2

* * *


Странно, за несколько минут до смерти Виктор Кунцельманн вспомнил именно этот короткий марш-бросок шестьдесят четыре года назад. От грузовика до ворот лагеря. Приближающийся конец жестоко выудил этот эпизод из сумерек памяти, как пасторальную открытку из ада.

Стояло жаркое августовское утро. Он с необыкновенной ясностью вспомнил песнь дрозда и стаи ворон, вычерчивающих в небе каллиграфические узоры.

Их возили по кругу, сообразил он, чтобы они потеряли ориентацию. Из исправительной тюрьмы в Гамбурге ехали больше суток, но на рассвете ему удалось сквозь дырку в брезенте выглянуть наружу, и он понял, что они приближаются к Берлину…

Он шёл в строю к комендатуре, не решаясь повернуть голову, и вдыхал знакомые запахи бранденбургских каштанов, шиповника, бурого угля и жаркого континентального лета. Запахи жизни, которая никогда уже к нему не вернётся.

Ворота лагеря приоткрылись, они миновали сторожевую вышку. В её тени стояли вооружённые эсэсовцы. Потом за ними закрылись ещё одни ворота. Жара была удушающей. Она давила на него, как будто его завернули в свинцовое одеяло, как будто гравитация поднатужилась специально, чтобы досадить именно ему, кто-то крикнул «Хальт!». Время испуганно вздрогнуло. Они увидели виселицу с повешенным, словно выгравированную на сине-стальном небе. Казнь, судя по всему, совершилась уже давно. Распухшее, с почерневшей кожей тело было совершенно неподвижно, над ним заинтересованно кружились вороны.

За виселицей простирались бараки. Низкие, выкрашенные синей краской деревянные сооружения с открытыми по случаю жары окнами. Виктор мысленно поинтересовался, который сейчас час, но тут же понял, что он вряд ли мог бы с уверенностью назвать даже год. Ощущение времени здесь исчезло, календарь превратился в аморфную кашу расползающейся хронологии. Будущее уже позади, а прошлое принадлежит будущему.

На аппельплацу стояли конвоиры с овчарками… Надо всей этой сценой словно витал дух Ван Гога: кричащие, клаустрофобические цвета… мучительные, как взгляд на солнце.

С запада к лагерю примыкал большой фабричный комплекс. Зона безопасности с двойным рядом проводов под напряжением. Множество объявлений предупреждало, что при приближении заключённого к ограде охрана будет стрелять. Это подчёркивало абсурдную логику лагерной жизни. Заключённые должны умирать по правилам, а не кончать жизнь самоубийством, бросаясь на провода высокого напряжения.

Сторожевая вышка напоминает деревенский вокзал, подумал Виктор, в ней есть что-то идиллическое, сельское, и ещё эти цветы в окне второго этажа… Там происходила какая-то жизнь, кто-то нёс чайник из одной комнаты в другую, но с балкона торчало дуло пулемёта.

На крыльце появился комендант с мегафоном и объявил, что они находятся в концентрационном лагере. Тот, кто будет хорошо работать, может рассчитывать на хорошее обращение. Тех же, кто нарушает правила, отлынивает от работы, симулирует болезни, нарушает дисциплину, что весьма типично для таких подонков, как они — уголовники, жидолюбы, коммунистические свиньи, гомосексуалы, — тех ждёт суровое наказание.

Виктор не слушал. Вот уже три месяца к его тюремной робе был пришит розовый треугольник, нарушение параграфа 175… невероятно, но благодаря удаче, случаю, недосмотру судьбы он был всё ещё жив.

Очевидно, только что прозвучал какой-то сигнал; отовсюду поползли ручейки заключённых в полосатых робах, истощённых до скелетоподобия, в чесотке, в лишаях, бритых наголо, вшивых, покрытых высыпаниями, похожими на брызги от приближающегося кадила смерти… ручейки сливались в притоки, притоки — в реки, заполняя плац тихим приливом отчаяния.

Прямо за ним стоял узник, он знал его имя: Нойманн, коммунист, он прибыл тем же транспортом, что и Виктор. Они обменялись в дороге несколькими словами… Виктор с трудом понимал, что тот говорит: Нойманну в отделении гестапо в Альтроне молотком выбили зубы. Речь его напоминала странную смесь шипения и чмоканья на твёрдых согласных, словно бы слова были маленькими острыми камушками и ему приказали разжевать их и выплюнуть в песок.

Виктор не знал, почему их везли вместе. У них даже робы были разные: у Нойманна пришит красный треугольник: политзаключённый. У остальных треугольник зелёный — профессиональные преступники, возможно, убийцы… всё что угодно.

Он не понимал логики. Он не понимал, почему его осудили по параграфу 175, «гомосексуальный разврат», хотя суд мог бы разделаться с ним гораздо короче по двум другим статьям: «подделка документов» и «уклонение от воинского долга». Но вместо этого ему пришили розовый треугольник и переправили в гамбургскую тюрьму. Либо провидение, рассудил он, либо какой-то неизвестный мне план.

Перекличка продолжалась довольно долго. Жара набирала обороты. Удивительно, что никто не упал в обморок. Должно быть, их удерживает страх смерти, подумал Виктор. Но лишь до определённой границы… потом наступает страстное желание покончить разом с мучениями, голодом, жарой, стужей, недосыпом, слабостью, слезами… отсутствием слёз, безнадёжностью. Достаточно было на утренней перекличке бессильно опуститься на колени — и палачи делали своё дело. Они особенно ожесточались, когда видели даже такие жалкие проявления свободной воли. Они ненавидели самоубийц — рассматривали их как беглецов.

Слева от него в строю стояла группа заключённых из ближайшего барака. Лицо одного из них показалось Виктору знакомым… Но нет, не может быть, решил он, это, должно быть, жара, пришедшая с востока, из России, где, по слухам, немецкая армия застряла в неоглядных степях. Слухи оптимистически утверждали: война проиграна, и прорыв фронта — всего лишь вопрос времени.

Колонна заключённых направлялась к какому-то сооружению, напоминающему беговую дорожку. Он присмотрелся — нет, не беговая дорожка, а своего рода выставка различных видов дорожного покрытия: политый битумом гравий, щебёнка, песок, булыжная мостовая, брусчатка, бетон… Эта псевдобеговая дорожка шла полукругом вокруг аппельплаца.

— Они испытывают сапоги для армии, — шепнул ему сосед, тот самый, показавшийся ему знакомым, — смотри, чтобы не попасть в штрафники, там и дня не протянешь. Они нагружают рюкзаки камнями и заставляют маршировать, пока не склеишься. А потом анализируют износ подошв.

На беговой дорожке рядами по пять человек выстроились измождённые люди с рюкзаками за спиной и в сапогах вермахта. Их погнали вперёд плетьми и прикладами. У многих подгибались ноги.

— Новенький? — прошептал сосед. Он, казалось, никак не реагировал на происходящее. — Я видел, вас грузовик привёз. Вы, наверное, важные птицы… никого не били, по крайней мере. Не пугайся, мне поручено узнавать новости у вновь прибывших и распространять их… по ту сторону оцепления… Меня зовут Рандер. Найдёшь меня в прачечной.

Виктор пожал плечами. Провокатор? Или просто интересуется молодыми парнями? Лагерная жизнь порождала куда больше гомосексуалов, чем все клубы Берлина, вместе взятые.

— Мы пытаемся наладить сопротивление, — прошептал Рандер, почти не шевеля губами и глядя на конвоиров. — Нам нужны люди оттуда. Те, кто видел что-то в других закоулках системы… молодые люди, у которых есть шансы выжить. Если будет возможность, приходи в прачечную.

Перекличка закончилась. Заключённые строем двинулись за пределы лагеря — Виктор решил, что на фабрику, там их, наверное, используют на принудительных работах. Подул слабый, не приносящий прохлады ветерок. Казалось, он вдувает жар прямо в и без того раскалённые бронхи.

Колонна, в которой был Рандер. развернулась кругом и направилась к баракам. Виктор сделал усилие и вспомнил, где он его видел: много лет назад в баре на Паризер-плац, перед переполненной пепельницей и с рюмкой в руке. Рандер был не только гомосексуалом, он был ещё и активистом давно запрещённой к тому времени компартии. Виктор удивился, как он всё это вспомнил. Плавное течение времени уже не относилось к разряду само собой разумеющихся понятий….



В восточной части лагеря был выделен небольшой участок, своего рода лагерь в лагере. Четыре выкрашенных не в синий, а в зелёный цвет барака стояли по квадрату, ограничивая небольшой двор. Недавно высаженные по периметру деревья отгораживали эти бараки от остальных строений. На входе даже зеленел газон. Окна зачем-то закрашены белым… Только один вход, остальное обнесено колючей проволокой. После переклички всех, кто прибыл с Виктором, погнали на санитарную обработку. Охранники оставили их ненадолго, И Виктор успел расспросить, за что осуждены остальные. Оказалось, все они работали в типографии, попались на производстве поддельных билетов денежной лотереи. Из отгороженных бараков доносился странный звук, который будет преследовать Виктора десятилетиями, — ухающие равномерные удары печатного пресса. Один из охранников сунул голову в душевую и не предвещавшим ничего хорошего мирным тоном попросил поторапливаться.

В соседней комнате им выдали одежду, к его удивлению, гражданскую. Уже много месяцев он не ощущал прикосновения к телу чистой хлопковой ткани, но тут же инстинктивно понял, что одежда взята у мёртвых. И у него появилось жутковатое чувство, что он следующий на очереди.

Их зарегистрировали в канцелярии и отвели в барак. Прибранная комната, койки на удивление чистые и, похоже, удобные, даже застелены. У стола конвоиры играют в карты. В углу патефон, в звуки музыки ритмически вплетаются удары пресса с той стороны двора…

Вскоре их привели в конторское помещение, где за столом, с сигарой в зубах, сидел майор СС. Он объяснил им, что с этого момента им доверяют государственную тайну и они под угрозой смерти не имеют права её разглашать. У Виктора всё время было чувство, что это какой-то розыгрыш у врат ада. Что всё, что происходит, составляет часть дьявольской шутки, и его собственное сознание после многих месяцев психических испытаний начинает подыгрывать этому розыгрышу: он уже встречался с этим майором. Крюгер. Полгода назад Виктор по его просьбе устанавливал подлинность каких-то документов.

Через приоткрытую дверь видна была мастерская. За длинным столом, согнувшись, сидели заключённые, все в гражданском, но с наручными повязками. Странно, но конвоиров видно не было. Ни окриков, ни собачьего лая, ни глухих ударов дубинками. Никто, казалось, не принимал его розовый треугольник за повод избить его, зажать мошонку рукой в перчатке — только ради удовольствия посмотреть, как его рвёт от боли, так было в Гамбурге… При этом его осыпали насмешками, называли педрилой, фикусом[43], выродком, недочеловеком, всем, что могли отыскать в своём убогом лексиконе.

Крюгер притворился, что не узнал его. Он разговаривал совершенно нормальным тоном, даже выразил сожаление по поводу неприятного инцидента с зубами Нойманна… попросил не забывать, из какого кошмара они вырвались, поэтому он имеет право ждать от них определённой признательности. Он пообещал достойное питание, дневной рацион сигарет, возможность получать и отправлять почту — после военной цензуры, разумеется. А когда война кончится, добавил Крюгер, они займут достойное место в пантеоне победителей, поскольку их главная задача — помочь Германии выиграть войну.

Он сделал тщательно продуманную паузу. Вы были избраны исключительно благодаря вашему выдающемуся мастерству профессиональных фальсификаторов, объяснил он, и вы должны сослужить отечеству важную службу. Вы будете делать фунты стерлингов. Фальшивые фунты стерлингов. Миллионы фальшивых фунтов стерлингов. Наконец-то ваша преступная деятельность послужит благой цели.



Заключённый, которому было поручено ввести их в курс дела, представился: Вильфред Шпенглер. Он здесь с февраля 1942 года, с самого начала. Их тогда было не более двадцати. Все гравёры. Крюгер собрал их в концлагере Заксенхаузен к северу от Берлина. В основном это были евреи из Бухенвальда… никто из них понятия не имел, что их ждёт. Основное производство и сейчас в Заксенхаузене. Но с тех пор, как воздушное господство над Германией окончательно перешло к союзникам, руководство СС решило из соображений безопасности рассредоточить производство. Выбор пал на небольшой лагерь к западу от Потсдама, Хавеланд, где они и находятся. Самого Шпенглера перевели сюда полгода назад. Заключённые здесь — исключительно немецкие фальшивомонетчики, лучшие из лучших, со всех концов страны.

В первом же помещении, куда их привели, вдоль стен стояли метровые штабеля бумаги с напечатанными ассигнациями — по четыре на лист. Человек десять сидели за длинным столом и нарезали их вручную. Они укрепляли бумагу на рейсшине и аккуратно отрывали по стальной пластинке. Это важно, объяснил Шпенглер, края с трёх сторон должны слегка махриться. Четвёртая сторона абсолютно ровная, это одно из требований Банка Англии.

…Комната освещена мощными лампами, на полке жужжит вентилятор. Всё тщательно прибрано, даже по-своему уютно. Двое десятников собирают готовую продукцию. У короткой стены — четыре сундука, заполненных готовыми деньгами. Миллионы фунтов, вспомнил Виктор.

Полагалось бы удивиться, подумал он. Всё это секретное предприятие, поддельные деньги, сигареты в рационе вместо казни… Похоже было, что он, Виктор Кунцельманн, находится в эпицентре шторма, где всегда царит полный штиль, и временно вне опасности, по крайней мере в ближайшем будущем. Он понял наконец, почему он сюда попал, почему он выжил в каталажке, да ещё под чужим именем, и даже понял, почему его арестовали в Тиргартене четыре месяца назад.

Оказывается, полиция следила за ним гораздо дольше, чем он мог предположить. Они знали о нём всё, знали обо всех его подделках — документов, продуктовых карточек, марок, картин, знали обо всей его и Георга Хамана деятельности. И тюремное заключение в Гамбурге было своего рода карантином. Даже индульгенция Германа Геринга, выписанная на его имя, спасти его не могла. За всем этим стоял Крюгер.

Подделки сами по себе никакой ценности не имеют, подумал он. Искусство, так же как и эти фальшивые ассигнации, которые на его глазах упаковывают в ящики, приобретает ценность, только когда люди начинают в него верить. Знание, что человек устроен именно так, изменило в своё время ход его мыслей и сделало его блистательным фальсификатором. Люди хотят верить в лучшее будущее и становятся заложниками этой веры… надо только простимулировать их отчаянное желание почувствовать Разумность мироустройства. Тогда увиденное становится Подлинным только потому, что кажется подлинным… вся жизнь основана на вере в подлинность бытия. Вот он и стал выдающимся специалистом по введению людей в соблазн верить, и, словно в наказание за этот жизненный выбор, судьба, иронически ухмыляясь, привела его именно сюда…

Они прошли в следующее помещение, где за подсвеченными снизу столами сидело человек двенадцать рабочих. Здесь проверяется качество, разъяснил Шпенглер. Ассигнации сортируют на четыре класса. Неудачные экземпляры уничтожают. Крюгер давно ещё вместе с главным гравёром лагеря, профессиональным фальшивомонетчиком, разработал соответствующие стандарты.

Только сейчас Виктор обратил внимание, как громко и вдохновенно говорит Шпенглер, почти кричит, и это не из-за шума печатного станка или звуков патефона. Он догадался почему. Страх. Даже здесь, невзирая на сигареты, музыку, невзирая на иллюзию, что они живут почти нормальной жизнью, делают почти нормальную работу, невзирая на их гражданскую одежду… всё это, понятно, задумано, чтобы внушить им мысль, что они не пленники… несмотря на это, они все на волосок от смерти. И увлечённый профессиональный тон Шпенглера предназначался не им, а людям СС, невидимым слушателям. Они могли в любой момент появиться в мастерской.

Нет, должно быть, он понял причину этого пафоса по контрасту, когда Шпенглер вдруг понизил голос и ответил им на незаданный вопрос: куда идёт их продукция? Один из десятников, завоевавших доверие Крюгера, всё тем же хорошо сыгранным энтузиазмом утверждал, что чемоданы посылают в немецкие посольства в союзнических и нейтральных странах. Они идут как диппочта и не подлежат таможенному досмотру. Что с деньгами делают дальше, он не знает, возможно, раздают агентам, и те отмывают их через банк.

Шпенглер снова заговорил в полный голос. Виктор так и не понял — неужели он и в самом деле доверил им какую-то тайну? Теперь Шпенглер ударился в подробности техники ретуши, рассказал о ювелирной работе с печатью и орнаментом — на подлинных фунтах, выпущенных Банком Англии, они часто не идеально резкие, поэтому и здесь гравёры должны быть чуточку небрежными.

В следующей комнате стены были обиты звукоизоляцией, сюда шум печатного пресса не проникал. Вообще ничего не было слышно, кроме тихого поскрипывания гравёрных игл по медным пластинам. Кое-кто из мастеров поднял голову и кивнул вошедшим, другие, похоже, их даже не заметили… Да, почти наверняка: Шпенглер, когда перешёл на полушёпот, хотел, чтобы сказанное осталось между ними, потому что сейчас он, предварительно убедившись, что поблизости нет никого из охраны, снова понизил голос. Есть ещё планы производства долларов, прошептал он. Гиммлер приказал ускорить производство, но пока результаты так себе. Современные американские методы светопечати очень трудно воспроизвести на немецких станках. Впрочем, пробную партию запустили, негативы отретушировали. Несколько недель ушло на мелочи: искорка в глазу Джорджа Вашингтона, тень на знаках отличия на вороте мундира генерала Гранта, складка на манжете Авраама Линкольна. Всё должно быть идеально точно, объяснил Шпенглер; подделку можно распознать по минимальной нерезкости, по отсутствию микроскопической, невидимой невооружённым глазом детали. Здесь Крюгера не обойдёшь. Если ассигнации не будут соответствовать требованиям, можно считать, что вас уже нет в живых. Но есть куда более безопасный метод саботажа, он разъяснит попозже, может быть уже вечером, после отбоя, когда их запрут в бараке.

Система была — не подкопаться, понял Виктор чуть позже. Крюгер и его подчинённые продумали всё до мелочи. Соответствие номеров, даты, совпадающие с каталогами Банка Англии. Все цифровые коды расшифрованы агентами, за много лет до этого внедрёнными в английскую банковскую систему. Были обнаружены даже намеренно допущенные ошибки — своего рода ловушки. Короче говоря, обнаружить подделку было фактически невозможно — если только не допустить исчезающе малую вероятность, что у кого-то одновременно окажутся в руках фальшивая и поддельная купюры с одним и тем же номером.

В базовом лагере в Заксенхаузене Крюгер даже организовал специальную «булавочную команду». Лондонские купцы имели привычку скалывать деньги булавками в аккуратные пачки, прежде чем отнести в банк. Поэтому группа необученных заключённых занималась только тем, что перед упаковкой и отправкой прокалывала в ассигнациях маленькие дырочки. Им же было поручено слегка потереть деньги золой, чтобы создать иллюзию, что они уже побывали в обороте…

Они добрались наконец до типографии. Прессы не работали. Поодаль стоял круглый репродуктор. Хриплый голос министра пропаганды вещал что-то о жертвах, которые обязан принести немецкий народ, чтобы выиграть войну. Виктор до сих пор не был уверен — неужели Шпенглер и в самом деле пытался призвать их к саботажу? И если да, то почему? Он вспомнил заключённого на плацу, Рандера. Неужели всё это входит в проверку — зачем? В Берлине, в барах, в парках — Монбижу. Тиргартене, Хасенхайде, — он вполне мог бы разоблачить провокатора, но здесь его интуиция не работала. Может быть, Шпенглер говорил о чём-то другом, просто он его неправильно понял. Недосып, недоедание, телесные недуги взяли верх над сознанием Виктора Кунцельманна. Всё сплошная иллюзия — искусство, деньги, это проклятое место, даже немецкий язык… всё только иллюзия, уж во всяком случае с тех пор, как Гитлер и его подручные пришли к власти.

— А откуда бумага? — спросил он.

— С заводов в Касселе. Типографские краски от Хуго Шмидта в Берлине. Клише, как и материалы для гальваники, делают на химико-графическом заводе РСХА во Фридентале. СС даже не позаботилась убрать с упаковок собственные печати. Нас всё равно убьют, — прошептал Шпенглер, — как только война кончится и наша работа станет не нужна. Так и будет, сколько бы Крюгер ни пытался заморочить нам голову…

Они вернулись в спальное помещение. Десятник показал им их койки и коротко объяснил, как будет выглядеть рабочее расписание. Но Виктор не слушал. Мысли его были далеко — на Горманнштрассе, в магазине филателии и автографов, в их с Георгом Хаманом магазине. Если его подозрения имели под собой основания, Георга тоже должны были взять, если, конечно, ему в последнюю минуту не удалось скрыться.

* * *


В беспокойные годы после Первой мировой, когда развалились и русская, и германская империи и никто, похоже, особенно по ним не горевал, когда страны Балтики избавились наконец от своего могущественного восточного опекуна, когда экономический кризис уничтожал ранее нажитые состояния так же легко, как создавал новые… в эти годы мать Виктора, Беатрис Кунцельманн, покинула город, где она родилась и выросла, — столицу Литвы Каунас[44].

Её муж, Максимилиан Кунцельманн, был страховым агентом. В десятые годы он сколотил приличное состояние на страховании русских пароходств. В газете, попавшейся Виктору много лет спустя, было написано, что Максимилиан Кунцельманн был убит собственными слугами, подстрекаемыми большевиками к революции, а его жена на седьмом месяце беременности была вынуждена бежать в город, куда стекались в то время изгнанники со всей Европы: Берлин.

Она родила своего первого и единственного ребёнка в зале ожидания больницы Шарите девятого ноября 1920 года. Эта дата послужила предметом бесчисленных изысканий нумерологов, настолько часто она была связана с драматическими событиями в немецкой истории. Девятого ноября 1918 года была провозглашена Веймарская республика, в этот же день в 1932 году провалился подготовленный Гитлером мюнхенский путч, девятого ноября 1938 года — Хрустальная ночь, а через полвека, девятого же ноября, пала Берлинская стена. И Виктор, зная о мистических свойствах этой даты, не особенно удивлялся, наблюдая осенью 1989 года за круглосуточным телевизионным репортажем о событиях, навечно вошедших в мировую историю.

Падение его матери по социальной лестнице было даже не падением, а обвалом, возможно, даже опередившим обвал немецкой марки. Она, превратившись из супруги преуспевающего каунасского буржуа с личным шофёром и дорогими привычками в нищую берлинскую вдову, перебивающуюся случайными заработками, заболела и умерла. В свидетельстве о смерти было написано, что она скончалась от истощения в ночлежке в легендарном берлинском квартале Шойненфиртель, где жила беднота. Виктору едва исполнился год. Соседи обнаружили тело только через сутки; говорили, что Виктор остался в живых только потому, что сосал грудь умершей матери, у неё не было никакой родни. Мать ничего после себя не оставила — ни письма, ни фотографии… Он ничего о ней не знал, не помнил её, и спросить было не у кого. Он был человеком без семейной истории…

Берлин в начале двадцатых был одним из самых бедных городов Европы. В трущобном районе, где Беатрис Кунцельманн провела последний год своей жизни, ловили и ели бродячих кошек. Церковь и благотворительные организации делали всё, что могли, чтобы позаботиться о беспризорных детях, по крайней мере, обеспечить их крышей над головой. Виктору повезло — он был одним из сорока несчастных, кто получил место в детском доме при больнице Святой Хедвиги на Гроссе Гамбургерштрассе в Митте.

Этот квартал жители называли Кварталом Толерантности. Три конфессии жили здесь в мире и согласии: берлинские евреи шли в синагогу на углу Ораниенбургерштрассе, в Софиенкирхе шла лютеранская служба, а рядом расположилась католическая больница при монастыре с небольшим детским домом, где и рос Виктор.

Первые шесть лет его жизни были окутаны мраком, лишь изредка освещаемым вспышками памяти: строгая аббатисса Матьесен, похожая на непонятого ангела, шуршание серых шерстяных одежд монахинь, проповеднические интонации воспитательницы. Помнил он и добродушного сторожа Кёрнера, у него в клетке жили два попугая, и квартального пекаря с его примитивным немецким — он привозил детям хлеб. Католический епископ Берлина приезжал на каждое Рождество и привозил подарки. И на всю жизнь запомнил он самоотверженную любовь послушниц, занимавшихся их воспитанием: сестру Элизу, она пришепётывала и легко ударялась в слёзы, сестру Агнес, у неё был очень красивый певческий голос, сестру Мелани — она первая ввела его в загадочный мир живописи.

Его дар проявился очень рано, как будто он с ним родился. И достаточно было в один прекрасный день дать ему бумагу и карандаш, как всё стало ясно. Изображения жили в окружающем его мире — и одновременно в нём самом, так что ему оставалось только наилучшим образом их совместить. Он понял, что цельность — всего лишь иллюзия, оптический обман, состоящий из миллионов деталей, и эти? детали, если захочешь, можно абстрагировать до бесконечности, до мельчайших строительных камешков вселенной. Картина — не что иное, как комбинация светотени, едва заметных изменений оттенков и геометрических узоров, и объединяются эти детали в единое целое только в человеческом сознании. Он видел в изображаемом предмете лишь некое упрощение запредельно сложной геометрии.

Монахини приходили в восторг — ребёнок, дошкольник рисовал их карандашные портреты, ему удавалось передать мельчайшие детали облика; мало этого, он подмечал типичное выражение лица или жест, и это служило ему поводом для мастерской карикатуры. Он изображал всё, что его просили, с почти фотографической точностью. Он рисовал натюрморты акварелью, копировал тушью иллюстрации к Библии, перерисовывал фотографии, пейзажи, здания, людей и животных. Он словно сам существовал в создаваемой картине, и пока он в ней существовал, он не мог из неё выйти. Он не слышал шума улицы, разговоров, он словно находился во вселенной, где погасили все огни — и остался только один-единственный освещённый уголок, и в этом уголке притулился он сам со своим блокнотом.



Осенью 1931 года, когда ему исполнилось одиннадцать, сестра Мелани первый раз взяла его на Музейный остров — посмотреть настоящую Живопись. Странная, почти сакральная тишина; люди, целеустремлённо бродящие по залам и внезапно замедляющие шаг у заинтересовавшего их полотна; свет, струящийся из огромных окон, — всё вместе произвело на него неизгладимое впечатление. Он инстинктивно понял, что вся его жизнь в будущем связана с местами вроде этого.

«Остров смерти» Бёклина раз и навсегда изменил его восприятие мира. Виктор запомнил это полотно навсегда. Оно настолько впечаталось в его сознание, что много лет спустя он без всякого труда мог воспроизвести его на экране памяти, увидеть в городском пейзаже, в других картинах и фотографиях — везде, где автор сознательно или бессознательно использовал мотив Бёклина: грозные кипарисы, странный, словно увиденный во сне замок, приближающаяся к берегу лодка, на носу фигура в белом (сам Виктор в далёком будущем).

Каспар Давид Фридрих и Карл Блехен стали его фаворитами. Виктор считал, что эти немецкие романтики стали непревзойдёнными пейзажистами, потому что впервые осознали, что пейзаж может отражать состояние души. На него произвели впечатление и рисунки Шинкеля, и такие художники, как Керстинг, Фор, Филипп Отто Рунге и невероятно плодовитый Адольф Менцель.

Итальянские мастера открыли ему глаза на барокко и ренессанс: Строцци, Мантенья, Беллини, Тинторетто и в первую очередь неподражаемый Караваджо, чьи работы он до этого видел только в альбомах. Для него едва ли не самым страшным ударом в жизни стало известие, что картина «Матфей и ангел» Караваджо погибла во время бомбёжки Берлина в конце войны. Это была одна из первых картин, к которой подвела его сестра Мелани, и он часто вспоминал, что она произвела на него впечатление разорвавшегося снаряда. Это было просто чудо. Старый мастер, используя всего три основных пигмента, добился потрясающего, почти невозможного эффекта. Когда Виктор узнал, что работа Караваджо уничтожена, он поклялся, что когда-нибудь обязательно восстановит полотно — его память сохранила каждый слой краски, каждую светотень, каждый мазок до мельчайших деталей.

Эта экскурсия словно бы задала тон последующим годам жизни Виктора. Каждую неделю сестра Мелани водила его в какой-нибудь из музеев. Вооружившись книгами по искусству и каталогами выставок, они досконально изучали художественные сокровища города: Национальная галерея, Музей гравюр, Галерея живописи, Музей кайзера Фридриха. Он побывал во всех уголках этих зданий, знал наизусть каждое полотно и каждый рисунок. Он мог часами сидеть с блокнотом на коленях, добиваясь, чтобы рисунок стал частью его самого, не только визуальной, но и чувственной копией оригинала. Он не замечал возгласов восхищения проходящих посетителей, не замечал сестру Мелани, заглядывающую через плечо, — она судорожно вздыхала, ошеломлённая талантом своего питомца.

За пару лет, пока новые политические ветры не изменили Германию до неузнаваемости, в Берлине не осталось ни одной работы, которая не была бы ему досконально знакома. Немецкая, английская, французская живопись. Великие голландцы: Ван Дейк и Кейп, де Хоох и Вермеер, Босх и Рубенс. Он углубился в современную живопись: фовизм, кубизм, выставка «Новой вещности»[45] в галерее на Курфюрстендамм, экспрессионизм, футуризм и дадаизм. Искусство округляло бесконечные мантиссы бушевавших в нём чувств до ясных и непререкаемых в своей красоте значений… Он принимал живопись безусловно, полностью открываясь рождаемым ею мыслям, совершенно не обращая внимания, знаменит художник или неизвестен. Поэтому для него стало страшным ударом, когда некоторые из его любимцев вдруг исчезли из музеев. Почему Матисс остался, а Леже исчез, они же так похожи? Почему в залах висит Боннар, а Тулуз-Лотрека как не бывало?



В четырнадцатилетнем возрасте Виктора зачислили учеником в ателье художника Майера на Шкалицерштрассе в Кройцберге. Шёл 1934 год. Это было началом его извилистой дороги к зрелости.

Герберт Майер, старый еврей лет семидесяти, выглядел очень молодо. Он сделал себе имя в Берлине как портретист. Его ателье изготавливало также копии классических работ для крупных музеев и рисунки с берлинскими мотивами для фабрики открыток. Виктор стал одним из десяти учеников — их всех разместили в большой комнате над мастерской. В их задачу входило грунтовать холсты и намечать контуры для заказанных картин.

Если сестра Мелани открыла ему двери в мир искусства, то Майер стал его личным проводником. Этот седоватый человек, отец шестерых детей, уехавших искать счастья в Америку, был не только отменным художником, но и выдающимся педагогом. У него было безошибочное чутьё на талант. От него не укрылись не только редкое дарование Виктора, но и пробелы в его образовании. Возможно, он видел в Викторе самого себя в юности — одарённый юноша без гроша в кармане, чьи мечты о великом искусстве могут быть легко разбиты горькой действительностью. У Виктора просто-напросто нет денег на обучение, самому же Майеру в своё время было отказано в продолжении художественного образования по откровенно антисемитским соображениям. Он просто не мог не воспользоваться случаем передать свои незаурядные знания молодому художнику, и Виктор получил в дар почти алхимические сведения о свойствах материалов и пигментов, о не поддающихся словесным описаниям тайнах перспективы, а самое главное — умение мыслить руками и глазами, веками передаваемое в наследство от мастера к ученику…

В год поступления в Художественную академию он сделал для Музея кайзера Фридриха свою первую копию барочного полотна. На этом настоял Майер. От Виктора также не потребовалось больших усилий, чтобы произвести впечатление на консервативную приёмную комиссию. Он стал едва ли не самым юным студентом в истории академии. Живописное полотно в импрессионистском стиле Тернера было принято восторженно, так же как и несколько набросков углём в духе Шинкеля. На экзамене по рисованию с обнажённой натуры он потряс экзаменаторов каким-то сверхъестественным ощущением анатомических пропорций. И всё же образование было бы ему не по карману, если бы сестра Мелани не походатайствовала за него перед епископом. Специально для него католическая община Берлина учредила стипендию, и он поступил в класс профессора Ротманна.

Виктор прожил свои юношеские годы с кистью в руке, совершенно не обращая внимания, какие политические штормы бушевали вокруг. Лишь краем глаза он видел перемены: крикливая пропаганда, вульгарные антисемитские карикатуры в газетах; ни с того ни сего Йозеф Торак и Арно Брекер, любимые скульпторы Гитлера, получают все официальные заказы… он вдруг замечал новую архитектуру, грозную издали и смехотворную вблизи. Время словно ожидало приказа двинуться к катастрофе… Более всего он замечал перемены по экспозициям в музеях: его любимые полотна исчезали, одно за другим, и никто не спрашивал об их судьбе, они оставляли за собой белые квадратные следы на стенах, своего рода эхо никогда не изданного звука; он наблюдал бесконечные полувоенные парады чуть ли не на каждой улице, достаточно широкой, чтобы их вместить, и достаточно тихой, чтобы проникнуться к ним уважением и страхом… И в первую очередь он не мог не заметить плохое настроение и растущую тревогу Герберта Майера и нервозность своих приятелей по Ноллендорфплац.



Насколько Виктор себя помнил, его всегда тянуло к мужчинам. Он этого не стеснялся, хотя и не гордился; это был факт его жизни, такой же естественный, как наличие у него рук и ног и страсть к живописи. К тому же его влюблённости были чисто платоническими, он был стеснителен и любил на расстоянии. Он был слишком молод, чтобы почувствовать преследования, начавшиеся сразу после прихода к власти диктатора. А в первое же лето, когда он решился посетить развлекательный клуб — Виктор был высок ростом и выглядел старше своих лет, — власти сделали послабление: было велено превратить город в «немецкий Париж». Это был 1936 год, год Олимпиады. Закрытые в первые годы нацистской диктатуры клубы открылись вновь, преследования гомосексуалов прекратились. Зарубежная пресса должна понять и почувствовать, что диктатура вовсе не так беспощадна, какой её некоторые стараются изобразить. Пропаганда пропагандой, но в будничной жизни Виктор почти не замечал поощряемой государством гомофобии, к тому же он совершенно не интересовался политикой. Артист Густав Грюндгенс, за которым годами тянулись слухи о его гомосексуальности, недавно был назначен шефом Прусского государственного театра. Вожди СА — Рём, Хайнес[46] — были откровенно гомосексуальны, и большую чистку в «ночь длинных ножей» многие связывали с борьбой за власть, а не с их «извращёнными оргиями», о которых без конца писали газеты.

Столица десятилетиями была прибежищем людей одинаковой с Виктором ориентации, и пройдёт ещё немало времени, прежде чем нацистам удастся искоренить эту весьма и весьма живучую субкультуру. Может быть, поэтому он воспринимал свои юношеские годы как радостное и беззаботное время. Рабочий день в мастерских Майера кончался в четыре. Он садился на трамвай и ехал в академию, работал до полуночи в одной из учебных студий, а потом шёл в один из полулегальных клубов на Ноллендорфплац. Он работал, писал, влюблялся — и так же, как ему не нужны были слова для живописи, так и не нужны они были, чтобы выразить или, по крайней мере, определить свою влюблённость.

Его любимым заведением стал клуб «Микадо» в Шёненберге. Осенью 1937 года — той самой осенью, когда жизнь его изменилась раз и навсегда, — посетители этого клуба представляли собой самую невероятную смесь рабочих, клерков и комиков из соседнего кабаре. Клуб посещали исключительно мужчины (формально — члены музыкального общества), но до сих пор никаких подозрений у местных властей не возникало. Возможно, это объяснялось тем, что сам клуб вовсе не ставил целью привлечь к себе внимание — полуподвальное помещение в тёмном заднем дворе, никаких афиш, не было даже вывески, извещающей, что здесь находится увеселительное заведение… но есть и другое объяснение: история по неизвестным нам причинам многое оставляет на волю случая.

Для того чтобы посещать «Микадо», надо было стать членом клуба. Разрешалось приводить с собой только одного гостя. Клуб в юридическом отношении находился на своего рода «ничейной земле». Статус частного музыкального общества был надёжно защищён законом о некоммерческих организациях, который нацисты к тому времени ещё не успели отменить, так что клуб «Микадо» долгое время продолжал спокойно существовать в эпицентре шторма. Виктор стал членом клуба по протекции одного из приятелей по академии.

Для того времени клуб был обставлен весьма оригинально: плетёная бамбуковая мебель; баром служили несколько пальмовых пней, обтянутых мешковиной; на полу — дециметровый слой песка: владелец каждый год завозил вагон свежего песка с берегов Рюгена. Напитки подавались в скорлупе кокоса с натуральными соломинками. Стены были оклеены фотообоями, изображающими пальмовую рощу на берегу тропического океана. Но самой главной достопримечательностью была детская электрическая железная дорога производства фирмы «Мерклин». Крошечный поезд бежал по периметру зала, а декорации представляли собой мангровые болота в миниатюре, заросли пальм, песчаные берега, пышные плантации, даже искусственные водопадики, приводимые в действие замысловатым гидравлическим механизмом. На платформах вагонов стояли сувенирные рюмочки с аквавитом, и при желании можно было нажатием кнопки остановить поезд и взять свой шнапс.

Патефон был предоставлен гостям. К услугам посетителей было множество американских пластинок — владелец «Микадо» покупал их у контрабандистов. В то время, всего через несколько лет после введения диктатуры, музыкальная цензура была ещё не такой жёсткой. Имелась также небольшая комнатка, куда могли удалиться страстно влюблённые пары… это убежище было переделано из склада и обставлено в стиле доисторической пещеры: лаз был таким низким, что туда приходилось заползать на четвереньках.

Необычным был и персонал. Два бармена, в коротких штанишках и гольфах, стояли за стойкой бара. Третий днём работал реквизитором в оперном театре, а по вечерам менял имя — становился Лолой, носил вызывающе скроенное вечернее платье и блондинистый парик с волосами до лопаток. С сигаретой в длинном чёрном мундштуке он был невероятно похож на Марлен Дитрих в «Голубом ангеле».

После короткой передышки, связанной с суетой вокруг Олимпиады, сборища людей сомнительной сексуальной ориентации вновь стали вызывать интерес властей. Облавы, аресты, погромы — они не брезговали ничем. Кирпич, брошенный в окно, или письмо с угрозами — и неосторожные хорошо понимали, что их ждёт. Клубы закрывались один за одним — в равной мере из страха и соображений разума. Владельцы устали от постоянного напряжения, от появлений гестаповцев в гражданской одежде — те заказывали выпивку и долго наблюдали за происходящим в надежде обнаружить признаки «содомистской» деятельности. Они и в самом деле устали. Они вздрагивали каждый раз, когда входная дверь открывалась слишком резко или слишком поздно, когда приходили незнакомцы, они устали притворяться, что ничего противозаконного не делают: дескать, клуб как клуб, кафе как кафе, общество как общество, — они старались, как могли, предотвратить облаву, но всё было напрасно. «Микадо» не был исключением. Нежелательный визит стал неизбежностью, это был всего лишь вопрос времени.



Когда разразилась катастрофа, Виктор был в клубе. Поезд с аквавитом как раз остановился перед столиком, где он сидел рядом с незнакомцем, углубившимся в газету. Дверь с грохотом отворилась, и в клуб вломилась дюжина парней в форме. Они начали переворачивать столы, кто-то выстрелил в воздух. Виктор инстинктивно бросился на пол.

В суматохе ему удалось незаметно отползти к входу в «пещеру». Он быстро забрался туда, огляделся, чем бы замаскировать вход, и обнаружил, что его насмерть перепуганный сосед ищет, где укрыться. Виктор схватил его за ворот, втащил в грот и прикрыл вход фанерным щитом.

Из зала доносились звуки, похожие на взрывы, — там явно били посуду. Маленькая красная лампочка почти не освещала их убежище. Виктор никогда здесь раньше не был, ему мешала застенчивость. Он с любопытством огляделся, словно происходящее за стеной не имело к нему никакого отношения. С потолка свисали искусственные сталактиты. В песке — пепельницы на высоких ножках. Стены были выкрашены слабо фосфоресцирующей краской, а на полу посредине комнаты стояли удобные козетки. На сервировочном столике — пустые бутылки из-под шампанского и портрет Марлен Дитрих с автографом. Здесь мужчины занимаются любовью с мужчинами без всякого стеснения, успел подумать он, но тут его вернули к действительности донёсшиеся из зала пистолетный выстрел и душераздирающий крик. Он никогда раньше не слышал, чтобы человек так кричал, это был даже не человеческий, а звериный вопль, и Виктор понял, что так может кричать только тот, кто чувствует неизбежный и скорый конец. На что ему было надеяться? Он рассчитывал, что тут есть хотя бы пожарная дверь на задний двор, но в помещении не было даже окна.

— Что будем делать? — спросил незнакомец так тихо, что Виктор еле его расслышал.

Тёмноволосый южанин, его ровесник или чуть постарше. Черты лица нерезкие от ужаса, будто он не в состоянии придать им какое-то выражение.

— Не знаю, — ответил он, пытаясь нащупать выключатель.

Наконец выключатель обнаружился прямо за его спиной. Он погасил лампу.

— Рано или поздно они нас найдут. Ты ведь знаешь, что они делают с такими, как мы…

— Как тебя зовут? — спросил Виктор. Он чувствовал, что собеседника вот-вот покинут остатки самообладания. Может быть, простой вопрос поможет ему немного успокоиться.

— Хаман. Георг Хаман… какая разница? Мы должны во что бы то ни стало выбраться отсюда… О боже, здесь нет ни дверей, ни окон…

Из ресторана доносились ругань, односложные выкрики, какие-то короткие приказы. Ещё два выстрела прозвучали до странности глухо, будто кто-то ударил молотком по толстой чугунной болванке. Потом послышались всхлипывания, похожие на плач ребёнка.

Глаза Виктора постепенно адаптировались к темноте — теперь единственным источником света было вентиляционное отверстие. Хаман держал в руке портрет Марлен Дитрих.

— Это я сделал, — прошептал Хаман.

— Ты фотограф?

Снова донёсся грохот разбиваемой посуды, должно быть, о человеческие головы, подумал Виктор, а может быть, бьют прямо по лицам, нанося страшные, долго не заживающие раны. Невероятно, но кто-то поставил пластинку; звуки джаза заглушали крики.

— У меня даже фотоаппарата нет. Я купил портрет у букиниста. Очень дёшево. Народ избавляется от портретов Дитрих.

— Это что, запрещено — иметь портрет Дитрих?

— Не напрямую, но с момента её эмиграции это выглядит… скажем так, вызывающе. Во всяком случае, былого спроса нет, и я купил портрет задёшево… Сейчас в моде Сёдербаум и Леандер… все эти шведские звёзды. Ну и кто угодно, главное, чтобы был предан партии. Приятели Геббельса. Карл Раддац и ему подобные типы.

Беседа его заметно успокоила. Он даже оживился.

— Автограф я сделал сам и продал хозяевам «Микадо» — они обожают Марлен! И дёшево продал… для настоящего автографа.

— Но он же не настоящий.

Хаман улыбнулся.

— А какая разница? Автограф сделан идеально. Никто и никогда не отличит его от оригинала.

— Ты хочешь сказать, что продал им подделку?

— Дёшево! Десять марок и клубная карточка. Собственно, меня именно карточка и интересовала. Я не прохожу по возрасту… мне всего девятнадцать.

— Ты их надул!

— Я бы это так не назвал. Я сделал их счастливыми за очень и очень умеренную плату. Лола даже прослезилась. Автограф Марлен!.. Кстати, если ты член клуба, думаю, ты тоже соврал насчёт возраста. Ты не старше меня.

Хаман замолчал и прислушался. Из зала донёсся странный звук, как будто что-то волокли по песчаному полу. Мебель? Или тела убитых? Виктор сделал глубокий вдох и задержал дыхание.

— Фокус в том, чтобы перевернуть подпись вверх ногами, — еле слышно продолжал Хаман. — Ты как бы обманываешь самого себя — перед тобой уже не имя, а просто какая-то загогулина, и ты спокойно её перерисовываешь. Куда труднее копировать известное имя, чем бессмысленную закорючку.

Это логично, подумал Виктор. Лишённую смысла фигуру и в самом деле легче скопировать, чем подпись. Так устроен наш мозг: геометрическое мышление.

— Так это то, чем ты занимаешься? Подделываешь автографы?

— И этим тоже. Надо же как-то крутиться… Меня выгнали из дома, когда узнали, что я… ну, ты знаешь… не такой, как все.

Виктор вдруг обратил внимание, что в зале стало тихо. Музыка прекратилась; слышен был только скрип патефонной иглы, царапающей пластинку. Хаман был совсем близко. Он сжал его кисть ладонями: они были холодные и влажные, будто он только что вынул их из ведра с ледяной водой.

— Ты боишься? — спросил он.

— Что за вопрос? Конечно, боюсь.

— Нет-нет, я имел в виду вообще… тебе не страшно, что будет потом? Куда идёт страна?

— Пожалуйста, говори потише. Немного подождём, а потом попробуем выбраться отсюда.

— Ты же понимаешь, они не успокоятся, пока мы не исчезнем с лица земли… пока они нас не ликвидируют, всех до одного… извращенцев, уранистов, психических гермафродитов… или как там ещё они нас называют.

Они стояли так близко друг к другу, что Виктор чувствовал тепло его кожи. От незнакомца исходил сладковатый запах пота, одеколона для бритья… и ещё какой-то трудноопределимый запах… запах оптимизма, воли к сопротивлению.

Хаман наклонился и поцеловал его. Это было настолько неожиданно, что Виктор даже не успел удивиться. Его никогда до этого не целовал мужчина. Он всегда мечтал об этом, но не решался. Уже два года он постоянно посещал клубы вроде «Микадо», нелегальные бары, работающие под видом певческих или шахматных кружков, — и все два года надеялся, что это когда-нибудь произойдёт. Мужчины флиртовали с ним, более зрелые и опытные пытались познакомиться с ним поближе, но застенчивость не позволяла ему пойти дальше чем рукопожатие, короткая ласка, прикосновение к прикрытому одеждой телу… Язык, этот маленький влажный зверёк, коснулся его дёсен, нёба, уздечки верхней губы, обвился вокруг его собственного языка… очень мягко и очень нежно. Он вдруг представил себе брачные игры аквариумных рыбок. Чувства не переставая телеграфировали ему: Хаман пахнет табаком и простудой, отросшая щетина на бороде трёт ему щёки, как наждачная шкурка трёт грунт на полотне, глухой щелчок, будто столкнулись две фарфоровые чашки, — это их передние зубы коснулись друг друга… Они улыбались, не прерывая поцелуя. Виктор потрогал ягодицы Георга, провёл пальцами вокруг талии, по шву брюк, коснулся гульфика… но тут он почувствовал что-то, какой-то холодок — и они отпустили друг друга.

— Я не могу, — сказал Хаман. Глаза его печально светились в полутьме. — Я здесь не один… и так нельзя, это неблагородно… А может быть, он ранен? Или убит?

Момент прошёл, сейчас казалось вообще невероятным, что между ними пробежала эта искра — только что Виктора сводила с ума нежность, теперь её сменил страх.

— Ты постоянно с ним?

— Да, уже год. Он спортсмен… борец. До него мне все изменяли… я не хочу его потерять… Наверное, там никого нет… тишина…

Момент безумия, внезапная страсть, насаженная на штык страха… её как будто и не было. Они подползли на корточках к выходу и отодвинули щит. В зале повсюду валялась мебель, поставленная на попа стойка бара возвышалась над ними, как средневековая башня, прикрывая вход в убежище. Это их, по-видимому, и спасло.

От «Микадо» осталось одно воспоминание. В песке лежали ножки стульев, кокосовые орехи, миксеры, поломанные столы, битое стекло, бутылки… всё это выглядело как остатки кораблекрушения. На стене были видны тёмно-красные пятна, и у них не было никакого желания устанавливать их происхождение. В мойку из крана текла вода, заливая месиво из кусочков льда, песка, поломанных бамбуковых палок и ещё чего-то… похоже на парик Лолы. Игла продолжала ритмично царапать пластинку, напоминая стихотворение о бессмысленности существования.

— Мы уцелели, — сказал Хаман. — Если и были убитые, они уволокли их с собой.

Игрушечный поезд потерпел крушение в спичечной бамбуковой роще; пролитые рюмки аквавита и кюммерлинга[47] валялись рядом с мигающим семафором; миниатюрный шлагбаум беззвучно поднимался и опускался каждые пять секунд.

«Жоподёры» — гласила надпись губной помадой на зеркале над входом. Это помада Лолы, вдруг понял Виктор. Её платье валялось на полу. Лужи крови впитались в песок, образовав ржавые комки.

— Если не возражаешь, — сказал Хаман и вытащил из кассы горсть купюр, неизвестно каким чудом оставшихся нетронутыми. — Там, где Лола сейчас, вряд ли думают о вечерней выручке.

Плафоны на потолке тоже были разбиты, голые лампы светили ярко и неприятно. У Хамана, разглядел Виктор, на переносице и скулах было множество веснушек. Шрам, похожий на сабельный, шёл от уголка рта к виску, что придавало ему весёлый вид — он чем-то напоминал клоуна.

— Коричневорубашечники, — сказал он и потрогал щёку, как раз в том месте, куда смотрел Виктор. — Два года назад в Тиргартене… ну там, где наши встречаются, ты знаешь… Они прятались в кустах. Я легко отделался — парень, с которым я был, получил пулю в живот. А меня они полоснули ножом и отпустили.

— Мы встретимся ещё?

— Может быть… возьми вот это…

Он протянул визитную карточку. «Г. Хаман, — стояло там. — Филателия и автографы. Кнезебекштрассе 27, Берлин, Шарлоттенбург».

— Я снимаю комнату. Квартирная хозяйка не позволяет пользоваться телефоном. Ты можешь заглянуть ко мне, скажи только, что интересуешься марками… Она уверена, что я помолвлен. «Не пора ли жениться, господин Хаман, — повторяет она каждую неделю, — пора уже вести вашу девушку в ратушу, не забудьте только спросить у неё справку об арийском происхождении, прежде чем давать клятву верности». У меня иногда появляется желание сказать: «Ничего подобного не будет, госпожа Хайнце, меня интересуют только мужчины. Большие и волосатые, маленькие и лысые, худые и толстые, любой подойдёт, был бы хороший огурец между ног». Честно говоря, я бы дорого заплатил, чтобы увидеть её физиономию. Она член их партии, квартальный надзиратель в Volkwohlfahrt. Во всех четырёх окнах флаги — пропустить невозможно. Так что заходи, если надумаешь…

Мы не сделали ничего плохого, подумал Виктор. Ничего грешного. Это не мы уроды. Уродлив мир. Никому мы не причинили вреда, это не мы разгромили «Микадо»… Вот так устроена жизнь: протягивает визитную карточку из бездны, сводит посреди кровавой катастрофы двух юношей… и нельзя определить, что плохо, а что хорошо, и никому не придётся ни за что отвечать, потому что бытие лишено справедливости.

— А ты не интересуешься автографами?

— Поддельными?

— Недорого. Ты хорошо целуешься. Что скажешь, например, об автографе парня, который за всем этим стоит? Самого Адше, нашего любимого вождя?

Из внутреннего кармана пиджака он достал пачку фотографий; на самом верхней был изображён Гитлер у чайного стола со своей любимой овчаркой, в гражданском платье. Автограф гласил: «С лучшими пожеланиями, Адольф Гитлер».

— Возьми любую. На память. Хорошо заработаешь. Партийные фанатики отдадут последнее за подлинную фотографию фюрера… У меня и Геринг есть, в старой лётной форме. И Рифеншталь… она после Олимпиады распоряжается огромными деньгами. То же со Шмелингом; у меня есть его фотография в белых боксёрских перчатках, запачканных кровью. «Спортивный привет от Макса» — и подпись.

Виктор взял несколько подписанных фотографий.

— Пошли отсюда, — сказал Хаман, — а то они вспомнят, что забыли раскурочить железную дорогу Мерклина, и вернутся. В полиции нравов служат основательные типы.

И они ушли вместе, непокорно выпрямив спины… Они вышли на задний двор, где обыватели приседали за полузакрытыми шторами, потом на улицу… и пошли, пошли, словно бы ничего особенного и не случилось на Ноллендорфплац.



Когда Виктор тем же вечером доехал надземкой до Гёрлитцен Банхоф, была уже полночь. Пережитый им ужас постепенно перешёл в желание хоть как-то запечатлеть его в изображении. Тушь… или акварель, какой-нибудь материал с высокой энтропией, только не масло с его неторопливостью. Мотив рос, обретал динамику и форму — надо было спешить. Будущий рисунок заполнил всю его душу, все эти странные залы и чуланы сознания, где создаются и хранятся цветовые и пластические аккорды… но недолго, совсем недолго: их вытесняют другие, а потом и те растворяются — слишком большой объём, память с её ограниченными ресурсами не в состоянии хранить столько информации. Но сейчас он шёл по улице, и мотив обрастал деталями, элегантными формами, трущимися друг о друга геометрическими узорами, размытой перспективой. На своём внутреннем полотне Виктор уже создал этот рисунок, но он знал, что он недолговечен, надо как можно скорее перенести его куда-то, прежде чем он утонет в себе самом.

Картина должна была представлять разгромленный «Микадо», а среди разгрома — люди с портретов, лежащих у него во внутреннем кармане пиджака. И сам он тоже там, как и фальсификатор автографов Георг Хаман. Высвобожденные из оков центральной перспективы, они целуются на заднем плане со всей страстью, которую только можно передать посредством теней на лицах влюблённых. Они невидимы для преступников, словно ангелы в земных одеждах, губы страстно приоткрыты, вьются языки, словно две яркие коралловые рыбки… а Макс Шмелинг и Лени Рифеншталь (один в окровавленных боксёрских перчатках, другая с неизменной кинокамерой) с удовольствием любуются результатами погрома. Хромой Геббельс блюёт в раковину с Лолиным париком на голове, а Гитлер оставляет автограф — губной помадой на входе в грот, где они прятались.

Он был в Кройцберге, чуть к юго-западу от центра Берлина, в двух шагах от мастерской Майера. Его словно привела сюда невидимая рука — настолько необоримо было желание взять в руки карандаш, настолько страшно было пережитое.

На улице не было ни души. Фонари погашены. В витринах свастики… эти свастики, как и другие детали, походя впечатывались в палитру. Он вдруг увидел другую картину: игрушечный поезд везёт рюмки с кроваво-красным содержимым. На первом плане — Лола. Она стоит у входа в «Микадо» с песочными часами в руке… нет, это было бы чересчур аллегорично. Лола уступила место волку в женском платье — волк сурово проверял членские билеты у полицейского патруля, которому не терпелось полюбоваться погромом.

Он свернул за угол и пошёл по Шкалнцерштрассе, поглощённый внутренними видениями. Воображение подкидывало ему картинку за картинкой, они были ничуть не менее реальными, чем улица, по которой он шёл. Они занимали уже законное и неоспоримое место в четырёх измерениях физического универсума, как, допустим, брусчатка под его ногами, или судорожно глотаемый холодный октябрьский воздух… или пережитый им страх смерти, ещё шевелящийся в груди. Он шёл и работал, молча, погруженный в себя. Надо было сразу решить формальную проблему встречи основных тонов с перспективой, он добавлял и отбрасывал детали… Вдруг ноги его остановились, хотя он как будто никакого приказа им не отдавал — он понял, что находится в двадцати метрах от мастерской Майера.

У дома, заехав передними колёсами на тротуар, стояла полицейская машина, освещая фарами фасад. Никого не было видно, только в соседских окнах шевелились шторы. Дверь подъезда открылась, и полицейские в гражданской одежде выволокли на улицу двоих насмерть перепуганных людей.

Всё это происходило в полном молчании, запомнившемся Виктору на всю оставшуюся жизнь. Живопись лишена звуковой палитры, она может звучать разве что в фантазии зрителя, так и сейчас, несмотря на тишину, он слышал какой-то внеакустический, пронзительный звук. Нос Майера был разбит и свёрнут на сторону, верхняя губа лопнула, напоминая врождённый дефект, зубы выбиты. Госпожа Майер была совершенно голой, на ней не было даже ночного белья, и самое страшное, страшнее, чем окровавленное лицо, было вот что: в руке она сжимала вставные зубы, словно последнюю ниточку, позволяющую ей сохранять достоинство.

Всё так же, в молчании, полицейский открыл дверцу и с неожиданной осторожностью помог супругам Майер влезть на заднее сиденье. Машина зажужжала, как насекомое, и медленно выехала на улицу, Только когда она исчезла, мир вновь наполнился звуками: где-то залаяла собака, скрипнуло окно у соседа, с грохотом, как внезапные раскаты грома, промчался поезд надземки…

Герберт Майер вернулся через две недели, чтобы закрыть мастерскую. Вышел новый закон — неарийцам было запрещено заниматься связанной с искусством коммерческой деятельностью. Его и супругу якобы заподозрили в нарушении этого закона, арестовали и отвезли в тюрьму в Тегеле. Никто так и не узнал, как ему удалось выйти на волю, никто так и не узнал, что случилось с его женой. Он приехал один, сразу после полудня, и не обмолвился ни словом ни о судьбе жены, ни о том, где он был и что с ним делали. Ученики его не узнали. Он совершенно поседел, как-то съёжился, одежда висела на нём как на вешалке… он лишь отдалённо напоминал их учителя. Он коротко объяснил, что прекращает свою деятельность и собирается как можно скорее покинуть страну. Все свободны. Он, к сожалению, не может им предложить ничего, кроме материалов и инструментов в мастерской.

Семнадцатилетний паренёк стоял крайним слева среди учеников, окруживших своего учителя. Он был на распутье. В его юной жизни настал час ноль. Без работы, это-то он понимал прекрасно, оплачивать обучение в академии будет нечем.

* * *


— Коричневая мразь только и думает, как бы нас уничтожить. У них из-за нас бессонница, они ночью таращат глаза в темноту и думают, как избавиться от этой язвы. Им даже извиняться не нужно. Германская раса под угрозой, а наше существование — угроза всеобщему размножению. Мы же постоянный источник опасности разложения нации, мы с нашим искусством обольщения в состоянии развратить множество честных немецких рабочих со скрытыми педерастическими наклонностями, о которых они и сами не подозревают! Взгляд в лифте, вовремя подставленное бедро в трамвае — этого довольно, чтобы невинного доселе человека заразить вирусом гомосексуальности. А дети! Они утверждают, что мы и детей вовлекаем в разврат, не успеет ночь спуститься над Тиргартеном. Онанирующий гомик в кустах, разве можно с таким мириться? Вот он сопит с пакетиком сливочной колы в руке: «Иди сюда, малыш, обними дядю, получишь карамельку, и обещай, что никому не расскажешь!» И солдат из нас не сделаешь, разве что из моего борца Морица. В ночных кошмарах генерального штаба без нас тоже не обходится: они уверены, что армия может превратиться в змеиное гнездо, они боятся гомосексуальных оргий, драк между бородатыми парнями в форме, которые обожают оперу и успевают попудриться, когда командир отвернётся. А что начнётся в казармах! Кокетливые мужики в париках сидят и дрочат круглые сутки, и никто не слушает команду. Эти поганые коммунисты и то лучше, у них всё-таки есть партийная программа и хоть какая-то дисциплина. На шкале мерзости мы стоим ниже всех, просто-таки неполноценные, вроде евреев, вонючий вырост на чистом теле народа, который надо отрезать, пока не распространилась зараза…

Георг Хаман замолчал и критическим взором оглядел вывеску, которую Виктор привинчивал на фасаде над магазинчиком по Горманнштрассе в Восточном Берлине.

— Чуть левее… вот так, затяни верхний болт. И поосторожней, я не хочу, чтобы ты загремел оттуда и пополнил статистику несчастных случаев среди немецких содомитов.

На эмалированной вывеске было написано готическим шрифтом: «Братья Броннен. Филателия и автографы». Итак, они теперь братья, по крайней мере в деловом отношении. А ничего не говорящая фамилия Броннен, идеально немецкая и идеально мелкобуржуазная, — что может быть лучше в стране, возведшей всё немецкое и мелкобуржуазное в идеологическую догму.

— И всё же немножко косо… Возьми уровень… и пожалуйста, внимательнее, ступеньки обледенели.

— Всё в порядке, Георг, не волнуйся, лучше передай мне отвёртку.

— Роберт! — воскликнул Хаман. — С сегодняшнего дня — только Роберт. Так в бумагах: Роберт и Густав Броннен. Беженцы из Судет. Погодки — двадцать два и двадцать три. Совершеннолетние, имеют право заниматься коммерческой деятельностью. Попытайся вбить это в свою мечтательную художественную башку. Нельзя же путаться в таких основах, как собственные имена. Вся наша работа построена на доверии заказчиков — они должны твёрдо знать, с кем имеют дело. Мы честны, благородны, расово чисты и всегда готовы положить глаз на блондинку с высокой грудью с целью производства нового солдата для вермахта. Одна лишь проблема, Виктор, — народ всё туже затягивает пояса.

— Густав, если мне дозволено будет заметить, дорогой старший братец. Не Виктор, а Густав. И держи крепче лестницу, я закончил.

Густав Броннен, он же Виктор Кунцельманн, вновь родившийся молодой человек с новым именем, новым годом рождения. Этот генеалогический саженец, готовый начать жизнь с нуля, спустился на землю и критически осмотрел витрину филателистической лавки. В самом центре витрины лежал плакат, изображающий французскую пятнадцатисантимовую марку, зелёную, первого завода знаменитого 1873 года, — это была лакомая наживка для филателистов Митте.

Жизнь полна неожиданностей. Документы их не вызывали никаких сомнений: они раздобыли их с помощью подделанной чешской выездной визы. Поставили в Праге печать на подлинном бланке немецкого консульства, достали справку от благотворительной организации в Судетах, подтверждающую их статус беженцев и право на возмещение утраченного имущества во время предшествующего оккупации спонтанного бунта (утрачена была лишь крошечная филателистическая лавка, но всё же!), и самое главное — врачебное заключение об освобождении обоих братьев от воинской повинности (хронический туберкулёз). В эту зиму, когда бряцание оружием стало оглушительным, такая справка была важнее всего.

Ещё не было восьми. По главной улице квартала, Розенталерштрассе. грохотали трамваи, везя рабов канцелярий на Александерплац. Там они рассеивались в подземном круге городского кровообращения, по венам и артериям метрополитена. Господа с напомаженными усами в костюмах и толстых драповых пальто, секретарши с наклеенными арийскими улыбками в плиссированных юбках, эсэсовцы в начищенных сапогах, понурые рабочие, не выказывающие ровным счётом никаких политических симпатий, мелкие служащие с шикарными шевелюрами и в стёртых на локтях пиджаках… Кислые прусские физиономии, коробки с едой, теснота, ругань, гитлерюгенд, пропагандистские плакаты на каждой тумбе между Ораниенбургерштрассе и площадью Хорста Весселя: «Нужна твоя помощь!», «Содержи Германию в чистоте!», «Евреи — вон!»… И наверняка среди этого люда найдётся немало филателистов.

Похолодало — минус четыре. С небес цвета заветренного мяса сыпал колючий снег. На Горманнштрассе под; вывеской «Братья Броннен» стояли двое молодых людей и, не замечая непогоды, курили сигариллы.

— Здесь рядом была первая контора Хиршфельдта, — сказал Георг. — Потом он переехал на Бетховенштрассе. А на углу Мулакштрассе — ресторан Содкеса, традиционное место встречи единомышленников. Мы, можно сказать, в знаковом районе.

— Содкеса я знаю, а кто такой Хиршфельдт?

— Магнус Хиршфельдт! Это же верх невежества — не знать, кто такой Хиршфельдт! Известный исследователь сексуальности. Защитник гомосексуалов. Сам гомофил. Руководил созданным им институтом сексологии. Издавал газету для педерастов «Третий пол». Основатель извращенческого «Немецкого общества дружбы». Едва нацисты пришли к власти, тут же спалили институт до основания. Даже с еврейским вопросом они так не торопились… одним ударом убили трёх зайцев: парень был не только педераст, но ещё и еврей, а в довершение всего — социал-демократ. Апостол разврата, как его называли штурмовики.

— Не говори так громко, брат Роберт. Зайдём в помещение.

— Дай мне насладиться сигариллой! И потом, мы одни. Ещё и восьми нет.

Он был прав. На Горманнштрассе было пусто, если не считать понурого коняги, прозванного местными остряками Бисмарком. Бисмарк был запряжён в телегу с коксом угольщика Краузе.

— И то, что они первым делом сожгли институт Хиршфельдта, показывает, насколько для них важен вопрос о гомосексуалах. Сначала занялись гнусными содомитами, а потом уже всем остальным. Это называется демографической политикой… лучше бы назвали диктатурой размножения. Гомосексуалы не делают детей. Их семя расходуется на извращенческие удовольствия. Альфред Розенберг и другие партийные идеологи на полном серьёзе полагали, что от нас исходит опасность, что мы с Рёмом, Хайнесом и их мальчиками во главе можем захватить власть в государстве. Гомосексуальный заговор! Поверь мне, тут-то плотина и лопнула. После этого всё уже было дозволено. Ату их, педрил, коммунистов, недочеловеков! Сожги их клубы, партийные конторы, синагоги! Но ты, может быть, ничего этого и не заметил в академических студиях?

Виктор вспомнил Майера. Из надёжных источников он знал, что тот в Англии, в безопасности. Успел в последнюю секунду.

— Я знал многих, кто исчез… Скульптор с моего курса сидит в каталажке. Нарушение параграфа 175.

— Ну, это он легко отделался. Ходят слухи, что они кастрируют гомосексуалов. Зачем? Мы же не собираемся размножаться… — Хаман бледно улыбнулся. — В этом городе не осталось ничего, что я любил… Куда делись атмосфера, чувство свободы, либеральный дух? Мне было пятнадцать, когда я приехал сюда из Гейдельберга. Отец, как ты знаешь, был профессиональным военным. Дома царила казарменная дисциплина. Даже пустые бутылочки в кухонном шкафу выстраивались в кавалерийские формации. А потом меня выгнали из дома, чему я, кстати, был очень рад, — и вот в один прекрасный день я стоял на Анхальтер Банхоф и вдыхал запахи Потсдамерплац. Я начал ошиваться по клубам с первого же дня… не спрашивай, откуда у меня были деньги, а то мне придётся вываливать кучу безвкусных подробностей… похотливые старики в Хазенхайдпаркен… но клубы, Виктор, клубы! «Эльдорадо» и «Зауберфлёте», «Дориан Грей» на Бюловштрассе. Бар «Монокль» в Вестенде, «Силуэт» с фонтанами из шампанского и голыми до пояса официантами. В «Мильхбар» работали три африканца… куда они делись, можно только догадываться. «Кумпельнест» был совсем рядом, на Вайнбергвег. Сейчас это клуб «Гитлерюгенд». Ты когда-нибудь состоял в гитлерюгенде?

— У католиков были свои скаутские клубы.

— А я состоял… незадолго до того, как меня выперли из дома… как я ненавидел весь этот тирольский йодль, пешие марши… Борьба в вонючей грязи под звуки Баденвайлер-марша. Бодрые песни в строю. Бабаханье в лесу из деревянных ружей. Ломающиеся голоса и пробивающиеся усики… В летнем лагере в Гейдельберге я впервые поцеловался. Парень был перепуган до смерти — это же очевидное нарушение сто семьдесят пятого параграфа!

Несмотря на всю свою мечтательность, Виктор знал, о чём говорит Хаман. Параграф 175, или, как его называли в народе, педрильный закон, был введён почти сразу после прихода нацистов к власти. Нарушителям грозили большие сроки. А в случаях, когда были замешаны эсэсовцы или речь шла о совращении малолетних, — смертная казнь. «Все злобные поползновения еврейского духа собраны в гомосексуализме» — прочитал он недавно в «Фолькишер беобахтер»[48], попавшейся ему в кафе на Ку-дамме[49]. А совсем недавно, на заседании Министерства юстиции, президент сената Клее подвёл итог: «Государство крайне заинтересовано, чтобы в основе нашей жизни лежало нормальное общение полов, избавленное от влияния гомосексуализма и других извращений».

— Это всего лишь начало, — сказал Георг. Вид у него был такой, словно он только что проглотил яд. — Будет только хуже, я это ясно чувствую. Осторожность, Виктор… главное слово для нас — осторожность. Государственный центр борьбы с гомосексуализмом, новое любимое детище дядюшки Гиммлера в полиции безопасности, получил фактически неограниченные полномочия. Шефа зовут Майзингер, Иозеф Майзингер… запомни это имя. Людей, если не убивают на месте, то загоняют в концлагеря, как Лолу и других из «Микадо». У них полно осведомителей, провокаторы пристают к мужчинам, чтобы проверить их ориентацию. В городе не осталось ни одного клуба, люди перепуганы до смерти. Многие даже перестали здороваться со старыми знакомыми.

— Давай зайдём в помещение, — сказал Виктор, — я замёрз.

— О чёрт! Я пытаюсь вбить тебе в голову, насколько всё серьёзно. Мы и так занимаемся небезопасным делом, но ещё опаснее, если обнаружится, что тебя интересуют мужчины. Честно говоря, нам следовало бы обзавестись прикрытием… раздобыть каждому по невесте.

— Надо подумать… Слушай, я совершенно заледенел.

— Только думай не слишком долго. И если тебе в трамвае начнёт улыбаться какой-нибудь красавец, смотри в пол…



В филателистической лавке на Горманнштрассе стоял только что купленный камин. После пронзительно-холодного берлинского воздуха он казался чудом. Виктор и Георг наслаждались атмосферой своего заведения — они потратили несколько месяцев, чтобы сделать его привлекательным для филателистов Восточного Берлина. Планшеты с известными марками украшали стены: Тоскана номиналом в три лиры 1860 года, прекрасный тет-беш[50] 1849 года, несколько редких кайзеров начала века. «Раритеты» были выставлены в стеклянных стендах вдоль стен: квартблоки со всех углов Европы, конверты первого гашения и редкие колониальные марки. Большинство марок было куплено на аукционах — Георг получил небольшое наследство, но не так уж мало было и подделок, изготовленных неким Виктором Кунцельманном. Оказалось, у него незаурядный талант в этой области. Настолько незаурядный, что Георг в последнее время занимался исключительно деловой стороной, а всю тонкую и не прощающую ошибок работу с цинковыми пластинами и высокой печатью передоверил своему академически вышколенному коллеге.

На втором этаже они снимали квартиру под новыми, судетскими, именами: две комнаты с кухней и ванной. Соседей никаких не было — дома по соседству подлежали сносу.

За кассой висели несколько подписанных портретов, поскольку, как гласила вывеска, здесь торговали также и автографами. Какие из них подлинные, а какие нет, они и сами уже не могли определить. Роберт Броннен один день в неделю посвящал стоянию у подъезда киностудии УФА с портфелем, набитым фотографиями кинозвёзд. Когда кто-то из них мелькал в окне «мерседеса», юный Роберт Броннен, с заискивающей улыбкой фанатика и парой заранее подготовленных комплиментов, был из первых, кому удавалось раздобыть автограф. За короткое время ему посчастливилось раздобыть подписанные портреты Байта Харлана (прославленный режиссёр «Юности», «Бессмертного сердца» и «Скрытого следа», все с Кристиной Сёдербаум в главной роли), Ольги Чеховой, Ильзе Вернер, Хайнца Рюмана и ни больше ни меньше как автограф жены самого министра пропаганды, Магды Геббельс. Эти палеографические редкости висели теперь на почётном месте в лавке братьев Броннен, обещая беспечальную жизнь тем, кто был готов их купить. Помимо этого, были автографы и других кинозвёзд, певиц и спортсменов, аккуратно разложенные по папкам в алфавитном порядке… подделанные, разумеется, но настолько искусно, что само слово «подделка» теряло свой этимологический смысл. Цены, скажем, на портрет австрийского суперфутболиста Карла Зишека или кинодивы Марики Рокк были вполне приемлемыми. Не говоря уже о смехотворно дешёвых автографах политических героев дня, вроде похожего на лунатика Гесса, бывшего торговца шампанским Риббентропа (его фигура и в самом деле напоминала бутылку из-под шампанского). И даже подпись самого Гитлера, сделанная на картонной подставке под кружку из мюнхенской пивной Бюргбраухоф, стоила сравнительно недорого. По датам получалось, что фото подписано в состоянии аффекта за день до мюнхенского путча в 1923 году. У них была дюжина экземпляров «Майн Кампф», не считая стопки «Мифов XX века», с дружеским приветом от идеолога партии Альфреда Розенберга. Прочитать «Майн Кампф» Виктор так и не удосужился.

— Надо бы повесить на стену портрет нашего великого вождя, — сказал Георг, словно перехватив мысль своего компаньона, — чтобы ясно показать, каковы наши политические взгляды в эту годину провокаций против отечества.

— А это не будет… преувеличением?

— Почему? Все деловые люди вешают. Страна на грани войны. Англичане ставят нам палки в колёса, не соглашаются с законностью нашей территориальной экспансии. Французы прекратили экспорт сыров. Поляки без конца провоцируют нас на границе. Чехи, похоже, не особо довольны нашей бескорыстной помощью. Скоро только один Муссолини останется… Немного патриотизма очень уместно в такие времена. Представь себе — Великий Вождь между Ольгой Чеховой и Гансом Альберсом среди других кинозвёзд. Крупный формат. Овчарка у ног, готовая по команде, «апорт!» принести ему в зубах утраченную честь нации…

Георг запустил руку в карман брюк и извлёк два значка. Один протянул Виктору — это была эмблема партии.

— Потрясающе, Роберт! Ты записал нас в партию! Когда я получу партбилет?

— Через несколько дней по почте. В местной партийной канцелярии страшная суматоха. Очередь желающих не кончается никогда. Но для влиятельных судетских немцев сделали исключение.

Они укрепили значки на лацканах только что купленных пиджаков, кобальтово-синих, с названием фирмы «Братья Броннен», вышитом на нагрудном кармане.

— А в самом деле, Виктор, почему бы тебе не написать его портрет?

— Лучше купим в ближайшем сувенирном ларьке плакат в раме и повесим.

— Я не шучу. Как мера безопасности… Чем более преданными партии мы покажемся, тем лучше пойдут дела. В мастерской есть кисти и холст…



Первым посетителем их лавки оказался рассыльный Мориц Шмитцер, для посвящённых — приятель Георга по прозвищу Митци, а для более широкой общественности — Волк, чемпион Берлина по борьбе в лёгком весе.

— Как коммерция? — спросил он, стряхнул с кепки снег и огляделся. — Карточки на кокс вам, похоже, не нужны — здесь как в сауне за час до взвешивания.

Мориц поцеловал своего любовника в щёку, и Виктор почувствовал лёгкий укол ничем не мотивированной ревности.

— У меня матч вечером, — продолжил Митци. — Соперник решился наконец прислать вызов. Офицер. Если хотите, оставлю вам билеты.

— Сегодня мы хотим поработать допоздна, — сказал Георг. — Надо привлечь клиентов. Скидка на все подборки марок. Автографы за полцены.

— Матч начинается поздно, успеете. Соперник, как я уже сказал, офицер, чемпион полка из Потсдама. Говорят, суровый господин… капитан СС. Специалист по захвату, как говорит мой тренер, опасен в партере…

Из наплечной сумки Митци торчал цилиндр пневматической почты. В Берлине были проведены сотни километров труб для срочной пересылки конфиденциальной корреспонденции. И благодаря Митци, который работал в Центральной конторе пневматической связи, им удалось раздобыть подлинные бланки документов и начать жизнь под новыми именами.

— У тебя такие связи, Мориц… У тебя, случайно, нет на примете девушки, за которой Виктор мог бы поухаживать? Мы, разумеется, заплатим.

— А что?

— Я пытаюсь растолковать нашему мечтательному другу, что теперь, когда мы начали дело, надо быть вдесятеро осторожней. Никто нас так не ненавидит, как партийцы с такими же наклонностями. Они были бы куда спокойнее, если бы сами себя так не презирали…

Мориц когда-то был членом так называемого «Круга», довольно аморфной организации, объединяющей самого разного рода криминальные и полукриминальные элементы. Сейчас «Круг» прекратил своё существование, но кое-какие связи у Морица остались.

— А какая девушка вам нужна? — сказал он. — Я знаю самых разных. Но зачем платить? Почему не найти кого-то с такими же проблемами?

Он подошёл к стене с кинозвёздами.

— Ганс Альберс! — сказал он с восхищением. — Лилиан Харви… Ильзе Вернер. Я вижу, вы даром времени не теряли.

— Нет-нет, мы начинаем потихоньку. Когда завоюем репутацию, начнём торговать настоящими редкостями. Письма Наполеона к мадам Помпадур. Карта Америки, подписанная Христофором Колумбом. Последняя записка пламенного революционера Марата, написанная им в ванне за минуту до того, как быть убитым Шарлоттой Корде.

Георг незаметно улыбнулся реакции Виктора: тот был чуть ли не испуган перечислением имён, о которых он имел самое смутное представление… а сказать честно, не знал ничего, кроме того что они неслыханно знамениты.

— А почему нет? Люди безгранично доверчивы. Правильно подобранный объект в сочетании с правильно подобранным болваном — и всё возможно… А потом, у нас есть гений — мой брат Густав Броннен!

Странно, как быстро человек может переменить род занятий, подумал Виктор. А ещё странней: мне кажется, будто я создан для этого… Когда Георг год назад посвящал его в непростое искусство подделки, он не мог избавиться от неприятного чувства: то, чем он собирался заниматься, было не просто нарушением закона, но ещё и жульничеством, что делало их предприятие ещё более неприглядным. Но очень скоро его сомнения уступили место истинной увлечённости. Ему нравилась азартная охота Георга за поддельными документами, ему импонировали его усилия раздобыть им новые удостоверения личности. Георг к тому же был хороший рисовальщик, не в такой степени, как Виктор, разумеется, но у него было замечательное чувство иллюзии подлинности. Он точно знал, на каких деталях он должен сосредоточиться, потому что понимал, куда в первую очередь критики направляют свой взгляд. Ко всему прочему, Георг был просто чемпионом по части добывания необходимых материалов; он мог бы читать курс «Материаловедение для фальсификаторов».

Но если Георг был непревзойдённым профессионалом, то в лице Виктора он нашёл самого одарённого ученика, которого только мог вообразить. Виктор преобразился; совершенно новые понятия стали частью его будней. Например, он узнал, что за штука полнописьменный фальсификат: наклеить подлинную марку на конверт и погасить её поддельной печатью. В исходном материале и конверт, и марка были подлинными, хотя изначально никакого отношения друг к другу не имели; они компоновались в нечто совсем новое, и стоило это новое многократно дороже. Он научился изготавливать водяные знаки, подделывать рельефную и высокую печать, покупать повреждённые марки и реставрировать их, заново гуммировать, гравировать орнаменты и наносить перфорацию.

В сейфе, содержимое которого показывали только самым наивным коллекционерам, поскольку подделывать ценные экспонаты было особенно рискованно, — в этом сейфе хранились жемчужины фирмы: чёрный пенни с королевой Викторией, письмо с неразделённой парой кирпично-красных французских однофранковиков, классический Брауншвейг-1867 без зубцовки… Георг Хаман говорил, что курс шведских марок очень высок, особенно среди филателистов, близких к партии. Может быть, это имело отношение к расовой влюблённости в своих северных братьев, но скорее всего зависело от мистической ауры вокруг едва ли не самой известной в мире марки: трехшиллинговый жёлтый банко. Поэтому братья Броннен смонтировали за кассой стенд, названный ими «северное собрание», где были настоящие сокровища: жёлто-зелёный квартблок по пять эре 1858 года и ультрамариновая 12 эре 1862 года.

У гравёра на Августштрассе они заказали фальшивые печати для гашения, а в том же квартале увязший в долгах типограф отпечатал целые партии тщательно отобранных марок. Клише Виктор делал сам в мастерской в подвале. Технологию гравировки на цинковых пластинах он освоил ещё в академии, но никогда не думал, что эти знания принесут ему пользу.

И за всем наблюдал заботливый глаз Георга Хамана. Георг составлял и вёл каталоги подделок. Он находил подходящие справки о подлинности, желательно на английском языке, от Хармерса или Робсона Лоуи в Лондоне, торговые контакты с которыми были практически разорваны. Он же контролировал готовую продукцию: совпадаёт ли толщина бумаги, нет ли отклонений цвета на периферии? Под конец оставалась только зубцовка, для чего братья Броннен сами сконструировали линейную машину. Это было маленькое чудо инженерного искусства в фальсификаторской промышленности, созданное долгими бессонными ночами в подвале, эпицентре их скрытой от посторонних глаз неутомимой работы.



Ближе к вечеру в лавке появился человек лет пятидесяти и предъявил полицейский жетон.

— Покажите все бумаги, включая личные, — сказал он. — Господа могут пока посидеть. Это чистая рутина, вы знаете, когда открывается новое предприятие здесь, в квартале, мы обязаны…

Констебль в штатском довольно долго рассматривал регистрационное налоговое удостоверение и их паспорта. Хотя Виктор знал, что их бумаги безукоризненны, сердце в груди прыгало, как белка.

— Отлично! — сказал посетитель. — Всё в порядке. Моя фамилия Янсен. Я полицейский, но в свободное время коллекционирую марки и автографы. Вот прочитал в газете, что вы предлагаете серии из бывших немецких колоний… У меня как раз пробелы в западноафриканской птичьей серии… И коллекцию автографов хотелось бы пополнить. Как вы думаете, можете вы мне помочь?

Констебль пробыл у них больше часа. По части западноафриканских пернатых братья оказались бессильны, зато у них нашлись другие заинтересовавшие его редкости. Перед самым закрытием он покинул магазин с подписанными фотографиями актрисы Гизелы Улен и куплетиста Гарри Мосса.

— А что у вас есть… как бы это сказать… необычного? — спросил он, нервно поглаживая моржовые усы. — Вам не надо беспокоиться, господа. Я в полном восхищении от успехов господина Гитлера — как изменилась страна! Но к моему хобби политика не имеет отношения.

— Я не совсем понимаю, что имеет в виду господин констебль, — сказал Георг. — Необычного? Вы хотите сказать — необычных актрис?

— Не обязательно. Не собираюсь скрывать — я настоящий коллекционер. Даже можно сказать, типичный коллекционер: одиночка, бухгалтерские наклонности, люблю порядок и чёткость. Если бы не мои увлечения, я просто не знал бы, что делать по вечерам… Жизнь потеряла бы интерес.

Он вытер шею носовым платком.

— В участке я белая ворона… Мои коллеги интересуются только работой, ну, может быть, спортом… а я вожусь со своими марками, пополняю коллекции… пишу знаменитостям, собираю автографы… Только ближайший начальник понимает меня, комиссар Хоффнер, он тоже филателист, специалист по французскому цветочному мотиву… но с автографами я один на один. Могу написать больше двадцати писем в неделю… и как выдумаете, сколько из наших так называемых знаменитостей отвечает?

— Надеюсь, большинство, — сказал Виктор. Продолжать молчать было неудобно.

— Ошибаетесь, молодой человек. В лучшем случае один. — Янсен понизил голос. — А ещё больше проблем с нашими знаменитостями в изгнании. С ними просто невозможно наладить контакт, не вызывая подозрений.

— Только коллекционер поймёт коллекционера, — грустно произнёс Георг, изобразив на физиономии сочувственную гримасу.

— Вот именно! Поэтому в последнее время я пытаюсь ограничить мои интересы исключительно Германией, хотя не столько из патриотических, сколько из практических соображений. Как вам, несомненно, известно, наша страна в кольце блокад. И марок это тоже касается. Ещё месяц назад наши импортёры могли приобретать индийские марки с премьерным гашением не позже чем через месяц после выпуска. Этот канал пересох. Мы как будто ещё не воюем, но почтового сообщения с Англией фактически не существует. А если начнётся война, к которой так стремятся наши враги, мы в обозримом времени не увидим ни одной заграничной марки…

— А что вы ищете?

— Минуточку терпения, — сказал обстоятельный констебль. — Последние годы меня интересуют в равной степени марки из старых немецких колоний и немецкие учёные. Я говорю не только о марках, но и об автографах. У вас очень широкий ассортимент, вы, скорее всего, подбирали его много лет…

— В Судетах можно было купить любой автограф, по крайней мере до определённых событий… — произнёс Георг. — Как вы видели из наших бумаг, мы в Берлине недавно. Но кое-что из старых запасов нам удалось вывезти.

— С политической точки зрения ситуация по другую сторону границы, естественно, немного отличалась… Но и судьба обошлась с нашими странами по-разному… Господин Гитлер не особенно церемонился с оппозицией, и строгость эта вполне оправданна. Пятая колонна чуть не взорвала нашу страну изнутри. Цензура была необходима, как и контроль над почтовыми отправлениями. Изгнание наших противников — тоже необходимый шаг. Я полностью понимаю и одобряю все эти действия, хотя они и наносят ущерб моим интересам коллекционера. В Чехословакии, я уверен, положение было проще. По крайней мере, до нашего прихода.

— Мы встретили ваш приход с восторгом, как все настоящие патриоты.

— Ни минуты не сомневаюсь. И могу вас уверить, господа, я тоже патриот до мозга костей. И моё отвращение к евреям ничуть не меньше вашего. Но то, что евреи могут быть крупными учёными, это даже господин Штрайхер не может опровергнуть в своём во всех отношениях замечательном антисемитском еженедельнике, — констебль нервно проглотил слюну. — Что ж, к делу! Моя мечта… моя самая большая мечта — украсить свою коллекцию автографов учёных подписанной фотографией самого знаменитого из учёных евреев: Альберта Эйнштейна!

Наступило долгое молчание. Констебль с покрасневшей физиономией изучал несуществующее пятно на идеально начищенном башмаке.

— Мы из принципиальных соображений не торгуем автографами врагов народа, — выговорил наконец Георг Хаман оскорблённым тоном.

— Вы должны меня правильно понять. Я вовсе не ставлю под вопрос вашу лояльность; я же вижу ваши партийные значки. Просто мы должны научиться отличать коллекционирование от политики. Эти два предмета не имеют ничего общего. Помимо этого, я ищу, по просьбе одного знакомого, автографы двух известных, но, к сожалению, непатриотичных писателей.

— Кто бы это мог быть?

— Братья Томас и Генрих Манн. Давно эмигрировали. Мой знакомый, который передаёт эту просьбу, занимает высокий пост в партии. Нас свели общие интересы; подумайте, простой полицейский и влиятельный политик! Гарантирую, что, если вы выполните его просьбу, это только пойдёт вам на пользу. Вы обзаведётесь могущественным покровителем. И по слухам, о которых вы наверняка сами позаботились, вы вполне в состоянии раздобыть запрещённые раритеты.

Это соответствовало истине. Через Морица они пустили слух, что для братьев Броннен нет ничего невозможного, они могут раздобыть всё что угодно, это только вопрос времени.

— Что скажешь, Роберт? — спросил Густав.

— Мы должны подумать. И прозондировать наших посредников. Посмотрим, что мы сможем сделать.

— Деньги не проблема, — сказал констебль. — Мой знакомый готов заплатить, сколько вы запросите, но лично я попросил бы вас о скидке в качестве благодарности за помощь в делах. Полицейская работа — это призвание, и никто не идёт в полицию ради зарплаты… Сколько вам понадобится времени?

— Примерно неделя, — в унисон сказали братья Броннен.

— Я зайду ровно через неделю. Хайль Гитлер!



Вечером, когда Виктор и Георг шли в борцовский клуб на Софиенштрассе, Берлин погрузился во мрак. Погасили уличные фонари, трамваи выключили фары — власти организовали учебное затемнение.

— А в самом деле, сколько времени нам понадобится, чтобы достать портреты антипатриотичных писателей? — спросил Виктор, чуть ли не на ощупь пробираясь вдоль фасада дома.

— Полдня уйдёт на то, чтобы добыть фотографии. Полминуты на подписи. Я их знаю наизусть.

— А как с Эйнштейном?

— Примерно то же самое… плюс пять минут, чтобы набить руку на почерке. Странно, раньше я никогда не копировал его подпись.

— А цена?

— Сто марок за все три. Это вполне рыночная цена. А Янсен пусть сам разбирается со своим влиятельным приятелем.

Виктор остановился. Он почти не различал лица Георга. Ему вдруг показалось, что эта темень, эта временная слепота не просто так. Это знак из будущего.

— А ты уверен, что он не провокатор?

— Абсолютно уверен. Я знаю этот тип. Фанатичный коллекционер. Пойдёт по трупам.

Первый день прошёл не особенно успешно. Если не считать Янсена, у них был всего один посетитель — прыщавый юнец, который так ничего и не купил. Именно об этом размышлял Виктор, когда они свернули в проходной двор к борцовскому залу.

— Не беспокойся, — сказал Георг. Он и в самом деле как будто читал его мысли. — Всё пойдёт отлично. Мы же только начали. Кстати, думаю, в ближайшее время надо больше внимания уделять автографам. И подумать о почтовых заказах. Констебль — хороший знак. Запреты всегда привлекают людей. Запретное, скандальное, спекулятивное. Каких женщин молва связывает с Гитлером?

— Рифеншталь?

— И ещё эта английская аристократка, Юнити Митфорд. Мы выставим их портреты с автографами в витрине. И напишем: «У нас найдётся всё, что любит фюрер».

— По-моему, чересчур вызывающе. И опасно — подделки в витрине.

— Успокойся, дорогой братец. Надёжность стопроцентная. Единственное, что нам нужно для полного счастья, — пара девушек для прикрытия. Посмотрим, что удастся сделать Морицу.



Чемпиону округа в этот вечер предстояло раскусить нелёгкий орешек. Зал был забит до отказа, и большинство болело за его противника. Это был не просто матч, не просто борьба одного стиля жизни против другого, думал Виктор, сидя на скамье и наблюдая публику. Это ещё и противостояние одной идеологии с другой и… он с трудом решился сформулировать мысль… дуэль одного вида любви с другим, а скорее, дуэль любви со своей противоположностью.

Первый раунд едва начался, как Хольцбринку, рыжеватому и прекрасно тренированному капитану СС, быстрым рывком удалось вывести Морица из равновесия и хитрым финтом произвести захват со спины. Красивый захват обернулся не менее красивым броском. Мориц пытался подняться с ковра, но чемпион полка из Потсдама прочно удерживал его до конца раунда.

Второй раунд был лучше. После того как Хольцбринк был предупреждён судьёй за неправильно проведённый захват, он был вынужден начать в партере. Морицу удалось провести пару удачных бросков, что дало ему несколько очков, и счёт сравнялся. Соперник был явно растерян, но, уйдя в защиту, ему удалось сохранить статус-кво до конца раунда.

Чтобы публика могла посмотреть несколько матчей, договорились проводить всего три раунда. Перед последним счёт был семь-семь. В углу ринга массажист обрабатывал руки и спину чемпиона, а на скамейке рядом с Виктором Георг начал заключать пари. Он поставил неожиданно большую сумму, что защитник титула одержит чистую победу. Виктор тоже постучал букмекера по спине.

— Я тоже хочу поставить десять… нет, пятнадцать марок, что эсэсовец проиграет вчистую!

И вот начался третий раунд. Хольцбринк начал не особенно уверенно, но потом ему удалось захватить голову Морица и бросить его на ковёр. С быстротой ласки он повернулся вокруг оси и оказался на спине партнёра в позе, которая вряд ли понравилась бы партийным гомофобам. Ему удалось завести руку между плечом и шеей Морица. Если бы не усталость, которая начала уже не на шутку вгрызаться в мышцы, скорее всего, ничего бы не произошло, и Мориц просто начинал бы в партере. Но он поддался силе соперника и оказался на волосок от туше… правда, тут ему немного повезло: он захватил пояс Хольцринка левой рукой, вывернулся, и оба борца выкатились за пределы ковра.

Теперь они начинали стоя. Оставалась всего одна минута, но теперь уже эсэсовец был на два очка впереди. Борцы кружились по ковру. У Морица был рассечён лоб, кровь заливала глаз и щёку, но судья не хотел прерывать матч — оставались буквально секунды. Публика ревела от возбуждения. Образовались два лагеря, болеющих за своих фаворитов; все бешено орали, как на поле битвы, и награждали друг друга убийственными взглядами.

Организаторы матча, собравшиеся у столика секретаря, заметно нервничали, опасаясь массового побоища. Виктор обратил внимание на двух женщин, пробравшихся к самому краю ковра. Он не слышал слов, но по губам было видно, что они кричат «Мориц, Мориц», подбадривая чемпиона на последний, решающий бросок. И этот бросок состоялся, причём настолько быстро, что публика не успела прореагировать.

Мориц отклонился назад, делая вид, что потерял равновесие. Хольцбринк рефлекторно бросился вперёд — и нарвался на великолепно подготовленный бросок. Эсэсовец взвился в воздух и, пролетев несколько метров над ковром, приземлился на него спиной с такой силой, что так и остался лежать, хватая ртом воздух. Свисток судьи, фиксирующий туше, совпал с гонгом, возвестившим конец раунда.

Драки, к счастью, не возникло. Публика потянулась к пивным стойкам позади трибун. Разочарованные эсэсовцы покидали зал. Чемпион сидел на табуретке в углу ринга и весело махал рукой поклонникам. Тренер накладывал ему повязку на лоб.



— Сандра и Клара Ковальски. — представил Мориц девушек, когда они уже отмечали победу за дальним столиком в ресторане «У слона» на Иоахимштрассе.

Это были те самые девушки, которые подбадривали Морица в последнем раунде.

— Официально они сёстры. Сироты. И не просто сёстры, а и медсёстры, к тому же очень хорошие. Никому и в голову не приходит удивляться, что они живут вместе в доме Кёлера на Линиенштрассе.

Девушки весело закивали головами. Им было лет по двадцать. Клара, может быть, чуть старше.

— На самом деле они даже не родственницы. Похожи, правда? Но сходство зависит скорее от того, что они нравятся друг другу… рыбак рыбака видит издалека. Клара и Сандра подруги.

— Мориц сказал, вам нужно общество, — сказала младшая. — Это и нам подходит замечательно.

— Хозяин чересчур глуп, чтобы что-то заподозрить, — продолжил Мориц. — Но в том же доме, к сожалению, живёт спившийся квартальный Нольте, он утверждает, что видел, как девушки страстно целовались в прачечной. Они, ясное дело, всё отрицают, но в такие времена лучше опередить, чем тебя опередят…

Над бровью у непобедимого чемпиона красовалась большая повязка, а под глазом уже цвёл синяк.

— Вы просили — я сделал. И не смотрите на меня так, будто я положил Хольцбринка в последний момент чисто случайно. Всё было спланировано. Это не случайность и не удача, а тактика. Решающий бросок произошёл бы раньше, если бы он не запер меня полунельсоном за минуту до конца.

— Неожиданное поражение сверхчеловека, — шепнул Георг, — и крупный выигрыш двух филателистов, поставивших целых двадцать пять марок на чемпионское туше.

Ресторан постепенно заполнялся. Виктор был знаком кое с кем — кто-то жил в том же квартале, кого-то он только что видел на матче. На их столик косились с любопытством. Он почувствовал гордость, что у него такие друзья — Мориц и Георг, гордость, что их ум и предусмотрительность помогают им справиться со всеми трудностями.

— Вопрос решён! — воскликнул Мориц. — С этого момента вы, девушки, официально помолвлены с этими господами. Теперь смотрите, что у меня есть: квитанция на две пары обручальных колец. Вы получите их в ныне стопроцентно арийском магазине Мендельсона на Анкламерштрассе, и если они вам подойдут, на кольцах будут выгравированы ваши имена. А мне никакая маска не нужна. Борец по определению не может быть гомосексуалом! Тем более чемпион Берлина в лёгком весе…

* * *


Так совпало, что примерно через неделю после открытия магазина состоялся вернисаж большой выставки под названием «Портрет нашего Великого Вождя» в центральном комитете партии в Митте. Виктор, получивший задание написать полотно с Гитлером, чтобы повесить на почётном месте в лавке братьев Броннен и таким образом придать их деятельности флёр политического идеализма, отправился туда.

Изюминкой выставки было монументальное полотно Генриха Книрра «Адольф Гитлер, создатель Третьего рейха, гений возрождения немецкого искусства», уже вызвавшее два года назад всеобщее восхищение на выставке нацистского искусства в Мюнхене. Картина была написана в имперском стиле: поясной портрет Гитлера, стоящего на террасе на фоне какого-то парка. Небо покрыто тревожными облаками; только в одном месте сквозь облака пробивается солнце, как надежда на прекрасное будущее. На рукаве — повязка со свастикой, на груди — Железный крест I степени, военное алиби двадцатилетней давности. Фюрер предстаёт перед зрителем как благородный полевой командир, человек, которому можно довериться в трудные времена.

На стене напротив разместился «Знаменосец» Губерта Ланцингера, написанный в более современной манере, по крайней мере с формальной точки зрения. Здесь Гитлер изображён в профиль, облачённый в футуристическую версию средневековых лат. Он восседает на чёрном коне с нацистским флагом в руке. Если немного напрячь фантазию, можно услышать исходящий от полотна лязг оружия.

Придворные художники постарались показать триумфатора небывалого масштаба, решил Виктор, обойдя выставку. Непогрешимый в своей мудрости, аскетичный и подтянутый, истинное спасение для потерявшего ориентиры немецкого народа. Портреты были на редкость неинтересны. Ничто не привлекало внимания, за исключением, может быть, футуристского крестоносца Ланцингера. Отто фон Курсель, Фриц Эрлер, Хуго Леман… все эти арийские маляры с их ограниченностью и полным неумением создавать что-то новое… Он даже огорчился. Как это могло произойти? Где потерялось немецкое искусство? На стенах он видел то, чего там не было, тени художников, выброшенных из галерей… их в лучшем случае показывали как образцы вырождения: Франц Марк, Кете Кольвиц, цветовые взрывы Пауля Клее. Как будто они никогда не существовали… нет, существовали, но теперь только в виде бесплотных привидений.

Он вздохнул и присел на банкетку перед рисунком углём некоего Конрада Хоммеля. «Фюрер» — коротко и ясно. Отягощённый раздумьями вождь позирует в кресле перед книжными полками. Мечтательный профессорский взгляд, очки балансируют на кончике носа. При желании его можно принять за филателиста… Виктор не прикасался к углю с тех пор, как год назад нашёл Георга Хамана, ещё когда тот снимал квартиру на Кнезебекштрассе. Я, сказал он тогда, остался без квартиры и средств к существованию и хотел бы попробовать себя в филателии и автографах… Виктор взял угольный карандаш и удивил себя самого, меньше чем за две минуты сделав великолепную копию в захваченном с собой блокноте. Недолго думая, он скопировал и автограф: К. Хоммель-38.

Ощущение карандаша в руке, запах угля, приятная тяжесть блокнота на коленях, возбуждённое дыхание, постоянно работающий взгляд, скользящий вдоль невидимой масштабной сетки, где размеры и перспектива, словно соревнуясь друг с другом, проявляются на листе… только сейчас он понял, как ему не хватает всего того, чего он лишился, уйдя из академии.

Радостно возбуждённый, он прошёл в отгороженный зал. Табличка на стене возвещала, что здесь собраны работы любимых художников фюрера. Несколько рисунков некоего Пауля Гайсслера напоминали дипломы, выданные за образцовую посредственность… «Дом в Браннау ам Инн, где родился фюрер», «Начальная школа фюрера в Фишльхаме». Он скопировал их за пять минут.

Группа посетителей, перешёптываясь и обмениваясь восхищёнными возгласами, собралась в другом конце комнаты. На застеклённом стенде были представлены собственноручные работы самого Гитлера. «Рейхсканцлер и вождь немецкого народа в юности был талантливым художником», — сообщала табличка. На одном из рисунков была изображена Триумфальная арка в Мюнхене, на другом — вид города Линца. Дилетант и есть дилетант, подумал Виктор, но на всякий случай скопировал и эти рисунки, с подписями и всеми деталями.



В обеденное время, как договорились, на пороге лавки с прусской пунктуальностью появился констебль Янсен, в начищенных до горячего блеска сапогах. На этот раз он был в полицейской форме.

— Удалось ли господам выполнить мою просьбу? Всю неделю я почти не спал от волнения.

— Ваш учёный еврей задал нам работу, — ласково сказал Георг, направляясь к сейфу. — Но зато с бежавшими писателями хлопот не было. Нашлись у нас на складе. В коробке, которую мы считали пропавшей…

Янсен пригорюнился:

— Вы хотите сказать, что с автографом Эйнштейна ничего не вышло?

— Почему не вышло? Просто на это ушло больше времени и больше денег, чем мы предполагали. Предложений фактически нет, а спрос почти тот же. Спросите моего брата Густава, это он занимался вашим делом.

Виктор серьёзно покивал головой. Он стоял на табуретке и вешал на стену с кинозвёздами портрет Гитлера, работы Хоммеля.

— Чёрная биржа? — спросил Янсен.

— Зарубежные связи. Люди из американского посольства. А знает ли констебль наш девиз?

— Нет, откуда…

— Если Эйнштейн придумал свою формулу Е = mc2, то у нас формула другая, хотя похожая: Н = В + Т2. То есть невозможное равняется возможному плюс квадрат времени…

Янсен сделал скептическую мину — с полным на то основанием, подумал Виктор.

— Я, конечно, преувеличиваю, — улыбнулся Георг, — у нас есть связи, и нам повезло, вот и всё.

— Иностранцы? А вы уверены, что за вами не наблюдали? — Констебль нервно прикусил нижнюю губу.

— Этого никто не знает. Мы идём на риск и берём за это плату. Что такое, в конце концов, автограф, констебль? Закорючка на куске бумаги, — Георг заговорщически подмигнул, — а закорючку на куске бумаги в принципе может подделать кто угодно. В нашей профессии полно фальсификаторов. И знаете, как мы выводим их на чистую воду?

— Знания?

— Опыт и интуиция. И тщательное палеографическое исследование. В подвале у нас стоит стол с подсветкой, мы просвечиваем автографы снизу. Сильное увеличение. Подробные каталоги автографов выдающихся людей всех эпох и в различном возрасте. Мы знаем, что в любой подписи есть так называемая мягкая составляющая. Что это значит? Первое «i», скажем, всегда в одинаковой пропорции к заглавной букве, а последнее «i» может варьировать чуть не каждый раз. Я говорю о двух «i» в фамилии Эйнштейн, констебль. Или возьмём, к примеру, Бисмарка. Подпись, датированная 1850 годом, значительно отличается от более поздних, предсмертных образцов, скажем, 1898 года. Обратил ли внимание фальсификатор на эти изменения? Если нет, его немедленно выведут на чистую воду. Не говоря уже о тех случаях, когда автограф настолько идеален, что не может быть подлинным.

Констебль Янсен смущённо потёр усы.

— Надо знать, как работает фальсификатор. — Виктор решил заполнить неловкую паузу и слез с табуретки. — Чтобы его разоблачить, надо знать, как он работает. А вы знаете, как он работает, констебль? Он переворачивает подпись, когда хочет её подделать. Он находит подпись в Каталоге, переворачивает книгу, и не списывает подпись, а рисует её. Как абстрактную фигуру. То есть он подделывает не письменный текст, а геометрический образец. Нам пришлось научиться разоблачать подобные хитрости.

— Вы могли бы оказать большую помощь полиции. В отделе по борьбе с мошенничеством.

— Разумеется, — сказал Георг. — В Чехословакии полиция привлекала нас для установления подлинности документов. Всё, что мы просили, — три оригинала, чтобы было с чем работать. Ничего хитрого. Подпись — как отпечатки пальцев, у каждого человека уникальна. Зависит от того, как он держит ручку, от нажима, стиля… от образования, опыта — от самой жизни.

— Но мой Эйнштейн, надеюсь, подлинный?

— Можете быть уверены. Проверен по всем правилам искусства. Мы не хотим ставить на кон свою репутацию.

Очень осторожно, словно предмет из самого хрупкого материала… скажем, графин богемского хрусталя или подлинный жёлтый банко с типографским дефектом, Георг достал из сейфа портрет и отнёс к стойке, где констебль Янсен буквально дрожал от нетерпения. Он всё время поглядывал через плечо, желая, по-видимому, убедиться, что за ними не наблюдает какой-нибудь стукач.

Георг снял обёртку и показал сначала оборотную сторону портрета. Там стоял штемпель с текстом «Собственность Госдепартамента США», а рядом — наклейка с входящим номером и надписью: «Дар доктора Эйнштейна, март 1928 года».

Он перевернул портрет. Это была цветная фотография. Знаменитый физик проказливо улыбался в камеру. В верхнем углу было написано тушью: «Послу Шерману с лучшими пожеланиями». А чуть пониже стояла подпись — Альберт Эйнштейн.

— Не может быть! — воскликнул констебль. — Как вам это удалось?

— Мы предпочитаем не называть никаких имён, — твёрдо сказал Георг. — Так будет лучше для всех. Могу только сказать, что мы приобрели этот портрет у человека, близкого к посольским кругам, и стоило это нам около ста марок. Вам мы дадим двадцать процентов скидки, констебль. К сожалению, это крайняя цена. Учтите наши собственные затраты.

— Замечательно! Просто замечательно! А братья Манн? Они тоже здесь? Мои высокопоставленный друг будет в восторге.

Теперь настал черёд Виктора подливать бензин в коллекционерский костёр в душе констебля. Он нашёл в картотеке букву «М», где, как фантазировал Георг, скоро будут лежать автографы Мольера, Марата и Моцарта, открыл папку и нашёл между Меттернихом и Мольтке конверт с двумя подписанными портретами знаменитых во всём мире писателей. Томас и Генрих Манн. Фотографии были подлинными — снимок Томаса был выпущен респектабельным издательством «Фишерс», а Генрих приобретён в именитом магазине во Франкфурте.

— Мы не успели их обрамить… но, если констебль подождёт, через пять минут всё будет готово.

— Нет никакой надобности. Мой друг вряд ли собирается повесить их на стенку дома или в конторе. Что скажут гости? Ведь далеко не всё так, как мы с вами, разделяют и понимают страсть коллекционера…

Констебль вдруг замолчал. Его взгляд остановился на графическом портрете Гитлера, который Виктор только что повесил на стену. Портрет был подписан новым придворным художником Конрадом Хоммелем.

— Это что — подлинник? — севшим голосом спросил он. — Меня прямо в дрожь бросает от одной мысли, что сам фюрер позировал для этого портрета…

И не успел Виктор возразить (чисто рефлекторно, поскольку он, как ни странно, никогда раньше не пытался представить себя в роли фальсификатора искусства — подделка документов, марок, автографов, справок и прочего ещё куда ни шло, но он вовсе не собирался подделывать картины!) — не успел он рта открыть, как услышал ответ Георга:

— Естественно! Порядочность и высокое качество товара уже принесли и продолжают приносить нам дивиденды. Речь идёт о доверии клиентов. Нам повезло — ещё до того, как господин Хоммель снискал себе славу Герострата, мы раздобыли несколько его рисунков, и считаем, как и наш вождь, что это настоящие произведения искусства. Фантастическое искусство! Это вам не вырожденческая мазня французских педерастов! Собственно говоря, мы бы с удовольствием расширили нашу деятельность и занялись современным искусством, но не хватает времени…

— Это тоже продаётся? — робко спросил констебль.

— К сожалению, на этот рисунок уже есть заказ, — неожиданно для самого себя соврал Виктор. — Но если господин Янсен или его знакомый интересуются такими вещами, мы можем предложить кое-что ещё.

И всё ещё не совсем соображая, что делает, Виктор достал из портфеля копии рисунков Гайсслера, сделанные им во время посещения выставки «Портреты нашего Великого Вождя», — дом, где родился Гитлер, и его начальная школа. Мало этого, он извлёк на свет божий и изображения триумфальной арки в Мюнхене и города Линца. На обоих рисунках стояла подпись Гитлера.

— Не может быть! — ахнул констебль. Лоб его покрылся крупными каплями пота. — Это же рисунки самого фюрера! Где вы их взяли?

Наступило молчание. Виктор напрягся, стараясь не обращать внимания, что Георг отчаянно подаёт ему знаки — ты что, рехнулся?! Останавливаться было уже поздно.

— Я, конечно, понимаю, что эти гениальные рисунки нашего Великого Вождя стоят уйму денег, — сказал фанатичный коллекционер-полицейский, — но я умоляю, отложите их на пару дней. Мне нужно немного времени, чтобы раздобыть деньги. И рисунки Гайсслера тоже отложите — мой высокопоставленный друг ко всему прочему собирает ещё и оригиналы гитлерианы. А рисунки Великого Вождя я хотел бы взять для себя. Могу я надеяться на ваше молчание?

— Два дня, не больше, — наглея с перепугу, брякнул Виктор. — Мы только что получили эти экспонаты. И констебль, я уверен, понимает, что продать их не составит труда… мы даже выставлять их не будем, просто позвоним кое-кому…



Лавка филателии и автографов братьев Броннен очень быстро стала знаменитой. Они играли крупно, и, как ни парадоксально, именно высокие ставки обеспечивали им самое надёжное прикрытие. Редкая марка казалась подлинной именно потому, что она была столь редкой. И чем страннее был автограф, тем меньше было сомнений в его аутентичности. К тому же сбылось предсказание Георга, сказавшего, что зарабатывать деньги они будут не на марках, а на чём-то столь эфирном и неощутимом, как человеческие подписи.

Не менее странным было и то, что их успеху немало способствовал фанатичный констебль. Он был важным узелком в контактной сети, и с его помощью их слава распространилась по городу очень быстро. Именно знакомым Янсена им удалось продать автографы эмигрировавших знаменитостей вроде Билли Уайльдера или Зигмунда Фрейда, а также зарубежных звёзд Чарли Чаплина, Жозефин Бейкер и Греты Гарбо — все на глянцевых фотографиях двадцатых годов. И осчастливленные клиенты распространяли слухи всё более широко, всё больше коллекционеров становилось их постоянными заказчиками. «Они любят рисковать не меньше, чем собирать свои коллекции», — философски заметил Георг, когда очень крупный чиновник из Министерства финансов спросил, нет ли у них на складе автографа Черчилля. Страна воевала, а Черчилль был главной фигурой в лагере противника. После сложных комбинаций им удалось раздобыть подлинный снимок, сделанный пятнадцать лет назад во время поездки Черчилля в Индию, и, если верить надписи, сделанной Виктором на самом лучшем школьном английском, который он мог из себя выдавить, снимок был подарен некоему махарадже Удайпура. Доверчивый покупатель не моргнув глазом выложил за этот шедевр триста марок.

Прошёл год, как они открыли своё дело, и всё чаще задумывались, не ограничиться ли им автографами. Для изготовления марок требовалось слишком много времени. К тому же они постепенно нашли несколько лавок, где портреты известных эмигрантов пылились на тайных полках и владельцы отдавали их за бесценок. Подделать подпись — несколько минут работы. Самым трудным было создать внушающую доверие легенду, подтверждающую подлинность автографа. Но даже при этом у них оставались океаны времени и возможности заработать ещё больше. Они понимали, что во всём этом карикатурно отражается дух времени; потребность оторваться от действительности у людей была больше, чем когда-либо…

В Европе шла война, но в мире Виктора и Георга она была не особенно заметна. О событиях на фронте они читали в газетах или смотрели тщательно отцензурированную и смонтированную хронику в кинотеатрах, которую показывали перед каждым сеансом. Польшу Германия проглотила, как изголодавшийся волк глотает мышь; на очереди были северные и западные соседи. С точки зрения генштаба, кампания шла как по маслу: Дания, Норвегия, Нидерланды, Франция были уже оккупированы. Англичане затаились на своём острове. На востоке оставалась Россия.

Под защитой фальшивых бумаг и непостижимого везения Виктор и Георг жили так, как будто ничего не происходило. Им без всяких сложностей продлевали лицензию, и никто из представителей власти их не беспокоил, не считая, разумеется, констебля Янсена. Виктор предполагал, что Янсен, заходивший к ним чуть не каждый день, сам по себе в какой-то степени обеспечивает их безопасность, а может быть, к этому приложил руку и его высокопоставленный друг, чьё имя по-прежнему оставалось для них неизвестным.

Они начали торговать и произведениями искусства — опять же благодаря неутомимому коллекционеру констеблю Янсену. Беспредельно счастливый, что ему удалось приобрести рисунки самого Гитлера (на что он истратил последние сбережения), он через пару недель опять появился в лавке — посмотреть, нет ли чего нового. По чистой случайности им было чем порадовать неутомимого Янсена. Только что прибыли ещё несколько рисунков Гитлера — два венских мотива, сделанных, по-видимому, для открыток. Виктор утверждал, что они купили их у того же продавца, что и предыдущие рисунки. Янсен купил оба — в кредит и с огромной скидкой. Подлинность рисунков подтверждалась ещё и посвящением — на обоих была дарственная надпись, адресованная племяннице Гитлера Анжелике Раубаль. Янсен воспользовался случаем, чтобы расспросить их от имени своего могущественного приятеля, нет ли у них на примете того, что он назвал «нетрадиционным искусством».

— Если господа понимают, что я имею в виду, — слегка замялся он. — Я говорю о живописи… не санкционированной официально… ну, той, что в интересах поднятия духа и укрепления гражданской обороны… чтобы создать нового человека во всём, в том числе и в области эстетики… короче, я говорю о произведениях, изъятых из наших галерей и именно поэтому, в силу своей труднодоступности, привлекающих внимание истинных коллекционеров…

Выяснилось, что все эти витиеватые эвфемизмы предназначены для обозначения «вырожденческого искусства». Они пообещали навести справки, и через месяц! Янсен приобрёл для своего друга обнажённую модель Оскара Кокошки за две тысячи марок. Редкостное и полузапрещенное полотно потребовало целую ночь лихорадочного труда и было изготовлено в подпольной мастерской на Горманнштрассе, 3, бывшим студентом Академии, искусств Виктором Кунцельманном.

Даже Георг Хаман со своим идеальным чутьём на тёмные дела не мог предполагать, насколько велик спрос на их продукцию у берлинских коллекционеров, среди которых были и высокие партийные чиновники. Он не мог также предугадать, какие суммы они готовы выкладывать за предметы своей страсти. Их деятельность имела и то преимущество, что опровергнуть подлинность было почти невозможно. Золотое правило экспертов — найти последнего хозяина картины, то самое правило, что всегда становилось камнем преткновения для фальсификаторов, было практически неприменимо. Хозяева либо высланы, либо имущество их конфисковано.

Слава молодых специалистов росла с каждым днём. Виктор целыми днями писал картины в духе запрещённых художников, а Георг посвящал почти всё своё время созданию правдоподобного провинанса каждой из них. Удивительно, но, не имея никакого специального образования он стал истинным специалистом по подделке документов подтверждающих историю той или иной картины. Он раздобыл копии коллекционных штампов, принадлежавших когда-то еврейским коллекционерам. Английские и американские коллекционные клейма в такие времена было почти невозможно проверить. К тому же на рынке искусства циркулировало огромное число произведений, награбленных в оккупированных странах, и об их происхождении никто лишних вопросов не задавал. Установление подлинности стало скорее вопросом доверия, чем точной науки.

Все знания и умения, приобретённые Виктором за годы учения, весь его талант — всё преломлялось теперь сквозь призму фальсификации. «Вырожденческое искусство в музеях не выставлялось, но во внутренней своей картотеке он сохранил точную память о сотнях полотен модернистов. Их стиль и любимые мотивы он мог варьировать до бесконечности — в результате получались как известные, так и доселе неизвестные полотна. Он до такой степени наслаждался возможностью писать, что не чувствовал за собой никакой вины. Он даже не рассматривал свои полотна как подделки. Он просто возвращал миру испорченные или утраченные оригиналы. Например, за эти месяцы в ателье Виктора появился портрет Макса Бекманна работы Эрика Марка, а также штук двадцать полотен Поповой, Гроша, Нольде, Эрнста и Швиттерса. Эти модернистские шедевры, ушедшие на продажу, как только высохла краска, Георг снабдил внушающими доверие справками и родословными линиями. Он обнаглел до того, что подделал знаменитое коллекционное клеймо индустриальных магнатов Тиссенов, зная, что те официально объявили, что не хотят иметь с «вырожденческим искусством» ничего общего.

Сандра и Клара Ковальски, с которыми Виктор и Георг были официально помолвлены после того решающего борцовского матча, часто навещали Виктора в его подвальном ателье, пока он выдавал на-гора целые партии «вырожденческого искусства», и даже позировали для этюда, подписанного Эгоном Шиле. Изображение Морица Шмитцера в борцовском трико ушло к миллионеру, известному фабриканту одежды, под славным именем Отто Дикса.

На их счёт поступали внушительные суммы. К началу 1942 года денег стало так много, что они вынуждены были немного притормозить, чтобы не вызывать подозрений. К тому же появилось новое поле деятельности: продуктовые карточки.



Всё произошло случайно, как и многое в жизни Виктора за эти годы. На Рождество Сандра Ковальски приютила попавшего в беду знакомого. Рейхарт, как звали этого уже немолодого человека, находился в розыске. Он был членом подпольной коммунистической ячейки, и ему единственному удалось вырваться из лап гестапо при облаве в Дрездене. Квартира подруг должна была стать всего лишь местом короткой передышки; далее он собирался бежать в Советский Союз, но вот уже полгода страны находились в состоянии войны, и границы были наглухо запечатаны.

Рейхарт обладал незаурядным аппетитом, и совершенно неясно было, сколько ещё ему придётся прожить у «сестёр» Ковальски. Война уже ощущалась в берлинских буднях — по ночам город бомбили английские воздушные эскадры, были введены продуктовые карточки. Как бы то ни было, беглеца надо было кормить, а карточек ему, естественно, не выдавали.

Не так много дней потребовалось Виктору, чтобы изготовить фальшивое удостоверение личности и справку о временной прописке «по вынужденной необходимости», а также целую пачку продуктовых карточек на базовые продукты. Виктор понимал, что удостоверение личности детальной экспертизы не пройдёт, но, чтобы успокоить начавшую нервничать квартирную хозяйку и для уличных проверок, оно вполне годилось. Карточки же были комар носа не подточит, особенно учитывая, что они старались отоваривать их в разных магазинах.

Зимой 1942 года, когда война вступила в решающую фазу, ввели новые карточки; считалось, что их труднее подделать (власти боялись не столько местных мошенников, сколько попыток американцев и англичан дестабилизировать снабжение рейха продуктами питания). Мориц, работая в конторе пневматической почты, имел доступ практически к любому документу. Он помог Виктору решить проблему с красками для печати, а прочитав переписку двух министров, точно выяснил, какой вид бумаги решено применить для карточек. Это был ключ к широкомасштабному производству, неотразимый соблазн для некоего Георга Хамана. Как-то в марте, в один из первых по-весеннему тёплых и солнечных дней, он со стуком поставил недопитую чашку чаю на стол и объявил, что они будут расширять свою деятельность и начнут продавать карточки на чёрном рынке.

— Там и крутятся деньги, — сказал он. — Людям надо есть. Особенно легко подделать карточки для отпускников.

— А риск? Думаю, это подпадает под законы военного времени.

— Для таких профессионалов, как мы? Ничтожно мал.

— Тогда мы должны создать сеть распространителей, — Предложил Мориц Шмитцер. — Несколько уровней, и желательно, чтобы они друг друга не знали.

Так и порешили.

Они изготовили рельефную модель герба на резиновой пластинке. Отпечаток, сделанный со слабым раствором азотной кислоты, оказался настолько совершенен, что подделка не выявлялась даже на просвет. Необходимые штемпели они раздобыли ещё заранее, и коллекция их пополнялась — теперь они владели печатями большинства крупных регионов и городов. И пока Георг через разного рода сомнительных посредников искал нужную бумагу, Виктор изготовил печатные матрицы. Наконец, после нескольких месяцев подготовительных работ, типограф на Августштрассе получил добро и запустил станок.

За несколько месяцев они продали тысячи фальшивых продуктовых карточек в Северной Германии. Берлин решили оставить в покое — Георг посчитал слишком рискованным продавать подделки в собственном дворе, Да, фальсификаты — само совершенство, признавал он, их почти невозможно разоблачить, но он боялся стукачей. Для надёжности, как и посоветовал Мориц, они создали многоступенчатую сеть посредников. Распространяли карточки акулы чёрной биржи — за соответствующее вознаграждение, разумеется. Всю прибыль после продажи первой партии — а это было немало — братья Броннен с помощью Рейхарта переправили в стокгольмский банк.

Пребывание Рейхарта в квартире подружек Ковальски становилось всё опаснее. В конце концов Сандра упросила Виктора сделать путевые документы. Он выбрал шведскую визу — во-первых, её сравнительно легко подделать, а во-вторых, деловые поездки в эту страну для немецких граждан были разрешены. Он рассматривал эту задачу как своего рода вызов его мастерству. Украденный паспорт они нашли довольно легко, а вот заменить фотографию и шведские визовые печати потребовало немало работы, не говоря уже о выездной визе — её он нарисовал от руки чернильным карандашом и зафиксировал водоотталкивающим раствором парафина.

Рейхарт должен был ехать под именем Карл фон Борриес, цель поездки — приобретение подшипников для производителей лодочных моторов. Виктор проводил его на Лертер Банхоф. Паровоз уже пыхтел на путях, окружённый облаками пара и робких надежд. Высоченный Рейхарт был одет в двубортный костюм с партийным значком в петлице. У ног его стоял чемодан с двойным дном, где лежали двести тысяч рейхсмарок в ассигнациях. Он получил подробнейшие указания, как положить деньги на счёт в Шведском Отдельном банке. Под подкладкой костюма была зашита доверенность, выданная фирмой «Марки и автографы» братьев Броннен.

По перрону слонялись солдаты на побывке. Группку детей отправляли в деревню, чтобы дать передохнуть от тяжких военных будней. Военный врач осматривал направляющийся на Восточный фронт санитарный поезд.

— Может быть, ещё увидимся, — сказал Рейхарт. Они стояли в стороне, за газетным киоском. — Если они не остановят меня на таможне за вывоз валюты.

— Ничего страшного. Тебе же нужны деньги на подшипники. Разрешение на вывоз вложено в паспорт. Если начнут шерстить чемодан, предъяви.

— Спасибо тебе за всё!

Рейхарт со своими чуть экзотичными южноевропейскими чертами лица был очень красив. Он пожал Виктору Руку, и Виктор ощутил в этом рукопожатии искреннюю нежность.

— Не о чем говорить, — сказал Виктор, — надеюсь, мы и в самом деле скоро увидимся. Может быть, в Стокгольме? Кто знает, а вдруг мы все туда удерём в один прекрасный день?

— Ты же знаешь, мне надо продолжать… — Рейхарт понизил голос, хотя вряд ли кто мог их услышать в таком шуме. — Надеюсь, знакомые в Стокгольме мне помогут. На фронте есть мёртвые зоны. Шведские корабли по-прежнему ходят в Англию, прямо через заграждение в Скагерраке. А вот из Англии будет труднее… Может быть, удастся попасть на североморский конвой в Мурманск, Если повезёт, через полгода буду в Москве.

Он внезапно, без всякого предупреждения, наклонился к Виктору, сжал его лицо в ладонях и крепко поцеловал. Виктору показалось, что поцелуй этот длится вечно. Он резко отстранился и в ужасе оглянулся. Слава богу, похоже, никто не заметил.

— Ты с ума сошёл, — сказал он. — Хочешь, чтобы нами занялось гестапо?

Рейхарт улыбнулся:

— Только не тобой, Виктор. Ты родился под счастливой звездой. С тобой никогда ничего не случится…

— Тебе пора. Я нервничаю…

— Надеюсь, мы и в самом деле увидимся. Одна ночь любви — и я счастлив.

Рейхарт легко дотронулся до его груди. Виктор никогда даже и не предполагал, что Рейхарт может оказаться одним из них; такие уж времена, все вынуждены носить маску… Рейхарт вошёл в вагон, даже не оглянувшись.

Через неделю они получили из Стокгольма невинную открытку. После общих слов о погоде и красоте местных жителей записка заканчивалась фразой «Bis bald ill Berlin»[51], что означало: путешествие прошло благополучно, деньги положены в банк.



К лету 1942 года братья Броннен. беженцы из Судетов, стали весьма состоятельными людьми. Беда была только в том, что они не знали, как воспользоваться своим богатством. Они даже не знали, как, не вызывая подозрений, легализовать накопившиеся у них деньги. Приходилось в самом буквальном смысле зашивать их в матрас. Никаких роскошеств они себе позволить не могли, в эти нелёгкие времена они сразу обратили бы на себя внимание, а вывезти валюту можно было только контрабандой. Они подумывали, не уехать ли из Германии по фальшивым документам, но в июне Морица призвали в армию, и Георг отказался что-либо обсуждать.

— Я не могу оставить его в беде, — сказал он. — Пока он не будет в безопасности, я останусь здесь.

Работа с продуктовыми карточками шла сама по себе. Почтовыми марками никто не интересовался, а Георг, не спавший ночи напролёт из-за беспокойства о своём любовнике, перестал заниматься автографами. Чтобы как-то разорвать этот порочный круг, они решили временно закрыть лавку…

Виктор всё лето шатался по открытым кафе и пил суррогатный кофе. Иногда ездил с Сандрой Ковальски купаться на Ванзее. Настроение в городе резко изменилось. Союзники завоевали воздушное пространство в Европе, и британские бомбардировщики, специально сконструированные для дальних полётов, совершали регулярные налёты на Берлин. В центре то и дело встречались разрушенные дома, напоминавшие Помпеи после извержения Везувия, всё чаще слышался вой пожарных сирен.

В июле бомба угодила в дом в соседнем квартале. В пожаре погибло тридцать человек. Виктора больше всего испугала даже не непосредственная близость катастрофы, а то, что налёт был среди бела дня, словно бы союзникам нечего было бояться.

Война подкрадывалась всё ближе. Ползли упорные слухи о массовых уничтожениях евреев в польском генерал-губернаторстве. Многие не верили, но Виктор не сомневался ни секунды — он уже знал, на что способен режим. Многие годы спустя он упрекал себя только в одном — что он не понимал масштабов происходящего, не сообразил, что слухи были только бледной тенью невероятной правды. Но ведь среди его знакомых, кроме эмигрировавшего Майера, евреев не было. В его круг общения входили другие люди, чьё существование тоже было под угрозой.

Именно в это лето Виктор вдруг сообразил, что все гомосексуальные мужчины, с которыми он был знаком, куда-то исчезли. Они просто перестали появляться на улицах и в кафе, и он не мог точно сказать, когда это произошло. Этот особый взгляд, который в одно мгновение без всяких слов давал ему знать, что перед ним такой же, как он, — этот взгляд просто исчез из чувственного мира. Виктор, как и все ему подобные, жил в постоянном страхе быть схваченным. Арестованы были уже тысячи, но остались миллионы, думал он. Они просто стали невидимками. Кто-то вступил в фиктивный брак, кто-то предпочёл жизнь в полной изоляции. Многих забрали на фронт.

Если верить запискам, неведомыми путями доставлявшимся из лагерей и тюрем, гомосексуалов заставляли носить на одежде розовый треугольник. Упорно перешёптывались о массовых убийствах, жутких экспериментах с кастрацией, о нечеловеческих условиях, непосильной работе.

Летом Виктора дважды останавливали полицейские в штатском, требовали предъявить документы и белый билет — освобождение от воинской повинности. Всё обошлось, они ничего не заподозрили. За это время Виктор очень изменился. Он научился сдерживать страх: ему было всего двадцать два, а он уже стал опытным профессиональным фальсификатором. Но теперь ему было страшно — он не столько боялся, что его уличат в мошенничестве, сколько того, что каким-то образом станет известно о его гомосексуальности.

Может быть, подумал он, стоит уехать и начать новую жизнь в другом месте. У него не было семьи, не было близких друзей, если не считать Георга… Он мечтал найти Рейхарта, влюбиться… всё равно в кого, лишь бы любовь была взаимной, мечтал забыть время… Его мучило, что у него никогда не было постоянных отношений, что за всю жизнь ему удалось испытать всего лишь два поцелуя. В его мечтах появлялись мужчины, безликие, юные и постарше… кто угодно, кто мог бы стать его спасением и оправданием его жизни. Но время не особенно способствовало реализации этой мечты, и он смутно догадывался, что куда бы он ни уехал — там будет не лучше.

В конце августа, в разгар этого душевного кризиса, он вдруг осознал, насколько рискованно то, что они делают. Весь их мир, с фальшивыми удостоверениями личности, фальшивыми белыми билетами, с запрещёнными картинами и сомнительными контрактами, поддельными автографами, марками и документами, — всё это не могло продолжаться вечно.

— Надо с этим кончать, — сказал он Георгу как-то вечером. Они сидели в подвале — объявили воздушную тревогу. — По крайней мере, с продовольственными карточками. Риск слишком велик.

— Я — против. Наши карточки выше всяких похвал. Мало того, невозможно доказать, что они фальшивые. И ещё более невозможно, если так бывает, вывести их на нас.

— Почему ты так уверен?

— Потому что в этой системе правая рука не знает, что делает левая. И у нас сотни посредников.

— Любую цепочку можно проследить. Ты думаешь, если, кого-то возьмут, полиция станет угощать их конфетами, чтобы заставить заговорить? Они будут бить их, пока те сами не взмолятся, чтобы им разрешили признаться. Достаточно взять одного, и он тут же настучит.

— На кого? Он же нас не знает!

— Не будь наивным, Георг. Вся эта история уже живёт своей жизнью, речь идёт о больших деньгах, и мы даже на догадываемся, что у каждой из этих акул чёрной биржи на уме. А типограф… ты уверен, что он часть тиража не продаёт на сторону?

— Он был бы круглый идиот, если бы это делал…

— Я предлагаю завязать. И немедленно. Замести следы, насколько это возможно, и молиться, чтобы никто не вывел полицию на наш след.

С улицы донёсся глухой взрыв. Потом с воем заработали зенитки в бункере на Мариенштрассе. Георг даже на пошевелился. Мы уже привыкли, подумал Виктор, человек может привыкнуть даже к этому.

— Нам надо уехать из Берлина, — сказал он. — Здесь стало небезопасно.

— А переезжать ещё опаснее. Местные власти будут особо придирчиво проверять документы. Здесь к нам уже; привыкли. Управление гестапо в двух кварталах. А у них отдел по борьбе с гомосексуализмом — дверь в дверь с отделом по борьбе с подделкой документов. В центре шторма всегда безопасней.

— А если вообще уехать из страны?

— Я никуда не уеду, пока не вернётся Мориц. И кстати, ты поздно спохватился. Все лазейки перекрыты. Швейцария не пускает даже бизнесменов. То же самое в Швеции. Они же видят, куда всё клонится.

— Предлагаю приостановить работу. Хотя бы временно. Деньги у нас есть, не пропадём.

Сказано — сделано. Производство и распространение продуктовых карточек свернули в одну ночь. Все следы, которые могли бы навести следствие на братьев Броннен, были тщательно подчищены. Пожилой типограф на Августштрассе, немало заработавший с их помощью, согласился продать своё предприятие. Они возобновили торговлю марками, но на этот раз исключительно подлинными. Решено было временно прекратить изготовление автографов и картин.

* * *


В середине октября в лавке неожиданно появился констебль Янсен.

— Необходимо экспертное заключение, — сказал он с порога. — Очень деликатное дело, требует исключительного такта. Могут ли господа заверить меня, что наш разговор не выйдет за пределы этой комнаты?

Они дали ему честное партийное слово.

— Вот так… Знаком ли господам голландский золотой век? Мне нужны специалисты в этом вопросе.

— Есть музейные специалисты, профессора искусствоведения… констебль мог бы обратиться к ним.

Янсен выглядел одновременно напуганным и возбуждённым — довольно редкое сочетание эмоций.

— Это невозможно, — объяснил он. — Дело слишком щепетильное. Заключение нужно не мне. Речь идёт об одной из самых высокопоставленных фигур в рейхе… Нет-нет, это не мой тайный коллега-коллекционер, это человек из круга его знакомых. И картина попала к нему… скажем так, не совсем обычным путём. Он хочет удостовериться, что это не подделка, а господа Броннен, я уверен, могут отличить фальшивку от подлинника…

Янсен прокашлялся.

— Идёт война, господа, мир перевёрнут, нормальные правила не действуют. Приходится импровизировать…

Он опустился на стул рядом со стендом шведских марок, которыми теперь уже никто не интересовался.

— Человек, о котором я говорю, крайне заинтересован внести ясность в вопрос о подлинности… Из соображений безопасности вам не следует знать имя заказчика, если вы не возьмётесь за это дело… и то только в последнюю минуту… если вы считаете себя достаточно компетентными… Я обращаюсь к вам, потому что об официальных каналах и речи быть не может.

— Картина украдена? — спросил Виктор.

— Я бы так не сказал… нет, не украдена. Картина куплена в Голландии через посредников, но у нас с голландскими властями договор. Предметы классического искусства не должны вывозиться из страны. Это касается и вновь обнаруженных работ. В нашем случае речь идёт о сенсации: полотно не известно историкам живописи.

— А что мешает нанять официальных экспертов?

— Они начнут спрашивать, какими путями картина вообще оказалась в Германии, и пойдут слухи. Заказчик… ну, тот человек, о котором я говорю, предпочёл бы обратиться к вам — по рекомендации моего высокопоставленного коллеги. Речь идёт о том, чтобы не подрывать мораль населения… Вы же знаете, господа, что чувствует настоящий коллекционер… и особый характер вашей деятельности, я имею в виду предметы искусства… и автографы… характер вашей деятельности свидетельствует… в общем, ваша экспертиза могла бы стать незаменимой для заказчика.

— А почему он думает, что картина подделана?

— Сама сенсационность находки рождает вопросы.

— Можете ли вы хотя бы сказать, о каком художнике идёт речь?

— К сожалению, не могу сказать ни слова. Узнаете всё на месте. Ваше заключение будет очень хорошо оплачено. Мало этого, вы получите гарантию, что ни полиция, ни другие ведомства никогда не станут придираться к вашей деятельности.

— И кто же даст нам такую гарантию?

— Заказчик. Его слово — закон в этой стране…



Вот так и вышло, что Георг и Виктор в хмурый октябрьский день 1942 года сидели в бронированном «мерседесе», медленно пробиравшемся по объездным дорогам в Бранденбург. Они понятия не имели, куда их везут и с кем они должны встретиться. Шофёр был в форме, а по обеим сторонам машины ехали два эсэсовца на мотоциклах. В салоне, отделённом от водителя звуконепроницаемой стеклянной перегородкой, никого, кроме них, не было.

— Приятель высокопоставленного приятеля Янсена, — сказал Виктор, на всякий случай понизив голос до шёпота, — ещё более высокопоставленный… звучит слишком хорошо, чтобы быть правдой. Уж не к самому ли Адше мы направляемся?

— Не вижу повода для шуток. Может быть, и к нему.

— Во всяком случае, крупный зверь. Но мне очень понравились эти намёки насчёт гарантий. Весьма кстати.

— Потише… я не особенно доверяю этой перегородке.

— А я не особенно доверяю Янсену. Что он там темнил насчёт нашей деятельности?

Пейзаж вокруг был вызывающе мирным. Сонные деревни, ухоженные сады и огороды. Дети махали им вслед…

— Не думаю, чтобы он что-то знал о продуктовых карточках, если ты на это намекаешь, — продолжил Георг. — Он имел в виду только запрещённые картины… ну и так далее, а он, как заказчик, только выиграет, если нас оставят в покое.

— Надеюсь, ты прав. Но влезать в политические интриги у меня нет никакого желания.

Примерно через час машина свернула на узкую, посыпанную гравием аллею. Они проехали ещё с километр, прежде чем в просветах деревьев замаячила группа домов. Виктор понял, что перед ним своего рода охотничий замок, свежая постройка в пасторально-романтическом стиле. К главному зданию на спуске к озеру были пристроены два флигеля поменьше. На газоне стояли два чёрных лимузина.

Машина остановилась у ворот. Два охранника, заглянув в кабину, махнули рукой — проезжайте. — Я видел это на фотографии, — сказал Виктор.

— Где?

— В какой-то бульварной газетёнке… Это дача Геринга…



Виктор был прав. Они приехали в Каринхалль. Охотничий замок, выстроенный Герингом в память о своей первой жене, шведской аристократке Карин фон Канцов.

После тщательного обыска их провели в зал для приёмов. На полу лежали раскрытые медвежьи капканы с оскаленными пастями, словно эти железяки испустили дух от внезапного приступа страха. Стены был украшены старинными гобеленами и картинами, на первый взгляд подлинниками Кранаха. Головы оленей и кабанов щурились из альковов. В камине потрескивали дрова — Виктор в жизни не видел каминов таких размеров. К ним вышла секретарша в форме стюардессы.

— Пожалуйста, присядьте, — вежливо сказала она. — Рейхсмаршал примет вас, как только освободится. Не угодно ли чаю, пока вы ждёте?

Они налили себе чай из самовара на сервировочном столике и уселись в кресла, предназначенные, по-видимому, для титанов из греческой мифологии.

— Надо бы воспользоваться случаем и взять несколько автографов, — шепнул Георг, когда секретарша вышла, — Если бы я знал, к кому едем, захватил бы пачку фотографий…

Фотографии Геринга теперь не так легко раздобыть, подумал Виктор. Популярность шефа Люфтваффе с началом бомбардировок резко упала.

— Кстати, что ты знаешь о голландском золотом веке?

— Не больше, чем видел в музеях и учил на курсе истории живописи в академии. Ну, ещё Майер иногда получал заказы на копии.

— Не так уж мало! И нам вовсе не надо притворяться, что мы профессиональные эксперты.

Их тихая беседа была прервана вновь возникшей на пороге секретаршей.

— Рейхсмаршал ждёт вас, — сказала она. — Прошу следовать за мной.

Они прошли мрачным коридором, освещённым голыми лампами. Бесчисленные чучела зверей презрительно глядели на них со стен. Кранах, ещё Кранах… даже несколько Рубенсов. Совершенно невероятно — они идут по этому замку. Словно на съёмках фильма, подумал Виктор, случайно проходили мимо и попали в статисты… Дверь в кухню была открыта, служанки возились с кастрюлями. Ноздри дразнил запах изысканных блюд, ингредиенты для которых невозможно было раздобыть даже с подделанными продуктовыми карточками. Они свернули за угол и оказались в кабинете. За письменным столом тёмного дерева сидел невероятно толстый человек, в котором любой бы опознал знаменитого рейхсмаршала. На нём был белый фрак, на груди сверкало множество орденов.

— Фрейлейн Шиллер может оставить нас одних, — сухо произнёс он. — И попросите повара, чтобы не опаздывал с десертом. Гости прибудут через два часа, а потом мне сразу нужно будет отбыть в Ставку. — Он повернулся к посетителям: — Ну что вы там стоите! Подойдите поближе. Картина на столе.

Это был Вермеер, вернее, как Виктор сразу догадался, искусная подделка Вермеера. По словам говорившего без остановки рейхсмаршала, картина называлась «Христос и неверная жена». Он купил её у голландского галериста. Полотно было обнаружено совсем недавно в собрании одного амстердамского коллекционера, который даже не понимал масштаба сенсации. Неизвестный Вермеер — это никак не меньше, чем неизвестный Леонардо или Рембрандт, — такое открытие сразу попадает в золотые анналы истории искусств. Лично он не сомневается в подлинности полотна, но его советник высказывает некоторые сомнения, не идёт ли речь о современном Вермееру плагиаторе.

— Господа считаются экспертами, — сказал Геринг, — мне вас очень рекомендовали. Что скажете? Я не ошибаюсь? Не правда ли, мастерская работа?

Геринг злоупотребляет одеколоном, подумал Виктор, стоя рядом с толстяком и разглядывая лежащий на столе холст; запах лаванды и мускуса был настолько силён, что он начал дышать ртом… На полотне были изображены Иисус и молодая женщина. Христос, неожиданно светловолосый, жестом утешения положил руку на спину изменницы; она пристыжено уставилась в землю.

— Неизвестный Вермеер, господа! О чём ещё может мечтать коллекционер?

Толстяк побарабанил по столу. Его пальцы, украшенные многочисленными кольцами, напоминали перевязанные сосиски.

— Могу я перевернуть полотно? — спросил Виктор.

— Конечно! А зачем же вы здесь?

Виктор поставил картину на ребро и посмотрел на заднюю сторону. Рама была из сосны, а не из красного дерева или другого колониального материала, обычно используемого голландскими художниками… С другой стороны, Вермеер мог быть и исключением. Он помнил лекции в Академии художеств, помнил посещение художественной галереи с Майером и ещё одним известным реставратором: в гильдии Луки во время золотого века голландской живописи существовал совершенно особый способ изготовления рам. Здесь техника отличалась, хотя он не мог бы сказать чем именно. Интуиция подсказывала ему, что картина не подлинная, что она изготовлена сравнительно недавно, хотя и с использованием старинных рецептов красок. На одном багете виднелся след стального рубанка — само по себе ещё не доказательство, но явный знак: что-то тут не так.

Он опять положил картину и начал её рассматривать. Полотно выглядело старым, хотя краски чуточку ярковаты. Тонкая сеть кракелюр на поверхности… такие могут возникнуть, если использовать слишком быстро сохнущий лак: это он знал из своей собственной ошибки, сделанной им когда-то в ателье Майера. Никаких пузырьков в краске, ни следа плесени или бактерий… состояние слишком уж хорошее.

— Это настоящий бриллиант в моей коллекции! — сказал Герман Геринг, гордо выпятив верхнюю губу. — Не правда ли, господа, никаких сомнений? Я жду ответа, чтобы покончить со всей этой историей.

— Как ты считаешь? — Георг повернулся к Виктору и устроил на лице такую мину истинного знатока, что Виктор чуть не расхохотался.

— У меня нет слов, — ответил он.

— Что ты имеешь в виду?

— Я имею в виду, что у меня нет слов. Мы стоим перед совершенно неизвестным Вермеером. Такое увидишь на каждый день. Остаётся только поздравить господина рейхсмаршала! Картина безусловно подлинная, к тому же в великолепном состоянии. Мазок несомненно Вермеера, и мотив весьма типичен.

Геринг широко улыбнулся, продемонстрировав как минимум полдюжины подбородков. Он повернулся к Георгу:

— А вы что скажете?

— Я полностью присоединяюсь к мнению брата. Мы должны вас поздравить!

— Браво! — Геринг хлопнул Георга Хамана по спине. — Теперь господа должны дать мне слово, что будут молчать об увиденном, — сказал он, продолжая улыбаться. — До поры до времени картина представляет собой государственный секрет. Пусть моя секретарша выпишет вам чек на сумму, которую вы посчитаете приемлемой… и не стесняйтесь! Вы помогли мне в деле государственной важности, хоть и неофициальном. В один прекрасный день, когда война кончится, я передам моё собрание прусскому фонду культуры. В Берлине будет построен музей Германа Геринга. А эта картина, мой любимый Вермеер с Иисусом-блондином, будет главным экспонатом!

— А не мог бы господин рейхсмаршал осчастливить нас несколькими автографами? — спросил Георг, когда Геринг, обняв их за плечи, провожал к дверям. — Как память о нашей аудиенции в так хорошо известном народу поместье. Это большая честь для нас. И разумеется, незабываемое счастье — помочь рейхсмаршалу в вопросах искусства.

— Разумеется!

— Если у вас есть визитные карточки или официальные бланки… Или ещё лучше, фотографии, это было бы просто замечательно.

Геринг нажал кнопку звонка на стене. Секретарша появилась в ту же секунду.

— Принесите пачку официальных фотографий! — скомандовал он. — Ну, тех, где я в лётном костюме. И побыстрее, фрейлейн Шиллер!

Через пять минут они покинули Каринхалль. Во внутреннем кармане у Виктора лежал чек на две тысячи рейхсмарок, а также загадочно сформулированный документ: «Предприятие братьев Броннен в силу особых причин военного времени находится под особой опекой Геринга». Георг же был осчастливлен сорока портретами кумира нации: лётчик-асс Герман Геринг в форме. Рейхсмаршал на снимках был заметно изящнее, он элегантно поставил ногу на ступеньку трапа одномоторного юнкерса с эмблемой императорских военно-воздушных сил. Кожаный комбинезон, весело поблёскивающие защитные очки. Все снимки были подписаны так: «Сердечный привет! Ваш Герман Геринг».

* * *


Если бы осенью 1943 года у кого-то появилась возможность посмотреть на Европу с высоты, он был бы немало удивлён нависшим над континентом плотным, зловещим мраком. Он не увидел бы ни единого огонька, свидетельствующего, что здесь живут люди. Море и суша неразличимы, тёмные острова городов ничем не отличаются от окружающих лесов и полей. Уличные фонари погашены, окна завешены, омнибусы и трамваи ползут по улицам, не зажигая фар. Иногда только можно увидеть вспышки бомбовых взрывов и трассирующие огни противовоздушных батарей. Высоко в небе, как невидимые стаи перелётных птиц, ползут эскадры бомбардировщиков, угадывая по приборам путь к цели. Только где-то на краю света поблёскивают огоньки деревень и городов — в Испании, Португалии, Ирландии, Швеции… Вся остальная Европа тонет во мраке.

И в такой темноте, в самом тёмном из всех затемнённых городов Европы, в последнем трамвае между Потсдамерплац и Бранденбургскими воротами, февральским ветром Виктор впервые за многие годы флиртовал с мужчиной.

Они случайно оказались напротив друг друга в самом конце вагона и держались за один и тот же поручень. Пассажиры, кому удалось сесть, мирно подрёмывали. Если не считать позвякивания колокольчика, возвещающего открытие дверей для выхода и посадки, было совершенно тихо. Мужчина вошёл у Дома Отечества и встал рядом с Виктором.

Он сразу узнал этот взгляд. Он помнил его со времён другой, свободной жизни, тех давних времён, когда все жили по-иному; он сразу понял, что этот человек такой же, как и он сам. Между ними словно пробежала искра. Все чувства Виктора мгновенно обострились. На незнакомце была отпускная форма вермахта. Тёмные волосы, худощавое, жилистое тело. Черты лица различить трудно, только слегка поблёскивают большие миндалевидные глаза. Они были примерно одного возраста.

Вагон качнулся на повороте. Незнакомец наклонился к нему и осторожно положил руку на бедро. Виктор не протестовал… Две женщины поднялись и вышли, освободив самое заднее сиденье.

Они сели. Молодой человек взял его руки в свои. Пальцы зашевелились, как беспокойные ящерки. Всё было как во сне… движения замедленные, будто под водой. Незнакомец шепнул ему что-то, но Виктор не расслышал. Они пригнулись за спинкой сиденья и поцеловались. Слюна была, солоноватой. Юноша положил ему руку на шею и погладил кадык… Зазвенел звонок, и трамвай притормозил. Слева обозначилась тёмная замысловатая графика Тиргартена.

Юноша снова прошептал что-то… что-то вроде — они должны быть вместе, немедленно, он не может ждать. Что-то о войне, о фронте, откуда он только что вернулся, что ему нечего терять, всё равно всё катится к чёрту. Давай выйдем, в Тиргартене есть места, где им никто не помешает, бумаги его в порядке — на случай, если остановят…

Незнакомец встал и сделал четыре шага к двери.

— Идёшь? — спокойно спросил он, не обращая внимания, что их слышат. — Ну что ж, пожалеешь!

Дверь со вздохом захлопнулась. Виктор остался сидеть. Он понимал, что на него смотрят, но в такой темноте вряд ли что можно было разглядеть.

В эту четвёртую военную зиму предприятие братьев Броннен процветало. Неожиданная экскурсия в Каринхалль словно дала ему новый толчок. Им теперь покровительствовал второй человек рейха. Они жили в обманчивой иллюзии безопасности.

— А это и в самом деле подлинник? — спросил Георг, когда они вернулись в лавку и закрыли дверь.

— Не больше, чем все мои Отто Диксы.

— Как мудро с твоей стороны — не портить Герингу настроение. Мы же не хотели бы видеть слёзы рейхсмаршала.

— Довольный клиент платит лучше недовольного, — заметил Виктор. — Но фальсификатор неплохо поработал. Доказать ничего нельзя, разве что изобретут какой-нибудь способ химического анализа красок. Интересно, кто за этим стоит?

— А почему бы нам не предложить рейхсмаршалу какую-нибудь старинную работу? — спросил Георг. — Теперь мы с ним знакомы. Неизвестный Рембрандт? Или Дюрер? Или Кранах… тебе не показалось, что у него слабость к Кранаху?

Георг явно резвился. Он выглядел как мальчик в магазине игрушек.

— Подделка современных мастеров имеет то преимущество, что можно работать обычными красками. Зашёл в любой магазин и купил. А геринговского Вермеера раньше или позже выведут на чистую воду.

— А если бы ты работал под Вермеера?

Виктор задумался.

— Я бы дублировал полотно, — наконец сказал он. — Наклеил новый холст на старый, того периода… холст какого-нибудь малоизвестного художника, такое можно купить недорого. Достал бы старую кожу, окантовал, чтобы скрыть швы… знаешь, старинным способом, клеем и бычьим волосом. Покупатель переворачивает картину — и видит холст семнадцатого века, а на лицевой стороне — подделка.

— И как её состарить?

— Несколько быстросохнущих лаков, — сказал Виктор после короткого размышления, — одновременно, хотя по-разному в разных частях полотна. Кракелюры будут точно такие, как на старом полотне. Далее… должны быть следы плесени, вернее, не самой плесени, а тщательной реставрации поражённых плесенью участков.

Георг свистнул:

— Пора запускать в производство.

— Слишком рискованно. Рембрандт или Вермеер — это целое состояние. Там будет совсем другая экспертиза… нет, я не стану этим заниматься.



Вскоре после посещения Каринхалля произошло ещё одно событие. Задним умом Виктор и Георг поняли, что это — предупреждение на будущее. В кафе к ним подошли двое в штатском и представились сотрудниками отдела по борьбе с мошенничеством государственной уголовной полиции. Старший, по имени Крюгер, успокаивающе поднял руку.

— Не волнуйтесь, — сказал он. — Мы слышали о вашем мастерстве и хотели бы получить помощь в деле государственной важности.

Виктору и Георгу, зашедшим пообедать, даже в голову не пришло что-то заподозрить. Странно они жили в то время.

Крюгер открыл портфель и достал пачку паспортов:

— Короче говоря, что вы об этом скажете?..

— Мы нашли паспорта у одного скупщика краденого на прошлой неделе, — вставил его молодой напарник. — Но парень молчит об их происхождении, несмотря на… как бы выразиться… несмотря на определённое давление. Возьмите их с собой и посмотрите в спокойной обстановке. Встретимся через пару дней.

Паспорта были швейцарские. Они тщательно осмотрели их — если это и была подделка, то мастерская.

— Что скажешь?

— Мне бы вообще не хотелось ничего говорить.

В один из паспортов был вложен конверт со сколотыми булавкой четырьмя десятифунтовыми ассигнациями. Виктор не мог понять, попали они туда по ошибке или полиция хотела, чтобы они проверили заодно и деньги.

— Многие хотят удрать, — сказал он. — Единственный способ — проездные документы нейтральной страны.

— Но это же не обязательно люди вроде Рейхарта.

— И что всё это значит?

— Войну мы скоро проиграем, что бы там ни восклицал Геббельс по радио. И русские нацистских шишек не помилуют. Могу держать пари, что те уже планируют побег. Если эти документы и подделаны, то подделаны мастерски, здесь не один человек потрудился. Меня не удивляет, что они хотят проверить их именно на нас.

— И что мы будем делать?

— Ровным счётом ничего. Даже смотреть не будем. Вернём назад и доложим, что не можем сказать ничего определённого. Незачем нам в это вляпываться.

— Откуда они про нас слышали?

— Янсен? Его «высокопоставленный коллега»? Геринг? Берлин не так велик, как кажется.

Виктор помахал конвертом с деньгами: — А это?

— Скорее всего, фальшивые. Они хотят, чтобы мы высказались по этому поводу.

Насколько Георг прав, они так и не узнали, хотя ближайшие события подтвердили его правоту. Вся эта история каким-то образом входила в цепь невероятных событий, которые и составляли суть их жизни в последнее годы.

Через два дня в том же кафе они вернули Крюгеру его напарнику паспорта. Услышав их ничего не говорящий ответ, те не обрадовались и не огорчились.

— А деньги вы принесли? — спросил молодой, не отрываясь от газеты, — он, по-видимому, углубился в решение шахматной задачи.

— Они так и лежат в конверте, — сказал Виктор. — Зарубежная валюта — это не наша область.

— Есть подозрение, что деньги фальшивые.

— Если я правильно понимаю, мы в состоянии войны с Британией, — сказал Виктор. — Почему это нас должно волновать?

— У нас есть отдел В-2… они попросили меня приложить эти деньги. То есть центр но борьбе с фальшивомонетничеством, на Принц Альбрехтштрассе, — пояснил полицейский. — Они занимаются и фальсификацией лотерейных билетов, произведений искусства, подписей, марок….

Георга, казалось, нисколько не взволновал намёк. Он застегнул плащ и направился к дверям.

— Вы должны поискать помощь где-то ещё, — сказал он. — Это совсем не наша область.



В марте произошло событие, заставившее их забыть свои проблемы: Мориц, по официальным сводкам, пропал без вести. Если не считать нескольких писем, пришедших с полевой почтой, они ничего не слышали о нём с тех пор, как он ушёл на фронт. Печальную весть принесла Сандра Ковальски — она виделась с матерью Морица. пожилой белошвейкой из Панкова. Она только что получила извещение из управления армии.

Почти год Георгу удавалось как-то мириться с фактом, о его возлюбленный на фронте и ничего не даёт о себе знать с тех пор, как их высадили в Севастополе и он участвовал в сражении, которое, если верить пропаганде, наши доблестные войска выиграли, но в то же время в чём-то и проиграли. После этого бои переместились на северо-запад. В январе Кавказскую армию перебросили на Сталинградский фронт для поддержки несущей тяжёлые потери шестой армии генерала Паулюса. Но репродукторы передавали из Сталинграда совершенно иную информацию, чем Би-би-си: Виктор и Георг регулярно слушали коротковолновый приёмник у себя в подвале. И где-то там, в заледенелой сталинградской степи, пропал без вести Мориц.

Когда наконец капитуляция шестой армии была признана официально, Георг был совершенно раздавлен. Виктор делал всё, чтобы как то его утешить, но без большого успеха — казалось, жизнь Георга разбита навсегда.

— Я так его любил… — сказал он как-то безжизненным тоном. — Никогда не чувствовал ничего подобного к другому человеку. Я мечтал прожить с ним всю жизнь…

Виктор часто вспоминал, как эти двое могли часами сидеть, держа друг друга за руки. Он вспоминал сдерживаемые восклицания страсти в комнате Георга. Он вспоминал взгляды, которые они бросали друг на друга, предварительно убедившись, что поблизости нет чужих… как два школьника, околдованные своими чувствами. Они и в самом деле были созданы друг для друга.

С приходом весны Виктор начал всё чаще исчезать из дома на Горманнштрассе. Он понимал, что Георгу хочется побыть одному.

Временное убежище предоставили ему «сёстры» Ковальски. Сандре и Кларе в своей двушке с окнами во двор на Линиенштрассе удалось создать островок счастья, здесь всё дышало любовью и надеждой на будущее. Обе были неизлечимые оптимистки. Войну мы проиграем, говорили они, но на руинах Германии вырастет новый, лучший мир, где власти перестанут вмешиваться в любовь. Все будут иметь право быть самими собой. Он с удовольствием погружался в сладкие волны их утопий, но нетерпение вновь гнало его из дома; он не находил себе места.

Впервые за много лет он опять начал ходить по музеям — и поразился, какой след оставила на них война. В здание художественной галереи угодила бомба. В национальной галерее половина залов пустовала — картины перенесли в бомбоубежище, оставшиеся полотна огородили мешками с песком. Скоро от немецкого искусства вообще ничего не останется, подумал Виктор, — с тем, с чем нацисты не успели разделаться сами, покончит война. Он брал с собой угольный карандаш и блокнот — ему пришла в голову безумная мысль скопировать всё, что можно, чтобы до потомков дошло хотя бы представление о том, что они потеряли. Но энтузиазм быстро испарился: задача была невыполнимой.

Всё чаще ноги приводили его в Тиргартен… он вспоминал того юношу в ночном трамвае. Тот всколыхнул в нём что-то, жажду любви, тоску… и превозмочь её он был не в силах. Среди редких прохожих он искал своих, но днём, и это он прекрасно понимал, никто не решится обозначить свой цвет.

Как-то вечером он спросил Сандру Ковальски, не могла бы она послужить ему прикрытием.

— Просто пройдёшься со мной чуть-чуть по парку, а потом оставишь меня и пойдёшь домой.

— Виктор, нельзя ходить в Тиргартен в темноте. Это очень опасно.

— Плевать на опасность. Я кое-кого ищу…

Она нехотя согласилась, проводила его через Митте, мимо разрушенных домов, дальше по Унтер ден Линден, рез Бранденбургские ворота и Аллею Победы, и они вошли в парк, который берлинцы называли зелёными лёгкими города. Когда стало смеркаться, они остановились у фонтана с питьевой водой. Сандра повернулась на каблучках и исчезла.

Он бездумно бродил по парку, слабо освещённому то и дело прячущимся за деревьями мутным полумесяцем. Было до жути тихо, не было слышно ничего, кроме шороха его собственных шагов по гравию. У него не было даже никакого плана, что ему делать, если он нарвётся на полицейский патруль. Он перешагнул через невысокий заборчик и пошёл вдоль аккуратно высаженных роз. На полянке перед ним стоял одинокий мужчина.

Виктор двинулся к нему, наверное, чересчур решительно, потому что незнакомец повернулся и побежал, огибая деревья…

Это была жизнь на краю катастрофы, он понял это только потом. В последние годы войны Тиргартен вновь стал местом свиданий гомосексуалов. Объяснить такую неосторожность можно было только всеобщим ощущением надвигающегося конца света. На укромных полянках с наступлением темноты возрождался их довоенный мир. Здесь собирались люди, превозмогавшие животный страх ради нескольких мгновений нежности. Им больше нечего было терять. Виктор был одним из них. Он искал кого-то, сам не зная кого.



Как-то майским вечером он вновь уговорил Сандру Ковальски составить ему компанию прогуляться в Тиргартен.

— Что ты там ищешь? — спросила она.

— Надежду…

— Хочешь найти кого-то?

— Или почувствовать что-то… Иногда мне кажется, я не живу. Живу, но недостаточно, если можно так сказать.

Они взялись за руки и пошли… У обоих на руках были обручальные кольца, вот уже четыре года служившие им алиби. Сандра Ковальски была изумительно красива, и он вдруг подумал, что они привлекли бы меньше внимания если бы гуляли порознь.

— Значит, тебе обязательно нужно рисковать жизнью, чтобы почувствовать себя живым?

Не в этом дело, объяснил он. Нет, это не то. Не опасность… просто-напросто… тоска, что ли… Он не знал, как ей объяснить, он не мог объяснить это и себе самому.

— Георг сказал, что ты обещал больше не ходить в Тиргартен.

И это тоже было не так. Георг просил его не ходить туда он очень беспокоился за Виктора, но Виктор никогда не давал ему никаких обещаний. Он всё ещё не решался подойти к кому-либо из мужчин в парке. Он смутно догадывался, что переживает серьёзный душевный кризис — существование казалось ему всё более и более бессмысленным… он уже не знал, кто он есть, — если когда-нибудь знал.

— Будь осторожен, — сказала Сандра, обнимая его на прощание поблизости от Гроссер Штерн.

В Тиргартене колдовала весна. Цвели каштаны. На платанах распустились листья, кусты сирени источали аромат, словно бы исключавший саму возможность войны. Он пошёл по тропинке, ведущей вглубь парка, сел и задумался…

Скорее всего, он задремал, потому что звук шагов внезапно послышался совсем рядом. Неясные картины проплывали в его сознании, меняясь ежесекундно, как в калейдоскопе: Георг и Мориц, вот они почему-то на поле боя где-то в заледенелой России… Когда он открыл глаза перед ним стоял человек.

Над кронами деревьев сияли звёзды. Только что они были далеко, в недостижимой вышине… но внезапно приблизились… Вот они, холодные и крупные, всего в нескольких метрах вечерний воздух словно бы сгустился в плотный, заложивший уши туман. В парке стояла совершенная, небывалая тишина; слабые стоны машин с круговой развязки у Аллеи Победы, казалось, только подчёркивали это всемирное молчание.

Незнакомец сел рядом, взял его руку в ладони и пожал. Холодный пот заструился по лбу Виктора, он вдруг услышал шум крови в сонной артерии, удары пульса напоминали звуки шагов отряда на марше. Так они сидели, а темнота сгущалась вокруг них всё плотней и плотней. Книга, захваченная Виктором для укрепления образа невинного юноши, зашедшего в Тиргартен почитать на свежем воздухе, упала на траву. Тонкие весенние запахи вдруг стали влажными и грубыми, как на болоте.

Виктор положил голову на плечо незнакомцу. Вот уже скоро лето, подумал он, но ничто не говорит о том, что жизнь повернёт к лучшему… Он закрыл глаза, а руки незнакомца ощупывали его тело, ноги, бёдра, пах… это продолжалось, казалось, бесконечно долго… Мир взорвался внезапной вспышкой. Ослеплённый светом мощного карманного фонаря, Виктор так и не узнал, успел ли убежать таинственный незнакомец либо он просто-напросто был наживкой, на которую ловили таких доверчивых идиотов, как он. Мысль о побеге просто не успела возникнуть — его втащили в ожидавший автомобиль.

* * *


Виктор до самой смерти не мог забыть это чувство — чувство приближающегося конца. Он не мог забыть и интонацию Шпенглера, когда тот рано утром двадцатого апреля 1944 года отвёл его в сторону и сказал:

— Сейчас или никогда, Броннен. Следующего раза может и не быть. Ты уверен, что хочешь это сделать?

— А других добровольцев нет?

— Я могу и сам, но мы должны решить это прямо сейчас.

На закрашенные белым окна утро наложило тонкий молочный слой света, и это каким-то образом укрепило Виктора в мысли, что его приключения идут к концу, но к какому — предугадать он не мог.

— Следуем плану, — сказал он. — Если попадёмся, возьму всё на себя — Крюгеру я нужен.

— Всё взял?

— Всё… включая лишнюю пару стелек.

Десятник посмотрел на его ноги. Под стельками Виктор спрятал необычный контрабандный товар. В правом башмаке пачка фунтовых ассигнаций разного достоинства, в левом — списки номеров серий ассигнаций, прошедших через пресс с момента начала всей их деятельности.

Заключённые в бараке ждали их, сидя на своих койках, гравёры Кёлер, Хайдрих и Сименон, рисовальщики Крапп и фон Лотринген, профессиональный фальшивомонетчик Шефер, печатники Шварц и Финк. У патефона стоял Нойманн, в его задачу входило при появлении эсэсовца в ту же секунду опустить адаптер на пластинку… А напротив, между двумя натянутыми в виде ширмы простынями, на койке, служившей лазаретом в бараке, с термометром во рту сидел человек, чья судьба была так тесно сплетена с его собственной: Георг Хаман.

— Выступаем через пять минут, — сказал Шпенглер. — Удачи тебе, Броннен. Жду к отбою…

Виктор подошёл к своему названому брату (даже в лагере они предпочли сохранить псевдонимы; куда делись их настоящие документы, так и осталось пожизненной бюрократической загадкой).

— Если поправишься, с меня недельный рацион сигарет, — сказал он.

Виктор помнил странную смесь досады и облегчения, когда через месяц после него его напарник появился в лагере: досада, что Георгу не удалось скрыться, облегчение, потому что он был жив.

— Удачи тебе. Жаль, пропустишь именинные торжества.

Они слабо улыбнулись — фраза, очевидно, была задумана как шутка. Уже восемь месяцев им не разрешалось выводить из барака — работа шла в лихорадочном темпе. Тысячи поддельных фунтов ежедневно паковались в ящики с таможенными наклейками экспортных фирм СС. По мере того как новости с фронта становились всё тревожнее, Крюгер наращивал и наращивал производство, и Шпенглер и Шварц понимали, насколько важно сообщить на волю, чем они занимаются. Шпенглер сказал правду: сейчас или никогда. Первый раз за много месяцев им позволили выйти из барака. Сегодня был день рождения Адольфа Гитлера.

Все заключённые, кроме больных, должны были собраться на плацу. Оттуда Виктор попытается проскользнуть в прачечную. Они посчитали, что в случае провала у Виктора были самые большие шансы избежать немедленной казни, поскольку равных ему по части искусства фальсификации в лагере не было. Его должен был прикрывать Георг. Обстоятельства складывались удачно. Крюгер уехал в Заксенхаузен. Постоянные охранники получили увольнительную, их заменяли случайные люди. Так что при небольшом везении никто и не заметит, что вместо одного брата откликается другой, хотя официально Георг уже сутки лежал на «больничной» койке с симптомами, напоминающими крапивницу.

Под сторожевой вышкой, на украшенном цветами помосте, стоял духовой оркестр, на флагштоках реяли знамёна со свастикой. Колонны заключённых стягивались к аппельплацу. Виктор поискал взглядом Рандера, но сразу понял, что среди несколько сот одинаковых полосатых фигур он его не найдёт. Покинув строй, он может надеяться только на случай.

Начальник лагеря произнёс речь о будущем Германий: Виктор стоял довольно далеко, поэтому до него долетали лишь отдельные слова: что-то там про расу, борьбу, конечную победу. Оркестр заиграл, и заключённые по команде запели «Deutschlandlied»[52], этот шедевр Гайдна, потерянный для Виктора на всю оставшуюся жизнь. До самой смерти при звуках национального гимна, даже исполняемого по случаю победы немецких спортсменов, его немедленно начинало тошнить. Он продолжал высматривать Рандера, но это было почти невозможно — люди на плацу были лишены индивидуальных черт: одинаковые полосатые робы, бритые головы, надломленная осанка… всех их мучили голод и жажда, вши и блохи, все они были одинаково запуганы неизвестностью: что принесёт им очередной день?

Ближайшая группа заключённых находилась не более чем в трёх метрах. Чтобы не быть замеченным, надо было действовать очень быстро. Из-за широких плеч Шпенглера он украдкой осмотрелся. Виселица, подсознательно заметил он, пустовала. Но охрана была начеку: они не выпускали строй заключённых из виду ни на секунду.

И тут ему на помощь вновь пришло провидение. Собака ни с того ни с сего вцепилась в ногу одного из пленников, возникла небольшая суматоха, и Виктор, глубоко вдохнув, как перед прыжком в воду, сделал пять быстрых шагов вправо…

Ему показалось, что тела в строю повели себя как клеточная протоплазма — они словно бы всосали его в себя, как зыбучие пески всасывают неосторожного путника, он каким-то образом оказался в самом центре строя и стал одним из них. Ему показалось, что никто не удивился, на лицах читался только страх — как бы не привлечь внимание охранников.

Он ждал, инстинктивно задержав дыхание. Ничего не изменилось. Ни один из охранников не направился к нему, ни одна собака не залаяла. На дереве у крыльца комендатуры распевал дрозд… наконец комендант закончил свою абсурдную оду Гитлеру. Он, кажется, всерьёз полагал, что заключённые начнут с энтузиазмом чествовать Гитлера, человека, обрёкшего их на немыслимые страдания, что они и в самом деле дружно присоединятся к посланиям счастья и скорейшей победы.

— Как попасть в прачечную? — прошептал он сквозь зубы.

Никто не ответил.

Церемония завершилась. Заключённые потянулись к баракам. Группе, где он стоял, скомандовали «кругом». Капо выкрикнул слова команды, и несчастные медленно двинулись с места.

— Куда мы идём? — улучив момент, прошептал он, стараясь втиснуться между соседями в строю, — он всё ещё боялся быть обнаруженным охранником с собакой в хвосте колонны.

На этот раз кто-то решился ответить:

— В санитарный барак. Предстоит посвящённый фюреру массовый вынос дерьма.

— Как мне попасть в прачечную?

— Это по дороге… Видишь некрашеный барак? Это и есть прачечная… ты, должно быть, ищешь Рандера? Постарайся проскользнуть, когда мы повернём за угол… охранник сзади, он не заметит. Надеюсь, одежда тебя не выдаст.

Они прошли дорожку, где испытывали на прочность армейскую обувь. Брусчатка проросла первой весенней травкой, и Виктор понял, что смертельный полигон давно не используется. Одежда… да, его одежда приметна: гражданское платье с повязкой РСХА на рукаве. Но сейчас это почему-то если и казалось препятствием, то пустяковым по сравнению с тем, что ожидало его в прачечной.

Они приближались к обшитому некрашеными досками бараку. Дверь была открыта, но охранников не видно: только группа заключённых затаскивала в барак тележки с грязным бельём. Сзади послышался собачий лай, но оборачиваться уже не было времени. Как только они завернули за угол, он выскочил из строя и присел за грузовой тележкой. Перепуганный заключённый с охапкой одеял в руках смотрел на него с нескрываемым ужасом, как бы увидел смерть с косой.

— Спрячь меня, — сказал Виктор. — Я должен найти Рандера…

Он лежал под толстым слоем тряпья. Из огромных чанов для стирки валил пар, в бараке было нестерпимо жарко. Виктор прислушивался к звукам: скрежет тележек, шмяканье корзин с бельём о цементный пол, голоса, бульканье воды, лязганье вёдер и жбанов… Вся это симфония была еле слышна под одеялами, но даже если бы вообще ничего не было слышно, вонь упорно напоминала ему, где он находится.

— Ты ещё там? — сказал кто-то. — Полежи ещё немного. Охранники рядом. Вышли на солнышке погреться… Они, конечно, вряд ли сюда зайдут, им запах не нравится. Но на всякий случай…

Кто-то приподнял одеяла и просунул руку в его убежище. Его обдала волна влажного жара.

— Это Рандер, — продолжил голос. — Тебе повезло… я бы сказал, непостижимо повезло. Не волнуйся, мы постараемся, чтобы ты и назад добрался… без приключений. Могу предположить, что ты здесь не из любопытства.

— У меня есть новости из малого лагеря.

— Мы никак не можем понять, что там происходит. Засекретили до идиотизма… Люди шепчутся про фальшивомонетничество…

Рандер отвалил тряпки. Они посмотрели друг на друга.

— Фунты стерлингов, — сказал Виктор. — На очереди доллары. Здесь всё написано.

Он протянул Рандеру ассигнации и список номеров серий. На обратной стороне Шпенглер написал всё, что ему удалось узнать: имена, сведения о центральной фабрике в Ораниенбурге, фирмы, поставляющие клише…

— Мы постараемся передать эту информацию на волю, — сказал Рандер. — У нас есть контакты… О боже, что на тебе надето?! Подожди минутку… Он исчез и вернулся с полосатой лагерной робой:

— Полежи здесь до вечера… А когда погонят на перекличку, надень вот это. С плаца будешь выбирать сам.



Лёжа в тёмном душном убежище, Виктор размышлял, на какой тонкой ниточке висит его жизнь. Ближайшее будущее скрывалось в таком же мраке, какой царил в пещере из грязных одеял, где он лежал, стараясь не шевелиться. Судьба милостиво позволила ему улизнуть от охранников, но для того, чтобы прошмыгнуть обратно, требовалась не меньшая удача. Он беспокоился за Георга. Георг, или Роберт Броннен, как он числился в официальных списках, составлял не менее важную часть уравнения, необходимого, чтобы их предприятие кончилось успешно. Весь этот день, пользуясь неразберихой у временных охранников, он должен был изображать Виктора и выполнять все его обязанности.

В первый же вечер после появления в лагере Георг рассказал ему свою историю. В отличие от Виктора его не судили, а сразу отправили в лагерь.

— Я, во всяком случае, избежал розового треугольника, — сказал Георг, горько улыбнувшись. — Со мной вообще обращались сносно. Два дня вопросов… и когда я откровенно врал, они просто смеялись.

После ареста Виктора Георг скрылся. С помощью подружек Ковальски он нашёл убежище в семье врача из Грюневальда. Прошло несколько недель, и он, ошибочно полагая, что всё утряслось, решил взять из квартиры на Горманнштрассе ценные вещи. Дом был под наблюдением, и его тут же взяли. Но их псевдонимы, заверил он, остались нераскрытыми — так они и проходили по всем закоулкам немецкой бюрократической головоломки под фамилией Броннен, и никаких вопросов по этому поводу не возникло. В гестапо было известно почти об их деятельности — марки, подделки автографов, даже фальшивые продуктовые карточки, — но они ничего не знали о двух молодых людях по имени Хаман и Кунцельманн.

— На допросе был Крюгер, — сообщил Георг. — Он признал, что я самый удачливый преступник из всех, что он ловил. Мало того что твоё профессиональное мастерство позволит тебе избежать виселицы, сказал он, тебе ещё и выпало счастье увидеться с младшим братом, который тоже выполняет государственно важное поручение.

— А подделка картин? — спросил Виктор.

— Даже не упоминалась. Думаю, некоторые шишки в этом не заинтересованы…

Таким образом их судьбы вновь сплелись, в странное время и в странном месте… странном даже для военного времени.

Со временем Виктор разобрался, что происходит в их малом лагере. Он руководил маленькой группой рисовальщиков, в обязанности которых входило изготовление новых образцов ассигнаций. Кроме того, они подделывали зарубежные визовые печати и анкеты — с их помощью рассчитывали подсыпать песок в подшипники вражеской бюрократической машины. За стенкой сидел Георг с группой гравёров, в их задачу входило окончательное доведение клише… Они выпускали ежемесячно двести тысяч ассигнаций общей стоимостью десять миллионов фунтов стерлингов. За год сумма достигла ста двадцати миллионов. И всё же это было меньше, чем возможно, — мешал саботаж, нарушавший плавное течение необычной войны. Те, кто решил бороться, изобретали всё новые и новые способы тормозить производство. В сортировочной неизвестно каким образом среди первоклассных фальшивок попадался брак, и было уже несколько случаев, когда агенты попадались на попытке обменять эти деньги в банке. Руководитель группы гравёров Кёлер раздобыл где-то приёмник, и они слушали Би-би-си на немецком языке. Подробно пересказываемые новости о каждом новом поражении немецкой армии придавало им храбрости, и они продолжали свою партизанскую деятельность. Нойманн тайно выписывал номера серий; Шпенглер, назначенный десятником, оказался настоящим экспертом по затягиванию работы, не вызывая при этом подозрений охраны. Он с истинно немецкой обстоятельностью постоянно придирался к качеству: печатные пластины переделывались, наборы рассыпались, рисунки дорабатывались… Виктор никогда не забудет свирепый нагоняй, который устроил ему Шпенглер в первую же неделю его пребывания в лагере: оказывается, медаль на двадцати фунтовом билете угодила на полмиллиметра левее, чем полагается. Виктор с его фотографической памятью на изображения прекрасно знал, что медаль на месте, но попытка протестовать привела Шпенглера в ещё большую ярость. Охрана явно восхищалась лояльностью Шпенглера. И только вечером Шпенглер объяснил ему, в чём дело: всё это представление имеет совсем иные цели, чем борьба за качество продукции.

Как бы то ни было, условия в их группе по сравнению с остальным лагерем были более чем сносными. За стенами царили ужас и произвол. В лагере содержались в основном политзаключённые и гомосексуалы, переведённые из эмсландского лагеря на голландской границе, Закрашенные окна в бараке не позволяли видеть, что происходит снаружи, но звуки полностью изолировать было невозможно — они то и дело слышали автоматные очереди, рычание собак, рвущих живого человека. Ходили слухи о злодействах, для которых и слова было трудно подобрать…



— Всё в порядке? — спросил Рандер. — Ты не заснул?

— Ещё чего!

Он уже начал привыкать к своему гнезду. По тряпью медленно передвигались армии вшей, он уже как будто и не замечал чудовищной вони. Дважды ему принесли воды, от хлеба он отказался. Там, в мастерской, их кормят три раза в день, объяснил он Рандеру, так же как и охрану; вечером даже дают десерт.

— Как вы выносите информацию? — спросил он.

— Кое-кого можно подкупить, другие у нас на крючке.

Очень по-человечески, подумал Виктор. Даже эта система имеет слабые места.

— Будь начеку, — сказал Рандер, — и не забудь надеть робу. Как только скомандуют на вечернюю поверку, постарайся сразу смешаться с нашими. Не бойся, люди знают, что ты здесь, мы что-нибудь придумаем, чтобы тебя не заметили.

— А как мне попасть в «малый» лагерь?

— В день рождения фюрера присутствие при подъёме и спуске флага обязательно. Ваших фальшивомонетчиков тоже выгонят на процедуру. Мы постараемся, чтобы наша группа подошла к ним поближе… Желаю удачи.

Команда на построение последовала почти сразу. Заключённые выстроились у входа. Охрана быстро проверила барак. И как и предупреждал Рандер, внимание охранников привлёк внезапно потёкший кран. Пока они проверяли, в чём неполадка, Виктор проскользнул в колонну…

Солнце опускалось в перину типичных для севера Германии кучевых облаков. Было тепло, по всем признакам наступало лето. Вдоль стены барака цвели тюльпаны, в этом явно чувствовалось какое-то извращение. По дороге на аппельплац Виктор посмотрел на небо — он не видел его восемь месяцев. Там уже распустился прозрачный молодой месяц. Горизонт окрасился в интенсивный персиковый цвет.

К его облегчению, взвод из малого лагеря оказался на построении совсем рядом. Увидев долговязую, напоминающую воронье пугало фигуру Шпенглера, он искренне обрадовался. Нанятый оркестр опять разместился на балюстраде и, как только начался спуск флага, опять заиграл свою «Deutschlandlied». Всё шло по плану, но люди начали переглядываться: в звуки оркестра почти незаметно вплёлся низкий басовый гул, как будто тубист забыл вовремя снять ноту и так и продолжал потихоньку дуть в свой нехитрый инструмент.

Строй немного нарушился. Виктор сбросил свою полосатую робу на землю и проскользнул в колонну одетых в гражданское платье фальшивомонетчиков. Они двинулись к своему бараку с белыми непрозрачными окнами…

А гул всё нарастал и стал особенно заметен, когда оркестр смолк. Теперь в нём ясно различались неторопливые, выматывающие душу ритмичные взрывы. По рядам пленников пробежал ветерок беспокойства. Нойманн, Шпенглер, рисовальщики Крапп и фон Лотринген, печатники Шварц и Финк, прачечная команда с их вожаком Рандером, люди с розовыми треугольниками на робах, чьи дни были сочтены, от которых к концу года не останется ничего, кроме памяти в сердцах их родных, палачи, охранники, комендант лагеря, его шофёр и кухарка — все до единого подняли головы и посмотрели в быстро вечереющее небо… Они летели на юг — пятьдесят бомбардировщиков союзников, которым было приказано именно сегодня, в день рождения Гитлера, сбросить свой смертоносный груз. Они летели высоко, намного выше воскового месяца, — ангелы смерти, распростёршие крылья на безжизненной синеве вечернего неба, освещённые давно уже не видимый с земли солнцем. По толпе прошла волна дрожи — на той же низкой, путающей частоте, что и нарастающий величественный рокот. Люди бессознательно пригнулись перед этой инкапсулированной мощью, перед этим заключённым в строгие каплевидные оболочки огненным штормом, которому вскоре предстояло разразиться где-то на их родине, и сердца их, в зависимости от того, кем они были в лагерной иерархии — жертвами или палачами, — наполнились надеждой или ужасом.

* * *


Вот уже двое суток поезд с дизельным локомотивом в упряжке петлял по боковым веткам железных дорог рейха. Недалеко от Вольфбурга они попали под артиллерийский обстрел. Снаряд угодил в последний вагон, но чудом никто не пострадал. Последние сутки поезд останавливался по нескольку раз в час, на рельсах лежали упавшие деревья, убитые лошади, исковерканная военная техника. Эсэсовцы вынуждены были грозить стрелочникам оружием, чтобы те перевели стрелки. Заключённые расчищали пути. Очевидно, вдоль насыпи шли тяжёлые бои: шпалы кое-где были взорваны, рельсы погнуты. Над горизонтом стоял дым — горели города.

Час назад поезд остановился окончательно — кончилось топливо. Пленникам каким-то образом удалось открыть двери вагона. И сейчас, среди ночи, они стояли на насыпи, пятьдесят растерянных мужчин, не знающих, что им делать дальше.

Рядом с Виктором дрожали от холода несколько совершенно голых людей — их одежду забрали эсэсовцы и исчезли под покровом темноты в сопровождении нескольких охранников, тащивших битком набитые фальшивыми деньгами чемоданы. Но, как ни странно, никого из этих пятидесяти он раньше не видел — кроме Георга, разумеется. Они просто случайно попали на один и тот же транспорт направляющийся, как им сказали, в «очаг немецкого сопротивления между двумя южными фронтами». Кто-то слышал, что конечным пунктом был Берхтесгаден. Другие намекали на какие-то дикие альпийские озёра, где они должны были утопить свой секретный груз. Эсэсовцы взяли с собой столько, сколько смогли унести, остальное сожгли на разведённом прямо на насыпи костре.

— Предлагаю двигаться на север, — сказал Георг. — Прямо по шпалам, туда, откуда приехали.

Но они не двигались с места. В темноте внезапно обретённая свобода пугала их, она предлагала бесчисленные возможности, и они не успевали выбрать одну из них, как тут же появлялись новые… Свобода для них означала невидимые минные поля, колючую проволоку под током, протянутую через отрывки лагерных воспоминаний: их свобода ограничивалась Хавеландом, внутренним лагерем.

Ночь источала незнакомые запахи. Где-то далеко залаяла собака, а с другой стороны, где, по-видимому, была затемнённая деревня, слышались автоматные очереди.

— Мы поблизости от Бланкенбурга, — сказал кто-то.

— Откуда тебе знать?

— Кто-то из политических ходил на разведку… Вопрос в том — что нам делать сейчас? Ждать рассвета или идти в ближайшую деревню?

— Ты что, смеёшься? В ближайшей деревне палят почём зря… Лучше подождать, пока рассветёт.

— А если эсэсовцы вернутся? Они же грозились…

Лица в темноте были почти неразличимы. Виктор не понимал, куда делись заключённые из их барака. Всех, кроме него и Георга, посадили на поезд в северном направлении. Энтропия войны разбросала их в разные стороны. Он помнил чудовищный хаос, когда сворачивали лагерь. Перепуганная охрана поджигала бараки один за другим. Первый раз за всё время ему приказали надеть полосатую робу. Заключённых выстроили для похода.

Красная армия сжимала клещи на юго-западе, но конвою удалось найти брешь на советском фронте, и их поезд каким-то чудом прорвался.

К нему повернулся сосед с нашивкой политического заключённого.

— Интересно, кто в деревне — американцы или эсэсовцы?

— Зачем они палят? — послышался голос. — Гитлер же мёртв.

— Палят они потому, что Германия ещё не капитулировала. По крайней мере, официально.

— Суки они, вот кто… Подонок мёртв, как гнилушка, застрелился в своём бункере, как сказал шарфюрер. И Геббельс застрелился. Трусы… вся это болтовня о войне до последней капли крови, любой ценой… Ханжи засраные… И что это за идиоты продолжают сопротивление?

— Должно быть, партийные фанатики. Жмутся к стенкам, как пойманные крысы… Но нам-то что делать? Держаться гуртом или разделиться на группы? Что скажете?

— А Мюллера вы видели? Он рвал с себя эсэсовские эмблемы и трясся как осиновый лист. Гляди, я подобрал его кортик…

Заключённый, теперь уже бывший, показал кинжал, украшенный двойной молнией.

— Выкинь лучше… Русские увидят — тебе несдобровать.

— Русские далеко на востоке. Говорят, Берлин пал. На западе наступают англичане и американцы. Не волнуйся, они уже обо всём договорились. Поделят Германию, как торт, и каждый будет обсасывать свой кусок. Эта страна никогда не поднимется… останется амбаром для новых господ. Будем экспортировать сосиски и пиво и радоваться, что живы…

— Надеюсь, америкашки быстро разберутся с партийной сволочью, со всей этой нечистью…

— Размечтался! Все уцелеют, не волнуйся… Крупный зверь — он и есть крупный зверь. Скоро будут сидеть вместе и жрать перепелиные яйца — Эйзенхауэр и Кейтель. Всё руководство вермахта устроится бок о бок с союзниками и будет обсуждать будущее Европы. Партия для этой цели направит Геринга и Риббентропа в штатских шмотках — дворяне лучше знают, как себя вести в изысканном обществе. Гитлер же был плебей плебеем…

— Заткнитесь вы!

В темноте послышался крик, потом выстрелы. Близко, в полукилометре, не больше.

— Пора мотать отсюда, — прошептал Георг. — В том направлении, кажется, всё тихо… — Он мотнул головой. — Фронт покатился дальше… в той деревне, похоже, идёт зачистка…

— А не лучше ли подождать? — спросил Виктор. — В такой темноте можно бог знает на что нарваться. На мину…

— Слушай меня. Как только рассветёт, лучшей цели для них, чем стоящий поезд, и придумать будет трудно. Поскольку в деревне идёт бой, они разбираться не будут — сначала разбомбят, а потом спросят, кто мы и откуда. Надо уходить, пока темно, и я хочу, чтобы ты составил мне компанию. Мы не можем топать, как стадо слонов… Подумай, пятьдесят человек! Обязательно кто-то начнёт стрелять — американцы, русские или эсэсовцы… или какой-нибудь фермер решит защищать свои владения от грабителей…

Виктор никак не мог решиться. Костёр, разведённый охраной из ассигнаций, постепенно угасал. Но в куртке его были зашиты десять тысяч фунтов мелкими банкнотами.

— Им даже до рассвета ждать не обязательно, — настаивает Георг. — Поезд прекрасно виден с воздуха, полнолуние и на небе ни облачка… Да ещё этот финансовый костёр…

— Ты прав, — сказал Виктор. — Лучше отсюда уходить.

— Нам на север! — Георг большим пальцем показал за спину.

— Какая разница — куда? Куда бы мы ни шли, всё равно наткнёмся на солдат. Они сейчас везде. Германия побеждена, не забывай.

— Я предлагаю на север. Вернее, на северо-восток. Я хочу в Берлин.

— Ты с ума сошёл! Что мы там будем делать? Город же кишит русскими! Но если добраться до Гамбурга, можно попробовать уехать из Германии.

— Куда ты собираешься уехать? Кто нас сейчас примет? Мы — побеждённые, Виктор. Они могут делать с нами что хотят. Теперь все будут утверждать, что сидели в лагерях и подвергались истязаниям. В Берлине мы, по крайней мере, знаем все закоулки.

— Да, мы знаем там все развалины… И жрать там нечего.

У тлеющего костра собралась группа заключённых. Виктор слышал, как они рассуждают насчёт фунтов стерлингов, вернее, догорающих остатков сотен тысяч фунтов стерлингов. Они ровным счётом ничего не знали про Хавеландский лагерь, не знали, чем там занимались, и уж совершенно терялись в догадках, почему эсэсовцы разложили костёр из денег. Он ничего никому не рассказывал. Георг тоже молчал. Молчание и секретность… он вдруг понял, что молчание и секретность намертво въелись в их натуру.



Они шли вдоль насыпи, пока не добрались до переезда. Железнодорожные пути пересекала просёлочная дорога; они двинулись, как они посчитали, на восток. Всё стихло. Стрельба прекратилась, дорога петляла между полями и лесистыми холмами, сильно пах цветущий шиповник. Луна светила ярко, как прожектор.

Прошёл почти час, пока они дошли до деревни. Деревня расположилась в лощине, где дорога поворачивала, уходя за холмы. Они посовещались. Преимущество большой дороги одновременно являлось её недостатком — её хорошо видно, но и их видно не хуже. Решили пойти полем.

Чуть поодаль бежал ручей; они пошли вдоль ручья, стараясь остаться незамеченными. Им повезло: они выкопали несколько только что посаженных картофелин, а вода в ручье оказалась вполне питьевой. Так они шли, час за часом, параллельно дороге. По пути им встретилось не менее полдюжины деревень.

Перед рассветом устроили привал. В километре от них возвышался поросший лесом холм, у подножия его расположился хутор. За сараем стоял бронированный армейский автомобиль, но на таком расстоянии невозможно было определить, что это за машина и какой армии принадлежит. Друзья и враги… пустые слова, подумал Виктор, кем бы они ни были, увидев нас, они начнут стрелять.

Небо начало быстро сереть. Они побежали, чтобы побыстрее миновать открытое место. С хутора послышался собачий лай. Наконец они достигли опушки, и в тот же миг на дороге появился джип с развевающимся звёздно-полосатым флагом. Американцы.

Только сейчас, немного отдохнув, они обратили внимание, что довольно холодно. Несмотря на начало мая, температура по ночам опускалась до нуля.

— Дальше что? — спросил Виктор.

Георг, сняв сапоги, массировал ноги.

— Останемся здесь на ночь и будем надеяться, что эти в джипе, нас не видели. Как только стемнеет, двинемся в Берлин.

— Не меньше двухсот километров.

— Бои скоро закончатся. Тогда зайдём в первый попавшийся город. Попытаемся найти какой-нибудь транспорт. Остаётся рассчитывать, что лагерная одежда послужит нам пропуском.

Виктор молча кивнул. Ему не хотелось спорить. У Георга явно была навязчивая идея. Что ждёт их в Берлине? Если верить слухам, сплошные развалины. Сокровища в музеях, которые нацисты не успели сжечь, наверняка разграблены. Почему-то именно отданное на растерзание искусство печалило его больше всего. В этом была какая-то связь с его собственной судьбой. Поэтому он даже думать не хотел о Берлине. Чем больше он размышлял, тем больше росла уверенность. Он будет пробиваться в Гамбург. Чем чёрт не шутит, если повезёт, уедет в Швецию. Может быть, их деньги в шведском банке сохранились. Двухсот тысяч рейхсмарок более чем достаточно, чтобы начать новую жизнь.

Он выложил всё это Георгу, но тот остался непреклонным:

— Если деньги целы, вышлешь мне половину, а я иду в Берлин. Это мой город. У меня его отняли, но он опять будет моим. К тому же у нас полно фунтов, Виктор, не забудь!

Впрочем, они не знали, удастся ли им пустить в дело фальшивые английские деньги. Может быть, всё уже известно? Союзники, наверное, освободили лагерь и поняли, что там происходило…

Они заснули и проснулись уже после полудня. Опять похолодало, они никак не могли согреться. Мы и в самом деле как братья, подумал Виктор, братья, с корнями вросшие в роли, назначенные нам с рождения. Это спасало нас не раз, но теперь мы расходимся в разные стороны.

Четверо суток продолжалось одно и то же — ночью они шли, а днём прятались и отсыпались. Ели, что найдётся на поле. Когда закончились третьи сутки без стрельбы, они поняли, что на земле наступил мир. Утром 11 мая 1945 года они решили больше не прятаться и к ночи дошли до Ганновера.



Виктору потребовалась ещё неделя, чтобы преодолеть сто километров до Гамбурга. Дороги были забиты беженцами. Изголодавшиеся быки тянули телеги с домашним скарбом, по обочинам сидели бездомные и выселенные. Американские машины, непрерывно сигналя, пробирались сквозь беспорядочные толпы людей. На развалинах и стенах домов он видел тысячи записок — люди искали своих близких.

Они расстались с Георгом, и было совершенно неизвестно, увидятся ли они когда-нибудь ещё.

За десять фунтов его пустили в телегу, направляющуюся в Альтону. Дважды их останавливали военные полицейские, но, завидев лагерную робу Виктора, пропускали, махнув рукой. Несколько раз они разминулись с колоннами военнопленных — немецких парней его возраста гнали в лагеря для интернированных.

Гамбург превратился в груды руин. Горные цепи битого кирпича, кровельного железа и обугленных досок громоздились на улицах. Искорёженные до неузнаваемости стальные скелеты домов… География города перестала существовать. Наступил час ноль немецкой истории, как потом, подражая друг другу, назовут эти дни хроникёры. Это была не просто капитуляция, в войне уничтожена вся немецкая цивилизация, а руины стали символами унижения нации. Всё, что видел Виктор, только укрепляло его в решимости покинуть страну. У него здесь не было будущего. Ни семьи, ни друзей… Кроме Георга, выбравшего другой путь, он не знал никого. Он уже начал привыкать к мысли что они расстались навсегда. Как ни странно, сознание этого факта приносило ему облегчение — слишком тесно был связан Георг со всеми событиями последних лет.

Но добраться до Швеции оказалось куда труднее, чем он предполагал. У него не было никаких бумаг из лагеря в Хавеланде, которые могли бы подтвердить его статус узника нацизма. Работа была настолько секретной, что их даже не регистрировали в лагерных журналах. На довоенном ещё месте встреч около Реепербан поговаривали, что с гомосексуалами из лагерей особо не церемонятся. Они не могут рассчитывать на помощь, их даже не признают жертвами нацизма. Наоборот — всё шло к тому, что новое правительство оставит гомофобные законы рейха в силе.

На поддельные фунты он купил справку, удостоверяющую, что он, Виктор Фюманн, 1921 года рождения, по политическим мотивам был заключён в концлагерь Нойенгамме. Он не знал и не хотел знать, что случилось с человеком, давшим ему своё имя. Теперь у него было право на продуктовый пакет на британской армейской базе и особые продуктовые карточки гражданского управления.

Но этой справки было недостаточно. Ему нужна была история повесомее.

Прошло несколько недель, прежде чем удалось раздобыть на чёрной бирже паспорт беженца. За это пришлось отдать половину запаса фунтовых банкнот. Паспорт был выдан шведским Красным Крестом норвежскому партизану, чья судьба была неизвестна. Он изменил паспортные данные — бритвой счистил фамилию норвежца и вписал свою — Виктор Кунцельманн. Вклеил фотографию и, раздобыв водостойкую тушь, подделал печать. Он хотел начать новую жизнь под своим именем — должно же быть зерно правды в постоянной лжи, должно же найтись место для его подлинного «я» в этом многолетнем хаосе жульничества и обмана… Он начнёт новую жизнь в новой стране, но для того, чтобы это сделать, ему надо на что-то опереться.

За неделю перед отъездом он окончательно скомпоновал свою биографию. Случайно ему попала в руки военная справка, выданная офицеру связи британского флота, находившемуся в немецком плену с 1943 года. Он купил эту справку у бывшего полицейского, служившего в охране лагеря для военнопленных. Его немного удивило, что он так легко договаривается о чём-то с человеком, который совсем недавно мог бы стать его палачом. Ему очень бы хотелось почувствовать ненависть, но этот человек не вызывал у него вообще никаких эмоций. Он был его ровесником, одет в штатское, правая рука ампутирована до локтя — ранение на Восточном фронте… и он, как и Виктор, жил по поддельным документам. Они договорились, что тот предоставит Виктору заверенный, но не заполненный бланк регистрации военнопленных, а Виктор заполнит его сам. Позже, в пятидесятые годы, он для надёжности сделает фотомонтаж, где он в форме стоит на борту английского «морского охотника». В Швеции, он знал это наверняка, никто не сможет проверить эти данные.

Двадцать первого июня он прибыл шведским грузовым кораблём в Мальмё. Пассажиры были главным образом беженцы без гражданства. Виктор никогда не мог забыть момент, когда они швартовались у причала в Лимхамне. Стояла великолепная погода, в воздухе реяли жёлто-голубые флаги. Свет в этой северной стране был совершенно необычен — тонкий, словно разведённый растворителем.

На пристани ждала делегация Красного Креста. Их зарегистрировали в конторе и направили в близлежащую школу на врачебный осмотр.

Он рассказал чиновнику иммиграционного ведомства что покинул Германию по политическим соображениям ещё до начала войны и завербовался в английский флот. Потом был взят в плен и попал в немецкий лагерь для военнопленных. Чисто юридически он не был ни немцем ни англичанином. Он был дезертиром и военнопленным в одном лице. С моральной точки зрения к нему было не придраться, поскольку он принадлежал победившей стороне. Он прекрасно понимал, что в нормальных условиях и при отсутствии каких-либо связей его затея почти безнадёжна, но сейчас, в послевоенном хаосе, с поддельными документами и биографией, чьи нити навсегда затерялись в чудовищном клубке войны, который никогда и никому не удастся распутать… в таком хаосе чудеса происходили на каждом шагу… Через полгода он получил вид на жительство, а ещё через год стал гражданином Швеции.

Загрузка...