Харитон даже не подозревал, какая беда ждет его. Жил сегодня, как и вчера, и позавчера, и все предыдущие дни.
Весна в этом году почему-то запаздывала.
В дни весенних каникул начал таять потемневший, слежавшийся за зиму снег, под теплым солнцем заструились звенящие ручьи, мутная вода торопливо скатывалась в набухшую, покрытую снегом и зеленоватым льдом Бузинку. Дороги и тропки за один день развезло, на огородах зачернели грядки, на грядках поднялся чеснок и вылезли бледно-зеленые лезвия петушков — цветов, которые чуть ли не первыми чуют весну.
Речушка Бузинка — из тех, что оживают лишь весной да осенью. На лето и зиму они замирают — летом пересыхают, зимой прячутся под лед. Речка разрезает село Бузинное пополам, словно художник смелым росчерком карандаша. Зимой село спит по обе стороны ледяной полосы, над которой отчетливо чернеет деревянный мостик; весной обе половины села пляшут над бурным потоком, летом спадают к зеленой цветущей ложбине, а осенью — к мутному грязному течению. И тогда только один деревянный мост соединяет правобережные Колумбасы и левобережную Гиревку в единое село Бузинное, притулившееся к широкой пойме Десны.
Харитон знал: когда в Бузинном зажурчат ручьи, поплывет желтая бурлящая муть и побежит прозрачно-зеленоватая, чистая, как слеза, ледяная вода — скоро вскроется и Десна. А ему давно уже хочется не пропустить этот неуловимый момент, когда река проснется, сонно потянется, разорвет ледяные оковы, станет высвобождаться от зимней тяжести и бурное течение понесет крутящиеся льдины.
Каждой весной можно наблюдать это удивительное зрелище, но Харитон хотя и живет на свете не первый год и учится уже в седьмом классе, а похвастать не может, что видел, как на Десне трогается лед. Иные на этот счет отчаянно завирались, будто видели, и не один раз. Харитон обманывать не умел и врунов не терпел.
Первый знак, что Десна скоро освободится от ледяных оков, подавала Бузинка. Речка прямо на глазах набухала, покрывалась наледью, вода напирала на Десну, будила ее ото сна. Второй проверенный признак — колхоз и кооперативная лавка спешили вывезти из райцентра на склады удобрения и товары первой необходимости.
Ночевал Харитон один, мать накануне уехала в район. Пока она там выпишет и соберет все необходимое, домой вернется разве что к вечеру. Поэтому чувствовал он себя независимым: мог идти в школу, мог оставаться дома, а мог и сбегать к Десне, посмотреть, скоро ли она забушует вешними водами.
Проснулся рано — не спалось. Не умывшись — матери не было, некому пристыдить, — умял краюху хлеба с куском колбасы, запил молоком. Пока завтракал, надумал: в школу идти не обязательно. Хотя бы потому, что Мария Петровна грозилась проверить сегодня задачи. А что она будет проверять, если Харитон не решил их? Забыл. Не отлучись мама в район, она бы напомнила, а так — пусть учительница извинит — некому у них в доме, кроме мамы, напомнить Харитону о его обязанностях…
Из хаты убежал не сразу. Некоторое время мучили угрызения совести: может, все же решить задачки по геометрии? Есть еще время, не обязательно же первым являться в школу. Однако колебался он недолго. У него есть причина не идти в школу. Ладно, как-нибудь выкрутится: матери объяснит, что он нарочно решил проучить Марию Петровну, которая к нему всегда придирается, а Марии Петровне скажет, что боялся оставить хату, поскольку мамы не было дома.
На улицу выбежал без сумки, а стало быть, без книг и тетрадей. С минуту колебался: а ведь неплохо бы первому прибежать в школу. Он всегда старался прийти пораньше. И не потому, что питал пристрастие к наукам, нет, просто любил поиграть вволю с такими же, как сам, сорванцами, расквасить кому-нибудь нос или насыпать девчонкам снега за ворот. Ох, как они визжат! Такого даже в кино не увидишь и не услышишь. Но, к сожалению, время пролетало быстро, звенел звонок, не полюбившийся Харитону еще с первого класса. Не остыв от игры, возбужденный и раскрасневшийся, он врывался в класс, устало падал на чье-то место, его гнали взашей, а он виснул у кого-нибудь на плечах, его пинали, толкали под бока, в спину. Он не сердился, сносил все молча, однако успевал при этом каждому дать сдачи. И только когда в класс входил учитель, Харитон наконец добирался до своего места, плюхался с облегчением и шумно выдыхал: «Ух-х-ху!»
Харитон с удовольствием вспомнил эти развлечения перед началом уроков, а вот на уроке начинались неприятности, потому что учитель, будто нарочно, именно его, Харитона, обычно первым вызывал к доске. Вот почему сегодня Харитон решил пожертвовать веселыми играми возле школы. Сегодня он совершит самостоятельную экскурсию, пускай Мария Петровна даже двойку влепит. Последняя четверть только начинается, успеет исправить отметку.
Харитон очень любил весну. Так любил, что задолго, еще в конце третьей четверти, ощущал ее приближение. Знал, что весна промчится быстро. Не успеешь оглянуться, а ледоход на Десне уже отшумел, наступило половодье, прилетели птицы; пока томишься в школе, учишь уроки — и нет весны. Время идет, он уже седьмой класс кончает, а прихода весны так и не подсмотрел ни разу. Ну, сегодня-то он не упустит случая, не станет сидеть в классе, склонять голову перед Марией Петровной, махнет на простор, открытыми глазами глянет на огромный и непостижимый мир!
Вскоре он очутился на берегу Бузинки. Ночью ударил морозец, но к утру ослаб, оставив кое-где слабый след — тоненькие осколки белых, будто сахар, льдинок. Они звонко потрескивают и разламываются под ногами; прячутся от глаза ручейки, что иссякли за ночь, сделались еле заметными. Над селом стояла тишина, но чуткое ухо Харитона улавливало приглушенные далекие звуки всего, чем жило по утрам Бузинное. Зоркий глаз подметил, чьи печи уже топились, а чьи нет; острое обоняние безошибочно определяло, кто что варил сегодня на завтрак.
Харитон еще не совсем проснулся, глаза слипались, ему сладко позевывалось, из головы не выходил сон, снившийся уже не раз. Перед глазами трепыхались здоровенные зеленые щуки, они разевали хищные пасти, усыпанные острыми иглами белых зубов. Откуда он приходил, этот обольстительный сон? Возможно, от сильного желания половить весной хищных щук, а может, от вчерашних разговоров с ребятами о приключениях на рыбалке? Кто-то рассказывал, будто на Лосевом озере, чтоб не задохнуться, рыба прогрызла большую полынью и, как скотина из загородки, высовывалась, широко разинув рот и растопырив бледно-розовые жабры, с жадностью хватала зимний воздух. Наткнешься на такую полынью и просто руками тягаешь огромнейших щук и язей, а они даже не трепыхнутся…
Харитон воочию представлял себе эту картину: беспощадные браконьеры запихивают закостеневшую на морозе рыбу в мешки, взваливают, будто дрова, на саночки и везут в село.
Харитон был из тех учеников, кого учителя всегда держат на примете, потому что считают лентяями, которые никогда ничего не учат, редко заглядывают в учебник, на уроках слушают невнимательно. Такого же мнения о Харитоне была и мама. Она не считала сына человеком серьезным.
«Уж такой лентяй, такое горе-злосчастье, хуже и не придумаешь! — жаловалась она соседям. — Без отца растет…»
«Ничего, — утешали соседи мать, — может, еще возьмется за ум…»
Мнение учителей, односельчан и матери было диаметрально противоположным тому, что́ думал о себе сам Харитон. В душе он посмеивался над невежеством и заблуждениями окружающих. Небезосновательно Харитон считал, что знает все необходимое и даже больше того, что следует знать школьнику. Ему известны некоторые такие вещи, о которых учителя и понятия не имеют. Вот хотя бы эти щуки. Ясно, что учительница природоведения безошибочно отличит щуку от карпа, знает, как щука живет и охотится на других рыб, какие у нее внутри органы, как она видит и двигается. Харитону ни к чему знать это. Поймав щуку, он не расспрашивает, как она плавает, завтракала ли сегодня, а немедля, быстро и безжалостно счищает с нее острым ножом чешую, вспарывает ей брюхо, выбрасывает внутренности, не рассматривая, как они там устроены. Тушку разрезает на куски, солит, обваливает в муке и аккуратно кладет рядками на сковородку. Минута, другая — и получается жаркое, какого учительница природоведения даже не нюхала. Ну, может, учительница и зажарит рыбку, зато никогда не додумается, где и на какую наживу ловят щук. Даже если зацепится ей за крючок какой-нибудь щуренок, вытащить это зубастое страшило из воды ей никогда не удастся. Так как же Харитон ничего не знает, если он все лето, как настоящий морской пират, таскает этих щук с утра до вечера и ни одна с крючка не сорвется! Потому что он, Харитон, весь в отца, а отец его был настоящим моряком, прошел все моря-океаны, выдержал все тайфуны и штормы, совершил великий подвиг и, как положено моряку, на дне моря обрел себе могилу…
Десна еще спала. Зимний сон ее был крепок, хотя Бузинка и старалась разбудить реку желтовато-грязными потоками вешней воды. К противоположному берегу пролегала прямая, наезженная за зиму санями дорога; этой дорогой бузиновцы переправлялись через Десну, затем через соседнее село Боровое, то самое, где жил Харитонов дедушка Андрей Иванович, добирались до райцентра — так выходило вдвое ближе, чем ехать кружным путем на мост.
Харитон остановился на круче, внимательно оглядел реку. Не было никаких признаков, что она скоро вскроется. В один миг Харитон сорвался с места, точно мячик скатился с кручи на лед. Стал прислушиваться: не потрескивает ли лед, не журчит ли угрожающе подо льдом вода? Тихо. Присмотрелся: не видать ли скрытой трещины, не пробила ли толстый лед очумелая рыба? Непохоже. Никаких признаков, что Десна скоро вскроется, Харитон не заметил и все-таки был убежден, что не сегодня-завтра она очнется.
Можно было возвращаться обратно, еще можно было успеть в школу. Но Харитон прогнал эту мысль. Его потянуло странствовать, позвала даль, чуть подернутая весенним туманом, манили лозы на песчаном берегу, украшенные серебристыми «котиками», пушистыми сережками, — они, словно живые, шевелились на ветках.
Он шел берегом туда, где темнел лес, зимой и летом наполненный вороньим гамом, сорочьим стрекотом, своей таинственной лесной жизнью. Тащился долго, пока не достиг опушки леса, где спорили со снежною белизной белокорые березы, а к ним жались кущи зеленоватых осин и золотистых вечнозеленых сосен. Не задумываясь, побрел лесом — знал, что уже недалеко лесникова хата, теплая и приветливая, в которой гостил он не раз. Его мама дружила с семьей лесника дядьки Евмена, а сам Харитон учился с их Яриськой в одном классе.
Лес жил по-весеннему. С дерева на дерево перепархивали суетливые синички, тенькали весело, радостно; дятлы старательно выстукивали клювами стволы сухих деревьев; тревожно стрекотала сорока, — видно, не нравилось ей, что Харитон подглядел, как она мастерила из сухих прутьев гнездо на стройной березе, похожее на косматую шапку. Под ногами лежал ноздреватый снег, на ветвях деревьев там и сям поблескивали ледяные сосульки, с которых падали тяжелые голубые капли. Вдруг показалось, будто средь древесных стволов мелькнула какая-то тень. Харитон вздрогнул, может, это дикая козочка или заяц, — но, сколько ни всматривался, ничего не разглядел. Только неожиданно попалась на глаза стеклянная банка из-под консервированных помидоров, видневшаяся из снеговой лунки возле березы. Подойдя, увидел: посудина полна такой прозрачной жидкостью, что если бы не переливалась через край, то ее и не заметил бы. Береза плакала чистыми весенними слезами; они сбегали в банку по деревянному желобку, вбитому под надрезанную кору.
Харитон даже подпрыгнул от радости, поняв, что ему уже давно хотелось пить, и именно этот весенний напиток, который, словно по заказу, встретился на пути. Уж очень любил он березовый сок, был он для него вкусней молока, лимонада и даже мороженого. Как же это он забыл, что настала пора березового сока?
Обеими руками подняв наполненную соком посудину, он ощутил сперва ладонями, потом во рту холод и подивился, потому что почему-то ожидал, что сок будет сладким, как мед, а он лишь чуть сладковатый и такой холодный, что зубы заломило. Пил жадно, старался как можно больше влить в себя целебной влаги.
Сквозь рваные облака блеснуло солнце, с веток со звоном и треском посыпались ледяные сосульки, в лесу заиграли, запели флейты, березы стали еще белее, а сосны зазолотились. Как будто весна вдруг заглянула сюда и преобразила все вокруг.
Харитон оторвался от посудины, смачно крякнул, зачарованно оглядел ожившую под солнцем лесную поляну, вслушался в вороний грай и подумал: еще попить или довольно? Решил еще. Поднес банку ко рту и тянул сквозь зубы, чтоб не так холодило.
— Пей на здоровье! — вдруг услышал над самым ухом громовой голос, и, хотя голос этот был хорошо знаком, хлопец выпустил из рук банку, и она упала в снег.
К счастью, не разбилась.
Дядька Евмен, лесник одного из объездов Боровского лесничества, проснулся в тот день на рассвете. Рассказывали, будто Евмен Горопаха вообще не спит. Люди этому верили. Об этом толковала и его жена, тетка Тонька, и все порубщики, расхитители лесных богатств, испытали это на себе. Только заберется кто-нибудь в лес днем или ночью, тюкнет топором, а лесник тут как тут. Не любил Евмен тех, кто в государственный лес по надобности или без надобности ходит. Нечего человеку без дела по лесу шляться, считал лесник. Находились и такие, которые удивлялись: какой лесу вред, если кто забредет в него? Евмен знал, какой: летом — пожар от случайно брошенной спички, зимой — всем лесным жителям тревога да беспокойство. Если же человек с пилою и топором пробрался в лес, то уж Евмену мерещилась гибель всему лесу!
Не любил лесник Евмен посторонних в лесу.
А в селе не любили дядьку Евмена. Жадиной называли. Косились на него, завидовали. Вот до чего ненасытный: все лесные поляны повыкосит, стога сена чуть ли не до неба взметнет, сухостой на дрова распилит да в штабелек сложит, скотина у него всегда сыта. Тонька печь натопит так, что чуть не растрескается. А что сидит Евмен с женою и малыми ребятишками в лесу, при керосиновой лампе, что отрезан от людей и всего мира, никто не учитывает. Завидуют леснику.
Завидовать-то, казалось бы, нечему — у лесника ни дня, ни ночи покойной, всё на ногах, прислушивается, приглядывается к следам на снегу, на траве, все озабочен, насторожен.
Вот и сегодня. Проснулся затемно, тихонько оделся, вышел во двор, долго слушал лесную тишину, всматривался в высокое весеннее небо. Хорошо дышалось морозцем, тянуло Евмена в лесные чащи. Услышал своим чутким ухом: лось где-то заревел, лисица залаяла. И опять тишина — ведь птахи еще спали, утренняя зорька только-только вставала. Налюбовавшись неповторимой ранью, Евмен открыл погреб, на ощупь достал несколько деревянных ящиков, пахнувших картошкой и погребной сыростью, откинул дверцу люка и осторожно начал спускаться по лесенке. Очутившись в узком проходе, нащупал в кармане спички, зажег свечку, стоявшую в положенном месте. Свечка горела нехотя, красным огоньком — ей не хватало воздуха.
Глаза Евмена постепенно привыкли к полумраку. Он обошел кадки и кадочки; приблизившись к закрому, стал набирать в ящики картошку. Вместе с картошкой попадались свекла, морковь, но Евмен не отбрасывал их. Когда ящики были наполнены, стал не спеша подыматься наверх.
На дворе тем временем рассвело, лес ожил; теперь он был полон утренним гомоном: налетел восточный резкий ветерок, пташки пробудились, синицы тенькали возле самой хаты, зернышек себе искали, дятел постукивал о сухой сосновый ствол. Евмен задул свечу, закрыл погреб, не спеша вымыл руки и, оглядев двор, остановил взгляд на больших санях-розвальнях, буркнул себе под нос «ага» и направился к хлеву. Отворил скрипучую дощатую дверь, навстречу заржал лесхозовский конь, пахнуло теплом стойла. Евмен втянул в себя воздух, он с детства любил ухаживать за скотом. За ночь конь соскучился по хозяину, потянулся мягкими губами к Евменовой руке, зная, что в ней найдется если не корка хлеба, то свекла либо еще что.
Гулко хрустнула на зубах Сивки картофелина; конь аппетитно хрупал, довольный угощением, охотно вышел за Евменом во двор.
Вскоре Сивка стоял запряженный, а Евмен таскал в сани ящики с корнеплодами. Поглядывал на крыльцо, не выйдет ли жена. Она не показывалась, возилась в хате у печи, собирая детей в школу. Ребята должны выйти пораньше — дорога в Бузинное не близкая.
Нагрузив сани, Евмен взялся за вожжи. Сивка сразу тронул воз. Повернул на дорогу, ведущую не в село, а на лесную поляну невдалеке от сторожки. Конь знал: поверх картошки и свеклы должно лечь и сено. Евмен и в самом деле правил к недобранному стожку и, когда сани остановились, взялся за вилы. Медленно обошел стожок, прикидывая про себя, не брал ли кто сена. Никто не трогал, только заячьи следы виднелись да козочка, наверное, подходила. Та самая, хроменькая, что ютится возле сторожки, не боится Евмена, берет еду прямо из рук. Довольный полнейшим порядком, Евмен начал бросать в сани сено пласт за пластом. Теперь совсем уже рассвело, солнце брызнуло первыми лучами, снова застрекотали сороки, кто-то их потревожил. Воткнув вилы в сено, Евмен огляделся и стал скручивать цигарку. Можно было ехать, но он никогда не спешил, чутко вслушивался в сорочий крик, убежденный, что кого-то в лес принесло. Вспомнил, что вчера неподалеку отсюда, вот за теми густыми елками, надсекли они с Яринкой и Митьком несколько берез, поставили стеклянную банку. Интересно, погнали ли березы свой сок, наполнилась ли посуда, не расколол ли ее утренний мороз.
Крадучись по-лисьи, неслышной походкою пробрался Евмен через лесок и застал на месте преступления Харитона.
На Харитона лесник не рассердился. Наоборот, Евмен всегда радостно встречал его и в лесу и в своей сторожке. Пожелал парнишке доброго здоровья, пригласил к саням, помог взобраться на сено и повез гостя к теплой хате.
Харитон лежал на сене, опершись на локоть, и сверху взирал на лесника, который шагал подле саней, держа в одной руке вожжи, а другой придерживал сено. Плотный, даже неуклюжий в своей рабочей одежде, дядька Евмен сверху казался совсем неповоротливым. На ногах — казенные сапоги, на голове — шапка, подобранная выше колен шинель с оторванным с одной стороны хлястиком, все выданное лесхозовской администрацией. Такая обмундировка очень шла к округлому скуластому лицу, густым, чуть подернутым рыжинкой бровям, из-под которых весело и добродушно посмеивались сливины живых глаз. Харитон поглядывал на дядьку Евмена и удивлялся, как этот человек мог быть отцом хрупкой, худющей его одноклассницы, девчонки, которую он, невзирая на все ее недостатки, уважал больше всех своих одноклассниц, считал ее чуть ли не родней, хотя Горопашка ни по каким линиям не принадлежала колумбасовскому роду. Яриська, правда, больше походила на мать, нежели на отца. Но Харитон тетку Тоньку не очень-то жаловал, даже недолюбливал, хотя для мамы лесничиха была лучшей подругой. Без совета тетки Тоньки мама не бралась ни за какое серьезное дело.
Пока Харитон над всем этим раздумывал, сани въехали во двор. Сивка, дойдя до места, остановился. Гость без приглашения спрыгнул вниз, поднял глаза и увидел на крыльце тетку Тоньку.
Она была полнейшей противоположностью дядьке Евмену. Высокая, худощавая, с молодым, довольно приятным лицом, которое могло быть даже красивым, если бы не было таким постным, а тонкие губы не сжимались так плотно, даже презрительно и если б в глазах было хоть сколько-нибудь доброты и ласки, а не одно неприкрытое зло и ехидство. Обута она в растоптанные валенки, на плечах какая-то меховая одежина с большущим воротником, не то лисьим, не то козьим. В руках она держала пустое ведро, хотя, видать, по воду идти не собиралась. И точно, когда Евмен приблизился к порогу, тетка Тонька сердито сказала:
— А ну, принеси воды!
Дядька Евмен покорно взял ведро и зашагал к колодцу, здесь же, во дворе, шагах в десяти от порога, а тетка Тонька бросила ему вслед:
— Сама не принесешь, ни один черт не вспомнит!..
Харитону такое отсутствие логики в словах и действиях тетки как раз и не нравилось: никогда она по воду не ходит, ждет, пока дядька Евмен принесет.
Задав мужу работу, тетка Тонька обратила свой ястребиный взгляд на Харитона. Он заметил: в серых, как у кошки, глазах тетки ожило что-то насмешливое, и понял — это касается именно его, Харитона.
— Ты смотри, — она ехидно хихикнула, — Харитоша-почтальон пожаловал! Что так рано?
Харитон терпеть не мог это прозвище, которое приклеила ему тетка Тонька, позаимствовав из какого-то старого фильма. Поэтому он только хмыкнул, не посчитав за нужное отвечать. Но тетка Тонька, видимо, и не рассчитывала на ответ. Она завела речь про другое.
— Ты глянь, у людей дети, — это адресовалось уже Евмену, который, посапывая, тащил большущее ведро с водою, — когда нет нужды бежать в школу, они и не бегут… А нашим дуракам день и ночь торчать бы в школе…
Харитон сразу понял, в чей огород летят камешки, — это его так ловко поддела лесничиха. Знает, что ему следует быть в школе, но не говорит прямо, а подъезжает исподтишка.
Евмен помалкивает. Тетка Тонька поинтересовалась, чем занята Харитонова мама. Играть в молчанку больше не годилось. Он ответил, что мать уехала в райцентр.
— Уж не за телевизором ли случайно? — встрепенулась тетка Тонька.
— Может, и за телевизором, — уже в хате не без хвастовства отвечал Харитон, безошибочно зная, что этим больно кольнет сердце ехидной тетки.
Тетка Тонька еще плотней сжала тонкие сухие губы. В глазах вспыхнуло нечто такое, отчего они из серых сделались оловянными.
— Видал! — Это уже относилось не к Харитону, а к дядьке Евмену. — Люди телевизоры покупают, машины стиральные, а мы здесь с волками глазами светим, в лесу кукуем. Ни электричества, ни телевизора…
— Зато радио без всяких помех слушаем, — заметил лесник, снимая свою форменную шинель и шапку.
Словно кипятком ошпарило лесничиху, даже зашипела от злости, метнула в мужа из глаз такие огненные стрелы, что, если б он заметил, сразу упал бы замертво.
— Ну как же, нам радио достаточно, телевизор да кино не про нас…
— Антонина, хватит, будет, перестань-ка ты кричать! — словами из знаменитой оперы проговорил Евмен. — Подавай поскорее на стол, что там состряпала, а то время не ждет…
Лесничиха зловеще сопела, но на стол подала беспрекословно: высокую стопку гречишных блинов, как раз таких, какие очень любил Харитон, сковороду жареного сала, от которого за уши его не оттащишь, кувшин молока и целый жбанок меда. Сладкую еду не поленилась сдобрить горечью:
— Вас таких на весь лесхоз только и осталось двое: Сивка да дурак Горопаха.
Дядьку Евмена этим не проймешь, слова хоть и обидные — он их пропустил мимо ушей, а за блины взялся энергично, тщательно обмакивал в жир на сковородке, добавляя к ним еще горячих шкварок, заговорщически подмигивал Харитону:
— Ешь, Харитон, тетку не слушай, потому как все равно не переслушаешь, она у нас программу ведет и за телевизор и за радио… Бери блинцы, макай в сало, больно полезная штука! Говорят, сало надо есть каждый день, оно от всех хвороб помогает, а хвороба для человека — все равно что хвост для зайца, с ним далеко не ускачешь…
Харитону всегда нравилось дядькино веселое балагурство, по вкусу ему были и гречневые блины с салом, ради них он очень любил наведываться в лесную сторожку, терпел ехидные колкости тетки Тоньки. Научился, подобно дядьке Евмену, пропускать их мимо ушей. Правда, сосредоточенно уминая теплые блинцы, он слышал: тетка говорит что-то едкое, неприятное, однако особенно не прислушивался: это относилось не к нему, а к необидчивому дядьке Евмену.
Весна властвует в поле и на лесных полянах. В глубь леса ей забираться пока что не хочется.
В сосняках лежат непроходимые снега, отутюженная полозьями дорога заледенела, блестит, когда на нее падают солнечные зайчики.
Харитон лежит на сене, смотрит по сторонам, дядька же Евмен тяжело ступает рядом с санями, а то и позади них — Сивка знает дорогу, ему не впервой бывать здесь, он сам и накатал ее.
У всех хорошо и мирно на душе. Евмену радостно, что выбрался в милую сердцу лесную тишь, не слышит ни укоров, ни поучений тетки Тоньки; Харитон позабыл обо всем на свете — школу, учительницу, обещавшую его «погонять» по всему учебнику, маму, которая уж точно не простит ему такого проступка — он сейчас жил красотой леса, жаждал увидеть в лесной чаще если не лося, то хотя бы какого-нибудь захудалого зайчишку; Сивка же был рад, что выбрался из темного, пропахшего прелым сеном и навозом хлева в полный озона лес. Шел размашисто, весело, громко пофыркивая, будто старался распугать всю лесную дичь или, может, хвастал своею силой, тем, что тащит тяжелые сани, и не с чем-нибудь, а с сеном, картофелем — лакомствами, которые так полюбились лесным обитателям.
Дядька Евмен говорит, потому что не может молчать, и кто знает, кому предназначается эта исповедь — Харитону или просто лесу, а может, Сивке:
— Есть же такие, что завидуют Евмену. Живет, дескать, на широкую ногу, картошкою объедается, кабаниной да олениной закусывает, сеном на ночь обкладывается, сам его жрет, потому ненасытный этот лесник Евмен…
Харитон отчетливо слышал каждое слово, понимал, о чем речь идет, но его совсем не трогала дядькина обида — в голове у него вертелись свои мысли, свои заботы-желания.
«Вот если бы на ту поляну олень рогатый выскочил или лось, вот насмотрелся бы! А потом всем в школе рассказывал, пусть позавидуют, самой Марии Петровне, чтобы не носилась со своей геометрией и не думала, будто без геометрии все живое на земле пропадет!..»
— А того не видят, как Евмен все лето напролет косу из рук не выпускает, косит да сушит, в валки стаскивает, в копны складывает. От них же, завистников, еще по ночам и сторожить должен, чтобы не растащили. Никто в толк не возьмет, что бедняга Тонька все лето тяпку из рук не выпускает. Хоть и языката, а сердцем добра…
«Что верно, то верно, каждый должен заниматься своим делом. Кому косой да тяпкой махать, а кому в школе над учебниками штаны протирать. Что верно, то верно, — невольно вздыхает Харитон. — Но ведь и школьника надо понять: нет у него свободного дня. Ему, хочешь не хочешь, каждый день надо бежать в школу. И домашние задания готовить, ведь учительница ничего понимать не желает: знаешь ты, не знаешь, спрашивает, стыдит при всех. Мало того, что стоишь, глазами хлопаешь, так еще двойку в журнал ставит…»
— …А того никому не известно, что у Евмена забот полон рот. Сколько ни заготавливаешь сена, а глядишь — и нехватка, сколько ни накопаешь картошки по осени, а кабанята за зиму всю подберут. А им и невдомек, что Евмену каждая зверушка дорога, будто она в твоей хате живет, потому у тебя за нее и душа болит, и на сердце неспокойно. Думают, Евмен всю эту лесную братию бережет, чтобы потом на сковородке поджарить. Не понимают люди, что дикого кабанчика так же жаль, как и своего собственного борова — этот в хлеву сидит, в тепле, накормлен, присмотрен, ему ни мороз, ни серый волк не страшны…
«Как бы поскорее вырасти да школу окончить, а то просто житья нет! Разные науки интересно изучать, природоведение, например. Марина Антоновна так хорошо про животных и растения рассказывает, и книжки читать разные интересно. Вот если б не геометрия да Мария Петровна со своими двойками… А как вырасту, стану лесником, чтобы не видеть ни геометрии, ни Марии Петровны… Буду с дядькой Евменом по лесу возить зверям сено да картошку, пусть едят, пусть знают Харитонову доброту…»
— …Принесло волчищ откуда-то. Не было, не было, как в раю — звери жили без страха, и я хлопот не ведал, а тут появились. Волк и волчица. Волк, правда, молодой, хоть и здоровенный вымахал, а еще глуп, видать. Волчица же коварна, хитра, что ведьма. Так и вынюхивает след, все молодняк ловит, а сама под выстрел не идет. Ежели и дальше так разбойничать будет, пожалуй, облаву придется устраивать, без этого не обойтись…
Харитоновы мысли побежали по новому руслу. Позабылась школа, всякие неприятности, он уже по кабаньим лежбищам да по козьим тропкам бежал, огромная волчья морда хищно уставилась на него желто-зелеными глазами, скалила острые зубы. Хотелось знать, как живут лесные обитатели. Видно, не просто так бегают звери по лесу. Они здесь как дома, рождаются, растут, играют, есть у них враги и друзья, свои горести, заботы и радости. Захотелось Харитону хоть на денек превратиться в зайчишку, а то в козочку. Нет, в зайчишку не стоит — он всех боится, от всех удирает, несется словно ошпаренный, пока лисе или волку в зубы не попадет. Козочкой тоже не с руки — на нее все охотятся, все зарятся, а у нее только и радости, что сенца поесть или травки пощипать. Может, лучше стать волком или медведем — те никого не боятся, наоборот, их все избегают. Да, пожалуй, лучше всего стать медведем, ходить по лесу, реветь хищно, а зимой в берлоге лежать да посасывать лапу…
Представив себе такую картину, Харитон чуть было вслух не рассмеялся. Но тут новая мысль пришла в голову: интересно, как встретили бы его, если бы он, медведь, появился вдруг в классе? Приоткрыл дверь, просунул медвежью морду — и: «Здравствуйте, Мария Петровна! Спросите сегодня по геометрии». Только представить себе, какими глазами глянула бы на него учительница, как застыли бы с перепугу за партами одноклассники! И он хихикнул себе под нос, бросив взгляд на дядьку Евмена — смешно ли тому?
Но тот чужих мыслей не читал, он о своем толковал:
— Теперь дураков и среди лесников нет. Только один Евмен и живет в лесной сторожке, а все другие давно лес покинули. Опустели лесные сторожки, к людям человек тянется. Если б и моя сторожка не рядом с селом, то разве ж я усидел бы в ней? Вон и ребятишек надо учить, и жена к культуре тянется, ей тоже, вишь, не с руки день и ночь одной в хате сидеть, томиться… Я бы никогда по селу не заскучал, привык к лесу, сызмальства в лесу живу, в нем и родился. Как бегать научился, так и стал отцу помогать в лесном деле, а другому вишь, не хочется лесную музыку слушать, дикого зверя оберегать. Им телевизоры подавай, электричество, магазины, буфеты, кружки разные, кинотеатры да танцы, веселой жизни хочется.
Наверное, они еще долго бы так ехали, — дядька Евмен изливал бы свою душу, а Харитон, лежа на сене, воображал бы себя то лесным жителем, то наблюдал бы за лесными зверюшками, — если бы не козья стайка.
Вышли на поляну рогатый козел, две длинноногие козочки и перелеток-козленок — уже не козленок, но еще и не коза. Ушами прядают, хотя и боятся, но не убегают. Видать, признали дядьку Евмена, проведали, что его бояться не следует, наоборот, поближе к нему надо. Он и накормит, и от хищного волка защитит.
— А, мое вам почтеньице, лакомки горемычные! — ласково окликнул их лесник, чем и обратил внимание Харитона на лесных обитателей. — Захотелось сенца душистого? Как же, оно всякому есть-то хочется, а только не всяк знает, где ухватить. Один косит да носит, а другой на готовенькое зарится…
Козья семейка и впрямь зарилась на готовенькое. Медленно, как бы неохотно, отступили козы в чащу — ждали щедрого угощения.
Дядька Евмен остановил Сивку, впервые за всю дорогу поднял взгляд на Харитона.
— Эй, Харитон, не задремал там? Ишь, пригрелся в санях… А ну скидай козам сенца! Пускай пожуют, дармоеды. С них хоть и пользы, что с козла молока, а жалко… сильно жалко, уж больно красивы.
Харитон поспешно сбрасывал с саней сено, а сам глаз не сводил с козочек. Козел с нетерпением бил копытом, — видать, сердился, что Харитон долго возится, никак не сбросит столько сена, сколько велит дядька Евмен, а козьему семейству так хочется есть.
— Завтракайте, лентяи, — разрешил Евмен и взялся за вожжи.
Сани поехали дальше, а Харитон снова разлегся на сене и глядел на коз. Они какое-то время стояли неподвижно, смотрели вслед саням, не спешили завтракать. И, только когда Евмен с Харитоном проехали поляну и углубились в лес, осторожно подступили к куче сена. Первым набросился на еду козленок, за ним козочки, а уж потом и козел. Он взял в рот клочок сена и, высоко подняв красивую голову, наблюдал по сторонам. Уж таков закон лесных жителей: ешь, да смотри, чтоб и тобой кто-нибудь не позавтракал.
И опять тихо ползли сани, и снова думал Харитон, и снова сам с собой говорил Евмен.
— Вон оно как: еда каждого манит, а голод и врагов сдружить может. Вот хотя бы и козы: летом забиваются в чащу, убегают за тридевять земель, а зимой возле сторожки так и трутся, знают, что сенца перепадет да и волк подальше ходит. Как-то зимой погнались волки за козами, а они прыг во двор, под поветь забились. Выскочил я из хаты, пальнул из ружья, волки испугались, удрали, а козочки до самого рассвета стояли, даже Рекса не побоялись. Он, правда, тоже как почуял волчий дух, так в конуру забился и голоса не подавал. Каждому, видать, смерть страшна…
Харитон вспомнил Яриську, дочь лесника, и что-то теплое шевельнулось возле сердца. Она в классе всем рассказывала: «Выхожу из дома, а на дворе полно коз». Ей никто тогда не поверил, даже он, Харитон, подняли на смех, она заплакала. Харитону стало жаль девочку, но все равно в ее россказни он не верил — уж не настолько глупы козы, чтобы по двору дядьки Евмена разгуливать, будто домашние. Теперь он отчего-то порадовался: молодец Яриська, значит, настоящая пионерка, говорит всегда только правду! Вспомнил Яриську, а перед глазами школа: придет завтра — будет о чем рассказать и ребятам и девчонкам. Вот только учителям что бы такое сказать, как все объяснить директору, когда вызовет на расправу?
Начал было раздумывать над тем, что ответить Павлу Максимовичу, но дядька Евмен снова остановил лошадь, завозился возле саней, стал выдергивать из-под сена мешок с картошкой и свеклой, оттащил его в сторону и высыпал овощи на утоптанный снег. Теперь и Харитон заметил, что снег утрамбован копытами так, что превратился в черную ледяную лепешку, которая даже весной не таяла. Догадался — это для диких кабанов угощение. Стал шарить глазами по кустам и обширному болоту, густо поросшему рыжею осокой. Зверей не было видно, и все же Харитон знал, что кабанчики здесь, что они ждут, не сводят с него и дядьки Евмена своих поросячьих глаз.
— Ну, идите, идите, не бойтесь! — приглашал лесник зверей на трапезу. — Жуйте на здоровье!
Сани снова, поскрипывая полозьями, двинулись дальше, а Харитон пристально всматривался в заросли. И увидел: из густой осоки выбежал сперва худющий длинноногий поросенок, постоял немного, втягивая воздух своим вытянутым острым рылом, а когда к нему приблизилась большущая, вся в щетине кабаниха, первым бросился к свекле и картошке. А потом выбежали один за другим подсвинки, одновременно и хищные, и какие-то жалкие, запуганные, взлохмаченные.
Харитон сказал дядьке, что их подарок не остался не замеченным. Евмен даже не оглянулся на свиней, он шагал за санями, продолжая философствовать:
— А что ж, на дармовщинку всякий кидается. Не только свинья, но и люди попадаются такие же падкие — палкой не отгонишь. Либо он дерево срубит, либо дрова утащит, а то сено крадет или зверя подстерегает. А прогони, так еще сердится, сплетни распускает: «Живет Евмен, ни в чем не знает нужды, ровно сыр в масле катается…» А лучше бы, чем завидовать, взял да пожил в глуши, посидел бы день и ночь, постерег бы общественное добро. Не хочет. Не желает жить волком, не хочет зверью послужить, смотрит, кабы шкуру с него содрать да мясо сожрать, вот какие есть люди!..
Дорога то петляла, то тянулась лентой по квартальной просеке, и тогда Харитон видел вдали сизое поле и низкие над ним тучи. Через каждый километр лесник останавливал лошадь, сбрасывал с саней оберемок сена или корзину картошки. Звери то появлялись сразу, то выжидали, покуда подвода удалится в глубь леса. Евмена это не трогало — он знал, что подарки его не останутся без внимания. И только в густом осиннике лесник, сбросив с саней остатки сена, долго топтался на месте, прислушивался и приглядывался к лесу, встревоженно бормоча:
— Видно, загнали серые разбойники горбоносую с ее малышом. И следов не видать, не слыхать старушки в лесу. Вот зверюги пакостные! Придется-таки за ружье браться либо охотников из района кликнуть. Беспорядок чинят в лесу серые охальники. Жаль телку, такая потешная лосичка росла. Все лето гуляла вон там по долинке, меня совсем не боялась, хлеб из рук брала, словно вовсе не дикая…
Долгонько они дожидались появления лосей — сено лежало копешкой, к нему никто не выходил. И не вышел. Так они и уехали, встревоженные и удрученные. Видно, с лосихой и ее теленком что-то приключилось.
Яриська возвратилась из школы, уже и домашние задания выполнила — не в ее правилах откладывать на потом — и только после этого вышла во двор и присоединилась к брату, второкласснику Митько. Этот, наоборот, все откладывал на поздний вечер или на раннее утро, отдавая предпочтение практической деятельности. Поскольку же учитель не требовал таковой от Митька, он с достойным удивления упорством и изобретательностью сам придумывал себе занятия. На сей раз он сооружал собачью упряжку — всю зиму о ней только и мечтал, а теперь, когда в лесу дотаивали последние сугробы снега, взялся запрягать Рекса и Тузика в старые санки.
Работа была нелегкой. Рекса, огромную кудлатую полукровку-овчарку, еще можно было уломать. Он давал надеть на себя шлею — ему это куда приятнее, чем изнывать на цепи, — а вот Тузик, этот вертлявый пес, черный с белою лысинкой на лбу, непривычен к насилию над собой. Он носился вокруг хаты, шарил по лесу, вынюхивал и гонял зайцев, считал себя во всех отношениях независимой личностью собачьего рода и никак не хотел становиться в упряжку даже рядом с таким важным и покорно-снисходительным Рексом.
Митько давно уже призывал на помощь сестру, но разве могла Яриська бросить спряжение глаголов, поступиться общественными обязанностями ради какого-то развлечения? Вот теперь дело другое: работа закончена, пожалуйста, она готова не то что собаку — кота в сани запрячь.
— Я этому Тузику ноги когда-нибудь перебью, — грозился Митько. — Уж больно умен!..
Хитрец Тузик слушал эти слова и понимал их — смеялся одними глазами, разрешал надевать на себя самодельную мягкую шлею, жался к боку кудлатого рыжего Рекса. Вместе с Яриськой, раскрасневшейся от удовольствия и восторга, Митько наконец составил упряжку и уже был готов выехать на заснеженную поляну за лесною сторожкой, туда, где росли взгонистые высокие березы, но тут псы навострили уши, почуяв приближение постороннего. Тузик сердито заворчал, Рекс гавкнул басом, и они дружно бросились со двора, потащив, на радость Митька, за собой санки, на которые он моментально шлепнулся. Еще и сестру кликнул:
— Яриська, скорее прыгай в сани, а то они меня понесут да еще расшибут о какой-нибудь пень!..
Яриська то ли не успела, то ли не захотела сесть. Она просто бежала вслед за лающей упряжкою, сразу же за двором убавившей свою прыть, так как из леса выехал лесник. Рядом с ним в санях восседал Харитон Колумбас, которому Яриська, как староста класса, должна была сегодня поставить в журнале самый обыкновенный прогул.
Заприметив прогульщика, Яриська пошла степенным шагом, а затем и вовсе остановилась, сурово сдвинув на переносье черные бровки, издали напоминавшие ласточкины крылья, что изогнулись над глазами, такими же, как у тетки Тоньки. Яриська осуждающе и вопросительно глядела на Харитона.
И тот невольно почувствовал, как предвечерний холодок пробежал у него по спине; сам того не замечая, он съежился и виновато шмыгнул носом. Сивко в свою очередь фыркал, видно обрадовавшись, что вернулся домой. Дядька Евмен довольно усмехнулся и помотал головой:
— Ну и анахвема же этот Митько, ну и сорвиголова! Собак запряг! Скоро, что твой чукча, по лесу на нарте станет гонять.
Рекс, а особенно Тузик, решив, что это не их дело — таскать чукотскую нарту, энергично высвобождались из веревочных шлей.
Дядька Евмен посмеивался себе под нос, велев Митьку выпустить собак, а сам принялся распрягать лошадь.
Пока отец с сыном занимались каждый своею упряжкой, к Харитону, успевшему слезть с саней и хмуро размышлявшему, что лучше — ждать, пока его прогонят со двора, или уйти самому, — подступила Яриська.
Харитон исподлобья посматривал на нее, выжидая, что она скажет, знал: ее слова будут для него малоутешительными. Ему хотелось разозлиться на Яриську, но никак не получалось. Она была единственной из всех девчонок в школе, кого он уважал и даже побаивался. Тонюсенькая, длинноногая, острая на язык и такая ясноглазая, что будто не глаза ее на тебя смотрят, а звезды сияют, и нет защиты от их сияния. Как глянет своими очами на Харитона — а у него и руки опустятся, и голос пропадет, и сердце оборвется. Других девчонок он и за косы мог подергать, и пинка под бок дать, а Яриське — ни за что! Если б узнал, что ее кто-то обидел, — не жить бы тому на свете.
Сейчас она жгла его своим взглядом, пренебрежительно скривив розовые губки, и молчала. Харитону стало не по себе, хотел отвести от нее глаза, но вместо этого выдохнул глухо:
— Ну, чего смотришь? Не видела?..
Яриська будто только и ждала такого вопроса.
— Конечно, не видела! И никто не видел. Ах да, вас, кажется, сегодня не было в классе?
Еще и бровью повела, точь-в-точь как это делала Мария Петровна.
У Харитона даже под ложечкой заныло. Скажи это кто-нибудь другой, он бы ни за что не сдержался, а на Яриську даже рассердиться не мог.
— Ну, не было, ну и что? Солнечное затмение сделалось в классе, что ли?
Теперь заморгала глазенками Яриська, растерялась; она не ждала такой отповеди. С удивлением и интересом смотрела девочка на Харитона, в глазах ее появилось нечто новое. Они теплели, в них появилось сочувствие и даже одобрение его словам.
Сказал он, собственно, не ахти какую мудрость, но независимый тон, рыцарское бесстрашие возвысили его в глазах девочки. Ей захотелось сказать ему что-нибудь приятное.
— Между прочим, мы тебя выгородили…
Теперь захлопал глазами Харитон, даже рот раскрыл, с удивлением и недоверием глядя на Яриську.
— Ну да!
— Вот тебе и «ну да». Федько, как всегда, ляпнул, что Колумбас отправился в путешествие, а я сказала, что у тебя зуб заболел, и мама повезла тебя в поликлинику…
Харитон поморщился. У него и впрямь сразу же заныл коренной зуб, тот самый, с дуплом. Зубная боль Харитону была ненавистна, но еще страшнее казалась бормашина — при одном воспоминании о ней холодело внутри.
Девочка тотчас поняла его состояние и сразу же сделалась прежней, беспощадно-насмешливой Яриськой, положившей его на обе лопатки:
— Но ты не думай, что все обойдется. Мария Петровна пообещала вечером зайти к матери.
Яриська знала, чем испортить Харитону настроение. Сник парнишка. Он не слышал, как дядька Евмен звал в хату, стоял посреди двора, смотрел под ноги, думал. Уже вечерело, солнце вот-вот спрячется, скоро наступят сумерки. Конечно, лучше бы с Митьком погонять по лесу собак, поболтать с Яриськой да и заночевать в лесниковой хате. Но тогда завтра пришлось бы вместе с Яриськой идти в школу, а главное — объяснять маме, где был, где пропадал. Самое разумное было сходить к Десне, проверить, не тронулся ли лед, дождаться вечера, прокрасться в хату, незаметно взобраться на теплую печь и заснуть. Так лучше всего хоть на какое-то время избежать неприятного объяснения с мамой. Но и с Яриськой не хотелось расставаться вот так сразу.
— Соку березового хочешь? — спросил он неожиданно.
Яриська сразу все поняла. Она уже шла напрямик со двора, она уже летела в березовую рощу, туда, где из белокорых деревьев струился в стеклянную посуду прохладный напиток. Она очень любила этот щедрый дар весны и сама себе удивлялась, как могла об этом забыть. К ним вскоре присоединился Митько, за ним увязались Рекс с Тузиком; они весело резвились, скакали по лесу, лаяли на белку, гоняли наперегонки. К вечеру примораживало, березовый сок медленно собирался на кончиках ледяных сосулек и капал в переполненную посудину. Первым схватил холодную зеленоватую банку Митько, пил, захлебываясь, не слушая Яриську:
— Ненормальный, глотаешь ледяное, опять горло заболит, потом кто виноват будет?
Митько косился на нее лукавым глазом, жадно глотал холодную жидкость. Она стекала по подбородку, капала зелеными каплями на пальто, на носки рыжих сапог, на утоптанный снег. Напившись, он передал банку сестре, небрежно бросив:
— На́, жадина, пей и не кричи! Воды ей жалко…
Яриська не стала препираться, не обиделась на дерзкие слова. Пила, запрокинув голову, щуря от удовольствия глаза. Митько некоторое время с любопытством смотрел на сестру, и в глазах у него вдруг запрыгали чертики. Резким движением руки он поддал банку, на грудь Яриськи пролился сок, он стекал на ноги, намочив чулки и ботинки. Митько, хохоча на весь лес, бросился наутек, потому что сестра не простит, поймает; хорошо, если за ворот нальет соку, а то и уши надерет. Но Яриська за ним не погналась, даже не рассердилась, рассмеялась и, вместо того чтобы наказать брата, плеснула недопитым соком на Харитона и, белкой шмыгнув за березы, смотрела оттуда озорными глазами. А Харитону так тепло, так хорошо на душе сделалось, он даже пожалел, что соку ничуть не осталось, он готов был выкупаться в нем, лишь бы видеть эти веселые, задорные глаза, сиявшие только для него.
Потом в одиночку возвратился в село. К Десне подошел, когда совсем стемнело. Лед крепко держался за берег, и Харитон подумал, что и нынче он напрасно поверил собственной интуиции, и отправился смотреть, как вскроется река. Десна, видать, еще не скоро тронется, потому как и морозец крепчает и воздух уж больно свеж, настоянный на березовых почках; небо такое чистое и высокое, словно молодой лед на озере, луна повисла над селом, круглая и огромная, золотистая то ли от солнца, то ли от земного тепла. Вокруг все так прозрачно, так празднично, что и домой возвращаться неохота, тем более что там ждали его одни неприятности. Мама уже вернулась, учительница успела ей наговорить такого, что она плачет и с нетерпением ожидает провинившегося. Ох, эти мамы! Лучше, если бы был отец, — он бы наказал так, без всяких укоров и слез. Как раз маминых слез и упреков больше всего не терпел и боялся Харитон. Чуть что — и начнется: такой-сякой, неблагодарный, бессердечный, матери не жалеешь, не уважаешь, был бы отец жив, он не позволил бы издеваться над беспомощной женщиной!.. А разве Харитон виноват в том, что у него нет отца? У всех ребят отцы домоседы, в селе живут, из дома никуда, а его отец без моря жить не мог, смелый был, настоящий морской волк, не боялся ни тайфунов, ни штормов, плавал и в Арктику, и в Антарктику, не раз тонул в море среди хищных акул. И погиб в шторм, когда иностранное судно спасали. Много людей спас матрос Колумбас, да только сам не уберегся…
Плелся берегом Десны, старался думать про отца, образ которого стерся в детской памяти, знал его Харитон только по фотографии, висевшей на стене, а из головы не выходила Яриська. Если бы отец не погиб, то и у Харитона, возможно, была бы такая сестричка. А теперь не будет, потому что мама сказала: другого папу не желает. Ну, а мама — с характером. Недаром она партизанская дочка.
Уж очень хотелось Харитону иметь сестричку, похожую на Яриську! Пусть бы насмехалась, пусть бы березовым соком или холодною водой его обливала — он все стерпел бы. Приятно становится у человека на сердце, когда на него тревожно и с живым интересом посматривают такие горящие и немыслимо красивые глаза, как у Яриськи. Человеку веселей жить, когда есть на свете такая добрая душа, которая даже перед учительницей за тебя готова постоять. Вон как весело Митьку Горопахе: у них в хате и утром и вечером звенит нежный Яриськин голосок. А у них дома тишина. Мама все время на работе — ее в сельпо продавщицей поставили. Если сама не идет на работу, бывает, что и ночью поднимают. Понадобится кому-то что-нибудь — барабанит в окно: «Открой лавку, Галина!» А Харитон должен один вечерами сидеть, изнывать над домашними заданиями. Телевизора-то у них еще нет, ну вот и ищет себе развлечений… Займется чем-нибудь, а маме это не нравится, сердится. Вот если бы у них Яриська жила, тогда другое дело. И Харитон был бы Харитоном. Вместе домашние задания выполняли бы, вместе в школу бегали, о разных интересных вещах говорили… Но нет у них Яриськи! И не будет… Придется, что ли, у Горопахов забрать, так ведь не отдадут, скажут — пусть подрастет, тогда… А как приведешь ее взрослую? Ведь засмеют же! Скажут: «Женился Харитон, окрутили Харитона!» А зачем ему эта женитьба? Жил столько лет не женатый и еще проживет. Не нужна ему никакая взрослая Яриська, ему бы такую, какая она сейчас…
За этими размышлениями не заметил, как дошел до села, ступил на улицу, что к Десне ведет. Село жило обычной своей жизнью: из печных труб высокими столбами валил к небу дым; то подымаясь, то опускаясь, скрипели колодезные журавли; лениво и протяжно лаяли собаки, верещал чей-то поросенок, и голос радио доносился из центра села — из той радиоточки, что висела на столбе возле маминого магазина. Был ранний вечер, только что стемнело, а на улице ни души. Харитон знал: в это время все сидят за столом, ужинают, один он плелся голодный по улице, и никому до него не было дела.
Он ускорил шаг — засосало под ложечкой. Вспомнил, что блины ел у тетки Тоньки давно, проголодался, странствуя по лесу. Мама тоже, наверное, в ожидании сына ничего не ела. А может, бегает по селу, разыскивает его — исчез куда-то бесследно… Ясное дело, была бы в доме своя Яриська, и он не бегал бы невесть где, а сидел в хате, так нет…
Наконец добрался до дома и невольно замедлил шаг — то спешил, а тут враз не хватило духу войти в хату. Но когда увидел темные окна, — значит, дома никого нет, — смело скользнул в калитку, разыскал в потайном месте ключ, отомкнул дверь, вдохнул знакомое тепло родной хаты и начал быстро раздеваться. Значит, мама и на сей раз задерживается в своей лавке, он спокойно поест чего-нибудь тепленького, ляжет в постель и уснет. А чуть свет проснется, незаметно выберется из дома — и опять к Десне: должен же он наконец увидеть, как вскроется река!
Удивило, что печка холодная, все стоит на тех же местах, как и утром. Харитон включил свет и убедился: мама домой еще не приходила. Отрезал ломоть хлеба и кусок сала, очистил луковицу — очень ему по вкусу такая еда, — ужинал и раздумывал, где же его мама.
Харитон вышел из хаты. На улице было темно, но спустя некоторое время он привык к темноте и смело шагнул к сараю, там лежали заготовленные еще с лета дрова. Надо протопить, а то в хате прохладно. Приедет мама — ей меньше будет забот. Вышел на огород и остолбенел — под старой развесистой яблоней стояло что-то страшное, черное, будто привидение… Оно тревожно и угрожающе фыркнуло. Не успел Харитон опомниться, как страшилище побежало в конец усадьбы и перепрыгнуло через невысокий тын; вслед за ним промелькнуло что-то поменьше, похожее на соседского двухлетка-теленка. Тут только, когда неожиданные гости исчезли и растаяли в ночной темноте, Харитон сообразил: да ведь это же лосиха с лосенком! Дядька Евмен высматривал их в лесу, сено возил, а они — подумать только! — в самое село забрались, у него в огороде оказались. Харитон сперва хотел броситься за ними, даже пробежал несколько шагов, но раздумал, остановился. Разве догнать быстроногих лосей, разве дадут они себя рассмотреть? Ему и так посчастливилось — ни к чьей хате не подходили лоси, а к Колумбасовой подошли. Завтра в школе расскажет — все лопнут от зависти. Никто не поверит, брехуном назовут, а он об заклад побьется, потом приведет не поверивших ко двору, следы покажет. За ночь следы не исчезнут, это ведь не собака, не кошка пробежала — лоси!
Так рассуждал Харитон, набрал охапку сухих поленьев, отнес в хату, растопил печку. Хоть бы мать поскорее вернулась — ей первой рассказал бы о том, какие гости побывали в огороде! Даже позабыл, что встреча с мамой не предвещала ничего хорошего.
Все думал про лосей. Старался представить себе, как жила в лесу с малым лосенком старая лосиха, почему она вдруг покинула лесные чащи и приблизилась к человеческому жилью…
Человеку не дано знать все секреты зверей. Кто бы ни вздумал изучить жизнь лесного обитателя, все равно не узнает ее до конца. Харитон не мог себе представить, откуда взялись в их сравнительно необширных и к тому же далеко не пустынных лесах великаны лоси, как они жили, где проводили ночи, кто для них был другом, а кто недругом. Безусловно, другом для них был щедрый дядька Евмен, а лютыми врагами — голодные волки. Теоретически, так сказать, Харитон мог это предположить, а вот как на самом деле жилось лосям, представить себе не мог, хотя и очень желал.
Пути зверей неисповедимы. Лосиха, нашедшая на какое-то время приют за Колумбасовым хлевом, была вовсе не старой. Ей всего четыре с чем-то года, лосенок был ее первой радостью. Явилась она в эти леса издалека. Прошлой весною покинула необъятные леса возле Днепра и прибежала через поля и перелески к самой Десне. Поначалу молча металась по лесам, затем стала тревожно и призывно реветь, а вскоре на ее зов явился красавец лось, молодой, вооруженный могучими рогами-мечами, бесстрашный и отважный.
Юная лосиха вскоре забыла о родной семье. У нее радостно и спокойно стало на сердце; не тревожась и ни о чем не думая, доверчиво брела она лесом нога в ногу, не отступая ни на шаг от своего храброго рыцаря, не имея недостатка в молодых побегах осины, не боясь хищников и людей.
Так прошло лето, наступила осень, осыпались с берез и осин листья. Лось повел ее в густые сосновые боры, где было уютно и тихо. Здесь они облюбовали для себя укромное место под густыми кронами деревьев, в непролазных чащах, где даже днем стоял мягкий полумрак. Выходили отсюда лишь для того, чтобы наесться побегов и погрызть коры в ближайшем осинничке, а остальное время лежали бок о бок.
Молодая лосиха чувствовала сквозь дремоту спокойное дыхание лося и прислушивалась к шуму в вершинах сосен.
Потом ударили морозы; они без пощады сковали землю, покрыли инеем постель лосей из сухой хвои и листвы, старались забраться под густую, как щетка, их серую шерсть. Но такие морозы не были им страшны, так же как и снег, который в ту зиму выпал обильно, укрыв толстым одеялом землю, тяжело повис на сосновых ветвях, пригнув их к самой земле. Теперь лоси приходили на свою стоянку, как в сарай, купались в снегу, грелись собственным теплом и все так же были веселы и счастливы.
Беда пришла перед самой весной, когда днем ярко и весело светило солнце, а ночью холодом обжигали морозы, когда время от времени, откуда ни возьмись, на несколько дней и ночей подымались поземки и метели. В одну из таких вьюжных ночей на них набрела волчья стая.
Волков было трое — матерая волчица и два молодых. Если бы не зимняя бескормица, если б у лося сила была та же, что летом, он бы мигом разметал волков. Но лось был истощен — зима зверям не на пользу. Волки тоже сильно исхудали — лохматые, ребра торчат, животы подтянуты к хребту, — они тоже не могли похвастать силой, но в глазах у них светилась голодная злость, они хотели есть и несколько дней упорно преследовали лосей.
Все чаще в глазах лосей появлялись тревога и страх. Лось поглядывал на лосиху так, что той становилось жутко; если б он умел говорить, то сказал бы: «Убегай, голубушка, пока не поздно, беги, милая, пока я сдерживаю этих голодных обжор!..»
Они позабыли о своем уютном жилье. Брели по глубокому снегу, проваливаясь по брюхо, за ними тащились длинные тени истощенных волков.
Наконец у лося терпение лопнуло. На одной просторной поляне, где снег осел и слежался до ледяной твердости, он задумал дать преследователям решительный бой.
Лосиха пошла, не дожидаясь конца поединка. Она спешила. Заслышав тревожно-властный рев лося, поняла — не волков пугал он этим ревом, а приказывал ей: «Беги, спасайся, милая, я за тебя постою, день и два буду биться, а на поругание не выдам…»
Она бежала, шла, брела, еле переставляла ноги, минуя леса и поляны, на ходу обгладывала кору с деревьев, потому что не хотела умереть с голоду. Так никогда она и не узнает, что случилось там, на далекой лесной поляне, разметал ли красавец лось волчью стаю, или волки перегрызли ему горло и оставили от него где-нибудь в кустах могучие рога да белые ребра. Возможно, лось вышел победителем, но он уже не догнал лосиху, блуждает один по лесам, а может, повстречал на пути другую подругу.
Но лосиха об этом не думала, потому что лоси, хотя и великаны, думать не умеют. Она просто шла в поисках пристанища в укромном местечке. Тем временем снег растаял, поля почернели, и она брела полями, от леска до леска, осмотрительно обходя села, полевые и большие дороги.
Не заметила, как зазеленела трава, как солнце сделалось по-весеннему ласковым и разбудило жаворонков. Они теперь целыми днями висели в небе и пели ей о чем-то приятном, неведомом.
И это неведомое случилось однажды ночью: вечером устраивалась на отдых одна, а утром уже бродила в густом сосняке вдвоем с маленьким головастым и сильно истощенным лосенком. Долгое путешествие и невзгоды неблагоприятно отразились на ее детеныше.
Весна дышала могучей грудью, быстро пробуждая к жизни леса и реки, поля и озера, буйно пошли в рост травы. Лосихе теперь еды хватало вдосталь, да еще такой вкусной, нежной, сытной, что она и не заметила, как выправились ее впалые бока, как лосенок стал наливаться силой и здоровьем, рос красивым, игривым и столько счастья принес матери, что она забыла все: и красавца лося, и лютую зиму, и волчью стаю, свое бегство и трудные скитания.
Незаметно, как чудный сон, прошла весна, минуло горячее лето. Лосиха жила со своим лосенком, не ведая горя: всюду — в лесу, на полянах, в осиновых зарослях — раскинулись богатые пастбища, тихие и безлюдные. Кроме одного человека, сюда никто не являлся. Только лесник Евмен наведывался в облюбованные лосихой заросли, но он ей никакого вреда не причинял, а, напротив, вел себя учтиво и дружелюбно, стараясь исчезнуть раньше, чем она начинала беспокоиться. И она постепенно к нему привыкла, звериным чутьем распознав в нем друга. Она перестала обращать на него внимание, воспринимая как часть своего ближайшего окружения, которая хоть и не совсем желательна, но без которой, видимо, не обойтись.
Минула дождливая осень, наступила снежная зима. Лесник стал время от времени появляться в лесу с существом, похожим на нее, лосиху, за которым тащилась на деревянных санях целая копна сена. Когда же оказалось, что это сено было предназначено не кому-то другому, а именно ей, лосихе, и ее лосенку, она совсем подружилась с Евменом.
Всю зиму лосиха чувствовала себя хорошо, была довольна своею маленькой послушной и ласковою дочкой, которая бегала вслед за нею, любовно ловя каждый вздох матери, доверчиво заглядывала ей в глаза.
Беда снова нагрянула неожиданно. Кругом уже все повеселело, уже можно было надеяться на беззаботные дни, на роскошную жизнь в зеленом море лесов, когда привязалась к ним старая волчица со своим неуклюжим лохматым волчонком. Кто знает, быть может, это была одна из тех, что в прошлую зиму встретилась в далеких лесах и разлучила ее с красавцем лосем, а может, и другая, — лосиха об этом не знала, для нее все волки были одинаковы.
С этого дня она потеряла покой, не могла ни спать, ни спокойно жить. Сама она волков не боялась, у нее имелись сильные ноги и острые копыта, в крайнем случае и зубы сослужили бы службу. Беспокоила судьба малышки, которая к весне порядком ослабела, стала не такой игривой, залохматилась, смотрела грустными глазами и частенько дремала, пригревшись у материнского бока. Именно на нее и вострили зубы волки, на нее-то и посматривали с хищной жадностью.
Лосиха покинула постоянную стоянку, бродила по лесу, приближалась к Евменовой сторожке, но ее каждый раз отпугивали собаки. Она выходила в поле, искала защиты на околицах людских селений, неохотно отступала, когда и здесь лаяли испуганные псы, потому что чувствовала, что они для нее менее враги, чем волки, без устали тащившиеся по следу.
Волки не нападали, но и не оставляли ее в покое. Преследовали, чтоб доконать маленького лосенка, лишить сна, держать постоянно в тревоге, а известно, что все это и животным не прибавляет здоровья, тем более такому слабенькому, истощенному за зиму лосенку. Волки рассчитывали, что рано или поздно он упадет и не встанет, вот тогда и наступит для них час пиршества.
Лосиха-мать, не понимая этого и беспокоясь за своего детеныша, сама вела его к гибели, не давая передохнуть, день и ночь бежала вперед, а куда — не знала сама. Так она завела свою дочь в густые кусты боярышника и калины, росшие по краю луга, подступавшего вплотную к Колумбасову огороду. Харитонова мать собак не любила, не было псов и у ближайших соседей, поэтому лосиха и нашла кратковременный отдых под развесистою яблоней за хлевом. Харитон, ничего не зная о том, не дал отдышаться и отдохнуть лосенку, вспугнул его и прогнал на луг, в кусты боярышника, — туда, где поблескивали глаза волков. Лосиха снова была вынуждена вести своего обессилевшего лосенка неведомо куда — навстречу спасению или гибели.
Ничего этого Харитон не знал. Он и не представлял, какое зло причинил животным, какой опасности подвергал лосенка. Он сидел возле топившейся печки, грелся и думал, как похвалится завтра Яриське, что видел на своем огороде лосей, тех самых, которым возили в лес сено. Вот если б знать, то и везти бы сено к их огороду, а не в лес…
Незаметно мысли перешли на другое — взглянул на стену, оттуда на него пристально смотрела мама. Она же ведь где-то в дороге, голодная, озябшая, приедет — горячего захочет поесть, а в хате пусто. Харитон достал из подпола корзину, кочергой отодвинул в сторону уголь и золу, положил картошку. Пусть испечется к возвращению мамы. То-то обрадуется, что у нее Харитон настоящий хозяин, заботливый сын!
Перевел взгляд на портрет отца. Ему улыбался молодой чубатый моряк, хитровато подмигнул чуть прищуренным глазом да так и застыл. Не помнит он своего отца, будто сквозь туман виднеется что-то знакомое и не может пробиться. Ничего определенного ему об отце не рассказывала и мама, неохотно вспоминает она своего моряка.
Дети очень мало знают о прошлом своих родителей. Только то, что они случайно обронят, да еще от людей кое-что услышат. Харитон знает, что его мама до замужества жила не здесь, а за Десной, в большом селе Боровое, где ее отец был директором школы.
Задумался Харитон и не заметил, как задремал, повалившись на узкий топчан возле печи, пригрелся и уже во сне видел свою хату, выгребал из золы горячую картошку и звал маму ужинать. Она уже раздевалась, стараясь сбросить с плеч заиндевевшее пальто, а оно никак не снималось, счастливо смеялась и что-то ласково говорила сыну, должно быть благодарила за внимание и заботу, а Харитон только щурился от удовольствия и смеялся над тем, что она никак не снимет тяжелое пальто.
Галина Колумбас как раз в это время гостила у отца.
Не раз проезжала она через Боровое, дорога в райцентр проходила вблизи от родного дома, но не решалась свернуть с наезженного пути.
В райцентре оказалось немало хлопот: надо товары «выбить» на базе, кроме того, должна была высидеть чуть не до вечера на нудном совещании. Председатель райпотребсоюза был не в духе, подчиненная ему организация вот уже который месяц не выполняла плана, на днях его здорово критиковали в области, и он теперь срывал зло на руководстве сельпо. Не погладил по головке и Галину Колумбас, хотя она была всего только продавщицей в бузиновской лавке. Она не очень-то обращала внимание на его слова, так как услышала на этом же совещании, что ее отец, Андрей Иванович Громовой-Булатов, лежит при смерти.
Это известие тяжелым камнем легло на сердце. Перед глазами все время стоял высокий, статный старик с седою шапкой волос и ласковыми глазами, смотревшими всегда вопросительно, проникавшими в самую душу; всегда деятельный, беспокойный и требовательный. Она не могла представить отца прикованным к постели. Ей стало не по себе, когда подумала о своем отношении в последние годы к этому чудесному и дорогому для нее человеку. Что из того, что не родным отцом для Галины Колумбас оказался Андрей Иванович?
Галина была ласковым, послушным ребенком. За годы войны, переезжая из одного детского дома в другой, она истосковалась по родителям. В военное лихолетье забыла, как они выглядят, и поэтому, когда ей однажды сказали, что за ней приехал отец, она зарыдала от счастья и, не задумываясь, кинулась на грудь Андрею Ивановичу, признав в нем отца. Мамой у маленькой Галины стала учительница Екатерина Федоровна, жена учителя Громового.
Ее перевезли в Боровое. Месяца два родители никак не могли накормить маленькую, худенькую Галину — так она изголодалась в пору войны. Не зная родительской ласки, девочка не задумывалась над тем, попала она к настоящим родным или ее призрели чужие люди.
Когда подросла и в уши ей впервые проникли, будто змеиное шипение, слова о том, что Андрей Иванович и Екатерина Федоровна для нее не родные, она этому не поверила. Галина не могла представить, что у нее были другие родители, и поэтому наедине с собой поначалу горько переживала недобрую весть, восприняв ее как самую большую обиду. Когда же кто-либо пытался убедить ее, что она чужая в семье директора школы, Галя набрасывалась на него дикой кошкой, царапалась и кусалась, за что ей не раз доставалось в школе и дома, но не раскаивалась, молча перенося наказание, никому не объясняя, почему ведет себя так.
Громовым ударом поразило ее признание самого Андрея Ивановича. Когда она окончила девятый класс и наступило время получения паспорта, отец позвал ее в комнатушку, в которой он всегда работал дома, усадил на стул и долго молча ходил по комнате. Видимо, колебался — сказать или не сказать?
— Галина, ты уже взрослая девушка, поэтому теперь должна знать всю правду. Мы с Екатериной Федоровной тебе не родные…
Словно окаменевшая, сидела перед Андреем Ивановичем Галя. Чувствовала, как холодеют у нее руки и ноги, как жжет в груди; ей казалось, что вот-вот не хватит воздуха. Молча склонила голову и, боясь пропустить хотя бы слово, слушала неторопливый рассказ.
Командовали Громовой и Булатов в годы войны партизанским отрядом. Булатов был командиром, а учитель Громовой — комиссаром.
В трудное время, накануне тяжелых боев, поклялись командир Булатов и комиссар Громовой биться с врагом, не щадя жизни. И еще поклялись: если кто из них погибнет, а другой останется жив, то возьмет фамилию друга, чтобы и дальше жить с ним одной жизнью.
В неравном бою был тяжело ранен командир Харитон Булатов. Еле живого несли его на самодельных носилках по лесным дебрям, укрывали в непроходимых болотах. Комиссар Громовой возглавил отряд, вывел, партизан из смертельного кольца.
Харитона Булатова отправили в столицу, за его жизнь много дней боролись лучшие врачи, но раны оказались смертельными, и даже могучий организм сибиряка Булатова не смог побороть смерть. Комиссар Громовой выполнил клятву, стал командиром отряда Громовым-Булатовым.
Нелегко было после войны разыскать следы семьи друга. Андрей Иванович знал, что Булатов был командиром-пограничником, а его жена — медиком, что была у них маленькая дочурка. Упорные розыски завершились успехом, но нашлась только дочка. Жена Булатова служила в действующей армии и на земле Венгрии сложила голову, вынося раненых с поля боя…
Теперь Гале предлагали выбор: значиться в паспорте Галиною Харитоновной Громовой-Булатовой или только Булатовой. Следовало решать — остаться ли верной памяти тех, кто родил ее, или тем, кто ее вырастил, стали для нее роднее родных.
Разум подсказывал — не отталкивай тех, кто вырастил тебя, иначе не будет у тебя никого близкого. Но в то же время в глубине души зарождалось отравляющее чувство — нет, в сердце уже никогда не будет того счастья, которое жило в ней.
Андрей Иванович ждал ответа, а она молчала, склонив голову, не смела глянуть ему в глаза. Учитель хорошо понимал душевное состояние названой дочери, потому что и сам переживал боль, смятение и тревогу. Он остановился перед нею, взял за мягкий округлый подбородок, поднял ее голову и с теплотой заглянул ей в глаза.
— Галинка, мне не стыдно смотреть тебе в глаза, смотри же и ты мне…
Галина лишь сверкнула исподлобья на него взглядом, но не увидела в прекрасных правдивых глазах того, что видела все предшествующие годы. Ей стало до боли жаль того счастья, которое она так неожиданно потеряла, и она залилась горючими слезами.
Паспорт ей выписали на имя Галины Харитоновны Громовой-Булатовой. Она исполнила завет своего отца, партизанского командира Харитона Булатова, признала свою принадлежность к священному союзу, скрепленному кровью людей, давших ей жизнь и счастье, и после недолгих терзаний и сомнений успокоилась. В глубине души она чтила погибших отца и мать, втайне гордилась ими, а в повседневной жизни продолжала, как и надлежит примерной дочери, уважать своих приемных родителей.
Но так продолжалось недолго. Она училась уже в десятом, считала себя взрослой, имела множество малых и более серьезных секретов, как и всякая десятиклассница, мечтала о светлом, прекрасном, особенно в будущем.
Самой задушевной и близкой подружкой Галинки была Тонька, та самая Тонька, которая впоследствии стала лесничихой Антониной Горопахой, женой дядьки Евмена. В то время Тоня была страшной непоседой, острой на язык насмешницей. От нее у Галины не было никаких тайн. Первой из посторонних, кто заглянул в паспорт Галины, была Тоня. Прочитав, насупилась, долго молчала, а потом сквозь зубы буркнула:
— Зря в Громовые записалась…
Галине было неприятно слышать это от ближайшей подружки. Сбивчиво и волнуясь, стала она доказывать, что иначе не могла отнестись к человеку, заменившему ей отца.
И тогда Тоня сказала такое, от чего у Галины перед глазами поплыли красные и желтые круги:
— Я ни за что на свете не назвала бы отцом того, кто убил моего родного отца, присвоил себе его фамилию и славу…
— Что ты мелешь, Тоня?!
— Не я — люди говорят…
— И ты веришь?
— Я там не была, так почему не верить? Верю тем, кто был и знает…
— Никто этого не знает! — крикнула в отчаянии Галина. — Никто!!
Тоня скривила губы:
— Знают…
— Замолчи! — прошептала Галина, — Замолчи, а то я тебя ударю!..
— Как тебе угодно. Но ведь не я начала разговор… — пожала плечами и отошла от подруги.
С того дня Галина не знала покоя. Она не хотела, больше того — старалась не верить подруге и вместе с тем не могла убедить себя, что это была неправда. Если уж об этом заговорила Тонька, если она утверждала, что об этом все знают, значит, не зря говорится: дыма без огня не бывает. И все же не могла поверить, что Андрей Иванович был причастен к гибели ее отца. Если б это было так, зачем же к своей собственной прибавлять фамилию друга?
Но эта мысль успокоила ненадолго. Поразмыслив, Галина пришла к выводу: а может, Громовой прибавил к своей фамилию Булатова для того, чтобы отвлечь от себя подозрение, остаться неразоблаченным?
После долгих мук и сомнений Галина снова заговорила с Тоней.
— Что я должна тебе сказать… Говори не говори — все равно не поверишь… Так пусть другие тебе расскажут, — ответила Тоня.
— Не другие — ты начала… Ну, и договаривай до конца. Кто об этом знает?..
— У партизан спроси. У тех, кто был вместе с Андреем Ивановичем. Может, они скажут…
— А ты от кого слышала?
— Это неважно…
— Нет, это очень важно. Говори!
— Все равно не поверишь. Громовому скажешь…
— Никому не скажу. Жаловаться не собираюсь. Мстить тоже. Просто хочу знать правду!
Тонькин дядя Данила, это всем известно, тоже был в партизанах, а сейчас служил в райфинотделе. На свидетельство такого человека можно положиться. И Галина поверила словам подруги. К партизану Даниле Галина не обратилась, но в душе поселились холод и даже молчаливое презрение к Андрею Ивановичу. В семье держала себя так, будто ничего не случилось, но сделалась молчаливой и замкнутой, вынашивая в сердце решимость при первом удобном случае покинуть этот дом.
Андрей Иванович внимательно присматривался к дочери, чувствуя интуитивно, что в душе девушки что-то творится. Галина стала не той Галиной, какой была прежде. Тревога не покидала его и тогда, когда к ним зачастил бывший питомец Андрея Ивановича Иван Колумбас из Бузинного. Не заметив каких-либо изменений в поведении дочери, он с радостью принимал морячка в своем доме.
Ивана Колумбаса словно магнитом притягивали строгие, грустные глаза Галины, хотя, казалось, девушка не обращала на него никакого внимания. Но как-то вечером, застав в комнате ее одну, Иван полусерьезно, полушутливо спросил:
— Галина, замуж не собираешься?
— Не за кого…
— За меня пойдешь?
— Если не шутишь, то хоть сейчас.
Морячок на минуту опешил — не сразу сообразил, что девушка говорит всерьез.
— Не шучу, — тихо произнес он, — не шучу, Галинка.
— Я пойду за тобой на край света… — устало произнесла она слова, которые где-то вычитала.
Когда в комнате появился Андрей Иванович, Галина стала собираться. Вопросительно глянула на моряка, тот одобрительно кивнул головой. Недолгой была беседа бывшего ученика с бывшим учителем, и оказалась она последней. Иван Колумбас ушел из Борового не один — в ту же ночь исчезла из села и Галина.
Андрей Иванович доживал седьмой десяток. Несмотря на то что уже в третий раз обманул неумолимую смерть, был моложав и бодр духом.
Он выздоравливал после третьего инфаркта. Уже не лежал бревном, а сидел в потертом кресле с лоснящимися подлокотниками, опершись на них костлявыми руками, заложив ногу за ногу, и умиротворенно смотрел в печку, в которой весело полыхал огонь. Бледное лицо со следами тяжелого недуга, белые как снег волосы, густоте которых мог позавидовать любой парень, грустные, усталые, чуть прищуренные глаза… Он думал. От него недавно вышли его бывшие ученики — теперешние хозяева села, у стола хлопотала соседка Мария, тоже его бывшая ученица. А он словно пребывал наедине с собой, точно какая-то незримая стена отгораживала его от людей, от всего окружающего мира. Острая боль в сердце и какая-то тревога, возникающая, когда человек чувствует, что сердце отказывает ему служить, отошли. Тело еще было тяжелое, но он чувствовал, что опасность миновала, смерть отступила. Он ушел в воспоминания о давно минувших днях, о тех, кого давно уже не существовало на свете, чьи голоса давно умолкли.
Андрей Иванович был сыном рыбака. Жил этот знаменитый рыбак, Иван Громовой, неподалеку от Борового, в селении, что когда-то считалось уездным центром, на самой окраине, над рекой, как и надлежит семье рыбака.
Едва маленький Андрейка стал на ноги, он больше знался с рекой, нежели с людьми. Остроперых судаков, головастых сомов и зубастых щук он считал хозяевами подводного мира, а отца своего — повелителем над ними. Андрейка не сразу уразумел, что, кроме рыболовства, существуют на свете и другие профессии: кто-то сеет на поле жито, а кто-то перемалывает его в муку, один пасет коров, а другой выдаивает молоко, один мастерит бочки, а другой заполняет их соленьями. Ему казалось, что его отец и другие рыбаки из их слободы своими уловами кормят весь род людской, а хлеб, картофель, масло и разные лакомства, например конфеты, растут где-то в таинственном сказочном краю, который именуется базаром.
Мать на базар частенько носила рыбу, а с базара приносила все необходимое для семьи.
Андрей, словно утка, вырос на воде. Первую сказку-легенду услышал от отца, и была та сказка о судьбе рыбака. Спрашивает потомственный хлебороб у рыбака: «Какой смертью помер твой дед?» Рыбак с гордостью отвечает: «Утонул мой дед». — «А отец?» — спрашивает хлебороб. «И отца постигла та же участь». Хлебороб ужаснулся: «Да как же ты после этого не боишься садиться в лодку?» Рыбак на это спросил: «А какой смертью твой дед с отцом померли?» Хлебороб гордо произнес: «Мои померли в постели». Тогда рыбак удивился: «Так отчего же ты, добрый человек, не боишься каждый вечер ложиться в постель?»
Рыбаки — народ бесстрашный. В погоду и непогодь, осенью и зимой, в половодье и в бурю они, словно водоплавающие птицы, полощутся в воде, добывая из нее свой хлеб. И хоть рыба ловилась хорошо, а все же ее не хватало, чтобы прокормить и одеть большую семью.
Пришлось маленькому Андрейке в свои пять-шесть лет приниматься за работу, ловить разную мелочь на удочку; как ни странно, его улов тоже шел в дело: мать жарила на завтрак или ужин и мелюзгу — пескарей и костлявых щурят.
Бывало и такое, что отправлялись рыбаки в ночь на ловлю, боролись с разбушевавшейся рекой, преодолевали холодные волны, возвращались же поутру с пустыми руками, а то и вовсе не возвращались. Тогда семьи подолгу терпеливо ждали, когда всплывет с илистого дна рыбак, бродили по берегу, разыскивали в плавнях да на обнаженных лугах, находили и с отчаянными воплями, жалобным плачем, под аккомпанемент поповской молитвы и неугомонного звона церковных колоколов относили вздувшееся, почерневшее, обезображенное тело, что называлось когда-то рыбаком, на кладбище. Маленький Андрейка не верил, что хоронили в землю знакомых ему сельчан. Никак не мог он взять в толк, куда делись эти лохматые, бородатые и усатые люди в сапогах с высокими голенищами и кожаных, будто у кузнецов, фартуках, старшие и младшие побратимы отца.
Со временем все эти четко отпечатавшиеся в детском воображении образы растаяли, растерялись на бесконечных житейских дорогах, казалось, навсегда ушли в небытие. Но, видимо, ничто в жизни не исчезает бесследно. Не канули в вечность и те немногословные суровые рыбаки, что навсегда улеглись на убогоньком местном погосте. Они в самый ответственный, самый критический момент жизни Андрея Ивановича, через много лет, снова встали на свои неутомимые ноги, обутые в сапоги с длинными голенищами, надели свои пропахшие рыбой фартуки, распушили по ветру седеющие усы и обступили со всех сторон кровать учителя, обступили тесною толпой так, что свет от него закрыли, воздуха не хватало, ни на минуту не отходили, молчаливо звали куда-то, глядели строго и выжидательно, будто на чужого, им не знакомого. Расступались и незаметно исчезали, когда в дом приходил доктор. После укола сердце билось ритмичней, спадала усталость, грудь начинала дышать ровнее, Андрей Иванович засыпал и спал бы спокойно, если б его снова не обступали со всех сторон давние знакомые, с серьезными лицами рыбаки, не смотрели бы выжидающе, не ждали терпеливо, пока он проснется, придет в себя, натянет сапоги с длинными голенищами и отправится с ними к лодкам.
Не мог Андрей Иванович спать спокойно, мучила мысль, что задерживает рыбаков — ведь пора отправляться на ловлю, а он валяется в кровати, драгоценное время уходит…
Когда ему сделалось немного легче, видения все исчезли. Но не покидали воспоминания, далекое детство все время стояло перед глазами, и главное — эти воспоминания не мучили, не изнуряли, а были приятны, даже сладостны. Они успокаивали сердце, и Андрей Иванович чувствовал, что оно билось в унисон с ними, набиралось силы.
Чаще всего вспоминал отца, Ивана Громового.
Ивану Громовому везло в рыбацком деле. Долгие годы ходил он в самые адские водовороты реки за рыбой и каждый раз возвращался хотя и усталый, но живой и здоровый. Да он и верил, что все обойдется, что водяной не поставит на него своих сетей.
Однажды Иван Громовой не вернулся домой. О нем никто не слыхал, его никто не видел, знали только, что собирался куда-то далеко за рыбой, может быть верст за двадцать, о чем, правда, не сказал никому. Отправился так далеко во время весеннего половодья только потому, что вода уже пошла на убыль, а вечер был тихий, по-летнему теплый и обещал богатый улов.
Ночью в небе собрались грозовые тучи, внезапно поднялся холодный северный ветер, взбурунил реку, и она закипела, точно вода в котле. Полоснул косой дождь, в небе зигзагами засверкали молнии, без умолку гремел гром. Ничего коварнее и страшнее не было для рыбаков, чем эта разгулявшаяся стихия.
Молча ломала руки Андреева мать, только стонала да кусала губы. Она уже предчувствовала, что придется ей кричать на похоронах не своим голосом, но все же надеялась. Хорошо зная своего Ивана, она не верила, что тот так легко покорится стихии. И не ошиблась. Трое бесконечных суток в доме Громовых никто не смыкал глаз, жило в нем тяжкое горе. А на четвертые пришла радость: рыбаки привезли отца. Измотанного, простуженного, но живого. А на костях мясо нарастет, в живых глазах засветится жизнь, на уста ляжет тихая улыбка, и вымолвится соленое словцо.
Буря перевернула Иванову лодку. Сколько его носило по бурной реке, сколько раз погружало и выбрасывало на поверхность лишь для того, чтобы не только воду хлебал, а и воздухом закусывал, Иван Громовой не помнил. И уже, когда больше не оставалось сил бороться, он вдруг ощутил под ногами дно. Долго потом он брел в ледяной воде, пока наконец не свалился полумертвый на мокрую, холодную пахоту.
С тех пор Иван Громовой больше не говорил сыну, что его будущее — рыбачество. Купил сыну букварь, начал учить грамоте. А однажды, когда был в хорошем расположении духа, разговорился:
— Надумал я, Настя, в люди нашего Андрея вывести. Пусть в реальное поступает или в гимназию. Из кожи вон вылезу, всю рыбу в Десне выловлю, а на ноги мальца поставлю. Пускай на попа или дьячка учится, а то на учителя…
Будто в воду смотрел рыбак Иван Громовой…
В том возрасте, когда человеку не жаль расставаться с миром, где он ходил долго и уверенно, ему очень хочется еще разок заглянуть в свое прошлое, вызвать к жизни людей, среди которых и сам стал человеком, взглянуть на них не столько глазами, сколько сердцем, до конца осмыслить, среди кого ты жил, откуда вышел, быть может лишь для того, чтобы решить, кто ты есть и кем ты был…
Наверно, если бы в дом заглянул сам отец, Андрей Иванович не так бы обрадовался, как он обрадовался Галине Колумбас, переступившей его порог. Она пришла, как раз когда он ее не ждал, даже не думал, что она придет.
На какой-то миг ему показалось, что видит ее во сне. Даже зажмурился и прикрыл рукой глаза. И тогда она исчезла. Но послышался такой родной голос:
— Добрый вечер, папа.
Галина глядела на похудевшее лицо отца и сразу позабыла обо всем, что ей наговорили про этого человека. И ей стало жаль и его, обойденного ее любовью, и саму себя — напрасно столько лет мучилась в тяжелых сомнениях. Галина всхлипнула, подбежала к отцу, упала перед ним на колени, осторожно взяла слабую, костлявую руку, припала к ней горячими губами.
Андрей Иванович ликовал. На краю жизни обрел наивысшую награду — к нему возвратилась дочь. Молча положил руку ей на голову, длинными худыми пальцами коснулся выпуклого холодного лба, произнес всего одно слово:
— Ласточка…
Галина Колумбас, женщина, которой повернуло уже на четвертый десяток, снова стала прежней Галинкой, любимою дочкой учителя Андрея Ивановича. Ей на миг показалось, что не было в ее жизни последних пятнадцати лет, что то был всего лишь сон. Едва заглянула в его глаза, смотревшие уже в иной мир, сразу поняла — она все эти годы жестоко ошибалась и, ошибаясь, обкрадывала себя. Разочарование и обида неведомо на кого и на что, запавшие ей в сознание, стали началом ее несчастья. Первая капля яда легко притянула к себе новую — она поверила болтовне подружки о таинственной гибели ее родного отца. Она замкнулась в себе, мир для нее стал чужим и постылым, сама создала для себя затхлую атмосферу бытия и не знала, как найти выход из этого заколдованного круга.
Именно тогда и подвернулся Иван Колумбас. Оба они поверили, что необходимы друг другу, — и оба ошиблись. И тогда Колумбас отправился в морские странствования, быть может втайне надеясь, что разлука сделает свое дело, расположит к нему Галино сердце.
Этого не случилось. Когда Иван приехал в отпуск, то застал дома маленького Харитона полноправным хозяином. Однако совсем немного понадобилось времени, чтобы стало ясно: вся любовь, внимание и доброта предназначались только одному человеку — маленькому Харитону, мальчику их рода Колумбасов, названному именем партизана Булатова. Для Ивана в Галином сердце по-прежнему не было даже самого крохотного уголочка, хотя она этого ничем не выказывала и ни единым словом не унизила человеческого достоинства храброго моряка.
Иван Колумбас, когда закончился его отпуск, снова ушел в море.
В следующий отпуск Иван Колумбас домой не явился, только прислал сыну дорогие подарки, а жене — деньги и коротенькое письмо, в котором сообщал, что обстоятельства, по-видимому, надолго привяжут его к морю. Спустя год он прибыл домой — не похожий на себя, бородатый и еще более чужой.
Иван Колумбас тянулся к сыну, а мальчишка сторонился отца, прятался за мать.
— Не привык он к мужчинам, — оправдывала его Галина.
— Подрастет — привыкнет, — оптимистически пророчествовал Иван и хотя в эти слова ничего скрытного, казалось, не вкладывал, но они звучали горьким упреком.
Иван Колумбас снова ушел в море, а вскоре почта принесла весть: погиб храбрый моряк, спасая в разбушевавшейся стихии иностранных моряков с горящего корабля.
Оставил Галине муж неизлечимую рану и чувство непреднамеренной вины, а малому сыну — фамилию, которая изобретательными школьниками была потом слегка переделана так, что Харитон из рода Колумбасов перекочевал в род великого мореплавателя и открывателя Христофора Колумба.
Пораженная известием о гибели Ивана, Галина ощутила себя как никогда одинокой, особенно когда слышала из чужих уст горькое слово — вдова. Вдовьим сыном называли теперь и Харитона. Если бы не этот вдовий сын да не близкая подруга Тонька Горопаха, кто знает, как бы жилось Галине…
С годами она примирилась со своим вдовством и еще больше сдружилась с Тонькой. Сдружилась только для того, чтобы после горько в ней разочароваться. Хотя они и оставались подругами, но уже в сердце Галины не было к ней того доверия и близости, которые подчас сильнее кровного родства. Произошло это, возможно, потому, что со временем изменился характер у Тоньки, а может, годы выветрили то хорошее, что было в ее характере, оставив лишь дурное.
Галине всегда были неприятны алчность и зависть. В семье Громовых-Булатовых не всегда имелось все необходимое, но и лишнего, такого, что оставалось без надобности, тоже не водилось. Когда же такая вещь появлялась, она немедленно, без всякого сожаления, передавалась тому, кто в ней очень нуждался.
Эту черту бескорыстия в характере Галины быстро подметили и оценили в Бузинном. После того как в потребительском обществе случилось несколько растрат, когда бузиновцы стали думать, кому доверить кооперативную торговлю, кто-то вспомнил Галину Колумбас. Она согласилась не сразу, так как работала в садово-огородной бригаде, и лишь после того, как на общем собрании членов потребобщества единогласно за нее проголосовали да настойчиво попросили, она взялась за незнакомое ей дело.
Со временем втянулась в эту работу, почувствовав, что делает для людей доброе дело, и, как ни удивительно, на таком будничном поприще завоевала авторитет и уважение односельчан. Не просто торговала тем, что завозили в лавку. Старательно записывала в тетрадь заказы покупателей и добивалась получения нужного товара. Ее фотография красовалась на районной доске Почета среди лучших работников, колхозников и прочих тружеников района.
Работа Галины в торговле как раз и выявила самые негативные черты Тонькиного характера. Лесничиха бесцеремонно засыпала ее такими заказами, которые вряд ли смог бы выполнить не только скромный бузиновский магазин, но даже весь облпотребсоюз.
Сначала Галина на это не обращала внимания — ну что ж, надо так надо, человек нуждается в этих вещах, дело работников торговли удовлетворять спрос. Но со временем, когда Тонька стала требовать, чтобы ей в первую очередь доставались дефицитные товары, да еще в долг, Галина возмутилась, запротестовала:
— Имей совесть, Антонина!
Тонька Горопаха притворно расхохоталась на всю хату:
— «Совесть, совесть!» Уж очень ты совестлива, Галина, вот и живешь вдовою. В твоих руках счастье, а ты играешь в честность. Попало тебе в руки добро, умей им распорядиться.
Галина с удивлением слушала подругу.
— Ты мне получше товар дай, а я тебе за него не такие денежки выручу. И тебе польза, и мне выгода.
Галина строго сжала губы:
— Не шути так, Тоня, — поссоримся.
Горопашиха знала Галинин характер и, поняв, что переборщила, все обратила в шутку:
— Шучу, шучу, Галка, знаю тебя, бессребреницу! Все равно — привези мне плюшевую жакетку, такую, как у председательши, а то лопну здесь в лесу от зависти или заем до смерти своего Евмена.
Она и в самом деле могла лопнуть от зависти. Завидовала Галиному вдовству, завидовала жене председателя колхоза, завидовала тем, кто живет в селе, но не могла оставить лес, потому что знала — тогда еще сильнее станет завидовать леснику который займет Евменово место.
Галина все реже наведывалась к подруге в гости, реже и Тонька заставала ее дома.
Всю свою любовь Галина сосредоточила на сыне. Харитон был ее радостью, солнцем. Днем она отдавалась работе, а возвратившись домой, жила сыном, его детскими интересами. Вместе с ним она ходила в первый класс; когда ему прикололи на грудь октябрятскую звездочку, то и она ощутила ее возле сердца, а когда сыну впервые повязали пионерский галстук, Галина прослезилась, будто к ней вернулось неповторимое детство.
До пятого класса между мамой и сыном сохранялись самые лучшие отношения. Харитон слушался беспрекословно, считался в школе образцовым учеником. Галина Колумбас приходила в школу с гордо поднятой головой, ей не стыдно было смотреть в глаза учителям и директору.
Перелом в характере сына произошел сразу, в один день. Как-то раз Харитон ее не послушался: она велела ему сидеть дома, готовить уроки, а он выкрикнул, что ему надоели всякие домашние задания, осточертело сидеть дома. Мать какое-то время смотрела на него, будто на чужого ребенка, не веря своим ушам.
— Что ты сказал, Почтальончик? — переспросила она.
— Не зови меня Почтальончик! Взяли привычку — дразниться. В школе дразнят, дома дразнят…
Хлопнул дверью и выбежал из хаты. Пулей вылетел за калитку и исчез на улице.
Галина была так удивлена и встревожена, что в первый момент не знала, как реагировать на такую выходку сына, даже не попыталась его остановить. Весь день она делала все невпопад, не могла дождаться вечера, а когда встретилась с Харитоном и попробовала все уладить добром, то из этого ничего не вышло — словно подменили ребенка.
С этого дня мать не могла найти общий язык с сыном. Он стал раздражительным и упрямым. К Колумбасам зачастили учителя, даже сам директор имел с Галиною Харитоновной нелицеприятный разговор. Но все это не давало никаких результатов. Харитон поступал по-своему, каждый день доводил мать до слез, будто умышленно все делал ей назло.
Трудно стало жить Галине Колумбас. Не было друзей, не было прошлого, не стало семьи: потеряла мужа и сын начал чуждаться, и никакого проблеска надежды на лучшее. Теперь только на работе она забывала обо всем. Да еще думы отвлекали ее. Думала вечерами, поджидая сына, думала ночью, прислушиваясь к его дыханию и беспокойному сну. Вспоминала свое детство, своих названых родителей.
Громовые-Булатовы, кроме нее, имели еще сына Вадима. Он был на несколько лет старше Галины, школу окончил, когда она училась в младших классах, поступил в Киевский политехнический институт и в родительский дом уже не вернулся. Он быстро рос на работе, трудился на большом металлургическом заводе. Родители по нему скучали, но мирились, понимая его занятость.
Бессонными ночами Галина старалась припомнить, проявлялась ли в поведении ее родителей хоть какая-нибудь фальшь, что-то такое, что могло бы бросить на них тень, подтвердить, что люди эти жили двойной жизнью. Про Екатерину Федоровну, слов нет, ничего подобного не скажешь, она была чиста, словно капля росы, а вот Андрей Иванович… Именно на него была брошена черная тень. Нет, она ничего не могла вспомнить такого, что разоблачало бы Андрея Ивановича как человека двоедушного, его слова не расходились с делом, он всегда творил только добро. Всем и везде, дома и в школе, близким людям и дальним. Она испугалась собственного открытия: как же неправильно она повела себя со своими назваными родителями! Не было у нее оснований винить Андрея Ивановича в смерти ее родного отца. Но если бы это было так, если бы Андрей Громовой погубил своего друга, то для чего же он взял его фамилию? Чтобы оправдаться перед собственной совестью?
Предположим, что так. Тогда зачем ему было разыскивать по всей стране детдом, в котором воспитывалась Галинка Булатова, разыскивать с единственной целью — растить ее, окружить любовью и вниманием, отдать часть своего тепла, своей души?
В юности Галина об этом не думала, такие вопросы перед ней не вставали. Так логично и всесторонне анализировать явления она стала только теперь, в зрелом возрасте, когда сама сделалась матерью и воспитывала сына в тяжких муках и терзаниях.
Сомнения, чувство вины перед Андреем Ивановичем, раскаяние в совершенном и привели ее к такому знакомому и до боли родному дому. Она не раз приближалась к нему, но раньше не имела сил переступить порог, потому что не знала, как повести себя, как ее встретит человек, у которого были все основания выставить ее за дверь.
Сегодня она, не колеблясь, вошла в дом; люди сказали, что отец ее тяжело болен и как знать, встанет ли на ноги. Переступив порог, она сразу обо всем забыла. Почувствовала себя прежнею школьницей, девочкой, которая, провинившись, вошла в дом, вопросительно ловит взгляд отца, покорно ожидая слов осуждения. Ждала упреков, а встретила большую человеческую радость в глазах, понимание и любовь, по которым она так соскучилась.
— Ласточка, — услышала она, и ей померещилось, что к ней снова вернулось детство.
Андрею Ивановичу казалось, что время остановилось как раз на том моменте, когда в их с Екатериной Федоровной доме появилась маленькая Галинка. Тогда она впервые доверчиво прижалась к его груди, а он, зажмурив глаза от счастья, положил ей на голову жаркую руку.
Теперь его слабая рука лежала на голове женщины средних лет, женщины, познавшей нелегкую жизнь, а ему казалось, будто его холодеющую руку согревает тепло крохотного существа. Плотно сомкнув веки, Андрей Иванович испытывал блаженство, чувствовал, что болезнь исчезает из его груди и она наполняется волнующе-щемящей радостью.
Галина тоже не смела шевельнуться; она подсознательно понимала, что иллюзия полного счастья длится, пока у нее на голове лежит рука отца, покуда в комнате царит молчание. Там, где жизнь, нет неподвижности.
Галина откинула назад голову, пристально, с сочувствием и мукой посмотрела в лицо Андрею Ивановичу, а он, прищурившись, ловил ее взгляд и улыбался.
— Ну что вы, ну как вы… папочка?
Это давно забытое, беспредельно дорогое «папочка» теплом разлилось в груди учителя, он кивнул головой:
— Воюем, Галинка…
Она не успела засыпать его вопросами, которых у нее было великое множество, как он сказал:
— Жаль, что вчера не заглянула, с Вадимом бы встретилась.
— Вадим был? — оживилась Галина.
— Телеграмму кто-то дал, а кто — не признались, вражьи дети. Оторвали человека от дел поважнее, чем моя персона. Он теперь у нас, — может, слышала? — большой человек. Таким заводом командует! Был я несколько лет назад у него на заводе — не поддается моему разумению это чудо… А он руководит… Директор!
— И что же он так быстро уехал? — спросила Галина.
— Да ведь дела у него, завод большой, ответственность какая, а тут я своей болезнью из колеи выбил. Неудобно мне было перед Вадимом. Он бы еще остался, да я, можно сказать, вытурил — в первую очередь дела государственные, а уж потом, при безвыходном положении, личные. Зачем было приезжать да сидеть возле отца? Еще, слава богу, я не помер… да не так уж и болен…
Галина любовалась отцом. Вот он, весь такой, каким был когда-то. Сперва общее, а уж потом свое, личное…
— Так что с вами, папа?
— Ничего особенного. Поприжало немножко. Ничего удивительного — пора уже и прижать нашего брата. Все обошлось, не впервой…
Он на какое-то время задумался: рассказать о предыдущих «разах» или промолчать? Промолчал, так как тот первый «звонок» прозвенел, когда она, Галинка, нарушила их семейный покой, а второй — когда Екатерина Федоровна осиротила его.
— Тот, кто выплыл из воды трижды, уже не утонет. Стало быть, на сей раз я получил продолжительный отпуск.
Галина немного успокоилась. Недавняя тревога, с какою она шла в этот дом, развеялась, теперь она побаивалась другого — о чем они станут говорить?
Андрей Иванович, все время следивший за выражением лица гостьи, повел речь о том, что сразу же направило мысли и чувства Галины совершенно в другую сторону.
— Как там наш Харитон свет Иванович, моряцкий сын, в науках плавает? Большой ли вырос?
— Ой, беда мне с Харитоном Ивановичем!..
Долго, с подробностями рассказывала о сыне, и жаловалась на него, и радовалась, что он у нее такой самостоятельный, и сокрушалась, что от рук отбился.
— Ничего удивительного, — рассуждал Андрей Иванович. — Моряк в нем проснулся, ему мужская рука нужна, наставник твердый. Общество матери ему хоть и приятно, да только недостаточно…
Галина доверчиво, со страхом бросила взгляд на отца — как он прочитал ее мысли? Она и сама догадывалась, что другой вожак нужен Харитону. Не ей, женщине, воевать с упрямым мальчишкой.
— Что же мне делать, папа?
— Что делать?.. Заколачивай окна в своей хате, бери Харитона и переходи ко мне. Пока жив, сына тебе поставлю на правильный путь. И не таких в люди выводили…
Галина невольно опустила глаза. Андрей Иванович заметил это, встревожился:
— Или, быть может, жизнь не раскрыла тебе глаза, может до сих пор носишь в сердце что-то против меня?
Склонила голову. Значит, не миновать разговора… Удивилась только — откуда он проведал, что́ у нее на сердце?
— Не знаю, Галина, что именно разрушило наши добрые отношения, но уверен — случайное, несущественное, а переступить через него трудно. Поразило известие, что я не родной?
Ясными глазами заглянула в глаза отцу. Теперь невозможно избежать объяснения, нельзя кривить душой…
Он молча ждал. И она не утаила того самого важного, самого опасного, что могло вызвать четвертый удар; возможно, последний. К счастью, Андрей Иванович этому не придал особого значения. Известие не было для него новостью. В одно время прошел среди людей слух, будто ветер прошелестел ветвями деревьев, что, мол, Громовой сжил со света своего самого большого друга только ради того, чтобы самому выйти на первую роль. Об этом у него даже официальный разговор состоялся с людьми, в обязанности которых входило выяснять подобного рода дела. Вскоре тот наговор погас, однако, оказывается, не прошла бесследно клевета, отвратила от него доверие и сердце человека, которого он любил, как родного.
— Кто сказал тебе это, дочка?
Галина колебалась — сказать или нет? Заглянула отцу в глаза, поняла: нельзя утаить ни слова.
— А ей кто сказал такое, Антонине?
— Ее дядька, что в партизанах был…
Андрей Иванович покачал головой:
— Вот оно что… дядька… А не сказала ли часом, что у нее был еще один дядька, брат того партизана? Сельский староста и партизанский связной… Одну полечку танцевал, только на две стороны. Оккупантам служил, покуда не разоблачили. Судить пришлось по закону. И твой отец Харитон Булатов судил. А обрушилось, вишь, на меня, хотя это не так страшно. Самое страшное — что ударило по тебе, Галинка, по Харитоновой дочери…
Пошел в другую комнату, порылся в ящике письменного стола. Позвал Галинку.
— Почитай, деточка. Это письмо твоего отца.
Дрожащими руками взяла пожелтевший конверт Галина Колумбас, осторожно извлекла из него письмо. Не сразу поняла, что письмо писано не мужскою рукой, а женской, скорее девичьим, мягким и ровным почерком, точь-в-точь таким Галина сама писала в девятом классе. Не обратила внимания, что не на обычной бумаге чья-то рука начертила послание Харитона Булатова к Андрею Громовому, а на глянцевой стороне топографической карты, той самой километровки, которой пользовались на фронте офицеры.
Галина не замечала и того, что ветхий листок мог легко распасться.
«Дорогой мой боевой друг, мой верный побратим и любимый товарищ Андрей! — Такими словами начиналось письмо, развеявшее, точно свет мощного прожектора, все сомнения Галины. — Славные наши соколы вывезли меня на Большую землю, неутомимые доктора сделали все, чтобы спасти мне жизнь, а тебе товарища. Но, пожалуй, ты зря трудился, разыскивая меня на поле боя, напрасно нес на своих плечах в безопасное место, напрасно вез меня за тридевять земель, в поисках партизанского аэродрома, — чувствую, Андрей, что дни мои сочтены, что жить осталось недолго.
Попросил сестричку, чтобы написала тебе. Она, правда, уверяет, что я зря паникую, а я твержу: «Ты пиши. Если твоя возьмет, то письмо всегда сжечь успеем, а если моя правда — передай его через пилотов в далекие леса моим партизанам-побратимам, пусть не ждут, пусть без меня лютой смертью карают фашиста, пусть и за меня мстят врагу за все его злодеяния».
Добрый брат мой и дорогой друг! Умираю, но благодарю судьбу хотя бы за то, что имею свежую голову, мыслю трезво, помню все до подробностей, утешаюсь воспоминаниями обо всем пережитом. Я ничего не забыл из того, что сдружило нас, что побратало на всю жизнь. Помнишь, друг, нашу погранзаставу и нас, юных, зеленых, бдительных пограничников, наши «секреты» в непролазных полесских болотах, наши молчаливые раздумья в долгих дозорах? И вечера самодеятельности, походы в подшефные села, встречи с сельской молодежью, дни, которые были нашей неповторимой юностью… Я, коренной сибиряк, всею душой полюбил украинскую землю, украинский народ и сам стал чем-то на них похожим, — возможно, тем, что научился петь задушевные украинские песни.
Потом мы с тобой разлучились — я остался в кадрах, а ты вернулся в свою школу. Но мы с тобой по-прежнему были родными — кто подружился в солдатах, тот подружился навек.
Судьба нам предназначила встретиться и в эту страшнейшую из войн. Мой трудный путь от границы на восток пролег через твой район, и я шел, ни на минуту не сомневаясь, что встречусь с тобой. Интуиция не обманула меня, пограничника: тебя оставили в подполье, иначе и быть не могло. Нелегким оказался наш путь, немало горького пришлось вкусить на трудном партизанском пути, но думал ли я, что все так закончится? Я готов был сложить голову в бою, потому что ранение для нашего брата — все равно что смерть. Мое ранение не было ни для меня, ни для кого другого неожиданностью, неожиданностью было то, что ты меня отыскал раненого и сумел эвакуировать в тыл.
Сделано невероятное, партизан должен жить, но партизан — умирает.
Дорогой друг мой, не подумай, что Харитон испугался, что Харитону умирать страшно: я был солдатом и умираю как солдат. Только обидно мне, что лежу обессиленный, будто птица с перебитыми крыльями. Только об одном жалею: что умираю безвременно, а враг еще топчет нашу землю, сеет смерть и горе среди людей. Одним утешаюсь — вы, мои боевые побратимы, партизаны мои славные, будете бить его и за меня, Харитона Булатова, не успевшего допеть свою боевую песню. Мстите врагу и моею рукой, прошу вас, молю вас!
И еще прошу тебя, как брат, — выполни мою последнюю волю, сделай так, как договорились. Если останешься жив, то поставь мою фамилию рядом со своей, пусть объединятся в одну твоя и моя жизни, пусть навечно сольются воедино фамилии русского и украинца, пусть потомки несут их в грядущие века.
И еще прошу тебя — если сумеешь, то разыщи мою жену, а также мою единственную дочку, мою Галинку, будь ей отцом, чтобы не росла безотцовщиной, чтобы знала родительское тепло и заботу. Вырасти ее человеком, а обо мне расскажи ей, когда станет взрослой, когда поймет все до конца…»
Галина не смогла дальше читать. Слезы набежали на глаза, горло сдавило.
Андрей Иванович ей не мешал. Оставил ее наедине с письмом, сам возвратился в гостиную.
Верным другом остался до последнего дыхания Харитон Булатов, ее отец, с гордостью и честью нес по жизни его славное имя учитель Андрей Иванович Громовой.
Галина долго не выходила из комнаты. Она успела успокоиться, поразмыслить, все взвесить, сделать единственно правильный вывод.
Когда она вошла в гостиную, на столе стояли стаканы янтарно-прозрачного, горячего, ароматного чая. Встретилась с сочувственно-вопросительным взглядом Андрея Ивановича. Ни словом не обмолвилась о письме. Только спросила так, будто вопрос давно был решен и, собственно, ради этого она и пришла сюда:
— Так когда мне лучше переехать, папа?
В глазах учителя вспыхнули такие знакомые с давних пор юношеские огоньки! Он деловито нахмурил брови, на высоком лбу собрались морщины, с минуту обдумывал этот сложный вопрос.
— Да когда ж… Думаю, что все ближайшие дни, начиная с завтрашнего, будут удобными.
Мирно, как в давние времена, чаевничали. Степенно переговаривались, не касаясь самого важного, самого заветного, понимая, что для этого впереди будет достаточно времени. Сегодня сказано было самое главное, выяснено самое существенное, и этого на первый раз вполне достаточно.
Андрей Иванович не хотел отпускать дочь среди ночи, но она категорически заявила:
— Харитон, разбойник, заждался.
— Ночь темная, опасно… — предупреждал отец.
— А я дважды партизанская дочь! — с затаенной гордостью возразила Галина, и впервые за все это время улыбка засветилась на ее похудевшем лице.
Было за полночь, когда она уехала в Бузинное.
За селом лосиха остановилась. Подождала, пока до нее доплетется лосенок, обнюхала его, будто придирчиво проверяла, не подменили ли на чужом огороде ее детеныша. Лосиха лизнула его языком в еще не успевшую стать горбоносой продолговатую мордочку, шевельнула ушами а снова замерла. Замер и лосенок: очевидно, сообразил, что должен стоять тихо, если мать тревожно всматривается и прислушивается.
Лосиха чуяла волков. Они были не близко, но не замедлили бы появиться, чтобы преследовать ее, как они делают это уже не первый день.
Совсем по-человечьи лосиха вздохнула. Она была встревожена судьбою малышки. Своим звериным чутьем понимала, что беда нависла над ее детенышем. Малышка прежде весело скакала вокруг матери, при самом быстром беге не отставала, а сейчас еле плелась, припадая на заднюю левую ногу, болевшую с тех пор, как к ее копыту приклеилось что-то издававшее такой незнакомый, дурной запах. Лосенок носил на ноге беду, и лосиха не могла не тревожиться. Она не умела заглядывать в завтра, не могла себе вообразить, что случится с малышкой, когда она останется одна, но инстинктивно чувствовала, что им нельзя расставаться.
Трагическое положение, в каком оказались лоси, безошибочно оценили старая волчица и ее взъерошенный, пока еще трусоватый сын-переярок. Волчица чувствовала, что не за горами время, когда они попируют, потому что всякий зверь, слабый на ноги, рано или поздно становится добычею волчьей стаи. И волки терпеливо шли за лосями, не давая им передышки.
Когда лоси на какое-то время укрылись в селе, волки тоже получили отдых. Они залегли в тальниках, вдали от человеческого жилья, чтобы их запах не тревожил собак. Молодой волк дремал, а старая волчица даже вздремнуть не могла — она издали чуяла запах лосенка, самою судьбой предназначенного ей на обед. Лежала на животе, грела оставшейся шерстью влажную землю, промытую талым снегом и обласканную первым весенним солнцем, жадно облизываясь — она почти зримо представляла, как ее зубы вопьются в теплую лосиную шею.
Волки чрезвычайно чутки. Стоило лосям покинуть укромный уголок в Колумбасовом огороде и очутиться за селом, как волчица уже знала, что можно продолжать охоту. Тихо взвизгнув, подняла на ноги ленивого сына и осторожно потащилась тальниками. И стоило только ей тронуться с места, как и лосиха почуяла, что волки опять угрожают ее лосенку. Путь к лесным дебрям, туда, ближе к лесниковой сторожке, был отрезан. Лоси должны были выходить либо на оголенные, вязкие от весенней влаги пашни и озимые посевы, что едва просыпались после зимней спячки, либо направляться к Десне, форсировать ее по старому, ноздреватому льду, который вот-вот должен был тронуться.
Лосиха направилась к реке. Шла нехотя, как идут обреченные, те, кого загоняют в безвыходный тупик. Вперед пропускала лосенка, горбоносою мордой время от времени подталкивала его, давая понять, что он должен идти впереди. Малышка тяжело припадала на ногу, хотя и не стонала, не жаловалась, потому что не умеют лоси ни стонать, ни жаловаться.
Волки на какое-то время потеряли лосиный след. Лосиха тоже, как ни принюхивалась, кроме резкого запаха талого льда и испарений лугов, ничего не чуяла и немного успокоилась. У зверей такой закон: помнить о другом звере до тех пор, пока терпкий угрожающий запах врага тревожит чуткое обоняние.
Лоси подошли к реке и остановились. Десна спала, но не зимним, а уже весенним, беспокойным сном. Где-то сбоку, там, где Бузинка впадает в Десну, хлопало и крякало — то первые дикие утки нашли для себя желанную полынью. Чуткое ухо лосихи улавливало едва слышное течение воды, почти беззвучно струившейся подо льдом. Лед на реке то поднимался, то оседал, готовясь к тому неуловимому моменту, когда вся устоявшаяся за зиму бело-зеленоватая неподвижность вдруг оживет, всколыхнется, затрещит и расколется, закружится в водовороте, раздробит все, что сковывалось лютыми морозами, в один миг превращая окрестный пейзаж в совершенно незнакомый и новый.
Лосиха пристально всматривалась за Десну, вдыхала запахи оживающих лугов; она стремилась туда, инстинктивно чувствуя, что именно там найдет спасение для своей малышки, избегнет преследователей. Но не решалась ступить на некрепкий лед, под которым ее чуткое ухо улавливало движение неведомых ей бурлящих сил, незримых и поэтому еще более опасных. И она растерянно брела берегом, мимоходом, чуть ли не у самой земли острыми зубами срезая набухшие горьким соком красные побеги лозы, без аппетита жевала, не забывая время от времени прислушиваться к окружающему. Уставший лосенок даже не тянулся к лозе. Он дремал, низко повесив голову и отставив больную ногу…
В селе громко залаяли собаки. Сперва одна, а там и все, сколько их было в Бузинном, заливисто, с каким-то непривычным подвыванием, будили ночную тишину. Лосиха сразу сообразила — волки в поисках лосиного следа, забыв осторожность, приблизились к селу.
Лосиха тревожно повела ушами, подтолкнула детеныша лобастой головою. Лосенок понял — надо идти вперед, к реке, ступать на скользкую твердь, прокладывать свою лосиную тропу.
У них и впрямь оставался единственный выход: пока волки, обеспокоенные собаками, настраивают свои чуткие уши-радары на другую волну, решительно преодолев ледяную препону, очутиться в задеснянских лугах, переселиться в другую зону, исчезнуть из опасного для них края.
С песчаного берега лоси ступили на лед, не побоявшись узенькой водной преграды между берегом и слежавшимся за зиму льдом. Негромко зацокали копытами, зачастили мелкими шажками, осторожно, но все ближе и ближе подходили к противоположному берегу.
Малышка послушно семенила впереди, мать часто останавливалась, принюхивалась, озиралась на покинутый берег. С некоторого времени ее начали беспокоить непонятные звуки на том берегу, куда она направлялась. Эти звуки были далеко, но лосиху они тревожили.
Черная подвижная тень выскочила на ледяной простор Десны неожиданно, лосиха даже замерла, пораженная этой внезапностью. Но она быстро успокоилась — ведь не раз видела такое в лесу и не боялась, потому что после приезда лесника Евмена лосиное семейство имело в достатке и вкусное сено, и сочные корнеплоды.
…Галина Колумбас только тогда опомнилась, когда старая послушная лошадка, имевшая немалые заслуги перед бузиновцами за доставку дефицитных и недефицитных товаров, решительно остановилась перед опасной преградой.
Если б не ночная темень, то, пожалуй, можно было бы заметить, как женщина помолодела за несколько последних часов, переполненных счастьем. Теперь, когда она снова слилась сердцем и помыслами с прошлым, с человеком, который был для нее всегда самым дорогим на свете, Галина опять возвратилась в счастливую юность, в те дни девичества, которые никогда не повторяются. Всю дорогу она обдумывала, как и когда вернется в Боровое, вернется не одна, а с Харитоном, своим непокорным сыном. Теперь, когда у него будет всеведущий и авторитетный дед, обязательно станет хорошим мальчишкой, таким, каким был он до пятого класса. Харитончик непременно будет таким, не может не стать, потому что в жизни все должно возвращаться на старые тропы, так же как добрая доля возвратила Галине тропу к родимому дому.
Если б не сын да не товары в санях, Галина уже сегодня не поехала бы в Бузинное, она должна отвезти все полученное на базе и передать новому продавцу. Пусть кто-нибудь другой торгует теперь вместо нее, а она забьет крест-накрест окна в Ивановой хате или сдаст ее кому-нибудь из учителей. Ей не жаль угла, в котором она прозябала столько лет, ей ничего не жаль, что оставалось позади. Вся жизнь ее впереди. Позади — ничего. Ей будто приснилось все это, вон как та темная полоска на горизонте, простирающаяся позади саней. Не принес ей счастья моряк Колумбас, не было удовлетворения и от работы, которую она выполняла в Бузинном. Сейчас она чувствовала, что призвана свершить нечто большее. И она это свершит. Будет учиться, непременно будет учиться! Посвятит себя Харитону, вырастит его настоящим человеком, а это немало для матери. Мать, воспитавшая хотя бы одного ребенка, нужного людям, способного на добрые дела, достойно выполнила свой великий долг перед обществом.
Эти раздумья согревали Галину, радовали сердце. Она спешила попасть домой, хотела скорее высказать свою радость сыну и уже сегодня ночью начать упаковывать все необходимое, что должна взять с собой. Нельзя терять ни одного дня! Тем более, что Десна не сегодня завтра вскроется и тогда придется ждать окончания ледохода или ехать в объезд, а это далеко. Об этом она подумала уже тогда, когда старая опытная кляча решительно остановилась перед глубокою трещиной во льду.
Галина знала, что в такое время переезжать реку опасно. Еще вчера ее предупреждали — не стоит ехать, подвергать себя риску. Андрей Иванович тоже просил — будь осторожна. И она не спешила на лед, а сперва осмотрела берег, вышла на санную дорогу, ударила несколько раз каблуками в толстый податливый лед. Снег, за зиму укатанный санями, был рыхлым, но еще прочным. Осмотрев след полозьев, Галина затем окинула взглядом дорогу и вдруг увидела, какое синее и звездное небо висит над головой, засмотрелась на одинокую яркую звезду над горизонтом, весело мерцавшую, переливавшуюся разными цветами, красивую, живую, — такую можно увидеть лишь по весне на чистом бездонном небе. Скользнула взглядом в одну сторону реки, в другую и заприметила гиганта зверя, что тревожно, вскинув кверху голову, к чему-то чутко прислушивался. Она узнала лося и обрадовалась: если лось переходит реку — значит, лед крепок, опасаться нечего. Лосиха не знала, что своей отчаянностью побудила неведомое ей существо из рода человеческого к решительному поступку. Она была озабочена другим — ей отчетливо слышался ненавистный запах волка, и поэтому она невольно тряхнула крупною головой.
Зоркий глаз животного на какой-то миг уловил хищный зеленоватый огонек — в волчьем глазу отразился теплый свет красавицы звезды и полетел в пространство холодным лучиком, вздыбив шерсть на лосихиной спине.
Лосенок уже добрался до берега. Он снова дремал, низко опустив голову и немного отставив покалеченную ногу. Лосиха решительно двинулась вперед, а в это время скрипнули, ударившись о лед, дубовые полозья, тревожно зафыркала лошадь. Галина Колумбас преодолевала Десну.
В жизни много случайностей, стечений обстоятельств, которые могут быть или счастливыми, или несчастливыми для тех, кто в них очутился. Уже несколько дней бузиновцы ждали вскрытия реки, одни пророчили, что лед вот-вот тронется, другие уверяли, что его и снарядом не пробьешь. Не случайно Харитон с самого утра безуспешно патрулировал у реки, а теперь, разочаровавшись в своих ожиданиях, спал крепким сном праведника.
Услышал ли кто в селе резкий, отчетливый треск, прокатившийся по реке сверху донизу, понял ли, что тот громоподобный грохот был моментом, когда сонная река в один миг сбросила с себя непосильную тяжесть, принялась рушить ненавистные оковы, рваться на свободу?
Лосиха даже присела на задние ноги. Она готовилась к саженному прыжку, но, когда увидела перед собой нечто похожее на ползущую змею, обмерла с перепугу и неожиданности. И, только когда четко означенная на льду трещина начала расходиться и перед зверем открылась широкая полынья, ошалевшая от ужаса и обреченности лосиха, напрягши до предела все свои мускулы, прыгнула вперед. Передними ногами она достала припаянной к берегу льдины, но задние ноги уже не ощутили тверди…
Галина Колумбас не сразу сообразила, откуда донесся этот необычный треск, встревоживший устойчивую тишину окрестности, и, только когда увидела, что старая лошадь начала как-то странно оседать на передние ноги, поняла все. Неведомая сила выбросила ее из саней, и выбросила своевременно — в следующий момент сани оказались на одной льдине, а она, Галина, стояла на коленях на другой. Она видела, как темные сани исчезли меж двух подвижных льдин, потянув за собою и лошадь.
Женщина порывисто вскочила на ноги. Ей некогда было ни пугаться, ни обдумывать пути спасения. Из груди вырвался чужой, хриплый крик, он означал, что человек звал на помощь, молил о спасении. А льдина уже раскалывалась пополам, стремительно разворачиваясь, спешила налететь на другую, сбоку надвигалась еще более крупная, а между ними чернели широкие и узкие разводья, сердито шумела вода, вокруг шуршало, двигалось, оживало…
Еще один хриплый крик вырвался из пересохшего горла женщины, прежде чем льдина, на которой она стояла, налетела на соседнюю, вздыбилась и распалась на мелкие куски. В какой-то миг обреченная почувствовала, как ноги заскользили, увлекая за собой все тело. Широко раскрытыми глазами Галина в отчаянии обвела все вокруг и увидела на воде тяжело покачивающуюся большую горбоносую голову лосихи, в глазу зверя вспыхнувшей искрой отразился свет красавицы звезды, изменчивый в своем непокое над беспредельным весенним горизонтом.
Для полного счастья Ляне не хватало только аистов.
Чуть ли не каждую ночь ей снились эти дивные, непостижимые ее пониманию птицы. Огромные, черно-белые, с желтыми клювами и умными, почти человеческими глазами. Ей так хотелось, чтобы возле дома, как и в селе у дедушки, жили эти важные птицы с длинными клювами и еще более длинными ногами!
В том краю донбасском, где жила Ляна, аисты гнездились неохотно, потому что здесь частенько дул ветер с востока и приносил такие заводские запахи и дымовые тучи, что этим птицам просто было бы невозможно содержать в чистоте свой белоснежный наряд. И все же не верилось Ляне, что аисты не смогут жить возле их дома. Поскольку в доме все ее желания считались бесспорными и выполнялись безоговорочно, то еще задолго до таяния снега в самом конце чахлого сада на старом, доживавшем свой век вязе появилась свежевыстроганная крестовина, на которую накидали сухого хвороста — вот и готово аистово гнездо. Осваивай, друг, поселяйся без всякого ордера и прописки, живи вольно, дружи с Ляной, пользуйся ее покровительством и будь спокоен за благополучие собственное и своих будущих аистят!
Ляна считалась образцового девочкой. Это было известно всем и всюду: дома, у соседей, в семьях обоих дедушек — сельского и городского, в школе, во Дворце пионеров, в балетной студии и даже среди заводской администрации. Видимо, этого не знали только аисты, потому что не желали селиться в Лянином саду.
Жила Ляна в сказочном краю. Тут было все: степь и лес, река и луга, город и поселок сельского типа, был гигантский завод, закрывавший с восточной стороны рабочего поселка весь горизонт, и колхозные поля, что белели зимой снегом, а летом золотились колосьями пшеницы и еще более золотым подсолнечником. Свой край Ляна считала самым красивым не потому, что не повидала света. В свои тринадцать с лишним лет она побывала и на севере, и на юге республики, знала Полесье и купалась в Азовском море, отдыхала в Артеке, плескалась в изумрудно-бархатных волнах возле Евпатории, побывала в Москве и даже на берегах Балтийского моря; однако когда ее спрашивали: «Где, Ляночка, лучше — в Крыму или в Донбассе?» — она отвечала не задумываясь, голосом, в котором слышался укор тому, кто не понимает простых истин: «Конечно, в Донбассе!»
С Ляной можно было согласиться. Во-первых, Донбасс действительно чудо. Это неповторимый край, только его нужно познать, познать, как самого близкого, родного человека. Где вы видели, чтобы при таком мягком южном климате, средь степей, что раскинулись на почти незаметном кряже, известном лишь из школьных учебников географии, среди долин и оврагов, прочерченных небольшими, но очень красивыми речками, среди прудов и озер, там, где произрастают рекордные урожаи пшеницы, вызревают арбузы и тугие кочаны капусты, набухают больше бычьего сердца красные помидоры, наливаются живительным соком персики и груши, — куда ни кинь глазом, виднеются остроконечные пирамиды терриконов, дымят заводы, а в ночи сияют безбрежным морем огни больших и малых промышленных городов? Это чудесный, неповторимый край, со своим воздухом, настоянным на степных просторах, с ароматом чабреца, приправленным резким запахом стальной окалины с сероводородными примесями, что образуются в едком дыму заводских труб.
Такая атмосфера по душе тому, кто к ней привык, как привыкает житель других широт к своей среде: она жизнетворна для тех, кто считает дым родного очага слаще и приятней всех дымов на свете.
Во-вторых, в это безусловно можно поверить хотя бы уже потому, что подобная истина подтверждается таким всезнающим человеком, таким высоким авторитетом, как семиклассница Ляна, знающая на память грибоедовский афоризм о сладости и приятности дыма отечества и вообще слывущая особой, для которой не существует никаких тайн.
Родилась и воспитывалась Ляна в интеллигентной, передовой семье, поэтому весьма рано поняла, что честь семьи и рода нужно беречь с самого малого возраста, и быстро усвоила закон: отставать от своих родителей, от требований времени — большое преступление. И она, на радость родным, особенно матери, на утеху всем своим близким и дальним родственникам, росла ребенком серьезным, круглой отличницей, активной общественницей и вообще личностью, на которую следовало равняться, и не только сверстникам, а и взрослым. Времени Ляна понапрасну не тратила, как это делали некоторые ее сверстницы и особенно сверстники.
Ляна и в самом деле много знала — мало кто из ее подруг мог представить себе, как она часами штудирует том за томом Большую советскую энциклопедию. Штудирует не бесцельно и бездумно, а запоминает, надежно откладывает прочитанное в клеточках своего юного мозга, с тем чтобы в критическую минуту удивить немыслимыми познаниями своих учителей и соучеников.
Ляна была любимицей мамы, инженера-воспитателя. Поскольку Лянина мама работала в Доме технического просвещения, отдавая все свои силы подъему производственно-технической культуры рабочих и инженерно-технических работников, и поскольку делать это было нелегко, то мама выработала драконовскую самодисциплину, составила себе такой распорядок рабочего дня, что просто диву даешься, как у нее еще оставалось время для воспитания дочери. Такими делами, как приготовление пищи, стирка белья, шитье одежды, мама не занималась, — к счастью, в их селении все эти вопросы давно разрешены работниками службы быта.
Ляна все перенимала от матери. Став школьницей, она тоже постепенно выработала жесткий режим и уже в пятом или шестом классе жила по этому режиму твердо и неотступно. Хотя и нет желания выдавать тайны Ляниной жизни, так как это ее личное дело, все же попытаемся проследить за этой школьницей на протяжении хотя бы одного дня.
Ляна просыпалась рано, однако не раньше родителей. Когда исчезал из дома отец, она и представления не имела, а мама, видно, уходила незадолго, так как на столике возле кровати дочери стоял уже не горячий, но и еще не остывший стакан кофе с молоком, крендель либо сдобная булочка. Подымал Ляну будильник со стрелкой, поставленной на семь тридцать.
День Ляна начинала по-разному. Иногда, вскочив с кровати, включала радио. Как раз в это время аккомпаниатор лихо наигрывал спортивную мелодию, а незримый физрук так уверенно командовал незримыми физкультурниками, будто все они находились перед его глазами. Ляна тоже начинала приседать и подпрыгивать, кружиться по полу, размахивать руками и перевешиваться через стул либо через кушетку.
Иногда, проснувшись, сразу бежала под душ, полусонными глазами отыскивала на щитке колесики, что крепко держали в трубах холодную и горячую воду; взвизгивая от холодного щекотания, решительно и бесстрашно обливалась ледяною водой, быстро растиралась мохнатым полотенцем и совсем прогоняла остатки сна. Наспех пила какао или кофе, зачастую без кренделя или булочки. И одновременно натягивала на себя одну одежку за другой, так что скоро была готова в школу. Тем временем стрелки часов приближались к восьми. Быстрыми пальцами пианистки Ляна перебирала в портфельчике учебники и тетради, старательно сверяя их с расписанием уроков, висевшим над ее кроватью.
Накидывала перед зеркалом пальтецо, по-взрослому прихорашивалась, точно так же, как это делала мама, большим пластмассовым гребнем расчесывала короткие, стриженные под мальчишку волосы, отчего они еще больше разлохмачивались и делали Ляну похожей на забияку-мальчишку. В глазах появлялось явное недовольство, она сердито показывала себе язык, отворачивалась от зеркала, видимо, для того, чтобы поскорее прекратить отношения с этой разбойницей Ляной и подружиться с другой — деловой, образцовой ученицей, которая бодро выстукивала каблучками по полусонным улицам и одной из первых появлялась в классе.
До звонка еще оставалось не менее получаса, поэтому можно понять, что столь пунктуальная особа, как Ляна, бежала так рано в школу вовсе не для того, чтобы бить баклуши. Дело в том, что она отвечала за успеваемость всех одноклассников. А коли так, то могла ли такая отличница-школьница, как Ляна, позволить классу подобную роскошь — иметь двоечников? Нет, этого не могло быть в классе, в котором училась Ляна! И она приходила каждое утро в класс почти всегда первая, а уж за ней, на ходу прогоняя сон, те, кто по каким-то причинам не успел выполнить домашние уроки или понять заданное учителями. Ляна быстро и толково разъясняла всем вместе, а то и каждому неудачнику отдельно их промахи. Должники очень быстро ликвидировали свои долги, отстающие — свои отставания, лодыри — свою лень, и Лянин класс вот уже много времени не знался с таким позором, как невыполнение домашних заданий. Но, к сожалению, от этого не прибавлялось знаний у некоторой части семиклассников, что ей доставляло немало огорчений.
Занятия в школе Ляне были всегда и интересными, и желанными, она не стеснялась подымать руку, когда учитель обращался к классу с вопросами, ей нравилось коллекционировать пятерки в классном журнале и в своем дневнике.
Завтракала и обедала Ляна в школьной столовой, затем бежала домой. Отведенное распорядком дня время расходовала на приготовление заданных на дом уроков и спешила во Дворец пионеров, где у нее было немало дел: самодеятельность, обмен книжек в библиотеке, пионерский сбор — ни одной минуты без дела.
Вечер у нее целиком был занят чтением — писатели и ученые столько написали книг, что Ляна смотрела на библиотечные полки со страхом и одновременно с жадностью голодного.
Только перед сном у нее выпадало полчасика для размышлений, воспоминаний и сладких мечтаний. Чаще всего приходило на память лето; оно располагало к раздумьям — как лучше и с пользой провести предстоящие летние каникулы. Осень Ляна не любила; как только она наступала, с тучами, слякотью, ветрами и холодами, девочка уже начинала мечтать о весне. Не о той весне, которая появится на мартовских листках календаря, а о той, что вбирает в себя майскую силу, ведь дожди ранней весны и ветры были ей ненавистны, как и осенние. Любила Ляна и зиму, особенно начало января, когда выпадает первый снежок, кристально чистый, ослепляющий своею белизной. Но в Донбассе снег из белого быстро превращался в бурый или серый, а то и вовсе сажеподобный, зима теряла свою первозданную красоту и становилась похожей не на праздничного белорубашечного отдыхающего, а на засаленного, перемазанного копотью кочегара. Все вокруг делалось будничным, рабочим и уже не волновало воображения юной школьницы.
И только лето, с самого начала и до конца золотой осени, оставалось летом, полным тепла и живой красоты, птичьего пения и могучего дыхания горячей земли. Лето не боялось ни сажи, ни копоти, ни мазута, ни дымовых завихрений, ни палящего солнца, ни горячих ветров. Лето было летом, даже когда донецкая степь рыжела от засухи, чернела от пыли, дымилась едкими дымами всех фабрик и заводов. Все казалось преходящим, а постоянным было только лето, время от времени умывавшееся дождями и ливнями, и тогда исчезали и пыль и копоть, оживала трава, веселели деревья, прозрачнее становилась вода в пруду и речке, что несмело кралась за селением в степь, спеша в объятия красавца Донца.
Любила Ляна все живое, унаследовав, наверное, от своего сельского дедушки любовь ко всему сущему на земле. Но ближе ее сердцу были почему-то аисты. Не то что смотреть, а даже вспомнить о них не могла она равнодушно. Эти экзотичные птицы, с давних времен подружившиеся с человеком, вызывали у Ляны особое чувство, настолько трепетное и глубокое, что она даже жмурилась, глядя на них, не в силах сдержать сладкое биение сердца и избавиться от желания привадить этих чудо-птиц к своему дому.
Всем счастлива была школьница Ляна, но для полного счастья ей не хватало белогрудых длинноногих аистов.
Судьба оказалась благосклонной к девочке: однажды ночью на гнездо, устроенное городским дедушкой, опустились аисты. Выскочив поутру на крыльцо, Ляна глянула на гнездо без надежды увидеть там что-либо и остолбенела — не могла поверить в такое счастье.
Первым желанием девочки было подбежать к гнезду, поздороваться с птицами, сказать им ласковое слово. Но Ляна оставалась Ляной. Поэтому рассудительность и на сей раз взяла верх над обуревающим чувством радости. Пока девочка добежала до середины огорода, разум успел ей подсказать, что не стоит без нужды вспугивать птиц, им нужен покой, пусть они здесь попривыкнут, устроятся, как дома. Не следует им надоедать. Долго она рассматривала диковинных гостей и, к величайшему своему удовольствию, убедилась, что это настоящие аисты, черно-белые, с длинными красными клювами и длиннющими, тоже красными ногами. Видно было, что это супружеская пара: один, черногуз, покрупнее и покрепче, стоял на обеих ногах и воинственно поглядывал на землю, а нежная черногузиха, поменьше, по-хозяйски сидела на еще не достроенном гнезде, отдыхая после дальней дороги.
В этот день Ляна впервые нарушила свой обычный распорядок — в школу явилась перед самым звонком и восторженно сообщила одноклассникам:
— А у меня аисты!
Ее подшефные, те, кто домашние задания привык делать перед началом уроков, встретили новость без энтузиазма, опоздание Ляны сочли за личную обиду и заворчали:
— А как же мы?
— Двойки не миновать.
— Тоже мне шеф!
— Не умеешь держать слово — не берись!..
Колкие реплики были прерваны приходом учителя. На уроке подтвердилось, что и отстающие ученики могут точно предвидеть: сегодня не одному из тех, кто привык к Ляниной помощи, досталась лихая двойка. А сколько таких двоек набралось на других уроках! Они легли тяжким камнем на совесть Ляны и на какое-то время заставили ее забыть о желанных новоселах.
Аисты тем временем оставались в чужом, не обжитом, не опробованном аистиным родом гнезде. Они вовсе не собирались здесь гнездиться, эти две уже немолодые, но еще довольно сильные птицы. У них был свой родной дом, свое раздолье, где летом они вдосталь имели прокорма, хватало и самим и растить себе здоровую смену. Остановились аисты здесь, на открытом всем ветрам и солнцу перекрестке, по несчастью, а сами будто наяву видели тихо плещущие воды Десны, село Бузинное с его зеленым бором, Колумбасов двор с древним дубом возле хаты. Половина ветвей на нем невесть когда высохла, образовав очень удобное гнездовье. Аистиха сильно тосковала, потому что занемогла в пути. Хорошо, что не над морем приключилась с нею беда, а над степью. Старый аист позволил ей опуститься на этот вяз, почуяв, что примут их здесь радушно, потому что всегда радушно встречают аистов те, кто заранее готовит для них на деревьях гнездовье.
Аист посматривал то на свою подругу, то вдаль. Жаль ему было аистиху, и грустил он по знакомым родным местам, по хозяевам знакомой хаты, особенно по забияке парнишке, верном в дружбе с аистами. И хоть рвалось сердце в придеснянский край, аист смирился с тем, что лето они проведут в краю донецком.
Неожиданности всегда вносят в жизнь что-то новое, меняют привычный порядок. Болезнь аистихи круто изменила намерения супружеской пары, а появление аистов на старом вязе нарушило ход жизни Ляны, будто она до сих пор и не жила по твердо установленному распорядку, не была аккуратной и дисциплинированной.
Если прежде Ляна сразу после занятий торопилась домой, готовила уроки, шла во Дворец пионеров или занималась другими делами, то теперь, прибежав из школы, она обо всем забывала. Оставив портфель на веранде, бросалась к старому вязу. Там по-прежнему сидели птицы. Аист грустно оглядывал окрестности, аистиха же, припав грудью к гнезду и погрузив клюв в хворост, чутко дремала.
Выбрав поудобней позицию на солнечной площадке возле полузасохшей яблони, Ляна устраивалась на сухом пне и начинала наблюдать: ловила каждое движение птиц, каждый поворот и наклон головы, каждый их взгляд, стараясь угадать намерения новоселов. Как-то в школе ее осенила счастливая мысль: она станет вести дневник орнитолога, где будет подробно записывать все увиденное. А уж если Ляна что задумала, то все другие дела сразу отступали на задний план. Ну какое значение могут иметь всякие там задания, решение задачек, выполнение упражнений, в какое сравнение с настоящей научной работой может идти чтение художественной литературы, думала девочка.
Ляна сожалела, что сегодня в руках у нее не оказалось ни карандаша, ни ручки, ни специального блокнота, чтобы записать исключительно важные наблюдения. Но она не бросилась за всем этим к портфелю. Настоящий ученый должен быть терпеливым, уметь выжидать, подмечая мельчайшие детали, чтобы потом изложить на бумаге, сделать серьезные выводы.
Аисты, видно, не собирались сразу же порадовать юную натуралистку чем-нибудь неожиданным и очень важным для человечества или, по крайней мере, хотя бы для учебника естествознания. Сидели неподвижно, и даже неопытному наблюдателю было видно, что чувствовали они себя здесь чужими, случайными. Если бы птицы ощущали себя старожилами, то искали бы пищу, таскали в гнездо сухие палки и устилали бы его дно мхом и тряпками. Они же просто тосковали, а о чем — откуда знать Ляне?
Возможно, и ночь застала бы девочку на наблюдательном пункте, если б не вернулась с работы мама. Она позвала дочку, но та зашикала на мать, предостерегающе замахала руками. Мать поняла этот жест, однако продолжала настойчиво звать Ляну.
Ляна неохотно подошла. Смотрела исподлобья — еще бы, какой исследователь обрадуется, если ему помешают вести такие интересные и нужные наблюдения!
— Ты что, мама, не видишь? У нас аисты…
— Вижу. Пусть живут.
Ляна усмехнулась: «пусть живут»! Как это понять: пусть живут постоянно, размножаются или просто погостят? Не понравилась дочери материнская реплика, раздосадовала ее. С укором глядела она на мать, не скрывая осуждения.
Матери Ляны уже под сорок, но выглядит она совсем молодой, несмотря на некоторую полноту, с которой — дочь знала — упорно борется с помощью овощной диеты и комплекса упражнений. У мамы красивое округлое лицо, большие синие глаза и черные густые брови, которые могли быть еще гуще, если б не существовало на свете блестящего пинцета. Ляна очень любила маму, стремилась во всем подражать ей: училась улыбаться и даже сердиться, как мама. И поскольку мама чаще всего сердилась на папу, видимо, только потому, что не было рядом никого другого, то и Ляна тоже срывала свой гнев на отце, а заодно и на матери. Так случилось и сейчас.
— Ты вообще не интересуешься моими делами!.. — Ляна обиженно поджала губки.
Мать высоко вскинула брови, не на шутку удивившись. Она не замечала за собой, чтобы бывала невнимательна к дочери.
— Ляна, а тебе не кажется, что ты разговариваешь со мной недозволенным тоном? — строго, напряженным голосом спросила она.
И дочь поняла, что должна отступить. Но отступить просто, как обычная девочка, она не могла хотя бы потому, что была изобретательная и умная. Она знала, что лучше всего отступить, не обнаружив собственного поражения, когда все обратишь в шутку, погасишь назревающий конфликт.
— Мамочка, ты у нас технократ. Где уж тебе понять человека, влюбленного в живую природу…
Такой поворот был для мамы и неожиданным и приятным. В доме, с легкой руки отца, ее, инженера по образованию, прозвали технократом. Это прозвище она воспринимала как должное, охотно на него отзывалась и втайне даже гордилась им.
— Технократ, дочка, не так уж плохо…
— Знаток природы в наше время тоже не последний человек, — в тон ей отвечала Ляна.
Мама, улыбнувшись, прижала к себе дочку.
— Так ты что, решила ночевать здесь, возле этих несчастных аистов?
Самолюбие исследователя, влюбленного в своих подопечных, было больно задето словами матери, в которых прозвучало пренебрежение к птицам, но Ляна решила не обострять конфликта.
— Если бы ты, мама, перелетела море, натрудила крылья и намучилась, как мои аистики, ты бы такого не говорила…
Теперь отступила мать. Она согласилась, что птицам нелегко лететь из теплых стран, однако это не причина, чтобы Ляна сидела возле них, будто медсестра у постели больного, забывая о том, что пора ужинать и заниматься другими делами.
Ляна вспомнила, что и правда не выполнила домашние уроки, репетицию хора во Дворце пионеров пропустила. Потупила глаза. Мать тотчас сообразила, чем смущена дочка, и повела наступление:
— Это совсем на тебя не похоже…
— Что не похоже? — Ляна бросила сердитый взгляд на мать.
— Начинаешь выбиваться из колеи…
— Я должна глубже изучить мир птиц. А уроки — это не проблема.
С домашними заданиями она справилась быстро и, сложив в портфель учебники и тетради, была готова к завтрашнему дню. Перед сном выбежала в огород, приблизилась к вязу, увидела на фоне синего весеннего неба сонных аистов и, сладко зевнув, вернулась в дом. Казалось, ничто не нарушилось в распорядке ее дня, разве только то, что, юркнув под одеяло, она дотянулась рукой до будильника и перевела стрелки на полчаса раньше — научные наблюдения надо проводить не только вечером, но и утром. Иначе — что это будет за наука?
Будильник, как всегда, сработал безотказно. В комнате раздался такой трезвон, что Ляна вскочила будто ошпаренная, еще не совсем проснувшись, прикрыла рукой часы, нажала кнопку. Счастливо засмеявшись, положила будильник на стул и порывисто встала с постели.
В окно заглядывало яркое, по-весеннему праздничное солнце, и в комнате все смеялось и радовалось. Совсем иными, новыми показались Ляне и шкаф, из которого она только что достала платье в синий горошек, и стулья, и стол, и даже перепачканные туфли — сегодня все играло и блестело в солнечных лучах.
Ляна спешила: забыла о радио, сегодня не до зарядки, о душе, плеснула в лицо водой, быстро натянула платье, сунула ноги в туфли. Не стала есть приготовленный мамою завтрак. Схватив портфель, Ляна выбежала из дома и счастливо прищурилась: в глаза брызнули такие яркие и ослепляющие лучи, таким по-летнему теплым и приветливым было солнце, что она даже засмеялась. Сразу бросилась в огород, взглянула на вершину вяза. Сердце сперва встрепенулось тревожно, а потом забилось от радости: аистиха сидела на гнезде, будто высиживала аистят, аиста не было. Сначала это напугало девочку, но тут же она обрадовалась: если аист улетел на охоту, то он здесь уже не гость, а хозяин.
Не успела Ляна достать из портфеля записную книжку, одну из тех, что дарил папа после разного рода совещаний и конференций, как из-за соседних зданий выплыл на распростертых крыльях аист. Он легко и грациозно спланировал над вязом, вытянув вперед длинные тонкие ноги, опустился на гнездо и вдруг, к радости Ляны, заклекотал сухо, запел свою дивную аистиную песню. Аистиха весело подняла голову в ответ, вытянула навстречу аисту клюв. Клювы их встретились. И Ляна замерла от неожиданности и счастья — аист кормил из своего клюва аистиху!
Дрожащими руками записывала Ляна то, что видела, а аист неторопливо, с короткими перерывами кормил свою подругу, будто малого ребенка.
Потом он снова заклекотал на всю округу, да так победно, будто оповещал всех о каком-то чрезвычайном событии. Взмахнул крыльями, поднялся в воздух, закружил над городом и полетел в степь, к озеру, туда, где всегда можно найти поживу Аистиха осталась дремать в уютном гнезде.
Ляна забыла о времени — все было до того интересным, что она не могла не записать происходящее со всеми деталями, боясь что-то пропустить.
Через некоторое время аист вернулся в гнездо — принес в клюве сухую хворостину. Ляна сразу занесла этот факт в блокнотик. Она была так увлечена, что не придала особого значения возникшему спору: аистиха даже на ноги встала, заклекотала возмущенно, с укором, а аист в ответ сердито щелкал клювом, голову запрокидывал, выходил из себя в своем птичьем гневе. Будь Ляна опытным орнитологом, она бы знала, что птицы по-настоящему ссорятся, как и люди. Аист, обследовав окрестности, убедился, что можно провести лето здесь, на старом вязе, и, чтобы не рисковать здоровьем супруги, решил достроить гнездо, обосноваться тут прочно. Аистиха же, хоть и больная, возмутилась, рассердилась на аиста. Не понравилось ей, что изменил он любимым деснянским просторам, променял родное гнездо на раскидистом дубе на это жалкое пристанище, забыл озорного Харитошу-почтальона ради незнакомой девчонки.
И аистиха решительно и настойчиво, как и всякая особа женского пола, запротестовала против единоличного решения самоуверенного аиста.
Ляна, не знавшая языка аистов, не могла разобраться в переливах и оттенках их голосов и поняла все по-своему. Она решила, что в гнезде аистов происходит радостная церемония новоселья.
Окончательно поверив, что аисты поселились здесь навсегда, девочка записала это в блокнот, украсив запись несколькими восклицательными знаками. Затем встревожилась: кому первому сообщить столь важную и радостную новость? Решила, что первым должен быть осчастливлен не кто иной, как ее славный дедушка Макар Ерофеевич Журавлев, который по Ляниной просьбе (вернее — требованию) и заложил на старом вязе основание для гнезда.
Макар Ерофеевич, отец матери, персональный пенсионер, жил на другом конце поселка, на улице, называвшейся улицей Журавлевых, и был отнюдь не обычным, а, как и надлежит деду такой особы, как Ляна, знатным дедом.
Ляна вбежала в дом, торопливо набрала номер дедовского телефона и, захлебываясь и сбиваясь, заговорила:
— Это персональный пенсионер товарищ Журавлев?
Уважаемый пенсионер солидно подтвердил, что он самый, и поинтересовался, уж не кандидат ли в двоечники и второгодники «товарищ Ляна» беспокоит представителя его величества рабочего класса.
«Товарищ Ляна» подтвердила, что тревожит его именно она, но не второгодник и не двоечник в перспективе, а будущий выдающийся природовед и ученый-орнитолог.
Дед не понял, что значит «орнитолог». Слышно было, как хмыкнул в усы.
— Теперь немало их развелось, разных «тологов» и «нитологов». Что у тебя там, внучка?
— Аисты, дедушка! Самые настоящие. На вязе, в гнезде, которое мы заложили (оказывается, уже и Ляна закладывала то гнездо), поселились аисты. Двое. Он и она…
Дед наконец сообразил, о каких аистах идет речь, поинтересовался:
— Что же они, ненормальные какие-нибудь?
— Почему? — обиделась Ляна. — Самые нормальные. Клекочут, и клювы красные. И красные лапы… «Ненормальные»!
— Ежели с крыльями и хвостами, то вроде нормальные. Но какой леший заставил их там селиться? В сталевары они записаться решили, что ли?
Ляна, поняв, что дед, как всегда, шутит и дразнит ее, поспешила закончить разговор:
— Приходи, дедушка, вечером, непременно. Только без напоминаний, а то я тебя знаю… Тогда обо всем и поговорим, а то я в школу спешу, будь здоров!
На урок она опоздала. Никто даже представить себе не мог подобное. Ляна — и вдруг опоздание?! Не сразу поняла это и сама Ляна. Шла по коридору, размахивала портфельчиком и жалела, что так рано явилась в школу. И вдруг уловила ту знакомую тишину, которая бывает лишь во время уроков, когда то из одного, то из другого класса вдруг донесется голос учителя или ученика, отвечающего у доски. Тяжелая догадка кольнула в сердце, а по спине пробежал холодок, который, добравшись до головы, ударил в виски теплом. Поравнявшись с кабинетом директора, Ляна испуганно взглянула на часы и с ужасом обнаружила, что занятия идут уже пятнадцать минут. От испуга и неожиданности она остановилась и выпустила из рук портфель. Он ударился об пол, и этот стук показался девочке раскатом грома. Из кабинета выглянула директор школы Нина Павловна, вопросительно посмотрела на школьницу, блеснула стеклами очков.
— Добрый день, — скорее механически, чем сознательно поздоровалась Ляна.
— Добрый день, — с ноткой иронии ответила ей Нина Павловна, не отводя взгляда от растерявшейся ученицы.
Ляна понимала, что она должна объясниться, развеять недоразумение. Все еще не верилось, что она очутится в списке опаздывающих. Спасительная мысль возникла неожиданно, и Ляна, поверив, что все именно так и есть, заметила:
— А школьные часы спешат…
— Ты в этом уверена, милая? — еще выше вскинула очки Нина Павловна, и в ее серых глазах как бы появились два больших вопросительных знака.
Директор знала Ляну как лучшую ученицу, знала и ее родителей, но сейчас назвала девочку обезличивающим словом «милая», с которым всегда обращалась к самым злостным нарушителям дисциплины, прогульщикам и всем другим, порочившим честь школы. Ляна поняла — оправдания ее проступку нет.
— Та-ак, — протянула директриса, выходя из кабинета в коридор. — Так, так, — повторила она.
Директорское «так, так» знали все, боялись его больше всяких громких тирад и многословных нравоучений.
— Иди, милая, попроси учителя: может быть, он пустит тебя в класс. А о часах побеседуем после…
Нина Павловна говорила незлобиво, как бы с материнским теплом в голосе, но именно этих материнских ноток и дружеских советов не хотелось слышать ученикам.
Сказала и снова исчезла в своем кабинете, еще и дверь за собой прикрыла плотно.
Какое-то время Ляна ловила ртом воздух, словно выброшенная на берег рыба. Первым желанием было убежать домой, забраться в постель, закутаться с головой в одеяло и с досады и стыда вволю выплакаться. Но она этого не сделала, так как была дисциплинированной ученицей. Если Нина Павловна велела попросить разрешения войти в класс, значит, надо попросить. Хотя и знала, что это напрасно. Первым уроком была математика, а Олег Панкратович не из тех, кто разрешает входить в класс всяким соням.
Олег Панкратович только что начал объяснять новый материал, дверь несмело приоткрылась, и Ляна пробормотала:
— Олег Панкратович, разрешите?
Учитель остановился на полуслове, мигнул раз, другой. Класс загудел, но сразу замер. Олег Панкратович имел твердую точку зрения на опоздания: появился ученик сразу после переклички — впустить. Если же идет опрос или объясняется новое, можешь не проситься. Поэтому он удивленно смотрел на школьницу — разве она не знает порядка?
— Ляна, закрой дверь с той стороны, — наконец произнес Олег Панкратович под довольное гудение всего класса.
Многие одноклассники Ляны были на нее злы: и сегодня подвела, не явилась вовремя на помощь! Учитель, перед тем как приступить к объяснению нового материала, уже не одному поставил полновесную двойку.
Ляна покорно притворила дверь. Отошла к противоположной стене, сгорбилась возле окна, не в силах опомниться от удара, который так неожиданно обрушился на нее.
Во двор прибежал мальчишка. Растрепанный, неумытый, не парень — сущее недоразумение. Ляна знала его — один из тех, кого на каждом собрании, на всех линейках и педсоветах пробирают и за опоздания, и за прогулы, и за двойки, и за озорство.
Ляна с горечью поморщилась. Теперь он не один, подумала она, теперь их двое…
Это был, пожалуй, самый тяжелый день в ее жизни. Ляна, переживая свое, все время почему-то думала об отце — на его долю выпадало много жизненных невзгод. Уже по выражению его глаз она угадывала, что у отца какие-то неприятности… «Опять нагоняй, папа?» — сочувственно спрашивала она. Чаще всего отец печально кивал головой, доверчиво гладил ее по волосам, подмигивал: «Хуже, Ляна». «Служебные неприятности?» — «Они самые» Дочь старалась помочь отцу: «Так, может, позвонить министру?» Она, видите ли, с самим министром была, как говорится, на «ты». Отец отказывался от опеки, говорил, что неприятности небольшие, местного значения. Ляна успокаивалась таких она не признавала, резонно считая: сами возникли, сами и рассосутся. «Переживешь», — подбадривала она отца и принималась за свои дела.
Сегодня Ляна поняла, что неприятности «местного значения» ничуть не менее ощутимы, чем какие бы то ни было другие. С ней они приключились впервые, а бед и хлопот полон рот И главное, помощи ждать неоткуда: родителям об этом лучше не говорить, а учителя не заступятся, наоборот — спросят вдвое. Недаром сказано: малые проступки подлежат большим наказаниям.
По неопытности Ляна ошибалась, ожидая серьезной кары. Ей, правда, пришлось немного поморгать, довелось покраснеть, когда прозвенел звонок и в коридор высыпали ребята. К ней бросились подружки:
— Что случилось?
— Ляна, что с тобой?
— Ляна, это на тебя не похоже!
Сочувственные, дружеские слова сыпались со всех сторон. Она сразу почувствовала: класс ее не осуждает, а подруги убеждены, что такой серьезный человек, как Ляна, не способен просто так нарушить дисциплину.
— Часы, — выдавила Ляна лишь одно слово, и все поняли причину ее опоздания.
— Часики любят, чтобы их вовремя заводили, — едко заметили мальчишки, те, что ежедневно пользовались ее дружеской помощью.
Значительно неприятнее был разговор с классным руководителем. Слава Федоровна, сама казавшаяся десятиклассницей, преподавательница английского языка, работала у них в школе всего третий год, но уже зарекомендовала себя серьезным педагогом.
— Как это понимать, Ляна? — с раздражением спросила она. — Что это значит?
— Часы… — прошептала Ляна, словно она совсем разучилась говорить и из всей богатой лексики в ее распоряжении осталось одно лишь это слово.
— Часы, часы! На этот несчастный примитивный аппарат, явившийся гениальным изобретением в свое время, все привыкли валить вину за собственную лень и расхлябанность. Это не ответ, Ляна! А как жили люди, не имевшие часов?
Слава Федоровна всегда выражала свои мысли книжно, театрально, несколько иронически и довольно туманно. Ляна скромно молчала, рассматривая туфельки на ногах учительницы.
— Ляна, ты меня слышишь?
— Они жили по солнышку, — ответила Ляна, посмотрев прямо в глаза Славе Федоровне.
Та заморгала — не такого ответа она, видимо, ожидала.
— Кто жил по солнышку? При чем тут солнце?
— Ну, люди… Те, кто не имели часов.
Слава Федоровна какой-то момент обдумывала весь этот диалог, затем невольно рассмеялась и, предупредив, чтобы это было в первый и последний раз, оставила Ляну в покое.
Тем временем в учительской тоже шел разговор о злосчастном опоздании… Оно стало сенсацией, и все педагоги, собравшиеся на короткий отдых, окружили Олега Панкратовича.
— Да не может быть! — не поверила сообщению математика учительница природоведения. — Вы ошиблись, Олег Панкратович! Это кто-то другой опоздал.
Олег Панкратович на миг даже засомневался — может, действительно перепутал? Затем быстро раскрыл классный журнал, ткнул длинным, испачканным мелом пальцем в пометку «нб», которая жирно значилась против фамилии Ляны.
— Опоздала самым обыкновенным образом, — констатировал он.
— Ну и что? — нашлась учительница природоведения. — Ничего не вижу в этом особенного.
Другие учителя также не увидели в этом ничего особенного.
Нина Павловна ежедневно после первого урока интересовалась, как прошли занятия в классах.
— В седьмом одно опоздание, — краснея, призналась Слава Федоровна.
— Знаю, — бросила на нее недружелюбный взгляд директриса, не жаловавшая модниц, которые носили юбки выше «среднеучительского» уровня и красовались в модных туфлях.
— Я говорила с ней, — доложила учительница.
— Я тоже имела удовольствие, — сказала Нина Павловна. — Часы, безусловно, причина, но все-таки. Этой ученице можно поверить, но принять меры…
В разговор вмешался Олег Панкратович. Он не мог позволить кому бы то ни было, пусть даже в корректной форме, обижать молодых учителей, да еще таких, как Слава Федоровна.
— На вашем месте я выразил бы Ляне благодарность за некоторые существенные недочеты, выявленные в нашей школе.
Нина Павловна молча нацелила на него стеклышки в золотой оправе, ожидая пояснения.
— Я убедился, что за спиной Ляны вольготно живут безответственные балбесы, которые не выполняют домашних заданий, а бессовестно пользуются трудом отличницы…
Зазвенел звонок, в учительской все пришло в движение.
На большой перемене у Ляны был неприятный разговор со старшей пионервожатой. Галина Светозарова, или Несокрушимая Нюрочка, как ее за глаза звали все пионеры, терпеть не могла прогульщиков, разгильдяев и лодырей. Опоздание она также считала немалым грехом, небезосновательно усматривая в нем переходную или начальную ступень разгильдяйства.
— Не ожидала от тебя, Ляна, никак не ожидала! Иметь такую безупречную репутацию, считаться образцом для всех остальных — и так отличиться!.. Невероятно! Пока сама не увидела классный журнал, не поверила. Что случилось, Ляночка, скажи.
— Часы, — твердила Ляна, потому что была убеждена: именно они подвели ее.
— Да выкинь ты их! — деловито посоветовала Нюрочка.
Ляна растерянно заморгала:
— Но ведь это дедушкин подарок. И еще совсем новые…
Несокрушимая Нюрочка не настаивала на уничтожении дедушкиного подарка, но пообещала разобраться во всем на собрании класса, которое не стоит откладывать в долгий ящик, а необходимо устроить сразу после уроков.
На уроках Ляна забывала о нависшей над ее головой угрозе, но на переменах ее снова охватывала тревога.
Собрание действительно состоялось. Славу Федоровну больше, чем опоздание, интересовала шефская работа ученицы. Ляна объяснила все, как было: ей поручили подтягивать отстающих, вот она и подтягивала. Добросовестно, каждодневно, себе в ущерб. Ее подопечные аккуратно являлись перед уроками, внимательно слушали объяснение. То же самое сказали и те, кто пользовался помощью Ляны.
— Ляна умеет объяснять, — твердили они. — Не хуже учителя объясняет, а то и лучше! Почетную грамоту бы ей за это… Вот если б только дисциплину не нарушала. А то с дисциплиной у Ляны не все в порядке: и вчера и сегодня подвела весь класс, такое пятно теперь! Сколько двоек в классном журнале появилось, а все почему? Часы поленилась завести.
— Не по-пионерски поступила Ляна, — критиковали подружку девчата-отличницы. — Ей поручен такой важный участок, а она и вчера не пришла в школу своевременно, а сегодня и вовсе опоздала. Выговор нужно ей записать…
Слава Федоровна неожиданно сломала боевое настроение спорящих:
— А не следует ли дать выговор тем, кто не выполнил домашнего задания, ожидая чьих-то консультаций?
Даже Ляна подняла выше тяжкую от позора голову, вопросительно поглядывая то на учительницу, то на пионервожатую.
— Не кажется ли вам, что помощь Ляны не на пользу, а во вред некоторым лентяям?
Те, кто активно пользовался Ляниной помощью, сразу склонились над партами, внимательно разглядывая всевозможные надписи и узоры, а девчонки дружно потянули вверх руки.
— Никакой пользы тем, кто привык выполнять домашние задания под Лянину диктовку, не было, — зашумели в один голос девчата. — Как не стыдно мальчишкам бить баклуши!..
— Только мальчишкам? — раздался удивленный полубас с задней парты.
— Ну, и некоторым девчонкам, конечно…
— Так вот что, миленькие…
Ученики притихли, насторожились, поняли, что слово «миленькие» взято из лексикона Нины Павловны, а это означало: не от себя говорит Слава Федоровна, а от имени директора. Понимали: все сказанное будет приказом.
— Запомните, дорогие мальчики и девочки, что такого метода помощи, каким вы пользовались, больше не будет. И тебе, Ляна, на полчаса раньше не нужно бегать в школу. Пусть каждый сам готовит уроки, а уж кто как это сделает, учитель разберется…
— А как же шефская помощь? — снова полубас с задней парты.
В ответ засмеялись. Смеялись и отличники, и ударники, смеялись и Лянины подшефные.
На этом собрание закончилось. Никакого взыскания Ляна не получила, вышла из класса с облегченной душой. Сразу вспомнила про своих аистов. Теперь у нее будет достаточно времени и она по-настоящему займется исследовательской работой, по-иному распределит свой рабочий день, и уже не случится такого, как сегодня.
Окрыленная, побежала домой.
Дедушка Журавлев всю свою трудовую жизнь ходил на работу и возвращался домой пешком. Трудиться он начал еще тогда, когда автобусов, троллейбусов и мопедов не было и в помине, когда рабочий люд отправлялся на шахты и на заводы прямиком через овраги да балки. Лишь выйдя на пенсию, обзавелся «Москвичом», но и теперь, если приходилось куда-нибудь отправляться, забывал о машине, палку в руки — и в путь.
Жил дедушка Журавлев в стороне от завода, от внучки тоже не близко — в так называемом Старом поселке, в собственном «имении», отделенном от улицы каменной оградой, а с тыла обнесенном проволочной сеткой, чтобы не было со стороны степи доступа к саду.
До недавнего времени в этой части поселка улицы не имели названий, но несколько лет назад, когда поселок был присоединен к городской зоне, всем улицам и переулкам дали звучные, красивые имена. Ту, что вела прямо в Кривую балку, на дне которой по весне и осенью бурлил ручей, назвали улицей Журавлевых. Почему Журавлевых? Да потому, что отсюда по белу свету разбрелось столько Журавлевых, что если б их всех собрать, то они, пожалуй, не уместились бы в Старом поселке. Шли с этой улицы Журавлевы в шахтеры и в сталевары, в учителя и в инженеры, в летчики и в милиционеры. С десяток Журавлевых ушли отсюда на фронты Великой Отечественной войны. Только Макар Ерофеевич живым вернулся, а от остальных лишь боевые ордена да медали на память остались. Один из Журавлевых сгорел над Констанцей — ушел из жизни простым летчиком, а возвратился на родную улицу в звании Героя Советского Союза. Слава другого Журавлева еще до войны гремела на шахтах Донбасса. Ну, а Макар Ерофеевич стал известен уже после войны, когда возле их поселка вырос металлургический гигант и бывший солдат Журавлев у сталеплавильных печей вырос в непревзойденного мастера своего дела, Звезду Героя Социалистического Труда выплавил из тысяч тонн сверхпланового металла.
Дела семьи Журавлевых не забылись. Кто-то из руководителей поселкового Совета разумно заметил, что Журавлевы имеют право на собственную улицу; так она и была названа, после чего деда Ляны величали торжественно: «Журавлев с улицы Журавлевых» или «сталевар, что живет на собственной улице».
Макар Ерофеевич был человек скромный. Имел много орденов и медалей, но надевал их лишь по большим праздникам. И когда они сияли на обоих лацканах его праздничного костюма, к деду было боязно подступиться даже Ляне. В обычные дни дедовы награды лежали в металлической, искусно гравированной шкатулке с хитрым замком.
На пенсию дед уходил неохотно. Кто-то из руководителей завода решил, что дед падок на деньги. Посулив деду хорошую пенсию, намекнул, что на отдыхе дедусь сможет мастерить чудесные ножи, секретные замки, диковинные коробочки и портсигары из нержавеющей стали с выгравированными на них мудреными вензелями.
Не было у Макара Ерофеевича близкого друга, который не носил бы в кармане, не берег бы, как драгоценную реликвию, журавлевский сувенир. У Ляны тоже был ножичек, по которому вздыхали все ребята в классе да и во всех параллельных, старших и младших. Это был чудо-ножичек. Глянуть со стороны — обыкновенная металлическая колодочка: с двух боков блестящие стальные пластинки, вороненые, разрисованные такими веселыми узорами, что глаз не оторвешь. Кто не знает, повертит в руках, подумает — обыкновенная игрушка, а присмотришься повнимательней да нажмешь вороненую пластинку — откинется она в сторону, и сразу увидишь сверкающее лезвие. Повернешь пластинки, сведешь их — и в твоих руках ножик с острым, как бритва, лезвием: и карандаш заточить, и яблоню привить, и сало пластинками нарезать да есть с хлебом.
За такими ножами в поселке охотились. Пробовали их изготовлять и другие мастера, но таких, как у Журавлева, ни у кого не получалось — работа Макара Ерофеевича была видна издалека.
Все начальство, заводское, районное и городское, мечтало удостоиться внимания сталевара Журавлева, всем хотелось иметь такой подарок, но не каждому выпадала подобная честь. Немало друзей Макара Ерофеевича похвалялось драгоценными сувенирами. Именно на это и намекал тот деятель, поторапливая деда идти на пенсию.
Макар Ерофеевич посмотрел на него, словно на мальчишку-попрыгунчика, спросил:
— Молодой человек, вы что же, полагаете, что деньги — высшее устремление человека?
Как оказалось, молодой человек вовсе этого не полагал, но и шире он не думал тоже.
Макар Ерофеевич на пенсию все же пошел. Годы брали свое, пришлось распрощаться со сталеплавильными печами. Встали возле них люди помоложе. Старый мастер не забывал о них, пока они не становились опытными сталеварами. Однако Макар Ерофеевич и теперь частенько появлялся в цеху: он имел постоянный пропуск на завод. Подолгу наблюдал за плавкой, не отрывая глаз от раскаленного металла, и, словно помолодевший, взбодренный, шел в заводоуправление. Здесь у него находилось дел не меньше, чем когда-то в цеху.
Сегодня, сразу после телефонного разговора с Ляной, он тоже отправился на завод. Шел не спеша, любовался весенним небом, дышал теплом солнца, окидывал взглядом далекий горизонт, окутанный не то весенним туманом, не то поредевшим заводским дымом.
Весна пришла в Донбасс. Ночные дожди, что пролились неожиданно, выполоскали степь; на солнце грелась пушистая верба; пчелы звенели над цветущими кронами вишен, искали вишневого «клея»; в огородах зеленела рядками клубника, первые цветы выбрасывали свежие листочки. Все это после зимы радовало глаз, истосковавшийся по живому.
Журавлев шагал посреди улицы — автомашины здесь утрамбовали ровную колею, — шел молодецки; ему хоть и перевалило за семьдесят, однако на здоровье не жаловался. Грушевую палку с хитроумной резьбой держал под мышкой; не имея в ней нужды, носил ее просто так, «для порядка».
Он был высок, немного сутуловат, шаг держал твердый. При ходьбе становились заметней упругость мускулатуры и нестариковское проворство. На крупном продолговатом лице, обрамленном пучками негустых то ли русых, то ли с рыжинкой волос, строго щурились голубовато-серые глаза, немного вздернутый нос лоснился от пота, над губами топорщилась густая щетка седых усов. Бороду Макар Ерофеевич старательно брил ежедневно.
Молодо, словно на комсомольское собрание, прошествовал Макар Ерофеевич через весь Старый поселок, промаршировал весенними, подметенными работящим ветром улицами Нового поселка, очутился в районе заводских зданий, миновал проходную да еще задал немало работы ногам, прежде чем добрался до сталеплавильного. Тут уж ноги отдохнули — пока присматривался к булькавшему металлу, пока перебросился словом с мастерами, пока окинул взглядом соседние цеха, — можно было и к внучке в гости отправляться.
Только двинулся, набирая спортивный шаг, как его окликнули:
— Папа!
Журавлев узнал голос своей младшей дочери, того самого технократа в юбке, что занималась обучением всех инженеров завода и зовется уважительно: Клавдия Макаровна. Мать Ляны возвращалась с работы и обрадовалась отцу, словно маленькая.
— Здравствуй, папочка!
— Здорово, дочка!
Поздоровавшись, они всегда какое-то время молчали, будто обдумывали, какие вопросы необходимо обсудить.
— Как там наши? — наконец спросила дочка.
— Прыгают, — как всегда немногословно, ответил отец.
Дочь поняла: дома в семье все по-старому, дальше можно не спрашивать.
— Как твой?
Клавдия Макаровна знала, что этот вопрос отец задаст если не первым, то обязательно вторым — старик очень уважал зятя, гордился им.
— Может, сегодня откликнется…
Переговариваясь, они незаметно подошли к дому.
— Ляна утром звонила. Аисты у нее там появились, что ли?
— Сидят…
Макар Ерофеевич бросил удивленный взгляд на дочку. Та поняла — старик рад этому не меньше Ляны.
Они молча наблюдали за аистами, а думали каждый о своем. Затем отец с пристрастием осмотрел хозяйство дочери, нашел, что в огороде у нее порядок, довольно погладил усы.
— А смородина уже распускается, — отметил он. — И пахнет приятно. Чаем пахнет.
Кто знает, то ли Макар Ерофеевич намекал, — дескать, надо чайком побаловаться, — то ли случайно вырвались у него эти слова, но Клавдия Макаровна поняла: отца нужно поскорее пригласить в дом и угостить как подобает.
На газовой плите пел в кухне чайник, а в гостиной у стола важно сидел Макар Ерофеевич и вел разговор о зяте. О нем он всегда говорил уважительно, с любовью, и не потому, что тот приходился ему роднею, был мужем его любимой Клавочки. Такого человека, как зять, даже будь он ему чужим, Макар Ерофеевич уважал бы не меньше. Уважал бы за знания и твердость в делах и взглядах, за способность и действовать, и мыслить широко, настолько широко, что Макар Ерофеевич не всегда мог постигнуть.
«Что я? — говаривал при случае сталевар. — Мое дело — мелочь. В металле кумекаю, в цеху все вижу, я директор над собственными руками и головой. А он всеми цехами руководит, всем производством. Светлая голова у него, а главное — хватка рабочая!»
Гордился старый сталевар своим зятем, любил его и как сына и как товарища. И потому ревниво следил за каждым его шагом, печалился его неудачам, радовался успехам.
Беда позвала зятя в дорогу, и как раз об этом, удобно устроившись в мягком кресле, повел Макар Ерофеевич разговор с опечаленной дочерью.
Погруженная в задумчивость, возвращалась Ляна из школы. Не бежала вприпрыжку, не размахивала весело портфельчиком. Казалось, что за один день повзрослела на два класса, за один день утратила детскую непосредственность, из девчонки превратилась в девушку.
Шла, раздумывая над тем, что жизнь повернула ее совершенно на другую колею и тот старательно обдуманный и написанный распорядок дня, что висит над рабочим столом, надо немедленно переделать. Непонятна и неумолима жизнь! То, что сегодня считаешь самым главным, что составляет суть твоего бытия, может сразу, при одном неожиданном повороте событий, стать ненужным.
Наконец Ляна свернула в переулок, ведущий в тупик, что упирался в калитку директорского дома.
Когда увидела аистов на гнезде, все проблемы сразу улетучились из памяти, сама удивилась: как она могла забыть про свою радость? Тихонько прикрыла калитку, долго смотрела на птиц, по-домашнему расположившихся в чужом гнезде, но пока еще настороженных.
«Эх, аисты, аисты! — подумала она вздохнув. — И надо же, чтоб из-за вас такое стряслось».
Дверь на веранду была открыта — значит, мама дома. А может, не мама? Может, это папа, который так внезапно исчез и так же внезапно вернулся? У Ляны радостно засветились глаза, забыла об аистах и всем сердцем рванулась к дому. Бросилась было бегом, но вовремя опомнилась и крадущейся кошачьей походкой приблизилась к крыльцу.
Она не просто любила — поистине обожала отца. Ляна радовалась, что судьба дала ей самого лучшего отца, которого она любит больше всех, если не считать мамы. Иногда ей казалось, что папу она любит даже больше мамы. Потому что он особенный. Во всем, во всем не похожий на других! У него, как ни у кого другого, приятно пахнут волосы, всегда аккуратно причесанные; его руки отдают металлом, а глаза особенно тепло и проникновенно смотрят на дочь, в них есть что-то жизненно-вдохновляющее, и Ляна чувствует, как растет, набирается сил под его взглядом. Скупая, но такая выразительная улыбка папы всегда создавала у нее праздничное настроение, внушала спокойствие и уверенность, веру в то, что она сама не может быть хуже своего отца.
Она очень любила с ним беседовать. Беседовали они тоже особенно, выработав свой, известный лишь им двоим стиль. О серьезных вещах говорили всегда с нотками шутки, иронии, о вещах смешных, шуточных — вполне серьезно; иногда подолгу молчали, прислушиваясь к своим мыслям, а часто могли долго хохотать, до слез смеяться просто так, от полноты счастья, от того, что были физически здоровыми, от сознания силы и красоты своего существования.
В том, что Ляна хорошо училась, быстро ориентировалась в сложных вопросах, была его заслуга. Он умел заинтересовать дочку, умел объяснить самые сложные вещи так просто, что она их усваивала сразу и на всю жизнь.
«Папа, тебе нужно работать в школе, ты прирожденный Макаренко», — шутила Ляна. «Макаренко имел дело с озорниками, а ты у меня вундеркиндша, — отшучивался отец. — Ты такая проворная, что на лету все хватаешь».
Кто знает, чего в их отношениях было больше — родственной близости или родства духовного. Пожалуй, и то и другое; слившись воедино, это и создало большую дружбу дочери с отцом.
Ляна очень по нему тосковала. Еще больше тревожилась, потому что не знала подлинной причины отъезда отца. Не замыкаясь, подобно маме, в сосредоточенности на делах, Ляна детским сердцем чувствовала, что неожиданное исчезновение отца вызвано какой-то неприятностью. Зачем он поехал в Киев? Но ни по радио, ни в прессе об этом не сообщалось. Заседание коллегии или в Совете Министров?
Она знала по своему еще небольшому опыту, что чаще всего отец вот так же спешно и таинственно исчезал, когда на него «за чужие грехи шишки валились», как пояснял всезнающий дедушка Журавлев. Ляна догадывалась, что и на сей раз папа отправился за шишками, в чем усматривала вопиющую несправедливость, так как считала, что ее отец этого не заслуживает.
Неслышно прокравшись на веранду, на цыпочках приблизилась она к неплотно прикрытой двери и сразу услышала голоса. Мама грустно сказала: «Как бы там ни было, а ничего хорошего нет. И не звонит… на него не похоже». Ответных слов Ляна не разобрала, но сразу узнала дедушку Журавлева. Ага, прибыл по вызову! Очень обрадовалась этому, так как и деда любила сильно, ведь был он дедушка «на все сто». Первым желанием было — влететь вихрем в комнату, кинуться деду на шею. Но ее остановили мамины слова — она сообразила, что разговор касается отца, и сразу забеспокоилась. Стояла притаившись, ждала, что скажут дальше.
— Такова жизнь человеческая. Ничто в ней не постоянно. Заглянет к тебе радость — не очень-то радуйся, беда по пятам идет.
Ляна затаила дыхание. Странная какая-то у мамы речь, она технократ, подобного философствования не любила. Значит, либо дедушка принес какую-то неприятную весть, либо с папой беда приключилась.
— Человек он твердый и выдержанный. Если такой завод на плечах тащит, то и всякую беду переживет, но жаль мне очень… очень жаль!
В мамином голосе — слезы. Ляна окончательно убеждается, что с отцом случилась беда, и нарочно топочет ногами, чтобы предупредить о своем приходе, стучит кулачком в дверь.
— Кто там? Войдите! — слышится тревожный голос мамы.
Ляна врывается в комнату, бросает на диванчик портфель, разводит руки и устремляется к деду:
— Ага, дед журавель-Журавлишко, все же послушался! Ну, здравствуй, наш сизокрылый, дай я тебя поцелую раз сорок!
Ляна и с дедом умела разговаривать в шутливом тоне, по-взрослому. Деду, конечно, это нравилось.
— А, коза-дереза, наконец прискакала. А ну-ка давай я тебя заколю усами, бородой под печь замету!
В другой раз Ляна долгонько могла бы так состязаться с дедом, но сегодня ее интересовало совсем иное. Деловито расспрашивала про дедушкино здоровье, про его домашних — он жил с сыном и невесткой, — а сама не сводила глаз с мамы, наливавшей ароматный чай.
— Папа звонил?
На мамином лице появилось знакомое дочери выражение досады. Сразу стало ясно: мама тревожится и переживает.
— Позвонит, — ответил за маму дед.
Пили чай все вместе. Ляна с мамой выпили по чашке, и хватит. Дед же был, как он сам про себя говорил, водохлеб.
— Еще налить? — спросила мама.
— Наливай, мы, братцы брянцы, на чаю выросли!
Затем они вышли во двор. Дедушка внимательно рассматривал аистов на вязе, понимающе предсказал:
— Жить не будут…
— Это почему же? — допытывалась Ляна. — Плохо им здесь, что ли? Я их взяла под свою защиту.
— Защита хороша, а вяз не очень…
— Посмотрим! — смело настаивала Ляна. — Осенью подарю вам парочку аистят. На своей груше поселите.
Дед не отказывается, смеется, он согласен на все. А Ляна уже наступает снова:
— Дедушка, ты мне наделай ящиков — таких, с дверцами, вольеров, как в зоопарке. Хорошо, дедушка?
— Да тебе-то зачем?
— Я «живой уголок» устрою. Птиц, которые покалечены, зверюшек разных выхаживать буду. Разве плохо?
Клавдия Макаровна на эту затею дочери смотрела неодобрительно — только зверинца здесь и недоставало…
— Мама, я знаю, ты не любишь зверят; но это только потому, что ты родилась и живешь в городе. А я у дедушки в селе зверят видела и хочу, чтоб они у меня были…
— Хорошо, хорошо, смастерю тебе вольеры, только дай срок, не подгоняй деда.
Дед Журавлев любовно потрепал по щекам Ляну, переложил палку из левой руки в правую и направился к калитке.
Неизвестно, в шутку ли, вправду ли, но говорят, что самое дефицитное у всех министров — это время. Всего у них хватает — дел, посетителей, телефонных звонков, сведений и донесений, совещаний и отчетов, командировок и вызовов, одного нет — времени.
Не являлся исключением среди министров и тот, кому непосредственно подчинялся отец Ляны. Напротив, дел у этого министра было больше, чем у других, так как стоял он у большого и горячего дела. Металл — важнейшая проблема не только в нашей стране, но и во всем мире: у кого металл, у того и сила.
У министра не было свободного времени даже дома; когда всем полагалось отдыхать, в его кабинете не умолкал телефон.
В этот день министр устал, будто выстоял три смены у сталеплавильной печи. В Совете Министров рассматривался перспективный план на ближайшие годы. Вопрос как вопрос. В министерском портфеле лежали бумаги с точно продуманными итоговыми цифрами по каждому предприятию. С планами на будущее никогда не было никаких недоразумений, они получались четкими, впечатляющими, согревали сердце надеждой и поднимали дух. Министр успешно выступил на высоком ответственном заседании. Все прошло без запинки: план был утвержден с небольшими уточнениями, добавлениями и пожеланиями.
Казалось, уже все закончено. Министр закрывал свой портфель, когда председательствующий вдруг спросил:
— А как выполняется текущий план?
Министр на секунду задумался. По телу как бы пробежал слабый электрический ток. Хвастать было нечем — первый квартал не порадовал; надежды на то, что во втором квартале можно наверстать упущенное, не предвиделось.
Министр начал с Новотуржанского сталеплавильного комбината. Того самого, которым руководил Лянин отец. Комбинат был эталоном для всех предприятий металлургической промышленности. Ведь это новейший завод. Гордость не только самого министра всей страны.
Еще до войны, молодым инженером, прибыл он в степное селение Туржанское, что прижалось к тихой речушке Туржанке, умевшей в летнее время надежно укрыться под землю. Туржанцы жили тогда тихо — кто землю пахал и пшеницу сеял, а кто на полукустарном заводишке металл плавил, чугунки да сковороды для домашнего обихода отливал такие, что на всю округу славились.
Только развернули строительство нового завода — а тут война. Так и замерла стройплощадка — сотни гектаров изрытой земли; не разберешь, что здесь было: завод начали строить или траншеи да окопы выкопали для защиты от врага.
Теперешний министр на войне был офицером. На другой день после демобилизации получил назначение на Туржанское строительство. У него на глазах вырастал гигантский завод.
Родным и близким Новотуржанский гигант был министру. Вот он и воздал ему хвалу:
— Если б все заводы так плавили, план был бы.
— Почему же не плавят?
— Если б такое оснащение, как на Новотуржанском, — другой разговор.
— О каком оснащении может идти речь? — донимал председательствующий. — Чтоб оснастить заводы, нужен металл. А вы все планы срываете!
Сразу же после заседания министр навалился на телефоны: распекал на чем свет стоит директоров заводов со «слабым оснащением»; терпеливо выслушивал их объяснения и доводы, выслушивал только для того, чтобы приказать: план должен быть выполнен! Нужен металл и металл!
Секретарша осторожно заглянула в кабинет, полушепотом доложила, что в приемной сидит директор из Новотуржанска. Министр кивнул, секретарша весело крутанулась на высоких каблучках, дверь за собой не закрыла, и спустя минуту в просторный министерский кабинет вошел отец Ляны. Он кивком головы поздоровался с министром, присел у окна, терпеливо стал ждать, пока тот закончит телефонный разговор.
Министр молча слушал очередную исповедь, время от времени бросая взгляды на гостя. Любил он этого человека. Может быть, потому, что меньше всех с ним было мороки насчет планов, а может, и потому, что считал его своим учеником и воспитанником. Министр, в те годы начальник строительства, каким-то шестым чувством угадал в зеленом выпускнике Политехнического талант будущего металлурга и смело поручил ему ответственный участок.
Когда завод вступил в строй, отец Ляны возглавил один из цехов. Теперешний министр настолько с ним подружился, что, когда родилась Ляна, стал ей как бы крестным отцом. В тот год, когда он уехал на новую стройку, Вадим Андреевич сделался главным инженером Новотуржанского завода.
Закончив разговор по телефону, министр решительно положил трубку, что означало — на сегодня достаточно. Спросил гостя:
— Обедал?
— Собираюсь.
— Так принимаешь в компанию? Я тоже сегодня только на кофе… В Совете была, брат, такая плавка, что дорогу в буфет позабыл. С планом зарез.
Министр быстро взглянул на директора — у него неожиданно возникла мысль: а не увеличить ли нагрузку на Новотуржанский? Это идея! Хоть на какое-то время можно выползти из прорыва.
По дороге он расспрашивал о домашних делах, а сам думал; поймет ли, поддержит ли его идею директор?
Домой возвратился в приподнятом настроении: отвел душу за разговором с товарищем, который сразу угадал его замысел и загорелся не меньше своего бывшего наставника. За обедом неудобно говорить о делах, а времени тоже в обрез, потому что на самолет спешил новотуржанский директор. Но в основном договорились обо всем. Дома, на заводе, все станет виднее, все обстоятельства можно взвесить. На том и расстались.
Вернувшись домой, министр принялся за газеты. Читал внимательно, вдумываясь в каждую фразу. Но не дочитал — зазвонил телефон.
Из трубки донесся звонкий голос:
— Алло, алло! Товарищ министр? Добрый вечер, это ваша крестница…
Лишь на какой-то момент у министра сурово сошлись на лбу морщинки.
— Ты откуда это звонишь, голубка моя? — спросил министр.
— Из дома. Прошу извинить, но я уже очень соскучилась, вы что-то совсем забыли наши края…
— Спасибо, голубка, что вспомнила. Я тоже скучаю по некоторым отличницам и хотел бы поцеловать их в мудрый лобик, но дела, Ляна, дела!
— Извините, что побеспокоила. Да вот вспомнила о вас, и рука сама потянулась к трубке, хоть и нельзя…
— А мы сегодня тебя вспоминали, вот только-только, перед твоим звонком. Как говорится, легка на помине…
— С кем же это вы могли меня вспоминать?
— С твоим любимым папочкой…
— Вот молодцы! — воскликнула Ляна, не дослушав. — А где же он? Вы ему здорово всыпали? Что у него там? А то я волнуюсь, и мама, и дедушка наш…
— Все хорошо, не волнуйтесь. Папа домой полетел.
Ляне, собственно, только это и надо было. Вежливо поблагодарив за добрые вести, пригласила министра в гости и, довольная, положила трубку. Бросилась к матери, чтобы и ее порадовать приятной новостью, но на минуту остановилась у двери: как сказать маме о том, что побеспокоила министра? Может, лучше намекнуть, что не она ему, а он сам позвонил? Но только взялась за ручку двери, как раздался телефонный звонок, и она бросилась к столу.
Звонил папа. С аэродрома. Сказал, что через полчаса вылетает, что уже по радио объявили посадку на самолет.
— Прилетай скорее! — попросила Ляна. — У нас такая новость, ты себе не представляешь…
— Что за новости?
— Аисты!
— Что?
— Аисты!
— Что, что? Не понимаю!..
— Ну аисты! Аист… На вязе…
— Хорошо, хорошо! Спешу на самолет, дома объяснишь…
Так отец и не понял, о каком вязе, о каких аистах говорила дочь. В телефонной трубке трещало, над головой радиорепродуктор сообщал о посадке, вместо «аист» слышалось «а есть», а что есть, узнает дома.
Счастливая и умиротворенная укладывалась Ляна спать. Немного расстроилась, что отец не расслышал ее, но, подумав, решила: приедет папа, она выведет его утречком на крыльцо и спросит: «А ну-ка, угадай, что у нас новенького?»
Уже в одеяло завернулась, свет выключила, но, вспомнив об аистах, выпорхнула из постели. Припала лбом к оконному стеклу. В небе по-весеннему сияли звезды, луна катилась к небосклону, в темноте чуть различались силуэты деревьев. Вяз был виден. Он казался головастым великаном, но, как ни всматривалась Ляна, аистов не увидела. Еще бы, такая темень.
Она и не могла их увидеть. Ни ночью, ни днем. В то самое время, когда Ляна разговаривала с министром, ее аисты спорхнули с гнезда. Аистиха, отдохнув трое суток, почувствовала в себе достаточно сил для продолжения путешествия. Не подав аисту никакого знака, она решительно соскользнула с недостроенного гнезда, взмахнула крыльями, захлопала ими призывно, разогнала первый сон аиста и, увидев, что и он покинул гнездо, стала набирать высоту, держа направление на Полярную звезду. Аистов подхватило теплое воздушное течение — то самое, которое почти незаметно, но все же, как говорят синоптики, со скоростью нескольких метров в секунду катится с юга на север, — вынесло их в небесный простор, чуть ли не под самые звезды. Аистиха ощущала радость в полете, энергично взмахивала крыльями, ее силы множились, а воздушный поток тянул вперед, будто в гигантскую аэродинамическую трубу. Внизу, под розово-бледным светом месяца, поблескивали озера и вились ленты речек, в разноцветные гирлянды сливались электрические огни, полной грудью могуче дышали заводы, извергали из высоких труб клубы пламени и белые ярусы дыма, гудки паровозов будили сонную землю, рвались в звездное небо…
Они летели час, другой. Возвращаясь из теплых стран, птицы не ленятся лететь целыми сутками, лишь бы воздушные течения были попутными, да светили звезды, да знакомые очертания озер и речек указывали дорогу. Лишь бы крылья у них не болели да великая надежда вела в родные и дорогие птичьему сердцу края…
Иногда над аистами проносились самолеты. Помаргивали красными огоньками, предупреждая птиц и все живое, что могло быть в небе: дай дорогу! И аисты уступали дорогу. Невольно складывали крылья, опускались поближе к земле, пропускали стальных собратьев, признавая их преимущество, а затем снова взмывали в небо, снова полагались на волю воздушных течений, снова плыли вперед и вперед. Возможно, в одном из этих самолетов находился и отец Ляны, человек, который должен был утром познакомиться с аистами…
Летят аисты. Упруго, ритмично, слаженно свищут их крылья, и свист этот кажется помолодевшей аистихе наичудеснейшей музыкой. Путь их пролег над землей, над озерами, над золотой полосою Днепра, над широкими морями днепровскими. Путь на Десну.
И никто из людей не видит этого полета. Только Ляне, которая крепко спит, грезятся аисты, белокрылые, черноперые, с длинными клювами и шеями, с красными ногами, прижатыми к хвосту. Птицы, что летят и летят без передышки до тех пор, пока не развеется чудесный сон школьницы…
На стене, чуть ниже портрета морячка в сбитой набекрень бескозырке, прилепился солнечный зайчик. Он весело подмигивал, шевелил лапками, а главное — клекотал. Клекотал по-аистиному…
Харитон не сразу сообразил, что проснулся, что в доме день, а на улице солнце. А когда увидел, что никакого зайчика нет, понял: это аисты вернулись из теплых стран. Словно из пращи выкинуло его из кровати. Он схватил штаны, по-стариковски сопя и покашливая, начал натягивать их, распекая себя при этом: вот так поспал! Похвалялся проснуться до света, а спал, покуда не припекло солнце. Напялил на плечи рубаху, взялся за башмаки и только тут глянул на мамину кровать.
Кровать была аккуратно застелена, как всегда, сияла белоснежным бельем, разными оборками и взбитыми подушками. Харитон не видел, как мама разбирала постель ко сну, как просыпалась и убирала ее. Он перевел заспанные глаза на печь — похоже, что не топлена… На лавке сиротливо скучала не вымытая со вчерашнего дня посуда…
Тревожно ёкнуло сердце: неужели мама еще не вернулась? Похоже, что и дома не ночевала…
Он плеснул на лицо водой, потер ладонью щеки и нос, вытерся рушником, бросил его небрежно. Открыл заслонку в печи — ну так и есть, не топилась, ничего не варилось! Опять жуй, Харитон, хлеб да сало, колбасу магазинную, если она тебе по вкусу, либо вари картошку к селедке. Да нет уж, не будет он ни стряпать, ни жевать хлеб всухомятку! Коли так, он найдет, чего поесть: в школу не пойдет, а снова напьется березового сока в лесной сторожке, гречишных блинов с жареным салом поест у тетки Тоньки да и подастся в лес с дядькой Евменом…
Харитон выбежал из дому. На старом дубу в конце огорода на изрядно разоренном за зиму гнезде сидела усталая аистиха, отдыхала после трудного пути. Аист уже занимался работой — нес в клюве сухую ветку, похожую на гадюку. Как всякий заботливый хозяин, он сразу принялся за ремонт гнезда.
Харитон весело приветствовал аистов, улыбался им, словно родным, говорил что-то ласковое. Аисты ответили ему бодрым клекотом, смотрели на него круглыми глазами, радовались встрече.
Не успел Харитон наговориться с аистами, еще не расспросил, как им зимовалось, как перенесли длинную дорогу, а тут крик с улицы:
— Ле-о-од идет!
Словно вихрем сдуло Харитона со двора — забыл и про аистов, и про завтрак, и про школу, и про все на свете. Снова, как и ежегодно, пришла пора того величественного, могучего явления природы, начало которого он хоть однажды жаждал увидеть собственными глазами, пришла, когда он сладко посапывал в постели… Но незачем было горевать о том, чего не вернешь. Он должен сейчас же бежать к реке, взглянуть хотя бы на то, что осталось на его долю. Ледоход он видел не раз, это не новость, но подобное зрелище никогда не могло никому надоесть.
Улица пришла в движение. Спешили ребятишки. Видимо, сегодня многих не дозовется школьный звонок, не одна парта останется пустовать. И старшеклассники и малыши — больше, правда, шапки, платки мелькали редко, — все бежали, все спешили к Десне. Слышались возбужденные голоса, шарканье сапог и ботинок о подсохшую за ночь землю, чвякала грязь под ногами тех, кто не привык обходить лужи…
Десна жила, двигалась, шипела и терлась льдиной о льдину; бурлила в разводьях по-весеннему желто-солнечная вода, плыли в волнах мусор, старые бревна; вздрагивали берега и покачивалась под ногами земля. Так, по крайней мере, казалось Харитону, который, вырвавшись вперед, замер у самой реки, не в силах оторвать глаз от весенней стихии.
По реке, торопясь, обгоняли друг дружку зеленовато-желтые льдины. Они то плыли мирно рядом, то ни с того ни с сего начинали толкаться, словно заправские забияки, барахтались, переворачивались, терлись, оказывались одна под другой, еще большей льдиной, а когда успокаивались, то от них ничего, кроме мелких осколков, не оставалось. Кое-где проплывали огромные льдины со следами твердой, накатанной за зиму дороги, на которой лежали клочья жухлого снега, навоза и разный хлам. По льдине смело расхаживали поодиночке, парами, а то и стайкой вороны, рассматривали, что-то клевали, заводили свои вороньи ссоры. Встретив препятствие на пути, льдина раскалывалась надвое, потом еще и еще и вертелась в такой круговерти, что воронам было уже не до поживы, они дружно взлетали кверху и с тревожным, недовольным карканьем неслись к берегу.
Харитон с восторгом смотрел на все это, его возбуждало, вызывало любопытство всякое движение, а это, стихийное, тем более. Парнишка почти не прислушивался к разговорам на берегу. А тут было людно: и мелюзги набралось и взрослые прибежали. Ребятишки топтались поодаль, взрослые переговаривались:
— Скажи — так нежданно-негаданно…
— Почему негаданно? Аисты прилетели, чайки прилетели, утки прилетели — вот и считай.
— Ранняя нынче весна. Глядишь, к маю и отсеются!
— Ранняя? А позапрошлый год какая была?
О том, что скоро сев, полевые работы, напоминал гул моторов колхозного подворья. Уже который день спешно вывозили удобрения на поля.
— Ну и стреляло — будто из пушки…
— А я, правду сказать, и не слыхал. Жинка говорит: «Десна тронулась», а я не верю…
— В полночь лед взломало.
— Застукало кого-то. Видно, сгинула чья-то душа…
— Выдумки!
— Почему выдумки? Кричал кто-то.
— А слыхал кто?
— Кто-то вроде слыхал…
— Вот то-то и оно, что кто-то, а кто — неизвестно. Совы, может, перекликались.
— Может, и совы. Но все ж кого-то захватило…
У школьников свои разговоры, свои дела. Они подошли к самой воде, глядят на движущиеся льдины. Кое-кому охота уже прокатиться.
— А как в прошлом году Мишка Коробцов искупался, помните?
— Толкнуло его, дурака, на льдину. На берегу было тесно.
— Храбрый малый. Ты бы не полез!
— Куда ему, побоялся бы…
— Надо будет — и полезу! — изворачивался Харитон.
Он понимал, что его подначивают, подбивают прыгнуть на льдину. Но он не Мишка Коробцов, он не дурак, чтобы в такую прорву на подвижную льдину прыгать!
— Эх, Мишки нет… Вот кто отчаянный!
— Таких смельчаков поискать…
Хитро поглядывают на Харитона. Думают, если Харитон — вдовий сын, если в школе держит себя независимо, пропускает уроки, то уж такой недотепа, что и на льдину полезет. Хотя, по правде сказать, можно и полезть, в самое пекло броситься. А чего бояться? Плавал же Мишка Коробцов на бесновавшейся льдине. Правда, еле на берег выбрался, но выбрался сам, без всякой помощи. И Харитон мог бы так. Но он этого не сделает, не дождутся, не станет он потешать зевак на берегу Десны.
— А верно, кто из наших хлопцев мог бы оседлать льдину? Вот из наших — кто?
— А никто…
— Думаешь, наши хлопцы трусы?
— Не трусы, да и не больно храбрые.
— Если бы кто захотел, то и смог бы…
Харитон слышит эти разговоры, как сквозь стену. Он думает о своем. Конечно, если захотеть, то можно прокатиться и на льдине. Вороны-то катаются. Ничего трудного и опасного тут нет… Только вот если мама узнает, лупцовки не миновать. Пусть и не очень больно — разве у мамы кулаки? Мягкие подушечки.
Бьет, а сама боится сделать больно. Главное — не лупцовка. Мама может разволноваться, расплакаться, а потом у нее голова заболит, сердце заноет. Не стоит ее расстраивать.
— Говоришь, никто б не смог? Смогли бы…
— Ну кто? Скажи, кто?
— Харитон бы смог. Колумбы, они знаешь какие храбрые — моряки!
— Колумб Америку открыл.
— Так это тот… Были когда-то люди…
— А этот, думаешь, не смог бы, если б захотел?..
— А хоть и захотел, далеко куцему до зайца.
Харитон будто и не слышит подзуживания. А сам весь кипит. Над его моряцким происхождением издеваются! Мало им того, что отец погиб в океане, они и сына толкают в реку. Вот возьмет и докажет, что Колумбасы настоящие моряки — на воде выросли, и море им по колено! Высмотрит сейчас льдину, вот хотя бы ту, треугольную, что несется вперед самым острым углом, и прыгнет. Пусть только поближе к берегу подплывет: Харитон покажет этим болтунам, что не один Мишка Коробцов храбрый! Пусть только подплывет…
Харитон сходит на самый край берега, не спускает глаз со льдины. Она, как бы разгадав замысел смельчака, поворачивается боком, приближается к берегу, раздвигая ледяное крошево. За спиной Харитона толпятся ребята. Они поняли, что слова их попали в цель, что представление, без которого редко обходится ледоход, вот-вот начнется.
Но ничего не началось.
— Директор!..
Словно ветром сдуло с берега всех школьников: бросились врассыпную, птичьей стайкой понеслись берегом Десны в сторону, обратную той, откуда показалась коренастая фигура директора Бузиновской школы.
— Эй, эй, стойте, стойте! — насмешливо кричал им вслед Харитон. — Вон льдина у самого берега, кино бесплатное покажу, куда же вы?
Но где там!.. Только подошвы мелькают да пыхтение слышится. Не хотят бесплатного кино, бегут — кто в школу, кто подальше от нее, от глаз директорских. Один Харитон не тронулся с места. И на льдину прыгать не стал. Да она и не подошла близко, повернула опять на середину реки.
Харитон знал, что директор направляется к нему. Он уже различал его тяжелые шаги с припаданием на правую ногу, слышал астматическое дыхание. Не радовался, но и не боялся этой встречи.
— Колумбас, ты что тут делаешь?
Директор остановился. Он смотрел на реку, а обращался к Харитону.
Харитон Колумбас неохотно оглянулся, помолчал, сдернул с головы фуражку:
— Здравствуйте, Павел Максимович…
Спрятал лукавые смешинки в уголках глаз, вновь напялил фуражку.
— Здравствуй. Почему ты не в классе?
— Маму дожидаюсь.
— То есть как?
— Мама вчера за Десну поехала, за товаром. Сказала, чтобы встречал, да начался ледоход. Вот и высматриваю…
Павел Максимович — человек в летах, нездоровый. Он воспитал не одно поколение бузиновцев, каждого знал насквозь. Видел — юный Колумбас принимает его за простака, знает, что директору при его болезнях не до конфликтов и препирательств с учениками. Директору действительно не хотелось начинать серьезный разговор с непослушным мальчишкой, тем более здесь, перед лицом стихии, перед силой, рядом с которой все кажется таким мелким и будничным…
— Марш в школу, Харитон. Там поговорим!
— А о чем? — хитро исподлобья блеснул глазами Харитон. В нем сразу проснулось непокорство.
— Об опозданиях, прогулах…
— А почему об этом со мной надо говорить? Вы, Павел Максимович, вон с теми, что удирают, как воры, поговорите. Вот они-то настоящие прогульщики и лодыри, а я что? Я жду маму. Я не без дела…
— Придется с матерью разговаривать, — слабо наступал директор.
Река обезоружила его, ледоход пленил. «Быть может, и в самом деле в такие минуты не следует держать детей в классе, а лучше вывести к реке, к этой вечной стихии и сказать: «Смотрите, ребята, вот она, настоящая жизнь, суровая, неумолимая, в вечном движении, в вечном разрушении и творении. Учитесь разбираться в ней, учитесь побеждать».
Так размышлял директор, преподаватель математики, философ и практик в душе.
Харитон не возражал против беседы с мамой.
Павел Максимович любовался ледоходом. Он понимал: спорить сейчас с непокорным учеником — все равно что пытаться остановить движение льда на бушующей Десне. Почувствовал директор: что-то сложное, сразу непостижимое творится в душе Харитона. Просто так не подступиться к независимому мальчугану, не подчинить его своей воле.
— Так, значит, мама не возвратилась? — спросил Павел Максимович уже совсем миролюбиво и даже сочувственно.
— Нет…
— Хм… Отрезал, значит, ледоход. Теперь, считай, на несколько дней. У знакомых побудет. А тебе не следует торчать у воды. Иди в класс. Знаешь, Харитон, упустить многое в жизни легко, наверстать потом трудно.
Харитон молчал, обезоруженный доверительным тоном беседы. Понимал, что директор говорит правду, возразить было нечем.
Павел Максимович повернулся и, понурив голову, будто виноватый, направился к селу. Харитон в недоумении глядел ему вслед. Неужели так и уйдет, ничего больше не скажет? Нет, остановился, обернулся, крикнул:
— Не вздумай только на льдину лезть! Слышишь?
Что-то отечески теплое, заботливое слышалось в голосе учителя, и Харитон заверил:
— Не бойтесь, не полезу.
Долго еще стоял он возле Десны. Даже в глазах зарябило от круговерти, даже в ушах зашумело от шороха льда. Почувствовал — есть хочется. Тут уже не до катания на льдине. Отощаешь — не то что льдину, коня не оседлаешь. На берегу почти никого, все возвратились в село…
В Бузинном ревели моторы, стучали веялки, люди перекликались. Солнце уже припекало по-летнему, тропинки просохли, лужи в колдобинах испарялись, в тени дотаивал последний снег. Самые беспокойные и работящие хозяйки вышли на огороды.
— Не слыхали, правда иль нет, что кричал кто-то на Десне?
— Говорят, кричал…
— Ну, а кто слыхал?
— Никто не слыхал.
— Вот тебе и на!
Харитон пропускал все это мимо ушей. Не спеша, как воин, выигравший битву с противником, возвращался он домой. Он имел право гордиться — самого директора не испугался. И ничего тот ему не сделал. А коли так, то сегодня он тоже прогуляет и только завтра — так и быть — пойдет в школу.
Парнишка почему-то был уверен: зайдет во двор, а навстречу — мама. Чуда не произошло — во дворе было пусто, хата заперта, ключ лежал в том же потайном месте, где оставил его Харитон. Не заходя в дом, он направился в лавку. Подумал: может, лавка открыта, мама торгует. На дверях, как и вчера, чернел увесистый замок, ставни блестели порыжевшими досками.
Грустно сделалось Харитону.
— Не слыхали, соседушка, кричал кто-то на Десне ночью?
— А вы?
— Да и мы нет… А кто же слыхал?
— Да вроде никто…
— Вот так дела!..
Переговаривались через улицу соседки. Харитон не прислушивался ко всему этому. Кто-то что-то слыхал, но выходит — никто ничего не слыхал, а языками треплют…
И он направился к дому, потому что нестерпимо хотелось есть.
Все уроки Яриська просидела будто на иголках. Не могла сосредоточиться на том, что писала, что говорил учитель, — думала о своем. Ее не покидала мысль о Харитоне. Утром у них в сторожке состоялся неприятный разговор. Мать, подавая завтрак, покрикивала на детей, чтобы ели скорее да поторапливались в школу. Отец молчал, о чем-то сосредоточенно размышляя. Потом сказал:
— И что с него будет, с этого парня?
— Ты о ком? — уставилась на отца мать.
— Да про Галининого. Неплохой мальчонка, а того и гляди, собьется с пути.
Мать какое-то время смотрела на отца укоризненно и снисходительно, будто на маленького.
— За своими глядел бы получше — у тебя вон тоже дети! У него мать есть… — и сердито поджала губы.
Евмену тут бы смолчать, а он возьми да скажи:
— Да какая там мать! В магазине торчит да по базарам мотается, а дитё без присмотра…
Антонина — руки в боки:
— Что-нибудь одно! Или за сыном смотреть, или в лавке торговать! И хорошо делает, что не сидит дома, как клуша! За то ей честь и хвала. Не то что ты: загнал меня в лес, с волками день и ночь тут вою.
И разошлась. У Яриськиной матери целая программа по этому вопросу. Весь день может говорить не умолкая. Евмен пытался поспорить, сказать кое-что, да куда там.
— А я что говорю? Сама она в лавке, а парень от рук отбился.
— Пожалей его! Приголубь…
— А что! Пусть бы Яриська ему помогла, отличница ведь…
Мать гордилась, что Яриська считалась одной из лучших учениц. Хоть и ворчала часто, проклинала свою жизнь, но никогда не изменила бы установленного порядка, зная, что отразится это на учебе детей.
— Отличница не чужими заботами! Чтобы дети хорошо учились, родители должны поступиться своими прихотями да причудами.
— Харитон без отца растет…
— Никто не виноват! Сидел бы дома, работал в колхозе — и жив бы остался. Знал, куда шел.
— Ты так по-своему судишь…
— Да уж не по-твоему! Это ты весь бы свет пригрел, всех приголубил, а я о своей семье пекусь. В лесу, что барсучиха в норе, сижу, всего лишилась.
Яриська оставила ссорившихся родителей, а сама схватила портфельчик и побежала с братом в школу. Всю дорогу, весь день не выходила у нее из головы эта ссора. Она понимала отца, но не могла осуждать и мать. Ведь мама у нее хорошая, работает не покладая рук, заботится о Яриське да Митьке. А что любит сказать лишнее и осуждает всех, никого не щадя, особенно за глаза, так тут ничего такого нет. Только одного Яриська никак не может взять в толк: почему у мамы на уме одно, а на языке совсем другое? При встречах с теткой Галиной прямо в душу к ней с добрыми словами лезет, а чуть та из хаты — сразу шпильки вслед. Хотя бы сегодня: разве виновата тетка Галина, что должна по делам куда-то ездить, а Харитон у нее такой? Яриська не могла подобрать слово, которое бы точно обозначало сущность натуры Харитона. Как никто другой, она знала его, знала, что он добрый и сердечный, только очень уж беспокойный, самоуверенный, независимый. Его нельзя было ни запугать, ни подговорить. На все он имел собственный взгляд, несправедливости не терпел. А несправедливое отношение к нему ребят да и матери было очевидным, это Яриська чувствовала всем сердцем. Он сопротивлялся этому, отстаивал правду и чаще всего терпел за нее. Был у Харитона и недостаток — любил свободу и независимость, хотел жить так, как ему нравилось, а это трудно сочетать с обязанностями. Домашние задания он должен выполнять, и школу посещать аккуратно, и учителей слушаться. Интересы же Харитона не всегда совпадали с требованиями школы. И тогда возникал конфликт. Харитона пробирали учителя, прорабатывали ученики, за него бралась мать. Он сопротивлялся как мог, твердо отстаивал свои позиции, неизменно терпел в этой борьбе поражение и постепенно озлоблялся на всех, замыкался в себе…
Яриська безошибочно чувствовала, что она была единственным человеком в школе, которому Харитон целиком доверял и к которому относился дружелюбно. Это ее волновало, приводило в смущение, и она ему платила тем же. Но девочка не знала, чем и как помочь другу, чтобы он был таким, как и все… — нет, чтоб стал гораздо лучше других!
Размолвка родителей натолкнула ее на некоторые, пока неясные, мысли. Она доискивалась причины, почему Харитон никак не может ужиться в школе. И поняла: потому что он не в ладу со школьными порядками. Пусть только начнет делать все так, как подобает ученику, и к нему сразу изменится отношение и взрослых и товарищей.
Яриська была убеждена: помочь ему может только она одна. Он ее послушается, будет делать все так, как она скажет. Она считала это своим долгом. Ведь ее мама — она сама все время об этом твердит — могла бы жить и в селе и даже в городе, а осталась в лесной сторожке только ради детей. А разве она, Яриська, не способна пожертвовать своим временем, развлечениями, отдать частицу своей энергии Харитону, для того чтобы он ежедневно готовился к урокам, хорошо знал то, что положено знать ученику, и не навлекал на себя учительский гнев? Он ведь хороший мальчишка, пожалуй лучше всех. Так почему бы ему не помочь? Тем более, что и отец так рассуждает, а он все знает, человека добрее, чем отец, Яриська не встречала.
По дороге Яриська обдумала свой разговор с Харитоном. Нет, она не будет говорить о совместной подготовке домашних заданий. Маленькая женщина, она инстинктивно пользовалась таким оружием, как женская хитрость. Сказать прямо — значит обидеть человека, унизить. Предложить помощь — значит сразу же провалить свой план: какой же мальчишка признает над собой власть девчонки? Она должна натолкнуть его на мысль прийти на помощь ей, Яриське. Вот, например, задание по географии. Может ведь оно показаться Яриське слишком трудным, ну просто совсем непонятным? Разве Харитон, уважая ее больше всех остальных девчонок, откажет в помощи? Да никогда! А там и в математике могут возникнуть кое-какие затруднения — и опять она к Харитону… Так и приучит его делать домашние задания.
Додумавшись до этого, Яриська вспыхнула от стыда и волнения. Невпопад отвечала она братишке, гадая, придет сегодня Харитон в школу или снова прогуляет.
Харитон прогулял. Ничего в том не было удивительного: Десна вскрылась. Половина ребят была на берегу, даже некоторые девчонки оказались там же. Правда, почти все слишком интересующиеся стихийными явлениями природы, едва завидев директора, помчались в школу. Харитона среди них не было. Он не такой человек, чтобы отказываться от задуманного. Давно ждал этого события, и теперь его не оторвешь от реки.
Наконец уроки закончились. Можно идти домой. Митько не ждал ее, отправился в лес, а Яриська тому и рада. Она лихорадочно раздумывала, как увидеться с Харитоном. И придумала маленькую хитрость. Выбежав из школы, сразу же подзадорила подружек:
— Девчонки, айда к Десне! Что мы, хуже мальчишек?
Подружки поддержали:
— Кто сказал, что хуже?
— Мы лучше — мы уроков не пропускаем…
— Правильно! Уроки закончились — теперь на реку.
Шумной стайкой девчонки направились к Десне, подходили к реке чуть ли не на цыпочках, боясь весенней стихии. К их удивлению, берег оказался безлюдным. Лед уже прошел, только кое-где плыли одинокие льдинки да белое крошево. Чернели бревна, щепки и мусор кружились в веселом хороводе, вода пузырилась и весело шумела.
Весна хозяйкой пришла на Десну.
Девочки радовались солнцу, весенним запахам, реке в песчаных берегах, радовались той поре, которая в детской памяти запечатлевается на всю жизнь.
Когда возвращались в село, Яриська еще издали увидела: в Харитоновой хате топилась печь, из трубы вился дымок. Наверно, тетка Галина вернулась домой и готовит Харитону ужин. Радостное настроение у Яриськи будто рукой сняло. Неудобно было заходить, при тетке Галине ни о чем с Харитоном не договоришься. И она отстала от подруг, сказала, что пойдет домой прямиком, возле Десны.
Но взгляд ее не отрывался от трубы Харитоновой хаты: почему из нее среди дня валит дым? Может, тетка Галина что-нибудь вкусное из города привезла? Интересно бы узнать, что она раздобыла для лавки…
Эта мысль была как нельзя кстати. Разве Яриська могла явиться домой, не разузнав, что привезено в магазин? Да мама сразу же обидно назовет ее самой последней вороной!
Яриська проскользнула на Колумбасов двор, полюбовалась аистами, дружно трудившимися в гнезде, затем несмело шагнула в хату.
Здесь хозяйничал Харитон. Как и полагается, поздоровалась. Харитон ей ответил. Он засмущался, но и обрадовался Яриське. Это не осталось незамеченным, и она сразу же почувствовала себя нужной здесь.
— Раздевайся, Яриська, гостьей будешь! — сказал он словами матери. — Книжки клади сюда. Их никто не съест, мыши у нас книг не читают.
Харитон настраивался на шутливый тон, и это Яриське понравилось.
— Ну, как вы здесь поживаете? — заговорила она, тоже подражая матери. — Вижу, гостей не ждали, не надеялись…
— И в мыслях не держал! А кота у нас нет, чтобы на припечке сидел да гостей намывал.
— А где же ваш кот? — удивилась Яриська.
— Как весной в гульбу ударился, так, видать, где-то шкурку и потерял, — мамиными словами пояснил Харитон.
— А наша Мурка дома сидит. Побегает, побегает по лесу, мышку поймает — и домой. Боится, чтобы Митько не утопил котят…
Разговор завязался.
— А где же тетка Галина? — поинтересовалась Яриська.
— Еще не вернулась, — насупился Харитон.
— Да? А кто ж тебе печь топит, готовит?
Печь топилась. Возле горячих углей стояли два горшочка; в одном Харитон варил себе суп с сушеной рыбой, в другом — пшенную кашу.
— Не велика мудрость, — с видом безразличия произнес он. — Сам варю, раз хозяйки нет дома…
— Ой, да ты и варить умеешь? — всплеснула руками девочка. — Мужское ли дело — варить?
Тут Яриська чем-то напомнила тетку Тоньку.
— У тебя язык отвалился бы, если б меня позвал? Да я тебе что хочешь сготовлю: и борщ, и кашу, и вареники — все умею…
Девочка почувствовала себя в своей стихии. Хотя ей и не приходилось ничем подобным заниматься, но разве она не видела, как все это делает мать? Да что она — разве не женщина, которой сама судьба велела возиться у печи? А откуда он, письмоносец-Харитон, эту премудрость знает, что кухарничать взялся?
Харитон ничего на это не ответил, только с нескрываемым восхищением наблюдал, как Яриська, взявшись за ухваты, хлопочет возле печки. Она еще не выросла, поэтому поднималась на цыпочки, пыхтела и напрягалась, пока наконец не вытащила из печи горшок, в котором кипел суп. По хате распространился вкусный запах рыбы, от которого даже у Яриськи потекли слюнки.
— Ты солил?
— Два раза…
— Два! — недовольно передразнила Яриська. — Так и пересолить можно…
Она взяла деревянную ложку, зачерпнула из дымящегося горшка ухи, подула на нее, отхлебнула. И сразу же, сморщившись, выплюнула.
— Ну и повар! Да это же рассол!
— Не может быть! — не поверил Харитон.
Яриська молча утопила ложку в горшке и, зачерпнув, подала Харитону:
— Попробуй!
Харитон, набрав полон рот ухи, тут же выплюнул ее в ведро. Яриська торжествовала, а он оправдывался:
— Видать, рыба сама по себе солона, а я еще подсолил…
— То-то же, не брался бы не за свое… Куда этот суп?
— Да никуда… Кашу есть будем.
Яриська отставила горшок с супом в сторону и принялась доставать кашу. Еще не вытащив ее из печки, ошарашила парня:
— Наелся, Харитон, и каши. Да она ведь у тебя через верх полезла! Сколько ты воды налил, сколько пшена засыпал?
Харитон молчал. Он не помнил, какой придерживался пропорции.
А Яриська еще и принюхивалась к каше придирчиво.
— К тому же и пригорела! — торжествующе заявила она.
Харитон повесил голову. Что голодным остался, не беда, а вот опозорился перед девчонкой… Эта противная девчонка не вытерпит, обязательно разболтает. Ребята проходу не дадут ни в школе, ни на улице. Бросил взгляд на нее:
— Ну пригорела… А тебе что? Жалко?
Яриська с испугом смотрела на Харитона. Она не могла понять, в чем перед ним провинилась. Ничем его не обидела — не у нее каша подгорела. Харитон сам виноват, что, не умея, взялся за дело. Однако она не возмутилась. Знала, что мужчины всегда сердятся на других, когда сами наделают глупостей. И в таких случаях надо им уступить, развеселить, а не злить еще больше.
— А ты думаешь, у меня никогда ничего не пригорало? — округлила глаза Яриська. — Ого! Сколько раз! Когда первый раз варишь что-нибудь, обязательно пригорит… Потом знай: пшенную кашу вообще варить трудно, это не манную или гречневую.
Харитон сразу растаял. Ну, уж если у самой Яриськи не раз пригорало, если пшенная пригорает почти у каждого, то можно не беспокоиться. И Яриська не разболтает, и, оказывается, ничего в этом особенного нет. Яриська, заметив, что ей удалось разогнать тучи, повела разговор так, что совсем развеселила Харитона:
— Как-то я первый раз варила тыквенную кашу, так смеху было на всю сторожку! Насыпала пшена в чугунок больше чем до половины, долила водой — оно как поперло из чугунка, так я подбирала-подбирала, полное корыто каши насобирала!..
Харитон, представив, как из чугуна лезла каша, как перекладывали ее в корыто, рассмеялся. Хорошо, что ему не понадобилось корыто.
— Да ну ее к бесу, эту кашу! Давай лучше, Яриська, поедим сала с хлебом!
Тут девочка смело перешла в наступление:
— Пойдем лучше к нам. У нас сегодня дома вкуснотища — крупянка[1]. Мама жарила, кому-то же надо есть?
У Харитона аж засосало под ложечкой. Крупянку он любил. Но ему не очень-то хотелось попадаться на глаза тетке Тоньке. Яриська мигом поняла причину его колебаний, поэтому опять схитрила:
— Мамы, кажется, нет дома; они с отцом, наверное, в лес уехали. Весна, работы много, а обед в печи стынет…
Харитон решился. Тем более, что представил себе приятную прогулку с Яриськой по березовой роще. Соку березового попить.
— Только пойдем прямиком, — поставил он условие.
Яриська безошибочно угадала, чего боится Харитон: увидит кто-нибудь из школьников их вместе, дразнить начнут. Она с радостью согласилась:
— Только прямиком!
— И ледоход посмотрим.
— Лед уже не идет.
— Кто тебе сказал?
— Сама видела…
— Плохо смотрела.
— Вот еще!
— Ну, все-таки глянем!
Вскоре они вышли к Десне. По реке, крошась и разламываясь, скрежеща и шелестя, густо плыли льдины. На изгибе реки раньше образовался где-то затор, а теперь его прорвало и лед шел в полную силу.
— Ну, что я тебе говорил? — торжествовал Харитон.
— Честное слово, не было!
— Это вы так смотрите, — не уступал Харитон. — Не разберетесь как следует, а потом людей путаете…
Яриська не обижалась. Действительно, получилось так, как чаще всего бывало с самим Харитоном: не виноват, а вина валится на его голову. Знала Яриська: в таких случаях лучше помолчать. Харитон скоро оставил ее в покое, только посматривал свысока, будто на ребенка, от которого можно ждать всяких промахов и которому все надо прощать.
Яриськины предположения не оправдались. Мама была дома, а крупянкой в сторожке даже не пахло. Только и всего, что тетка Тонька встретила их ласково и приветливо. Она как раз доставала из погреба картошку на семена и рассыпала ее по веранде на солнышке — пусть прогревается.
— А, приплелись, помощнички! — выпрямившись, улыбнулась она. — Как раз вовремя, а то у меня уже спину ломит…
— Мамочка, ты нам дай хоть что-нибудь перекусить — мы тебе потом всю картошку мигом перетаскаем! — щебетала Яриська.
Антонина не сразу принялась накрывать на стол. Сперва поинтересовалась:
— Разве тетка Галина вас не накормила?
— Да ее до сих пор нет.
— Это как же так — нет? Когда же она уехала?
— Да вот уже третий день… — пояснил Харитон.
— Так что, с товарами задержка или как? — самое себя спрашивала тетка Тонька, а на лбу у нее собирались морщины и в глазах как бы промелькнула некая догадка.
— Десна разлилась, лед идет, вот она и запоздала, — щебетала Яриська.
— Десна-то Десна, — рассуждала тетка Тонька, — да только… И какие ж товары она получила? Не знаешь, Харитон?
Харитон, конечно, не знал. Тетка Тонька пожала плечами, забеспокоилась:
— Чудно, право… Ну, ледоход путь перекрыл… Да ведь мост есть, за три дня объехать бы можно…
— Какие сейчас мосты? — возразила Яриська. — Тот, что возле райцентра, — разводной, в ледоход не работает. А тот, что в Черепове, — не близкий путь!
Тетка Тонька пошла к колодцу мыть руки. Никак не могла успокоиться:
— Удивительное дело… И как она могла задержаться, да еще с товарами? Небось что-нибудь дефицитное получила; может, ткань какую, или платки, или одеяла… Где столько времени пропадать с товарами?
Ели постный борщ с грибами, молочную кашу. У Евмена корова давно уже отелилась, молока хватало. Пили компот грушевый.
— Мама, а крупянка? — разочарованно протянула Яриська.
— Завтра…
— А где папа?
— Где ж ему быть — по лесу шатается.
— А Митько?
— Дело известное — отцу помогает.
Мать отвечала машинально, была озабочена другим: Галина из головы не шла.
— И никаких вестей от матери не было? — допытывалась она у Харитона. — Никто не видел ее?
— За Десной ведь никто не был…
Ребята ели с большим аппетитом. Одноклассники, они не стеснялись друг друга: ели, соревнуясь, из одной миски. Когда дело дошло до компота, Яриська вдруг вспомнила:
— Говорят, когда начался ледоход, на реке кто-то кричал…
— Кричал? — Тетка Тонька тревожно заморгала ресницами, будто ее током ударило. — А кто слышал? Кто видел?
— Никто не слышал, никто не видел. Люди говорят…
Тетка Тонька вздохнула свободнее.
— Как же так — не слыхали, не видали, а говорят?
— Людей не знаете? — подражая матери, заметила Яриська.
— Да, уж чего только люди не выдумают… — задумчиво произнесла мать, убирая посуду.
После обеда все занимались картошкой. Тетка Тонька насыпала корзины и подавала их из погреба, Харитон носил на веранду, а Яриська рассыпала по полу ровным слоем. Работа шла быстро. За какой-то час все было кончено. Тетка Тонька осталась довольна:
— Вот что значит всем вместе взяться! Одна таскала-таскала, а работы не видно. А как артелью — сразу закончили.
Ребята также вздохнули облегченно. Теперь можно и за домашние задания браться.
— Харитон! — просит Яриська. — На завтра такие задачи задали — ну никак не решить. Помоги, пожалуйста!
При других обстоятельствах Харитон, конечно, не взялся бы за них. Сейчас же был вынужден из-за одного того, что просили его так вежливо, обращались к нему с таким доверием, будто он мастер решать задачи. Самое же важное заключалось в том, что не кто-то просил его помощи, а сама Яриська, для которой у него не существовало отказа.
Они уселись за стол. Солнце уже клонилось к горизонту, красные блики пробивались сквозь вершины деревьев. На землю ложились вечерние тени. В хате еще было светло. Солнечные лучи играли на белоснежных стенах, розовела клетчатая чистая клеенка. Задачи были не такими уж трудными. Харитон в них разобрался хотя и не сразу, но все же лучше Яриськи. На этот раз она оказалась совсем непонятливой, долго ей пришлось вдалбливать, пока наконец дошло. А еще отличница! Верно говорят о девчонках, что они не умом одолевают науку, а терпением. Сидят подолгу за книжками — вот у них и знания. А Харитон долго сидеть не может. Нужно, чтобы его кто-то заставил, тогда он за полчаса со всеми уроками справится.
Хитрющая все же эта Яриська! Наверно, у матери научилась! Такой незнайкой прикинулась перед Харитоном, что тот расцвел, гордясь собою. За какой предмет ни возьмутся — плавает Яриська. Харитон ей и так рассказывает, и этак доказывает — никак до нее не доходит. Уже самому все ясно и понятно, вот тогда-то поймет и Яриська, похвалит восторженно:
— Ну и голова у тебя, Харитон! Как у самого учителя. Все на ходу ловишь, а я пока додумаюсь… Если бы так каждый день помогал, горя б не знала.
В хате совсем стемнело, солнце закатилось за горизонт, а они все сидели за столом. Уже дядька Евмен вернулся; Митько, разгоряченный и возбужденный, пропахший сосною и талым снегом, в хату влетел. Долго сновал по комнате, поглядывал на Харитона и Яриську, фыркал да улыбался, а когда вошли родители, выпалил:
— Жених с невестой за стол уселись!
Яриська вспыхнула, рассердилась:
— Митько, сейчас схлопочешь!
— Молодой с молодою! — подпрыгивал на одной ноге Митько у порога.
— Вот сейчас дам! Скажите ему, мама!
Отозвался Евмен. Мягко, с затаенным смешком в голосе:
— А ты что сердишься, глупенькая? Не старые же, молодые оба…
Дядька Евмен тоже расспрашивал Харитона о матери, покашливал да ходил по хате, а когда парнишка стал собираться домой, пригласил остаться ночевать — ведь уже ночь на дворе.
— А если мама вернется? — заколебался Харитон.
— Лед еще с неделю идти будет…
— Может, она через мост?
Его провожали все, только Митька не было. Он носился по лесу с собаками, которые, слышно было, лаяли где-то далеко. На дворе уже совсем стемнело, на небе высыпали звезды, над Боровым всходила луна.
— А снега в лесу дотаивают, только в чаще слежались в лед, — говорил Евмен. — Может, остался б, парень, а то еще волки напугают…
— Так я их и испугался! — с гордостью глянул Харитон на притихшую Яриську.
— Ну, как знаешь…
— Спокойной ночи!
— Будь здоров!
— Привет маме передай! — пропела тетка Тонька.
— Хорошо.
— Да в школу завтра не опаздывай! — пропищала вдогонку Яриська.
— Не опоздаю…
Яриська была довольна. Харитон даже не заподозрил, что она заставила его выполнить те самые задания, о которых он не желал и слышать. Теперь она его крепко приберет к рукам и выведет в люди!
Между родителями шел свой разговор.
— Что-то мне не нравится Галинина поездка, — начал Евмен.
— И я говорю, — согласилась на сей раз жена с мужем. — Тут что-то неладно. Может, товары какие дефицитные получила да в чужие села подалась? Знаешь ведь, какой барыш можно иметь? Лишняя копейка никому не мешает…
— Галина не такая, на это не пойдет.
— Ой, ой, ну и сказал! — сразу вскипела жена. — Будто кто себе враг! Лед пройдет, и она явится. Вот увидишь! Только уже без товара… А я так ждала, думала, может, на наволочки чего привезет или одеяло…
— Ежели получила, то привезет. Галина не такая, — стоял на своем Евмен.
Уже собирались войти в хату, а тут Тонька снова забеспокоилась:
— Ты ничего не слыхал? Болтают, будто кто-то на реке кричал, в ледоход будто попал…
Евмен остановился как вкопанный:
— Что ты несешь? Где, кто кричал?
— Да никто не слыхал, а все говорят. Спроси у Яриськи.
Недоброе предчувствие овладело Евменом. Он молчал, не двигаясь с места, думал.
— Ну, чего стоишь? Иди ужинать…
— Ох, что-то мне нехорошо, Тоня, что-то недоброе случилось…
— Ты о чем?
— Не нравится мне эта история с Галиной.
— Ну, завел! Ничего с ней не случилось. Она баба деловая. Вот увидишь, как на дефиците заработает…
Харитон тем временем шел домой. Пробирался подсохшей дорогой в село. За вчерашний и сегодняшний дни земля жадно выпила воду, деревья наливались соком, терпко пахли еще не раскрывшиеся почки. Из лесу повеяло прохладой, но Харитон ее не почувствовал — он был в плену своих мыслей. Временами косился на темную чащу леса — все же побаивался волков. Ходили слухи, что они подходят к самым домам.
Он думал о Яриське. Славная девчонка, жаль, что не сестра ему. С такой не стыдно и по улице пройти, домашние задания выполнять. Тогда б не стали дразниться, а так, раз она чужая, хоть и дядьки Евмена дочка, даже Митько разные глупости сочиняет: «Молодой, молодая»!..
Впрочем, Харитон не сердился на Митька. Ему понравились слова дядьки Евмена насчет «молодых». Тогда почему не быть молодым Харитону? А уж если говорить про невесту, то кто может быть лучше Яриськи?
Что-то теплое и ласковое разливалось в груди парнишки. Ему уже сейчас хотелось быть не школьником, а хотя бы лет на пять, а то и десять постарше. Стать женихом, одним словом. И Яриська пусть бы была молодою. В белом-пребелом платье, с такой красивой наколкой на голове.
Харитон вздохнул. Видение рассеялось. Пока он учился всего лишь в седьмом классе. Да и то вот уж который день не был в школе. А для того чтобы стать когда-нибудь «молодым», нужно учиться. Яриська это знает — недаром предупредила: не опаздывай.
И Харитон решил не опаздывать. Сразу как-то спокойнее стало на сердце.
«Кооператорша утонула…»
Кто первый в Бузинном произнес эти слова, по сей день тайна. Сколько ни докапывались потом, так и не узнали. Никто их первым не произносил. Так же как никто не слышал и не видел трагедии, что разыгралась в ту злополучную ночь на Десне. Вот не говорил этих слов никто в селе, и всё тут, а они, будто полая вода, проникали всюду, не минули ни одной хаты, ни единого человека.
Односельчане ужасались, не хотели этому верить, но все уже знали, что их кооператорши нет и никогда не будет. Горевали, печалились; женщины, кто пожалостливсе, роняли слезу. И все-таки надеялись: может, это и неправда, дурной слух; вдруг мать Харитона возьмет да и вернется, отомкнет ржавый замок на дверях лавки, широко распахнет двери, и пойдет торговля…
Но на дверях сельской лавки неподвижно висел большущий замок, витрины были надежно закрыты деревянными ставнями на крепких болтах.
О гибели сельской кооператорши говорили на улице, по хатам, в бригадах, на ферме, в поле. Говорили в школе учителя и ученики. В село пришло горе, люди ходили подавленные, в трауре — Галину Колумбас в Бузинном любили. Бузиновцы горевали о Харитоне. Председатель в сельсовете советовался с людьми.
— Ну, что будем делать с мальчонкой? Надо бы присмотреть, воспитать, а кто возьмется?
В правлении колхоза толковали об этом же, охали, ахали.
— Вот беда-то какая! Парнишка покуда ни о чем не догадывается, а что будет, когда узнает?
Яриська узнала об этом сразу, как только подошла к школе. Ей навстречу выбежали подружки.
— Ты слышала?
— Что? — насторожилась Яриська, не без оснований связывая тревожный вопрос с Харитоном.
— Так ты ничего не знаешь?!
— А что я могу знать? — У Яриськи замерло сердце.
— Да наша кооператорша…
— Харитонова мама…
— Да, да, мать Харитона утонула!
Яриська не верила своим ушам. Обводила взглядом толпу девчонок, смотрела в глаза то одной, то другой, стараясь уловить в них искорки смеха, обнаружить неумную и жестокую шутку, но видела — ее не обманывают. Вспомнила — мать говорила, что тетка Галина повезла дефицитные товары в дальние села. Тогда не поверила, а теперь ей так хотелось верить этому!
— Выдумка… — произнесла она наконец. — Тетка Галина, наверно, торгует в других селах.
Девочки с сожалением, как на ребенка, посмотрели на Яриську.
— Сказано, утонула — значит, утонула.
— А кто видел?
— Никто не видел…
— А кто слышал?
— Никто не слышал…
Да, в Бузинном никто этого не видел, не слышал, но знали все.
Только Харитон Колумбас не знал ничего. Он проснулся рано, позавтракал — съел ломоть хлеба да кусок сала с луковицей. Полюбовался аистами. Они старательно трудились. Хотя ночью холодный ветер нагнал с севера тучи, моросил дождик, аисты таскали разные тряпки, палки, старательно ремонтировали порядком разрушенное за зиму гнездо. От них не отставали воробьи. С веселым чириканьем они носили в клювиках соломинки, перышки, примащивались под аистиным гнездом, считая, что закон о неприкосновенности жилья этих птиц автоматически перейдет и на их жилище. Иногда воробьи, нахохлившись, затевали ссору, потом так же быстро мирились и принимались за работу. С интересом, улыбаясь, Харитон наблюдал за всем этим и лениво жевал хлеб.
Подкрепившись, некоторое время раздумывал, как быть: пойти в школу или на Десну? Пошел бы, пожалуй, на реку, да погода плохая. В школу идти тоже не решался — Мария Петровна ему все припомнит, да и директор, вероятно, на сегодня отложил вчерашний разговор. Он пропустил бы уроки, если б не вспомнил, что вечером обещал Яриське непременно быть в классе. Вздохнул, насупился. Случается такое с человеком: пообещал кому-нибудь что-то сделать, а придет срок — нелегко исполнить. Нехорошо такой девчонке, как Яриська, идти наперекор, а хорошо ли перед всем классом выслушивать нотации Марии Петровны?
Сегодня-то он имел право не ходить в школу. Мамы не было до сих пор. И что она себе думает? Уехала в город, запаслась товарами, а теперь месяц там будет сидеть, что ли, пока лед пройдет?..
Скоро ледоход должен кончиться. Но пока наведут переправу, пока паром наладят, чего доброго, и к вечеру не попадет домой. Времени бить баклуши оставалось достаточно. Мама будет ругать? А у него оговорка: ждал ее, не мог бросить дом без присмотра. Главное — придерживаться твердо одного, и тогда никто ничего не сделает, не подкопаются ни дома, ни в школе.
Харитон, хоть и неохотно, все-таки стал собираться в школу. Слишком большим авторитетом для него была Яриська. Просто невозможно идти против воли этой девчонки!
И еще одна причина заставляла пойти на урок. Он знал, что за прогулы придется отвечать. Его за это как следует накажут, будут при всех ругать. Как ни странно, это его не пугало. Наоборот, он жаждал скрестить шпаги с учителями, с самим директором. Пусть узнает Яриська, что он не трус, не тюфяк, а человек, который умеет постоять за себя.
Харитон достал из угла залежавшийся там портфель, сложил нужные книжки и тетради и отправился в школу. Правда, не сразу пошел, а сделал круг — побывал на берегу Десны, убедился, что лед прошел, полюбовался, как стремительно несет река желтую вспененную воду и все больше выходит из берегов. Значит, мама будет торопиться, подумал Харитон, чтобы паводок не отрезал ее от своего села.
Не спеша хорошо утоптанной тропкой побрел к школе. И с удовольствием отметил, что все встречавшиеся с ним как-то особенно приветливо, подчеркнуто-вежливо отвечают на его «здравствуйте», даже останавливаются и внимательно смотрят: Харитон это или не Харитон? Расспрашивают про маму: так и не вернулась? Скажи ты, какая беда, заперла себе лавку, уехала и до сих пор нет! Задает хлопот эта Десна каждую весну, не одно, так другое…
Школьники встретили Харитона сдержанно: не бросились к нему навстречу шумной гурьбой, не спрашивали, почему прогулял, не подсмеивались. Харитон забеспокоился: не пустил ли этот Митько среди них слушок насчет жениха с невестой? Митька́ не было видно, а Яриська стояла в толпе девчонок, смотрела на него ясными глазами. Что значит свой, близкий человек!
Харитон опасался, что на него накинутся учителя, подготовился огрызаться, но учителей пока не было видно. Из-за угла показался директор, поздоровался с учениками, глянул как-то странно на Харитона и ушел.
Харитон бодрился, скрывая свою неловкость и вину.
— Живы? — подмигнул он вместо обычного приветствия ребятам. — Чего вылупились? — бросил девчонкам.
На него смотрели молча. Трудно было понять, что светилось в десятках глаз: сочувствие, любопытство? Ему даже стало немного не по себе: наверно, весь класс, вся школа возьмутся его прорабатывать.
Не успел ничего сказать, и ему никто ни слова. Зазвенел звонок. В Бузиновской школе он еще не электрический. Уже несколько лет прошло, как село электрифицировали, а техничка все ручным звенит.
Когда звенит звонок, уже не до разговоров. Школьники толпятся в коридоре, расходятся по классам, кричат, а для чего — никто не скажет и не знает.
В этой сутолоке к Харитону пробилась Яриська.
Заглянул ей в глаза и весь расцвел. Чтобы Яриську увидеть, разве ради одного этого не стоило идти в школу!
— Ну, молодец, что не опоздал! — похвалила она.
Не успели усесться за парты, книги разложить, как в класс вошла учительница. Первый урок — математика, поэтому это была Мария Петровна, та самая, которая обещала как следует «погонять» Харитона. Но он ее ничуть не испугался. Вчера с Яриськой выполнили все задания, он помнил задачи, как таблицу умножения, наизусть. Ему даже хотелось, чтобы учительница первым спросила его: тогда он всем покажет, а в первую очередь Яриське, что Харитон — не такой уж слабак.
Настороженно, исподлобья смотрел он на Марию Петровну, а она была будто сама не своя, то и дело вытирала нос платочком, видно, в ледоход простудилась. Учительница она молодая, всего пятый или шестой год работала, но характером отличалась твердым, была требовательна, никому не давала потачки, даже Харитону, несмотря на то что дружила с его мамой. Харитон уважал и любил учительницу за то, что она никогда по всякой мелочи матери не жаловалась, а если и поднимала в их семье бучу, то уж не зря.
Мария Петровна почему-то наклонила голову. Класс затих в ожидании, а она не спешила начать урок, прошлась по рядам, остановилась возле окна и смотрела во двор.
Затем учительница провела перекличку. Когда дошла очередь до фамилии Харитона, на какой-то миг остановилась, наверное, хотела упрекнуть за прогулы, но, раздумав, продолжала называть фамилии дальше. Харитон с нетерпением ждал, что Мария Петровна вот-вот примется за него, а она прошлась перед классом и начала урок.
— Кто хочет рассказать, как он решил первую задачу? — спросила она.
Ученики переглядывались, перешептывались, никто не вызвался. Да оно и не удивительно: кому охота добровольно подставлять свою голову? Харитон эту задачу хорошо помнил. В другой раз он тоже молчал бы — ждал, пока вызовут, потому что выскочек школьники не любят, — но сегодня он решительно поднял руку. В некоторой степени это было вызовом учительнице. Так и поняли семиклассники, одобрительно загудели. Только Мария Петровна ничего подобного не подумала, с удивлением взглянула на добровольца:
— Колумбас? Ну хорошо, отвечай, Харитон. Расскажи, как ты решил задачу.
Харитон бодро вышел к доске, взял мел, принялся молча писать цифры, делить и множить, складывать и вычитать. Яриська внимательно следила за каждым действием. Остальные — кто сочувственно, кто равнодушно, скорее наблюдали за самим Харитоном, чем интересовались задачей. Учительница тоже смотрела на доску, но чисто механически улавливала суть задачи. У нее перед глазами все время стояла мать этого мальчика, который так проворно, с подчеркнутой смелостью писал цифру за цифрой, видимо желая реабилитировать себя в глазах учительницы. Мария Петровна была уверена: Харитон еще не знает того, что известно всем. Ей было жаль паренька. Она, как и все, не представляла, как повести себя с ним, что ему сказать, чем утешить, как смягчить горькую весть, которую он, безусловно, скоро услышит. Учительница думала не только о задаче, которую правильно и уверенно решал мальчик, но и о своих учениках. Нет, это уже не те дети, с которыми она встретилась несколько лет назад. Это уже сознательные, взрослые люди, которые умеют в трудный момент держаться достойно. И все же она побаивалась, что кто-нибудь вдруг проговорится, нанесет рану в самое сердце Харитона. А ведь еще точно неизвестно, что именно случилось с Галиной. Возможно, она просто где-нибудь задержалась, ее разыскивают, выясняют. Не может же человек так неожиданно, так нелепо погибнуть…
Мария Петровна тешила себя этой мыслью, хотя и мало верила в то, что думала. Она тоже родилась в придеснянских местах, выросла возле реки и прекрасно знала, как коварна и беспощадна река во время ледохода и паводка. Не было весны без человеческих жертв. Но ей очень хотелось, чтобы все обошлось, и тогда бы она искренне порадовалась за подругу и ни за что не простила бы этому неслуху и прогульщику…
Харитон скоро совсем освоился, забыл о том, что должен отвечать за свои проступки. Заметив особенное внимание товарищей к себе и не получив от учителей замечаний по поводу своих выходок, он стал чувствовать себя совсем уверенно, как и надлежит герою дня. От него ни на минуту не отходили девчонки, ему все время улыбались глаза Яриськи. И он решил, что больше прогуливать не будет, наверстает упущенное и станет учиться так, чтобы мама и учителя были им довольны. Когда уроки закончились, — а они сегодня для Харитона совсем не тянулись, — и когда Яриська пригласила его к себе в гости, он охотно согласился проводить ее до лесной сторожки. Только выторговал право идти дорогой, что шла мимо лавки и его дома; хотел еще раз проверить, не вернулась ли мама.
Матери не было. И они с Яриськой отправились напрямую, знакомой тропинкой по берегу Десны, через густо усаженные пушистыми котиками тальники к березовой роще.
Весна боролась с зимою. Ночью с севера налетал холодный ветер, иногда в воздухе крутилась снежная белая крупа, по утрам из оврагов и заводей подымался густой туман, а уже к завтраку выглядывало солнце, земля начинала парить, луговые озерца незаметно наливались и сияли небесною синевой.
Снега сошли. В полях чисто, приветливо, только купались в воде низинки, но это не мешало весенним работам. Вышли в поле колхозники, загудели моторы. Где пахали, а где подкармливали озимые. Уже и овес готовились сеять, помня, что если его «кинешь в грязь, то будешь князь».
На придеснянских лугах было безлюдно. Сюда возвращались птицы. На обнаженные берега озер, где зазеленели бледные побеги аира и камыша, в ложбинки, где уже выпустил первые бутоны желтоцвет, по вечерам и утрам, парами и поодиночке падали селезни и чирята; кигикали и стонали над лугом чайки, посвистывали кулички; сороки на вершинах деревьев старательно присматривали за похожими на косматые папахи горцев гнездами, добывали свою аистиную поживу аисты.
На пригорке вблизи Борового в зарослях лозняка нашел для себя приют лосенок. Всего на каких-то два-три шага отступил он от реки в тот момент, когда вскрылась она и с шумом понесла на своей могучей спине взломанный лед. Лосенок испуганно озирался, забыл о колющей боли в ноге, ждал свою маму — лосиху. Она почему-то мешкала, стояла поодаль на льдине, видимо стараясь сообразить, какая еще напасть поджидает их на том берегу. Так и не понял лосенок, что произошло с его мамой, куда она девалась. Он испугался треска и шума, прокатившихся над рекой, и, позабыв про больную ногу, бросился наутек. Пробежал он совсем немного, потому что ногу свела такая резкая боль, что он даже не мог ступить на нее. А еще больше испугался того, что позади не слышно было матери. Остановился лосенок, оглянулся и ничего не увидел, кроме какого-то неведомого хаоса, дикой и страшной, непонятной ему разбушевавшейся стихии. Ведь он не знал, что река зимой живет подо льдом, а весной с силой высвобождается из-под него. Лосенку казалось, что сама земля зашевелилась, разламывается на куски и это разрушение настигнет и поглотит его. Не дожидаясь матери, он поковылял дальше.
Малыш плелся в поисках безопасного места, такого, куда бы не доносился этот неприятный, угрожающий шум, это незнакомое ему дыхание реки, воспринимавшееся им как громадная опасность, грозящая смертью. И лосенок, превозмогая боль в ноге, хромая, удалялся от Десны через луга, туда, где пойма переходила в плодородные колхозные поля. Он все время озирался и прислушивался; ему не верилось, что кто-то страшный и неизвестный отобрал у него маму, его верную и сильную защитницу.
До самого рассвета, пощипывая веточки, плелся лосенок все дальше от угрожающего шума, от той злой силы, с которой, наверно, до сих пор борется его мать — лосиха. На день он спрятался в густом лозняке, там, где начиналось поле, пересеченное оврагами, по которым густо лепились кусты боярышника, тянулись кверху молодые березки и так вкусно и аппетитно пахли заросли осинника. Пожевав молодых лозняковых побегов, лосенок облюбовал полянку, покрытую рыжей, под масть его шерсти, осокою, и улегся отдохнуть.
Но спать он не мог. Нога ныла от тягучей боли, словно хищный волк вцепился в нее зубами и грыз без пощады, а кроме того, он неустанно прислушивался ко всем звукам и шорохам, чтобы не пропустить появление матери.
Лосиха не появлялась. Ни на следующий день, ни на следующую ночь, ни позже. Лосенок заскучал. Нога болела все сильней и сильней. Лежал в осоке, ко всему безразличный… Чувствовал, что он беззащитен. Стоит на него наткнуться не только двоим, а хотя бы одному волку — и он погиб. Единственной защитой была осока. Обгрыз вокруг себя лозу, старые стебли осоки, тупой мордочкой рыл влажную землю — хотелось пить. Ему грезились густо-зеленые рощи, высокие сочные травы и горьковатые, терпкие побеги осин. Его не раз пугали трепетом сильных крыльев кряквы, сорока долго не давала покоя, громко скликая всех на расправу с лосенком.
Сам того не понимая, лосенок ждал своей гибели. И погиб бы, если б не любознательность и непоседливость некоторых учеников Боровской средней школы.
Есть такие ребята, которым не сидится ни в школе, ни дома, ни в селе, когда по земле шествует весна. Их тянет, словно магнитом, в далекие походы — в лес, на луга, к реке, в поле. Им хочется все видеть, все знать. Что, уже прилетели утки и положили в гнезда яйца? Ждут сороки сорочат? Ползут ли в лугах по высоко скошенной траве полосатые вьюны? Уже пророс в озерах рогоз, молодые стебельки которого вкуснее любого лакомства? Интересно ребятам и увидеть, и попользоваться, если выпадет случай, всей этой благодатью. И спешат юные следопыты, никем не ведо́мые, никем не поощряемые, куда им заблагорассудится, узнаю́т первыми все, все первыми открывают и рассказывают другим.
В этот день пятеро восьмиклассников решили прогуляться за Боровое, побродить по местам, где поле граничит с лугом. Взяли ножи — без ножа что за путешественники? — обмотались веревками — без веревки в дальнюю дорогу не выходи! — запаслись хлебом и салом — на природе есть хочется как нигде! Оделись легко — случалось десятки километров преодолевать в таких походах. Никому ничего не сказав — что за поход, когда о нем все знают? — отправились в путь.
Шли весело, любовались делами чародейки-весны, оживленно переговаривались. Потом заспорили: куда лучше направиться, какими тропами? Не придя к общему мнению, все же быстро продвигались вперед. Их приветствовали ожившие поля, зеленые озими, овражки, в которых еще бурлила вешняя вода, озерки в низинках, не избавившиеся пока от ледяных «плотов», плававших от одного берега к другому.
Вспугивали зайцев. Худющие после зимовки, с невылинявшей шерстью, они в испуге неслись куда попало, а ребята бежали за ними, весело покрикивая. Если бы зайцы разбирались в намерениях людей, им не стоило бы вот так, сломя голову, удирать — наши путешественники вовсе не собирались на них охотиться или причинять им вред. Интересно было напугать длинноухого труса, вот и пугали.
Поднимали на крыло диких уток; после ночной кормежки они спали на кочках, отдыхали в ожидании тьмы, не рассчитывая на появление незваных гостей. Уткам вслед не кричали, даже не размахивали руками, только подолгу следили за их полетом над озерами, стараясь заприметить, где сядут, и вели меж собой разговор:
— В этом году есть утка…
— Парами летают…
— Будут выводки.
— Все равно охотники перебьют!
Тревожили сорок. Те неустанно стерегли свои гнезда, каждого непрошеного замечали издалека, стрекотали сердито, созывали всех соседей, кружили поблизости, перелетали с дерева на дерево, отводя нападающего.
— Уже, гляди, птенцов высидели…
— Какой шустрый! Попробуй сам посиди!
— Много ты знаешь! Сорока кладет яички, еще когда снег.
— Ну и пусть, тоже мне промысловая птица…
— Тебе лишь бы промысел…
Остановились на холме. В поле урчали моторы — здесь, на возвышенности, снег сошел рано, земля просохла, можно пахать. Внизу, на лугах, блестели озера, в них устремилась вода из Десны. Во многих местах она разливалась чуть заметною пленкой, катилась по стерне, пробиралась в каждую ложбинку.
— Рыба, наверно, пошла на свежую воду…
— Вьюн первым полезет из болотец.
— Карась тоже любит паводок…
Рассматривали все вокруг, опять спорили: куда идти? Одни говорили — вперед, другие тянули на пойменный луг, а кто-то советовал завернуть к трактористам, посмотреть, как идет в поле работа.
Решили пробраться на луга, к озерам, взглянуть, не идет ли там очумевшая за зиму рыба. Один за другим пробирались овражками, путаясь в густом лозняке, покрытом пушистыми сережками, полном звона оживших пчел.
Лосенок почуял ребят издали, замер, зная, что приближается опасность, согнал тяжелую сонливость, замотал крупною головой, прислушивался к чужим голосам, не ведая, как ему быть. Понял малыш, что пришли люди, те, которых не боялась старая лосиха. Они привозили в лес сено и охапки вкусных веток. Он и боялся людей, и в то же время хотел их видеть. А люди, перекликаясь, пробирались густым кустарником, приближались. Лосенок тревожно подергивался, стараясь подняться на ноги, чтобы убежать.
Собрав все свои силы, он все-таки встал. На передние встал легко, но задние, особенно левая, отказывались повиноваться. Было так больно, что лосенок даже присел, потом заковылял в сторону, уступая людям дорогу.
Так бы незаметно для людского глаза он и исчез, если б один из ребят не набрел на его лежбище. Он сразу поднял тревогу. Спустя минуту следопыты окружили свежеутоптанное место лежки, заспорили:
— Глядите, волчище здесь отлеживался!..
— Ну да, волчище! Вот сказанул! Коза дикая.
— Коза? Разве она так вытопчет?
— А по-твоему, волк жрет лозу?
— Стойте, хлопцы! Это, наверное, лось…
— Тоже мне сказал — лось! Лось бы пол-леса вытоптал.
— Но ведь и не зайчик!
Наконец кто-то заметил следы лосиных копыт, и спор сразу прекратился.
— Корова небольшая или теленок.
— Ага, и она одичала…
— Да лось же, ей-богу, лось! Молодой только…
— А может, и правда лось!
На том согласились и двинулись по следу. Смотрели внимательно: след был чуть заметен, на лугу вмятин от копыт почти не видно.
— Вроде и на конский след смахивает.
— Тебе скоро и верблюжий привидится!
Так, перекидываясь словами, шли боровские школьники скорей не по следу, а на авось, однако в ту сторону, куда удалился лосенок. Почуяв опасность, он ковылял, не останавливаясь, но силы иссякали, расстояние между ним и ребятами сокращалось, и наконец позади раздались воинственно-восторженные голоса:
— Вот он, вот он!
— Лосенок!
— А я что говорил?
— Тихо! Спугнете!
— Он больной, хромает.
— Окружайте его!
Ребята рассыпались полукругом, начали брать животное в кольцо, а перепуганный лосенок, напрягая последние силы, бежал с луга на взгорок, к Боровому, что и нужно было его преследователям.
Он наконец совсем обессилел. У него, голодного, измученного, нестерпимо болела нога. Преодолевая ров, отделявший луг от полей, споткнулся, упал на передние ноги и, пропахав борозду, свалился у густых зарослей лозы. Попытался встать, но сил на это уже недостало. Осторожно, опасаясь какой-нибудь неожиданности со стороны животного, ребята обступили его.
Молча, внимательно рассматривали они маленького лося. Ни разу не приходилось им видеть настоящего живого лосенка. Смотрели на него и глазам не верили — на картинках он выглядел величаво, воинственно, к такому и подступиться-то боязно… А тут перед ними лежало беспомощное существо, лохматое, костлявое, неуклюжее, одни мослаки торчат из-под шкуры. Да еще головастое, горбоносое… Лосенок смотрел на ребят жалобно, грустно и обреченно.
Школьники не сразу заговорили, так они были поражены и сбиты с толку своей находкой. Сперва глядели молча, боялись пошевельнуться, а затем, поняв, что лосенок совсем ослабел, приблизились к нему и стали рассматривать вплотную.
— А что, если лосиха появится? — первым сказал кто-то из тех, что побоязливей.
— На куски разнесет!
— Видно, отбился от матери, потому и отощал.
— Может, и отбился…
— А может, лосиху убили. Разве так не бывает?
— Голодный, видать, заморенный…
— Бедненький!..
Ребята были обеспокоены судьбой лосенка. Понимали, что, если ему не помочь, он погибнет.
— Позвать бы ветеринара…
— Так он и пошел! Надо в село гнать…
— А как его погонишь?
— Попробуем…
Вооружившись хворостинками, ребята дружно подступили к лосенку. Он понял, что эти люди далеко не мирно настроены, вытянул шею, пытаясь встать. Что-то звякнуло, и мальчишки увидели, что копыто левой ноги защемило железный обруч. На обруче болтался обрывок цепи.
— Смотрите, смотрите! Что это?
— Капкан!
Да, это был обыкновенный капкан, железный, прочный. Такие обычно ставят на волков. Волк обошел, а лосенок случайно попал в него. Но тогда он был сильным, резким ударом сумел разогнуть одно из звеньев цепи, и она оборвалась. Однако сам капкан впился в ногу и с каждым днем впивался все сильней и сильней, причиняя нестерпимую боль.
— Надо спасать, — решили ребята, — иначе он погибнет.
Андрей Иванович в последние дни почувствовал себя лучше. Улучшение, конечно, было относительным. Он уже не помнил, когда был по-настоящему здоровым. Но после того как в гостях у него побывала Галина, когда развеялось тяжкое недоразумение, которое столько лет отравляло им обоим жизнь, он заметно ожил, даже боли, с которыми свыкся, стали слабее. Или, может, он просто перестал обращать на них внимание… Человеку немного надо для счастья, а еще меньше — для хорошего настроения. Развеялись сомнения, наладились отношения с дорогим для него человеком, и старый учитель почувствовал прилив новых сил. Теперь он и засыпал, и просыпался с единственной мыслью: не сегодня-завтра в его доме раздастся голос дочери.
На следующий день после Галининого отъезда Андрей Иванович проснулся рано, выпил стакан крепкого чаю и, чуть развиднелось, вышел из дому.
Село уже просыпалось. Из труб вился дым; слышались приглушенные голоса, бойкое петушиное «кукареку», гудели моторы на колхозном дворе, а в небе чуть слышно курлыкали журавли — не останавливаясь на деснянской пойме, они проплывали в утреннем тумане на север, в бескрайние белорусские леса, на болота и озера. Андрей Иванович полной грудью вдохнул утренний воздух.
Жил он неподалеку от школы, ближе к пойме реки, на самом краю села, — еще б немного, и двор заливало бы весеннее половодье. Во время сильных паводков, правда, бывало, что деснянский разлив подступал к воротам, а то и прямо во двор. В эту весну воды пока было немного.
Андрей Иванович смотрел в сторону Бузинного, стараясь разглядеть далекий берег, белые хаты, которые отчетливо виднелись сейчас, пока их не успела скрыть от взора густая зелень. Над лугами плыл утренний туман, не густой, но застилавший весь горизонт. Слышался, будто из-под земли, шорох и глухой шум. Но Андрей Иванович, который уже не мог похвалиться хорошим слухом, этого не замечал и даже не подумал, что Десна вскрылась, что она уже бушует, шумит, беснуется. Перед глазами стояла Галина. Он размышлял все время об одном — о ее откровенном признании, о причине разлада. Есть же на свете такие злые, бессердечные люди, которые, преследуя свои эгоистичные интересы, готовы поссорить близких людей, доставить им столько неприятностей, столько боли… Он вспоминал жену — она умерла, так и не узнав, почему их Галя, которую они так крепко любили, вдруг отошла от них, сделалась к ним равнодушной…
Андрей Иванович направился за село, ближе к песчаным холмам, где густо рос краснотал и приземистые ветвистые сосенки. По пути встретился с кузнецом Марком Черпаком, мужем той самой Марии, что присматривала за Андреем Ивановичем, будто за родным отцом. Как и все боровские жители, Марк был когда-то его учеником и воспитанником.
Всех своих учеников, давних и недавних, Андрей Иванович знал, как самого себя. Марию любил и уважал за добросердечность и прямоту. Ее Марко запомнил всезнающим и способным хлопцем, но таким пронырой и плутом, каких поискать. Из Марко вышел добрый мастер, кузнец высокого класса, однако авторитетом у односельчан и у старого учителя он не пользовался.
Как и всегда, Черпак пробирался домой по загуменью и поэтому растерялся, повстречав в сосенках Андрея Ивановича. В округе Марко был известен как браконьер. Не признавая законов охоты — рыбу истреблял варварски, птицу и зверя тоже. И сейчас шел домой, пряча под полой сложенное вдвое ружье и пару уток. Жил он почти на самом краю села и рассчитывал добраться до хаты незамеченным. Увидев учителя, он даже остановился от неожиданности, потянулся к шапке, по школьной привычке.
— Доброе утро, Андрей Иванович! Вы уже на ногах? Это хорошо…
— Здравствуй, здравствуй, Марко! Вижу, и ты уже на ногах, промышляешь…
Марко покраснел, прятал глаза, не мог смотреть на Андрея Ивановича.
— Грешен. Не вытерпел. Двух селезней…
— Не доведет тебя, Марко, до добра алчность…
У Марко недобрым огоньком вспыхнули глаза, он бросил исподлобья насмешливый взгляд на учителя:
— Простите, Андрей Иванович, но… вам же хотел угодить…
Старик высоко вскинул седые брови.
— Мария все сокрушается — чего бы такого вкусненького отнести больному, а я себе думаю: что может быть лучше жареного селезня?
Учитель хорошо знал характер Марко, не поверил ни единому его слову.
— Благодарю, Марко, за заботу, но ты ведь прекрасно знаешь, что я дичью в такую пору себя не балую.
Черпак воровато покосился по сторонам, видно, не хотел еще кого-нибудь повстречать.
— Извините, спешу, уже время раздувать кузнечное кадило. До свидания, Андрей Иванович!
— Будь здоров, раздувай… — иронически попрощался он с Черпаком.
Расстались, недовольные друг другом.
Пройдя немного, Марко вдруг что-то вспомнил, а может, хотел смягчить впечатление от встречи, обернулся и крикнул учителю:
— А Десна вскрылась! Ломает, крушит…
Андрей Иванович на это ничего не ответил. Подумал только: река вскрылась, значит, пришла настоящая весна, теперь и природа и люди заживут по-иному, забот прибавится. И вдруг заныло под сердцем, какая-то непонятная тревога защемила в груди, всего охватило смутное беспокойство, а отчего, никак не мог понять. Значит, Десна вскрылась. Он хотел было спросить у Марко, когда точно взломало лед, обернулся, но того и след простыл. Андрей Иванович подумал, что река вскрылась скорее всего на рассвете, потому что, если б это произошло с вечера, Галинка возвратилась бы назад.
Теперь Андрей Иванович каждое утро ходил за село, бродил по окрестностям, вслушивался в курлыканье журавлей, наслаждался кигиканьем чаек — жалобные крики этих чубатых птиц особенно волновали и радовали его. Луга оживали на глазах. На пригорках зеленела трава, щавель выпускал листочки-лопаточки, на болотах буйно цвел желтоцвет, по берегам озер лезли вверх лезвия камыша и аира. Пение птиц, кряканье, посвист и стенания раздавались повсюду. Луга превратились в птичьи базары, не умолкавшие с утра до позднего вечера.
Любил Андрей Иванович природу. С детства любил.
Еще с тех пор, когда отец начал брать его с собой на озера и старательно открывал перед сыном тайны живого мира. И про рыбу рассказывал — как она живет в воде, вел беседы о птицах и зверях, их особенностях и повадках; о травах и деревьях говорил, будто о живых существах. Любовь к природе и определила дальнейший жизненный путь Андрея: в техникуме, а затем и в институте он изучал естественные науки, агрономию, преподавал естествознание и химию в школе.
Жил Андрей Иванович в просторном домике, обнесенном зеленым штакетником. Усадьба была разделена пополам: на одной половине шумел сад, на другой, большей, разместился живой уголок, или, как его называли в Боровом, школьный зоопарк.
Живой уголок был творением Андрея Ивановича. Началось все с того, что учитель с учениками стали подбирать раненых птиц и зверят и селить их в специально построенные вольеры. Ну, а потом не только подранков, но выпавших из гнезда птенцов и даже детенышей разных зверюшек тащили дети и взрослые на учительский двор. Так и получилось, что в больших и малых вольерах поселились и птицы, и звери, и земноводные, и грызуны.
Живой уголок сохранился и после того, как Андрей Иванович вышел на пенсию. Именно сюда и вели ребята из Борового случайно найденного ими покалеченного лосенка.
Андрей Иванович повстречался с ними сразу же за селом. Увидев старого учителя, школьники закричали, замахали фуражками. Он неторопливо направился к ним, догадываясь, что зовут не зря. Подойдя вплотную, увидел на песке обессилевшего лосенка. Путешественники наперебой рассказывали, а Андрей Иванович тщательно, как настоящий ветеринар, осматривал больное животное. Отметил: лосенок здоров, только нога его измучила, и, если ее не высвободить из железных клещей, малыш погибнет. Велел ребятам сбегать в кузню и позвать кузнеца с инструментом.
— Его счастье, что мы нашли, а то погиб бы, — в который уже раз повторяли школьники.
Лосенок и впрямь был еле живой. Он так ослаб, что ежеминутно останавливался, и мальчишки подталкивали его сзади, помогая передвигаться. Возле села он упал.
Помощь не заставила себя ждать. Вернулся посланец, а с ним и Марко Черпак. Следом бежала толпа любопытных — в Боровом такое диво, как лось, появилось впервые…
Андрей Иванович безошибочно угадал, что кузнеца привело сюда не желание как можно скорее помочь животному, а чисто охотничье любопытство. Осмотрев малыша, Марко прищелкнул языком, прищурил глаза:
— Вот это дичь!
Тесным кружком обступили любопытные лосенка, а он припал головой к земле, настороженно следил за людьми, иногда закрывая глаза то ли от испуга, то ли от боли.
Андрей Иванович командовал, советовал, как снять капкан, а Черпак — нужно отдать ему справедливость — мастерски выполнил операцию. Разъединил клещами ржавую скобу, перекусил кусачками тонкую стальную пружину, и капкан ослаб, мог бы даже совсем упасть, если бы не слишком глубоко впился в туловище. Пришлось применить силу. Лосенок от боли дергался, а когда наконец высвободился, то сразу встал на ноги. Рана кровоточила. Кто-то предложил свой платок, разорвали на куски чей-то мешок и бережно придерживали малыша, пока Андрей Иванович бинтовал ему ногу.
Кузнец Черпак словно бы ласково дотронулся ладонью до спины лосенка. Взгляд его хитрых желтоватых глаз, глубоко спрятанных за припухшими веками, выразил разочарование. Андрей Иванович быстро сообразил, что означало это прикосновение. Саркастически прищурив глаза, посмотрел на Марка:
— Что?
Марк понял, что учителю ясны его мысли, и не стал маскироваться.
— Мяса с него… Одни мослы!
Черпак медленно отошел, собрал инструмент, окликнул подручных, сказав, что в кузне работа не ждет, и тяжело зашагал по песку. У него пропал всякий интерес к животному.
Ребята с Андреем Ивановичем повели лосенка в веселый, плотно заселенный школьный зоопарк. Сначала лосенок шел неохотно, но потом стал смелее наступать на поврежденную ногу, и вскоре шумная толпа ступила на сельскую улицу. Из хат выходили люди, бежала детвора — все уже знали о находке, всем хотелось взглянуть на лесное чудо, которое будет теперь украшением живого уголка.
Среди жителей оказался и приезжий из района. Он, правда, был из местных: тут родился, учился в здешней школе, а уж потом перебрался в райцентр. Андрей Иванович его знал, позабыл только, кем тот работает. Поздоровавшись с учителем, гость спросил:
— Простите, Андрей Иванович, я к вам по делу. Давно у вас была Галина Колумбас?
Старого учителя будто током ударило в сердце. Взглянул вопросительно.
— Я следователь, Андрей Иванович…
— Следователь? — машинально переспросил учитель, тут же вспомнив, что его бывший ученик действительно учился на юридическом факультете.
— Она бесследно исчезла. Мне поручено вести следствие.
Андрей Иванович забыл о лосенке, о живом уголке, обо всех и обо всем. Молча поплелся к своему дому. Он мгновенно понял, что случилось страшное, что еще один безжалостный удар обрушился на его голову.
Харитону начинала нравиться самостоятельная жизнь. Днем — школа, а после занятий — лесная сторожка. В лесу было чудесно: пение птиц, аромат, солнце. Тетка Тонька встречала радостно, никогда раньше она не бывала такой приветливой. Спросит только, не вернулась ли мама, утешит парнишку и опять к печной заслонке. Оттуда запахнет так аппетитно, что Харитону сразу захочется есть, — кажется, никогда не был он так голоден, никогда не едал таких вкусных борщей и каш. Все чаще он беспокоился о матери, винил ее в невнимании к нему, подбирал слова, какими выразит ей свое неудовольствие. О том, что с мамой могло случиться несчастье, не подумал ни разу.
По-настоящему Харитон встревожился и взволновался, только когда увидел в лавке чужих людей. Шел в школу — лавка была закрыта, на дверях висел замок, а когда возвращался, глянул в ту сторону и встрепенулся — ставни распахнуты, замок снят. Рванулся, побежал, чтобы скорее увидеть маму…
В лавке хозяйничали чужие люди. Дверь заперта изнутри, через окно видно, как незнакомцы выполняли обычную, очень медленную работу, которая называлась переучетом.
Харитон забарабанил в окно. На него сперва не обращали внимания, потом кто-то подошел, недружелюбно спросил, чего, мол, ему нужно.
— Позовите маму, — попросил Харитон, думая, что она в подсобке.
— Какую маму? — спросил мужчина. Но тут же, видимо, и опомнился, сообразил, о ком идет речь. — А ты чей, мальчик? Галины Харитоновны?
Харитон возмутился, не стал объяснять, чей он сын, а просто потребовал, чтобы позвали Галину Харитоновну.
Ему объяснили, что она еще не вернулась, а на вопрос, когда вернется, ответили как-то неопределенно.
Ошарашенный неожиданностью, возмущенный, Харитон не знал, что и подумать. Он был не в силах понять то, что происходило: в магазине ревизия, а никто не может сказать, когда возвратится его мать. Он, пожалуй, так и стоял бы столбом возле магазина, если б его не увидела Яриська.
— Что ты здесь торчишь, Харитон?
Узнав, что его не впустили в магазин, предположила:
— А может, Галина Харитоновна дома?
— Говорят, она не вернулась… — ответил ей Харитон.
— Да мало ли что могло случиться? Может, заболела, может, заехала к кому-нибудь, разве так не бывает?
— А почему эти… копаются тут? — враждебно кивнул в сторону ревизоров Харитон.
— Кто знает! Может, их Галина Харитоновна попросила, а может, так полагается. Вот что! Пойдем-ка лучше к нам, расскажем отцу с матерью. Наверное, им что-нибудь известно…
Яриська щебетала, а Харитон успокаивался и снова думал, что лучше ее нет человека на свете.
Дорогой неприятности позабылись, все стало на свои места.
Обитатели лесной сторожки были дома. Дядька Евмен что-то мастерил. Тетка Тонька полоскала и развешивала белье.
— Тетка Галина еще не вернулась, а в лавке ревизию делают, — сообщила Яриська, едва они ступили во двор.
Харитон стоял насупившись, исподлобья поглядывая на Яриськиных родителей и стараясь уловить, как они воспримут эту новость.
Дядька Евмен и тетка Тонька переглянулись, помолчали.
— Так чего же они в лавке копаются, если тетки Галины нет? — наконец отозвался Евмен таким тоном, будто упрекал кого-то за бестактность.
— А мы почем знаем? — пожала плечами Яриська.
— Что бы это значило? — пряча глаза, промолвила тетка Тонька.
Глянув с сочувствием на парнишку, дядька Евмен оставил работу и принялся вслух размышлять над тем, что могло случиться с его мамой.
— Значит, вроде ревизию делают, так, что ль? Переучитывают без нее? Тут что-то неладно. Может, кто жалобу написал, что, мол, товара такого-то не хватает, растрата какая или еще что. Вот и проверяют…
— А почему без продавца? — удивлялась тетка Тонька.
Харитону стало не по себе. Только теперь он всерьез подумал, что с матерью, верно, случилась большая неприятность. Ведь переучет ведется без нее неспроста…
— Хм!.. — озабоченно поблескивал глазами Евмен. — Возможно, что арестовали ее… В милиции держат… кто знает?
Тетка Тонька не зря считалась мастером всякого рода предсказаний. Она сразу поддержала такое предположение:
— Вот то-то и оно! Я тебе сразу сказала, что виноват во всем дефицит.
— При чем тут дефицит?
— А при том! Получила что-нибудь ходовое, увидела, что нет переправы, ну и подалась в чужие села. Продала иль не продала, заработала или нет, а глядишь, где-нибудь и влипла. Люди теперь такие, донесут сразу. Вот и могли прикрыть…
Харитон сразу представил себе подобную ситуацию, и внутри у него похолодело. Он с надеждой посматривал на дядьку Евмена, ожидая, что тот решительно отвергнет подобное предположение. Дядька Евмен и впрямь рассмеялся от таких слов:
— Вот уж выдумала! Чего это она вдруг станет возиться с каким-то там дефицитом? Ошибка тут какая-то. Скоро вернется, все и выяснится. А пока что корми детей, из школы прибежали, небось проголодались…
После обеда ребята дружно выполнили все заданное на дом. За работой Харитон немного рассеялся, стал самим собой, но, когда выбежали во двор, чтобы поиграть в лесу, тревога снова подступила к сердцу. Затосковал без мамы, подумал: наверное, теперь-то уж вернулась, не могла же она чужим людям позволить хозяйничать в лавке. И Харитон заспешил домой. Яриська не отговаривала, только посматривала на него сочувственно. Видать, ей не хотелось оставаться одной, а Митько был не очень подходящим собеседником.
— До завтра, — произнес Харитон, прощаясь.
— До завтра, — ответила Яриська, желая, чтобы это завтра наступило уже сегодня.
На следующий день Харитон не явился в школу. Как ни оберегали его односельчане, ужасная весть дошла и до него. Известие о гибели матери принесла районная газета, которую выписывала мама, а почтальон аккуратно опускал в почтовый ящик, сколоченный Харитоном.
Утром, как всегда, Харитон спешил в школу и уже было прошел мимо ящика, но, подумав, что в нем может оказаться письмо, открыл дверцу. Вынул газету. Развернул ее. В глаза бросилась собственная фамилия в черной рамке. Райпотребсоюз с прискорбием извещал о трагической гибели одного из лучших работников торговой сети района Галины Харитоновны Колумбас и выражал семье (то есть ему, Харитону) свое глубочайшее соболезнование…
Газета выпала из рук Харитона, что-то острое перехватило горло, он задохнулся — не хватало воздуха. Бросив портфель возле почтового ящика, Харитон добрался до завалинки, обессиленно сел на сырую землю, обхватил обеими руками голову. Ничего не мог сообразить, не хотел верить в то, о чем черным по белому писалось в газете… В голове стучало, кровь пульсировала в висках. Харитону вдруг захотелось спать. Поскорее добраться до кровати, лечь и заснуть! Непременно заснуть, иначе с ним случится что-то непоправимое! Ему почему-то казалось, что засни он, и все само собой уляжется, все станет на свои места. Мама вернется, должна вернуться как раз тогда, когда он начнет засыпать. Представилось, что он уже стелет постель, чувствует приятный запах чистого белья — мать так старательно стирала его, гладила, складывала в холодном чулане, и, когда приносила в дом, белье пахло зимою и снегом. Прохладная простыня касалась подбородка, к пылающим щекам ласково притрагивались мамины пальцы, ее ладонь гладила его непокорный ежик. Мама велела закрыть глаза и спать, спать! Непременно уснуть, потому что, если он не уснет, случится что-то непоправимое, страшное…
Он не помнил, как поднялся на ноги, отыскал спрятанный ключ, отпер дверь, как, не раздеваясь, упал на кровать, вдохнул пахучий холодок простыни и снова ощутил нежное прикосновение материнской руки к горячим щекам. Закрыл глаза и медленно стал проваливаться куда-то, словно исчез под водой, не задумываясь, выплывет ли когда-нибудь на поверхность.
Тяжелое известие потрясло Харитона, затемнило сознание, ввергло в какой-то нереальный мир. Он забылся непробудным сном.
— Колумбас опять не пришел! — сообщила Мария Петровна директору школы.
— Бедный мальчишка! — вздохнул директор. — Может, он догадывается?
Ни жива ни мертва сидела в классе Яриська — не знала, что и думать. Харитон обещал прийти. Наверно, с ним что-то случилось. На большой перемене она попросила Марию Петровну:
— Разрешите пойти к Харитону. Мы не знаем, что с ним.
Мария Петровна отправилась к Колумбасу сама. Войдя во двор и увидев газету, брошенный портфель, все поняла.
Ей показалось, что Харитон умер. Одетый, голова неестественно запрокинута. Едва не вскрикнула, но сдержалась, подошла ближе, поняла — жив. Тревожно бьется на виске синеватая жилка, дыхание как будто ровное, лицо розовое, словно от жара. Стояла и колебалась — будить или не будить.
— Харитон…
Она сказала шепотом, но он не проснулся. Тогда она звала громче, почти крикнула, но и это не разбудило мальчишку. Даже не вздрогнул, лежал, будто мертвый.
Мария Петровна поняла, что мальчику плохо, и побежала в амбулаторию. Бузиновская амбулатория — обыкновенная сельская хата, где жил и лечил больных старый фельдшер, которого в самый нужный момент никто никогда не мог найти. Не было его и сейчас.
Мария Петровна не знала, что делать. На улице неожиданно столкнулась с лесником Евменом Горопахой.
— Вот хорошо, что встретила! — обрадовалась она. — Просто не знаю, как поступить, может быть, вы поможете…
Евмен внимательно выслушал то, что рассказала учительница, снял с большой круглой головы громадную форменную фуражку, вытер вспотевшую лысину.
Наконец произнес:
— Что поделаешь, рано ли, поздно, а мальчонка должен был узнать…
— Но ведь он без памяти! — ужасалась учительница.
— Очнется. Не надо будить. В горе такое случается.
До самого утра Харитон лежал в забытьи. Спал всю ночь напролет, не слышал, как в хату входили люди, прислушивались к его дыханию, сокрушенно покачивали головами и молча выходили.
Яриська прямо из школы прибежала в хату Колумбасов. Вечером пришла тетка Тонька и осталась ночевать вместе с Яриськой.
На рассвете Харитон вдруг глубоко вздохнул, порывисто вскочил, сел на кровати и, глянув на мамину постель, где спала тетка Тонька, на всю хату крикнул:
— Мама, ты вернулась!
В Харитоновой хате хозяйничала тетка Тонька. Дети отправились в школу, а она принялась наводить порядок в опустевшем доме. Ко всеобщему удивлению, Харитон быстро пришел в себя — то ли успокоился, то ли примирился с горем, но держался твердо, правда больше молчал. Многие опасались, что он станет плакать, убиваться, а он вел себя как настоящий мужчина. Внимательно прислушивался к теткиным советам. А тетка Тонька не зря десять классов окончила, не забыла, что отличные оценки получала за сочинения на свободную тему. Умела поразмыслить, предвидеть, порассуждать. Убеждала Харитона, что не всему написанному можно верить. Взяли, вишь, и написали в газете, а разве кто видел, как все случилось? Никто не видел! Поэтому нужно терпеливо ждать, — может, и вправду поехала куда-нибудь в дальние села; может, где захворала, слегла да и отлеживается у добрых людей, все может статься… Негоже сразу верить пересудам. Не может такого быть, чтобы человек исчез бесследно.
Харитону и не хотелось верить. Он не представлял себе, как это может человек вот так взять и погибнуть. Мама жива, она непременно вернется! И Харитон отправлялся в школу. Яриська как бы незримо вела его. Утешала и рассуждала так же, как ее мать:
— А разве такого не бывало? Вон в книгах пишется о случаях в годы Отечественной войны. Пришлют кому-нибудь извещение, что их сын пал смертью храбрых, а он, глядь, через полгода — год заявляется домой: «Здравствуйте, вот и я, жив-здоров…» Что, скажешь, не бывало так?
Такое бывало. Кто-кто, а Харитон знал об этом, он любил читать книжки о войне да и в кино видел. И он не соглашался с газетным сообщением, гнал его прочь из своего сознания.
Тетка Тонька топила печь, варила обед и старательно разбиралась в хозяйстве Галины Колумбас. Перерыла, как говорится, все мышиные норы, не переставая удивляться. Чтобы так бедно жил человек, да еще кооператорша, перед которой открывались все склады! У нее ведь весь дефицит в руках был! Антонина Горопаха до этого дня считала Галину скрытной, неискренней. Не могла поверить, что у той ничего нет за душой про черный день. Частенько допытывалась: «Ну, что у тебя из одежи лишнего, много ль в запасе продуктов?» Галина только посмеивалась: «А зачем они мне, запасы?»
Не верила ей Антонина Горопаха. Сетовала Евмену: «Вишь вот, какие на свете люди. Ты к ним всей душой, а они тебе кукиш в кармане прячут…» Евмен, правда, всегда держал Галинину сторону: «А может, и так. Может, ничего не имеет женщина, одинокая ведь…»
Перерыла тетка Тонька все закоулки, обшарила полки, печурки и все уголки на печи и под печью. Нашла только самое необходимое, что есть в каждом доме: пачку соли, связку луковиц на жердочке, картошку в углу, немного пшена, макарон две пачки, полпачки «Геркулеса», горшок смальца, бутылку масла да еще кое-что из приправ — перец, лавровый лист, корицу. И все. Да если бы у нее, Тоньки, была такая бедность, она бы загрызла Евмена!
Может, в кладовке скрывала свое добро Галина? Но и в кладовке оказалось пусто. Только муки немного нашлось в деревянной кадке да гречневой крупы килограмма два, мешочек фасоли, сала в бочке килограммов десять — зимой Галина кабанчика заколола. Не густо было и в чулане, мышам, как говорят, и то нечем поживиться. Однако любопытство все равно мучило тетку Тоньку, и она, позабыв, что в печи кипит и жарится, полезла в подпол. И здесь увидала только картошку в закроме, кучку свеклы и моркови, несколько кочанов капусты, почерневших сверху, да еще заприметила кадку, в которой плавали соленые огурцы.
«Те-те-те! — про себя приговаривала Антонина. — Вот так богачи, вот так заботливые хозяева!..»
Разочарована была тетка Тонька. Даже обижена. Надо же быть такой беззаботной, как Галина! Тьфу, тьфу, пусть уж простит покойница, что так про нее подумалось! Да если б она, Антонина Горопаха, стояла у прилавка, то у нее чулан не пустовал бы, ветер не гулял бы по полкам. Все, все, что получше, лежало бы вот здесь. Висели б рядком и копченые колбасы, и окорока, а банки и баночки выстроились бы в ряд. Мед бы золотился, крупы разные красовались, варенья да соленья. Нет, не думала Антонина, что живут на свете такие бестолковые люди, такие простаки.
Пересмотрев запасы продуктов, принялась она за одежду. Может, если покойница о харчах не заботилась, то хоть одежонкой подзапаслась? Пальто и шубы, туфли и модельные импортные сапожки, отрезы на платья и прочий товар — все, все в руках было.
Затаив дыхание, Антонина отперла шкаф. И дух захватило — набит, полнешенек! Принялась перебирать платья, костюмы, но все это она не раз видела — старенькое, ношеное, что еще от Андрея Ивановича Громового-Булатова принесла Галина. Флотский костюм, пропахший нафталином, выцветший — одежда мужа, сложившего голову где-то в море.
Харитонова одежонка в основном такая, из которой он вырос. Большой ведь уже парень. Белья, правда, хватает, но тоже не новое, стираное-перестиранное. Похоже было, что за последние годы Галина Колумбас ничего не покупала себе из одежды.
Отставив подальше от огня чугунки и горшки с борщом и кашей, чтобы не выкипели, Антонина принялась осматривать всю Колумбасову усадьбу. Осматривала с тщательностью самого придирчивого ревизора. В кладовке все перевернула — те же старые кожухи да стопка постельного белья; видать, любила покойница чистое, душистое белье. Не оказалось ничего ценного ни в погребице, ни в хлеве. Тонька разволновалась не на шутку. Обидно ей сделалось за подружку, что так бедствовала, жить не умела. Забыла про печь, про борщ с кашей, сидела на лавке и думала: неужели правда мог так существовать человек?
Но недолго она сидела сложа руки. Подумалось ей вдруг: «Уж не такая, наверно, Галина была простофиля, чтобы, работая на прибыльной должности, собирать всякое барахло. Видно, держала весь этот утиль просто для отвода глаз…»
И тетка Тонька еще придирчивее взялась перекапывать все мышиные норки в жилище подруги. Теперь она ничуть не сомневалась, что все свои сбережения Галина предусмотрительно перевела в золото и другие ценности, а может, денежки копила. Еще и еще раз обнюхивала все щели на печи и на полках, в шкафчиках и за ними. Наконец напала на то, что искала. В самом углу нижнего ящика шкафа лежала заваленная всякой всячиной небольшая красивая шкатулка. Тяжелая, она была заперта на ключ, и когда тетка Тонька ее встряхнула, то у нее сердце замерло от сладкого предчувствия. Внутри шкатулки что-то едва слышно тоненько звякнуло. Так вот ради чего стоит человеку жить всю жизнь и без круп и без импортных сапожек и туфелек!
Лихорадочно искала Антонина ключ и никак не находила. Догадалась: наверно, в кармане каком-нибудь спрятан. Тщательно проверяла все карманы, а сама злорадствовала: «Вот так и верь людям! Думаешь, они так же к тебе, как ты к ним, с открытым сердцем и душою, а они тебя за последнего дурака принимают… А уж какой искренней и откровенной казалась покойница! Будто ничего и не таила. А оно, вишь, как хитро люди живут — в золото, в бриллианты все свои накопления, а потом в такую маленькую шкатулку складывают… А я, дура, — в свиней, в сало, в кожухи…»
Ход теткиных мыслей был прерван неожиданной находкой — в одном из карманов оказалась книжечка. Обыкновенная серая книжечка вкладчика сберкассы. Даже в лихорадку бросило тетку Тоньку. Вон как живут люди!
Книжка оказалась на имя Харитона Колумбаса — сумма небольшая, но вклад давний. Внесен еще при жизни моряка Колумбаса. Прикинув по времени, тетка Тонька догадалась, что это отец положил деньги на имя сына, когда вернулся из плавания.
Вздохнув, положила книжку на место, повесила голову. «Ну и скрытный же человек Галина! Имела вклад на сына и не похвалилась…»
Уже солнце поднялось к зениту, уже скоро из школы ребята должны явиться, борщ и каша упрели в печи, а она все искала заветный ключик. И не услышала, как на дворе раздались шаги. Словно воровка, заметалась по хате, спрятала в сумке найденную шкатулку, глянула в окно…
По двору медленно брел Андрей Иванович Громовой-Булатов.
«Только тебя здесь и не хватало!» — со злостью подумала Антонина Горопаха, бывшая ученица и воспитанница директора Боровской школы.
С тяжелым чувством шел Андрей Иванович в дом Галины. В последние годы он иногда наведывался сюда, делая вид, что не замечает безразличия и даже враждебности дочери. Внимательно расспрашивал, как Галине живется, интересовался успехами Харитона. Дочь отвечала, что живет она хорошо, ни в чем не нуждается, что сын у нее лучше всех сыновей на свете, и Андрей Иванович, изображая счастливого дедушку и отца, грустно покидал их дом. Теперь, когда камень, угнетавший их обоих много лет, был снят, пришло новое, непоправимое горе.
Что помогло ему выдержать этот удар? Может быть, капли и чудодейственные порошки, привезенные из столицы сыном? Или забота об искалеченном лосенке отвлекла от тяжелых дум? Или, может, мысль о Харитоне?
Услышав рассказ следователя, Андрей Иванович потерял покой. Не находил себе места в доме, бродил по двору, не замечал никого, кроме лосенка. Подкладывал ему душистого сена, молодые побеги осины. Менял воду в корытце. Лосенок, забившись в темный уголок хлева, наблюдал за ним, переставлял с места на место больную ногу.
Учитель глядел на одинокого, больного, покинутого матерью лосенка, а перед глазами у него стоял Харитон. Вот так же и он, дитя человеческое, сиротою остался на белом свете. Был у него отец, хоть и не совсем надежный, хоть и непоседливый, а все же отец — не стало его у мальчишки. Была мать, любящая, заботливая, для которой не существовало большей на свете радости, чем сын, — нет теперь у него и матери. Родственников не осталось у моряка Колумбаса, нет их и у Галины. Только он, Андрей Иванович Громовой-Булатов, самый близкий Харитону человек.
Андрей Иванович смотрел на больного лосенка, а сердцем рвался в Бузинное, в дом Галины, к внуку. Что с ним, знает ли он о свалившейся на него беде? Утешает ли его кто или сидит он один-одинешенек в нетопленой хате, беспомощный, как вот этот лосенок?
Надломленному горем Андрею Ивановичу забота о Харитоне не позволила слечь в постель. За свою жизнь он привык к тяжелым потерям. Каждую из них было нелегко перенести. Но учитель знал, что такое жизнь, знал, что пройти по ней не так-то просто, не миновать утрат, пока наконец и сам не станешь такой утратой для друзей и близких. Андрей Иванович страдал, тяжело переживал несчастье, но становился еще крепче духом, не поддаваясь лихому натиску судьбы.
Сопротивлялся он и этому удару. Знал — Галину, завершившую так преждевременно и неожиданно свой жизненный путь, не вернешь, не поставишь в ряды живых. Судьба отмерила ей короткую жизнь, но для ее сына она должна быть длинной и славной. И ему, народному учителю, сейчас нельзя биться подстреленной чайкой, нельзя посыпать голову пеплом. Он должен прийти на помощь ребенку, взять его к себе в дом, из последних сил воспитать внука, чтобы вырос парень достойным, настоящим человеком.
Не спалось в ту ночь Андрею Ивановичу. Перед глазами прошло минувшее, всех вспомнил, все передумал. Перед ним как живая стояла Галинка. Не та, уже взрослая, немного чужая, а такая, какую разыскал он когда-то в детском доме за Волгой, щебетунья, выросшая в их доме.
Порошки от бессонницы не помогали, уснул перед самым рассветом. Еще с вечера договорился, что его переправят через Десну на моторке. Моторист, тоже бывший ученик, уже поджидал Андрея Ивановича возле его дома, не одну сигарету успел выкурить.
Неподалеку дремало широкое озеро, связанное с рекой целой системой речушек и проток, через которые можно было выбраться на Десну, а там рукой подать и до Бузинного. За последние дни вода прибыла. Она унесла лед с Десны, очистила и озера, сделала водный путь свободным. Через какой-нибудь час Андрей Иванович уже шагал по улицам Бузинного, направляясь к дому Галины.
Окинув хозяйским глазом двор, увидел, что здесь давно ни к чему не прикасалась рука человека; на огороде тоже было голо и уныло. Только на дубу переступали в гнезде с ноги на ногу аисты, приветствовавшие учителя веселым клекотом. Андрей Иванович зажмурил глаза, как от боли. И прежде, когда он приходил в гости к дочери, его никто не встречал во дворе, не бросался на шею. Но тогда он заставал в хате хозяйку. Она то ли вспыхивала от радости, то ли терялась от неожиданности, и на щеках у нее появлялся румянец. Теперь его никто не встречал на дворе, никто не встретит и в хате.
На пороге появилась Антонина, бывшая его ученица.
— Добрый день, Андрей Иванович! — первой поздоровалась она, по школьной привычке. — Проходите, пожалуйста, проходите!
«Только ее здесь и не хватало!» — с неприязнью подумал Андрей Иванович, пытаясь вспомнить девичью фамилию Антонины.
«И принесет же не вовремя!» — думала Антонина Горопаха, приглашая учителя войти в дом и горестно приговаривая:
— Заходите, Андрей Иванович, погорюем вместе, поплачем — уж такая беда…
Андрей Иванович тяжело переступил порог.
Некоторое время они не знали, с чего начать разговор. У Андрея Ивановича комок застрял в горле. Он осматривал хату, будто оказался здесь впервые. Над кроватью Харитона увидел портрет моряка Колумбаса — чтобы сын помнил отца и рос героем. Учитель опустил глаза — обманул его тогда морячок, не так повел себя, как положено порядочному человеку. Долго смотрел на фотографию Галины еще тех времен, когда жила она в доме Андрея Ивановича. Сосредоточенное, с горькой улыбкой лицо, большие булатовские глаза. Платьице ситцевое, обнаженные до плеч руки, худощавые руки подростка. Показалось, что Галина улыбается живой улыбкой, хочет сказать что-то приветливое.
Повлажнели глаза у учителя. Боялся он, что хлынут слезы, боялся расчувствоваться в присутствии Антонины, человека, которого он почти забыл. И вот неожиданно снова встретил. Теперь-то он знал, что это она, оказывается, взбаламутила спокойствие Гали, лишила учителей Громовых-Булатовых счастья.
Растерялся было Андрей Иванович, встретив в хате дочери чужого ему человека, коварную Тоньку. Решил не подавать виду, что Галина рассказала ему обо всем, что долго носила в сердце, — ведь все равно ничего не вернуть и не поправить. Ему неприятно было видеть эту женщину, разговаривать с ней.
Антонину Горопаху тоже не обрадовала столь неожиданная встреча. Но ее тревожило не то, что учитель может упрекнуть за сказанные когда-то злые слова. Она была раздосадована тем, что ей помешали увидеть содержимое таинственной шкатулки… Антонина терялась и чувствовала себя неловко еще и потому, что хоть и была зрелой женщиной, матерью двух школьников, но все еще побаивалась бывшего учителя.
Молчание затянулось. Кому-то следовало нарушить его, но ни учитель, ни бывшая ученица не находили нужных слов. Антонина бросилась к печи, где упревали борщ и каша, а Громовой-Булатов придирчиво отыскивал следы пребывания здесь своей любимицы, будто они могли заменить ее самое. Заметив слезы в глазах учителя, Антонина и сама так расчувствовалась, что забыла о находке, все время не дававшей ей покоя, всхлипнула открыто, по-женски:
— Разве ж кто ждал? Пусть бы от болезни или от горя какого, а то на́ тебе — словно из рук вырвали, так неожиданно, так быстро… А ведь этого могло и не случиться.
«Да, да, могло и не случиться…» — с болью думал учитель. Он вдруг остро ощутил собственную вину за то, что отпустил из дома Галину. Нужно было преградить ей дорогу, не отпускать среди ночи. Обвинив себя в самом тяжком грехе, он, как и каждый человек, тут же начал искать оправдание: а мог ли он ее остановить? Разве она не сильнее и телом и духом, разве не рвалась она, как и всякая мать, к ребенку? И могло ли ему прийти в голову, что именно в тот момент, когда она ступит на лед, Десну взломает, пойдет круговерть и река, тихая река, сделает свое черное, страшное дело?
— Да куда ж мы смотрели, да что думали, позволили улететь голубоньке нашей! — голосила, причитая, как причитают над покойником, тетка Тонька. — Да если б я знала, да если б ведала, что такое горюшко нас постигнет, да я бы поперек дороги легла, да я бы ей путь заступила, не пустила б ее, а сама в гроб легла б за нее!
Андрея Ивановича всегда раздражали эти бабьи причитания, тем более что и в словах, и в голосе Антонины чувствовалась глубоко скрытая фальшь. Лучше б раньше ты, добрая женщина, не говорила глупостей, не ссорила хороших людей, не оскорбляла лучшие человеческие чувства, тогда бы всего этого, может быть, и не случилось. Не бросилась бы ночью ехать Галинка, а то ведь от обретенного счастья полетела, ребенка хотела обрадовать, скорее собраться к отцу…
Антонина как начала внезапно голосить, так же внезапно и оборвала причитания. Видно, решила, что необходимый этикет соблюден, а убиваться сверх меры — это лишнее, да и всем ясно, что не от глубины души и не от чистого сердца.
— А вы-то как поживаете, Андрей Иванович? Как ваше здоровьице? Давненько, дюже давненько не виделись…
Андрей Иванович, хоть и не показывал виду, не любил, когда его расспрашивали о здоровье. Какое там здоровье у человека его возраста. Кроме того, понимал, что бывшая ученица лишь ради приличия расспрашивает его. Пропустил вопрос мимо ушей, а на замечание о том, что давненько не виделись, тихо, с иронией произнес:
— Как видишь, Антонина, только гора с горой не сходится. А может, это и лучше, что горы не встречаются?
Вскоре разговор перешел на Харитона. Антонина принялась рассказывать, правда не столько о переживаниях мальчишки, сколько о своей к нему доброте: все дела, видите ли, бросила, не оставляет парнишку одного — утром в школу отправит, поесть приготовит, вот и сейчас поджидает бедного сиротинку из школы.
Андрей Иванович собрался уходить.
— Да куда же это вы так быстро? Может, борща отведаете? А?
— Спасибо, хочу повидать Харитона. Галина накануне гибели была у меня. К сыну спешила, ночевать у меня не осталась. Договорились, что ко мне переедет, а случилось такое… Заберу к себе внука!
У Антонины Горопахи отнялась речь. Она поняла, что ход событий круто изменит нечто важное в ее намерениях.
— Как это заберете, Андрей Иванович? — переспросила она, и учитель почувствовал в этом вопросе не только любопытство, но и протест.
— Воспитал Галину, выведу в люди и внука.
Антонина поняла: этот седовласый человек заберет у нее то, что она уже считала своей собственностью.
— Почему же это вы его должны взять? Разве вы, старый, немощный человек, обеспечите его всем, что необходимо ребенку? Или, может, не найдется достойных людей, чтобы поставить хлопца на ноги?
— Кто же это его на ноги поставит? — произнес он с горечью в голосе.
— Мы с Евменом вырастим. И воспитание дадим…
Старый учитель внимательно посмотрел на лесничиху. Ничего, абсолютно ничего не осталось в ней от той молчаливой Тоньки, стыдливо прятавшейся когда-то за чужие спины. Только какая-то неуловимая тень той девчонки угадывалась в этой дебелой, хорошо развитой физическим трудом молодой женщине с колючим и упрямым взглядом. Вздохнув, Андрей Иванович проговорил:
— Как раз больше всего мне и не хочется, чтобы ты, Антонина, воспитывала моего внука.
Антонина подбоченилась, будто перед нею не бывший учитель, а лесник Евмен.
— Да какой он вам внук?! Покойница одинаково нам с вами родственница, только мне подругой была верной, а вам — уж не знаю кем…
Старый учитель на какой-то миг заколебался — стоит ли раскрывать душу перед человеком, который этого не достоин, — и все же решился:
— Галина мне сама тогда… в тот вечер рассказала… Все рассказала… Поверить трудно, что ты, Антонина, спасая родственника-предателя, возвела поклеп на меня, своего бывшего учителя, и так бессовестно обманула Галину…
У Антонины Горопахи язык прилип к гортани. Она вспомнила, как настраивала Галину против отца, вспомнила, что не только она, — весь род ее говорил то же самое. Но сейчас и глазом не моргнула. Наоборот, в душе у нее с новой силой вспыхнула злоба и ненависть к учителю, которая с годами как бы притупилась. Сперва Антонина хотела весь свой гнев, все то, что таилось в душе, выплеснуть учителю прямо в глаза. Но, удержавшись в первый момент, успела одуматься, сообразить, что не стоит сейчас защищать дядьку-изменника, которого она даже и в глаза-то никогда не видела. Успела сообразить: никто сейчас, когда нет в живых Галины, не докажет, что такой разговор когда-либо был между ними. И Антонина, вместо того чтобы взорваться гневом, заговорила с видом оскорбленного человека:
— Вот тебе и на́! Что еще выдумаете? Никому ничего я о вас не говорила, даже и не собиралась. А что люди болтали — мне какое дело, люди чего только не наговорят…
Андрей Иванович, хотя и чувствовал неискренность этих слов, возражать Тоньке не стал. Только еще больше утвердился в мысли, что Харитона никак нельзя оставлять на воспитание Антонине. Поэтому примирительно произнес:
— Люди, они, конечно, говорят… Хотя не всегда их слова бывают справедливыми. Однако тебе, очевидно, лучше всех известно, кем была для меня Галина и кем доводится мне ее сын.
Антонина уже не была молчаливой, забитой ученицей, прятавшейся от учительских глаз на задней парте. Она, взрослая женщина, имевшая жизненный опыт, знала, как повести себя, как действовать, чтобы взять верх. Она не стала спорить с учителем и равнодушно произнесла:
— Да уж вам, Андрей Иванович, виднее. Прибежит Харитон, спросим: где захочет, там и жить будет. Может, у вас, может, здесь останется. Он ведь уже не маленький…
Андрей Иванович на это ничего не ответил. Решил зайти в школу, поговорить с Харитоном и с директором.
— Куда ж вы? Вон уж и хлопец бежит…
Во дворе клацнула щеколда, хлопнула калитка — так ее всегда закрывал Харитон. Топая сапогами, в хату спешили Харитон и Яриська.
Кто знает, как бы жил Харитон, если б не Яриська… Она не отступала от него ни на шаг. И главное, в школе никто этому не удивлялся, никто, даже из самых заядлых насмешников, не скривил рта в хитрой улыбке. Ни ребята, ни девчата ни о чем Харитона не расспрашивали, делали вид, что все так, как было и раньше. Однако отношение к нему изменилось. Чуткие, напряженные нервы тонко реагировали на все, и Харитон сразу же уловил суть этой перемены: его жалели. Снисходительно относились к нему и учителя. Никто из них не напомнил о недавних прогулах, не вызывал к доске. Они как бы не замечали Харитона, будто его и в классе не было. Но Харитона это ничуть не обижало. Все смягчало присутствие Яриськи — она была рядом, доверчиво и понимающе заглядывала в глаза, и ему начинало казаться, что с ним мама и потому незачем волноваться и отчаиваться.
Однако он никак не мог сосредоточить внимание на чем-либо, и это было тем единственным, что выдавало в нем чрезвычайное напряжение от крайне обостренного ощущения непоправимого горя. Он не мог уловить логическую связь в том, что говорили учителя; слышал слова, фразы, а что они означали, не понимал. Находясь среди людей, он в то же время был одинок, ощущал лишь одно — присутствие Яриськи, как бы заменявшей ему мать. Время от времени он поглядывал на нее только ради того, чтоб убедиться: она здесь! Уловив же ответный взгляд, всем своим видом молил: не оставляй меня!
Кто знает, каким чутьем — чутьем ребенка или, быть может, женщины, жившей в ней подсознательно, — Яриська безошибочно читала в глазах Харитона каждое его желание, одним взглядом успокаивала: не бойся, Харитон, я здесь, я с тобой!
На переменке Харитона окружали ребята. Каждый старался рассказать что-нибудь интересное: кто-то видел ночью волков, а кто-то поймал на удочку такую щуку, что еле донес. Другие диких гусей спугнули с болота. А были и такие, что кабанов прогоняли с поля. Знали, с чем подойти к Харитону: его хлебом не корми, а только расскажи какую-нибудь небылицу про рыбу, птицу, зверя. Харитон внимательно слушал, а думал свое, испуганным взглядом искал Яриську, держался за нее, словно малыш за руку матери среди чужих людей.
В учительской тихо переговаривались учителя. Как быть с Харитоном? Кто присмотрит за ним, кто возьмет над ним опекунство? Директор сказал, что говорил об этом в правлении колхоза, и там тоже думают, как устроить парнишку. Уже не одна семья колхозников изъявила желание усыновить сироту. Одно лишь неясно: как об этом сказать Харитону, как подойти к нему, чтобы не ранить.
Мария Петровна, преподавательница математики, одинокая женщина, пережившая некогда семейную драму, сказала, что охотно взяла бы Колумбаса на воспитание. Учителя промолчали — не то одобряли такой ее шаг, не то, напротив, сомневались, удастся ли ей укротить своенравного вольнолюбца.
— Все постепенно утрясется, — сказал директор, который никогда не решал наспех ни одного вопроса. — Какой-то выход найдется, — уточнил он, твердо убежденный, что время его подскажет.
— Он к семье лесника тянется, — напомнил кто-то из учителей. — С Яриськой дружит. Быть может, пока побудет у лесника?
Директор тоже склонился к этой мысли. И когда окончились уроки, когда Яриська с Харитоном направились к его хате, никто из учеников не хихикнул им вслед, а учителя проводили их спокойными взглядами.
— У Колумбасов в доме лесничиха хозяйничает, — сказал директор. — И Громовой-Булатов, говорят, уже там.
Упоминание об Андрее Ивановиче, которого уважали все учителя района, сразу успокоило педагогов Бузиновской школы. Если сам Громовой-Булатов явился, можно не тревожиться за судьбу паренька — он что-то надумал, он внука не бросит на произвол судьбы.
Подходя к дому, Харитон заволновался. Его все-таки не покидала надежда: откроет дверь, а мама хозяйничает в хате… Вместо мамы он увидел деда Андрея. И сразу бросился к нему, уткнувшись лицом в полы его пиджака, по щекам потекли слезы. Он только теперь понял: случилось то, чего не должно было случиться. Если в дом явился дедушка, сам дедушка Андрей, которого он очень любил, которым гордился — ведь таким дедом может гордиться каждый, — то его появление могло означать только одно: горе, в которое Харитон еще не верил, его не минуло.
Он тихо плакал, прижавшись к деду, а Андрей Иванович ласково гладил сухой старческой рукой волосы внука, глядел куда-то вдаль, видя там свое, далекое, невозвратное. Застыла у порога Яриська, стояла растерянная и подавленная, сразу утратив ту магическую силу, что держала Харитона в равновесии.
Плакала, стоя у печки, тетка Тонька, которая, как и всякая женщина, не могла без слез смотреть на такие сцены.
Не скоро Харитон оторвался от деда. Молча, отвернувшись, вытирал рукавом глаза.
— Харитончик, умойся, милый, холодной водицей, — сказала тетка Тонька.
Эти простые слова были сказаны ласково, и опять будто все стало на свое место, будто и не было той тяжелой немой сцены.
Харитон умывался, а Андрей Иванович думал трудную думу. Он, старый и опытный педагог, сейчас не мог найти слова, которые точно попали бы в цель. Антонина, хоть и не была педагогом, не разбиралась в тонкостях чужой души, безошибочно поняла, что учителю нелегко будет найти путь к сердцу внука. Она решила, что промолчит, так как в подобном случае молчание убедительней всяких слов. Молча наливала в тарелки борщ, украдкой поглядывая на Андрея Ивановича. А ему и впрямь, как он понял позднее, не стоило сегодня начинать этот разговор. Нужно было отложить переговоры с внуком, нрав которого он знал лишь с чужих слов, до более подходящего времени. Но, сам угнетенный трагической гибелью Галины, жалея осиротевшего паренька, он, побуждаемый благороднейшими чувствами, пошел напрямик.
— Зашел я к тебе, внучек… — начал он и тут же запнулся, заметив короткий, будто выстрел, взгляд Антонины, в котором уловил злорадное торжество: лесничиха была заранее уверена в провале затеи учителя. — Лосенка наши юные натуралисты поймали, стоит в хлеву. Больно забавный лосенок…
Андрей Иванович сообразил, что нельзя прямо говорить с Харитоном о своих намерениях. Нужно подойти к нему со стороны, заинтересовать чем-то таким, что может увлечь пытливый ум ребенка.
Харитон, который уже умылся, навострил уши. Даже Яриська, поливавшая ему одной рукой из алюминиевой кружки, а другой торжественно державшая белоснежный рушник так же, как это делала мать, когда принимала самых почетных гостей — Евменовых начальников из лесничества, — стрельнула любопытными глазами в деда.
Антонина, почувствовав, что торжествовала преждевременно, что Андрей Иванович не перестал быть педагогом, хоть и ушел на пенсию, поспешно бросилась спасать положение:
— Ну вот, потом и поговорите, а сейчас садитесь к столу. Борщик горячий, дети проголодались, да и вы с дороги пообедайте с нами!
Старый учитель не обманулся, сообразив, что это шахматный ход, ход коварный, и на него не просто было ответить. От борща он отказался, но Харитону с Яриськой подкрепиться советовал. И они сели за стол. Тетка Тонька металась от печи к столу, а Андрей Иванович сидел и размышлял. И только хотел было начать рассказ о школьном живом уголке, как его опередила лесничиха:
— Ешь, Харитончик, наедайся, да в Боровое пойдешь. Вон дедушка хочет забрать тебя к себе жить.
Харитон на полпути задержал ложку. Яриськина ложка упала в миску с борщом. Этой елейно-доброжелательной фразой Антонина уничтожила Андрея Ивановича, нанесла, возможно, непоправимый удар по его плану. Подумал: почему Антонина так заинтересована судьбой Харитона? Из-за любви к подружке или у нее другие расчеты?
Чтобы исправить дело, сказал:
— Место жительства всяк выбирает себе сам, по собственному желанию, а погостить у деда, пока все уладится, Харитону не помешает.
«А школа?» — прочитал учитель вопрос в глазах Харитона.
— Школа в Боровом хорошая. Средняя. После восьмого класса учиться в ней все равно придется.
Видно, совсем состарился Андрей Иванович, потому что не мог контролировать каждое свое слово, и оттолкнул Харитона от соблазнительной перспективы побывать у деда. Сам того не подозревая, дед подтвердил слух о смерти мамы.
Харитон со страхом взглянул на Яриську. Прочитал в глазах у девочки испуг, перемежавшийся с надеждой и мольбой. Нет, как ни интересно ему было бы пожить у деда, но он не оставит Яриську. Никогда теперь ее не оставит! Ведь она одна-единственная у него во всем белом свете…
— Так что же, Харитончик, к деду пойдешь или с нами будешь? — сладко пропела тетка Тонька, уже предвкушая свою победу. — Скажи дедушке, ответь, не стесняйся. Ведь он уже старенький, ему нелегко такую дорогу мерить.
Андрей Иванович видел, что он, опытный педагог, проиграл еще молодой, но хитрой бабе битву за юную детскую душу. И потому не удивился, когда услышал:
— Никуда я из дома не пойду, вот еще!
Задвигалась в Яриськиных руках ложка, заблестели глубокой благодарностью глаза девочки.
Андрей Иванович растерянно перекладывал с колена на колено руки, которые сразу сделались какими-то лишними, а тетка Тонька старательно наполняла тарелки горячей кашей.
Зима отступала, уже бессильная перед весной, но еще сопротивлялась. Днем она не могла противостоять солнцу, а ночью, призвав на помощь заморозки, выбеливала землю заново. Бывало, что и вода в лужах к утру покрывалась тоненькой светлой корочкой льда. Но все равно зима уже не могла удержаться, с каждым днем все больше выбивалась из сил.
Хороши были весенние дни. С самого утра, выпутавшись из нежных тенет тумана, вдруг выпрыгивало солнце, начинало веселое путешествие по небу — и радовалось ему все живое. Заморозки словно корова языком слизывала, ледок таял, с треском ломался, вода в Десне веселилась, пузырилась возле берега, гнала вниз мусор и старые прутья.
Начинались полевые работы.
Бузиновский колхоз «Звезда» торжественно встречал каждую весну. День массового выхода техники на поля превращался в подлинный праздник. Зачастую приходился он на воскресенье, выходной день становился рабочим, но от этого не пропадала праздничная торжественность. Напротив, всем представлялся случай выйти на сельскую площадь, собраться вместе.
Еще с вечера механизаторы выводили на площадь возле правления колхоза и сельсовета всю технику: тракторы, сеялки, разбрасыватели навоза и минеральных удобрений, грузовики. Авторитетная комиссия во главе с председателем колхоза и агрономом придирчиво осматривала каждый агрегат, от их глаз не могла укрыться ни одна недоделка.
Всю ночь потом горел свет в кузне, освещая Бузинное. Грохотали молоты, звенели наковальни, урчали моторы, перекликались люди, подчас не хватало времени, чтобы управиться до рассвета. И все же доделывали. Уже после завтрака инвентарь, механизаторы, вспомогательная сила были на местах — все было готово к бою за новый урожай.
На площадь сходились не только взрослые. Все школьники и даже дошколята приходили на праздник. Учителя, классные руководители предупреждали: на торжествах обязательно быть всем! Они могли бы этого и не делать — все равно никто без особых на то причин не упускал случая побывать на площади: начало полевых работ случалось раз в году и в такую пору, которая тоже бывает только раз в году.
Возможно, дети не бежали бы на колхозный праздник, если б когда-то, вскоре после войны, кому-то из сельских руководителей не пришло в голову поручать именно школьнику награждать в этот день лучшего механизатора-передовика снопиком пшеницы или ржи, тем самым снопиком, который в прошлом году вязали последним на поле и, рапортуя об окончании уборки хлебов, торжественно везли в правление колхоза как символ гордости хлебороба. Всю зиму сноп стоял в колхозной конторе, на самом видном и почетном месте.
Весной, когда старые и малые собирались на колхозную площадь, чтобы торжественно благословить начало массовых полевых работ, нарядно одетые девочки-школьницы в венках, с сияющими глазенками на виду у всех выносили его из конторы и ставили на импровизированной трибуне. Традиционный сноп золотился на солнце, клонил книзу тяжелые колосья, будто он и не зимовал в доме, а только что привезен с поля. И в этом было что-то волнующее, такое родное и дорогое сердцу хлебороба, что все, кто был здесь, не могли оторвать глаз от снопа, этого живого символа нового урожая, этой надежды на будущий большой хлеб.
В прошлом году этот сноп привезла передовая бригада, та, что первой закончила уборку хлеба и собрала наибольший урожай. Сегодня сноп вручали механизатору, который быстрее и лучше других подготовил свой трактор к полевым работам.
Харитон стоял в толпе семиклассников и смотрел на золотой сноп. А может, и на Яриську. Ей выпала великая честь: она была отличницей, и классная руководительница велела ей надеть новое шерстяное платьице, чтоб не замерзла, и белый фартучек, убрать голову барвинком и цветами, принять серьезный вид и вместе с восьмиклассницей Валентиной торжественно держать сноп на виду у всех. Везет же Яриське! Харитон одновременно и завидовал ей и радовался. Ему тоже хотелось оказаться перед праздничной толпой, ощущать в руках это золото, но ничего не поделаешь… Правда, каждый раз кому-нибудь из хлопцев поручали держать сноп, стоя на тракторе, когда тот шел из села в поле, но Харитону этого не доверят — есть отличники и активисты, ему до них далеко.
Харитон и не подозревал, что на сей раз именно ему выпадет честь стоять со снопом в руках рядом с лучшим трактористом на тракторе, идущем впереди всей колонны. Когда председатель колхоза спросил: «А кто же сопровождает сноп на тракторе?», директор школы ответил: «Харитон Колумбас».
Никто не удивился, никто не допытывался, как это он удостоился такого почета. Разве он отличник или активист? Юный следопыт или заядлый натуралист? Никто не спросил об этом. Знали одно: Харитон остался круглым сиротой. У Харитона острая боль в сердце, а чем ее лечить? Все согласились, что лучшей кандидатуры директор предложить не мог.
Когда окончился короткий митинг, когда над притихшей площадью отзвучали пламенные слова ораторов, горячо приветствовавших в столь знаменательный день тех, кто должен за лето слова надежд претворить в дело, вырастить щедрый урожай, председатель колхоза сказал:
— А теперь попросим ученика Харитона Колумбаса украсить трактор почетным снопом.
Харитон сначала не поверил, что это его имя было названо, что ему такая честь. За что? Он переминался с ноги на ногу, тревожно поглядывая на товарищей, а они его настойчиво подталкивали в спину:
— Иди, Харитон!
— Иди, тебя назвали!
Он бросил взгляд на Яриську. Она сияла от радости, была больше довольна за Харитона, чем за себя.
Он поверил в счастье и, сутулясь и краснея, сквозь живой строй пробрался к трибуне. Ему ободряюще улыбались руководители села, кто-то одобрительно похлопал по плечу, кто-то легонько подтолкнул в спину — не стесняйся, мол, не задерживай церемонии! Тогда Харитон решительно подошел к девочкам.
Нарядные и торжественные, они не мигая смотрели ему в глаза и с большой осторожностью, бережно передали сноп. Харитон взял его обеими руками — запомнил, как в прошлом году это сделал другой счастливец, — высоко поднял над головой, повернулся кругом и сошел с помоста.
— Кто же за ним присматривает? — спросил председатель сельсовета председателя колхоза, кивнув вслед Харитону.
— Лесничиха взяла шефство, — отвечал тот.
Харитон не слышал этого разговора. Он вообще ничего не слышал и не видел, кроме узенькой щели в толпе людей, расступавшихся перед ним, освобождая путь к трактору, на котором сидел взволнованный тракторист, уже немолодой дядька Иван, ближайший сосед Колумбасов. Ласковыми глазами смотрел он на Харитона, позабыв, что всего лишь прошлым летом этот самый хлопец хозяйничал у него на усадьбе, там, где дозревали на солнце полосатые арбузы. Дядьке не так было жаль арбузов, как того, что этот пакостный мальчишка не дал им дозреть. Так и не узнал механизатор, выспевают в Бузинном арбузы южного сорта или нет.
Харитон хорошо помнил инцидент с дядькиными арбузами и, хотя осуществлял «арбузную операцию» не по собственной инициативе, а выполнял волю своих товарищей, охочих до арбузов, все же чувствовал себя перед дядькой Иваном неловко, смотрел не на него, а на трактор и под ноги, опасаясь, что не словом привета, а ехидным вопросом встретит его тракторист. Сердце стучало тревожно, однако Харитон понял, что сейчас не тот момент, когда вспоминают и высказывают давнишние обиды, к тому же и арбузы-то оказались совершенно зелеными и непригодными к употреблению.
Харитон смело подошел к трактору, стал ногой на выступ, дядька Иван заботливо подал ему руку, пропустил к себе в кабину. Харитон устроился так, чтобы удобно было и самому и золотой сноп был виден всем. Не сразу сообразил, почему его потряхивает и млеют ноги, и, только когда трактор тронулся с места, понял, что это от работы двигателя.
Трактор медленно шел широкой улицей Бузинного. Тракторист Иван внимательно следил за дорогой, Харитон держал сноп, стараясь поднять его как можно выше, а шумная детвора — Харитоновы школьные приятели — бежала рядом, боясь попасть под огромные колеса.
Лишь Антонину не интересовало то, что происходило на колхозной площади. Хватает своих забот! К тому, что должна была делать в лесной сторожке, прибавилась работа и в Харитоновом доме. Уже и в своей семье она была редкой гостьей. Евмен и скот убирал, и в хате порядок успевал навести, а жена хозяйничала на чужом дворе. Даже посторонние люди заметили это, хвалили Антонину Горопаху, говорили, что редко теперь кто-нибудь проявляет такую заботу о ближнем. И никому в голову не пришло, что тетка Тонька неспроста все перемывала и выбеливала в чужой хате, наводя порядок и в амбаре и в хлеву, копалась в огороде…
Она все же умудрилась открыть таинственную шкатулку. Ключа не нашла, поэтому пришлось всунуть лезвие ножа между створок. С силой нажала, замок щелкнул, и шкатулка открылась. Даже сердце зашлось у женщины — надеялась увидеть золото, драгоценности и прежде всего часики, которые моряк подарил когда-то Галине. Эти часики, ей, Тоньке, всю жизнь не давали покоя.
Часиков в шкатулке не оказалось, так же как бриллиантов и каких бы то ни было золотых украшений. Там лежали разные вещицы, известные Тоньке со школьных времен, что дарили на праздники покойная Екатерина Федоровна или Андрей Иванович. Очень красивое красного, будто спелая смородина, цвета ожерелье с крупными посредине, уменьшающимися к краям бусинами, Екатерина Федоровна подарила это ожерелье дочке в день ее совершеннолетия. Она и сама получила его когда-то в подарок от матери. Галина тогда нарадоваться ему не могла, Тонька просто умирала от зависти, а сейчас равнодушно перекинула с ладони на ладонь — грош цена этому старомодному украшению…
Еще что-то позвякивало в шкатулке, какие-то брошки, дешевые перстеньки, браслет из причудливых ракушек — подарок мужа-моряка, несколько юбилейных монет. Не ахти какие сокровища оказались у Галины Колумбас…
Пересмотрев все это, Антонина только вздохнула.
Но снова вспомнила о самой большой Галинкиной драгоценности, которую не раз видела, — о часиках, и даже по лбу себя хлопнула. Тетеря! Так она и поверила, что все сокровища покойницы хранятся в этой несчастной шкатулке. Где-нибудь в потайном месте спрятаны драгоценные вещи и вместе с ними, конечно, чудесные золотые часики. О том, что именно эти часики отсчитали последние минуты жизни подруги, Антонина Горопаха мысли не допускала. С трепетной дрожью, с усиленной тщательностью принялась она заново обследовать все укромные уголки.
Антонина взялась подбеливать печь и трубу, а затем освежила всю хату — ведь наступали первомайские праздники. Было бы неудобно, если б хата ее подруги осталась не побелена. Трудилась она в поте лица. Не раз впрягала Евмена: он помогал выносить из хаты мебель. Тонька все мыла и перетирала, а сама присматривалась к каждой щелке, выстукивала и выскребывала ножом каждую полочку, каждую ножку от стола. Ведь и в кино видела, и по радио не раз слышала, как умелые люди ухитряются прятать свои драгоценности.
В мебели, во всех печурках, в стенах не обнаружилось подходящего места, где бы можно было спрятать сокровища. Тогда принялась она за пол. Вымыла его, проверила каждую доску и, заметив при этом, что одна из них шатается, заперлась в хате, взяла топор и давай ковырять. Доска поддалась легко; больше того, даже переломилась — сгнила или, может, грибок поселился уже в Колумбасовой хате. Тонька осмотрела все углы — никаких признаков того, что в подполе что-нибудь спрятано, не было.
Еще никогда не бывало такого порядка в хлеву — уже давно в нем не хрюкали свиньи, не мычали коровы и телята. Только и живности у кооператорши — с десяток кур да ленивый кот, прозванный Харитоном на морской лад Боем, который все отсыпался на чердаке возле теплого дымохода! Поиски не давали результатов, а тетка Тонька все не успокаивалась. Наведя порядок в хате и пристройках, она принялась за огород. На собственном огороде паровала земля, ждала посева, а Горопашиха, не разгибаясь, трудилась на чужом. Копала глубоко, особенно старательно окапывала деревья и с замиранием сердца ждала: вот-вот заступ скребнет о что-то твердое, металлическое, на свет появится то заветное, что не давало ей спать по ночам…
Хмурая и глубоко обиженная, тетка Тонька вернулась домой. Мало того, что ничего не нашла, так еще и надрывалась на чужом, будто ненормальная… Хоть и прикидывалась убитой горем из-за гибели подруги, но даже Харитон заметил, что в глубине теткиных глаз поселилось что-то чужое, даже враждебное.
Колумбасова хата стояла прихорошившаяся, вымытая, вычищенная, ждала гостей. Гости не шли. Даже Харитон и тот не бывал дома, разве что забежит на минутку. Словно нитка за иголкой, тянулся он за Яриськой в лесную сторожку. Только ночевать возвращался домой.
За последнее время Харитон заметно изменился — вытянулся, похудел, щеки провалились, выступили скулы, круглое лицо сделалось продолговатым. В подростке обозначился будущий юноша, мужчина. Похожие на крылья ласточки брови все чаще собирались на переносице, из-под крутого надбровья на окружающий мир смотрели настороженно-недоверчивые, а то и растерянно-испуганные глаза. И все чаще люди говорили: новый моряк Колумбас растет. А главное, неузнаваемо изменилось поведение хлопца — стал он аккуратным и послушным, вежливым с учителями, никогда теперь не возникало конфликтов у него и с учениками. Ежедневно выполнял домашние задания — под влиянием и нажимом Яриськи, конечно, — тихо сидел на уроках, а когда вызывали к доске, шел охотно, отвечал четко и уверенно. В школе облегченно вздохнули.
— Вот что значит осиротеть! — посочувствовала парнишке старейшая из учительниц.
Горе и в самом деле изменило характер Харитона. Он все еще не верил в то, что случилось, все ждал чуда, подсознательно понимая, что его не будет, и все-таки жил неясной надеждой. Нет, не могло так статься, чтобы мама ушла из дома, ушла, как всегда, по делам, задержалась, не вернулась и теперь никогда не вернется… Этого «никогда» Харитон никак не мог ни постигнуть, ни тем более с ним примириться. Как это понимать — никогда не вернется? А он, Харитон, как жить будет, так и останется один? Ну, пусть отец погиб, не вернулся с моря. Харитон его совсем не помнил, но чтобы мама… Она же ходила по земле… Единственным утешением Харитону была теперь Яриська. Когда она оказывалась рядом, он чувствовал себя спокойней; когда его охватывало тяжелое раздумье, когда боль отчаяния сжимала сердце, он заглядывал Яриське в глаза, находя там не просто поддержку — спасение.
И все же, как и всех мужчин на свете, его не покидало влечение к свободе, к независимости. Иной раз ему хотелось вырваться из-под Яриськиного влияния, махнуть в лес, в поле, проплыть в челне-долбунце по Бузинке, выбраться на Десну, закинуть в тихой заводи удочки, ловить судаков и лещей, варить уху и подставлять весеннему солнцу свое худое ребристое тело.
Бывало, он отрывался от Яриськи, бежал с товарищами в поле к механизаторам, но делал это не по своей воле — пионерский отряд посылал их, ребят покрепче, помогать колхозникам. Помощь была посильной: разносили газеты, журналы, в обеденный перерыв выступали с самодеятельностью. Поскольку Харитон не пел и не танцевал, его вскоре оставили в покое.
В этот день он решил непременно порыбачить. Яриське об этом не хотел говорить и, когда она стала звать его в лесную сторожку, краснея и запинаясь, принялся толковать, что, дескать, надо присмотреть по хозяйству — кур покормить и в огороде поработать. Яриська почувствовала: Харитон ее обманывает. Не выказав подозрения, ответила, что он может делать все что угодно, но она, к сожалению, сегодня помочь не может, велено, мол, после уроков сразу идти домой. Харитон не заметил ничего особенного в этих словах и облегченно вздохнул. Это не ускользнуло от Яриськи — расстались они холодно: девочка понуро зашагала своей дорогой, а Харитон чуть ли не вприпрыжку побежал домой.
В прибранной хате пахло пустотой. Харитону стало даже не по себе — ночью он этого не замечал. Внутренне вздрагивая и ежась, наскоро привел в порядок самую удачливую свою удочку, накопал под старым дубом червей, поговорил с аистами, которые уже давно обжили гнездо и высиживали в нем аистят.
Через каких-нибудь десять — двенадцать минут Харитон был на Десне. Дрожащими руками разматывал удочку, прислушиваясь к знакомым звукам: кигикали чайки, посвистывали кулички, вода чуть слышно струилась, мошкара в молодой травке звенела, перекликалась. Чудесно было на берегу реки, так чудесно, что и не выразить! Просто удивительно, что все так быстро меняется в природе: давно ли на реке взломало лед, сейчас такая красота, не за горами дождливые, холодные дни, а там и зимние вьюги.
Мудрствовать и философствовать было некогда. Червячок уже извивался-крутился на крючке, нужно скорее забрасывать в воду на приманку рыбе. Плюнул на него раз, и другой, и третий — на рыбацкое счастье, — без этого, говорят, рыба наживку берет неохотно.
Настоящий рыбак, если он рыбак по призванию, если он спортсмен, а не просто рвач, не стремится выхватить во что бы то ни стало из речки рыбину и съесть ее, даже не посолив. Настоящий рыбак уж коли закинет удочку, то ни о чем больше не думает. Ему хочется одного: ощутить, как живое неведомое существо, таинственно плывущее где-то там, в водной стихии, вдруг подкрадется к наживке и осторожно так тронет ее — именно тронет, для пробы. И это прикосновение, почти не ощутимое, незаметное, электрическим током пробежит по удилищу, достигнет рыбацкой ладони, пронзит нервы, щекочущей радостью стукнет в сердце, разбудит его, взвеселит теплом охотничьего азарта, ради которого и стоит сиднем сидеть на берегу, жариться на солнце, изнывать без еды. Да, да, настоящему рыбаку достаточно того, что рыбка примеривается к наживке, нежно касается ее своим круглым ртом, лаская рыбацкое сердце, а уж поймается или не поймается — не в этом суть. Рыбаку главное — почувствовать, что в воде есть рыба и она интересуется его червячком. К таким настоящим рыбакам принадлежал и Харитон. Поэтому, высидев приличное время на берегу, забрасывая удочку в разных местах, где когда-то рыба клевала, и нигде не дождавшись прикосновения к наживке, он постепенно утратил интерес к рыбалке. «Еще не время», — сказал он себе и смотал удочку.
Возвратился домой довольный, потому что настоящий рыбак никогда не испытывает огорчения от неудачи. Для настоящего рыбака главное — не улов, а сам процесс ужения. Харитон всласть позакидывал удочку, досыта нагляделся на воду. Она до сих пор стояла у него перед глазами, текла куда-то вдаль. Спрятав удочку в надежное место и не осмотрев подворья, побежал с него, будто с пожарища. Его властно тянуло к лесной сторожке, его звали глаза Яриськи.
В усадьбе дядьки Евмена не оказалось никого. Он обошел вокруг дома, побежал по огороду, заглянул в окно и под навес — ни души. Сперва загрустил и даже растерялся, а потом вспомнил, что сейчас время такое, когда люди не сидят дома. Но куда подевалась Яриська?
Делать нечего, он взялся за книжки. На завтра было кое-что задано да нужно и пройденное повторить. Ведь скоро конец учебного года, перед тем как перевести в восьмой, спросят, и еще как!
Каждый день они с Яриськой учили уроки в хате за широким удобным столом. Харитон не стал искать ключ, вспомнил, что маленький Митько устроил себе «кабинет» на чердаке хлева. Не раздумывая, взобрался туда по лестнице, осмотрелся и остался доволен: хитрец этот Митько, оборудовал себе такое удобное помещение, лучше, чем в хате. Сперва ему показалось, что здесь стоит полумрак, но вскоре глаза привыкли. Света было достаточно, и ничто не отвлекало внимания. На чердаке с зимы осталось порядком слежавшегося сена, в котором Митько устроил себе постель. Притащил сюда старое одеяло и спал, когда захочется. Неподалеку стояла большая круглая кадка — тетка Тонька хлеб не пекла, — она-то и служила Митьку партой.
Налюбовавшись «кабинетом» Митька, Харитон достал из портфеля учебники, разложил на кадке, поудобней уселся и приступил к работе. Оказалось, что учителя не задали ничего сложного, надо было лишь кое-что перечитывать и делать некоторые пометки. Поэтому с уроками Харитон управился быстро и принялся за интересную книжку. Читал — не читал; здесь, в приятном полумраке, в мягком тепле, под аккомпанемент щебета ласточек, воробьиного чириканья, Харитона стало клонить ко сну. Положив голову на слежавшееся сено, он укрылся одеялом и сладко заснул.
Долго ли, мало ли спал — проснулся сразу. Разбудил его басовитый дядькин голос. Незлобиво ворчал Евмен на Сивку, заводя его в хлев.
Надо было слезать, а так не хотелось! Сон и лень крепко взяли хлопца в объятия, и он, разомлевший, блаженно лежал на чердаке и слушал, как дядька Евмен разговаривал с конем, будто бы тот мог все уразуметь и посочувствовать леснику.
А тут, слышно, и тетка Тонька явилась.
— С кем ты там болтаешь, Евмен? — спросила.
— А ни с кем…
Дядька Евмен, слышно по голосу, смутился. Неудобно — застала жена, с конем разговаривает.
— Я-то слыхала…
— Ты все слышишь… Коня вон в хлев ставил… А ты где была? Ждал, что придешь, уже допахал…
— Да что у меня, ходьбы мало? Думаешь, жена у тебя лежебока, спит целыми днями или в лесу цветы собирает? Вот там, за поляной, картошки-скороспелки малость посадила, пускай будет ранняя…
Харитон хотел было спуститься, да неловко. Дядька с теткою ссорятся, а он вроде подслушивает. Нехорошо получилось, рассердятся, если узнают.
Дядька Евмен закатил под поветь телегу, сел, наверное, на оглоблю, закурил — табачным дымом кверху потянуло.
— Ладный клочок землицы вспахал. Думаю, можно овса кинуть, добрый овес вырастет.
Тетка Тонька, видно, еще не наговорилась вдоволь, все распекала мужа:
— Есть буду, что ль, твой овес?.. Опять коню стравишь, да начальство из лесничества заберет… Лучше бы проса посеял, все-таки каша!..
— Можно и проса, — покорно соглашался Евмен.
С минуту молчали.
— А дети где? — спросил дядька.
— Я, что ль, пастух им? — рассердилась тетка. — Яриську с коровой послала, а Митька́ заставляла, заставляла, да разве его заставишь? «Не погоню!» и все. Небось в лес подался разорять сорочьи гнезда.
— Птиц нельзя обижать, — сокрушенно отозвался Евмен. — А Харитон где?
— Что я, пасу твоего Харитона? — еще сердитее ответила тетка. — Кто его знает, куда его занесло. Может, и он, как батька, головы не сносит…
Чем-то нехорошим пахнуло на Харитона от этих слов, недружелюбным, даже враждебным. Может быть, его поведение и заслуживает осуждения; может, и плохим кажется со стороны, но желать ему лишиться головы…
Будто окаменевший лежал он на сене. Его охватило жаром. Евмен, видно, тоже был озадачен тоном жены и, чтобы смягчить сказанное, заговорил, раздумывая:
— Оно известно, не близкий свет хлопцу сюда бегать. Может, устал, а может, наскучило…
— Я никого на цепи не держу…
Нет, не иначе овод укусил сегодня тетку Тоньку или на дядьку Евмена за что-нибудь зла, а на Харитоне злость срывает.
— Пахал я, а в голову думки разные лезли. Ну, вот и надумал: а не переселиться ли нам в село?
— О-о, никак, в нашем лесу медведь издох! — Голос у тетки Тоньки сделался насмешливо-слащавым. — И как же ты додумался до этого?
— Ты не смейся, — тихо попросил Евмен. — Я подумал, не стоит ли тебе с детьми перейти в Колумбасову хату, а я и один уж тут… в сторожке… чтобы работу, значит, не потерять.
Наверное, тетке Тоньке это до сих пор не приходило в голову. Слова мужа ошарашили ее, она должна была все обдумать и взвесить. А Евмен, увидя, что бросил семя в благодатную почву, продолжал:
— Хата, вишь, пустует. Хлопец больше у нас, чем дома. Ну, допустим, весной и летом домой бегает, а осенью да зимой не отпустишь ведь в темень да непогоду. Глядишь, еще кто-нибудь спалит хату…
Тетка Тонька нетерпеливо кашлянула. Ей понравилась эта заманчивая перспектива, но она покуда молчала.
— Я вот что думаю, нашей должна бы стать хата, как ни кинь, Тоня… Галина, покойница, ни с кем, как с нами, не была дружна, а главное… Главное то, что и дети растут, как голубята… Яриська, сама видишь, к парню все тянется…
У Харитона сердце так застучало, что ему показалось, будто чердак заходил ходуном и сейчас обрушится, накроет телегу, придавит дядьку Евмена, а сам Харитон выкатится из сена во двор, прямо под ноги тетке Тоньке, и умрет от стыда и… счастья. То, что в нем жило подсознательно, чего он желал и о чем в то же время не смел подумать, было высказано дядькой Евменом. А разве он неправду сказал?
— Уже в восьмой переходят, еще три-четыре года — и взрослые. Годы летят незаметно…
Действительно, годы летят, как птицы. Весна, лето, осень, зима — вот тебе и год. Еще несколько лет, и они с Яриськой взрослые.
— Ну и чудак ты, Евмен! — отозвалась наконец смягчившаяся тетка Тонька и рассмеялась. — Уж если что скажешь… Яриська еще ребенок, у нее не то в голове…
— Чего там… Может, и то… Мы ведь с тобой с пятого класса дружили вон… а потом…
— Вспомнил! — вдруг снова вскинулась тетка Тонька. — Ну, и что хорошего? Загубила я с тобой свое счастье. Учиться не пошла дальше… Сижу, как гриб в лесу…
— Живем же… — мягко возразил Евмен.
— Да живем уж… — ехидно повторила тетка Тонька.
— А только я так думаю, — продолжал свое Евмен, — что и хлопца до ума довести надо, и Яриську пристроить…
«Ох, какой же молодец дядька Евмен!» — радовался Харитон и любил его в эту минуту, будто родного отца.
В голосе тетки Тоньки зазвучали металлические нотки.
— Оставь глупые разговоры! Так я и отдала дочь за любого. Что у меня, десять дочек, что ли? Учить буду Яриську, в большие люди выводить. Не в Бузинном ей место — в Киеве жить станет и пару себе, не ровню колумбасовскому беспризорнику, найдет. На хату он рот разинул! Да эту хату я и так могу занять, а о Харитоне и слышать не желаю! Не пара он Яриське!
Харитона будто ледяной водой обдали, а потом сунули в кипяток.
Как обухом по голове стукнули. Не мог поверить в то, что услышал.
— Ну, это ты уже лишнее говоришь, — возражал дядька Евмен. — Хлопчик он хороший, способный и… чего там говорить… может и парою стать…
Теперь тетка Тонька рассердилась не на шутку:
— Умом ты тронулся или вовсе ослеп? Что ты мелешь? Или забыл, каков у него отец?
— А мать?
— И мать такая же! Век прожила — копейки за душой не осталось. Гола, как бубен, — стены в хате да ветер в амбаре. Нет, нет, муженек! Иди лучше в хату да займись делом, а об этом молчи, не трави мне душу!..
— Ну, как хочешь… — только и сказал дядька Евмен. И хотя слышался в этом глухой протест и неудовольствие, но они были так слабы, что тетка Тонька на это не обратила никакого внимания.
Непослушными ногами Харитон спустился с чердака на землю. Нырнул за хлев, огородом выбрался в лес и, не оглядываясь, пошел прочь от сторожки. В голове стучало, лицо пылало от стыда и гнева. Вот оно, значит, как!..
Безучастно брел он лесом, не слышал пения птиц, шелеста деревьев. Не знал, чего ищет, от чего бежит. И не заметил, как натолкнулся на лесникову корову с годовалым теленком, услышал звонкий Яриськин голос.
Первым желанием Харитона было бежать. Даже отпрянул в сторону, но наткнулся на ствол березы, больно ударился о него плечом, упал на землю и от боли и обиды горько заплакал. Плакал и, плача, успокаивался и думал, думал… И пришел к выводу: воля тетки Тоньки — еще не все. Он хочет знать, что скажет сама Яриська.
Успокоившись, вытерся рукавом и пошел на голос. Вскоре увидел и Яриську. Она набрала лесных цветов, сплела венок, нарядилась, будто под венец, и раскачивалась на согнутой березке.
Обрадовалась Харитону, как родному обрадовалась. Щебечет, расспрашивает, где был, как ее нашел, а он стоял насупившись.
— Ну, что с тобой, Харитон-почтальон? — допытывалась она, стараясь развеселить его, точь-в-точь как когда-то делала мама.
Глядя в землю, он глухо спросил:
— А ты, Яриська, когда вырастешь…
Она потупилась и тоже смотрела в землю, будто искала глазами то, что там видел Харитон, и ждала конца вопроса.
— …когда вырастешь… замуж пойдешь?
Она изумленно взглянула на него, зарделась, шутливо толкнула кулачком в спину:
— Скажешь такое…
— Нет, я серьезно.
И она поняла, что хлопец не шутит. Подумав, ответила:
— Все выходят…
— За кого пойдешь? Ну, скажи, за кого? Ага! Не говоришь…
Яриська виновато и вместе с тем стыдливо склонила голову:
— За кого мама велит…
Словно в грудь ударили Харитона. Ничего не сказав, смерил ее уничтожающим взглядом, медленно повернулся и пошел.
— Харитон! Постой! Куда ты?..
Но он только рукой махнул, пробормотал что-то и, не оглядываясь, зашагал лесом.
Растерянная и подавленная, Яриська обиженно моргала глазами и ничего не могла понять.
— Вот шальной!.. — прошептала она с обидой, сорвала с головы венок, сердито бросила его вслед Харитону и залилась горькими, уже не детскими слезами.