И всё-таки Виктор угодил в ловушку. Это произошло в северо-восточном углу парка Хюмлегорден, где Стурегатан пересекает Карлавеген, в одиннадцать часов вечера, когда северная ночь всё ещё была светла, как обещание.
Письмо взволновало его. Он запер комнату, которую снимал на Лестмакаргатан и направился в центральный район Стокгольма, носящий имя Клара.
Посидел в кинотеатре «Чёрная кошка», потом прогулялся до бара для любителей мороженого «Випс» на Биргер Ярлсгатан и двинулся в Хюмлегорден. Небо постепенно бледнело. Он замедлил шаг. Вечер был тёплым, он напомнил Виктору берлинские вечера его молодости.
Он зашёл в туалет. Там никого не было, и он никак не мог решить, что он испытал — облегчение или разочарование. Здесь было одно из мест встреч гомосексуалов. Было ещё мужское отделение Центрального бассейна, а по ночам — Энгельбректсплан. И ещё аллея на бульваре Вальхаллавеген. Здесь от стадиона до Уденгатан тусовались призывники дворцовой конной гвардии, а по другой стороне, ближе к Йердету, был ревир курсантов артиллерийского училища. Пожилые проститутки сидели по три на скамейке и обучали солдатиков искусству любви чуть ли не на виду военной конной полиции, патрулирующей по другой стороне улицы. Он сам наблюдал такие сцены во время своих ночных прогулок.
Но всё это теория, думал он, стоя в туалете. А на практике он отдавал все силы работе. Он хотел чего-то добиться в этой загадочной стране, на своей новой родине. А любовь, как он ни гнал её из памяти, отнимала немало сил…
Он сполоснул руки холодной водой и похлопал по брюкам. В окно было видно, как по Карлавеген идут троллейбусы. Со Стуреплана доносилась модернистская симфония городской жизни — автомобильные гудки, говор толпы… музыка оркестров из ресторанов переходила в сходящее на нет глиссандо.
— Наверное, в этом весь смысл, — вслух сказал он самому себе, — я должен жить один. После всего случившегося… чего мне ещё желать?
Виктор вышел на улицу. Стало чуть темнее. Чуть поодаль шли двое солдат. Виктор слышал, как они шутят по поводу новых форменных брюк: «Очень удобно! Расстёгиваешь две пуговицы, и — хоп! — весь пакет наружу. Практично, а?»
Виктор никогда не решался подойти к мальчикам, стоящим под деревьями в ожидании предложений, но сейчас, после непрерывной, почти маниакальной работы, он, как ему казалось, созрел. Он зажал деньги в кармане в кулак, подготовил приветствие на своём неокрепшем шведском… странный, мягкий, бесконтурный язык, если сравнить с немецким. Двусмысленность его иногда казалась почти комичной (как, например, были связаны друг с другом однокорневые слова hemsk и inhemsk[91]?)… Нет, как бы там ни было, он чувствовал, что вот-вот сумеет заставить себя обратиться к кому-то из этих мальчиков.
Он мог бы пригласить кого-то к себе домой, в комнату, где жил размеренной холостяцкой жизнью до тех пор, пока год назад не встретил Фабиана Ульссона — и мир его рухнул. Эта жалкая комнатушка с рукомойником с холодной водой, с туалетом во дворе и ванной в подвале — скоро он съедет оттуда, потому что времена стали лучше. Этот неизвестный, тот, кто посетит его жилище… может быть, они заведут патефон и послушают музыку, а может, гость заинтересуется и начнёт листать книги по искусству. Или Виктор покажет ему свои пастиши под старых мастеров, от Антонио Бацци до Дюрера, написанные недавно в охватившей его творческой лихорадке, или отреставрированные им полотна шведских гениев — Эренштраля, фон Крафта и Хиллестрёма.
Может быть, гость с интересом послушает рассказы о работе реставратора, диффузии и гипсовых ваннах, вздохнёт с восхищением, когда Виктор поведает ему о зарубежных коллекционерах, всё чаще приглашающих его реставрировать работы из их собраний, о своей недавней поездке в Копенгаген по приглашению музея Хиршпрунга… теперь, когда Яан Туглас уехал в Америку, он сам себе начальник, у него своя мастерская в Старом городе.
Виктор представил, как они с гостем будут пить вино… Он коротко расскажет о стоящем на столе «Сильванере», блеснёт знаниями по части вин… а потом обнимет пришедшего за плечи… Или наоборот, это не он обнимет гостя, а гость обнимет Виктора, скажет шёпотом, что с гонораром они разберутся позже… и поцелует его сразу, ещё до того, как они успеют декантировать[92] вино… Дальше его фантазия иссякала — гость каждый раз принимал облик Фабиана Ульссона.
Он вышел из парка и пошёл по восточной стороне Вальхаллавеген. Мимо двигались празднично одетые пары, одинокие мужчины торопились в «Бёрнс» или «Риш»[93].
Никто здесь о нём ничего не знает, подумал он. Даже Фабиан и Аста не знают, что он приехал в Швецию по поддельным документам, получил по ним паспорт и гражданство… Может быть, именно поэтому в нём продолжало жить чувство, что он чужой в этой стране. На вопросы о прошлом он отвечал уклончиво или придумывал подходящую историю в зависимости от требований момента… ложь во спасение, отвлекающие манёвры, каждая новая ложь влекла за собой другую, и он запутывался всё больше, как рыба в неводе.
В подъезде стоял молодой человек с незажженной сигаретой.
— У вас есть спички? — спросил он, дождавшись, когда Виктор подойдёт поближе.
Виктор кивнул, достал коробок со спичками и дал незнакомцу прикурить. Он вдруг почувствовал неуверенность — что он, собственно, здесь делает? Ему надо было бы сидеть дома… Завтра его ждут важные дела — закончить несколько копий, а самое главное… самое главное — ответить на неожиданное и взволновавшее его письмо Георга Хамана.
— Благодарю вас. — Молодой человек затянулся и бросил взгляд в сторону парка: — Не повезло в туалете? Я видел, как вы туда заходили. Будьте осторожны в подобных местах, здесь могут и ограбить… А как вас зовут?
Гуляющая публика проходила мимо, вроде бы их и не замечая. На этих широтах люди вообще друг друга не замечают, подумал Виктор, старательно избегают смотреть друг другу в глаза, словно боятся заразиться какими-то нежелательными и неуправляемыми чувствами. Ему вдруг пришло в голову, что все те свойства национального характера, которые шведы старательно приписывают немцам, точно так же присущи и им: строгая иерархия, заискивание перед власть имущими и в то же время парадоксальное обожание всего коллективного, подозрительность к чужакам, удивительная окоченелость всех психических сочленений, которую они иногда пытаются размягчить алкоголем, маниакальная чистоплотность и заученное раз и навсегда чувство порядка.
— Виктор, — сказал он.
— Что я могу сделать для вас, Виктор? — с деловой интонацией спросил молодой человек.
Виктор засомневался:
— Это зависит от того, сколько это стоит…
— Заплатите столько, сколько найдёте справедливым.
Пока они шли назад к парку, он думал о Георге. На письмо рано или поздно надо ответить — и как всё ему объяснить? Может, просто исповедаться Георгу, рассказать о событиях последнего года, как три самых близких ему человека один за другим исчезли из его жизни…
Письмо пришло этим утром, светло-голубой конверт, проштемпелёванный в американском секторе Берлина. Виктор не встречал своего напарника и оруженосца с того самого майского дня пять лет назад, когда они расстались на дороге под Ганновером. До сегодняшнего дня он понятия не имел, где Георг теперь, что с ним и жив ли он вообще. И каким образом Георг нашёл его адрес?
На десяти страницах, исписанных мелким, но очень чётким почерком, Георг рассказывал, что с ним было после того, как они расстались. Он дошёл до развалин пешком — Георг именно так и написал: не «Берлин», а «развалины». От их квартала ничего не осталось. Пачка спрятанных в сапогах фальшивых фунтов очень ему помогла. Начал он на чёрной бирже с продуктов питания, потом занялся более привычным делом — антиквариатом и живописью. Два года назад он открыл магазин поблизости от Ку-дамм. Дела, писал Георг, вопреки ожиданиям, шли превосходно. Он покупал картины за бесценок — людям были отчаянно нужны деньги, и продавал за очень хорошую цену чиновникам из военного управления союзников.
Не хочет ли Виктор снова с ним сотрудничать? У Георга были далеко идущие планы, например открыть в Швеции филиал своего магазина. Ему нужны «объекты», написал он в кавычках. На их языке это могло означать лишь одно: ему нужны были сделанные Виктором подделки.
Виктор размышлял, как ему сформулировать ответ — а ответить надо было сразу, самое позднее завтра. Он исключал для себя возврат к прежнему. На этот раз он принял твёрдое решение: жить честно.
Заходя с незнакомцем в туалет, он краем глаза заметил полицейский автомобиль, свернувший на Стуреплан. Снюты[94], пробормотал он. Странно, какой ерундой пополнился его словарный запас за пять лет в этой стране. Флоттисты, лигисты… Где он их набрался? А некоторые слова он почему-то никак не мог запомнить, например фильбунке — простокваша. В Кунгсане водятся сутенёры, трансы, стилеттисты… растерянно вспоминал он, а незнакомец тем временем расстегнул его ремень и гладил его по ягодицам.
Незнакомец спустил с него брюки. Третий мужчина в моей жизни, подумал Виктор, после Фабиана и Нильса Мёллера. Юноша взял в руку его податливый… как это у них называется? Лем? Кук?[95]… Этим словам научил его Фабиан Ульссон.
Виктор не чувствовал ни малейшего возбуждения.
— Тебе приятно?
Молодой человек посмотрел на него серьёзно и присел на корточки. Виктор не знал, что ответить. В туалете пахло мочой. На полу лежал пакет презервативов: «Пробный набор Торена со смазкой, цена 2,75». Убожество, вспомнил он шведское слово, ему казалось, что оно очень подходит к обстоятельствам.
— Наверное, лучше будет, если ты сам меня приласкаешь…
Он встал и засунул ему в рот язык. Виктор с отвращением почувствовал новый вкус, он догадывался, что этот вкус — его собственный. Он выставил руки, словно защищаясь. Наверняка, подумал он, вся это сцена со стороны выглядит до крайности нелепо и трагично. Двое мужчин со спущенными до щиколоток брюками и трусами в общественном туалете, дверь в парк открыта… Его мысли были прерваны фотовспышкой. Его новый знакомый быстро натянул штаны и отбежал к стене. В дверях стояли двое полицейских.
— Есть? — спросил один из них.
— А то! — ответил напарник и повернулся к юноше.
— А ты можешь идти. Аксельссон потом с тобой свяжется…
Через полчаса его уже допрашивали. Полицейская машина затормозила у большого здания на Кунгсхольмене. Его провели через подземный коридор в камеру, забрали пояс, бумажник и обувь и посадили на намертво привинченную к стене койку.
— Имя? — спросил полицейский в штатском, представившийся Аксельссоном.
— Виктор Кунцельманн.
— Семейное положение?
— Холост.
— Знаешь, почему ты здесь?
— Нет…
В глазке камеры он заметил какое-то движение — похоже, кто-то подглядывает.
— Не валяй дурака… Ты обвиняешься в совращении несовершеннолетних… Ты же, чёрт тебя подери, торчал там с членом наготове… Всё есть на снимке.
— Пареньку не исполнилось двадцати одного, — вставил второй полицейский.
— Откуда мне было знать, сколько ему лет? Выглядит он старше…
— Как часто ты этим занимаешься?
— Чем этим?
— Как часто тебе сосут в общественных сортирах?
Он промолчал. Говорить было нечего.
— Как ты думаешь, какая жизнь будет у этого парнишки, если подонки вроде тебя будут пользовать его за деньги?
— Документы есть? — устало спросил второй.
— Все документы дома.
— Где это — дома? В сортире? В подъезде на Вальхаллавеген?
Только сейчас Виктор заметил, что у него из носа течёт кровь. Горячая жидкость стекала по подбородку. Он даже не заметил, что его кто-то ударил. Аксельссон протянул ему платок, и на белом полотне тут же расплылась кровавая роза.
— Иностранцы по закону должны носить с собой паспорт.
— Я шведский гражданин…
— Это мы знаем. Не думай, мы достаточно много о тебе знаем. Знаем, например, что ты испоганил жизнь молодому человеку по фамилии Ульссон. Его отец попросил нас за тобой проследить…
Только теперь до него начало доходить. Слова отца Фабиана, оказывается, не были пустой угрозой.
— На этот раз так дёшево не отделаешься, — сказал тот, что помоложе. — Тебя ждёт исправительный дом. Гомосексуальное растление несовершеннолетних — тяжкое преступление. Что скажешь, Аксельссон?
— Думаю, у него есть выбор…
Эта фраза явно предполагала встречный вопрос.
— Какой выбор?
— Посмотрим… Левандер, зайди сюда.
Дверь в камеру открылась. Вошёл одетый в штатское человек с папкой под мышкой и, повернувшись к Виктору, вежливо кивнул.
— Надеюсь, с вами здесь хорошо обращались, — сказал он. — Знакомый вам директор Ульссон просил передать, что это, так сказать, на пробу. Это то, что может случиться, если вы не оставите в покое его сына, и не только его сына, а всю нашу молодёжь…
Он достал ручку из нагрудного кармана:
— Вы немец, не правда ли, Кунцельманн? Непонятно, как это вы уцелели в войну…
Он достал из папки два документа:
— Я пока не требую, чтобы вы это подписали. Но если вас ещё раз застанут в Хюмлегордене со спущенными штанами, вас могут и заставить.
— О чём вы говорите?
— О лечебном учреждении для таких, как вы. Вы пишете заявление о лечении, мы даём согласие. Существуют методы лечения людей с вашими проблемами. Вас вылечат и вернут к нормальной жизни… разве что с чуть ослабленным влечением. Если вы собираетесь продолжать, другого выхода нет.
— Кстати, как ты попал в Швецию? — спросил Аксельссон.
— С паспортом беженца.
— Откуда?
— Из Германии. С Красным Крестом. А до этого я был в Англии.
— Немец с английскими бумагами?
— Я служил во флоте Её Величества во время войны. Но попал в плен и оказался в лагере для военнопленных в Бремене.
— Всё уже проверили, Аксельссон. Бумаги в порядке. Немецкий дезертир.
— А я хочу проверить ещё раз. Адрес!
Он дал им адрес своей комнатушки и оставил телефоны знакомого в «Буковскис» и Нильса Мёллера из «Глиптотеки» в Копенгагене. Они недоверчиво уставились на него:
— По части искусства? Ну, там полно гомиков… Тебе самому-то не противно?
На следующее утро его отпустили. К этому времени решение у него уже созрело. Бумаги оказались в порядке. Он получил все свои документы назад в картонной коробке, без всяких объяснений. Потом Виктор догадался, что они связались с его нынешним работодателем и тот за него заступился. А может быть, кое-что значило и имя Яана Тугласа, хотя Яан находился по другую сторону Атлантики.
Ему пришлось подписать бумагу, что он даёт обещание в будущем воздерживаться от гомосексуальных связей. Это было условием — в этом случае они обещали никому не рассказывать о его ориентации. Но куда больше, чем разглашение его необычных сексуальных наклонностей, которое могло бы сильно повредить его карьере, его испугала скрытая угроза стерилизации. Он-то жил в уверенности, что всё худшее позади, что ничего страшного уже просто не может с ним случиться. Теперь он понял, насколько это не так.
Я хотел жить по вашим правилам, и что получил? — думал он, щурясь на яркий утренний свет у ворот полицейского управления на Кунгсхольмене в этот июльский день 1950 года.
Уже на следующий день он пришёл в мастерскую в Старом городе и на красивом деловом бланке с логотипом реставрационной фирмы написал письмо старому компаньону — он согласен. Фабиан Ульссон принадлежит прошлому.
Клара — так назывался облюбованный Виктором район Стокгольма. Он надеялся избавиться от прошлого, замуровать его, забыть. Фредсгатан и Дроттнинггатан, Кларабергсгатан и Васагатан стали границами его карты мира. Он отогревался в дешёвых пивных и кафе, кинотеатры «Голливуд» и «Лондон» стали оазисами, куда он приходил после дневных мытарств на своей новой родине.
Клара — это джунгли, часто думал он; район немного напоминал ему Санкт-Паули в Гамбурге или Фридрихшайн в Берлине. Он держался в стороне от всего, что было предназначено для немедленного употребления: газеты, контрабандное спиртное, женщины, порнография… Уличные торговцы — насаре — предлагали бритвенные лезвия, шнурки для ботинок и лотерейные билеты. Сонгнасаре — ещё одно появившееся в его словаре нелепое выражение, они хватали прохожих за плечо и предлагали рассказать историю или спеть что-нибудь за двадцать пять эре, за «блейд», как они называли монету на своём странном жаргоне.
Он ни за что бы не узнал этот район, читая появившиеся много лет спустя его ностальгические описания. Дешёвые отели, где он ночевал в первые месяцы своего пребывания в стране, были переполнены выброшенными из нормального течения жизни людьми… «Савой» на Брюггаргатан… четыре кроны за ночь, он жил там, пока в его номере не протёк потолок и он не был вынужден съехать… «Дротт» на Клара Вестра… там, на козетке в коридоре, он нашёл умершего от передозировки наркомана. Голубоватый тон мёртвого лица, похожий на тот, каким пользовался Вермеер, когда писал стариков, навсегда запечатлелся на сетчатке. Карманные воры, продавцы наркотиков, сутенёры, тысячи бывших крестьян, согнанных со своих мест разрастающимися городами, — они, по мнению Виктора, были ещё более несчастны, чем эмигранты, пытавшиеся заглушить память пережитых ужасов, беженцы… перемещённые лица, как их называли на тогдашнем языке. Беженцы — это беженцы, у них есть ещё на что надеяться, они начинают жизнь с нуля.
Несколько лет спустя, когда квартал пал жертвой мегаломании городских властей и сохранился только в болезненно ностальгических фотоальбомах и в памяти тех немногих, кто не забыл вонючие дворы, переполненные крысами, чувствовавшими себя полноправными хозяевами жизни. Виктор, в отличие от многих, не испытывал никакой нежности к прошлому — слишком болезненны были картины нищеты и распада, отпечатавшиеся в памяти. Потоки фенедрина и прелюдина текли из аптеки «Лев» на Реерингсгатан, полубезумные бездомные поэты, усталые проститутки на каждом углу… Логотип стокгольмского трамвая — «СС» напоминал ему палаческую эмблему на его родине.
В баре «Чико», куда иногда по ночам швыряла его бессонница, наркоманы и джазмены в темноте ничем не отличались друг от друга. Странные реминесценции: аура стыда от пустого пакета из-под кондомов, эти жуткие отели — «Маркиз», «Тапто», «Эниталь», «Фройя»… случайные богемные знакомые в кафе… эксперименты конкретистов в галерее Бланш… он вспоминал, как робко брёл вдоль экспозиции, будучи совершенно уверенным, что мир искусства закрыт для него навсегда.
Иногда в памяти всплывали картины: рассыльные на мотороллерах, ожидающие свежие газеты у «ТТ», запыхавшиеся репортёры, снующие, как муравьи, у телеграфных агентств, проститутки, степенно попивающие чай в кондитерской «Мокка», малолетние бандиты (лигисты) на Центральном вокзале; они почему-то всегда провожали его свистом.
Судьбу Виктора разделяли многие. После войны в Стокгольме скопились тысячи беженцев. Норвежские участники Сопротивления, перешедшие границу ещё в войну и не находящие в себе сил вернуться в искалеченную страну, прибалтийские патриоты, убежавшие от русского нашествия, немецкие военные преступники, жившие по поддельным документам, герои и злодеи бесчисленных фронтов.
Среди этих согнанных со своих мест людей был и беженец из Эстонии по имени Яан Туглас. Виктор случайно встретился с ним в Национальном музее осенью сорок пятого. Туглас стал его ангелом-хранителем в новой стране.
Яан Туглас был реставратором. Он работал в Швеции с конца тридцатых годов. Получил образование в Англии и за короткое время сделал себе имя, как один из лучших реставраторов Стокгольма. Как-то октябрьским вечером они случайно оказались рядом у картины Буше «Триумф Венеры» в зале музея, посвящённом художникам эпохи рококо. Стоя в двух метрах друг от друга, они изучали полотно чуть ли не час, и, поскольку никто больше не проявлял интереса к недовольным амурам, мужественным титанам и ко всей эротической символике в этом мастерском полотне, казалось совершенно естественным, что они начали обмениваться впечатлениями. Новые знакомые продолжили разговор в кафе музея. Оказалось, вкусы и интересы их удивительным образом совпадают, и главное, оба были глубоко потрясены катастрофой, постигшей культурные сокровища у них на родине.
— Русские вывезли из Таллина всё, что представляло хоть какую-то ценность, — сказал Туглас. — Они пропылесосили Балтику и отправили всё в ленинградский Эрмитаж. Они называли это «дар братских балтийских народов»… неподражаемый цинизм…
— В Берлине не лучше, — ответил Виктор. — Говорят, каждую пятницу с Лихтенбергского вокзала отправлялся товарный поезд, набитый произведениями искусства, которые они собирались выставить в Кремле.
Туглас, как и многие эстонцы, говорил на нескольких языках. На безупречном немецком он рассказал Виктору, что работает реставратором в музеях и частных собраниях, что в Швеции очень не хватает опытных мастеров. Когда Виктор поведал ему, что учился в Художественной академии и работал как художник и копиист у Герберта Майера в Берлине, Туглас буквально загорелся. Он, оказывается, прекрасно знал мастерскую Майера ещё с довоенных времён и несколько раз там бывал.
— Если надумаете, только скажите. Мастерская Майера — это лучшие копии во всей Германии. Работу могу организовать хоть завтра. Для начала временную, но это не имеет значения… У меня гораздо больше работы, чем я могу выполнить.
Более уместное предложение он вряд ли мог сделать.
Надежда Виктора получить свои двести тысяч рейхсмарок в Шведском Отдельном банке рассыпалась в прах. Из Германии в Швецию за последние годы было переправлено огромное количество денег, и по политическим соображениям, по приказу стран-победительниц, все немецкие счета были заморожены. К тому же, как разъяснил Виктору сотрудник банка, на его счету и так почти ничего нет, потому что деньги братьев Броннен не были переведены в шведские кроны, а помещены на валютный счёт, в рейхсмарках.
Германия обанкротилась, сказал он, и гитлеровские деньги обесценились.
Через неделю после этой встречи Виктор начал свою работу у Тугласа. Он быстро понял, что в искусстве живописи невозможно постичь всё, надо всё время учиться, а реставрация картин на карте его знаний представляла сплошное белое пятно. Работая у Майера, он стал первоклассным копиистом, но в других областях эрудиции явно не хватало. К тому же он уже много лет не брался за кисть, и первое время к радости примешивалась изрядная доля беспокойства.
Бодрый эстонец был на десять лет старше Виктора, но вёл себя так, как будто был на столько же моложе. В его манере держать себя была неподражаемая лёгкость и непосредственность; он утверждал, что унаследовал эти свойства от своей русской матери. Он свистел вслед девушкам на улице, а в трамвае разговаривал так громко, что пассажиры оборачивались. Он мог совершенно свободно начать разговор с совершенно незнакомым человеком в очередях, то и дело возникающих по причине ещё не отменённых продуктовых карточек, заговорить любого чиновника в присутственном месте и умилостивить самых суровых заказчиков из крупных музеев.
Но в работе он был тщателен и требователен, как настоящий пруссак. Он засадил Виктора за книги по теории живописи. Виктор, которому, несмотря на всю его драматичную жизнь, не исполнилось ещё и двадцати пяти, прекрасно понимал, что достиг того возраста, когда вундеркинд начинает осознавать опасность остаться на всю жизнь вундеркиндом — вундер исчезает, а кинд остаётся, — и он старался быть максимально прилежным учеником. В библиотеке Тугласа, помещавшейся в задней комнате в его мастерской в Пеликаньем переулке в Старом городе, он впервые углубился в искусствоведение.
— Чтобы реставрировать картину времён Ренессанса, ты должен понимать, как думали тогдашние люди, — обычно говорил Туглас, — не столько и не только, как они рисовали, а подчёркиваю — как думали. Картины Микеланджело показывают нам не только то, что на них изображено; они олицетворяют идеи того времени…
Стоя на трёхметровой лестнице, прислонённой к книжной скале, Туглас копался в старых томах. Наконец он извлёк почерневший том и осторожно сдул с него пыль. Джорджо Вазари[96]. «Жизнь известных художников Ренессанса».
— Первый художественный критик в Европе, — сказал Туглас. — Современник великих мастеров. Здесь ты найдёшь историческое пояснение к каждому мазку кисти, сделанному в Италии между 1410 и 1573 годами… здесь ты найдёшь и тех, с кого всё началось… и тех, кто дал имя целой эпохе. Если ты и в самом деле хочешь понять, чем ты занимаешься, без этой книги не обойтись.
По вечерам, закончив работу, Виктор засиживался в библиотеке Тугласа допоздна. Он углубился не только в Буркхардта[97], Вазари и Ченнини[98], но и в труды более поздних теоретиков — Эрнста Гомбриха и далее Клемента Гринберга, что было ему особенно трудно по причине недостаточного знания английского языка.
Винкельманн[99], которого в годы учения в Берлине он игнорировал, поскольку тот был идолом консервативного режима, теперь произвёл на него особое впечатление: всё, что он написал, неопровержимо свидетельствовало о его любви к мужчинам и мужскому телу.
Не менее упрямо Туглас настаивал, чтобы Виктор досконально изучал иконографию, и Виктор взялся за дело с фанатизмом прозелита. Он полез в старую фламандскую эмблемологию и проводил долгие вечера в обществе глубокомысленных немецких фолиантов, посвящённых аллегории в искусстве. До сей поры он почти не был знаком с христианским учением о символах. Единственное, что он знал, — голубь символизирует Святого Духа, а ваза с лилиями — девичью непорочность. Раньше он и не собирался утруждать память сведениями, что, например, символом святой Катарины из Александрии служит колесо, а перевёрнутое распятие символизирует апостола Петра, поскольку тот считался недостойным умереть той же смертью, что и Иисус. Туглас же, который сам был ходячей энциклопедией, утверждал, что для настоящего реставратора такие знания, во-первых, само собой разумеющийся факт, а во-вторых, совершенно необходимое условие овладения профессией.
— Посмотри! — восклицая он, указывая на мольберт с картиной из частного собрания, повреждённой влагой (центральная часть полотна отсырела). На полотне было изображено благородное семейство в замке, окружённое слугами и домашними животными. — Видишь, попугай в клетке? Что это за намёк? Что граф Рамель был достаточно состоятелен, чтобы позволить себе завести попугая? Ничего подобного! Попугай символизирует невинность единственной дочери, вон она стоит немного позади. А венок в её руке означает, что она ещё не замужем. Рядом мать, графиня Рамель. У её ног собака. И здесь аллегория! Собака означает верность в браке…
Указательный палец Тугласа передвигался по полотну сантиметр за сантиметром.
— У графини в руках чётки, это значит, она ещё в плодоносном возрасте, а ещё точней — беременна. На заднем плане на стене — портрет пожилого человека. Этот отец графини, а рядом с портретом открытый ковчежек. Видишь, что там лежит? Книга, а на ней — роза…
— …а это значит, что он умер. Причём недавно.
— Правильно! Но посмотри налево, тут ребус посложнее. Слева сидит сам художник, а именно фон Крафт. Он сидит за столом, а позади него женщина, служанка, она словно бы покидает комнату… одна грудь её почти обнажена. О чём это свидетельствует?
— Какой-нибудь двусмысленный намёк?
— А вот и нет. Обнажённая грудь обозначает вдохновение… Символ дополнительно усилен… Видишь, что у художника в руке?
— Какое-то украшение?
— Золотая цепь, а на ней крошечная маска… атрибут живописцев.
— А что обозначают цветы на столе?
— Это аклея. Посыл простейший: эротика, плодовитость… опять же атрибуты графини.
Виктор принял окончательное, как ему в то время казалось, решение — жить честно. Куда приводит жульничество и подделка документов, он уже знал из собственного горького опыта. Жизнь с несвойственной ей щедростью смешала колоду и предложила ему новую раздачу. И он неистово благодарил судьбу за милость: всё, казалось, складывалось наилучшим образом. Ему казалось, он попал в какое-то девственное, безгрешное время, где существовали только кисти и краски, только живопись… единственное, что он умел и ради чего хотел жить.
Под руководством Тугласа он быстро освоил ремесло реставратора. Он научился ретушировать и грунтовать, знал, как воспрепятствовать отшелушиванию краски и консолидировать куньей кистью возникшие от времени кракелюры. Он научился фиксировать поверхности, но прежде всего — овладел искусством оставлять некоторые дефекты неисправленными, потому что любая попытка их реставрировать могла только навредить. Скоро он уже самостоятельно занимался картинами — они, с нанесёнными историей ранами, стекались в лечебницу Тугласа со всей Европы.
Поначалу он работал в мастерской один или два дня в неделю, но к Рождеству его второго года в Швеции он уже в большей или меньшей степени поселился в Пеликаньем переулке. Работы было очень много. Война полностью парализовала рынок искусства, но теперь было ясно, что грядут лучшие времена. В Стокгольме галеристы скупали произведения искусства за бесценок — у обнищавших беженцев, у коллекционеров соседних, менее удачливых стран… у всех, кому срочно нужны были деньги. Классики шведской живописи стекались обратно в страну, порадовав несколько поколений любителей за границей. Пейзажи Севенбума и Хиллестрёма, провисевшие десятилетия у финских лесных баронов, портреты Элиаса Мартина и Петера Адольфа Халла покидали буржуазные дома в Дуйсбурге и Франкфурте и возвращались на родину. Полотна Ассмана и фон Крафта после небольшой реставрации в Пеликаньем переулке продавались на аукционах за рекордные суммы. Но не только шведы — работы зарубежных художников тоже попадали на подрамники в мастерской Тугласа, где их очищали, обеспыливали и реставрировали малейшие возрастные морщинки. Полотна импрессионистов, изуродованные ревнителями истинно немецкого искусства, тоже стекались в Пеликаний переулок и, получив вторую молодость, возвращались владельцам — или оставались в стране.
Виктору были доверены этюды Моне и Репина. Позже он разыскал их в каталогах крупных зарубежных музеев. Две работы маслом мастера светотени датчанина Кройера были переданы ему Тугласом, потому что у того была срочная работа. Виктор, благодаря своему фантастическому чувству подмалёвка, создающего основу насыщения цвета, с юности овладел мастерством классических полутонов, теней и задних планов. Его работа произвела на Тугласа такое впечатление, что тот очень скоро стал доверять ему и классические полотна. Кроме этого, он занимался реставрацией темперы, копированием и рентгеновскими исследованиями картин — и лихорадочно учил шведский язык.
Язык этот, поначалу казавшийся ему архаичным и громоздким, с этим то и дело встречающимся звуком, промежуточным, как ему казалось, между «ш» и «ф», с необычной мелодичностью, словно говорящий не столько произносит, сколько выпевает фразу… как ни странно, язык оказался легче, чем он предполагал. Раз в неделю он брал уроки у ушедшего на пенсию преподавателя языка в Васастане. Туглас оплачивал эти уроки, правда, постольку, поскольку Виктор работал сверхурочно, не требуя дополнительного вознаграждения. Кроме того, он и сам принимал участие в обучении, разговаривая с Виктором в рабочее время исключительно по-шведски, и лишь при необходимости, когда ему было важно, чтобы Виктор понял его совершенно точно, переходил на немецкий.
— Дело идёт не так уж быстро, — как-то заметил он. — Но всё же быстрее, чем у меня когда-то. Прошло не менее трёх лет, прежде чем я усвоил такое фундаментальное понятие, как определённый артикль. В моём родном языке ничего подобного нет. Зато у нас полон рот других хлопот — надо различать четырнадцать падежей. Немецкий и шведский — родственники, языки вполне современные, хотя почти любое слово можно проследить до его древнего германского корня. А эстонский — это такой угро-финский бастард. Он, кстати, почти умер за время русификации страны в прошлом веке…
Как и у многих прибалтийских беженцев, история Тугласа была полна трагических поворотов. Обоих его братьев насильно рекрутировали в армию СС. Один погиб под Сталинградом, второму удалось дезертировать. Но этот подвиг не был оценён Красной армией — во время наступления у Куршской косы в 1945 году его обнаружили в толпе беженцев. Все, кто добровольно или по принуждению сотрудничал с немцами, были расстреляны. В это время Туглас находился в безопасности в Швеции, и он до сих пор стыдился своего исторического везения.
Отца Тугласа, который в короткий период независимости был государственным секретарём в Министерстве иностранных дел, депортировали в Сибирь. О дальнейшей его судьбе ничего не было известно, во всяком случае, сообщения о смерти не было. Мать, по-прежнему жившая в патрицианской квартире в центре Таллина (хотя теперь уже в обществе четырёх подселённых семей), так никогда и не оправилась от потерь. Тугласу удалось оформить ей въездную визу, он хотел, чтобы она провела остаток жизни вместе с сыном в спокойной и безопасной Швеции, но мать отказалась.
— Никто не страдал больше нас, эстонцев, — сказал Туглас, — хотя, может быть, латыши, литовцы… особенно латышские евреи… Но матери это говорить нельзя.
Он был настолько деликатен, что никогда не спрашивал о прошлом Виктора, и Виктор был ему за это благодарен.
Те, кому удалось побывать в Стокгольме на рубеже сороковых и пятидесятых годов, не могли не заметить идиллическую атмосферу города, постоянно голубое, вопреки северному климату, небо, улыбающихся людей, их историческое легкомыслие и твёрдую веру в счастливое будущее. Война пощадила страну. И её промышленность, как и вера в человечество, не подверглась разрушению. Люди просыпались по утрам не в руинах, а в нормальных домах и ехали на современных троллейбусах на работу, а на работе было тепло, светло и царили непринуждённый порядок и доброжелательность. Интеллектуалы были наивны, как только могут быть наивны люди, сохранившие какие-то иллюзии. Люди, не пережившие вой «катюш» и ночные бомбёжки, были устремлены вперёд. Молодые вернулись со срочной службы, где их самой большой заботой было не угодить под шальную пулю на учениях, и рвались сами строить своё будущее в беспечном и ласковом свете мирного времени. Индустрия развлечений процветала, а на семейных страницах газет многократно увеличилось количество брачных объявлений.
На Стуреплане и в районе Кунгстредгордена собирались по вечерам празднично настроенные люди. Там бывали и Туглас с Виктором — пару раз в месяц они ходили на танцы в «Зимний дворец» или в «Визит». Им было что отметить — они уже были востребованными реставраторами, а заказы продолжали и продолжали поступать. Зимой 1947 года Виктор получил постоянную работу с более чем щедрым по сравнению со средним уровнем жалованьем.
— В этой стране я лучше тебя никого не найду, — искренне сказал Туглас, заказывая грог с коньяком и шампанское под звуки оркестра, исполнявшего Эллингтона и Жюля Сильвена[100]. — Ты рождён для этой профессии. Или, может быть, тебе предназначено стать великим фальсификатором. Я очень надеюсь, что ты останешься у меня, а не уйдёшь в музей или откроешь своё дело. Опаснее конкурента не сыщешь на всём Скандинавском полуострове.
Виктор только кивал, глупо улыбаясь. Ему очень нравился его работодатель, ему нравились роящиеся вокруг них бесчисленные знакомые Тугласа, где бы они не появлялись — экзотические чужеземцы… иностранцы всё ещё были экзотикой в Стокгольме, страна не имела никакой колониальной истории. Он долго не знал, разгадал ли Туглас тайну его сексуальной ориентации; даже если разгадал, то не обмолвился ни словом. Он был на редкость терпим, и Виктор, уже умеющий улавливать почти незаметные улыбки и взгляды, мог бы с уверенностью сказать, что многие из круга знакомых Тугласа тоже были гомосексуальны. Тем не менее, зная, что правила игры (а ещё более — правила самосохранения) требуют подыгрывать большинству, Виктор делал всё, чтобы слиться с окружением. Он игнорировал зазывные взгляды мужчин, притворялся, что не понимает, когда кто-то иногда сверлил его глазами в роскошном туалете «Бёрнса». Он старался обращать внимание на женщин, и это не составляло для него никакого труда, поскольку ему нравилось их общество. Они не дерутся, думал он, не хвастаются, заботятся о собственной гигиене, среди них редко встречаются пьяницы. И вообще — женщины изящнее, дружелюбнее, они гораздо красивее едят и не развязывают войн.
В том году люди приходили и уходили, завязывались поверхностные знакомства… большинство исчезало, начав семейную жизнь. В женском обществе он выглядел застенчивым немецким эмигрантом, настолько застенчивым, что успеха не имел, зато пробуждал сначала любопытство, потом доверие и, наконец, становился для своих подруг наперсником. Люди были достаточно наивны, чтобы верить собственным глазам.
Самую большую роль в его тогдашней жизни сыграло знакомство с художницей по имени Аста Берглунд. Она была финско-шведского происхождения, родом из Васы. Аста поступила в Художественную академию в Стокгольме, что удавалось очень немногим девушкам, особенно таким юным. Ей пророчили блестящее будущее, но уже после года занятий она бросила академию. Туглас иногда поручал Асте кое-какую работу, когда ей нужны были деньги, — но не реставратора, а секретаря: в делопроизводстве он был совершенным профаном.
Аста была на семь лет моложе Виктора. Она не обладала особо яркой внешностью, но была невероятно привлекательна; мужчины буквально роились вокруг. Они привязались друг к другу, как могут привязаться только родственные души; они уважали личные тайны друг друга, и Виктор с удивлением заметил, что в их отношениях есть даже элемент сексуальности. По воскресеньям они обычно ходили по музеям и по мере того, как выставки сменяли друг друга, находили всё новые и новые шедевры. Месяц в их фаворитах числился венецианский пейзаж Каналетто, выставленный в музее Вальдемарсудде[101], потом его сменили миниатюры Бреннера и Синьяка из королевской коллекции в Дроттнингсхольмском замке[102].
Аста была не замужем, и матримониальные перспективы её, похоже, не особенно привлекали. Её, пользуясь терминологией того времени, можно было назвать свободной женщиной. У неё было несколько любовников, и она их меняла, следуя только собственным капризам. Двое даже сделали ей предложение, но она со смехом заявила, что семейная жизнь не для неё.
— Я женщина, — объяснила она как-то с удивившей Виктора трезвостью, — а женщинам-художницам пробиться вдвойне трудно. Как ты думаешь, что произойдёт, если кому-нибудь удастся затащить меня под венец? Тут со мной и покончено. Мои любовники — достойные люди, но они мужчины, а у мужчин своё представление, какой должна быть замужняя женщина. Им даже не придётся меня переделывать — сама начну приспосабливаться. Стану домохозяйкой. Нарожаю детей. Заброшу живопись, разве что по воскресеньям иногда — так, для баловства. А через несколько лет покончу жизнь самоубийством, оставив безутешную семью. Так что лучше замуж не выходить.
Мир искусства — мужской мир, утверждала Аста, поэтому она и бросила академию. Потом только Виктор сообразил, что причины были совершенно иными… По тем или «иным» причинам она иногда вдруг исчезала на несколько недель и не давала о себе знать. Но что касается половой дискриминации, Аста была права. Он встречал множество галеристов, директоров музеев, антикваров и не мог припомнить, чтобы среди них были женщины, занимающие более или менее важное положение в этом мире. И всё равно, Аста была исключением из этих неписаных правил, из того установившегося расклада, который он наблюдал, сидя в первом ряду партера стокгольмской культурной жизни. Через неё он познакомился со многими художниками. Это с её подачи он как-то сидел и всю ночь пил коньяк в «Оперном погребке» с Эйнаром Йолином[103]. Это она представила его Бруру Юрту[104], а как-то взяла с собой в кондитерскую «Ватикан», чтобы поучаствовать в совместном чаепитии с её кумиром — Сири Деркерт[105].
И наконец, как истинная норна[106], она сплела нить его судьбы — познакомила с молодым коллекционером Фабианом Ульссоном.
Фабиан и Аста были знакомы с детства — они росли в фешенебельном квартале в Васе, вместе проводили лето в архипелаге Турку. Дед Фабиана, лесопромышленник, сколотил огромное состояние ещё во времена Великого княжества, а отец, Петри Ульссон, с никогда не изменяющим ему политическим и деловым чутьём, как опытный лоцман, провёл корабль своей империи через бури борьбы за независимость и войн. Родня владела огромными лесными богатствами в Средней Финляндии и пилорамами чуть не по всему берегу Ботнического залива. Помимо этого, у них было несколько бумажных заводов в сульфатном поясе от Эсбу на юге до Карлебю на севере. Мать Фабиана, урождённая фон Эссен, принесла в семью капитал, которого империи более всего не хватало с тех пор, как первый патриарх, с роскошной шевелюрой и незажженной сигарой в углу рта, ошеломил всех скандинавских лесопромышленников, закупив американские машины и введя в финских лесах тейлоровский конвейер. Она принесла в семью иной капитал: капитал культуры.
Будучи третьим номером среди наследников, почти самый юный и, по мнению семейного совета, наименее приспособленный для ведения дел, Фабиан получил задание этот капитал приумножить. Он получил прекрасное образование в университете Турку и, защитив в двадцать один год диссертацию по истории искусств, приехал в Уппсалу заниматься научной работой. Он послушно следовал советам из главного штаба семьи в Тампере, но указания становились всё менее регулярными и всё более противоречивыми — все силы родственников уходили на достижение более или менее сносной гармонии между бумажной промышленностью и недавно купленным разорившимся газетным концерном.
Проведя в своей келье в Уппсале год за изучением перехода от классицизма к готике в шведской живописи, Фабиан получил приказ переехать в Стокгольм и прикупить полотна, которые могли бы украсить вестибюли финской и шведской головных контор. Мать намекала, что у семьи есть планы создания собственного музея.
Первый раз Виктор увидел Фабиана на вернисаже в обществе Асты Берглунд. Какой-то юный художник, чьё имя вскоре будет забыто, дебютировал серией работ маслом. Среди рослой северной публики выделялся высокий молодой человек с несомненно аристократическими чертами лица. Он непринуждённо беседовал с галеристом. Это и был молодой коллекционер Фабиан Ульссон.
— Я должна познакомить тебя с Фабианом, — сказала Аста, таща Виктора за руку, — мы учились в одной частной школе и всё детство провели вместе на архипелаге. Мы были как брат и сестра… это я научила его курить.
Первое впечатление нельзя было называть благоприятным. Молодой сноб, решил он после первых двух минут беседы. Блестящие локоны, похожие на чёрных щеголеватых лесных слизней, красивое мужественное лицо. Клубный блейзер на мускулистом холёном торсе. Вид у молодого человека был на редкость здоровый, казалось, он защищён прочным иммунитетом против всех жизненных неурядиц и никаких слабостей у него нет. Галерист раболепно поддакивал каждому его слову. Фабиан обнимал за талию молодую девушку, сестру, как поначалу решил Виктор, но Аста быстро вывела его из заблуждения.
— Это его потенциальная невеста, — шепнула она. — Эрика Кройгер. Банкиры, финансисты…
— Спичечные короли?
— Это боковая ветвь. У её отца адвокатура…
Но Фабиан, вопреки поспешному умозаключению Виктора, оказался очень интересным собеседником. Он был скромен, остроумен и для своего возраста прекрасно образован. На вернисаже он оставил три красные метки, которые галерист с довольным видом сразу же прикрепил около трёх небольших полотен.
— Мне понравились эти работы, — сказал Фабиан. — И если бы они мне даже не так понравились, я всё равно бы их купил. Никогда не знаешь… иногда проходит несколько лет, на картину смотрят тысячи глаз, и она от этого становится всё лучше и лучше.
Он повернулся к Виктору, и Аста представила их друг другу. Они самым естественным образом заговорили о Германии — у его семьи были там деловые интересы.
— Просто невероятно, как быстро изменилась Западная Германия, — сказал он. — Думаю, через пару лет они доведут производство до довоенного уровня. Отец был там недавно… восстановление идёт с рекордной скоростью, а восточный сектор по-прежнему в состоянии чуть ли не римского упадка. Как вы думаете, Виктор? Страна так и останется поделённой на части?
— Что заслужили, то и получили… Может быть, это разделение заставит немцев заняться собственными проблемами… я хочу сказать, хорошо бы они заглянули в своё собственное нутро и перестали коситься на соседние территории.
— Я слышу речь истинного антипатриота, отягощённого чувством коллективной вины, — улыбнулся Фабиан и протянул ему портсигар. — Очень дипломатично. Но со мной вы не должны испытывать угрызений совести. Финны и немцы совсем недавно были братьями по оружию. Мои старшие братья сражались бок о бок с немцами на Карельском перешейке. Если вы, немцы, считаете, что заслужили ваши нынешние несчастья, значит, мы пользуемся незаслуженным счастьем.
— Не принимайте его всерьёз, — сказала Эрика. — Он переругался с семьёй из-за своих взглядов. Фабиан всю войну был на стороне англичан. Он ненавидит наци. А отец его очень симпатизировал немцам…
Она с гордостью поглядела на своего кавалера.
— Германия много лет служила для нас примером, — продолжил Фабиан, беря бокал шампанского с подноса проходящего мимо официанта. — И для шведов тоже. Гран-тур любого юноши начинался в Берлине или Гёттингене. Мы знали язык почти как истинные немцы. Теперь всё изменилось. Необратимо. Англосаксонское влияние будет доминировать как минимум два поколения; наша культура всасывает английскую, как вакуум… да это и есть вакуум, если вспомнить пустое место, оставленное Германией…
— Вы же помните слова Черчилля, — вставила Эрика, — премьер-министр говорил о «железном занавесе»…
— Но финский реваншизм приводит меня в ярость, — сказал Фабиан с иронической улыбкой. — Карельская национальная ностальгия. Выборг стал ни с того ни с сего колыбелью всех финнов. Но если бы мы не продолжали войну, Карелия осталась бы нашей.
Виктор вспомнил Берлин. Даже в моменты тяжкого одиночества он не испытывал никакой ностальгии по этому городу. Интересно, как там Георг Хаман… он ничего не знал о нём с тех пор, как они расстались. Но что-то подсказывало ему, что с Георгом всё в порядке.
— А как вы оказались в Швеции?
Виктор пересказал свою затвержённую наизусть историю, в подлинности которой никто не сомневался… он даже иногда и сам не сомневался, по крайней мере в те моменты, когда ему удавалось самовнушение. Нечего и удивляться, что шведы, этот наивный народ, верили ему безоговорочно. Фабиан и Эрика смотрели на него с восхищением.
— Так вы служили в английском флоте? Добровольцем?
— Когда я вербовался, у меня был статус беженца. Двадцать два года, с превосходным немецким… Такие, как я, были им нужны.
Виктор замолчал, давая понять, что с неохотой вспоминает всё это; он стал виртуозом по части перевода разговора в нужное русло. Они вновь заговорили об искусстве — о положении начинающих художников.
— Фабиан удерживает на плаву целое поколение молодых живописцев, — сказала Эрика с плохо скрытым обожанием.
— В том числе и меня, — вставила Аста. — Как только мне нечем платить за квартиру, а у Тугласа нет конторской работы, тут же появляется Фабиан. Он как будто только и ждёт этого момента — интересуется каким-нибудь рисунком углём или тушью… и приобретает их как раз за ту сумму, которой мне не хватает, чтобы оплатить счета.
— Пожалуйста, не кокетничай. Твои работы я покупаю исключительно из любви к искусству, а вовсе не потому, что я такой уж добрый самаритянин. Я покупаю их для своей личной коллекции. И не забудь, откуда деньги: зелёное финское золото.
— А когда ты сделаешь меня знаменитой?
— Через год, Аста-красавица, через год. И не я, а рынок, подгоняемый плёткой слухов. Обещаю, что тебе не придётся вступать в вынужденный финансовыми обстоятельствами брак. Обещаю, что тебе не придётся жить на подаяния твоих любовников… или таких людей, как я… — Он незаметно глянул на ручные часы и перевёл глаза на невесту. — Нам вот-вот надо будет уйти. Коктейли в финском посольстве… это входит в мои обязанности. Но я хочу пригласить вас отужинать в ближайшие дни. По-моему, ты ещё не была в моей новой квартире… и захвати своего… м-м…
— Друга, — сказал Виктор. — Мы с Астой просто друзья.
В следующее же воскресенье они ужинали в шикарной семикомнатной квартире Фабиана на Сибиллегатан. До Пасхи оставалась ещё неделя. Дожди и холод наконец отреклись от престола в пользу тёплого южного ветерка. Окна на Эстермальмскую площадь были открыты. Служанка в чёрном накрывала стол, в кухне колдовал нанятый повар. Ароматы четырёх блюд заполняли столовую, а Фабиан и Аста никак не могли оторваться от детских воспоминаний. Эрика села за рояль и пела какие-то куплеты, а Виктор с природной скромностью пристроился в уголке. Ему нравилось всё, что он видел, и немного удивляло. Фабиан Ульссон был моложе его на пять лет… а может быть, и не моложе, а старше — он подчинялся другим временным законам, они словно выросли на разных планетах. Фабиан был наивен и в то же время самоуверен, что вообще-то должно было произвести на Виктора неприятное впечатление. Но он объяснил это тем, что жизнь никогда ещё не преподносила Фабиану уроков, и ему не хотелось разочаровывать молодого человека. Зачем доставлять неприятности ни в чём не повинному и к тому же явно добросердечному мальчику?
После ужина девушки пошли в салон играть в бильярд. Фабиан пригласил Виктора в кабинет выкурить сигару. Над камином висел Клее, а на противоположной стене — работа маслом Габриель Мюнтер.
— Значит, вы с Астой просто друзья? — спросил Фабиан.
Виктору послышалось в его голосе облегчение.
— Конечно. Для меня этого больше чем достаточно. Я с трудом общаюсь с ней больше трёх дней подряд. Её энергия меня утомляет.
— Не знаю почему, но мне тогда показалось само собой разумеющимся… Вы выглядели так, как будто собираетесь завести ребёнка.
За окном со стороны Меларен плыла армада облаков, постепенно редеющая по мере приближения к Балтике — облака словно тонули одно за одним в морской синеве вечернего неба.
— Я не знаю, предназначен ли я вообще для семьи… — сказал Виктор. Хотя из всех женщин, которых он в жизни встречал, Аста была единственной, к кому он чувствовал какое-то подобие влечения.
— А почему нет? Мир стал заметно лучше… теперь он более или менее похож на место, где можно жить. Несколько лет назад всё было чернее ночи, а теперь на горизонте вроде бы светлеет…
— Не знаю, согласится ли с тобой Аста. Она прирождённая пессимистка.
— Я слышал, вас познакомил Яан Туглас. Он помогал мне пару раз восстановить семейные реликвии… В высшей степени компетентный человек. Я, кстати, кое-что разузнал и о тебе. Многие считают, что ты работаешь не хуже.
— Об этом не мне судить…
Впервые за долгое время Виктору пришлось задуматься, прежде чем он вспомнил шведское выражение. Фабиан, похоже, заметил его неуверенность:
— Если хочешь, можем говорить по-немецки…
— Нет-нет, вовсе нет. Язык… в языке начинаешь сомневаться, только когда его более или менее выучишь, потому что уже тянет вглубь. А что касается моей работы, то для меня это непрерывная радость — спасать искусство для будущих поколений. Когда мои соотечественники в течение долгих двенадцати лет только и делали, что его разрушали, старались, чтобы оно исчезло с лица земли… словно бы и я в ответе за них. Мне стыдно.
— Ты говоришь как человек, в которого Аста точно могла бы влюбиться. Ты точно не спишь с ней?
Слова повисли в воздухе, как на невидимых крючках. Виктор чувствовал, что краснеет, и ненавидел себя за это.
— Да, точно…
— Не знаю, что на меня нашло. Какое я вообще имею право об этом спрашивать! Прошу меня извинить, я не хотел тебя смущать.
— Ты живёшь один в этой квартире?
— С моими маленькими сокровищами. И ещё служанка, она прибыла вместе с остальным инвентарём из Финляндии.
— Это же наверняка очень дорого…
— Я из очень состоятельной семьи, Виктор. Мне следовало бы стыдиться своих привилегий, но я, похоже, лишён социальных комплексов.
Он плеснул кальвадос в два пузатых бокала и протянул один Виктору.
— А Эрика? Почему она здесь не живёт?
— Ей только девятнадцать, и мы же ещё не женаты. Состоятельные семьи обычно консервативны… её семья ни за что не позволила бы ей переехать ко мне без свидетельства о браке, и так же думают в лесопильном дворце по другую сторону Балтийского моря…
— Но они же знают, что вы вместе?
— На радость династии Кройгер и династии Ульссон. Они надеются на взрыв внимания в обществе и прессе. Наши родители будут рады погреться в лучах славы друг друга. У богатых свои игрушки, как говорят. Осенью должно состояться обручение.
Фабиан криво улыбнулся, одним глотком опустошил бокал и налил ещё, примерно на дюйм.
— Давай поговорим о чём-нибудь другом, — предложил он. — Расскажи мне про Берлин в годы войны. Отец был там, говорит, потрясающий город.
— Мне бы не хотелось рассказывать про Берлин. Как ты говорил недавно? Горизонт светлеет? Вот там-то мне и хотелось бы находиться…
— Мне нравится загадочность. Я вырос среди загадок, это моя вторая натура.
— Я вовсе не собирался быть загадочным, зря ты так подумал.
— Но эффект произвёл именно такой…
Из салона послышался смех — последним ударом Аста вырвала победу. Виктор рассматривал картину Габриель Мюнтер.
— Где ты это купил?
— На аукционе. Бедному беженцу из Германии срочно нужны были деньги. Тебе нравится Мюнтер?
— Очень. Она была моей любимой художницей много лет… Я думаю, она сильнее, чем её жених Кандинский. Странно, но нацисты её терпели.
— В наше время попадаются такие работы… Много картин ещё носит ветер.
— Я знаю…
Фабиан допил кальвадос.
— Пойдём к девушкам, — сказал он, — а то они уже, наверное, удивляются, почему мы застряли.
После этого вечера несколько ночей подряд Виктору снились странные сны. Он снова в Берлине, в лавке на Горманнштрассе, но компаньона его зовут не Георг Хаман, а Фабиан Ульссон. Они продают марки и автографы, но почему-то не принимают никакой валюты, кроме фальшивых фунтов стерлингов. Город ещё цел, на бульварах полно народу, на Ку-дамм кипит бойкая торговля. Тиргартен, как всегда, зелен и уютен, штурмовиков не видно… Никаких эротических видений у него не возникало, но, когда он просыпался в своей комнатке на Лестмакаргатан, чувствовал себя совершенно измочаленным, как после долгой ночи любви, которой ему ещё ни разу в жизни не довелось испытать… Он поднимался, пил чай и проклинал северные белые ночи — теперь уже не уснуть.
Он не знал, почему он потерял покой — то ли эти сновидения были тому причиной, то ли ужин у Фабиана Ульссона. Всё эту неделю он пытался найти Асту Берглунд, но она куда-то исчезла, словно ушла в подполье, и не отвечала ни на телефонные звонки, ни на записки, которые он оставлял у неё под дверью. Туглас уехал по делам, а у Виктора не было никакого желания сидеть в ателье.
Он вышел на улицу, в вечереющий Стокгольм. Несколько недель назад на углу Норрландсгатан и Смоландсгатан он обнаружил вновь открывшийся кафе-бар. Найти заведение было довольно трудно. Вывеска отсутствовала, занавески задёрнуты — это было чистой случайностью, что он вообще туда зашёл.
Перешагнув порог, он сразу понял, что это за место. В маленьких отгороженных нишах сидели мужчины и пили кофе. Негромко играл патефон. Для непосвящённого ничего примечательного в этом баре не было — разве что не видно ни одной женщины. Он подошёл к стойке и заказал лимонад.
— Не хотите присесть? — спросил официант. — Места есть, посмотрите, чуть не за каждым столиком…
Он покачал головой. Почему он не такой, как другие? В чём его отличие? Он никогда не чувствовал стыда за то, кто он есть, никогда не воспринимал себя как больного или преступника, во что общество пыталось заставить его поверить. Ему не снились кошмары войны и лагеря. Он просто жил, как некая биологическая машина, как человек, лишённый памяти.
Он повернулся и увидел, как ему машет какой-то мужчина, приглашая присесть. Ему очень захотелось подойти к нему, но ноги не слушались.
Он вышел на улицу. Ещё не стемнело, хотя час был поздний. Пришло лето, тёплый западный ветерок приятно овевал лицо. Он прошёл через Кунгстредгорден, миновал королевский замок — он почему-то побаивался этого огромного здания — и вышел на набережную. Он шёл по весёлому, без малейших следов разрушения городу, городу, не затронутому мировой катастрофой, спасённому исторической удачей… наконец, пройдя паутину переулков, он двинулся в ателье. У него был ключ. Он открыл дверь и с удовольствием вдохнул запах красок и растворителей. Этот запах всегда, насколько он мог помнить, поднимал в нём волну радости. Что ж, он жив, несмотря ни на что. Это не так уж мало, если вспомнить, через какие испытания ему пришлось пройти.
Несколько недель спустя в Пеликаний переулок без предупреждения явился Фабиан Ульссон. Виктор и Туглас работали в мастерской — в фартуках и респираторах. Они, вооружившись лупами, изучали повреждённое полотно.
— У меня есть кое-что для вас, — сказал он, показав глазами на пакет под мышкой. — Если, конечно, господа эксперты найдут для меня немного времени…
Это была сильно повреждённая, с изменёнными цветами, картина Чиллиана Цолля[107]. Девушка собирает цветы на обочине. Она хранилась на каком-то складе несколько десятилетий. Фабиан купил её за бесценок.
— Чтобы спасти картину, надо снимать лак вплоть до красочного слоя, — озабоченно сказал Туглас, — не уверен, что это получится.
— Я бы предложил промыть и расчистить, насколько удастся, — покачал головой Виктор. — Если мы не уберём старый лак, проблемы рано или поздно возникнут опять.
— Я бы не стал рисковать. Растворитель обязательно заденет и краски…
— Ну и что? Это даст нам возможность восстановить их былое великолепие…
Оба прекрасно знали, на какой риск им придётся идти. Полная регенерация всегда опасна. Стоит чуть-чуть перемочить лак спиртом, как начинает расползаться лессировка.
— И как бы ты поступил, Виктор?
— Начнём с рентгена — надо посмотреть, устойчив ли подмалёвок. Если да, попробуем очищающую пасту или компресс. Посмотрим, что это даст…
— Неправильно. Надо размягчить лак парами спирта, только как…
— И как?
— Надо что-то придумать. Какой-нибудь герметичный ящик… тогда лак, может быть, вновь станет гомогенным. А может быть, нагреть спирт в отдельном сосуде, сделать отводную трубку и подвести пары прямо к поверхности… Здесь придётся импровизировать.
Фабиан не мешал их сугубо профессиональному разговору. Сначала он листал первый попавшийся альбом, потом начал рассматривать подлежащие реставрации картины, стоящие на полу в подрамниках. Виктор прервал дискуссию и подошёл к нему:
— Я не уверен… гарантировать результат мы не можем.
— Неважно. Мне просто захотелось с тобой увидеться, вот я и выдумал предлог. Возможно, не самый дешёвый, но и не без фантазии.
Он улыбнулся совершенно по-детски и осмотрел Виктора с ног до головы.
— Позволь пригласить тебя на ужин. Что скажешь насчёт воскресенья? В то же время, в том же месте… Мы так и не успели наговориться вдоволь.
Виктор ничего не понял. Неожиданный визит Фабиана его не насторожил, он ничего не заподозрил, но, когда он явился в назначенное время на Сибеллегатан, обнаружил, что ни Асты, ни Эрики нет.
— Они не смогли, — извиняющимся тоном произнёс Фабиан. — Эрика в лагере верховой езды, а Аста дома, оплакивает горькую судьбу женщин в мире искусства. Ты же её знаешь: если она заводится, отвлечь невозможно. Но повар на месте. И служанка тоже.
Они сели за стол.
— И как дела с Чиллианом Цоллем? — спросил Фабиан, когда принесли закуски.
— Боюсь, нарушение цвета ухудшится со временем. Мы не решаемся промыть лак — слишком велик риск повредить красочный слой.
— Шведский национальный романтизм, честно говоря, меня не особенно трогает. Цорн, Юзефссон… все эти мачо-авантюристы… Вся эпоха пропитана самодовольством, этаким затхлым мужским духом… начинаешь мечтать о новом матриархате в искусстве…
— Будем выдвигать Ханну Паули за счёт Карла Ларссона?
— Или Ульрику Паш за счёт Элиаса Мартина. Или почему не Мариетту Робусти за счёт папаши Тинторетто…
На закуску было подана тарелка с устрицами, креветками и омаром, сопровождаемая шабли в невесомых хрустальных бокалах. Они принялись за еду. Разговор зашёл об Асте.
— Ты, конечно, знаешь о её маленьких слабостях? — спросил Фабиан.
— Что ты имеешь в виду?
— Ну, когда она внезапно исчезает, иногда на несколько недель, и найти её невозможно.
— Думаю, пишет — я так понял с её слов. Живопись требует одиночества.
— Она пишет и принимает наркотики.
Виктор не понял. Он просто не знал, о чём идёт речь. Он некоторое время изучал столовое серебро с замысловатой монограммой Ульссонов.
— Я не понимаю, о чём ты говоришь, — сказал он наконец.
— Это её мир. Чтобы писать, она принимает прелюдии. И пишет, чтобы оправдать прелюдии. Это продолжается уже несколько лет. Родные в отчаянии. Как ты знаешь, она порвала с семьёй.
— Я думал, какие-то личные причины…
— Это и есть личные причины… Они грозились направить её на принудительное лечение. Она с ними порвала ради наркотиков.
Фабиан повернулся к служанке, застывшей у двери в ожидании распоряжений.
— Как только подашь кофе и десерт, можешь быть свободной.
— Спасибо, господин.
— На комоде в прихожей лежат два билета в кино на сегодняшний вечер. Они твои, я не пойду…
— Огромное спасибо, господин.
— О чём мы говорили?.. Да, не так уж много знаем мы о своих друзьях. Недавно я прогуливался в твоём районе… там есть такое маленькое заведение, на Норрландсгатан… Говорят, только что открылось, и, если я понял правильно, там собираются только мужчины.
Он замолчал и вытер рот салфеткой.
— Не знаю, может, мне показалось… но я видел, как ты туда проскользнул… или, во всяком случае, кто-то очень похожий на тебя. Около десяти вечера.
— Если это и был я…
— …то это уже не секрет! — Фабиан просиял. — О, сейчас принесут главное блюдо. Дичь из Финляндии. Мама каждую неделю присылает. А вино — «Шпетбургундер». Я выбрал его ради тебя, sehr angenehme Auslese[108], лучшее из достижений немецкого виноделия.
В полдевятого служанка ушла, а вслед за ней и повар.
Они перешли в салон. Фабиан поставил пластинку, и комнату наполнил тенор Юсси Бьорлинга.
— Мой отец, лесной барон, — горячий поклонник господина Бьорлинга. Был период, когда он регулярно приглашал его на охоту под Карлебю… мне врезалось в память, как они выбежали из сауны рука об руку и начали блевать в прорубь… Известный тенор и неотёсанный лесоторговец.
Фабиан закрыл глаза, слегка покачиваясь в такт музыке.
— Каково это всё было видеть маме… Честно говоря, я до сих пор не могу понять, что она в нём нашла. По-видимому, это известный парадокс: грубость и утончённость борются за господство в одном и том же человеке… Человек, который может весь вечер надираться в сауне, а потом плакать перед патефоном, когда Юсси поёт «Si pel ciel marmoreo giurо»[109].
Он снова прикрыл глаза.
— Нельзя доверять внешности… Ты иностранец. Виктор, ты видишь финна, потом видишь шведа и думаешь: «Ну, это примерно одно и то же». Но это не так. Финны — это вещь в себе… мы зажаты между Россией и Балтикой… Или Аста. Ты думаешь, что она пишет картины, а она запирается со шприцами и таблетками.
— Я даже представить себе не мог… А что мы можем сделать?
— Перестать смотреть на поверхность. Заглядывать внутрь.
— Но когда я смотрю на тебя…
— …ты видишь избалованного молодого аристократа. Самоуверенный и наивный двадцатилетий парень. Ты видишь юношу, чей жизненный путь уже расписан, чьё будущее раз и навсегда определено неписаными законами клана, класса, положения… чьё существование всё менее и менее свободно с каждым прожитым годом… Ты видишь юношу, который хочет любить, но не решается, потому что сам себя не знает. Где-то там, в глубине души, ты догадываешься, что у него есть семья и эта семья, не спросив его мнения, уже выбрала ему невесту. Это такие прямые связи… невеста верит в то, что она видит, видит то, что хочет видеть, знает то, что хочет знать… чувствует то, что ей вздумалось почувствовать. Во всём этом я вижу себя, как в зеркале… и я думал, что…
Музыка замолкла. Фабиан поднял адаптер и поставил пластинку с начала.
— Невероятно много лжи… Исторической, личной… бесконечных самообманов… Бьёшься во вранье, как в сетях… А когда начинаешь разбираться в этих самообманах, тут же с ужасом понимаешь, что они всего лишь порождение другой, более крупной пожизненной лжи, они придуманы, чтобы скрыть эту главную ложь! А когда понял, что всю жизнь врал самому себе, ничего не остаётся, кроме как утешаться разными сахарными пилюлями… Музыка. Искусство. Работа. Мозг начинает работать в три смены, чтобы забыть… вернее, не думать и не чувствовать. Или можно достать наркотики… это же так легко — не правда ли? — ускользнуть от самого себя.
— А может быть, человек просто боится… — сказал Виктор. — Боится общественного мнения.
— Или так называемого правосудия… Ufficio della Notte[110] никакими средствами не брезгует. Потанцуем?
Виктор не успел даже слова сказать, как Фабиан обнял его за талию, взял его руку и вывел на паркет. Их щёки соприкоснулись — плохо выбритая щека Виктора и нежная, гладкая Фабиана. Музыка не особо располагала к танцу, они двигались всё медленнее, пока не остановились совсем.
— Ты ещё не видел все комнаты, — сказал Фабиан. — Культурные сокровища семьи Ульссон не могут себе позволить висеть как попало. Например, есть интересный Дюрер в интересном месте, которое, я думаю, тебе понравится…
В это время суток, на стыке вечера и ночи, город обычно на какое-то мгновение затихал, словно всё население одновременно погружалось в размышления. На бирюзовом небе возникала пурпурная полоса — пигмент ночи, которой не суждено было наступить. Виктор осознал, что Фабиан ему не соврал. Над комодом в спальне висела ксилография Альбрехта Дюрера. Он раньше видел эту работу только в книгах, хотя оттиски её хранились (и хранятся до сих пор) в крупных музеях Германии. Работа была почти до смешного гомоэротичной: шестеро обнажённых мужчин в бане. На заднем плане возвышается фаллическая башня, кран с текущей водой при беглом взгляде тоже напоминает эрегированный пенис. На те же ассоциации наводит и перекрученный, словно увитый вздутыми венами, ствол дерева. Ни одной женщины. Молодой человек возбуждённо вглядывается в обнажённые тела. Ещё один тайно протягивает соседу аклею, символ эротики. Не хватает только пары кроликов на лужайке, подумал Виктор, чтобы уничтожить все сомнения, если они у кого и остались.
На противоположной стене — ещё одна известная гравюра Дюрера: «Христос в Гефсимане» — Иуда и Иисус страстно целуют друг друга. В своё время сюжет вызвал серьёзный схоластический скандал, поскольку гравюра тоже несомненно гомоэротична. В ножном конце кровати на пьедестале — отливка скульптуры Челлини в половину размера. Челлини, вспомнил Виктор, был осуждён в четырнадцатом веке в Тоскане за разврат с мужчинами… Ещё одна работа: над дверью висит четырёхцветная репродукция Караваджо «Amor Vincit Omnia»[111] — мальчик в такой вызывающей позе и с такой двусмысленной улыбкой, что недоброжелатели тут же назвали картину педерастической.
— Когда-то у меня были планы купить какую-нибудь работу Антонио Бацци, — сказал Фабиан, — но, поразмыслив, я отказался от этой мысли.
— Ты имеешь в виду этого художника Ренессанса? Который взял себе псевдонимом Иль Содома?
— Вот именно. Не знаю, почему я передумал. Возможно, цена… Одна картина Бацци сожрёт мой полугодовой бюджет. Или, может быть, побоялся, что Эрика что-то заподозрит.
Виктор с трудом представлял себе Эрику в этой спальне, С другой стороны, он ещё час назад не мог представить здесь и себя.
— Она никогда здесь не была, не так ли?
— Была, конечно. Только я снял кое-какие картины… сделал обстановку более… как это говорят? Более буржуазной….
— А кто ещё здесь был?
— Ты имеешь в виду — из мужчин? Никто. Ты первый, Виктор.
Он слегка покраснел. Долгое время Виктор не мог забыть лопатки двадцатитрехлетнего Фабиана Ульссона… они были похожи на маленькие ангельские крылья, когда он позвал Виктора в постель. Вот это, значит, как — заниматься любовью с мужчиной, подумал Виктор. Войти в другого мужчину… Вот, значит, как выглядит момент экстаза… этот стон, когда Виктор вошёл в него, может быть, он застонал немного и от боли, но в первую очередь — от наслаждения. Мальчик Караваджо повернулся к нему спиной и отдался ему. Потом всё было наоборот, и мысли текли словно бы в обратном направлении, потом они лежали рядом, то и дело притрагиваясь друг к другу слегка вспотевшими ладонями…
— Значит, завтра ты снова сменишь экспозицию? Долой Караваджо, добро пожаловать «Купальщица» Цорна?
— Не знаю… мне кажется, я уже не в состоянии.
— Что?
— Таскать картины туда-назад. Может быть, я в тебя влюбился?
Эти слова… — подумал Виктор. Ничего не значащие, и всё же значащие почти всё: Verliebt zu sein[112]… Он почти забыл их значение, но теперь понял их сразу, они словно всплыли из глубины сознания.
— У тебя кто-нибудь был до меня? — спросил он. — Я имею в виду… вот так…
— Только в фантазиях.
— Есть разница?
— В жизни лучше.
Фабиан улыбнулся. У него вновь возникла эрекция. Он посмотрел на свой член, как посмотрел бы невинный ребёнок.
— А откуда ты знал, что…
— Что ты такой же? Я не знал, Виктор. Я рискнул.
— Значит, я заменим?
— Может быть… Я сам не очень понимаю, что делаю. Как я здесь с тобой оказался, что я чувствую, почему чувствую… Но что я знаю точно — Эрика позвонит вечером и спросит, как я провёл день, а утром придёт завтракать. И ещё я знаю, что женюсь через год, но сейчас эта мысль чужда мне, как никогда…
Он нагнулся и поцеловал Виктора.
— И ещё я знаю, чего я хочу. Встречаться с тобой. Всегда. А остальное время ждать встречи… ждать, когда мы можем украсть немного времени для себя самих и больше ни для кого.
Так и было: они воровали время. В рабочие часы Виктора они встречались в раздевалке Центральных бань. Фабиан отменял деловые обеды, и они проводили этот час или полтора в его густавианской постели. Путём сложных ухищрений им как-то удалось высвободить целый уикэнд, который Виктору следовало бы провести в мастерской — Национальный музей заказал реставрацию большого батального полотна. В эти выходные Эрика поехала к родителям, чтобы обсудить свадебные планы. Они не могли упустить такой шанс, и бедному Тугласу пришлось в одиночестве расчищать трещины на полотне в десять квадратных метров — он был совершенно уверен, что Виктор лежит дома с гриппом.
Восстановить истинный облик картины под названием «Фабиан Ульссон» было намного труднее… Материал, как постепенно осознал Виктор, был куда более хрупким, чем казался при первом знакомстве, он мог потрескаться даже от неосторожного прикосновения. Слёзы, угрызения совести. Под здоровой на вид поверхностью прятались невидимые глазу волдыри от ожогов, нанесённых раскалёнными добела чувствами. Красочный слой души размягчался и расщеплялся…
В конце лета Туглас начал уставать от нерадивости помощника. Виктор то и дело допускал необъяснимые ошибки, поскольку мыслями он был совсем в другом месте. Он чуть не испортил бесценный автопортрет Карла Фредерика Хилла. Повредил полотно второстепенного мастера эренштралевской школы, обработав поверхность не тем воском. Перепутал лаки высокой и низкой вязкости, что могло стоить коллекционеру известной работы Ульрики Паш, если бы Туглас в последнюю секунду не вырвал у него из рук губку. Он опаздывал на встречи, да и просто на работу, поздно приходил с перерыва — они встречались с Фабианом в пивном подвальчике в Старом городе и целовались, прячась за деревянным ограждением… Они не осознавали последствий, а скорее всего, им было всё равно, они отрывались друг от друга, лишь завидев приближающегося официанта. Яд действовал, и Виктор был беззащитен. Безволосая грудь Фабиана была для него картиной, на которую он мог любоваться часами. Гибкое юношеское тело источало запах неразбавленного афродизиака. Вид обнажённых ягодиц Фабиана вызывал у него приступ головокружения, напоминающий приближение эпилептического припадка.
— Ничего у нас не выйдет, — задыхаясь, сказал как-то Фабиан между ласками.
Виктор не понял. Будущего для него в этот момент не существовало.
— Почему?
— То, чем мы занимаемся… Это болезнь. Извращение.
— Я так не считаю.
— Уранизм. Инверсия. Психический гермафродитизм. У этой болезни много названий.
— Я люблю тебя, Фабиан!
— Я запрещаю тебе употреблять это слово.
— Я говорю так, потому что это правда!
— У тебя нет на это права…
Как-то в конце сентября, в воскресенье, в одиннадцать утра, они вдруг услышали, как в квартире на Сибиллегатан кто-то поворачивает ключ в замке. Они стояли в спальне, совершенно голые. Будучи уверенным, что Эрика уехала, Фабиан не позаботился накинуть предохранительную цепочку. Они слышали, как она, раздеваясь в прихожей, напевает мелодию Уллы Бильквиста.
— Фабиан! — крикнула она и направилась, судя по шагам, в спальню.
Когда она открыла дверь, Виктор сидел в платяном шкафу в обнимку с ворохом одежд и еле сдерживал смех — настолько всё это напоминало дешёвый анекдот. Но через пару часов ему уже было не до смеха — он всё ещё сидел в полной темноте, а Эрика, похоже, не выказывала никаких намерений уйти.
— Что теперь будем делать? — спросил Фабиан, когда она наконец ушла. — У нас же свадьба меньше чем через год. Такое ощущение, что меня рвут на части.
Это была мантра, он повторял её без конца, начиная с их первого ужина наедине, и Виктору уже начало это надоедать.
— Самое естественное — рассказать ей всё. Не о нас с тобой — о себе.
— Я даже не знаю, как это сформулировать. Гомик… в моём мире такого слова не существует.
— Наплевать на формулировки. Наплевать на слова, Фабиан. Ты влюблён, вот и всё.
Фабиан поглядел на него как на идиота.
— Или можем начать всё заново в другом месте… — сказал Виктор. — Есть и другие города.
Тем не менее после этого приключения они недели две не встречались. Но выздоровления не наступило — наоборот, когда они увиделись вновь, вольтаж достиг критического накала. Мысль уехать из Стокгольма не оставляла Виктора. Но каждый раз, когда он заговаривал об этом с Фабианом, тот начинал рисовать самые мрачные перспективы.
— На что я буду жить? — спрашивал он. — Без моей семьи я ничто.
— Ты совершеннолетний. Ты имеешь право распоряжаться своей жизнью.
— Ты не прав. Всё не так просто, если тебя зовут Фабиан Ульссон. И ты не знаешь моего отца. Он разыщет меня, даже если я спрячусь в пещере на краю света.
— Пусть находит. Мы просто попросим его оставить нас в покое.
— Он и слушать не станет. И будет прав. Это болезнь, Виктор. Гомосексуальная любовь — это болезнь.
— Любовь есть любовь. Ты хочешь сказать, что наша любовь неполноценна?
— Да. Неполноценна. Это не настоящая любовь. Это что-то другое… что-то животное…
Встречи их становились всё более и более лихорадочными. Они уже не чувствовали опасности. В нише в кабинете Фабиана они бросались друг к другу, не обращая внимания на Эрику, сидящую на балконе в шезлонге с газетой — в пяти метрах от них. Они встречались в парках, в комнате Виктора — пока наконец хозяйка не почуяла неладное и не запретила Виктору принимать у себя гостей. Однажды Фабиан ворвался в мастерскую Тугласа белый от ревности — ему показалось, что он видел Виктора с другим. Ему и в самом деле только показалось, но Виктору пришлось успокаивать его не менее получаса. После этого Туглас до конца недели бросал на него странные взгляды.
Спасла их, пусть временно, Аста Берглунд. Виктор не видел её с начала лета. Ходили слухи, что она порвала с любовником и завела нового. Говорили, что её новый приятель — известная фигура в ночной жизни Стокгольма и он снабжает её таблетками в неограниченных количествах. Он уже несколько дней искал её с неясным намерением поговорить с ней, исповедаться… она была единственным человеком, хорошо знавшим и его, и Фабиана. Но Аста его опередила.
— Можете пользоваться моей квартирой, — сказала она. — Скажите только заранее, чтобы я умотала. Ключ будет под цветочным ящиком на площадке.
Он притворился, что не понимает, о чём она говорит.
— Не надо, Виктор. Неужели ты считаешь, что я не понимаю, что между вами происходит?
Он промолчал.
— Я всё знала с самого начала.
— Что — всё?
— Что ты предпочитаешь мужчин. Сразу поняла, как только мы познакомились. И про Фабиана догадывалась.
— Он женится на будущий год…
— А ты надеешься этому помешать?
Они сидели в её двухкомнатной квартире на Кунгсгатан, в одной из башен-близнецов. Виктор с недоумением оглядывался — кое-какая мебель и антиквариат исчезли.
— В ломбарде, — криво улыбнулась Аста. — Мне нужны деньги на лекарства.
— Это опасные игрушки, Аста.
— Предоставь эти заботы мне. И кстати, я вполне серьёзно — вы можете пользоваться моей квартирой, если вам нужно встретиться наедине. Это куда лучше, чем у Фабиана или у тебя. Ни сующейся во всё невесты, ни подозрительной квартирной хозяйки. Но я хочу получить за это компенсацию — либо от тебя, либо от Фабиана.
Только сейчас Виктор понял, как далеко зашло дело.
— Тебе нужна помощь, — сказал он.
— Позже… возможно. Сейчас мне нужно моё лекарство. Я без гроша, Виктор. Так называемый друг меня бросил. А от моего предложения все будут в выигрыше.
Всю зиму они ссорились и мирились опять. Они пытались порвать отношения, но всё каждый раз заканчивалось страстным воссоединением. Они ругались чуть не при каждой встрече. Предметом ссоры могло быть всё что угодно: женитьба Фабиана, Эрика, ревность, работа Виктора, работа Фабиана… они яростно спорили о восприятии искусства, о послевоенной живописи — Виктор ненавидел её, а Фабиану она нравилась, спорили, что такое любовь и насколько гомосексуален Фабиан. Как-то они поругались, морально ли давать Асте деньги за их свидания, если она покупает на них всё больше фенедрина и тикодила, а они всё равно только и делают, что ссорятся.
— Выхода нет, — сказал Фабиан. Лицо его было заплакано после очередной ссоры. — Меньше чем через полгода я женюсь.
— Я тебе не верю.
— Ты просто не понимаешь, что это означает — быть Фабианом Ульссоном.
— Но я прекрасно понимаю, что такое ханжество. Неужели ты думаешь, что сделаешь её счастливой?
— Я не гомик.
— Нет? Конечно да. Только выбирай менее грубое слово.
— Я люблю Эрику, так что ты напрасно думаешь…
— Не больше, чем меня.
— В роде Ульссонов не было мужчин, которые влюбляются в мужчин.
— А теперь есть, и поломал эту традицию не кто иной, как ты!
— Нам надо закончить всё прямо сейчас. Нам не надо больше видеться.
Но они продолжали и продолжали встречаться, а счастливый конец казался всё более и более призрачной мечтой. Они продолжали встречаться, потому что никто из них не хотел отпустить другого.
В марте Виктор поехал в Копенгаген по приглашению одного из ведущих музеев. Это был его первый заказ за пределами Швеции. Собрание Хиршпрунга нуждалось в реставрации повреждённого плесенью полотна Кройера, а после того, как Виктор пару лет назад реставрировал две работы этого художника, он внезапно стал считаться одним из ведущих экспертов.
Осмотрев картину, он убедился, что она поражена довольно редкой формой грибка Aspergillus. Датским реставраторам не удалось решить задачу. Виктор обработал поверхность фунгицидом, разработанным им самим вместе с профессиональным химиком. Вместо обычно применяемого в таких случаях тимола он нанёс на поражённые плесенью участки тонкий слой формалина. Замерил влажность в помещении — её следовало снизить на пятнадцать процентов. И последнее — попросил местных реставраторов удалить с рамы остатки глютенового клея, где, как он полагал, зародился грибок.
Главный реставратор галереи пригласил его в Глиптотеку. Там его ждал ещё один сюрприз: ему предстояло установить подлинность недавно приобретённой работы Пило[113]. Речь шла об этюде к большому конному портрету Фредрика V, купленному музеем у лондонского коллекционера. Посчитали, что Виктор, как шведский реставратор, вполне может провести такую экспертизу.
Живопись была несомненно в стиле Пило — характерный колорит, он знал его ещё по стокгольмским работам. Но ткань холста… сам характер переплетения нитей показался ему подозрительным. Следовало более тщательно присмотреться к пигменту. Кроме того, он обнаружил в холсте следы крахмала — труднообъяснимый анахронизм.
В последний вечер в Копенгагене местный реставратор в знак благодарности пригласил его поужинать. Нильс Мёллер был его сверстником — и что-то в его взгляде говорило Виктору, что он тоже предпочитает мужчин. Они сидели во французском ресторане около Конгенс Нюторв и вели тихую профессиональную беседу. Дания, сказал Мёллер, ещё не пришла в себя после оккупации. Дотации государственным музеям после окончания войны стали намного меньше, и новые приобретения если и делаются, то разве что в тех странах, где экономика в ещё более плачевном состоянии, особенно в Германии. Мёллер понял, что Виктор по происхождению немец. Был ли он после войны на родине?
Виктор только что положил в рот кусок глазированной утки, поэтому просто покачал головой.
— Нет, — прожевав, сказал он. — А что?
— Значит, вам ничего не известно о положении там… я имею в виду, как там для нас, мужчин?
— Я не совсем понимаю, что вы имеете в виду…
Они оставили тему. Вскоре Мёллер расплатился, и они вышли на улицу. В Копенгаген пришла весна. Освещение и симфония запахов привели Виктора в восторженное настроение; он вдруг понял, что уже много месяцев не испытывал такого полноценного, насыщенного чувства счастья. Они остановились в подъезде, не дойдя квартала до отеля. Нильс Мёллер, несмотря на уклончивый ответ Виктора насчёт «мужчин», всё же, видимо, доверял своей интуиции, потому что внезапно привлёк Виктора к себе. Они стояли в десяти сантиметрах и смотрели друг другу в глаза. Ни говоря ни слова, Нильс повернул ключ в двери подъезда.
Нильс мог бы стать вторым любовником Виктора, если бы между ними не стояла тень Фабиана. Они разделись, но Виктор не чувствовал ровным счётом никакого возбуждения… это удивило его, поскольку Нильс был очень привлекателен.
— Ты не хочешь? — спросил Нильс.
— Я не могу…
— У тебя есть друг? Не волнуйся, он ничего не узнает…
Виктор вздохнул и начал одеваться. Мысленно он проклинал Фабиана.
Но Нильс, как ему показалось, особенно не переживал. Он поставил на стол индийский фарфор, одолженный им без разрешения из собрания музея, принёс чай и печенье. Виктор просидел у него до рассвета. Нильс рассказывал о положении гомосексуалов в Копенгагене. Виктор слушал с большим интересом — он впервые в жизни встретил борца за права таких, как он.
— Репрессии то сильнее, то слабее, и в Дании то же, что и везде. Во время оккупации могли послать в концлагерь или избить до полусмерти, если у тебя не хватало ума скрывать свою ориентацию. После освобождения стало всё наоборот — полная свобода для всех. Трансвеститы открыто гуляли по Строгету, появились клубы и кабаре. Но в прошлом году опять началось. Ты же знаешь, как работают политики и военные, когда им нечего делать, — они ищут новых врагов. А гомики, когда нет нацистов, — прекрасная мишень, особенно если удаётся доказать, что они ещё и коммунисты.
Он подлил Виктору чаю и вынул из ящика стола несколько газет.
— Не уверен, знаешь ли ты, но сенатор Маккарти учредил специальный комитет для выявления и увольнения «гомосексуальных и других сексуально извращённых лиц» в администрации. Хочешь — верь, хочешь — не верь, он ссылался даже на доклад Кинси[114], поскольку Кинси утверждает, и в этом он совершенно прав, что гомосексуалы есть во всех слоях общества и что они совершенно неотличимы от людей с «нормальной» ориентацией. А шаг через Атлантику не так велик, как кажется. Последнее время у нас то и дело возникают проблемы с полицией… Несколько лет назад я начал издавать журнал «Друг». Зимой тираж конфисковали, а редакцию закрыли. Мало этого, регистр они тоже конфисковали, и более ста человек были привлечены к суду за преступления против нравственности… То, что я всё ещё на свободе, это только благодаря моим связям и изрядной доле удачи…
Виктор вспомнил, что перед самым отъездом он читал статью в «Дагенс нюхетер» — некий полемист по имени Шёден утверждал, что гомосексуальность — серьёзная молодёжная проблема. Он писал что-то о тайных масонских гомосексуальных ложах… И потом этот процесс Кейни[115]… он продолжался чуть ли не год, даже королевская семья была затронута. На первый взгляд речь шла о справедливой борьбе против правовой коррупции, но на самом деле это была типичная охота на ведьм — на гомосексуалов.
— Думаю, надо ждать похолодания, — сказал Нильс. — И если верить слухам, в Швеции скоро будет то же самое…
Вернувшись в Стокгольм, Виктор чувствовал себя совершенно обновлённым. Активист Мёллер пробудил в нём волю к борьбе. Он должен, он просто обязан выиграть битву за Фабиана. Свадьбе нужно помешать любой ценой. Это его долг любви, моральный императив, которому он не может не последовать.
Он нашёл Фабиана в квартире на Сибиллегатан. Тот сидел в бильярдной, глаза его были заплаканы.
— Аста… — сказал он.
— Что случилось?
— Она в больнице…
Занятые своими чувствами, они не замечали, что происходит с Астой. Пока Виктор был в Копенгагене, Фабиан зашёл к ней как к подруге детства — посоветоваться, что делать дальше. Он нашёл Асту в постели, без сознания, рядом лежал окровавленный шприц. Он затащил её в ванну. Холодная вода привела её в чувство… Фабиан смутно догадывался, что, если бы доза была чуть побольше или он пришёл бы на полчаса позже, он не застал бы её в живых. В квартире почти не было мебели, всё было заложено в ломбарде или продано сомнительным скупщикам в Кларе. До Фабиана доходили слухи, что её видели среди проституток у Центрального вокзала, но она с гневом это отрицала. Он на всякий случай позвонил в неотложку, и её забрали в больницу.
— Что мы можем сделать?
— Ничего. О ней позаботится семья. Квартира пуста, контракт аннулирован. Вещи сданы на фирму, через пару недель они всё отвезут.
— Куда? Я ничего не понимаю…
— Я вчера говорил с её отцом. Они положат её на принудительное лечение в Финляндии. В худшем случае её могут признать недееспособной.
— Это отвратительно…
— Чепуха. Отвратительно то, что она погибнет, если никто не вмешается.
Фабиан встал и подошёл к окну.
— Готов второй вариант приглашений, — сказал он. — Вчера принесли из типографии, теперь там всё, как хотела Эрика, включая меню. Через неделю приглашения будут отправлены в фирменных конвертах Кройгеров. Обручение в церкви Святого Оскара двадцать восьмого августа. Потом кортеж проедет по городу в каретах, а закончится всё ужином с танцами на Конюшенном дворе. Торт заказан придворному повару.
Виктор молчал. Фабиан выбрал дорогу, и повлиять на его решение Виктор был не в силах.
— Не волнуйся, — сказал Фабиан. — Я поговорю с ней завтра и расскажу всё как есть, и пусть она решает. В конце концов, это же возможно — состоять в браке и встречаться с кем-то ещё. В высшем свете такое бывает. От гомофилии никто ведь не застрахован, не так ли? Такое решение вполне приемлемо.
Он стоял к Виктору спиной, но он видел его отражение в оконном стекле: лицо не выражало ровным счётом ничего, как у древнего старика.
В конце апреля того же года Яан Туглас покинул Швецию. Решение не было неожиданным. Несколько месяцевназад в Эстонии умерла его мать. Единственное, что удерживало его в Стокгольме, — надежда, что она наконец решится к нему переехать. Теперь всё решилось само собой, а с той стороны океана следовали всё более настойчивые предложения. Известная антикварная фирма «Роусвелл и Сакс» с головной конторой в Нью-Йорке уже много лет соблазняла Яана работать на них. Теперь причин для отказа не было, а согласие позволит ему увеличить годовой доход как минимум втрое. Он предложил Виктору возглавить его фирму.
— Кто-то же должен работать и на этих градусах северной широты, — сказал он. — Иначе кто будет отвечать за искалеченных Хиллестрёмов или устанавливать подлинность Ульрики Паш?
Разговор происходил в кабинетике на втором этаже мастерской в Пеликаньем переулке. Они сидели на старом кожаном диване, положив ноги на стол, и попивали чай.
— Часть библиотеки я наверняка увезу, — сказал Туглас, — и кое-какой инструмент тоже. Я уже заказал контейнер в Вертахамн. Всё, что остаётся, — твоё. Я говорил с домовладельцем — он просто перепишет контракт на тебя. Но до отъезда мы должны решить кое-какие бюрократические мелочи.
— Я не уверен, что дело пойдёт. Как-никак, а клиентов сюда привлекало твоё реноме…
— Не надо скромничать, Виктор. Заказы расписаны до Рождества, и, насколько я понимаю, тебя ожидают несколько заказов за границей. Два новых Кройера уже в дороге, и ты, как новый главный эксперт, должен их оценить. Кстати, насчёт этого этюда Пило в Копенгагене — ты был прав. Это подделка. Они взяли пробы красок, часть из них так же современны, как мы с тобой. Вчера пришло письмо с благодарностью выдающемуся шведскому эксперту. Твоя слава растёт и будет расти. — Он отставил стакан с чаем и посмотрел на него очень серьёзно: — Не знаю, чем ты занимался во время войны, Виктор, но что-то подсказывает мне, что ты очень хорошо знаком с фальсификацией…
— Я служил в британском флоте…
— …а потом был в плену. Эту историю я слышал много раз. Ты её и во сне пробормочешь, если понадобится.
— Я стараюсь забыть эти годы…
— Я знаю, Виктор. Это было тяжёлое время для всех, кроме шведов… Кстати, ты видишься ещё со своим финско-шведским миллионером?
— С Фабианом?
— Да…
Виктор не знал, куда клонит Яан, поэтому предпочёл промолчать.
— Я не лезу в твои дела. Люди влюбляются, в кого хотят. Но в таком небольшом городе, как Стокгольм, это может повлечь за собой трудности… И неприятности, а мне бы этого не хотелось. Может, поедешь со мной?
— В Нью-Йорк?
— Это гигантский город, там найдётся место для любого. Там не лезут в дела друг друга, как здесь. Думаю, мне нетрудно будет уговорить нового работодателя, что нам необходим ещё один выдающийся реставратор. Там у тебя будет работа, о которой здесь ты даже мечтать не можешь… Подумай: реставрировать Рембрандта для Гуггенхайма.
Виктор покачал головой.
— Большое спасибо, — сказал он, — но это невозможно. Во всяком случае, сейчас.
— Как хочешь. Но имей в виду — предложение остаётся в силе. Если передумаешь, дай знать.
Он слабо улыбнулся и подлил Виктору чаю. Он знал, думал Виктор, он всё знал с самого начала, но был настолько деликатен, что не сказал ни слова… и, в отличие от всего остального мира, не считает себя вправе осуждать…
Через два дня после этого знаменательного разговора Фабиан исповедался своей невесте. Потом он рассказал Виктору, как всё было. Он пригласил её на прогулку на Юргорден, они пообедали на постоялом дворе Уллы Винблада, и после этого, сидя на скамейке неподалёку от виллы Кройгеров, он признался ей во всём. Фабиан не мог вспомнить, что именно и в каких словах он говорил, но, по-видимому, это не играло никакой роли. Она была совершенно уничтожена.
— Она несколько раз ударила меня по лицу, — рассказывал он Виктору, у которого было ощущение, что мир вокруг них разваливается на куски. — Знаешь, мне тогда казалось, что лучше бы я покончил с собой, чем причинил ей такую боль…
Она не сказала ни слова. Только ударила его несколько раз, заплакала и ушла… Потом из полицейских допросов выяснилось, что она пошла в его квартиру, открыла своим ключом, прошла в ванную, заперлась и выпила содержимое всех пузырьков и баночек с лекарствами, какие только нашла в аптечном шкафу. Потом попыталась перерезать артерию на запястье бритвой Фабиана, но рука дрогнула, от боли она потеряла равновесие и упала, уронив при этом зеркало. Служанка услышала шум, прибежала, и, к счастью, ей удалось взломать дверь в ванную.
Через три дня Эрику перевели в пансионат под Уппсалой, продолжая накачивать успокоительными препаратами. Фабиана без конца допрашивали, сначала в полиции, а потом ещё более пристрастно, хотя и менее формально, в адвокатской конторе на Эстермальме, где по просьбе семейства Кройгер пытались установить, что же случилось.
Всё выплыло на поверхность. Его отец, лесной барон, прилетел на личном одномоторном самолёте из Тампере, попав по пути в грозу под Оландом. Он отменил важнейшую встречу со своим североамериканским агентом, чтобы наставить на путь истинный своего непутёвого сына. Главы семейств собрали кризисное совещание. Жёны прибыли чуть позже более традиционными средствами передвижения — они тоже участвовали в совещании. Свадебные открытки уничтожили в специальной мельнице в адвокатской фирме Кройгера. От предварительно напечатанного меню остался только ворох разноцветного конфетти.
За это время Виктор видел Фабиана один-единственный раз, и то очень коротко. Фабиан в двух словах рассказал, что случилось, — он спешил на очередную нахлобучку. Через неделю в мастерскую в Пеликаньем переулке пришла телеграмма. Туглас уже паковал последний чемодан. Некий Петри Ульссон требовал немедленной встречи с Виктором Кунцельманном с глазу на глаз в ресторане в Старом городе.
Полный недобрых предчувствий, Виктор направился туда. Отец Фабиана выглядел точно так, как он себе и воображал: потный, небритый, с карикатурно огромной, наполовину изжёванной сигарой, похожей на толстый коричневый палец. Он заказал два кофе и ткнул в сторону отдалённого столика.
— Я просто хочу тебя предупредить, — сказал Петри Ульссон преувеличенно дружелюбно, — не вздумай даже пытаться когда-нибудь встретиться с моим сыном.
Он с отвращением посмотрел на чашку кофе и перевёл глаза на Виктора. Во взгляде его читалось удивление и недоверие.
— Если ты заговоришь с ним, или пошлёшь открытку или позвонишь по телефону, твоя жизнь кончена. Вот и всё, что я хотел сказать… Нет, не всё. Вот ещё что: на твоём месте я бы сидел дома. Сейчас такие времена… мало ли что может случиться.
Он видел Фабиана ещё раз, за пару дней перед Пасхой, ровно через год после их первого свидания. Виктор стоял перед крытым рынком на Нюбругатан и видел, как Фабиан со своими родителями садится в такси на другой стороне Эстермальмской площади. Машина медленно тронулась по направлению к Страндвеген, сквозь заднее стекло смутно угадывалось лицо его любимого… он сидел на заднем сиденье посередине, на голову выше своих родителей. Тогда он ещё этого не знал, но это был последний раз, когда он видел Фабиана.
Вечером того же дня он заперся в мастерской в Пеликаньем переулке и впервые за много лет взялся за кисть… Он работал несколько суток без еды и без сна, объединяя сюжеты картин, виденных им у Фабиана в их первую ночь. На полудюжине полотен соседствовали дюреровская купальня и «Христос в Гефсимане». Он поместил Иисуса и Иуду на скамейке в бане, а купальщики стали замковой стражей, готовой схватить Сына Божия. Он написал несколько вариантов знаменитого поцелуя, а в купальне персонаж с улыбкой Фабиана протягивал ему цветы аклеи. Он переписал и мальчика Караваджо, мысленно взяв за модель того же Фабиана. Он написал его сзади, давая зрителю полюбоваться спиной и задом Амура, написал так, как помнил с первой встречи. Он вспомнил, как его неверный любовник мечтал о работе Бацци… и, пересмотрев оставшиеся каталоги Тугласа, написал полотно в стиле Бацци — он и Фабиан стоят в костюмах Адама на фоне пинии.
В мастерской Тугласа было всё, что требовалось, чтобы писать пастиши под старых мастеров.
Краски старой рецептуры, старинный инструмент, даже холсты и панно тех времён… Он словно забыл все свои горести, он забыл, что Фабиан оставил его, что Аста вернулась в Финляндию, что корабль Тугласа вот-вот бросит якорь в нью-йоркской гавани… что он, скорее всего, никогда их больше не увидит. Мастерская в Пеликаньем переулке теперь принадлежала ему, он был хозяином фирмы. В его жизни начиналась новая эра. Но сейчас он целиком отдался работе, и ему не хотелось думать о будущем. Он смешивал краски, как это делали бы Караваджо и Бацци, если бы решили писать тот же самый мотив. Он писал на старых панно, приобретённых где-то Тугласом задёшево, панно с остатками старых красок, — на панно, которые они обычно использовали для реставрационных проб.
Закончив, он замер в недоумении, поражённый невероятным сходством его работ с оригиналом. Никто, подумал он, ни один человек не скажет, что это подделка, если её правильно представить. Сфальсифицировать сопроводительные документы, запастись солидным посредником — и сенсация готова. Конечно, их покажут экспертам, но и те в конце концов будут вынуждены признать подлинность… в крайнем случае, дадут заключение, что это копия, но копия, сделанная в ту же эпоху и, скорее всего, кем-то из учеников гения. Он сложил свои работы на складе; как только они были закончены, он понял, что достиг своей главной цели: внёс хоть какой-то порядок в хаос своей жизни.
По вечерам он делал перерыв и совершал долгие прогулки по городу. Всё чаще ноги, словно по собственной воле, приводили его к Хюмлегордену. Он наблюдал за мужчинами, молодыми и постарше, они входили в туалеты и выходили… он видел, как они парами скрывались в тёмных аллеях парка. Как легко купить несколько мгновений забвения, думал он, но никак не мог решиться.
Он возвращался в ателье, кляня свою робость, снова брался за кисти — и успокаивался.
Именно в эти недели он сделал свои первые пастиши под Кройера. Каким-то образом эта живопись тоже была как-то связана с Фабианом, хотя он и не мог бы сказать, как именно. Может быть, этот свет… этот робкий свет на полотнах живописца говорил о любви.
Он поставил на мольберты две только что прибывшие на реставрацию картины Кройера и начал просматривать каталоги. И на старых холстах, подражая мастеру, он написал свои мотивы. Он прятался в шторах в пансионате «Брёндум», он узнавал себя в какой-нибудь складке на лбу на портрете Анны Анкере, в блике в её глазу. Ноздри ему дразнил запах жареной куропатки с натюрморта. Он заменял детали оригинала, он пробовал так и этак, пока в результате перед ним не встали три совершенно новые работы. И каждую секунду он спрашивал себя: а что бы сделал на моём месте художник? Какой цвет выбрал бы он для подмалёвка? Как он согласовал бы композицию?
Закончив, он почувствовал полное опустошение, но и не только — к нему пришла странная лёгкость. У него было такое чувство, что копившееся целый год напряжение достигло высшей точки, конденсатор разрядился. Он запер за собой дверь и пошёл пешком в Клару. Домохозяин, у кого он арендовал мастерскую, подсказал, что в том же доме, прямо над ателье, освобождается квартира, и пообещал контракт. Уже в конце лета он должен был туда переехать.
На полу лежал ворох писем, и среди них ему сразу бросился в глаза голубой конверт, проштемпелёванный в Берлине. Он пробежал письмо глазами, стоя у окна, и усталость как рукой сняло.
Он посмотрел на часы — было около семи. Если ему повезёт, он успеет в «Чёрную кошку» на вечерний сеанс. И заодно подумает, что и как ответить на письмо — письмо от человека из прошлого.
Виктор запер комнату, которую снимал на Лестмакаргатан и направился в центральный район Стокгольма, носящий имя Клара.