет ли? — хотел было возразить колокольных дел мастер, но поостерёгся: не многие в толпе думали так, как он. — Русский народ как дитё малое: что ни скажи, всему верит».

ГЛАВА 19

В день Катерины-санницы, когда для мужиков начинается зимний извоз, а из каждой риги доносится перестук цепов, царь Иван Васильевич вместе с братом Юрием выступил в поход на Казань, оставив Москву на сохранение двоюродному брату Владимиру Андреевичу. Казанцев следовало наказать за многие неправды, творимые ими. В октябре прошлого года татары под водительством Арак-богатыря приходили воевать галицкие места. Костромской наместник Захарий Яковлев одолел их, Арака убил и многих полонянников прислал в Москву. Иван Васильевич намерен навсегда покончить с неверными.

Русским воинам приказано собраться в ближних от Владимира городах. Во главе большого полка, расположившегося в Суздале, царь поставил многоопытного Дмитрия Фёдоровича Бельского и молодого, но прославившегося уже повсюду Владимира Ивановича Воротынского. В прошлом казанском деле Воротынский был под началом у Шиг-Алея, ныне получил очередное повышение, — царь приметил статного воеводу с красивым открытым лицом и не забывает о нём, обещает в скором времени пожаловать боярством. Пятнадцать лет минуло с той поры, когда юный Владимир Воротынский вместе с отцом участвовал в заговоре Михаила Львовича Глинского, за что был наказан — бит пугами на торжище.

Передовой полк под командованием известного воеводы Петра Ивановича Шуйского встал в Шуе, а часть передового полка под началом второго воеводы, Василия Фёдоровича Лопатина, происходившего из обширного рода Оболенских, разместилась в Муроме.

Полк правой руки, расположившийся в Костроме, возглавили боярин Александр Борисович Горбатый- единственный сын Бориса Ивановича Горбатого, которого Андрей Михайлович Шуйский некогда безуспешно призывал отъехать к удельному князю Юрию Дмитровскому, и углицкий дворецкий боярин Василий Семёнович Серебряный.

В Ярославле встал полк левой руки, вверенный удачливому воеводе Михаилу Ивановичу Воротынскому, старшему брату Владимира, и молодому Борису Ивановичу Салтыкову.

Что касается сторожевого полка, то местом его пребывания был выбран небольшой городок на севере Владимирского края — Юрьев-Польский. Им руководил близкий к царю человек князь Юрий Михайлович Булгаков, для которого десять лет назад Иван Бельский добивался у юного государя пожалования боярством, но Шуйские тогда не допустили этого. Вторым воеводой сторожевого полка значился тихий и богомольный Юрий Иванович Кашин.

В день кончины своего отца[192] государь под благовест колоколов вступил во Владимир. Город окружала деревянная стена, кое-как восстановленная после пожара тринадцатилетней давности, состоящая из 435 городен[193],- крепость была велика. Миновав Золотые ворота, всадники оказались в окружении деревянных домов, многие из которых потемнели от времени, казались ветхими. Среди них выделялись два каменных собора — Успения Богородицы и Дмитрия Селунского да Рождественский монастырь с каменными же церквами и трапезной. К городу примыкал довольно обширный посад и слободы. Иван Васильевич внимательно огляделся по сторонам, и ему стало не по себе. Владимир — город великих воспоминаний и чтимых святынь, здесь жили его прославленные предки Юрий Долгорукий и Андрей Боголюбский, а Владимир Мономах, построивший каменную церковь Спаса, заложил новый город на Руси, названный в честь основателя его именем. Однако в последние годы Владимир сильно обветшал, выглядел захолустным грязным городишком, пришёл в упадок, местами разрушился.

Государь проехал к Успенскому собору — прекраснейшему творению князя Андрея Боголюбского. Здесь встретили его священнослужители. Приняв благословение, прошёл внутрь храма, который всё ещё сохранял следы пожара 1536 года — по стенам и сводам виднелись трещины.

«Отчего такое нерадение? Надобно будет озаботиться сохранением творения прадеда нашего Андрея Боголюбского».

Внимание царя привлекла дивная роспись храма. Над узкими щелевидными оконцами видны синие павлины с пышными хвостами, а по краям оконного проёма — хитроумное переплетение трав. Меж золочёных колонок нарисованы пророки с грамотами в руках.

Царь прошёл в середину собора и подивился его высоте, простору и яркому освещению. Из двенадцати окон главы храма свободно лился поток света, так что изображённый в куполе Христос казался как бы парящим в воздухе. Но больше всего его поразило мастерство прославленного Андрея Рублёва и его товарища Даниила Чёрного[194]: полтора века минуло с того времени, когда они трудились в Успенском соборе, но краски не поблёкли, не утратили своей праздничности, правда, кое-где появились трещины, пятна.

Иван Васильевич поднялся на хоры, откуда хорошо были видны роспись стен и происходящее в алтаре священнодействие. Над хорами изображена картина Страшного суда. На арке виднелись трубящие ангелы, зовущие на суд мертвецов вселенной, а на своде — в ореоле из многокрылых серафимов Христос-судия. На стене под сводом изображён престол суда, к которому припали, моля за род человеческий, Адам и Ева, Богоматерь и Иоанн Предтеча. В отличие от многих других живописцев Андрей Рублёв изобразил Христоса, апостолов и ангелов лишёнными суровости и строгости. Лики святых праведников напоминают лица простых русских людей. В ангелах, гласом трубы возвещающих о пришествии Страшного суда, нет ничего грозного, их тела девически стройны, гибки и потому невесомы, а головы на тонких шеях изящны и прекрасны. Андрей Рублёв передал, казалось бы, неуловимый миг, когда полёт ещё не прекращён, а ступни ангелов уже коснулись земли. Внимание царя привлекла картина в левой части алтаря, на которой был изображён архангел, уводящий маленького ещё Иоанна, будущего крестителя. Ребёнок, едва поспевающий за архангелом, одет в белую с красноватым узором рубашонку.

Между алтарём и молящимися висел иконостас работы Андрея Рублёва. Иконы главного ряда изображают моление Христу. Тёмно-зелёные тона прекрасно сочетаются с золотисто-жёлтым и красным, синие — с вишневым. Великими мастерами были Андрей Рублёв и его сотоварищи!

В середине иконостаса выделяется величайшая святыня владимирской земли — икона Богоматери, вывезенная князем Андреем Боголюбским из Вышгорода. При митрополите Варлааме в 1518 году её поновили, для чего с большим благолепием она была доставлена из Владимира и торжественно встречена в Москве священнослужителями и всем народом. Поновляли икону Владимирской Богоматери в митрополичьих палатах, причём сам Варлаам своими руками много потрудился в этом деле. После поновления и украшения икона была отправлена назад во Владимир с большим торжеством. Написанная выдающимся византийским живописцем, она прекрасно смотрелась в Успенском соборе на фоне фресок Андрея Рублёва. Что-то трудно изъяснимое словами объединяло их. Царица небесная была изображена не неприступной девой; это была молодая мать с тонким овалом лица, небольшими розовыми губам и чудесными глазами, полными любви к ребёнку и грусти за его судьбу. При виде её Иван Васильевич тотчас же вспомнил горячо любимую Анастасию, которая совсем недавно, в Лаврентьев день, родила дочь, названную Анной. Крестил девочку троицкий игумен Серапион Курцов. Конечно же царь ожидал рождения наследника, но появление на свет дочери также взволновало его. У отца, покойного Василия Ивановича, от первого брака вовсе не было ребёнка. Правда, в детстве Иван слышал, будто жена отца Соломония Сабурова по прибытии в суздальский Покровский монастырь родила сына, названного Георгием, который, однако, вскоре скончался по болести и его схоронили в подклети монастырской церкви. А кто-то из бояр намекал, будто верным своим людям, навещавшим её в Суздале, Соломония сказывала, что ребёнок жив и она хоронит его в надёжном месте; придёт время, и он потребует по закону положенный ему престол. Только байки всё это: двадцать три года минуло с той поры, как Соломонию заточили в монастырь, семь лет назад она скончалась, а о её сыне ни слуху ни духу.

Служба закончилась. С хоров царь прошёл по переходу в великокняжеский терем. Здесь его ожидал Алексей Адашев и углицкий дворецкий Василий Серебряный. Воевода был статен, широк в плечах, тонок в талии. Волнистые волосы цвета спелой ржи, рассыпавшиеся по плечам, заметно отличались окраской от тёмных бровей и ресниц. Девиц и молодых жёнок почему-то очень привлекало различие в цвете волос и бровей, поэтому повсюду, где бы ни приходилось служить воеводе, у него было немало поклонниц. Царь тоже любил Василия Серебряного за стать да удаль, не раз явленную в походах на татар и литовцев, за весёлый нрав, поэтому дал ему чин дворецкого, ввёл в Боярскую думу. Взгляд у него открытый, дружелюбный, однако сегодня воевода стоит набычившись, раскрасневшись лицом, опустив глаза долу. Иван Васильевич тотчас же понял причину дурного настроения боярина, но всё же спросил с неудовольствием:

— Почему не в Костроме, воевода?

— Милостивый государь! Назначил ты меня вторым воеводой полка правой руки, а первым воеводой — Сашку Горбатого. Мне же против него быть вторым воеводой невместно!

— Разве запамятовал ты, что незадолго до похода на Казань я вместе с братом Юрием, удельным князем Владимиром Андреевичем, митрополитом Макарием и всем Священным Собором приговорил: быть боярам и воеводам на моей государевой службе без мест.

— Не запамятовал я о том, государь, однако быть воеводой под рукой у Сашки Горбатого мне нельзя.

Царь уставился на упрямца. Будь на месте Серебряного кто иной, он велел бы казнить строптивца, на любимого воеводу рука не поднялась.

— Сказано было вам, боярам, воеводам, князьям, дворянам и детям боярским: идёт государь на своё государево и земское дело к Казани и вы вместе со всеми служилыми людьми были бы в единении, чтобы от вашей розни государеву и земскому делу порухи не было. А случится для какого дела кого с кем послать, пусть это кому-то и непригоже для своего отеческого дела, боярам и воеводам на службе быть без мест. А когда служба минует, кто на кого побьёт челом, того государь пожалует и велит в отечестве дать счёт. Также и князьям, и дворянам, и детям боярским в полках всем быть в послушании. А кому из полков случится быть посланным для какого дела, то боярам и воеводам, значащимся первыми, порухи тем не будет, поскольку они считаются первыми по своему отечеству. А для земского дела государь волен выбирать тех из них, кто может ратный обычай содержать.

— Нешто я хуже ратный обычай держу, нежели Сашка Горбатый?

Царь был взбешён упрямством Василия Серебряного.

— Ступай прочь!

Серебряный из палаты, в дверях — второй воевода полка левой руки Борис Салтыков.

— Государь! В приговоре о местничестве сказано: полк левой руки меньше передового и сторожевого. Между тем вторым воеводой сторожевого полка значится Юрка Кашин. И мне против него воеводой полка левой руки быть невместно!

— Ступай прочь!

Только закрылась за Салтыковым дверь, явился ещё один царский любимец-Михаил Воротынский.

— И ты по местничеству?

— Да, государь. В приговоре о местничестве сказано: полк правой руки больше передового и сторожевого, а полк левой руки меньше передового и сторожевого. И если полк левой руки меньше полка правой руки, то мне против Горбатого быть невозможно.

— Ступай прочь!

Второй поход на Казань начинался явно неудачно. Царь хотел было поломать местничество, наносившее во время войны большой ущерб, и вместе с митрополитом, Священным Собором и боярами составил приговор. Казалось, князья и бояре согласились с царём, никто против приговора возражать не стал, но когда дело дошло до войны, вон что началось! Все прекрасно понимают, что при таком несогласии нечего и думать о победе над татарами, однако даже самые разумные и способные к военному делу воеводы не желают считаться с приговором о местничестве. Что делать? Царь, торопливо вышагивавший по палате, остановился против Алексея Адашева.

— Позови Квашнина!

Алексей вышел из палаты, и тотчас же появился окольничий Андрей Квашнин.

— Немедля отправляйся в Москву и скажи митрополиту Макарию мою смиренную просьбу: ехал бы он во Владимир и обновил обветшавшие престолы. Многие владимирские церкви стоят в непотребном виде, а ведь город этот — святыня земли Русской.

Царь прошёл в опочивальню и, уткнувшись головой в постель, разрыдался. Ему вдруг показалось, что вернулось ужасное время его детства, когда бояре нимало не считались с ним, творили неправые свои дела. В начале года он помирился с ними, простил их мерзкие злодеяния, а летом, созвав выборных людей со всего Русского государства, обещал, что отныне всё будет поиному, в соответствии с законом и правдой. Не забыть ему слёз умиления, которые он увидел в глазах земцев после этих своих слов. Но нет, властелинов исправит только могила. Так, может быть, правы государи Европии, огнём и мечом утверждающие законопослушание? Может, кликнуть ему ката и велеть четвертовать строптивцев, цепляющихся за местничество, ставящих своё место выше его государева и земского дела? После казней оставшиеся в живых низко поклонятся своему господину, смирятся перед его волей. Не так ли было, когда он велел псарям казнить за многие злодеяния Андрея Шуйского?

В опочивальню вошёл Алексей Адашев, встал около постели, тихо произнёс:

— Не кручинься, государь, минет боярское непослушание, покорятся строптивцы твоей воле.

— Сильно сомневаюсь в том, Алексей.

— Местничество одним махом не свалить, оно в плоти и крови сидит у каждого. Понимают воеводы, что сильно вредит оно русской рати, но не могут так вот сразу измениться, забыть о том, что впитано с молоком матери.

— Казнить, казнить надобно злодеев!

— Разве злодеи они — Василий Серебряный, Борис Салтыков, Михаил Воротынский и многие другие, ныне яростно враждующие из-за мест? Придёт время, и осознают они свою неправду. А ты, государь, великодушно прости их заблуждения.

Спокойный, тихий голос Алексея умиротворил государя.

— Хочется как можно больше добра сделать на благо государства своего, перестроить его так, чтобы люди жили в нём по правде, по закону, по совести, а не получается ничего. Готов ли новый Судебник?

— Почти готов, государь, воротишься из похода и утвердишь его.

— Хорошо, Алексей, а пока ступай, сосну я.


Через несколько дней из Москвы явился митрополит Макарий, да не один, а с владыкой Крутицким Саввой. Савва тотчас же после службы в Успенском соборе устремился осматривать владимирские церкви, чтобы выяснить, какие из них нуждаются в поновлении, а Макарий, ещё в Москве понявший, что не для этого государь вызвал его во Владимир, вместе с царём по переходу прошёл с хоров в епископский дом, стоявший напротив великокняжеского терема по другую сторону собора. Здесь они долго беседовали с глазу на глаз. По завершении беседы велено было боярам, воеводам, князьям и всему воинству собраться на склоне высокого холма — так называемой Вознесенской горы, спускающейся к реке Клязьме. К собравшимся обратился митрополит Макарий:

— Господа и чада, послушайте Бога ради нашего смирения! Царь и великий князь, взяв в помощники Бога, Пречистую Богородицу и святых великих чудотворцев, идёт на своё дело земское к Казани. А вы бы, господине и чада, царю-государю послужили бы великодушно сердечным хотением и за святые церкви и православное христианство постояли бы крепко. Не ополчайтесь друг на друга гордостью, а объединяйтесь Христовою любовью ради получения щедрой награды от Бога, а от земного царя — чести, ибо горделивый удаляет себя от Бога и от людей. Государь же за службу вас хочет жаловать, а за отечество — беречь, и вы бы служили, сколько вам Бог положит, но чтобы розни из-за места никакой меж вами не было. Объединяйтесь любовью нелицеприятною, против врагов стойте мужественно, а будет кому с кем непригоже быть из-за местничества, то вы бы это в забвение положили, а государево бы дело земское делали, не с яростною мыслью друг на друга взирая, но с любовью. А как придёте с государева дела земского, то кто захочет с кем посчитаться по местничеству, тому государь счёт даст. И будь на вас наше смиренное благословение.

Воины со вниманием выслушали митрополита, а потом, став на колени, помолились Господу Богу. Царь, глядя на смиренно молящихся, вновь воспрянул духом.

По Московской дороге в сторону Владимира бойко катил посольский возок. Вот он остановился неподалёку от вершины Вознесенской горы, где во время молитвы стояли царь с митрополитом и ближними своими людьми, а из него выбрался дородный боярин Михаил Яковлевич Морозов с грамотой в руках. Он степенно направился к царю.

— С какими вестями прибыл, боярин?

— Привёз, государь, докончанье перемирное с Литвой.

— На кой срок перемирие?

— На пять лет, государь.

Иван Васильевич удовлетворённо кивнул головой: мирный договор с Жигимонтом Августом пришёлся к сроку. Теперь можно, не мешкая, идти к Казани. Царь шагнул вперёд, громко обратился к воинам, закончившим молиться:

— Михайло Морозов привёз нам добрую весть: с Литвой заключено перемирное докончанье сроком на пять лет. Повелеваю — завтра, в день Игнатия Богоносца, боярину Василию Михайловичу Юрьеву и окольничему Фёдору Михайловичу Нагому идти с нарядом в Нижний Новгород; царю Шиг-Алею с царевичем Едигеем и всем воеводам, собравшимся с людьми по городам, быть в Нижнем Новгороде в январе. Видя запустение в бывшем стольном граде Владимире, обветшание церквей и во всём небрежение, повелеваю: для поновления и украшения соборной церкви Успения Богородицы нанять особых людей; набрать из жителей Владимира церковных сторожей, которые бы охраняли древние соборы. Митрополичьи строители — плотники и каменщики — займутся поновлением их, а лес для пречистой поставит Санничская волость Владимирского уезда.

В день Иоанна Крестителя[195] царь выступил из Владимира, через одиннадцать дней был в Нижнем Новгороде, а накануне Власия[196] подступил вместе со всеми войсками к Казани. Сам он расположился у Кабана-озёра, а царю Шиг-Алею и большому полку велел стать против города на Арском поле. Царевичу Едигею приказано было занять место у Поганого озёра. Строители тотчас же стали возводить туры, которые медленно двинулись к городским стенам.

Но тут, как и прошлый раз, началась ужасная непогодица. С юга подули сильные ветры, нагнали набухшие влагой облака, из которых хлынули проливные дожди. Непомерная мокрота затрудняла действия осадных орудий и пушек. Царь стоял у города одиннадцать дней, и всё это время было очень тепло и сыро. Малые речки и ручьи вышли из берегов, стали непреодолимым препятствием на пути войск, поэтому подступить к городу было невозможно.

Имелась и другая причина неудачи русского войска: местнические споры, начавшиеся во Владимире, продолжались в Нижнем Новгороде и под Казанью. Кого с кем ни пошлют на какое дело по приговору без мест, тотчас же возникала ругань и вражда между начальными людьми, отчего всякому делу была поруха. Видя такое нестроение, царь пошёл от Казани прочь, во второй раз ничего не добившись.

Придя к устью реки Свияги, войско остановилось на отдых. Мысль о том, что дважды ходил он к Казани без всякого успеха, угнетала государя. Иван Васильевич приказал явиться к его шатру царю Шиг-Алею и воеводам, участвовавшим в казанском деле. Обращаясь к ним, он сказал:

— Хочу по примеру отца своего великого князя Василия Ивановича, основавшего в устье реки Суры Васильсурск, построить в устье реки Свияги город ради казанского дела и притеснения татар.

— Хорошо удумал, государь, — похвалил Шиг-Алей.

От устья реки Свияги до Казани всего 37 вёрст, поэтому новый город мог иметь важное значение для укрепления русских в Поволжье.

— Коли вы одобряете моё намерение, следует выбрать место для города.

— Я хорошо знаю устье Свияги, а потому хотел бы показать место, подходящее для постройки нового города, — предложил Шиг-Алей.

Тотчас же сели на коней и направились вслед за татарским царём.

— Гляди, государь, вот место, достойное для твоего города.

Иван Васильевич посмотрел туда, куда указал ему Шиг-Алей, и увидел гору, поросшую лесом, расположенную в двух верстах от места впадения Свижи а Волгу. Место ему понравилось.

— Эта гора называется в народе Круглой.

— Быть здесь городу Свияжску! Надобно как можно быстрее возвести его, сегодня же и приступим к делу.

Воеводы недоуменно глянули на молодого царя: кто же зимой города строит? Хоть и потеплело за последние дни, а земля-то ещё мёрзлая, копать такую несподручно. Да и не на строительство шли, а на брань, надо бы прежде поменять мечи на топоры.

— Повелеваю дьяку Ивану Выродкову с детьми боярскими идти на Волгу, в Углицкий уезд, в отчину князей Ушатых и там рубить лес для церквей и городских стен и везти его на судах вниз по Волге до этого места.

Решение было разумным. Дьяк Иван Выродков был хорошо известен как строитель военных укреплений, — не так давно им была построена крепость на Невельском озере — город Невль. Согласились бояре и с тем, чтобы взять лес для постройки нового города из владений ярославских князей Ушатых. Во-первых, этот лес из Углича легко можно доставить по Волге к Свияжску, а во-вторых, князья Ушатые хотя и спесивы, да бодливой корове Бог рогов не дал — маловлиятельны они, никто из них, кроме одного Семёна Романовича, принадлежавшего к старшей ветви ярославских княжат, не стал боярином.

— Сюда же по весне явятся царь Шиг-Алей с двумя главными воеводами — князем Юрием Булгаковым и Данилою Захарьевым и возведут новый город.

Двойственное чувство владело старым Шиг-Алеем. Дивился он разуму девятнадцатилетнего царя, стремился помочь ему в устроении нового города. Но хорошо ли будет от того его единоверцам, казанцам? Ясно, что плохо. А ведь он, Шиг-Алей, по крови бусурман, и смерть его не за горами. Что скажет ему Аллах, когда он умрёт?

ГЛАВА 20

Далеко окрест убежала слава Ниловой пустыни, основанной Нилом Сорским, которого в молодости звали Николаем Майковым. Сначала он жил в Москве, добывал хлеб перепиской книг. Монашеская жизнь с молодых лет влекла его, поэтому он оставил Москву и устремился на север, в Кирилло-Белозерский монастырь, где и принял пострижение. Строги были порядки в северной обители, но Нил не был полностью удовлетворён ими и отправился на Афон для изучения тамошних способов спасения души. По возвращении с Афона он поселился в пятнадцати верстах от Кирилло-Белозерского монастыря, на реке Соре, где основал первый на Руси скит, соответствующий его собственным представлениям о жизни монахов. Скитское жительство — нечто среднее между уединённым отшельничеством и монастырским общежитием.

— В монастырях, — утверждал старец, — жительствуют иноки, отказавшиеся от мира. Мир лежит во зле, полный скорби и разврата, поэтому чем меньше инок связан с ним, тем совершеннее жизнь в обители. Монах, желающий спасти себя, должен жить одиноко в своём скиту и питаться трудом рук своих. Он может принимать милостыню от христолюбцев, но исключительно деньгами или натурой, а вот вотчин у монастырей быть не должно.

Как и в монастыре, в скиту всё общее у братии — одежда, работа, но есть и существенное отличие: одинокая жизнь в скиту, объединяющем две-три кельи, лучше всего располагает к внутреннему совершенствованию. Удаление от мира, аскетический образ жизни, пост и молитва — не самоцель, они служат средством покорения главных человеческих страстей — чревоугодия, блуда, сребролюбия, гнева… Только победив эти находящие на человека помыслы прежнего мирского жития, инок может достичь высшей цели — безмолвия умного и истинной молитвы. Истинная молитва — это вовсе не бесконечное бессмысленное повторение молитв. «Кто молится только устами, — говорил старец, — об уме не брежет, тот молится воздуху, ибо Бог уму внимает. Умом следует блюсти сердце от помыслов прежнего мирского жития и страстей». Лучшее оружие в борьбе с ними — мысленная духовная молитва и безмолвие, постоянное наблюдение над самим собой, своим умом. В результате этого случайные, мимолётные порывы верующей души складываются в устойчивое настроение, делающее её неприступной крепостью по отношению к житейским невзгодам, тревогам и соблазнам. Истинное соблюдение заповедей, утверждал Нил Сорский, не только в том, чтобы делом не нарушить их, но и в невозможности их нарушения помыслом. Так достигается высшее состояние духа, неизречимая радость, когда язык перестаёт говорить и молитва отлетает от уст. Тогда не молитвой молится ум, но превыше молитвы бывает. Это состояние — предчувствие вечного блаженства, когда человек не ведает, в теле он или без тела.

Нила возмущали монахи, занятые стяжательством, ибо по их вине чистая монашеская жизнь стала мерзостной. В городах и весях прохода не стало от этих лжемонахов. Домовладельцы смущаются и негодуют, видя, с каким бесстыдством эти прошаки толкутся у их дверей. Вот тогда-то Нил и обратился к великому князю с требованием, чтобы у монастырей не было сёл, а жили бы монахи по пустыням и кормились бы своим рукоделием.

Умер Нил давно, в 1508 году, а когда умирал, то велел своим друзьям бросить его труп в ров и похоронить со всяким бесчестием, ибо он на протяжении жизни изо всех сил старался избежать любой чести и славы. Того же самого он желал и по смерти своей.

С кончиной Нила нестяжательство не кануло в Лету, его подхватили Вассиан Патрикеев, Максим Грек, заволжские старцы. Ныне дело его продолжает живущий в Ниловой пустыне старец Артемий.

Когда Матюша Башкин заглянул в келью, указанную ему встретившимся странником, он увидел старца, стоящего перед иконой в глубокой задумчивости. Вот он закончил мысленную молитву и глянул на Матвея каким-то особым просветлённым взором. Артемий был среднего роста, длинные пальцы его, обвитые жилками, выдавали недюжинную силу. Говорил старец медленно и во время речи доброжелательно всматривался в собеседника. Во всём — в движениях, в плавной речи, во взгляде живых глаз — чувствовалось какое-то спокойствие, уверенность в себе. Матюша сразу же расположился к Артемию, понял, что он может без опаски доверить ему самые сокровенные свои мысли.

— Что тебе надобно, отрок?

Матюша приветливо улыбнулся старцу.

— Меня зовут Матвеем Башкиным. Служу я при дворе царя Ивана Васильевича. А сюда пришёл в поисках истины. Читаю я Евангелие и Апостол, и часто сомнения одолевают меня: написано одно, а понимать можно по-разному.

— А ты обратись к духовнику, он наставит тебя на путь истины.

— Говорил я о том своему духовнику, а он мне толком ничего не объяснил.

— В Москве немало духовных лиц, знающих Священное писание. Обратился бы ты, отрок, в Чудов монастырь или в Благовещенский собор.

— Довелось мне слышать проповедь Феодосия, и та проповедь поразила мой ум. Хотелось бы мне обо всём этом потолковать с ним, но он бежал из Москвы, а перед тем сказал мне, чтобы я побеседовал с тобой, старец.

Артемий насторожился. Феодосий Косой недавно побывал в его келье и говорил, что в Москве ему невозможно было оставаться — попы преследовали его, слишком велико их влияние на народ. Кто этот человек? Уж не послух ли митрополита? Старец пристально всмотрелся в лицо Матюши и тотчас же устыдился своего опасения. Он понял, что душа гостя исполнена неясного волнения, беспокойства, жаждой добра. Но мягок он, словно воск, и в том опасность для него.

— Хотел бы предостеречь тебя, отрок, от беды, которой ты подвергаешь себя. Между духовными людьми давно ведутся споры то об одном, то о другом. И в тех спорах для нас особой опасности нет, ибо каждый из нас говорит только то, что можно сказывать. Ты же — мирянин. Пристало ли тебе судить о делах церковных? Ведь нетрудно по неведению впасть в ошибку, и тогда попы обвинят тебя в еретичестве.

— Не вижу вины своей, святой отец. Разве зазорно человеку искать истину? — Матюша смотрел улыбчиво, ясно, по-доброму.

Артемий прикрыл глаза, мысленно перекрестился.

«Спаси, Господи, раба твоего Матвея, подобно юродивому, не ведающего, что творит. Пронеси мимо него чашу гнева своего!»

— Слышал я, будто проповедь Феодосия не нова, то же самое говорил немец Мартын Лютер.

— Родом я из Пскова, а этот город соседствует с Ливонией. Прослышав о новом учении Мартына Лютера, отправился я в немецкий Новый Городок[197] и спрашивал у тамошних властей, нет ли человека, хорошо знающего немецкую веру, чтобы поговорить с ним о Священном писании. Однако такого человека там не сыскалось, и мне поговорить ни с кем не довелось.

— Как же мне быть, святой отец?

— А разве в Москве нет немцев? Ныне учение Мартына Лютера распространилось в Литве и в иных землях. И коли ты желаешь знать суть этого учения, разыщи аптекаря Матвея Литвина и его друга Андрея Хотеева, с ними обо всём потолкуешь.

— В Священном писании сказано, что самая главная заповедь Иисуса Христа — любовь к ближнему. Почему же, святой отец, вокруг столько зла, ненависти, нелюбви? Глянь, сколько попов да монахов проповедуют учение Христово, почему же ничтожны итоги трудов их?

— Ты, отрок, спросил меня о самом главном, и я отвечу тебе, как сам разумею. Основатель скитского жития Нил Сорский говорил: «Кто одними устами молится, об уме небрежет, тот молится на воздух». К сожалению, многие попы и монахи так и поступают: призывают любить ближнего, а сами живут в роскоши, пьянствуют, прелюбодействуют. Будут ли люди верить их словам? Увы! Мы, нестяжатели, отрицаем всякую ценность внешних подвигов веры, если они не проистекают из потребы души человека. Истинная любовь обязательно должна подкрепляться делом. «Любим не словом и не языком, — говорил верный ученик Спасителя Иоанн, — но делом и истиною». Об этой заповеди забыли многие стяжатели, ибо стяжание не есть доброе дело: у человека, все помыслы которого устремлены к обогащению, нет времени для спасения души. Ты, отрок, говорил мне, что проповедь Феодосия сходна с учением Мартына Лютера. Феодосий и в самом деле многие мысли позаимствовал у немецкого проповедника. Но различия между нами, нестяжателями, и лютеранами подобно несходству земли и неба, холода и огня. Мы всегда были против украшения церквей золотом, потому что за всем этим не добро, не любовь, а зло, ибо золото для украшения церквей стяжается с бедных христиан. Об этом немало гневных слов было сказано старцем Вассианом Патрикеевым. Но разве от нестяжательства идёт Мартын Лютер? Есть ли нестяжатели среди латинства? Нет их, кругом златолюбцы, стяжатели, проповедям которых никто не верит. Может ли быть сильной церковь, отпускающая грехи за деньги, выдающая грешникам особые грамоты? Благодарение Богу, что наши стяжатели не додумались до этого! Разве могут почитать себя верными последователями Христа те, кто вопреки его зову возлюбить ближнего сжигают еретиков на кострищах? Учение Мартына Лютера идёт от порицания стяжательства и неправды латинства, неудивительно, что оно, подобно пожару, распространилось среди народов, над которыми распростёрлась власть римского папы, но сам Лютер в душе стяжатель. Любая церковь сильна подвижниками веры, готовыми не на словах, а на деле творить добро. А что же Лютер? Любит ли он Бога и ближнего? Я сильно сомневаюсь в этом. Не по доброй воле, не по благочестивому устремлению сделался он монахом, а испытав ужас и тоску смерти во время страшной грозы, которые вынудили его дать обет постричься. Лютер не любит Бога, ему приятнее было бы лицезреть дьявола. Святая жизнь в монастыре для грехолюбивого человека-сущий ад. Отчаявшись заслужить спасение тяжкими трудами, монастырским подвижничеством, он по своей воле снял с себя монашеский сан, нарушив тем самым свою клятву перед Богом, и измыслил учение, привлекательное для многих тем, что можно якобы спастись человеку одною верою в Бога без добрых дел. Надо ли говорить, сколь опасно такое учение для души человека? И сам образ жизни Лютера утверждает меня в этой мысли. В нём нет и крохи духовного благочестия, Встречаясь по вечерам с друзьями, он выпивает добрую чарку вина или кружку пива и говорит при этом кощунственные слова, будто Бог считает полезным, чтобы он иногда напился пьяным. Пообещав Богу стать монахом, он дерзостно попрал клятву, оставил монастырь и женился на приглянувшейся ему монахине. Вот так святой человек! Не любя Бога, Лютер не любит и ближнего, но только самого себя. «Азь есмь свет миру, — изрёк он, — и имею власть рассудить, от Бога ли учение папистов или от человека, потому что творю волю Божию. Христос поставил меня в служители Слова и дал мне право произносить приговор над верою папы, иудеев, турок и еретиков; я низложу всех отступников, повергну их к стопам своим. Я хочу быть правым судией. Я, Лютер, уверен, что проповеди моей воздадут свидетельства птицы, камни и песок морской. Я крещён и призван от Бога к служению Слову, которое есть сила небесная, а потому и я причастен к чинам небесного царствия. Гавриил и все ангелы смотрят на меня как на драгоценный перл. Мало того, они хвалят и прославляют меня, удивляются мне». Воистину нет предела самообольщению, самолюбию, гордыни! Разве таким был Нил Сорский, всю жизнь избегавший всяких почестей? Но если Лютер поставлен быть служителем Слова и судией Богом, то где же знамения Господни? Не было таковых ни при жизни, ни по смерти Мартына. Да и сам он отрицал чудеса и Божественные откровения.

— Слышал я, будто у Мартына Лютера много недругов.

— Еретиков всюду преследуют — в неметчине и на Руси. Их гонят за то, что они напоминают забытые Христовы истины. Между тем Христос был кроток с заблуждающимися, таковы же были и апостолы. А вот нынешние гонители, не решаясь идти в открытую, лицемерят, прибегают к помощи клеветы, утверждают, будто обвиняемые ими в Христа не веруют. Потому я и говорю тебе, отрок: будь осторожен в своих суждениях. Между тем не подобает христианам убивать заблуждающихся, надобно убеждать их научением и кротостью.

— Христос один, а веруют в него по-разному.

— Верно сказал Нил Сорский: «Писаний много, но не вся Божественна суть». Добавлю от себя: каков поп, таков и приход, какова вера, таков и народ. Бусурмане злы и жестоки — такова их вера. А в Индии, как поведал Афонька Никитин, другой народ, и вера там иная. Мы и латины веруем в Христа, и потому, казалось бы, должны быть сходными наши устремления. Однако латинство погрязло в стяжательстве, и народ тамошний не чета нашему — пронырлив, расторопен, расчётлив, почитает ремёсла и торговлю, стяжает серебришко и золотишко.

— Что же в том плохого — в стремлении жить в достатке, в развитии ремёсел, умножающих богатство?

— Зла никакого нет, доколе достаток в разумных пределах. Чрезмерная забота о богачестве — стяжательство- не оставляет времени для помыслов о спасении души, а ведь заблудшие души-источник всякого зла. И с другой стороны, глянь на чрезмерное богатство. В одном и том же селении крестьяне из года в год, если тому не препятствует непогодица, снимают в общем-то одинаковый урожай жита. Но если боярин потребует в этом году податей больше, чем в минувшем, — а это у нас на Руси нередко случается, — то крестьянам будет худо. Вот и выходит, что если один человек купается в роскоши за счёт обмана и ограбления других, то сотни ограбленных им голодают. Речь не о том, отрок, что добрый хозяин должен жить так же, как ленивый, — достаток должен быть в разумных пределах и создаваться честным трудом, а не обманом. Истинная вера — укрепившаяся на Руси православная вера. И хоть не всё у нас хорошо по вине стяжателей, однако же немало на Руси истинных служителей Бога, не только словами, но и делом утверждающих любовь к ближнему. Обретаются в Русской земле и чудотворцы, показывающие нам силу Господа Бога нашего. Мы, нестяжатели, против того, чтобы были у монастырей вотчины, громко ругаем за это иосифлян, но помним и добрые их дела. Ведаешь ли, отрок, что Иосиф Волоцкий в голодную годину кормил при своей обители множество людей, ввергнув в нищету братьев своих — монахов?

— Многократно слышал о том, Артемий.

— Усвоил ли разницу между нестяжателями и лютеранами?

— Усвоил, святой отец.

— Так действуй всегда на благо Господа нашего и ближних.

— На обратном пути в Москву побываю в своём поместье в Переяславском уезде и всех людей освобожу от кабалы.

— Одобряю твоё намерение, чадо моё. Вижу, добрый ты человек. Дай Бог, чтобы беда обошла тебя стороной. Научись побеждать грех, в нас живущий, ни на кого и ни за что не сердись, ни о ком не помысли по-злому, хотя бы кто и причинил тебе обиду, а всячески извиняй обидчика. Возлюби врагов своих, не мсти им ни словом, ни помыслом, ни делом. Презирай корысть и сластолюбие, возлюби нестяжательство и простоту в пище, питье и одежде. Не собирай богатство, но подавай милостыню бедным и тем стяжаешь себе сокровище, нескудеющее на небесах. Никому не льсти, но каждому говори правду безбоязненно. Не прельщайся красотой лица, но почитай во всяком красивом и некрасивом человеке красоту образа Божия, одинакового у всех. Стремись к вечной жизни и вечной радости. Прощай, сын мой!


Артемий в задумчивости прошёлся по келье. Зачем его вызвали в Москву? Вскоре после беседы с Матвеем Башкиным прибыл в Нилову пустынь гонец и велел срочно явиться на церковный собор. Три дня назад Артемий прибыл в Москву, где его поселили в Чудовом монастыре, но хотя собор заседает, его почему-то не спешат звать туда. Что бы это значило?

Тихо вошёл келейник, почтительно склонился перед старцем. Знак добрый: если бы для какой пакости позвали, келейник не стал бы гнуть спины.

— Вижу, роспись стен поновили, кто же трудился? — Артемий спросил первое, что пришло на ум.

— Псковичи расписывали, а приглядывал за их работой сам батюшка Сильвестр.

— Лепота!

— До пожара не хуже было, жаль, что монастырь наш погорел. Ничего не уцелело, всё ненасытный огонь пожрал, а вот мощи великого чудотворца Алексея божьим милосердием сохранились.

— То знак милости Божьей.

— А в этой келье когда-то жительствовал Вассиан Патрикеев. Лет двадцать, поди, с той поры прошло, я ещё молодым тогда был. После церковного собора увезли его в Иосифову обитель, там он вскоре и преставился.

Воспоминание о печальной участи Вассиана Патрикеева было неприятно Артемию. Зачем его позвали в Москву? Уж не донёс ли кто митрополиту о неугодных ему речах, нередко звучавших в Ниловой пустыне?

Келейник подмёл пол и вышел, ко вскоре вернулся взволнованный:

— Сюда батюшка Сильвестр идёт!

Сильвестр вошёл, приветливо улыбаясь, торжественно изрёк:

— Рад видеть тебя, Артемий, в Москве.

— Благодарю Бога за то, что он свёл нас, Сильвестр.

— Много добрых слов довелось мне услышать о заволжских старцах, твёрдо отстаивающих основы православной церкви.

Артемию помнилось, что Сильвестр похвалил заволжских старцев неискренно.

— В меру своих сил тщимся мы следовать заветам нашего учителя Нила Сорского. К сожалению, много неправды творится не только среди мирян, но и промеж духовных людей.

— Согласен с тобой, Артемий. Многие люди, обезумев, впали в пьянство и во всякие мерзкие грехи. И ныне государь наш Иван Васильевич вместе с отцом своим митрополитом Макарием решили искоренить беззаконие, прелюбодеяние, содомский грех, еретические помыслы. Созвали они Священный Собор, чтобы запретить монахам предаваться пьянственному питию, сквернословию, ходить нагими, мыться вместе с бабами. По указу государя нашего, христосолюбивого Ивана Васильевича, собор приговорил создать в царствующем граде Москве и по всем городам Русской земли книжные училища для обучения детей священников, дьяконов и всех православных христиан грамоте, книжному письму и церковному пению.

— Доброе то дело, Сильвестр. Надобно сделать так, чтобы у священнослужителей слово никогда не расходилось бы с делом — нестяжатели крепко стоят на том.

— К тому же и митрополит Макарий не устаёт призывать. Каждый из нас пришёл в этот мир творить добро и милосердие. Я вот давно уже всех рабов своих освободил, а выкупая чужих, отпускаю на волю. Многих оставленных сирых и убогих мужского и женского пола я воспитал и вскормил до совершенного возраста, выучил их, кто к чему был способен: делать иконы, переписывать книги, торговать. И все они свободны. Иные стали священниками и дьяками. Божьей милостью всем моим воспитанникам не было никакой срамоты.

Артемий с интересом слушал Сильвестра. О нём говорили разное. Многие побаивались его, считали всесильным человеком при государе, а потому заискивали перед ним. Артемию Сильвестр таким не показался: держится просто, не на словах, а на деле творит добро.

— Господь не оставит без внимания твою доброту, Сильвестр. Если бы каждый поступал так, как ты, у нас на Руси давно утвердились бы любовь и согласие между людьми. Был я незадолго перед отъездом в Москву в Кирилло-Белозерском монастыре и слышал, как на радость людям гудит твой колокол.

— То работа псковского мастера Тимофея Андреева с сыновьями, к нему мой отпрыск Анфим ездил с просьбицей отлить добрый колокол. А ведь когда-то Тимофей был священником Похвальской церкви. — Слова Артемия пришлись по душе благовещенскому попу, побудили его приступить к делу, возложенному на него государем. — Я человек малый, незначительный. Между тем иные церковные властелины поступают не по правде, не по совести. Взять хоть новгородского архиепископа Феодосия. На церковном соборе о нём много нелестных слов сказано, а главное — владычной казной распоряжается как своей собственной. И решили церковные мужи свести Феодосия с новгородской епархией.

— Полностью согласен с собором: стяжательство Феодосия стало притчей во языцех. Кого же собор намерен поставить на его место?

— Царь Иван Васильевич в единомыслии с митрополитом Макарием хочет поставить новгородским архиепископом Серапиона Курцова — нынешнего троицкого игумена.

Артемий удовлетворённо кивнул головой.

— Серапион Курцов достоин того, чтобы занять новгородскую епархию.

— А на месте Серапиона Курцова иноки Троицкой обители хотят видеть тебя, Артемий!

— Меня?!

Такого Артемий никак не ожидал. Вот, оказывается, зачем вызвали его из Ниловой пустыни в Москву! Нет, он не может принять на себя столь почётную ношу. В Ниловой пустыни некого ему бояться, там ты сам себе господин, поэтому заволжские старцы за словом в карман не лезут, правду-матку режут, не оглядываясь на видоков да послухов митрополита. Что могут сделать со строптивцами? Сослать? Так ведь дальше некуда. Не случайно в их Белозерский край отправляют из Москвы неугодных государям и митрополитам. В Троицком монастыре совсем не то. Тамошние монахи не приемлют отступлений от канонов, припомнят тебе любое слово, сказанное когда-то. Это всё равно что из тёмной курной избы выйти на освещённую солнцем поляну: любой изъян на тебе посторонним людям виден, а ты, ослеплённый солнцем, опасности не зришь.

— Недостоин я столь высокой чести, Сильвестр.

— Все так сказывают по скромности. Но разве в тебе дело? Коли братия пожелала видеть тебя игуменом, ты обязан подчиниться, ибо вести братию по правильному пути — дело, угодное Господу Богу.

— Грешен я, Сильвестр, а потому не могу быть достойным пастырем для братии Троицкой обители.

— Все мы не без греха. Исповедаешься перед попами- отдашь грехи Богу.

— Да разве мало старцев, достойных такой чести?

— Достойных старцев на Руси немало, однако не их, а тебя пожелали видеть игуменом монахи Троицкой обители. К тому же и государь своё мнение сказал.

Артемий понял, что возражать далее бесполезно: игуменом Троицкого монастыря мог стать лишь человек, угодный государю, и если он своё мнение сообщил Сильвестру, значит, дело об игуменстве решённое.

— Уж коли быть мне игуменом в Троице, хочу просить государя и митрополита освободить из нятства Максима Грека, томящегося в тверском Отроче монастыре, и послать его в Троицкую обитель. Безвинно пострадал он вместе с Вассианом Патрикеевым от митрополита Даниила.

Сильвестр был удовлетворён согласием Артемия занять место Серапиона Курцова. Что же касается Максима Грека, то и государь, и митрополит Макарий с уважением относятся к нему.

— Просьбица твоя удовлетворена будет, Артемий.

На исповеди Артемий ещё раз попытался отказаться от игуменства. Перед исповедовавшими его семью попами он сказал:

— Не могу я быть главой братии, тому препятствует блудный грех.

Священник Благовещенского собора Симеон, не раздумывая, твёрдо ответил:

— То переступи, это не нужно.

Ничто не могло воспрепятствовать воле государя и митрополита.

ГЛАВА 21

Максим Грек покинул собор Троицы и залюбовался рябиной, цветущей возле церковной ограды: её листья образовали дивное кружево, украшенное беловато-жёлтыми пушистыми шапками цветов, издающими тягучий медовый аромат. То ли от этого запаха, то ли от слабости ноги стали шаткими, поэтому Максиму пришлось остановиться и опереться на посох. Вот она — желанная свобода, обретённая после двадцатипятилетнего заточения. По воле митрополита Даниила его дважды судили на церковных соборах 1525 и 1531 годов. После первого судилища он томился в логове презлых иосифлян, а после второго был сослан в тверской Отрочь монастырь, где на него надели оковы, которые, однако же, были почти тотчас сняты по ходатайству Акакия. Тверской епископ с уважением относился к осуждённому, прибегал к его помощи при решении сложных богословских вопросов, оказывал ему знаки внимания. В Твери Максим много и плодотворно работал, имел доступ в богатую книгохранительницу, пользовался услугами писцов. И тем не менее он не чувствовал себя свободным, его постоянно угнетал запрет на приобщение Святых Тайн. После того как князь Пётр Иванович Шуйский посетил его в Твери, ласково побеседовав с ним, Максим обратился к нему с посланием, в котором писал: «Я уже не прошу, чтобы меня отпустили в честную на всём православным многожелаемую Святую гору: знаю сам, что такое прошение вам нелюбезно; одного прошу, чтоб сподобили меня приобщения Святых Тайн». По всей вероятности, князь Пётр Иванович ничего не смог сделать для осуждённого, и тогда он обратился к митрополиту Макарию, прося отпустить его на Афон. Макарий разрешил ему ходить в церковь и приобщаться Святых Тайн. В благодарность Максим написал два послания, в которых всячески восхвалял первосвятителя как наставника и вдохновителя царя, который благопокорно слушает и принимает архиерейские советы, претворяя их в дела. Но есть у Макария немало врагов, противящихся священным поучениям митрополита, и я, писал Максим, дивлюсь терпению, с которым Макарий относится к воздвигаемым на него неправедным стяжаниям со стороны тех, кто по своему безумию не покоряется священным наказам. Кроме того, Максим Грек очищал себя от обвинений в ереси: «Если я прав, то покажите мне милость, избавьте от страданий, которые терплю я столько лет, да сподоблюсь молиться о благоверном самодержце великом князе Иване Васильевиче и о всех вас; если же не прав, то отпустите меня на Святую гору». О том же просили русского митрополита патриархи Константинопольский и Александрийский, однако и их призывы остались втуне. Писал Максим и молодому царю; таков уж он был — не мог отказать своей потребности излагать свои вольно текущие мысли на бумаге. Ему казалось, что его поучения, проистекающие из добрых побуждений, окажутся полезными и будут восприняты с благодарностью. «Царь есть образ живой и видимый Царя Небесного; но Царь Небесный весь естеством благ, весь правда, весь милость, щедр ко всем. Цари греческие унижены были за их преступления, за то, что похищали имения подручных своих… Благовернейший царь! Молю преславную державу благоверия твоего, прости меня, что откровенно говорю полезное к утверждению богохранимой державы твоей и всех твоих светлейших вельмож. Должен я это делать, с одной стороны, боясь участи ленивого раба, скрывшего талант господина своего, с другой — за милость и честь, которыми в продолжении девяти лет удостаивал меня, государь мой, приснопамятный отец твой, князь великий и самодержец всея Руси, Василий Иванович; он удостоил бы меня и большей чести, если бы, по грехам моим, не поклепали ему меня некоторые небратолюбцы… Приняв слово моё с обычною тихостию твоею, даруй мне, рабу твоему и нищему богомольцу, возвращение на Святую гору».

На Святую гору Максима не отпустили, однако его многочисленные ходатайства возымели действие: когда вместо Серапиона Курцова, назначенного новгородским архиепископом, игуменом Троицкого монастыря стал старец Артемий, Максима тотчас же перевели из Твери в эту обитель. Здесь он обрёл наконец долгожданную свободу.

Может быть, во сне привиделся старцу солнечный адриатический город Арт, где некогда проживала богатая греческая семья Триволисов, в которой родился Михаил, будущий Максим Грек? Видел ли он наяву прекрасную Флоренцию, монастырь Святого Марка, слышали ли его уши пламенную речь Джироламо Савонаролы[198]? Подобно сказочному миражу, возникают в памяти видения, связанные с пребыванием на Афоне. Никогда не бывать ему на Святой горе! Даже если бы дозволено было Максиму устремиться туда, он не достиг бы желаемого: силы покинули его тело, ноги стали шаткими, руки — дрожащими, и лишь живые тёмные глаза по-прежнему пытливо всматриваются в окружающий мир, который прекрасен повсюду — и во Флоренции, и в Москве, и в Твери, и вокруг Троицкой обители; мир не может быть где-то безобразным, потому что сотворён по воле Всевышнего.

Максим приметил, что из храма вышел ветхий старец, и тотчас же признал в нём Иоасафа Скрипицына — бывшего игумена Троицкого монастыря, митрополита всея Руси, сосланного Шуйскими в Кирилло-Белозерский монастырь. Ныне Иоасаф вновь жительствует в Троицкой обители, держится особняком, почти ни с кем не беседует: помолится в церкви и неспешно уходит в свою келью, ни на кого не глядя, опустив глаза долу. Максим окликнул старца:

— Благословен будь, Иоасаф.

Тот остановился, долго вглядывался в окликнувшего его человека.

— Никак, Максим Грек?

— Он самый, Иоасаф. По повелению митрополита Макария покинул я тверской Отрочь монастырь, чтобы жить здесь, в Троицкой обители. А ходатайствовал о том старец Артемий, коему я весьма признателен.

Иоасаф помолчал, как будто сомневаясь в чём-то, пристально посмотрел в лицо Максима и произнёс:

— Трудно придётся Артемию — нестяжатель он, а кругом стяжатели.

— Почему же собор иосифлян избрал нестяжателя игуменом Троицкой обители?

— Царь пожелал видеть игуменом Артемия, а кто же пойдёт против его воли? Троицкая обитель — царёва молельня. И всё равно недолго игуменствовать Артемию.

— Почему так мыслишь, Иоасаф?

— Не мытьём, так катаньем иосифляне своё возьмут. Всем ведомо — Артемий слёзно просил братию отпустить его в Нилову пустынь, не желая славы мира сего. Не хочет старец погибнуть душою, но жаждет исполнить заповеди Христовы, евангельские и апостольские, питаться и одеваться трудом рук своих. Многие троицкие монахи почитают святого старца, но есть у него и недруги. Келарь Адриан Ангелов сказывает повсюду, будто Артемий говорил ему: Бог не приемлет молитв за людей, растленно живших, и грабителей. Тем самым, мыслит Адриан, он отсекает у грешных надежду на спасение. И ещё якобы утверждал Артемий: нет помощи покойникам, когда по ним поют панихиды и служат обедни, тем они не минуют муки на том свете.

— Все эти высказывания Артемия, даже если они и на самом деле изречены были, неподсудны, нет в них ничего такого, что могло бы быть истолковано как богохульство и ересь.

— Плохо ты, видать, учен, Максим: разве в твоих высказываниях были ересь да богохульство? Тем не менее по воле митрополита Даниила более двух с половиной десятков лет по темницам маялся. Бывший троицкий игумен Иона сказывал, будто Артемий возлагал хулу на крёстное знамение — нет, дескать, в том ничего.

— После того как отдали Богу душу Нил Сорский да Вассиан Патрикеев, перестали церковные мужи идти встречу последователям Иосифа Волоцкого.

— Неверно твоё слово, Максим, и поныне не перевелись на Руси люди, отстаивающие дело заволжских старцев, да только их число во все времена было невелико.

— Отрадно, что и среди молодых мирян есть сторонники нестяжательства. Недавно посетил меня в Твери князь Андрей Курбский — племянник Василия Михайловича Тучкова, написавшего «Житие Михаила Клопского», и очень порадовал меня своими разумными речами. Долго мы с ним беседовали, что есть добро и зло. Так он сказывал: многие премудрые люди говорят, что доброму началу и конец бывает добр; но если это так, то, напротив, злое злым кончается. А ещё слышал от него такое: в отличие от бессловесных тварей, управляемых чувствами, естеством, людьми руководит разум.

— Верно он молвил, только ведь и среди людей немало тех, кто уподобился скоту бессловесному, кто управляется естеством и чувствами.

— Тоскую я по своей духовной отчизне — Святой горе…

— Напрасно печалишься, Максим. Здешняя обитель не менее свята, она словно чудесная чаша причастия православного духа покоится в лоне Русской земли. Имя её основателя — преподобного Сергия, как дивный светильник освещает православную Русь.

В воротах монастыря показалась чёрная запылённая колымага. Возле церкви из неё вышли трое, в одном из которых Максим тотчас же признал старца Герасима Ленкова, надзиравшего за ним в Иосифо-Волоколамском монастыре.

— Никак, Герасим Ленков пожаловал, уж не по мою ли душу? — монах перекрестился. — А кто это рядом с ним? Никогда прежде не видел этих людей.

— Рядом с Герасимом идёт совсем недавно безвестный благовещенский поп Сильвестр. Ныне же он знаменит и всесилен, правая рука государя… Ничего не скажешь — хитёр Макарий, умён. Меня бояре лишили власти за то, что нас с Иваном Бельским государь князь великий якобы у себя в приближении держал и в первосоветниках. А Макарий это дело учёл и будто бы в стороне от государя стоит, а в первосоветниках — его верный человек Сильвестр. Только и это никому не ведомо, что Сильвестр служит Макарию. Великий хитрец митрополит!

Максим хорошо знал о превратностях судьбы Сильвестра, о его влиянии на государя, поэтому, хотя и не был с ним лично знаком, не так давно обратился к нему с просьбой, чтобы тот напомнил благоверному царю и самодержцу всея Руси о детях скончавшегося в Твери Никиты Борисовича, чтобы государь показал милость свою к ним, в великой нужде живущих.

— Вон ещё один неведомый мне человек.

— А это бывший игумен Троицкой обители Серапион Курцов. Церковный собор намерен послать его на место новгородского архиепископа Феодосия, тот очень уж вольно обращался с казной.

Сильвестр, увидев Иоасафа, обратился к нему приветливо и по своему обыкновению торжественно:

— Церковный собор послал нас к тебе, Иоасаф, в надежде получить благословение его решениям.

Опальный старец милостиво склонил голову. «Хитёр и умён Макарий, мог ведь и без моего согласия утвердить приговор собора. Кто я для него? Не митрополит уже и даже не игумен… Верный последователь Иосифа Волоцкого, а тем не менее Максима Грека выпустил из нятства, а нестяжателя Артемия допустил до игуменства в Троице».

— А это что за старец? Уж не Максим ли Грек?

— Он самый, Сильвестр.

— Получил я твоё послание о детях Никиты Борисовича, живущих в великой скудости, и тотчас же сказывал о том государю. И государь наш, пресветлый Иван Васильевич, повелел тем детям оказать вспомоществование.

— Спасибо, господине, за то, что вспомнил о моей просьбице. Да вознаградит тебя Господь Бог за заботу о сиротах покойного Никиты Борисовича.

— Пойдёмте в мою келью, — пригласил гостей Иоасаф, — там посмотрю я решения собора.

Сильвестр с Серапионом пошли следом за ним. Герасима Ленкова задержал Максим Грек.

— Давненько не виделись, Герасим.

— Два десятка лет миновало, а словно вчера было, беседовали мы с тобой в Иосифовой обители.

— Как братья твои поживают?

— Тихона прошлый год прибрал Господь, а Феогност крепок ещё.

Максим внимательно всмотрелся в своего тюремщика: лицо потемлело, высохло, масластые руки как бы жёлтым пергаментом обтянуты.

— По-прежнему… трудиться приходится?

— Еретиков, Максимушка, хватает, так что без дела не сидим. А ты, вижу, как и прежде, пишешь всем, поучаешь.

— Такова уж моя природа, Герасим.

— Это всё от гордыни, а гордыня есть грех тяжкий.

— О грехах своих не перед тобой — перед Господом Богом буду печаловаться. Тебе же, по великим грехам твоим, прощения у Бога не вымолить: глянь, сколько крови-то на руках!

— То кровь проклятущих еретиков, а их велено казнить нещадно.

— Бог есть Добро, а потому еретики не те, кого ты с братцами мучил, а вы сами. Разве Вассиан Патрикеев, коего вы умертвили в своей обители, — еретик?

— Вижу, не смирился ты, Максимушка, а напрасно. По твоим рассуждениям выходит, что митрополит Даниил, боровшийся с еретиками, — сам еретик. Не мы- Ленковы — судили старца Вассиана Патрикеева, а Священный Собор. Это что — собор еретиков? Ныне ереси противостоит митрополит Макарий. Так и его станешь оплёвывать? А разве не он разрешил тебе приобщаться Святых Тайн, позволил поселиться в святой Троицкой обители?

— Макария не тронь, не говорил никогда против него хульных слов. И пугать меня не смей — не много уж осталось мне ходить по земле, потому не страшусь новой опалы. Речь о тебе, Герасим, о твоём спасении. Или две жизни прожить собрался?

— Обо мне, Максимушка, не беспокойся, я верно служу Господу Богу.


В это время в келье Иоасафа обсуждались решения Стоглавого Собора[199].

— Здесь писано о соборе 1503 года, однако упоминается лишь Иосиф Волоцкий. Но ведь в ту пору были и другие великие церковные мужи — Нил Сорский, Вассиан Патрикеев, которые житием своим были угодны Господу Богу и Святое писание хорошо разумели. Потому следовало бы помянуть и о них. Пусть государь спросит о том соборе своих старых бояр, они помнят, кто на нём был.

Сильвестру были нелюбы эти слова, он знал, что Макарий высоко почитает Иосифа Волоцкого, но возражать не стал: не его дело затевать спор с Иоасафом, пусть церковный собор сам решает, принимать во внимание его мнение или нет. Серапион Курцов также помалкивал, его заботили хлопоты по переезду в Новгород.

— Иосифляне, — продолжал Иоасаф, — зорко стоят на страже монастырского богатства. Вот здесь писано. чтобы деньги на выкуп полонянников из неволи брали с сох. А разве нельзя на это употребить казну епископов и монастырей? Почему церковь должна сторониться этого богоугодного дела? Иные архиепископы без счёта раздают золотые корабельники[200] князьям и боярам, чтобы быть в почёте. А надобно их корабельники употребить на выкуп полонянников.

И вновь никто не возразил Иоасафу, ибо хорошо поняли, что он имел в виду осуждённого на соборе новгородского владыку Феодосия, распоряжавшегося архиепископской казной как своей собственной.

Закончив чтение Стоглава, Иоасаф сделал ещё несколько замечаний.

В тот же день Сильвестр, Герасим Ленков и Серапион Курцов отбыли в Москву. Большинство предложений Иоасафа не было принято собором или оставлено без внимания.

ГЛАВА 22

Глухая осенняя ночь опустилась на Казань, померкли в окнах домов огни, затихли на улицах шаги прохожих. Холодный северный ветер завывает в кронах деревьев, сердито теребит голые ветки. Не спится старому Шиг-Алею в царском дворце, медленно ходит он из угла в угол по каменной Муралеевой палате, чутко прислушивается к малейшему шороху. В завывании ветра чудятся ему чьи-то недобрые голоса, звон оружия.

Весной Шиг-Алей вместе с воеводами Данилой Захарьиным и Юрием Булгаковым прибыли на судах в устье Свияги для постройки нового города. А чтобы близкие казанцы не докучали строителям, царь Иван Васильевич повелел нижегородскому воеводе Петру Серебряному — родному брату углицкого дворецкого Василия Серебряного — идти изгоном на казанский посад. Серебряный в точности исполнил царский приказ- неожиданно явился перед Казанью, побил много людей, живых взял в плен и немало русских освободил из неволи. Нижегородцы встали по всем перевозам на Каме, Волге и Вятке, чтобы воинские люди из Казани и в Казань не ездили и не препятствовали бы строительству города в устье Свияги.

Шиг-Алей подошёл к Круглой горе на следующий день после Леона Огуречника[201], и тотчас же явившиеся с ним люди начали расчищать от леса место, предназначенное для постройки города. После очистки Круглой горы попы пели молебен, святили воду и с крестами обошли вдоль вех, поставленных дьяком Иваном Выродковым для обозначения будущей городской стены. После этого заложили церкви Рождества Богородицы и чудотворца Сергия. Дьяковы люди успешно потрудились в Углицком уезде. Правда, леса, привезённого ими на судах, хватило на обустройство лишь половины горы, другую половину воеводы и дети боярские со своими людьми застроили из местного леса, причём все работы завершили за четыре седмицы.

Уже на третий день после прихода судовой рати к Круглой горе к Шиг-Алею и воеводам явились послы горной черемисы[202], которые заявили, что князья и мурзы оставили их на произвол судьбы и бежали в Казань. Так пусть государь их пожалует, простит, а воевать бы им не велел, но облегчил бы ясак[203] и дал им свою грамоту жалованную, как им впредь быть. Горная сторона — добрая половина Казанского царства, присоединение её к Руси могло сильно ослабить татар, поэтому воеводы тотчас же отписали о посольстве царю Ивану Васильевичу. Тот приказал взять черемис в своё подданство, причём новый город Свияжск объявил стольным градом Горной стороны. Туда были посланы писцы, которым велено было учесть всех взрослых людей, умеющих стрелять из лука, кроме стариков и детей. Государь пожаловал горную черемису, прислал грамоту с золотой печатью и ясак им отдал на три года. Шиг-Алей и воеводы были щедро награждены золотыми. Им приказано было привести к присяге всю Горную сторону и послать черемис воевать казанские места под присмотром детей боярских и касимовских татар, которые должны были узнать, прямо ли черемисы станут служить государю. Воеводы привели к присяге черемис, чуваш, мордву и сказали им: «Вы государю присягнули, так ступайте, покажите ему свою правду, воюйте его недругов». Те собрали большое войско, переплыли через Волгу на Луговую сторону и пришли к Казани, на Арское поле. Казанцы и крымцы вышли к ним навстречу, и началось упорное сражение. Когда же из города вывезли пушки и пищали и открыли из них стрельбу, черемисы, чуваши и мордвины дрогнули и побежали. Около сотни их было убито, несколько десятков взяты в плен. Русские воеводы решили, что горные люди служат царю прямо, и велели им отступить на свою сторону. Показав верную службу, те отправились в Москву за наградой. Иван Васильевич жаловал их, князей и мурз кормил и поил у себя за столом, дарил оружием, конями, деньгами, шубами, крытыми шелками.

В Казани усилились меж тем те, кто хотел служить русскому царю, — построение Свияжска и отпадение Горной стороны способствовали этому. Между казанцами и крымцами, враждебно относившимися к русским, возникли нестроения. Летом на царёв двор в Казани пришли чуваши и стали кричать: «Отчего не бить челом русскому государю?» Однако крымцы во главе с Уланом Кащаком побили их. Тем не менее положение крымцев в Казани по-прежнему было шатким, ибо казанские князья и мурзы постепенно перебегали на службу к московскому царю. Испугавшись, что в случае прихода русских войск они будут схвачены и выданы казанцам, слуги Гиреев в числе около трёхсот человек собрались, пограбили всё, что было можно, и устремились прочь из Казани. По дороге они побросали своих жён и детей и направились вверх по Каме в сторону Вятки. Однако вятский воевода Иванис Зюзин разбил их наголову, сколо полусотни человек пленил и отправил в Москву. Среди них был и Улан Кащак. Царь приказал казнить крымцев за их жестокосердие.

Едва сторонники Гиреев ушли из Казани, в Москву были отправлены послы с челобитьем к царю Ивану Васильевичу, чтобы он пожаловал казанцев, не велел их пленить, дал бы им царя Шиг-Алея, а отпрыска скончавшегося Сафа-Гирея — Утемиш-Гирея вместе с матерью Сююн-бекою забрал бы к себе. Государь ответил послам, что пожалует казанцев, если они выдадут ему царя, царицу, остальных крымцев и детей их и освободят всех русских полонянников.

В это время Шиг-Алей находился в Свияжске. Русский царь послал к нему своего ближнего человека Алексея Адашева с объявлением, что он жалует его Казанью вместе с Луговой стороной.

— А как быть с Горной стороной? — спросил Алексея Шиг-Алей.

— Горная сторона отойдёт к Свияжску, потому что государь саблею взял ею до челобитья казанцев.

Такой ответ не понравился Шиг-Алею. Казанцы могут признать его своим царём только тогда, когда он сделает для них хотя бы одно доброе дело — добьётся от русского царя возвращения Горной стороны. Но когда Шиг-Алей сказал об этом Алексею, тот твёрдо ответил:

— Горной стороне вместе с Казанью не бывать никогда!

На следующий день казанские вельможи заявили московским послам, что землю разделить нельзя, поэтому следовало бы возвратить Горную сторону Казани. Однако и им послы ответили отказом.

В августе Шиг-Алей пришёл в Казань и поселился на царёвом дворе. При нём были известный боярин Иван Хабаров, начавший военную службу ещё при Елене Глинской, и дьяк, строитель Свияжска, Иван Выродков. В ту пору в Казани было около шестидесяти тысяч русских полонянников, в каждом татарском доме звучала русская речь, жило по нескольку рабов. Когда Шиг-Алей, выполняя волю московского государя, приказал освободить их, то сразу же вызвал всеобщую ненависть. Мыслимое ли дело отпустить на волю всех рабов? Как можно обойтись без них? Шиг-Алею было поставлено в вину, что он не требует от русского царя возвращения Горной стороны.

Боярин Хабаров и дьяк Выродков проведали, что татары не освобождают полонянников, и в сентябре уведомили царя Ивана Васильевича, что Шиг-Алей смотрит на это сквозь пальцы, опасаясь волнений казанцев. Русский царь не захотел отказаться от обговорённых ранее условий, не мог согласиться с тем, что его люди томятся в неволе в стране, зависимой от Москвы. И тогда в Казань были отправлены родственник Ивана Васильевича боярин Дмитрий Палецкий и дьяк Иван Клобуков. Шиг-Алей встретил их насторожённо, опасаясь гнева государева, но приехавшие привезли ему, царице Фатьме-салтан, князьям, уланам и мурзам татарским платье, золотые и серебряные сосуды, деньги. В Москве надеялись, что это склонит казанцев к верной службе русскому царю, побудит освободить всех полонянников. Вместе с тем Дмитрий Палецкий твёрдо сказал хану:

— Царь и великий князь Иван Васильевич, видя христиан в неволе, вперёд такого терпеть не намерен. И ты, Шиг-Алей, помни жалованье царя Ивана Васильевича и отца его великого князя Василия Ивановича, служи прямо, шертных грамот не рушь, русских полонянников всех до единого освободи, а Казань укрепи на пользу государю и себе, как Касимов город, чтобы при тебе и после тебя дело было неподвижно и кровь перестала бы литься меж нами.

Видя щедрость русского царя, Шиг-Алей отправил в Москву больших послов с челобитьем, чтобы он пожаловал его, Горную сторону уступил, а если не захочет возвратить всей стороны, то пусть даст хотя бы несколько ясаков с неё. Кроме того, Шиг-Алей просил царя дать клятву ему и всей земле казанской, что будет с ней в мире. Иван Васильевич сказал послам, что не уступит Казани с Горной стороны ни одной деньги. Что же касается мира, то он даст клятву тогда, когда татары освободят всех русских полонянников до единого человека. В это время возвратились в Москву из Казани боярин Иван Хабаров и дьяк Иван Выродков и доложили царю, что казанцы мало освободили русских, куют их в оковы и прячут по ямам, а Шиг-Алей не казнит тех, у кого найдут полонянников, оправдывая себя тем, что он опасается волнения татар.

Воевода Дмитрий Палецкий, находящийся в Казани, проведал, что казанские князья ссылаются с ногаями, и сказал об этом Шиг-Алею. Тот велел своим людям проверить вести, полученные московским воеводой. В эту глухую ноябрьскую ночь его верные касимовцы должны перехватить в степи тех, кто сносится с ногаями.

Не спится старому Шиг-Алею, бесшумно расхаживает он по Муралеевой палате, ждёт вестей из степи.

Под утро тишину спящего города нарушил перестук копыт. Никого из казанцев не взволновал он: мало ли людей приезжает и уезжает по ночам, но Шиг-Алей насторожился, сел, скрестив ноги, на ковре, взял в руки чётки. Вот скрипнула дверь, вошёл верный Субулай, низко склонился перед царём.

— Плохие вести привёз, Субулай?

— Плохие, пресветлый царь. Схватили мы в степи Девлет-мурзу с людьми, нашли при нём грамоту к ногаям. Вот она.

— Подай свет!

Шиг-Алей развернул грамоту и, далеко отставив её от себя, стал читать.

— Ах они, собаки! Удумали убить меня. Но я прежде жестоко покараю их самих. Ступай, призови Дмитрия Палецкого.

Русские люди жили здесь же, на царёвом дворе, под надёжной охраной стрельцов и касимовцев. Палецкий не замедлил явиться. При виде рослого воеводы, его спокойного и ясного лица Шиг-Алей смог наконец-то избавиться от липкого страха, донимавшего его всю эту ночь.

— Глянь, Дмитрий, что казанские князья удумали: решили убить нас с тобой и призвать к себе ногайского царя.

— Что же ты, Шиг-Алей, намерен делать?

— В грамоте названы имена заговорщиков. Их немало — более семи десятков. Есть среди них и те, кто ныне правит в Москве посольство. Так ты, Дмитрий, немедля пошли своих людей к царю Ивану, пусть не отпускает больших казанских послов. Мы же здесь со своими недругами справимся сами. Эй, Субулай, вели созвать великий пир, да проследи, чтоб на него непременно пригласили тех, кто удумал порешить меня.

В минуты опасности Шиг-Алей всегда сохранял присутствие духа, наверно, поэтому ему удалось выйти живым из многих переделок, случившихся за его долгую жизнь.

Дмитрий Фёдорович Палецкий одобрительно кивнул головой.


Наутро к Шиг-Алею явилась вдова его друга Иваная Кадыша, пять лет назад зарезанного по приказу Сафа-Гирея за то, что он держал руку русского царя. При виде хана она прикрыла глаза рукой, заплакала.

— Не печалься, Девленееля, твой муж верно служил русскому царю Ивану, и тот всегда помнит о нём, даже после его смерти. Только что он прислал грамоту для тебя и князя Богиша Якушева.

Иванай Кадыш доводился племянником князю Богишу.

— Что же пишет в той грамоте русский царь Иван?

— В грамоте сказано: «Пока будет жива сноха его, князь Кадышевская жена Девленееля, до той поры владеть ей деревней Кошарь».

— Да пошлёт Аллах милость свою русскому царю.

Девленееля ушла, и время как бы остановилось.

Но вот явился Субулай.

— Все собрались, пресветлый царь, и ждут тебя.

— Приставь к дверям касимовцев, чтобы ни один человек не вышел из них после пира.

Медленно открылись двери в палату, где собрались явившиеся на пир. Шиг-Алей вошёл, маленькие глазки его цепко оглядели присутствующих. Верные касимовцы заняли места за столом в форме полумесяца, края которого охватили другой стол, за которым поместились враги. При виде Шиг-Алея глаза их зажглись ненавистью, злобой. Царь прошёл к особому позолоченному столику, надёжно отделённому своими людьми от недругов. В дальнем конце палаты были два выхода — направо и налево, за дверями которых бесшумно скапливались его люди. Когда они соберутся, Субулай даст ему знать.

Вот он вошёл в палату, низко склонился перед царём.

__ С чем пришёл, Субулай? — громко спросил его Шиг-Алей.

— Пресветлый царь! В этой палате собрались люди, жаждушие твоей погибели.

— Кто они — эти злодеи?

Субулай извлёк из-за пазухи грамоту, перехваченную вчера в степи, стал громко выкрикивать имена тех, кто был в ней упомянут.

— Кукуч итэ[204]. Нас заманили в ловушку! — вскричал мурза Казан. — Будь проклят, Шиг-Алей, во веки веков!

Мурза опрокинул стол и кинулся к выходу из палаты, но внутрь уже ломились с оружием в руках касимовцы. Началась резня. Крики, звон оружия, стоны раненых оглушили Шиг-Алея. Он неспешно покинул палату и направился в свои покои. В ушах звучали слова мурзы: «Будь проклят, Шиг-Алей, будь проклят!» Немало крови было пролито им на своём веку, но впервые он так вероломно зарезал стольких своих единоверцев. И хотя царь оправдывал себя тем, что если бы не он прикончил своих недругов, то они непременно разделались бы с ним, однако нечто непонятное не давало ему покоя.

«Стар стал, — подумалось ему, — о смерти много размышляю. А ведь когда возьмёт меня Аллах многомилостивый в сады Джанят[205], я обязательно встречу тех, кого отправил туда сегодня. О чём говорить будем?»


По первому снегу из Москвы прибыл Алексей Адашев. Шиг-Алей не любил его: ему почему-то казалось, что ближайший советник русского царя хитёр и коварен, хотя взгляд его глаз кроток и честен. Не верил Шиг-Алей и слухам, гулявшим по Москве, будто все свои деньги Адашев раздаёт нуждающимся, причём делает это так, чтобы те не ведали о его великодушии.

«Можно быть щедрым, — думал касимовский царь, — но к чему таиться? Тут что-то не то!»

Вместе с Адашевым в Муралееву палату явился воевода Дмитрий Палецкий.

— Слышал я, — спокойным ровным голосом произнёс Алексей, — что враги вознамерились тебя убить.

— Было такое дело, Алексей, да я велел своим касимовцам перерезать их. Жаль, дружки злодеев разбежались по округе.

Ничто не изменилось в лице Адашева, только уголки губ брезгливо поникли.

— Боярин Иван Хабаров и дьяк Иван Выродков сказывали государю, будто казанцы мало освобождают русских полонянников.

— Есть такое дело, Алексей. Только нельзя мне казнить ослушников: как же казанцы без полонянников станут обходиться? Недовольны они указом государя, ой недовольны! Казнишь кого — тотчас же в волнение придут, повиноваться не будут. Они и теперь уж, после казни заговорщиков, волками на меня смотрят, на улицах Казани собираются толпами и лают словно собаки.

— Сам ты видишь измену казанцев, которые изначала лгут государям московским. Не они ли порешили брата твоего Еналея, а тебя самого несколько раз изгоняли, а теперь намеревались убить? Так нужно непременно укрепить тебе город русскими людьми.

Шиг-Алей задумался. Заманчиво было воспользоваться предложением русского царя, но что-то удерживало его. Одно дело, будучи властелином Касимовского городка, воевать против своих соплеменников и совсем иное, став казанским царём, распахнуть ворота перед извечным неприятелем казанцев. И без того немало разгневал он их.

— Ты вот что скажи царю, Алексей. Прожить мне в Казани нельзя, поскольку сильно раздосадовал я казанцев. Обещал я им выпросить у великого князя Горную сторону. Если меня государь пожалует, Горную сторону даст, то мне в Казани жить можно. Ну а коли у меня Горной стороны не будет, то мне бежать к царю Ивану.

— Тебе уже сказано было, что Горной стороны государю Казани не отдавать, Бог нам её дал. Сам знаешь, сколько бесчестия и убытка наделали государям нашим казанцы; и теперь они держат русский полон у себя, а ведь когда тебя на царство посадили, то с тем, чтобы весь полон отдать.

— Если Горной стороны мне не отдадут, то я вынужден буду из Казани бежать, — уныло повторил Шиг-Алей.

В разговор вмешался Дмитрий Палецкий:

— Если тебе всё равно к государю бежать, то укрепи город русскими людьми.

— Я — слуга Аллаха, Дмитрий, и не хочу против своей веры идти. А и государю изменить не хочу же, поскольку ехать мне некуда, кроме как к нему. Так ты, князь Дмитрий, дай мне клятву, что великий князь меня не убьёт и придаст к Касимову, что пригоже. Так я здесь лихих людей ещё изведу, пушки, пищали в порох перепорчу. Государь приходи сам да промышляй.

— Хорошо, Шиг-Алей, — произнёс Алексей, — завтра мы с Дмитрием отправляемся в Москву, а с тобой останется Иван Черемисинов со стрельцами.

Шиг-Алей был недоволен отъездом царского родственника Дмитрия Палецкого, с ним он чувствовал себя в Казани спокойнее, однако не в его власти было задержать отъезд воеводы.


Солнечный январский день плыл над Москвой. Воздух искрился незнамо откуда возникающими блёстками, и в их радужном сиянии особенно нарядными казались золочёные купола кремлёвских соборов. В рабочей палате царь беседовал о казанских делах с Алексеем Адашевым.

— Скажи нам, Алексей, что нового в Казани.

— Казанцы вот-вот кинутся на Шиг-Алея и прикончат его. Всеобщую ненависть возбудила в людях жестокая резня, учинённая касимовцами на царёвом дворе в ноябре. Когда были мы с Дмитрием Палецким на обратном пути из Казани в Свияжске, то живущие там князья Чапкун и Бурнаш сказывали, что в народе ходит слух: по весне казанцы изменят тебе, государь. А Шиг-Алея татары очень не любят. И мы, уверяли нас князья, государю дали правду, по правде ему говорим, что казанцы непременно изменят, а тогда и Горную сторону будет не удержать. Так государь бы своим делом промышлял, как ему крепче.

Иван Васильевич прошёлся по палате и, остановившись против Алексея, спросил:

— А как нам будет крепче? Может, войска в помощь Шиг-Алею двинуть?

— Вряд ли это поможет, государь, — Алексей хоть и был всегда почтителен к царю, своё мнение отстаивал, не страшась его гнева. — Поддержать силой ненавистного казанцами хана невозможно. Едва войска устремятся к Казани, там вспыхнет мятеж и Шиг-Алея тотчас же убьют, а с ним и русских стрельцов, оставленных с Иваном Черемисиновым.

— Может, внезапно овладеть городом?

— Без ведома Шиг-Алея это вряд ли удастся, а его согласия на ввод русского войска нет, твердит: я — бусурман.

— Дурак он!

— Нынче явились ко мне казанские послы и просили передать тебе, государь, что все казанские люди хотят перейти в твоё полное подданство, если ты выведешь от них Шиг-Алея. Просят они, чтобы ты дал им в наместники боярина своего и держал бы их как в Свияжском городе. Если же ты их не пожалуешь, то казанцы грозят тебе изменить и добыть себе царя из других земель.

— Ишь, что удумали! Выведу я из Казани Шиг-Алея, а они тотчас же откажутся от своих слов.

— На всё готовы казанские вельможи, лишь бы отвести от себя угрозу смерти. Ведомо им, что Шиг-Алей просил у тебя выдать заговорщиков, уехавших с посольством в Москву. Да и в самой Казани остались лихие люди, которых царь грозился извести.

— Не верю я татарам, много раз обманывали они меня. Спроси, Алексей, послов: как вы поехали к нам, был ли вам наказ от князей и от земли, чтобы в Казани сидел мой наместник?

— Хорошо, государь, я спрошу об этом послов.

— Хоть и не верю я татарам, а всё равно придётся сводить Шиг-Алея. И коли послы явились от всей земли казанской, то спроси их, за что царя не любят на Казани, как его оттуда свести, как быть у них наместнику и как им в том верить?

— Послы жалуются, что Шиг-Алей побивает их и грабит, жён и дочерей берёт силою и если ты, государь, их пожалуешь, сведёшь хана с Казани, то теперь здесь, в Москве, уланов и князей, мурз и казаков человек с триста, один из них поедет в Казань, и казанцы все дадут тебе правду, наместника твоего пустят в город и город весь государю сдадут. Кому велишь жить в городе, кому на посаде, тем там и жить, а другим всем по сёлам. Царские доходы будут собираться тебе, государь, имения побитых бездетных князей ты раздашь кому захочешь, и все люди в твоей воле — кого чем пожалуешь. Если же казанцы так не сделают, то ты волен побить всех послов, живущих в Москве. Ну а коли Алей не захочет ехать из Казани, то тебе стоит только взять у него стрельцов, и он сам побежит.

— Поедешь, Алексей, в Казань, сведёшь Шиг-Алея. А вместе с тобой послы пусть отправят своего человека с грамотой к казанцам, в которой напишут так, как нам обещано.

— Кого, государь, пошлёшь наместником в Казань?

— Когда сведёшь Шиг-Алея, пусть Семён Микулинский явится в Казань из Свияжска.

Князь Микулинский отличился в первом походе царя на Казань, за что и был пожалован боярством, а ныне- наместничеством. Щедр царь Иван Васильевич к своим любимцам.

ГЛАВА 23

Князь Семён Микулинский в сопровождении своих людей приближался к Казани. Царь Иван Васильевич щедро пожаловал его, но в душе опытного воеводы не было радости: вряд ли наместничество в Казани будет лёгким. Ради сведения ненавистного Шиг-Алея казанцы поклялись стать подданными русского царя, да только можно ли верить их клятвам?

Родом князь из города Микулина, расположенного на юге Тверского края, на левом берегу реки Шоши. В этом городке сохранились старые порядки, установленные ещё во времена удельных властителей: князья Микулинские имели в своём подчинении более мелких властелинов. Семён Иванович с душевной теплотой вспомнил земляной вал, по которому в молодые годы прогуливался с красавицей Евдокией. А внутри вала множество церквей и монастырей, среди которых выделялся каменный пятиглавый собор Михаила Архангела о двух приделах — Григория Богослова и Дмитрия Салунского. Построена та церковь давно, в пору правления на Москве сына Дмитрия Донского Василия Дмитриевича. Крыта церковь Михаила Архангела дранью, а главы — мелкой зелёной черепицей, напоминающей чешую. Возле церкви стояла шестигранная брусяная колокольня. В земляной вал были вделаны двое ворот. Те из них, к которым подступала Острокольская слобода, были двойные затворные. Их украшал Деисус[206]. Другие ворота, начинающиеся от Посадской улицы, имели один затвор.

Князья Микулинские, потомки тверских великих князей, в своё время удачно перешли на службу к московским князьям и верно служили им.

Рядом с Семёном Ивановичем ехали боярин Иван Васильевич, Большой Шереметев и князь Пётр Семёнович Серебряный, который в прошлом году во время строительства Свияжска явился из Нижнего Новгорода под Казань, чтобы татары не препятствовали строителям. Сторожевой полк, куда входили казанцы, выведенные Шиг-Алеем в Свияжск, вёл юный князь Иван Ромодановский.

Воеводам повстречался молодой татарский князь, сопровождаемый ближними людьми; он почтительно приветствовал русских.

— Спокойно ли в Казани? — спросил его Семён Микулинский.

— Спокойно, боярин, спокойно, — приветливо улыбнувшись, ответил тот. — Мы все холопы государевы, а вы поезжайте в Казань; казанские люди рады государеву жалованью.

— А как там Иван Черемисинов?

— Иван приводит к присяге татарских людишек.

Князь вежливо распрощался с воеводами и удалился.

Тут к Семёну Микулинскому приблизились ехавшие сзади татарские князья Ислам и Кебяк и мурза Аликей-брат Чуры Нарыкова, казнённого Сафа-Гиреем.

— Семён, — обратился к наместнику Аликей, — дозволь нам первыми въехать в Казань.

— Что за нужда?

— Хотим предостеречь казанцев от лихих помыслов: скажем им, чтобы встретили тебя со всеми почестями.

— Не надобно мне почестей… Впрочем, поезжайте, если хотите.

Всё шло по задумке, к тому же Аликей казался Микулинскому надёжным человеком, поскольку брат его верно служил русскому царю и своей кровью доказал это.

Татары пришпорили коней и вскоре исчезли из виду.

Когда Алексей Адашев в феврале вновь явился в Казань, Шиг-Алей против сведения возражать не стал, поскольку в Казани жить ему было невозможно; к тому же казанцы уже послали людей к ногаям просить другого царя. Хан велел своим верным касимовцам забить в жерла пушек деревянные пробки, отправил в Свияжск пищали и порох и в день мученика Феодора Константинопольского[207] выехал из Казани с большой свитой, объявив всем, что отправляется на озеро на рыбную ловлю. Его сопровождали многие князья, мурзы, горожане и полтысячи московских стрельцов. Выехавши за город, Шиг-Алей приказал остановиться и обратился к сопровождавшим его казанцам:

— Хотели вы меня убить и били челом на меня царю и великому князю, чтобы он меня свёл, что и над вами лихо делаю, и дал бы вам наместника; царь и великий князь велел мне из Казани выехать, и я к нему еду, а вас с собой к нему же веду, там управимся.

Князей и мурз, приведённых Шиг-Алеем в Свияжск, московские воеводы насчитали восемьдесят четыре человека.

К вечеру того же дня в Казань были посланы двое казаков с грамотами, в которых говорилось, что по челобитью казанских князей царь свёл Шиг-Алея и дал им наместника своего, — князя Семёна Микулинского, к которому они должны прийти в Свияжск для присяги, а когда казанцы присягнут, он явится в их город.

Татары ответили, что государеву жалованью рады, хотят во всём исполнить волю государеву, но пусть боярин пришлёт к ним князей Чапкуна и Бурнаша, на волю которых они могли бы отдаться.

На следующий же день Микулинский послал Чапкуна и Бурнаша вместе с Иваном Черемисиновым в Казань, и вскоре Черемисинов подтвердил, что земля казанская охотно присягает государю, а лучшие люди пожелали навестить наместника в Свияжске.

Лучшие люди действительно вскоре приехали из Казани вместе с князьями Чапкуном и Бурнашом и присягнули Микулинскому в своей верности. Вместе с тем они взяли с наместника и его товарищей — князей Ивана Шереметева, Петра Серебряного и Ивана Ромодановского — клятву, что те будут жаловать добрых людей казанских.

После этого Семён Микулинский послал в Казань князя Чапкуна, толмача и восемь детей боярских в помощь Ивану Черемисинову, они должны были приводить к присяге остальных казанцев и проследить, чтобы лиха никакого не было. Кроме того, им надлежало занять дворы, которые татарские князья обязались освободить. Ночью от Черемисинова явился человек и поведал, что в Казани спокойно, царский двор опоражнивается, а сельские люди после присяги разъезжаются по домам. Так что наместник может отправить в Казань свой лёгкий обоз со снедью да прислал бы ещё сотню казаков, которые могут пригодиться на всякое дело на царском дворе.

Получив эту весть, Семён Микулинский отослал обоз с семью десятками казаков, вооружённых пищалями, а вскоре отправился и сам. Всё шло хорошо до тех пор, пока в Казань не были отпущены князья Ислам и Кебяк и мурза Аликей.

Впереди на высоком холме показался казанский кремль, стоявший не в середине, а с краю города. К кремлю примыкал острог, окружённый деревянными укреплениями. Проток Булак на две неравные части делил город, который со всех сторон окружали огороды и обширные луга.

— Глянь, Семён, — обратился к наместнику Иван Шереметев, — что это Черемисинов нас не на месте встречает?

Иван Черемисинов, сопровождаемый князем Кулалеем, ехал навстречу по берегу Булака. Почуяв недоброе, наместник пришпорил коня.

— Что стряслось, Иван?

— До сих пор лиха мы никакого не ведали, но теперь, как явились в Казань князья Кебяк и Ислам и мурза Аликей, в городе начались нестроения. Они затворили город и сказали народу, что русские намерены всех истребить: об этом якобы говорили касимовские татары и Шиг-Алей. После этих лихих слов люди замешались.

— Поехали в город!

Приблизившись к городским воротам, воеводы увидели, что внутрь бегут жители посада, а на крепостных стенах скопилось немало воинов. Навстречу воеводам из ворот выехали князь Лиман, улан Кудайкул, другие знатные люди. Кудайкул почтительно обратился к наместнику:

— Бьём челом, князь Семён. Просим тебя не кручиниться, возмутили казанскую землю лихие люди. Так вы подождите, пока страсти улягутся.

— Ты, Кудайкул, вместе с князем Бурнашом отправляйся к казанцам и скажи им: «Зачем вы изменили? Вчера и даже сегодня вы присягали и вдруг изменили! А мы клятву свою держим, ничего дурного вам не делаем».

Кудайкул с Бурнашом уехали, но вскоре возвратились и сообщили:

— Люди боятся побою и нас не слушают.

Весь день продолжались переговоры, но казанцы так и не пустили наместника в город. И тогда Семён Микулинский велел схватить князя Лимана, улана Кудайкула и всех казанцев, выведенных Шиг-Алеем в Свияжск. В отместку казанцы задержали у себя детей боярских, явившихся с воеводским обозом. Простояв под городом полтора дня, воеводы вынуждены были повернуть в Свияжск. При этом Семён Микулинский строго приказал посадских людей не трогать, чтобы со своей стороны ни в чём не нарушать крестного целования.


В канун Благовещения[208] Алексей Адашев вошёл в палату государя, и по его лицу Иван Васильевич тотчас же понял: произошло нечто неприятное.

— Что стряслось, Алексей?

— Дурные вести пришли, государь, из Казани.

— Не приняли моего наместника?

— Да, государь.

Царь заметался по палате.

— Ах они, собаки! Сами просили у меня наместника, а когда я вывел от них Шиг-Алея, тотчас же изменили своей клятве!

— Не пустив в город Семёна Ивановича Микулинского, они отправили послов к ногаям просить у них царя, а против русских стали воевать с намерением возвратить Горную сторону.

— А что же черемисы?

— Черемисы остались верными тебе, государь. Они побили отряд казанцев, взяли в полон двух князей и отдали их русским воеводам. Те велели казнить полонянников.

— Правильно сделали. Надобно отозвать Шиг-Алеч из Свияжска в Касимов, пользы от него нет, а вреда хватает: пошто было ему стращать казанцев, будто русские намереваются истребить их? А в помощь Семёну Микулинскому немедля пошлём Данилу Захарьина.

Алексей был согласен с решением государя: сейчас в Свияжске следовало иметь надёжного человека, и спокойный, рассудительный царёв шурин мог быть там очень кстати.

— Надобно нам окончательно разделаться с Казанью, потому вели воеводам летом выступать в поход.

— Успеем ли к лету изготовиться?

— Дважды ходил я на Казань зимой, и оба раза неудачно — погода препятствовала ратному делу. Видать, Господу Богу неугодно, чтобы мы зимой нехристей бусурманских воевали. Времени у нас для подготовки нового похода и впрямь мало, но и то надобно иметь в виду: ныне казанцы слабы, а к зиме могут укрепиться ногаями, астраханцами и крымцами. Так что времени упускать нельзя. И вот о чём ещё не запамятуй. Когда шёл я по нижегородской земле к Казани, то немало наслышан был о разбойниках, поселившихся в тамошних лесах. И тем беглым людишкам несть числа. При них немало разного оружия — нашего и татарского, даже пушки есть. Так надобно послать к ним грамоты, чтобы шёл разбойный люд к Казани и воевал татар. Коли одолеем казанцев-все прощены будут за свои злодеяния. К тому же для окончательного ослабления татар следует поселить в их землях как можно больше русских людей. А где их взять? Вот я и решил: беглых людишек, которые верно послужат мне на поле брани, наградить землями в Казанском крае.

— Из Свияжска дошли до нас худые вести: многие дети боярские, стрельцы и казаки больны скорбутом[209]- одни уже померли, другие лежат в великих мучениях.

— Святой отец Сильвестр писал в «Домострое», будто от скорбута ягоды свороборинные[210]помогают: надобно теми ягодами десна и зубы натирать. Вели лекарям закупить в зеленном ряду Китай-города ягоды свороборинные и отправить их на Свиягу.

— И ещё одна беда приключилась в Свияжске… — Алексей вдруг смутился, бледное лицо его покрылось румянцем.

— Что там ещё поделалось? — грозно спросил царь.

— Великое непотребство творится среди тех, кто здоров: многие воины бритву накладывают на свои бороды, угождая бабам, блуд сотворяют с младыми юношами, растлевают Богом освобождённых полонянников, благообразных жён и добрых девиц.

Видя смущение Алексея, царь громко расхохотался.

— Мужиков в Свияжске много, а баб мало, вот и блудят воины. Скажу отцу нашему митрополиту Макарию, чтобы духовной молитвой помог воинам стать на путь истины.


Иван Васильевич прошёл в покои жены. При виде мужа Анастасия отложила в сторону рукоделие, легко поднялась со своего места, обняла его шею тонкими руками.

— Что такой смурный сегодня?

— Дела не радуют, голубица моя.

— А ты позабудь на время про дела-то, все печали минут. И без тебя есть кому о делах думать — мало ли бояр да дьяков.

Иван внимательно всмотрелся в лицо жены. Пять лет живут они вместе, а любят друг друга по-прежнему, как в первые дни после свадьбы. Правда, за минувший год Анастасия сильно изменилась — лицо побледнело, от глаз побежали лучики морщин. Тому есть причина: сильно печалится она о детях своих, скончавшихся во младенчестве. В августе 1549 года родилась царевна Анна, но ровно через год прибрал её Господь. В марте прошлого года появилась на свет царевна Мария и тоже вскоре скончалась. Но хоть сильно печалится Анастасия о детях своих погибших, виду, однако же, старается не подавать, пытается всячески приободрить мужа, когда тот падает духом от бесконечных неурядиц. Зардевшись, поведала ему приятную новость:

— А у нас вскоре вновь дитё должно народиться, на третий раз непременно наследник будет.

Иван нежно погладил жену по спине.

— Юница ты моя пригожая! От тебя словно свет радости струится, все печали мои развевая. Заботят же меня казанские дела. В марте Семён Микулинский прислал весть, что горные люди волнуются, многие из них ссылаются с казанцами. И по тем вестям послал я в Свияжск князей Александра Горбатого и Петра Шуйского. Когда же они явились на место, то оповестили меня, что горные люди все изменили мне, сложились с Казанью, а когда воеводы послали на них казаков, то казанцы тех казаков побили, около семи десятков порешили, а пищали их забрали.

— Не печалься, государь, вслед за худыми вестями непременно пожалуют добрые.

— Худых вестей немало, моя юница. Наш дядя, Михаил Глинский, послал в Свияжск из Васильсурска за кормом казаков в судах. Так тех казаков казанцы всех перебили, даже пленных не пощадили. А в Казани порешили тех детей боярских, которые приехали в город с воеводским обозом. И ещё одна худая весть: ногаи дали казанцам астраханского царевича Едигера Магмета. Так ведь и это ещё не всё. В Свияжске многие люди больны скорбутом, а те, кто здоров, впали в разврат. Митрополит Макарий послал туда протопопа Тимофея — мужа изрядного, наученного боговдохновленному писанию, вместе со святой водой и поучением от митрополита.

— Слышала я, из Касимова Шиг-Алей приехал. Что ему от тебя надобно?

— Шиг-Алей советует идти на Казань не летом, а зимой, говорит, летом на Русь могут нагрянуть другие враги. Да к тому же казанская земля летом сильно укреплена труднопроходимыми лесами и водами, а это крепость великая, потому зимой воевать Казань сподручнее.

— Что же ты ему ответил?

— Сказал, что два раза ходил на Казань зимой и проку от тех походов не было. К тому же воеводы со многими ратными людьми уже отпущены на судах с большим нарядом и со всеми запасами. А что у казанцев леса и воды — крепости великие, то Бог и непроходимые леса проходимыми делает, и острые пути в гладкие претворяет.

— Не ходил бы ты, Ваня, на Казань, пусть воеводы воюют. Всегда тревожусь я, когда тебя рядом нет.

— Не тревожься, юница моя славная, покорю Казань — всегда рядышком с тобой буду.

— То-то было бы славно!

— А пока я стану воевать Казань, ты займись богоугодными делами — освобождай из-под царской опалы, вызволяй невинно осуждённых людей из темниц.


Дьяк Анфим Сильвестров подъезжал к Туле, куда был послан казначеем Хозяином Юрьевичем Тютиным для проверки правильности сбора тамги[211]. Казначеем его господин стал в прошлом году а ранее того они уже несколько лет были в дружбе и совместном деле — давали в рост деньги литовским торговым людям. Поповскому сыну и думать нечего было о службе в государевой казне в должности дьяка, однако царь явил ему великую милость, любя отца его, благовещенского священника Сильвестра. Он без колебаний удовлетворил просьбу Хозяина Тютина о назначении Анфима казначейским дьяком, позволил поповичу видеть свои государские очи.

Отец учил Анфима верно служить государю, который дозволил ему трудиться в своей царской казне у таможенных дел, быть послушным казначеям, с товарищами советным, с подьячими, мастерами и сторожами грозным и любовным, а с домашними — добрым. Анфим так и поступал. Это был спокойный, приветливый и набожный человек с округлым чистым лицом, на котором выделялись большие голубые глаза, и светлыми прямыми волосами. Завидев тульский кремль, Анфим остановил коня и усердно перекрестился в сторону величественного соборного храма архистратига Гавриила, возвышавшегося над кремлёвскими каменными стенами. Все церкви в городе и на посаде были в Туле деревянные. Каменный кремль строили в бытность Василия Ивановича, а завершали в страшный год нашествия на Русь Мухаммед-Гирея[212], о котором московские старики до сих пор вспоминают с ужасом. Кремль стоял на невысоком пригорке на берегу реки Упы. Внутри крепостных стен виднелось больше сотни дворов, принадлежащих тульским дворянам и детям боярским. В зимнюю пору они обычно пустовали, а летом заполнялись служилыми людьми. В середине города выделялись дворы наместника, владыки и государя. Поблизости от них были клети осадных пушкарей, затинщиков[213] и чёрных людей. Анфим отыскал глазами хорошо знакомую ему государеву клеть, в которой хранилась казна. К городу примыкал посад, окружённый деревянной стеной с воротами и башнями. В Никитском конце[214] Анфим приметил Предтеченский монастырь с двумя деревянными церквами. Монастырь окружала ограда, внутри которой стояли кельи игумена, двух священников, дьякона и дюжины монахов. При монастыре была слободка, в которой жили монастырские крестьяне- пашенные и торговые.

На Мефодия Перепелятника[215] в том году пришёлся понедельник. Небо безоблачно. Теплынь. В пору налива хлебов, буйного роста луговых трав дождик-то ой как нужен! Не зря по деревням в эту пору ребятня, поднимая босыми пятками пыль, приговаривает: «Ой, пыль бы к земле прибить, да нечем бить!» — «Сейчас бы дождичка-мокропогодничка!» — «Пролить бы дождю толщиной с вожжу!»

Анфим проводил взглядом летевшую низко над землёй стаю перепелов. В детстве он не упустил бы случая добыть перепела, поскольку примета была: тому, кто поймает эту птичку, весь год будет удача. Перепелам сейчас приволье — просо начинает созревать. Отовсюду слетаются к нему серые птахи и быстро жиреют.

Приблизившись к городу, Анфим приметил неладное: со всех сторон к Туле стекались люди, а на кремлёвских стенах столпились воины.

«Никак, крымцы пожаловали!» — сообразил дьяк и пришпорил коня.

Миновав посад, устремился в кремль, но попасть в него удалось не скоро — в кремлёвских воротах была давка. Спешившись возле дома наместника, увидел воеводу князя Григория Тёмкина. Тот как ни в чём не бывало приветствовал дьяка:

— Пошто пожаловал к нам, Анфимушка? Цела государева казна никуда пока не убежала.

— Отчего такое волнение, Григорий?

Воевода глянул усмешливо.

— Нешто сам не ведаешь?

— Догадываюсь — татары пожаловали.

— Позавчера явился станичник из Путивля, поведал, что крымцы ринулись на Русь, да неясно — сам царь идёт или царевич. А государь ноне где?

— В четверг вышел из Москвы на своё дело, обедал в Коломенском, оттуда направился ночевать в село Остров, а вчера, поди, явился в Коломну.

— И я так же мыслю. Эй, Селиван, — обратился князь к молодому воину, — гони в Коломну, скажи царю Ивану Васильевичу, что к Туле пришли крымцы, как видно, царевич, и не со многими людьми. Езжай, не мешкай!

Гонец пришпорил коня и устремился к северным воротам кремля.

— А мы пойдём на городскую стену, поглядим, что в поле деется. — Григорий неспешно, вразвалочку пошёл в противоположную сторону. Анфим присоединился к сопровождавшим его людям.

Со стены видна была степь, изрезанная дорогами, по которым в сторону Тулы спешили крестьянские подводы.

— Не успеть бедолагам укрыться в городе, — вздохнул воевода.

Двумя цепочками — справа и слева — к городу мчались татары с намерением перехватить беглецов. Вот обе цепочки сомкнулись, и татары устремились назад, хватая полонянников, их лошадей и нехитрые пожитки.

— Ты ведь у нас хорошо считаешь, — обратился воевода к Анфиму, — сколько, по-твоему, явилось под Тулу татар?

— Тысяч семь будет.

Григорий взмахом руки подозвал к себе воина.

— Поезжай в Коломну к царю Ивану Васильевичу и скажи ему, что под Тулу пришло татар немного, тысяч семь, повоевали окрестности и поворотили назад.

Анфим спустился с кремлёвской стены и направился к государевой казне. Казалось, беда миновала, люди успокоились. Пользуясь скоплением в кремле народа, купцы открыли свои лавки, многие из которых в обычное время пустовали. Где-то послышался женский смех.

Во вторник также ничего не случилось, и туляки стали было думать, что беда миновала, но в среду истошно заголосил колокол церкви архистратига Гавриила. Анфим поспешно покинул клеть, где хранилась государева казна, и устремился на поиски Григория Тёмкина. Воевода был на кремлёвской стене, где давал указания очередному гонцу, направляемому в Коломну. Со стены Анфим увидел великое множество крымцев. Вслед за конницей к городу направлялись пушки, сопровождаемые странного вида воинами.

— То янычары — верные стражи турского султана, Ох и злы, нехристи! — произнёс кто-то из людей, скопившихся на стене.

— А это что за чудища? Слоны, что ль?

— Какие тебе слоны! То верблюды. Не иначе как сам крымский царь пожаловал.

Анфиму всё было в диковинку — и турки, и верблюды. Вот верблюды остановились, татары засуетились, и вскоре на возвышении засиял на солнце шатёр из золотой парчи.

— Сам Девлет-Гирей пришёл к нам, произнёс воевода.

— Маловато силёнок у нас, ой как маловато! — вздохнул старец, незнамо как затесавшийся промеж воинов.

— А ты, дед, не трусь раньше времени-строго ответил ему Григорий. — Каркаешь тут словно ворон!

В это время рой стрел пролетел над стеной, никого не задев.

— Всем схорониться в укрытии! — приказал воевода. — Враг не скоро до нас доберётся — прочны стены Тулы, к тому же царь Иван Васильевич с войсками недалеко от нас и ведает, что татары явились сюда, Гонец сказывал; к нам на подмогу идут полки под водительством князей Петра Щенятева, Андрея Курбского, Ивана Пронского, Дмитрия Хилкова. Михаила Воротынского, да и сам царь следует за ними.

Эти слова вызвали воодушевление среди защитников Тулы, весть, что к ним на подмогу идёт столько знатных полководцев, вселила в них уверенность в добрый исход дела.

Но тут раздался страшный грохот — это турецкие пушки обрушили на город огненные ядра. Там и тут заполыхали деревянные строения.

— Стольких пушек я никогда еше у татар не видывал, — тихо сказал Григорий Анфиму, — но всё равно будем держаться до последнего. Верю — Бог не оставит нас в беде!

Мужественное лицо его было по-прежнему спокойным.

— Проведал Девлет-Гирей, что государь отправил войско на Казань, вот и пожаловал в надежде на беззащитность южных рубежей Руси. Плохо мы храним свои тайны.

— Много в Москве видоков и послухов татарских, да и трудно сохранить в тайне такое большое дело, как поход на Казань.

Между тем во многих местах города полыхали дома, сараи, заборы. Дикий вой огласил окрестности — это янычары по приказу Девлет-Гирея двинулись на штурм города.

— Лей смолу, скатывай камни! — приказал Тёмкин.

Туляки были полны решимости отстоять свой город, и спокойствие воеводы укрепляло эту решимость. Приступ янычар был отбит.

Наступил вечер, а затем тревожная ночь. Анфим пристроился спать ва стене среди защитников города. Из степи волнами накатывали запахи сомлевших трав, повсюду стрекотали кузнечики, а от реки доносились страстные вопли одуревших от любви лягушек. Природе не было дела до людской вражды. Июньская ночь коротка. Незаметно звёзды поблекли, наступил рассвет нового дня-Аграфены Купальницы. Роса быстро просохла, и ночной свежести как не бывало.

На городскую стену поднялся воевода Григорий Тёмкин — всё такой же спокойный, уверенный в себе, словно спал он, не ведая тревоги за судьбу вверенного ему города.

В татарском стане хрипло завыла труба.

— Опять на приступ пойдут, — как бы про себя проговорил воевода.

Однако труба неожиданно смолкла, движения в татарском стане не было видно. Что бы это могло значить?

— Смотрите, смотрите, наши идут!

В северной стороне, у самого края неба, вдоль дороги появились крошечные клубы пыли. Вскоре к воеводе подъехал гонец.

— Меня послал князь Андрей Михайлович Курбский, велел сказывать, что русские полки скоро будут в Туле.

Радостными криками туляки приветствовали слова гонца.

— Боже милостивый, помоги нам!

— Царь православный идёт!

Григорий Тёмкин возвысил свой голос:

— Люди русские! Царь православный спешит к нам на подмогу! Так побьём же ворогов, посягнувших на жизнь и свободу нашу!

Городские ворота распахнулись, воины вслед за воеводой вышли в поле. Анфим оглянулся и увидел, что за воинами со слезами на глазах шли вооружённые жители города — мужчины, женщины и даже дети.

Татары не ожидали вылазки туляков, дрогнули, стали отходить в степь. Много их было побито в этой отчаянной схватке, в том числе ханский шурин, оставив сиявший на солнце золотой парчовый шатёр, Девлет-Гирей ускакал в поле.

Три часа спустя воеводы, посланные Иваном Васильевичем, были возле Тулы и, не задерживаясь, погнались за татарами, разгромили их на реке Шивороне, отбили русских полонянников, захватили ханский обоз и верблюдов. Пленный знатный татарин рассказывал:

— Царь потому двинулся на Русь, что до Крыма дошёл слух, будто русский великий князь Иван со всем своим воинством отправился к Казани. Но русский царь перехитрил Девлет-Гирея. У Рязани мы перехватили станичников, и те сказывали, что великий князь ждёт крымцев на Коломне и хочет с ними прямое дело делать. Тут Девлет-Гирей намеревался было возвратиться в Крым, но князья и уланы начали ему говорить: коли хочешь покрыть свой стыд, то есть у великого князя город Тула на Поле, от Коломны далеко, за великими крепостями — за лесами. Царь их совета послушал и пошёл к Туле…

ГЛАВА 24

После возвращения из Ниловой пустыни Матюша Башкин разузнал, где живёт аптекарь Матвей Литвин. Найти его оказалось несложно, поскольку аптек в Москве было немного, да и иностранцев знали наперечёт. Аптекарь жил в Китай-городе, на Никольской улице, недалеко от греческого монастыря Николы Старого, в одноэтажном добротном каменном доме. Когда Матюша открыл дверь, громко звякнул колокольчик. За столом он увидел седовласого мужчину, который растирал в ступе нечто жёлтое. На другом столе его помощник раскладывал для сушки корневища. Вдоль стен стояли шкафы, наполненные скляницами с жидкостями и порошками. В аптекарской избе ощущался необычный резкий запах. Всё было интересно здесь Матюше, словно попал он в иную, дивную страну.

— Мир дому сему, — приветливо произнёс гость.

Аптекарь отставил в сторону ступу.

— Какой лекарь послал тебя сюда, какое лекарство надобно?

— Лекарства мне не нужны, а хотел бы я видеть аптекаря Матвея Литвина.

— Он перед тобой, — ответил мужчина, склонив седую голову.

— А меня зовут Матвеем Башкиным. Хотел бы я потолковать с тобой, любезный, о немецком проповеднике Мартыне Лютере.

Алтекарь насторожился, внимательно всмотрелся в лицо посетителя.

— Здесь неудобно нам будет беседовать, всё время приходят люди, поэтому удалимся в аптекарский огород.

Литвин открыл малоприметную дверь между шкафами и через сени вывел Матюшу на заднее крыльцо. Сразу же от крыльца начиналась посыпанная песком дорожка, упиравшаяся в цветник. Вдоль забора кругами росли кусты свороборинника, такие нарядные в эту прекрасную пору коротких ночей, благоуханных и росных. По обе стороны дорожки были возделаны ровные грядки с лекарственными травами.

— Как хорошо в твоём аптекарском огороде! Никогда прежде не бывал в таком.

— Мой сад не единственный в Москве. Есть аптекарские огороды в Дорогомилове и в Коломне.

За цветником начинался крутой спуск к реке. Здесь в укромном месте стояла беседка, обвитая хмелем. Аптекарь взмахом руки пригласил Матюшу внутрь, усадил на скамейку.

— Здесь нам никто не помешает… Почему ты спросил меня о Мартыне Лютере?

— Мы, русские, исповедуем христианство, а понимаем его по-разному, есть среди служителей церкви стяжатели и нестяжатели. Да и миряне толкуют священные книги неодинаково. Слышал я речь проповедника по имени Феодосий, который отрицал причастие, посты, поклонение иконам, почитание святых угодников и их мощей. А ведь то же самое, как мне сказывали, утверждает и Мартын Лютер. Так ли это?

— О! Лютер — величайший провидец, сравнимый разве что с апостолом Павлом. Слава его не померкнет в веках, а учение распространится по всему миру. Сам Бог вручил ему Евангелие, чтобы он мог растолковать его людям. Лютер так и поступал, за что дьявол, неоднократно являвшийся ему во сне, нещадно ругал его: «Кто велел тебе проповедовать Евангелие так, как ни один человек не проповедовал его в продолжение стольких веков?»

— Однако же Лютер никогда не являл людям чуда, а ведь если сам Бог вручил ему Евангелие и велел толковать его людям, то должны бы быть Божественные знамения. Русские чудотворцы почитаемы потому, что и после смерти своей помогают людям в их делах.

— Всё это человеческие предания, выдуманные попами.

— Мартын Лютер отверг церковные предания и признавал Божественной только Библию. Так ли это?

— Так, юноша.

— Но ведь в Библии говорится о разных чудесах, которые явил Бог, чтобы убедить людей в силе десницы своей. Так разве ныне Бог не может явить различные знамения и чудеса? Почему же Лютер отвергает Божественные откровения?

Аптекарь замешкался с ответом.

— И ещё одно смущает меня. Вера без добрых дел мертва, ибо одной только верой, одними молитвами спастись невозможно. Но где же добрые дела Лютера?

— О, Мартын Лютер совершил величайший подвиг во благо людей — он провозгласил, что христиане свободны. Моисей всех освободил от власти фараона, поэтому господам не надо давать ничего.

— У русского царя Ивана Васильевича есть два первосоветника — благовещенский поп Сильвестр и Алексей Адашев. Сильвестр всех своих рабов отпустил на свободу, многих выучил грамоте, пристроил к тому или иному ремеслу. А Алексей Адашев все свои деньги раздаёт нуждающимся и делает это так, чтобы они не узнали имя своего благодетеля. Так если бы каждый так поступал, добро разлилось бы вокруг, а зло испарилось.

— Покуда есть князь ада, смущающий души людей, зло неистребимо.

— То оправдание мерзостям, творимым людьми. Наш знаменитый отшельник Нил Сорский учил, что заповеди Господни нельзя нарушать не только деянием, но и помыслом. У истинно верующего мысль не расходится с делом И если бы все люди стали вдруг праведниками. откуда злу взяться. Ведь сам князь ада ничего не может сотворить, творец всего сущего-Бог. Человек же волен выбирать, какой дорогой ему идти: той ли, на которую его толкает враг рода человеческого, или единственно правильной дорогой, озарённой светом Божественной истины — возлюби ближнего своего как себя самого. Это всё одно что свет и мрак. На свету растут деревья и травы, свет пробуждает ото сна птиц и зверей. Но что творит мрак? Разве что сон, забвение, небытие. И неудивительно: мрак есть не что иное, как отсутствие света.

Матвей Литвин со смущением слушал собеседника.

— Мудрёно ты сказываешь, добрый молодец.


Беседа с аптекарем разочаровала Матюшу. Литвин утверждает, что Мартын Лютер — величайший человек, которому сам Бог позволил проповедовать среди людей своё учение. Артемий же говорит, будто Мартын ненавидит Бога и ближних, что в нём нет и следа духовного благочестия. Кому верить? Кто развеет сомнения?

В Петров пост Матюша отправился к заутрене в Благовещенский собор — придворную церковь государя. Здесь служили известные попы — ближайший советник Ивана Васильевича Сильвестр, духовник царя Яков, престарелый Фёдор Бармин, бывший в своё время духовником великого князя Василия Ивановича… Памятуя о совете Артемия поделиться сомнениями с кем-нибудь из церковных мужей, Матюша долго выбирал, к кому из благовещенских попов обратиться. Его смущало их высокое положение при дворе. Чего доброго, посмеются над ним или высокомерно сошлются на занятость. Наблюдая во время службы за попами, Матюша обратил внимание на священника с обычным простым лицом, на котором выделялись глаза-добрые, всё понимающие и чуть печальные.

— Как звать вон того иерея? — обратился он к молившемуся рядом старику.

В Тихов день[216] царь ушёл на своё дело в Коломну, поэтому в церкви было малолюдно.

— Отец Симеон, добрый молодец, — ответил старец.

После заутрени Башкин разыскал приглянувшегося ему священника.

— Хочу исповедаться, святой отец.

Симеон внимательно всмотрелся в его лицо.

— Как звать тебя, духовный сын мой?

— Матвеем Башкиным, святой отец. Я — христианин, верую в Отца и Сына и Святого Духа, поклоняюсь образу Господа Бога, и Спаса нашего Иисуса Христа, и Пречистой Богородицы, и великим чудотворцам, и всем святым, на иконах написанным. Ваше дело великое — вы души свои полагаете за нас, мирян, бдите о душах наших, за что всем священникам будет воздано в день Судный.

Смиренная речь Матвея понравилась Симеону. Да и сам он поглянулся ему: лицо улыбчивое, доброе, голос ласковый.

— В чём же грехи твои, сын мой?

— Бога ради пользуй меня душевно. Грешен я в своих сомнениях: когда читаю Священное писание, умиляюсь и радуюсь, а как оглянусь вокруг — горько плачу от сознания того, насколько далеки мы от воплощения в жизнь главной заповеди Божьей — возлюби ближнего своего как себя самого.

— Сомнения твои напрасны, сын духовный, проистекают они из гордыни, а гордыня есть грех тяжкий. Немало в мире людей, живущих по заповеди Христовой. Разве не читал ты жития святых отцов?

— Читал я многие жития и немало огорчился тем, что святыми угодниками мы почитаем порой тех, кто пренебрегал главной заповедью Христовой. Разве можно поклоняться тем, кто многонародные сёла держал, слуг имел, хлеб с деньгами в рост давал, а недоимщиков судил и кнутьем бил?

— Это клевета на святых угодников! Ничего такого не писано в их житиях.

— То, о чём я сказывал, делал Пафнутий Боровский. Об этом было писано в первоначальном его житии, но ничего не говорится в поновлённом. Разве это не баснословие? Всё начинается с вас, священников. Вам надо пример показывать да и нас учить. Ибо в Евангелии сказано: «Научитесь от меня, яко кроток есмь и смирен сердцем; иго бо моё благо и бремя моё легко есть…». Нужнее всего человеку смирение и кротость. На вас, священниках, лежит обязанность претворения евангельских истин в жизнь. Не дают мне покоя, святой отец, и другие сомнения. Не в том ли беда наша, что очень уж легко избавляемся мы от греха: покаялся на исповеди — и прощён! А коли греха нет, можно сызнова творить зло. Не потому ли никто не следует главной заповеди Христовой?

— Но как же можно без покаяния обойтись? Как не облегчить душевные страдания человеку?

— У латин и того пуще: отдал деньги — и нет греха! А ведь и у нас в народе говорят: «Кто больше даст попу, тому и место в раю». Исповедаться каждый сам перед собой должен, а когда преуспеет в этом, то ни делом, ни помыслом уже не согрешит. К мысленной молитве призывал людей Нил Сорский, а мы молимся раскрашенному куску дерева, ожидая от него помощи себе. Но разве может дерево сделать человека добрым? Доброту рождает душа, спасённая умной молитвой.

Симеон не нашёлся, что ответить.

— Весь закон Божий, — продолжал Матюша, — заключён в словах, призывающих людей любить друг друга, а они как псы голодные грызутся. Разве совместимо с этой заповедью Господней закабаление бедняков богатыми горожанами и помещиками?

— Несовместимо, духовный сын.

— Христос всех братьями называл, а мы рабов-христиан у себя держим в кабале. Я благодарю Бога моего, все кабалы, которые у меня были, изодрал, а людей своих держу добровольно: хорошо кому у меня- живёт, а не нравится — пусть идёт куда хочет. А вам бы, святым отцам, пригоже почаще навещать нас, мирян, и указывать, как нам самим жить, как людей у себя держать, чтобы их не томить.

— О том много слов сказано священноиереем нашей церкви Сильвестром в книге, рекомой «Домостроем».

— А по-Божески ли монахам закабалять крестьян, иметь сёла многонародные? В прошлом году государь хотел было отобрать у монастырей вотчины, а Стоглавый Собор отверг его притязания, ибо церковные мужи всё для себя писали, чтоб им всем владеть — и царским и святительским. А пригоже ли то?

Симеон попал в затруднительное положение: в душе он был согласен с Матвеем, но разве можно попу пойти против Священного Собора?

— Я и сам не ведаю, что ты спрашиваешь.

— А ты бы, святой отец, спросил у Сильвестра, он тебе скажет, а ты мне передашь. Я сам знаю, тебе некогда об этом ведать, в суете мирской ни днём ни ночью покоя не знаешь…


На следующий день Симеон встретился в Благовещенском соборе с Сильвестром и, отведя его в сторону, сказал:

— Вчера был у меня на исповеди необычный сын духовный. Следуя главной заповеди Христа, освободил он принадлежащих ему людишек от кабалы.

— Ведаю, о ком ты говоришь, — о Матюше Башкине, слухи о нём носятся. А то, что он людей своих освободил, так это хорошо: надобно не на словах, а на деле творить добро. Я уже писал в «Домострое» о том, что всех своих людей в Новгороде и здесь, в Москве, освободил.

— Толкует он не только о церковных делах, о многом спрашивает с недоумением, да и сам же ещё учит. Духовный сын многие места из апостольских писаний мне приводил и спрашивал моё мнение. А я и сам не ведаю того, о чём он спрашивает. Тогда Матвей сказал мне, чтобы я у тебя узнал.

Сильвестр задумался. Многое из того, что говорил Матюша Башкин, ему нравилось. Но в окружении царя Ивана Васильевича постоянно шла борьба между придворными. Не воспользуются ли враги его расположением к Матюше? Ведь кое-кто называет Башкина еретиком, требует суда над ним. Надо быть осторожнее.

— Мы вот как, Симеон, поступим. Когда государь вернётся из Коломны, скажем ему о Матюшиных сомнениях, спросим его совета.

Симеон с удивлением глянул в глаза Сильвестра, но согласился.


Редко бывает митрополит у государя, но досконально ведает о всех его помыслах. Люди, хорошо знающие Макария, дивятся его осведомлённости в мирских делах. И никому невдомёк, что обо всех придворных новостях митрополита оповещает Сильвестр: нечасто видят их вместе. Между тем дружба их давняя, со времён пребывания в Новгороде Великом. Оба — большие тру-женики, но в разных сферах: Макарий высоко воспарил, занявшись Великими Четьи-Минеями и Степенной книгой, Сильвестр же ближе к грешной земле со своим «Домостроем». Дивятся люди, простой поп в первосоветниках царских ходит. А ничего удивительного в том нет, ибо прочно подпирает его первосвятитель.

Но сегодня Сильвестр нарушил установленный порядок- лично явился на митрополичье подворье, со слезами на глазах припал к ногам митрополита.

— Прости меня, грешного, владыко! Нет больше сил терпеть гнусную клевету и унижения, выпавшие на мою голову из уст тех, кому я неугоден. Многим нелюбо, что я близок к государю, и потому всеми силами тщатся они отпихнуть меня от него. Силы мои иссякли, дух изнемог. Умоляю, отпусти меня во святую обитель!

Макарий сидел за столом в кресле, перебирал чётки. Живые тёмные глаза его строго глядели на священника.

— Встань, Сильвестр, и скажи толком, кто порочит тебя перед государем?

— Многие в том преуспели, но больше всех дьяк Иван Висковатый. Три года лает он на меня, обвиняя в том, будто я из Благовещенского собора старинные образа вынес, а новые, своего мудрствования, поставил. Не нравится Ивану, как написаны на иконах святые. А я никакой вины не вижу и готов стоять на своём перед Священным Собором. А нынче, как сказывал мне Алексей Адашев, пришёл Иван Висковатый к государю и вновь всячески чернил меня перед ним. Говорил он, будто я и поп Симеон совокуплялись в единомыслии с Матюшей Башкиным, а тот якобы злобствующий еретик, клевещущий на православную церковь, сомневающийся в истинности деяний апостолов, А я ни в чём не виноват. Пришёл ко мне поп Симеон и поведал: в Петров пост на заутрени явился к нему духовный сын необычный и стал задавать недоуменные вопросы, спрашивать толкование многих мест из Апостола, сам их толковал, только не по существу, а развратно. И я о том поведал государю, чему видоками были Алексей Адашев и протопоп Андрей.

— Когда ты сказал государю о Матюше Башкине?

— Сегодня…

— И что же государь?

— Царь Иван Васильевич, выслушав меня, позвал Симеона и спросил: «Матюша Башкин — твой сын духовный?» Симеон ответил утвердительно. Царь сказал: «Вели Матюше изметить воском те места Апостола, которые тот считает неправильными».

— Кровавое колесо покатилось с горы, его теперь не удержать…

— Прости, владыко, коли виноват в чём.

— Ты ни в чём не виноват, Сильвестр.

Глаза митрополита были по-прежнему строги и холодны.

— Жалко Матюшу, по глупости пострадать может он, а человек хороший, добрый.

— У нас на Руси доброта не в чести, всяк почитает себя за провидца, упорствует в своём мнении до драки, до кровопролития. А потом слёзы кровавые утираем… Не в своё дело встрял Матвей Башкин, не ему, мирянину, судить о делах церковных.

— Но и это ещё не всё, владыко. Иван Висковатый прознал, что вокруг Матюши собираются разные люди, среди них тверские дворяне Григорий и Иван Тимофеевы, Борисовы-Бороздины. И сказывал дьяк царю, будто при дворе многие в единомыслии с Матюшей, а он, Иван Висковатый, потому об этом до сих пор молчал, что боялся злокольства с их стороны. А ещё говорил дьяк, будто Башкин совокуплялся в единомыслии со старцем Артемием. Когда тот был игуменом Троицкой обители, кое-кто из старцев усомнился в правомерности некоторых его высказываний. Артемий слёзно просил братью отпустить его в Нилову пустынь, на прежнее жительство ради спасения души. На том всё и забылось, а теперь благодаря усердию Ивана Висковатого вновь замешалось.

— Усердие дьяка не по разуму. Откуда у нас, у русских, тяга поучать друг друга? Его ли дело судить о церковных делах? Ведал я о ереси Матвея Башкина, не опасна она была для нас — мало ли вокруг сомневающихся во всём людей? В сомнениях родится истина. Но ныне кровавое колесо тронулось в путь, и его ничем не остановить. После речей Ивана Висковатого начнутся разговоры среди духовных, дескать, прозевали мы ересь и явилось шатание в людях. И за все эти дела с нас спросится. Вроде бы и умный человек Иван Висковатый, многое знает он, а не понимает того, что толкает юного государя на кровавую стезю. Всеми силами противлюсь я тому, но будет ли прок от моих усилий? А ведь Висковатый глубоко убеждён, что действует на благо православной веры. Уму непостижимо: добро рождает зло!

— Но и это ещё не всё, владыко. Иван Висковатый, стремясь всячески опорочить меня перед государем, сказывал ему, будто я был в совете с Артемием. Но это же ложь: того старца до троицкого игуменства я вовсе не знал. А как избрали в Троице игумена, то Артемия привезли из Ниловой пустыни и государь велел ему побыть в Чудовом монастыре, а мне приказал к нему приходить, беседовать с ним, чтобы узнать, какого он нрава и будет ли от него духовная польза.

— Успокойся, Сильвестр, ты ни в чём не виноват. По-прежнему будь рядом с государем и всеми силами отвращай его от пагубного сатанинского влияния.

— Тяжко мне, владыко, ох как тяжко!

— Знаю, что тяжко, но что же делать? Ежели мы, духовные мужи, не удержим государя от пагубных деяний, то кто же тогда сможет наставить его на путь истинный? Матвея Башкина будем судить на церковном соборе, когда государь воротится из казанского похода. Судить будем также Артемия. Но и Ивану Висковатому не избежать священного суда. Пусть он изложит на бумаге, что ему не нравится в искусстве псковских иконописцев, украшавших церкви и палаты после великого пожара, а мы на церковном соборе скажем ему, в чём он не прав. Миряне не должны судить о Божественных делах. Ивану Висковатому надлежит знать своё место, свои дела, возложенные на него государем. Каждый человек должен ведать свой чин, а не выдавать себя за пастыря. Ты тоже напиши мне обо всём, что ныне говорил.

Сильвестр низко поклонился и вышел из покоев митрополита.

ГЛАВА 25

Весёлый переполох в Кудеяровом городище — приехал из своего поместья Филя, да не один, а со всем семейством — женой Агриппиной и сыном Петькой. По этому случаю Кудеяр разрешил Ивашке пальнуть из пушки, установленной в башне. А та башня возвышается над земляным валом, насыпанным вольными людьми вокруг своего становища, которое за последние годы сильно разрослось за счёт беглых людей. Живут разбойники открыто, никого не страшась: не до них сейчас царю-батюшке, хочет казанцев одолеть, а местных бояр они совсем перестали бояться.

Катеринка с Любашей тотчас же увели с собой Агриппину. У Любаши в Веденееве дитё народилось. Вскоре после этого Корней привёз её в становище вместе с сыном Никишкой, которому ныне исполнилось четыре года. Молодым бабам есть о чём посудачить.

Вместе с Корнеем в Веденеево ездил Ивашка — не мог упустить случая повидаться с горячо любимой Акулинкой. А ныне одна забота у парня — как можно скорее встретиться с ней. Афоня, уступив его настойчивым просьбам, твёрдо обещал: этим летом возвратятся они в Москву, а по пути заберут с собой Акулинку. Несколько раз Афоня посылал с оказией весточку в Москву жене Ульяне, дескать, живы-здоровы они с Ивашкой. Как-то и Ульяна умудрилась передать ему привет от себя и всех домочадцев, горько сожалела о погибшем первенце Якимке, слёзно просила поскорее возвратиться в Москву.

За последние годы Филя сильно изменился, раздобрел на боярских харчах, остепенился. А как встретился с дружками, вновь начал зубоскалить, сыпать шуточками-прибауточками, скоморошничать.

— Что-то ты, Филя, забыл нас, давненько не навещал, а ведь так любо тебе средь нас было, — укорил друга Олекса.

— Не та земля дорога, где медведь живёт, а та, где курица скребёт. Но эта присказка не совсем верна: люблю я вас всех по-прежнему.

— Ладишь ли с тестем-то?

— С Плакидой Кузьмичом живём душа в душу. Ну а об Агриппине и спрашивать нечего — скоморошья жена всегда весела.

— Нешто Плакида смирился с тем, что его зять — скоморох?

— А куда ему деваться? Поначалу спесивился, нос воротил, а теперь без меня и шагу не шагнёт. Хозяйство-то большое, за всем глаз да глаз нужен, а прикащик Нестор после нашего наказания разболелся, отнялись у него рука и нога, какой с хворого спрос?

— Ну а тёща как?

— Василиса Патрикеевна холит и поит меня, всем угодить норовит, с ней у нас полный лад.

— И слуги тебя слушаются?

— А чего им не слушаться? Разве у меня в руках силы нет, чтобы проучить иного бездельника? Да что мы всё о делах да о делах? Петька, тащи сюда гусли!

Малыш припустился к повозке, извлёк из сена гусли, подал отцу. Загудели гусли, запел Филя про старину-бывальщину:

Среди торосинушки, середь площади

Тут ходит, тут бродит злой татарчонок,

За собой водит он красну девушку,

Красну девушку-полоняночку.

Отдаёт он красну девицу во постельницы,

Он и просит за девонюшку пятьдесят золотниц,

За всякую золотницу по пятьсот рублей.

Тут не выбралося купчинушки изо всей Москвы,

Только выбрался один удаленький добрый молодец,

Он, выдавши свои денежки, сам задумался:

На девушке шёлков пояс на тысячу,

На головушке ала ленточка в две тысячи,

На ручушке золот перстень — цены нет;

А мне красна девушка в барышах пришла!

Неожиданно Филя изменил голос, заверещал по-бабьи:

Вы послушайте, робята,

Нескладуху вам спою:

Сидит корова на берёзе,

Грызёт кожаный сапог.

— А вот какое дело приключилось с одним мужиком. Повёз он в город три четверти[217] ржи продавать. Подъезжает к заставе. Обступили его мошенники: «Стой! Как тебя зовут?» — «Егором, родимые». — «Эх, брат! Недавно у нас четыре Егора церковь обокрали: троих-то нашли, а четвёртого всё ищут! Смотри ж, коли где тебя спросят: как зовут? — говори: без четверти Егор; а не то свяжут да в тюрьму посадят». — «Спасибо, родимые, что научили!» Приехал мужик на подворье, хватился, а четверти ржи как не бывало! На заставе стащили.

В это время на башне тревожно загудел набат. Ребята выскочили на двор, забрались на вал.

— Ты чего, Корней, людей пугаешь? — спросил друга Олекса.

— По дороге в нашу сторону едут воины.

— Много их?

— Пятеро.

— Только-то! Чего же ты всполошился?

— А ну как это лазутчики, сзади которых большое войско идёт!

— Корней дело говорит, надо соблюдать осторожность, — похвалил сторожа Кудеяр. — Что видишь, Корней?

— Воины руками машут, будто бы просят нас не стрелять.

— Возьмите оружие и ступайте к воротам, — приказал Кудеяр.

Воины спешились перед воротами городища, Старший из них сказал:

— Мы гонцы царя Ивана Васильевича, везём царскую грамоту.

— Нешто царь опять жениться надумал? — Филя лукаво улыбнулся.

Напоминание о первой грамоте государя развеселило всех.

— Будет вам зубы скалить, — остановил шутников Кудеяр. — К кому везёте царёву грамоту?

— К главарю вашему.

— Вот он — наш главарь, — Филя указал на Кудеяра.

— Государь Иван Васильевич послал нас с грамотой к нижегородским разбойникам, в которой сказано, что царь намерен идти в поход на Казань, поскольку нет больше сил терпеть притеснения, чинимые русским людям татарами, неправду казанских вельмож. И в этот поход зовёт он всех вольных людей, обретающихся в Нижегородском крае. Своими ратными делами они могут добыть прощение за совершенные ранее злодеяния и поселиться в казанских землях. А кто пожелает вернуться в родные места, тому никаких препятствий не будет.

— Слышали, вольные люди, что царь Иван Васильевич сулит нам?

— Слышали, Кудеяр!

— Пойдём ли мы вместе с царём на Казань?

— Под Казанью голову потерять можно! — закричал конопатый парень, недавно прибившийся к Кудеяровой ватаге.

— Так ты что же, — насмешливо спросил Филя, — когда русских людей грабишь, головы потерять не боишься, а как за Русскую землю постоять нужно, так и о голове своей закручинился?

— Грабим-то для себя, а воевать за царя надобно. Ну его к… — конопатый грязно выругался.

— Кому, как не нам, живущим в нижегородской земле, знать, как много вреда причиняют татары украинам Руси: разоряют они дома, уводят людей в полон, оскорбляют нашу веру. Потому мы все пойдём по зову царя под Казань, чтобы воевать этот город.

— Верно, Кудеяр, — закричали ватажники, — пойдём под Казань-городок!

— Когда государь намерен быть под Казанью?

— Царь Иван Васильевич вместе с полками намерен явиться под Казань в середине августа.

— Через седмицу мы выступим в поход, чтобы к тому сроку оказаться на месте.

— Успеха вам, вольные люди, а пока прощайте, надобно нам многие другие ватаги оповестить о царёвой грамоте.

Гонцы взметнулись в сёдла, пришпорили коней и ускакали по лесной дороге.

Олекса повернулся к конопатому.

— Пойдёшь под Казань-городок?

Тот стоял набычившись, недовольно сопя носом.

— Жди, пойдёт он! Ему бы купчишек по головке кистенём гладить, да и то лишь тех, кто посмирнее, — ответил за него Филя. — Ступай-ка ты, паря, своей дорогой: конь свинье не товарищ!

Парень, озираясь по сторонам, юркнул в кусты. Филя крикнул ему вслед:

— Коли мне не в лад, так я и со своим г… назад!

— Ты-то сам пойдёшь с нами?

Филя смутился, почесал в затылке.

— Ехали по блины, а попали на оладьи… Ох и надоела мне боярская служба! Как же мне со старыми дружками не разгуляться, не повеселиться.

Афоня отвёл Ивашку в сторону и тихо сказал:

— Гони в Веденеево, в скит к отцу Андриану, скажи ему: по зову царя Ивана Васильевича вольные люди во главе с Кудеяром идут в поход на Казань.

У Ивашки в глазах плеснулась радость. Афоня понимающе усмехнулся.

— Не мешкая возвращайся сюда, а коли не застанешь нас, иди прямо на Казань. В тех местах я не раз бывал: встретимся на Арском поле, его там любой укажет. Ну а после казанского дела заедем в Веденеево, заберём Акулинку и подадимся в Москву, опасности теперь для нас нет никакой.

— Собирайтесь, други, готовьте оружие, — обратился к ватажникам Кудеяр, — немало его у нас накопилось, заржавело, поди, от времени. Так вы бы почистили его, чтобы не стыдно было и перед царём предстать.

Из каменной клети, где хранилось оружие, вытащили щиты, шеломы, шестопёры, сулицы, мечи, пищали. Все принялись за работу. А Филя успел уж и песню сложить. Вольно льётся под перезвон гуслей его бедовый голос:

Не полно ли нам, братцы, по свету гулять?

Не пора ли нам, братцы, Руси помочь?

Под Казанью-городочком стоит

Белый царь Иван Васильевич.

Мы пойдёмте-ка на помощь к нему!

В приволжских горах остановимся,

Шатрики раскинем шёлковые,

Приколочки поставим дубовые,

Сядемте, братцы, позавтракаемте,

По чарочке мы выпьем — поздравствуем,

По другой мы выпьем — песни запоём,

Погуляем да и в путь пойдём

Под Казань-городок!

В крохотной келье сидят двое-игумен Пахомий да отец Андриан. Неторопливо течёт их беседа под шум ненастья, обо всём вспоминают старцы. Старость уважительна к собеседнику: не будешь других слушать и тебя никто не послушает. Вторую седмицу не прекращается дождь, оттого в келье прохладно, сыро. Пахомий зябко кутается в свою хламиду. Стал он совсем немощным, глаза плохо видят. Да и отец Андриан не помолодел: жизнь — не кобыла, назад не повернёшь, С улыбкой вспоминает он, как бесстрашно бросался в огонь, спасая книги княжича Василия Тучкова, как ввязался в Суздале в кулачный бой между монастырскими и городскими. Ныне сила в руках не та, волосы припорошило снегом. А многих, в том числе и Василия Тучкова, давно уже нет на свете. На днях дошла до него весть: в своём родовом селе Дебала два года назад скончался отец Василия боярин Михаил Васильевич Тучков.

— Четыре года минуло с той поры, как Кудеяр покинул наши места, и вновь тревога одолевает меня: в любой миг я могу скончаться, а он так и не узнает, кто есть, кто его родители.

— Это я виноват, Андриан: воспрепятствовал тебе поговорить с Кудеяром, надеясь, что он долго ещё будет жить в наших краях, ан ошибся. Как говорится, человек предполагает, а Бог располагает.

— Вчера был у меня в келье странник и поведал, будто царь Иван Васильевич вновь собирается идти на Казань. И по тому поводу написал он грамоту ко всем нижегородским разбойникам, чтобы они шли дружно под Казань-городок помогать ему воевать татар. За это Иван Васильевич обещал всех разбойников помиловать.

— Видать, Андриан, у разбойников сила великая, коли сам царь на подмогу их кличет.

— Верно, Пахомий, молвил. Странник сказывал: ой как много людей по лесам скрывается! Есть среди них настоящие тати, те ни за что ни про что убить человека могут. Но больше таких, кто в лес от боярской кабалы подался. Те люди татями поневоле стали. Среди них немало таких, как Кудеяр: разоряют они бояр, а отнятое у них богатство раздают неимущим. И вот решил я, Пахомий, идти к Казани.

— Мыслимое ли то дело, Андриан? Чует моё сердце: убьют тебя там!

— Двум смертям не бывать, а одной не миновать. Коли получил Кудеяр государеву грамоту, непременно пойдёт со своими людьми к Казани. Тут-то мы и встретимся.

— Выбрось из головы эти мысли! Не пущу я тебя на погибель. Не сегодня завтра помру, на кого скит свой покину? Хочу тебя просить быть моим преемником.

— Ворочусь из Казани, тогда и поговорим о том.

— Значит, не хочешь уважить меня?

— Не могу, Пахомий. Дело у меня к Кудеяру есть. Зимой разболелся, так о смерти стал помышлять. Но прежде чем умереть, должен я перед Кудеяром покаяться за свой грех тяжкий, сказать ему, кто мать его, кто отец. Ведомо мне о том, а он не ведает и потому родителей своих не поминает. Хорошее ли это дело? Ныне молчать больше нельзя. Пока он был мал, тайну хранил я, опасаясь за его жизнь. А теперь он в совершенном разуме и полон сил, может постоять за себя. Потому твёрдо намерен я идти к Казани.

Дверь кельи распахнулась, поток солнечного света ослепил стариев.

— Глянь, Андриан, на воле солнышко, оказывается, играет, а мы за беседой и не заметили, что ненастье миновало. Кто это к тебе пожаловал?

На пороге стоял улыбающийся Ивашка, рослый, статный, пригожий лицом.

— Здравствуй, Иванушка! Какой же ты славный стал, писаный красавец. А отец-то твой где, Афонюшка?

— Отец остался в становище Кудеяровом, а меня послал сказать тебе, отец Андриан, что по зову царя Ивана Васильевича все вольные люди во главе с Кудеяром идут в поход на Казань.

— Вот видишь, Пахомий, я не ошибся!

— После казанского похода мы с отцом заедем в Веденеево за Акулинкой и отправимся домой в Москву.

— А Кудеяр куда думает устремиться после казанского похода?

— О том мне не ведомо. Царь обещал пожаловать разбойников, поселить их в казанских землях, а кто пожелает в родные места возвратиться, тому препятствовать не станут.

— Обязательно надо мне, Пахомий, ехать под Казань, боюсь, навсегда разминёмся мы с Кудеяром, и он ни о чём тогда не узнает.

— Вместе с Иванушкой так уж и быть отпущу тебя.

— Когда ты, Ваня, под Казань поедешь?

— Повидаюсь с Акулинкой, пересплю ночь, а наутро — в путь.

— Вместе поедем, согласен?

— Конечно, согласен — вдвоём веселее ехать.

— Вот и ладушки. Беги к своей Акулинке, заждалась она тебя, а на ночь сюда возвращайся, тут переспишь.


Вот и вечер настал. Румяная заря заглянула в оконце и померкла. Андриан долго молился перед иконами, освещёнными трепетным светом лампады, потом постелил постель для Ивашки, в изголовье поставил горшок с молоком и ломтём хлеба, блюдо с яблоками. Сам прилёг. Где-то далеко чуть слышно звучала песня. Это молодые девушки и ребята вышли в поле провожать закат солнца. Ночь пришла росная, прохладная, крупные звёзды высыпали в тёмном августовском небе. Духовито пахло спелыми яблоками. Господи! Да ведь сегодня же Спас Преображение! Андриана словно молнией ударило: в такой же августовский вечер они с Марфушей сидели на крылечке своего дома в Зарайске, прижавшись друг к другу. И тут бархатную темень неба прочертила падающая звезда. Марфуша сказала:

— Смотри, Андрюшенька, звезда с неба упала!

— Ты что-нибудь загадала?

— Я подумала о том, чтобы всю жизнь, до конца дней наших, было бы нам так же хорошо, как нынче!

Сколько же лет минуло с той поры? Кажись, двадцать шесть. Точно — двадцать шесть. А словно вчера это было — так явственно всё представляется: и прикосновение тёплого Марфушиного плеча, и запах яблок, и песня тех, кто вышел в поле провожать закат солнца.

Со Спаса Преображения погода преображается. Потому говорят: пришёл второй Спас — бери рукавицы про запас. Сиверко гонит на Русь-матушку потоки холодного воздуха, всё явственней дыхание осени, отчего этот день именуют ещё встречей осени, первыми осенинами. Крестьяне издавна примечают погоду в этот день: коли сухо — быть сухой осени, мокро — явится мокрая осень; ясный второй Спас — жди суровую зиму. А ещё говорят: каков Спас, таков и январь.

До этого дня запрещается есть яблоки. Неразумных детей родители стращают: кто до второго Спаса ест яблоки, тому на том свете не подадут яблочек из райского сада. Ну а придёт Спас Преображение — крестьяне несут яблоки в храм для освящения. Но не всегда поспевают к этому дню яблочки, иногда бывают они ещё кислыми, зелёными, потому говаривают: пришёл яблочный Спас — оскомину принёс. Добрые русские люди спешат угостить плодами всех бедных и больных. Не исполнившие этого обычая почитаются людьми недостойными, про таких говорят: «Не дай-то, Боже, с ним дела иметь! Забыл он старого и сирого, не уделил им от своего богачества малого добра, не призрел своим добром хворого и бедного».

В эту пору крестьяне спешат с посевом озимых…

Размышления Андриана прервали лёгкие шаги. Под оконцем кельи издавна стояла ветхая скамейка для отдыха калик перехожих. Весной Андриан поновил её, словно предчувствовал, что пригодится она. Нежданно-негаданно прилетели два голубка сизокрылых, уселись на его скамейку, прижались друг к другу.

— Славный мой Иванушка! Нет никого тебя милее, нет никого роднее! Долгими зимними вечерами всё о тебе думала, каждое слово твоё припомнила. Закрою глаза — вижу улыбку твою, слышу голос твой приветливый.

— И ты у меня одна на душе, Акулинушка. Как хорошо, что мы отыскали друг друга. Когда отец уходил из Москвы, я устремился за ним, потому что кто-то, может быть ангел мой, шепнул мне: иди туда, куда направляется твой отец, там сыщешь своё счастье.

— Помнишь житие Петра и Февронии? Когда я слушала отца Пахомия, мне всё думалось: ты — это князь Пётр, только ещё лучше, добрее.

— А я думал, что ты — мудрая Феврония. Та излечила князя Петра от язв и струпьев, а ты спасла меня от верной погибели, когда я больной явился в эту келью. Дай мне твою руку, Акулинушка… Какая она лёгкая, нежная! Скольких людей ты исцелила своими руками?

— Не считала, Иванушка. Любо мне творить людям добро… А одна старуха обозвала меня ведьмой.

— Глупая она, злая, завистливая. Отец дал мне слово, что после казанского похода мы придём в Веденеево, заберём тебя и отправимся в Москву. Там у нас дом в Сыромятниках — большой, добротный. Мы его сами строили после пожара. А на крылечке встретит нас мама, её Ульяной кличут. Такая славная она — добрая, ласковая. Ты её обязательно полюбишь, а она — тебя. А как братья с сестрицей Настенькой обрадуются, увидев нас! Жаль Якимку, утонувшего в Волге…

— Царство ему небесное! Хорошо в большой семье. А я совсем одна осталась — тётка Марья прошлой зимой преставилась. Добрая она была, многому меня научила.

— Не печалься, совсем недолго быть нам в разлуке.

— Не ходил бы ты в поход, Ваня, чует моё сердце недоброе.

— Нельзя не пойти. Отец пойдёт, а я нет? Так негоже.

— Смотри, Иванушка, звезда с неба упала!

— О чём ты подумала?

— Подумалось мне, чтобы всю жизнь нашу, до конца дней своих, быть бы нам с тобой вместе в любви да согласии, как сейчас!

Услышав эти слова, отец Андриан горько вздохнул, но тотчас же улыбнулся: жизнь идёт своим чередом, на смену одним приходят другие, взрослеют, влюбляются и, видя падающие с неба звёзды, загадывают желания. Как славно, что с твоей смертью жизнь на земле не прекратится. Эта мысль успокоила его, и он не заметил, как уснул.

Проснулся отец Андриан от ласкового прикосновения солнечного луча. Поспешно поднялся, но, увидев разметавшегося во сне Ивашку, сел на свою постель. Грешно будить парня: дорога предстоит дальняя, а он, поди, только что уснул.

До чего же красив Ивашка! Настоящий русский витязь. А ведь Афоня сказывал, что его мать — простая повариха, служившая в великокняжеском дворце. Незнамо почему она наложила на себя руки, даже сиротская доля единственного родного сына не остановила её. Надо бы помолиться за упокой души Ивашкиной матери. Отец Андриан стал на колени перед иконами, углубился в молитву. Да, жизнь идёт своим чередом: одни нарождаются, другие умирают… Где ты, Марфуша? Жива ли?…

ГЛАВА 26

В Луппов день 1552 года Иван Васильевич вышел из своего шатра, стоявшего на Царском лугу рядом с шатром двоюродного брата Владимира Андреевича. И тотчас же взвился в синем безоблачном августовском небе государев стяг с изображением Нерукотворного Спаса и креста; этот стяг был на Дону у великого князя Дмитрия Ивановича. Во время молебна царь временами посматривал в направлении Казани. Отсюда, со стороны Царского луга, видны казанский кремль, окружённый деревянной стеной, а за ней — ханский дворец и мечети.

Новый властитель Казани Едигер-Магмет и Шиг-Алей вышли из одного гнезда — из Астрахани, были в родстве, поэтому царь Иван Васильевич велел Щиг-Алею написать Едигеру, чтобы тот выехал из города к государю, не опасаясь ничего, и государь его пожалует. Однако казанский царь не послушался, прислал грамоту с непотребными словами, с хулой на христианство, русского царя и самого Шиг-Алея. Едигер вызывал их на брань.

Сам царь Иван Васильевич послал грамоту к главному мулле и всей земле казанской, чтоб били челом, и он их простит. Однако Казань, по словам перебежчиков, готовится дать отпор русским, царь Едигер и вельможи бить челом государю не хотят и всю землю на лихо наводят; запасов в городе много, часть войска находится за пределами Казани в Арской засеке; его возглавляет старый опытный князь Япанча, воевавший ещё против воевод великого князя Василия Ивановича. Его задача — не пропустить русских на Арское поле. Проведав обо всём этом, царь созвал совет, который приговорил: самому государю и князю Владимиру Андреевичу стать на Царском лугу, Шиг-Алею — за Булаком, большому и передовому полкам, а также удельной дружине Владимира Андреевича — на Арском поле, полку правой руки с казаками-за рекой Казанкой, сторожевому полку — в устье Булака, а полку левой руки — выше его. Сейчас, вглядываясь в ханский дворец, где скрывался Едигер-Магмет, Иван Васильевич с неприязнью думал о тех неверных клятвах, которые во множестве пришлось ему выслушать от казанских правителей, князей и мурз татарских. С Казанью надо было кончать раз и навсегда, если он намерен обратить взор к далёкому морю.

Молебен закончился. Царь подозвал к себе Владимира Андреевича, бояр, воевод и ратных людей своего полка. К ним обратился он с речью:

— Приспело время нашему подвигу! Потщитесь единодушно пострадать за благочестие, за святые церкви, за православную веру христианскую, за единородную нашу братию, православных христиан, терпящих долгий полон, страдающих от этих безбожных казанцев; вспомните слово Христово, что нет ничего больше, как полагать души за други свои; припадём чистыми сердцами к создателю нашему Христу, попросим у него избавления бедным христианам, да не предаст нас в руки врагам нашим. Не пощадите голов своих за благочестие; если умрём, то не смерть это, а жизнь; если не теперь умрём, то умрём же после, а от этих безбожных как вперёд избавимся? Я с вами сам пришёл: лучше мне здесь умереть, нежели жить и видеть за свои грехи Христа хулимого и порученных мне от Бога христиан, мучимых от безбожных казанцев! Если милосердный Бог милость свою нам пошлёт, подаст помощь, то я рад вас жаловать великим жалованьем; а кому случится до смерти пострадать, рад я жён и детей их вечно жаловать.

Девятнадцатилетний князь Владимир Андреевич Старицкий внимательно слушал речь двоюродного брата- ему надлежало держать ответное слово. Волнение порозовило его бледные щёки, ноздри узкого хрящеватого носа слегка подрагивали, удлинённые пальцы белой руки сжимали рукоятку меча. Владимиру Андреевичу вдруг вспомнилась мать Евфросиния, сухонькая, одетая во всё чёрное, с лихорадочно блестящими глазами.

— Не верь, Владимир, государю Ивашке. Не от доброго корня завёлся он, зачат не на великокняжеском ложе, а в грязи прелюбодейства. Его мать Елена змеиной хитростью заманила в Москву твоего отца славного Андрея Ивановича, а потом приказала схватить его и посадить за сторожи. Любовник Еленкин Иван Овчина крест целовал перед Андреем Ивановичем зла никакого ему не чинить, а правительница перешагнула через крестное целование: ей что плюнуть, что лоб перекрестить — всё едино. За то Господь-то и покарал клятвопреступницу.

Владимир внимательно всмотрелся в лицо царя. Иные утверждают, что похож он на покойного батюшку Василия Ивановича, а иные бают, что он в род Овчинин удался — такой же плечистый да рукастый. Но старицкого князя мало занимают эти разговоры, для него Иван — государь исконный, ведь именно ему он обязан освобождением из нятства. Иные, может, и возразят, дескать, это дело князем Иваном Бельским да митрополитом Иоасафом удумано. Другие намекают: случись что с государем — в бою залётная стрела любого поразить может, — он, Владимир Старицкий, станет законным властителем великой Руси. Брат Ивана Юрий не в счёт — прост умом, к государственному делу не способен. Наследника же у Ивана до сих пор нет; родились две девицы, да обе скончались во младенчестве. Правда, Анастасия Романовна опять на сносях, да ведь никто не знает, кто родится — мальчонка или девица. Ну а коли Господь всё же пошлёт наследника, не уготована ли ему судьба родившихся ранее Анны и Марии? Те, кто помнит о двадцатилетнем бездетном браке великого князя Василия Ивановича с Соломонией, с сомнением покачивают головами: не ждёт ли такая же участь и царя Ивана с Анастасией? Потому уважение и почёт кажут они Старицкому князю. Да и молодые вельможи норовят подружиться с ним. Взять хоть Андрея Курбского — внука знатного боярина Михаила Васильевича Тучкова…

Владимир Андреевич на мгновение отвлёкся от созерцания царя, покосился направо. Почувствовав его взгляд, молодой статный воевода слегка улыбнулся, приветливо кивнул головой. В это время царь Иван Васильевич закончил свою речь. Владимир Андреевич смутился, но тут же решительно шагнул к краю помоста. Его звонкий голос взорвал тишину, установившуюся после одобрительных возгласов воинов, приветствовавших речь царя:

— Видим тебя, государь, твёрдым в истинном законе, за православие себя не щадящего и нас на то утверждающего, и потому должны мы все единодушно помереть с безбожными этими агарянами. Дерзай, царь, на дела, за которыми пришёл! Да сбудется на тебе Христово слово: всяк просяй приемлет и толкущему отверзнется.

Царь взглянул на образ Спаса Нерукотворного и громко, так, чтобы все слышали его голос, произнёс:

— Владыко! С твоим именем движемся!

И началась битва казанская.

Царь Иван Васильевич днём и ночью объезжал осаждённый город, выискивая наиболее слабые, уязвимые места. Осадные работы шли без остановок: ставились туры, поднимались на них пушки, а там, где нельзя было поставить туры, возводились тыны. Довольно скоро Казань со всех сторон была окружена русскими укреплениями.

Татары делали частые вылазки, отчаянно дрались с защитниками тур, но их всегда загоняли назад в город. Наибольшие неприятности доставляли русским неожиданные наскоки из леса татар, возглавляемых князем Япанчой. Сигналом для нападения служило появление большого знамени на самой высокой башне города. Одновременно с появлением конницы Япанчи открывались ворота города и его защитники бросались на русских. К тому же сильная буря на Волге разбила много судов со съестными припасами, поэтому еды для воинов было недостаточно, а непрерывные вылазки татар мешали осаждающим досыта поесть даже сухого хлеба. Царь немедленно послал за съестными запасами в Москву, Нижний Новгород и Свияжск, твёрдо намереваясь довести задуманное дело до конца, одолеть татар.

В городе от непрерывной пушечной пальбы погибло много людей, но казанцы продолжали яростно обороняться. Против Япанчи царь послал воевод Александра Борисовича Горбатого и Петра Семёновича Серебряного. В результате столкновения татарское войско потерпело сокрушительное поражение. Победители преследовали противника на протяжении пятнадцати вёрст. Триста пятьдесят полонянников они привели русскому царю.

Государь выбрал одного из них и послал с ним в Казань грамоту, в которой писал, чтобы казанцы били челом, а ежели не станут бить челом, то он велит умертвить всех пленных. Полонянников привязали к кольям и, подведя к стенам крепости, велели им умолять своих единоверцев сдать Казань христианскому царю, за что он обещает им живот и свободу. Однако осаждённые начали стрелять со стен в своих же с криками:

— Лучше увидим вас мёртвыми от рук наших бусурманских, нежели посекли бы вас гяуры необрезанные!

В Куприянов день[218], когда журавли собираются по болотам держать уговор, каким путём-дорогою лететь им на тёплые воды, царь, видя нежелание казанцев принять его волю, приказал Алексею Адашеву привести к нему розмысла — немца, прославившегося разрушением городов. Рыжеволосый голубоглазый розмысл почтительно склонился перед государем. Тут же были воеводы сторожевого полка Василий Серебряный и Семён Шереметев.

— Уже седмицу осаждаем мы Казань, а успеха пока нет. Скоро ли будет готов подкоп под город?

— Работы много, государь, лишь в конце сентября сможем мы закончить подкоп.

Царь досадливо скривился.

— Позови, Алексей, Камай-мурзу и русских полонянников.

Представ перед царём, полонянники со слезами на глазах опустились на колени.

— Избавитель наш милостивый! Без тебя сгинули бы мы в этом аду!

— Хотел бы я знать, — обратился к ним Иван Васильевич, — откуда казанцы берут для питья воду? Казанку-реку мы давно у них отняли, почему же не испытывают наши враги мук жажды?

— Тайник у них есть, — промолвил один из полонянников, — из него добывают они много воды, возят воду бочками.

— Где же тот тайник?

Полонянники пожали плечами. Заговорил мурза Камай:

— Тайник тот есть ключ на берегу Казанки у Муралеевых ворот. Из города к нему ведёт подземный ход.

Царь повернулся к Василию Серебряному и Семёну Шереметеву.

— Нельзя ли уничтожить тот тайник?

Воеводы переглянулись. Василий Семёнович сказал;

— Нельзя, государь, нам уничтожить тот тайник.

Царь грозно нахмурил брови.

— Князь верно молвил, — поддержал Серебряного Семён Шереметев, — Муралеевы ворота сильно укреплены, и нам никак не удаётся приблизиться к ним. Видать, не случайно казанцы собрали тут большие силы, коли воду из тайника получают.

— Как же нам быть? Как оставить татар без воды?

— А вот как, государь, — предложил Василий Семёнович, — вели сделать подкоп под тот тайник от Даировой бани. Баню ту мы давно уже захватили, и она служит надёжным укрытием для русских воинов, потому как сделана из прочного камня.

Иван Васильевич вопросительно глянул на розмысла. Тот развернул чертёж, нашёл на нём обозначения Муралеевых ворот и Даировой бани, линейкой измерил расстояние между ними.

— Можно будет сделать такой подкоп дней за пять, государь. Да только мы едва справляемся с главным подкопом под город, — людей у меня маловато. К тому же мне одному трудно уследить за работниками там и тут.

— А мы вот что сделаем: вели, Алексей, копать подкоп под тайник разбойникам. Их немало пришло под Казань, вооружены они плохо, да и к ратному делу мало способны. А смотреть за их работой будут помощники розмысла. Сам он пусть присматривает за большим подкопом под город.


День и ночь со стороны Даировой бани по направлению к Муралеевым воротам копают разбойники подземный ход.

— Шли сюда, думали с татарами будем воевать, а нам землю перелопачивать велели, — в голосе Олексы раздражение.

— Шли по блины, а попали по оладьи, — произнёс Филя свою любимую присказку, — да ты не печалься, Олекса, вот прокопаем подземный ход до самого ханского дворца и ввалимся в опочивальню Едигерову. Там, говорят, жёны ханские сидят, от скуки вшей ловят. И все такие пригожие, слов нет описать. Как только ты к ним войдёшь, они на тебя так и набросятся, тогда держись!

— Тише орите, — остановил друзей Кудеяр, — кто-то идёт сюда.

Гремя доспехами, из темлоты показался Василий Семёнович Серебряный. Двое воинов несли перед ним факелы. Князь внимательно осматривал стены подземного хода.

— Бог в помощь, ребята, — обратился он к ватажникам. — Вижу, немало вы потрудились. Доложу государю о вашей верной службе.

— Мы ратники, мы и ратаи, — произнёс Филя, — одно плохо, князь, — голодно нам, а меж тем не зря говорят: колчан пригож стрелами, а обед пирогами, Да только пирогов-то мы давненько не пробовали, одним хлебом питаемся.

— Ведомо, наверно, вам, что во время бури многие наши суда со съестными припасами в Волге затонули. Царь Иван Васильевич тотчас же приказал везти снедь из Москвы, Нижнего Новгорода и Свияжска, так что скоро у нас всё будет. Прикажу, однако, чтобы кормили вас получше.

Князь хотел было идти дальше, но вдруг остановился и взмахом руки приказал всем молчать. Над головой послышался скрип колёс, глухой татарский говор.

— Слава Богу, — перекрестился Василий Семёнович, — пришли куда надобно. Пойду обрадую царя приятной вестью.

Вечером к Даировой бане привезли на подводах бочки.

— Чего это в них? — поинтересовался Олекса.

— А это поминки царя Ивана Васильевича казанскому хану Едигеру по случаю дня Вавилы. В этот день, как тебе ведомо, вокруг строений молебны служат, неопалимую купину разбрасывают, чтобы не было пожару. Так наш царь несколько бочек неопалимой купины послал казанскому хану. Пожар у Едигера предвидится, и немалый!

Ватажники так и грохнули. Многие из них знали, что в бочках, которые торопливо перетаскивали помощники розмысла из Даировой бани в подземный ход, был порох.

В день Вавилы тайник взлетел на воздух вместе с казанцами, направлявшимися за водой. Взрывом разрушило часть стены у Муралеевых ворот. Камни и брёвна, падавшие с огромной высоты, поразили немало защитников города. Русские воспользовались этим, ворвались в город, побили и пленили многих казанцев.

Трудно теперь приходилось осаждённым. Среди них возникли разногласия: одни хотели бить челом русскому царю, другие упорно настаивали на продолжении осадного сидения. Питьевой воды в городе не стало, пришлось довольствоваться зловонными лужами. Многие из осаждённых, употреблявших эту воду, заболели и умерли. Тем не менее город продолжал упорно сопротивляться.

Праздник Покрова[219] пришёлся в том году на субботу. Про этот день говорят: на Покров до обеда осень, а после обеда зима. Однако воинам, осаждавшим Казань, было жарко. По приказу царя были засыпаны землёй и лесом рвы, мешавшие приступу. Весь день грохотали пушки, разрушая до основания городские стены. Приступ был назначен на воскресенье.

Желая избежать кровопролития, Иван Васильевич приказал отправить к казанцам мурзу Камая с предложением, чтобы осаждённые били ему челом; если они отдадутся в его волю и схватят изменников, царь простит их.

Казанцы ответили:

— Не бьём челом! На стенах русь, на башнях русь — ничего: мы другую стену поставим и все помрём или отсидимся.

Наступила ночь с субботы на воскресенье. Тихо падали снежинки на израненную землю. Царь не мог сомкнуть глаз. Ещё до рассвета он вызвал к себе духовника Якова, долго беседовал с ним, после чего начал вооружаться.

Вошёл Алексей Адашев.

— Государь, явился гонец от князя Михаила Ивановича Воротынского.

— Пусти его.

Молодой воин, войдя в шатёр, низко поклонился царю и произнёс:

— Князь Михайло Иванович велел сказать тебе, государь, что розмысл закончил своё дело, доставил порох в подкоп, однако казанцы заметили это дело, почуяли недоброе и хотят помешать нам. Мешкать нельзя, государь.

— Вели, Алексей, сказать во все полки, чтоб готовились немедля начать приступ. Мой полк отпусти к городу, пусть воины дожидаются меня в назначенном месте.

Утро занималось ясное, прохладное. Необычная тишина царила вокруг-не слышно было ни грохота пушек, ни яростных криков нападающих и осаждённых. Все понимали — настал решающий миг. Казанцы стояли на разрушенных стенах, а русские — под защитой построенных ими укреплений. Неприятели молча изучали друг друга.

Стан опустел. Воеводы отправились к своим полкам, а царь в сопровождении небольшой свиты пошёл в церковь. До воинов доносилось пение иереев, служивших обедню. На душе царя было тревожно. Дьякон густым басом читал Евангелие:

— Да будет едино стадо и един пастырь…

В это время раздался сильный грохот. Казалось, земля разверзлась под ногами. Царь, подстрекаемый любопытством, шагнул на паперть[220] и увидел, что городская стена взорвана, глыбы земли, дома и башни вздыбились, брёвна и люди летят по воздуху, словно птицы. Солнце померкло в клубах пыли и дыма.

Богослужение на мгновение прервалось, но царь возвратился в церковь, чтобы дослушать до конца литургию. Дьякон, стоя перед церковными вратами, стал произносить на актении молитву о царе:

— Да утвердит Всевышний державу Иоанна и покорити под нозе его всякого врага и супостата…

Послышался ещё более мощный взрыв, потрясший церковь.

— С нами Бог! — закричали русские воины и пошли на приступ.

Однако казанцы быстро оправились от смятения, вызванного взрывами, и встретили нападающих криками:

— Аллах, помоги нам!

— Магомет! Все умрём за юрт!

Они стреляли в нападающих из луков и пищалей, сбрасывали на них камни, лили расплавленную смолу, давили врагов брёвнами. Но россияне, ободряемые смелостью военачальников, достигли стены. В воротах и на стенах шла жестокая сеча.

Царь никогда не нарушал церковного правила и продолжал молиться. В церковь вошёл Алексей Адашев.

— Государь, время тебе ехать, полки ждут тебя.

Иван Васильевич ответил:

— Если до конца отслужим службу, то и совершенную милость от Христа получим.

Русские воины, начавшие приступ, были немало удивлены отсутствием царя. В церковь вошёл воевода Пётр Семёнович Серебряный:

— Непременно нужно ехать, государь, надобно подкрепить войско.

Бессонная ночь подорвала силы царя, он вдруг почувствовал огромную усталость и равнодушие ко всему. Страх сковал его волю и разум. Ему показалось, будто татары одолевают русских. Иван Васильевич глубоко вздохнул, слёзы полились из его глаз, он начал молиться:

— Не оставь меня, Господи Боже мой! Не отступи от меня, помоги мне!

Обедня закончилась. Царь приложился к образу чудотворца Сергия, выпил святой воды, съел кусок просфоры, артоса[221]. Духовник Яков благословил его:

— Воины сказывали, будто вчера вечером видели старца Сергия Радонежского, осенявшего их крёстным знамением. То добрый знак, ведь чудотворец Сергий — ходатай перед Богом за землю Русскую.

От этих слов царь приободрился. Он обратился к церковным мужам:

— Простите меня и благословите пострадать за православие, помогайте нам молитвою!

Иван Васильевич вышел из церкви, сел на коня и, сопровождаемый ближними людьми, направился к своему полку.

Завидев царя, воины с ещё большей яростью кинулись на неприятеля, на городских стенах там и тут развевались русские знамёна. Подъехал гонец от князя Воротынского.

— Государь, князь Михаил Иванович просил сказать, что русские воины уже в городе, но им трудно, так ты бы пособил ратниками.

Царь, обрадованный доброй вестью, обратился к своим воинам:

— Спешьтесь и ступайте в город на помощь людям князя Михаила Воротынского.

Въехать на лошадях в узкие улочки из-за тесноты не было никакой возможности. Татары отчаянно сопротивлялись, поэтому несколько часов русские не могли продвинуться вперёд даже на шаг. Некоторые ратники забрались на крыши домов и оттуда поражали врагов. И тут едва не стряслась беда. Многие воины, прельстившись лёгкой добычей, перестали биться и устремились в дома ради грабежа. Казанцы тотчас же воспользовались этим и начали одолевать остальных.

— Государь! Татары теснят наших. Михайло Воротынский просит помочь воинами!

Царь немедленно послал помощь, которая пришлась как нельзя кстати.


Отец Андриан с Ивашкой давно уже разыскивали среди осаждавших казанскую крепость людей из Кудеяровой ватаги. Да мыслимое ли дело повстречать их в этом столпотворении? Говорят, будто сто пятьдесят тысяч воинов привёл русский царь под Казань. От беспрерывного грохота ста пятидесяти пушек уши заложило. Убитых вокруг видимо-невидимо.

На Арском поле они никого из своих не нашли, поскольку царь послал разбойников копать сначала подземный ход под тайник, а затем — главный подкоп под город.

Уже вечерело, когда они выехали к берегу Казанки. Отсюда хорошо была видна крепостная стена, почти до основания разрушенная русскими пушками и взрывом. Вот среди руин показались татары и громко закричали:

— Не стреляй, русь! Мы хотим говорить с тобой!

Битва тотчас же прекратилась, поскольку осаждавшие давно уже ожидали, что казанцы запросят пощады.

— Слава тебе, Господи, кажись, одумались бусурмане, сдаться хотят, — произнёс отец Андриан, перекрестившись.

На стене показались четверо нарядно одетых татар со связанными руками. В наступившей тишине прозвучал громкий гортанный крик:

— Пока стоял юрт и место главное, где престол царский был, до тех пор мы бились до смерти за царя и за юрт. Теперь отдаём вам царя живого и здорового, ведите его к своему царю. А мы выйдем на широкое поле испить с вами последнюю чашу.

Казанцы спихнули со стены своего царя Едигера-Магмета вместе с тремя важнейшими вельможами и вдруг огромной толпой хлынули вниз по направлению к Казанке. Увидев ринувшихся на них врагов, Андриан с Ивашкой сели на лошадей и поскакали в сторону, но кто-то из татар метнул в Ивашку сулицу, и тот, обливаясь кровью, свалился с коня. Отец Андриан оставил лошадь, поспешил к нему.

Ивашка лежал, широко раскинув руки, глаза его безжизненно глядели ввысь. Холодный ветер шевелил русые волосы. Картина была до боли знакомой: точно так же лежал на сырой земле убитый татарами в Зарайске Гриша, а осенний ветер трепал его волосы. Господи! Да когда же Русская земля насытится кровью своих лучших сынов и дочерей? Гриша с Парашей, Данила Иванович с женой Евлампией, а теперь вот Ивашка… Да как же без него быть Акулинке? Не перенесёт она такой утраты! А какая славная была бы семья… Не сбылось загаданное Акулинкой счастье. Не сбылось у Марфуши… Да есть ли оно — счастье — на Русской земле? И будет ли?

Отец Андриан наклонился над убитым, а в это время пробегавший мимо татарин метнул в него сулицу. Монах упал рядом с Ивашкой.

«Кудеяр! Где же ты, Кудеяр? Приди выслушать оправдание моё, приди простить меня в смертный час мой…»


Толпа татар, насчитывавшая около шести тысяч человек, устремилась к Казанке-реке, но залп русских пушек заставил её повернуть налево, вниз по течению. Многие воины на бегу снимали доспехи и бросали их. Разувшись, они перешли реку и, казалось, избежали опасности, но в это время на них обрушилась конница братьев Андрея и Романа Курбских. Всадники опередили бегущих, врезались в них, но были смяты толпой. Тут подоспели другие воеводы — Семён Микулинский, Михаил Глинский, Иван Шереметев. Татары были почти полностью уничтожены, лишь немногим удалось скрыться в лесу.

Казань была завоёвана.

Царь под своим знаменем отслужил молебен, после которого к нему обратился двоюродный брат князь Владимир Андреевич:

— Радуйся, царь православный, Божьей благодатью победивший супостатов! Будь здоров на многие лета на Богом дарованном тебе царстве Казанском! Ты по Боге наш заступник от безбожных агарян, тобою теперь бедные христиане освобождаются навеки и нечестивое место освящается благодатью. И вперёд у Бога милости просим, чтоб умножил лет живота твоего и покорил всех супостатов под ноги твои и дал бы тебе сыновей наследников царству твоему, чтоб нам пожить в тишине и покое.

Царь был до слёз растроган этой торжественной речью. Как Дмитрий Донской одолел татар на поле Куликовом, так и он победил казанцев, принёс освобождение многим русским полонянникам. В ответ Иван Васильевич сказал:

— Бог это совершил твоим, князь Владимир Андреевич, попечением, всего нашего воинства трудами и всенародною молитвою; буди воля Господня!

Затем к Ивану Васильевичу обратился Шиг-Алей:

— Поздравляю тебя, царь Иван, с великой победой. Одолел ты врагов мудростью и смелостью. Слава тебе!

Государю были приятны слова Шиг-Алея, но он понимал, как непросто было говорить их старому татарскому царю на виду полностью разрушенной Казани. Поэтому ответил так:

— Царь господин! Тебе, брату нашему, ведомо: много я к ним писал, чтоб захотели покою; тебе упорство их ведомо, каким злым ухищрением много лет лгали; теперь милосердный Бог праведный суд свой показал, отомстил им за кровь христианскую.

Иван Васильевич повернулся к Алексею Адашеву.

— Велю очистить от мёртвых одну улицу от Муралеевых ворот до царёва двора, хочу въехать в город.

Величественная процессия направилась в Казань. Впереди ехали прославленные русские воеводы и дворяне, замыкали её — князь Владимир Андреевич и Шиг-Алей.

Крепостная стена была почти полностью разрушена, в городе пахло гарью. Татары не попадались, но отовсюду стекались к царю русские полонянники, измождённые, плохо одетые, со слезами радости на глазах. Завидев царя, они падали на колени и кричали:

— Избавитель наш! Из ада ты нас вывел, для нас, сирот, головы своей не пощадил!

— Алексей, — громко обратился царь к Адашеву, — отведи полонянников в мой стан, пусть их там накормят, а потом распорядись отправить по домам.

— Смотри, Тимофей, каков русский царь — молодой, удалой! — восторженно кричал пожилой полонянник своему товарищу. — Вечная слава царю Ивану Васильевичу!

Государь повернулся к сопровождавшему его боярину, выхватил из мешка пригоршню золотых монет, швырнул их в толпу. Поманил пальцем строителей — дьяка Ивана Выродкова и Постника Яковлева.

— Там, где во время взятия города стояло моё знамя, велю поставить церковь во имя Нерукотворного образа. Постройте новые стены и дома каменные. Отныне в городе и остроге будут жить русские, татарам же быть на посаде в особой слободе, а чтобы они не надумали вновь вредить нам, запрещаю им входить в кремль.

— Будет исполнено по твоей воле, государь, — заверил царя Иван Выродков.

— Все богатства, добытые в Казани, а также полонянников воины пусть оставят себе. Я же возьму только царя Едигера, знамёна царские и пушки городские.

Побыв некоторое время на царском дворе, Иван Васильевич возвратился в свой стан, принёс благодарную молитву чудотворцу Сергию и, прежде чем отправиться к столу, решил поблагодарить воинов за ратный подвиг.

— И вас, — обратился он к разбойникам, — благодарю я за помощь в казанском деле. Не раз приходилось мне слышать о вашей храбрости и толковой работе. За то жалую вас свободой. Тот, кто решил оставить разбойный промысел и намерен честно трудиться, пусть выйдет и станет сюда.

Афоня низко поклонился Кудеяру, шагнул на указанное царём место.

— А ты? — обратился царь к Филе.

Тот стоял в непосредственной близости от государя, с любопытством пялил на него глаза.

— Что я? Я-скоморох, то есть я зять боярский.

Все вокруг захохотали. Царь, улыбнувшись, уставился на Филю своими проницательными глазами.

— Не пойму я тебя: скоморох ты или боярский зять?

— Был скоморохом, а стал зятем боярским. Жена моя — Агриппинушка — дочь боярина Плакиды Иванова, а мой сын, Петька, выходит — боярский сын.

— Так чего же ты промеж разбойников затесался?

— Дак куда же мне было податься, чтобы тебе, государю-батюшке, послужить? Бояре меня в свой круг не приняли, а уж так мне хотелось надавать татарам под зад, ну прямо удержу не было. Вот я и напросился в помощники к своим прежним дружкам.

— Молодец, скоморох! Жалую тебя шубой боярской, чтобы не очень-то спесивился пред тобой Плакида Иванов.

— Дак у нас что ни разбойник, то боярский зять.

— Кто же ещё породнился с боярином?

— Главарь наш, вон он стоит.

— И ты в родстве с боярином? — обратился царь к Кудеяру.

— Да, государь.

— Придётся и тебе боярскую шубу пожаловать. Экие у меня знатные разбойнички!

От царской щедрости развеселился народ. А Кудеяру не радостно: многие разбойники потекли туда, где встали Афоня с Филей. В иных ватагах лишь предводители остались, а в других и главарей не видно. Кудеяр оглянулся на своих-его друзья были с ним.

Царь посмотрел в сторону Кудеяровой ватаги, грозно нахмурил брови.

— А вы что же как вкопанные стоите? Али не по сердцу вам царская милость?

— По сердцу твоя милость, государь, — ответил Олекса, — да не по зубам она нам: стары стали, все зубы выпали.

— В лес, значит, хотите воротиться, чтобы прежним ремеслом заняться? — глаза царя полыхали гневом.

— Привыкли мы, государь, к вольной жизни, — спокойно произнёс Кудеяр, — потому твёрдо намерены возвратиться назад, в нижегородские леса. По твоему зову явились мы под Казань, чтобы помочь русским воинам в их ратном деле. Что же касается жизни нашей вольной, то живём мы, государь, по чести — бедных не обижаем, неправым спуску не даём. Не ты ли, государь, на Лобном месте говорил народу о неправдах, чинимых боярами? Так мы тех бояр и судим своим судом праведным.

— Бояр судить волен лишь царь, а ваш суд самозваный. Ловок, однако, ты говорить, непростой, видать, человек. Как звать-то тебя?

— Кудеяром кличут.

— Постой, постой… Не ты ли с Фёдором Овчиной жаловался мне на боярина Андрея Шуйского?

— Памятлив ты, государь, — то был я.

— Жестоко покарал я неправедного боярина.

— Спасибо на том, государь.

— Так, значит, не хочешь оставить своё ремесло?

— Нет, государь, дозволь в лесу остаться жить.

— Ну что ж, вольному воля. Памятуя дела ваши добрые под Казанью, отпускаю с миром восвояси.


— Кудеяр, там отца Андриана нашли! Раненый он, еле дышит, тебя всё зовёт.

— Где он, Олекса?

— На берегу Казанки лежит.

Кудеяр бегом устремился к указанному месту, бережно приподнял голову монаха.

— Отец Андриан, это я — Кудеяр!

Раненый открыл глаза.

— Удалитесь все, хочу лишь с Кудеяром говорить… Слава тебе, Господи, услышал молитву мою, утешил в смертный час мой… Хочу покаяться перед тобой, Кудеяр.

— Не виноват ты ни в чём! Это я пред тобой во всём виноват — не смог уберечь от тяжких ран.

— Нет, виновен я! И вина моя тяжкая, незамолимая. Скрыл я от тебя, кто твой отец, кто твоя мать. Пока мал был, ни к чему было тебе о том знать, смертельной опасности подверг бы я тебя, назвав отца с матерью. Потому и молчал. А как вырос, надобно было мне тотчас же сказать о том.

Андриан закрыл глаза и некоторое время молчал. Кудеяр бережно провёл рукой по его волосам.

— Отец твой — великий князь всея Руси Василий Иванович. Не ведал он, ссылая свою жену Соломонию в суздальский Покровский монастырь, что ты в её чреве зародился. Как появился ты на свет Божий, беда тебе стала грозить неминучая: родичи новой жены государя Елены Глинской могли прикончить малютку. Вот и решено было спасти тебя. Не хотела твоя мать расставаться с тобой, да ничего нельзя было поделать. Доверила Соломония Юрьевна тебя нам — мне и жене моей Марфуше. Помнишь ли её?

— Хорошо помню, отец Андриан.

— И мне её никогда не забыть… Жили мы все в Зарайске, да тут татары, на нашу беду, пришли из Крыма. Меня воевода в Коломну услал с грамотой. Возвратился я, а от Зарайска ничего не осталось — ни домов, ни людей. Сказали мне, что Марфушу вместе с тобой татары в Крым угнали, вот я и устремился за вами следом, долго блуждал по татарским селениям, пока не разыскал вас. Марфуша на Русь возвратиться не пожелала — дети у неё в неволе народились, а тебя со мной отпустила. Имя твоё — Георгий, а Кудеяром в татарщине нарекли.

— Трудно поверить в сказанное тобой, отец Андриан, правда ли всё это?

— Святая правда, Кудеяр. Сыми-ка с меня крест… А теперь на свой погляди.

— Одинаковы они.

— И не диво: оба креста из одних рук, из рук Соломонии получены. Видишь ли на кресте две буквицы?

— Вижу, отец Андриан, две буквицы «с».

— Обозначают они имя твоей матушки — Соломонии Сабуровой. Она подарила мне этот крест, когда я решил в Крым устремиться, в надежде, что он поможет мне опознать тебя. По возвращении на Русь ты дважды видел свою мать: впервые когда по пути в Заволжский скит побывали мы в Суздале, тогда она тебе монетку подарила, а во второй раз после смерти Ольки благословила идти в Москву. Помнишь её?

— Хорошо помню, отец Андриан.

— А теперь попрощаемся, Кудеяр, силы мои на исходе. Прости же меня, что таил от тебя имена твоих родителей.

— Бог простит. И ты меня прости.

Отец Андриан поднял руку, чтобы благословить Кудеяра, но она, обессиленная, упала ему на грудь. Кудеяр смежил его глаза.

«Мой отец — великий князь всея Руси Василий Иванович, а мать — Соломония Сабурова? Трудно поверить в это!»

До мельчайших подробностей вспомнилась монахиня с тёмными живыми глазами, в ушах зазвучал её приятный голос: «Как тебя зовут, мальчик?… О, да у тебя татарское имя… Куда же ты путь правишь?… Да поможет тебе Бог!»

Слёзы подступили к глазам Кудеяра. Ему припомнилась другая встреча с матерью, когда она благословила его идти в Москву. «Сколько тебе лет, Кудеяр?… И моему сыну Георгию об эту пору было бы столько же…» Так он, Кудеяр, и есть тот самый Георгий, верно всё сказывал отец Андриан!

Кто-то подошёл к нему, положил руку на плечо.

— Приведи моего коня, Олекса.

— Куда ты собрался?

— В Суздаль.

— Можно я с тобой поеду?

— Отправляйся в становище, Олекса, передай поклон Катеринке, скажи ей: скоро вернусь.

Понятлив старый дружок, не стал ни о чём спрашивать, ушёл за конём. Тихо вокруг. По-осеннему пахнет дымом, прохладой, ненастьем. На берегу Казанки в бобровой шубе, крытой кизылбашским шёлком, сидит Филя, громко распевает свою новую песню.

Стал царь молодца допрашивати:

«Ты скажи мне, удалый молодец,

С кем воровал, с кем разбой держал,

Ой и кто твои товарищи?»

«Я скажу тебе, православный царь,

С кем я воровал, с кем разбой держал,

Ой и кто мои товарищи:

Как и первый-то товарищ

Да и темна ночь,

А другой ли мой товарищ

Да и ворон конь,

Как и третий мой товарищ —

Да и вострый нож».

ГЛАВА 27

По завершении дел в Казани 11 октября 1552 года царь отправился в обратный путь. Конное войско, возглавляемое прославившимся в казанском деле воеводой Михаилом Ивановичем Воротынским, пошло берегом Волги на Васильсурск, а сам государь поплыл из Казани до Нижнего Новгорода на судах.

Толпы нижегородцев приветствовали царя-победителя. На берегу его ждали посланные с поздравлением от царицы, брата Юрия Васильевича и митрополита Макария.

От Нижнего Новгорода Иван Васильевич направился сухим путём на Владимир. Здесь новая встреча, радостное ликование людей. Во Владимире царь сделал небольшую остановку.

В палату государя вошёл улыбающийся Алексей Адашев. Иван Васильевич был поражён, увидев улыбку на его лице.

— Что это ты рассиялся, Алексей?

— Добрую весть привёз тебе из Москвы Василий Юрьевич Траханиот.

— Ну так зови его.

В палату вошёл смуглолицый, кучерявый, черноволосый боярин, низко склонился перед государем. Траханиоты появились при русском великокняжеском дворе ещё в бытность Ивана Васильевича-деда нынешнего правителя вместе с его велеречивой пышнотелой супругой Софьей Фоминичной Палеолог. В 1472 году с нею приехали на Русь два брата — Юрий и Дмитрий Траханиоты. Юрий Мануйлович, прозванный впоследствии Старым, неоднократно ездил к императору Максимилиану, участвовал в приёме имперских послов. Его брат был боярином Софьи Фоминичны. Он явился в Москву с малолетним сыном Юрием, которого ради отличия от Юрия Мануйловича прозвали Малым. «Мал, да удал, — говорят на Руси про удачливых людей, — мал золотник, да дорог». Юрий Дмитриевич достиг очень больших высот при русском великокняжеском дворе. Ещё при жизни великого князя Ивана Васильевича в конце 1503 года он стал печатником и в этом чине в день Родиона-ледолома 1506 года присутствовал на свадьбе сестры великокняжеской жены Соломонии Сабуровой Марьи с Василием Семёновичем Стародубским. За год до этого он отсоветовал молодому Василию Ивановичу жениться на иноземке, лелея тайную надежду, что тот остановит свой взор на черноглазой красавице — его собственной дочери. Василий Иванович предпочёл, однако, дочь малоизвестного на Москве человека Юрия Сабурова. Особенно недовольна выбором молодого великого князя была жена Юрия Траханиота.

Между тем Юрий Малый пользовался полным доверием Василия Ивановича: длительное время был казначеем, а затем стал видным дипломатом, вёл переговоры с Империей, Турцией и Орденом. Великий князь поручал ему расследовать многие щекотливые дела — по обвинению Василия Ивановича Шемячича в измене, о побеге из Москвы из-под стражи рязанского князя Ивана Ивановича… Неудивительно, что посол императора Максимилиана Сигизмунд Герберштейн называл Юрия Малого мужем выдающейся учёности и многосторонней опытности.

Но, как говорят, и на старуху бывает проруха. Юрий Траханиот, будучи греком, поддерживал связи с людьми греческого происхождения — Максимом Греком, лекарем Марком Греком. Его знакомые сходились во мнении, что русские богослужебные книги неверны, испорчены толмачами, за что оба и подверглись гонениям. Турецкий посол Скиндер обратился к Юрию Малому с просьбой ходатайствовать перед великим князем, чтобы тот отпустил в Турцию лекаря Марко. Траханиот, пользовавшийся полным доверием государя, исполнил просьбу Скиндера, однако результатом этого явилось немедленное отстранение его от всех дел. Возможно, великий князь в конце концов помиловал бы своего бывшего любимца, однако жена Юрия Малого поставила крест на этих надеждах. Желая чисто по-женски навредить Василию Ивановичу, пренебрёгшему её дочерью ради Соломонии, глупая баба по возвращении с богомолья из Суздаля вместе с женой постельничего Якова Мансурова повсюду трезвонила о том, что в заточении в день Зелёного Егория Соломония родила сына. За эти слова Василий Иванович приказал проучить её кнутом, после чего Юрию Малому нечего было и думать о снятии опалы. Траханиоты слишком много знали о тайнах великокняжеского дома, чтобы им дозволено было войти в силу.

Василий Иванович, однако, скончался, оплошка Юрьевой жены постепенно забылась или вспоминалась как курьёзный случай, поэтому сын Юрия Малого Василий постепенно выдвинулся своим усердием и в 1547 году стал боярином при царице Анастасии, как дед его — при Софье Фоминичне Палеолог.

— Сердечно рад поздравить тебя пресветлый государь Иван Васильевич, с величайшей победой над нехристями бусурманскими. Подвиг твой сравним с деяниями Константина Великого, Владимира Святого, Александра Невского, Дмитрия Донского. Но если Дмитрий Донской только отразил нашествие царя Мамая, ты — покорил царство Казанское, а это значительно более великое дело. Да воссияет имя твоё в веках!

— Благодарствую на добром слове, Василий Юрьевич, с чем пожаловал?

— Привёз я тебе добрую весть, государь: прекраснолицая Анастасия Романовна даровала тебе долгожданного наследника. Царица велела узнать, каким именем ты хотел бы назвать сына?

— Пусть наречёт Дмитрием в честь великого прадеда нашего.

«Славная моя юница! — с нежностью подумал царь. — Как хочется мне быть рядом с тобой сейчас, когда радость победы так велика, а сердце моё преисполнено благодарности к тебе!»

Щедро наградив Василия Траханиота, царь сел в кресло, задумался. Победа над Казанью развязала ему руки-теперь он может заняться тем, что давно уже манило его — борьбой за выход к морю. К Понту Эвксинскому[222] пока не подступиться — крепко берегут его крымские татары вместе с турками, да и необжитое Поле, наводнённое кочевниками, преграда немалая. Потому все помыслы его о море Варяжском[223]. От Пскова и Новгорода до него рукой подать, к тому же и города там наши исконно русские есть: ещё во времена новгородской вольницы построены Ладога, Копорье, Ям, Орешек, а пятая крепость — Иван-город поставлена напротив Нарвы его дедом Иваном Васильевичем.

Государь так задумался, что не слышал, как вошёл Алексей Адашев. Увидев его перед собой, царь вздрогнул.

— Чего тебе, Алёшка?

— Пришёл ко дворцу некий старец из Ростова, настойчиво просит допустить его к тебе для тайной беседы.

Неожиданное появление Адашева напугало царя, радостное настроение покинуло его, в душе пробудилась подозрительность.

— Знаю я этих старцев! Вечно поучать лезут. А этот, поди, из заволжских нестяжателей. Не люб был им отец мой, да и на меня они зло затаили…

— Может, велеть прогнать старца? Пусть идёт своей дорогой.

Царь, однако, был любопытен, любопытство пересилило недоброжелательство.

— Пусть войдёт, послушаем, что у него за тайна такая.

В палате появился ветхий старец с совершенно белой, местами чуть желтоватой бородой и такого же цвета усами.

— Что привело тебя ко мне, странник?

— Пришёл я к тебе из Ростова Великого поведать тайну, кою я узнал от недавно почившего боярина Михаила Васильевича Тучкова. Был я в его родовом поместье в селе Дебала в самый последний день его жизни, тут и открылся мне боярин, просил разыскать тебя и поведать сказанное им.

Иван Васильевич насторожился. Боярин Тучков был неприятен ему по ряду причин. Не он ли пихал ногами казну его матери, перетаскивая её в общегосудареву казну? Не он ли говорил дьяку Елизару Цыплятеву мерзкие слова про его мать, великую княгиню Елену Васильевну? За всё это подвергся он опале, был сослан в село Дебала, где и умер. Чует сердце царя, что боярин Тучков перед смертью припас для него ещё одну пакость — по глазам странника это видно.

— Говори, старец, что же поведал тебе боярин Тучков.

— Сказывал мне Михаил Васильевич, будто у первой жены твоего отца великого князя Василия Ивановича Соломонии Сабуровой, сосланной в Покровскую обитель из-за неплодия, вскоре после пострижения родился малец, названный Георгием. Того Георгия могли убить родичи новой жены государя Елены Васильевны Глинской. Чтобы спасти малютку, Соломония отдала его верным людям, жившим в Зарайске, однако во время татарского нашествия Георгий вместе со своей приёмной матерью угодил в полон. Но нашёлся добрый молодец, который отыскал сына Соломонии в татарщине, вернул его в Русскую землю. В Крыму нарекли Георгия Кудеяром…

Царь вздрогнул, услышав это имя. Только что под Казанью он беседовал с разбойником Кудеяром. Не он ли? Вряд ли это так, мало ли среди татар Кудеяров!

— Где же теперь скрывается сын Соломонии?

— Поселился Кудеяр вместе с разыскавшим его человеком в заволжском ските. Там он достиг шестнадцатилетнего возраста, после чего направился в Москву, где был схвачен людьми боярина Андрея Михайловича Шуйского и ни за что ни про что посажен в тюрьму. После казни боярина Андрея Шуйского его выпустили из темницы, и он ушёл в нижегородские леса, где стал известным разбойником.

Царь резко поднялся со своего места, мысли замельтешили в его голове.

«Выходит, нижегородский разбойник — брат мой, да к тому же ещё старший, имеющий больше прав на царский престол, нежели я! Надо было схватить его, заковать в кандалы, бросить в темницу. А ещё лучше — казнить лютой казнью! Благо тать он!»

— Знает ли разбойник, что он сын Соломонии?

— Не ведаю, государь.

— Кто кроме тебя и покойного Михаилы Тучкова посвящён в эту тайну?

— Сын его ведал, но он умер, упав с лошади незадолго до твоей свадьбы. Да в Заволжье знает о том человек, отыскавший Кудеяра в Крыму.

— Не говорил ли покойный боярин, кто помогал возвращению Кудеяра на Русь? Не он ли сам замешан в этом деле?

— Не ведаю того, государь.

— Как звать человека, разыскавшего в Крыму дитё Соломонии?

— Не ведаю того.

— Что ты всё бубнишь: не ведаю, не ведаю… Будешь молчать, велю кату пытать жестокой пыткой, казню как собаку!

Старец перекрестился.

— Воля твоя, государь, казнить или миловать, а я что знал, то и поведал тебе.

— Лжёшь, странник! Многое ты знаешь, да помалкиваешь. Говорил ли ты с кем-нибудь об этом деле? — Иван Васильевич впился глазами в лицо старика.

— Никому не доверил я той тайны, даже словечком не обмолвился ни с кем, провалиться мне в геену огненную, коли соврал.

Чем больше царь размышлял об услышанном, тем темнее становилось у него на душе, его не радовали уже ни победа над татарами, ни рождение сына.

В детские годы бояре похитили у него власть, правили будто бы от его имени, а на самом деле по своему умыслу, нередко вопреки его воле. Будучи от природы умным и впечатлительным, ребёнок хорошо понимал, что его обманывают, и глубоко переживал это. Сколько душевных сил потребовала от него борьба против правителей-бояр за утверждение своих прав на власть! Сколько слёз пролил он, сколько бессонных ночей провёл, обдумывая до мельчайших подробностей свои намерения: венчание на царство, женитьбу на Анастасии, составление нового Судебника, земский собор, искоренение местничества, походы на Казань… Казалось ему, будто он достиг желаемого. Ныне никто из бояр не покушается на его власть. Был он доволен и тем, что не только вельможи, но и простой народ почитает его. Покаявшись перед выборными людьми на Лобном месте, взвалив вину за чинимые неправды прежнего правления на бояр, он очистил, оправдал себя. Достигнуто главное — никто в Русском государстве не сомневается в его праве обладать властью. Так думал он совсем недавно, ещё сегодня утром. С приходом старца уверенность, воздвигнутая им с таким трудом, рухнула. Выходит, есть на земле человек, который имеет больше прав называться царём, чем он, Иван. И этот человек в любой день может предъявить свои права.

Ивана испугала не борьба с этим человеком за власть, а то, что бояре и чёрный люд, узнав о существовании его старшего брата, усомнятся в его праве быть царём. Воспитанный без отца и матери, всегда сомневающийся в своих силах, он и сейчас утратил уверенность в себе.

— Скажи, старец, с какой целью подослал тебя ко мне Михаиле Тучков?

— Видать, хотелось боярину предостеречь тебя, государь.

— Лжёшь, старец! Не для того поведал тебе свою выдумку строптивец. Мерзкая у него душонка! Захотел отомстить мне за понесённую от меня опалу. И ты, ты принёс мне этот яд, эту отраву, взращённую в его подлой голове!

Старик испуганно смотрел в полыхавшие гневом глаза царя.

— И в мыслях не было у меня причинить тебе, государь, вред. Предостеречь хотел…

— Могу ли я отпустить тебя, старец? Нет, не могу!

— Воля твоя, государь. Смерть не страшит меня, потому как заждался я её.

Царь схватил хилого старца за горло, с силой нажал на кадык. Странник захрипел, лицо его вспухло, глаза выпучились. Когда тело обмякло, Иван разжал руки, брезгливо обтёр их о штаны.

— Эй, Алексей!

Адашев вошёл и, увидев безжизненно лежавшего на полу старца, перекрестился. Лицо его стало белее снега.

— В Клязьму его, в омут… Сегодня же отправь верных людей в Заволжье, пусть проведают по скитам, кто из Крыма пришёл с десятилетним отроком по имени Кудеяр. Того человека немедля доставить в Москву. Да вели выезжать в Суздаль.

Алексей ничего не спросил, но в душе удивился: получив известие о рождении сына, царь указал ехать в Москву кратчайшим путём — через Рогожскую слободу. И вдруг-новый приказ: возвращаться домой через Суздаль, Юрьев-Польский, Троицкую обитель, село Тайнинское.


По прибытии в Суздаль царь пожелал тотчас же побывать в Покровском монастыре. Никому не велел сопровождать себя, лишь игуменье дозволил быть рядом.

Глухо отдавались в пустынном храме тяжёлые шаги царя. Следом семенила игуменья, напуганная мрачным видом гостя.

— Слышал я, — прервал затянувшееся молчание Иван Васильевич, — будто в этом монастыре жила первая жена моего отца Соломония.

— Правду, государь, тебе молвили. Отец твой, великий князь всея Руси Василий Иванович сослал сюда свою жену Соломонию из-за отсутствия наследника. В иночестве приняла она новое имя — Софья. Десять лет назад прибрал её Господь.

— Говорят, будто бы по прибытии в монастырь дитё у неё народилось.

— И то правда, государь. В ту пору здесь матушка Ульянея игуменьей была, царство ей небесное, а я при ней — белицей, Аннушкой меня тогда кликали… — игуменья грустно улыбнулась своим воспоминаниям.

— Не вымысел ли это злых людишек?

— Своими ушами слышала я, государь, как дитё то кричало, появившись на свет. Георгием его нарекли.

— Куда же подевался Георгий?

— Не повезло малютке, вскоре после рождения скончался он по болести. Отпевали его здесь, в этом соборе. Софья-то по нём так убивалась, лица на горемычной не было! А гробик такой махонький, и в нём дитя крошечное… — Игуменья попыталась припомнить внешность умершего, но не смогла. — Личико у него кругленькое, курносенькое… После отпевания его вон туда, в эту могилку положили.

Матушка Агния указала на каменную плиту, выступающую из пола. Царь наклонился, ласково погладил рукой холодный камень.

«Вот она — правда! Лгал боярин Тучков вместе со своим подлым старцем, злобно клеветал, норовя поколебать спокойствие в моей душе. Был у Соломонии сын да умер, под этой плитой лежит его прах!»

— Жалую вашей обители икону Божьей Матери, а пока ступай, игуменья, я ещё побуду тут немного.

Мать Агния, низко поклонившись, ушла.

«Как тихо в этом храме… Сказка про Кудеяра — ядовитая выдумка выжившего из ума боярина. Кудеяр, может, и есть, но он вовсе не сын Соломонии и моего отца Василия Ивановича, настоящий сын покоится вот под этой плитой!»

В это время в дальнем углу храма возникло какое-то, движение.

«Почему я пошёл в храм один? Всяко может быть…»

Вот кто-то показался из-за столпа, направился к нему. Царю стало вдруг знобко-перед ним стоял Кудеяр.

«Что привело его сюда? Может, он приходил поклониться праху своей матери Соломонии?»

Неожиданная догадка вновь разрушила утвердившиеся было в душе равновесие, уверенность в себе; сознание стало зыбиться, погружаться в беспросветную темноту.

«Надо немедленно позвать стражу, пусть схватят и казнят этого татя! Нет, он наверняка с оружием, пока прибежит стража, успеет прикончить меня».

Кудеяр также заметил царя, низко поклонился ему.

— Что привело тебя сюда, Кудеяр?

«Господи, да о чём же я спрашиваю его? Разве он скажет мне правду?»

— Приходил, государь, помолиться святым чудотворцам суздальским, говорят, они нам, вольным людям, покровительствуют.

«Знает или не знает он о своём высоком происхождении? Надобно прельстить его службой в Москве, а там прикончить».

— Приглянулся ты мне, Кудеяр, люблю я красивых да удалых, приближаю к себе, жалую великим жалованьем, не взирая на происхождение. Иных, вроде Алёшки Адашева, от гноища, грязи призвал к себе, а ныне вон как высоко вознёс! И тебя так же пожалую, коли захочешь оставить дружков своих да промысел окаянный.

Кудеяр, казалось, задумался над его словами. Нет, никогда не согласится он стать слугой своего младшего брата. Веры ему нет: говорит ласково, а в глазах злые огоньки мерцают. Сколько людей загублено им и сколько ещё будет растерзано!

— Нет, государь, дозволь мне вернуться в лес, где меня ждёт жена горячо любимая. Да и не пристало татю жить в царском дворце. К тому же и не тянет меня в стольный град, где злоба зловонная кипит, губя души людские. В лесу совсем не то. — И не давая царю времени для ответа, перевёл разговор на другое, — Встретил я как-то в дороге человека, который по чертам руки предрекает грядущее. Познал я его ремесло. Позволь, государь, глянуть на твою длань, скажу, что тебя ожидает.

Царь нерешительно разжал свою большую руку.

— Черта жизни твоей длинна, но в скором времени тебя ожидает тяжкая болезнь… и кровь… много крови!

Кудеяр прикрыл глаза рукой и быстрым шагом вышел из храма.

«Кровь? Где он увидел кровь? Лжец ты, как и Михайло Тучков… — Обессиленный царь присел на плиту. — Нет, ты не брат мне, Кудеяр! Прах моего брата Георгия покоится вот под этой плитой…»

И вновь в душе тревога, сомнения.

«Андрей Курбский — внук боярина Тучкова… Может, и он знает обо всём этом? Замечаю в последнее время гордыню в нём. С чего бы это?… Надобно изничтожить всех татей! Тотчас же велю Алексею Адашеву обмыслить уложение о разбойном деле».

Двадцатидвухлетнего властелина всея Руси ожидала дорога на Юрьев-Польский. Там стоит дивный Георгиевский собор, сложенный из белого резного камня. Уж три столетия смотрится он в тихие воды речки Колокши, поросшей одолень-травой.

«Помолюсь я в том храме за упокой души брата моего — Георгия, а потом — в Троицкую обитель».

В Троице-Сергиевом монастыре торжественно встретил царя бывший некогда митрополитом Иоасаф, старый, немощный. Помнится, сторонники Шуйских ворвались в его опочивальню, преследуя старца, тщетно пытавшегося найти защиту у одиннадцатилетнего отрока.

«Надобно будет попросить прощения у Иоасафа за то, что не смог тогда защитить, его от бесчестия со стороны всевластных бояр. Мал был…»

Толпы монахов будут приветствовать его в Троице с хоругвями, с пением.

В селе Тайнинском ожидает его болезный брат Юрий. А там и Москва наконец. У Сретенского монастыря будет встречен Иван Васильевич митрополитом Макарием, громкими криками москвичей:

— Многая лета царю благочестивому, победителю варваров, прибавителю христианскому!

Возле Сретенского монастыря сбросит он наконец свои воинские доспехи и нарядится в одежду царскую — на голову наденет шапку Мономахову, на плечи — бармы, на грудь — крест чудотворца Петра. А там и Анастасия с царевичем Дмитрием…

Всё это ведомо царю. Мысль же его тщится обогнать время, заглянуть в будущее. Ну а дальше-то что? Ничего не видит Иван Васильевич, всё скрывает розовый туман, кровавая пелена. Быть впереди душевному смятению, тяжким преступлениям. Чего ради?

Царь вновь и вновь ощупывает каменную плиту, на которой сидит.

«Под этим камнем покоится прах моего брата…»

Не раз приедет Иван Васильевич сюда, в Суздаль, чтобы прикоснуться рукой к этой прохладной плите, обрести душевное равновесие и покой.

Только что там, под этой плитой? Прах ли?

Загрузка...