Между деревьями замелькал свет, бледный и расплывчатый. Дорога выходила в поле.
Куприян постоял на опушке, глядя на село, лежавшее, как куча навозу, посреди голого черного поля, задернутого жидкой навесой обложного дождя.
«Идти, что ль? — подумал Куприян. — Васька, чай, если не утек с перепугу, так, наверное, у Федора в риге ночует».
Он стал медленно подниматься по размокшей черной дороге и уже не думал больше о том, где укрыться и что его могут схватить. Мысли его всецело перешли на приезд мужа его любовницы, солдата Егора Шибаева. Ему было очень тяжело от сознания неотвратимости беды, и это чувство усиливалось от усталости.
Он был весь мокрый от пота и дождя.
В лесу у него не было такого гнетущего чувства, как в поле. Посреди этого черною простора, над которым низко и тяжело стояло серое мутное небо, Куприян сам себе казался маленьким, беззащитным и одиноким. Его стала забирать тоска.
Мимо него потянулись низенькие полуразвалившиеся плетни, от которых местами торчали только мокрые колья.
Куприян перешагнул через плетень, прошел по мокрым, рыхлым и липким грядкам, спотыкаясь о сухие кочки прошлогодней капусты, не видные в темноте; потом перескочил канаву, чуть не упал и пошел огородом к одинокому, полуразвалившемуся сараю, который черным пятном вырисовывался на бледном фоне ночи. За сараем виднелись угрюмо шатающиеся метелки сухого камыша. Там начиналось болото, а за ним опять поле. Возле сарая торчала чахлая березка, лишенная листьев, плаксивая и жалкая.
Куприян подошел и прислушался. Внутри было тихо, но ему сейчас же показалось, что в этой тишине есть кто-то живой, пристально следящий за ним из темноты.
— Васька! — тихо позвал Куприян.
Никто не ответил, только березка скрипнула.
— Васька, я… Не признал? — повторил он.
— И то… Иди, — ответил сдавленный голос так близко от него, что Куприян вздрогнул.
— Ишь ты… притаился! — усмехнулся он и полез в сарай.
Здесь было совсем темно, пахло сухим сеном и лежалой пылью. Шум дождя, барабанившего по соломенной крыше, был сильнее и резче.
— Где ты там? — спросил Куприян. Кто-то зашевелился в глубине.
— Сюда… Да на оглоблю не напорись, — отозвался Васька.
Куприян полез на голос прямо по сену и наткнулся на человека.
— Тише ты, черт! — огрызнулся Васька и затем весело спросил: Откелсва? Дело сделал?
— Продал. Твоих шестнадцать…
— Ловко! — радостно прищелкнул пальцами Васька.
Куприян возился в сене, устраиваясь поудобнее.
— Не ворошись, — заметил Васька.
— Обмок.
— Дело привычное, — беззаботно отозвался Васька.
— Мокрень, — жаловался Куприян, начиная дрожать от мокрого армяка, казавшегося теперь, в тепле клуни, холоднее и противнее.
— Обсушимся… во!..
Васька с торжеством что-то показал в темноте.
— Что? — спросил Куприян, постукивая зубами.
— Водка, — коротко пояснил Васька, — она самая. Мы, брат, об этом положении отлично известны… Случалось… Хлебни, — глотку обожгешь и чудесно! Во!..
Послышалось бульканье. Куприян сплюнул.
— Ирод!
Васька засмеялся.
— Важно! Так по суставам и прошло. Друг сердечный, хлебни малость! Уважь! — лез он в темноте на Куприяна.
— Отчего не уважить! — усмехнулся Куприян. Он с жадностью пил водку, чувствуя, что дрожь утихает с каждым глотком.
— Важно, — приговаривал Васька, — добре… эх! Ты, брат, этак всю водку выхлещешь! Ну-у… что… Васька беспокойно зашевелился.
— На.
Васька ловко перехватил посудину и опять забулькал водкой.
Куприяну стало лучше; дрожь почти улеглась, и в груди точно поместилось что-то теплое. Куприян стал осматриваться; глаза его привыкли к темноте, и в клуне ему уже не казалось так темно. В широкие щели проходил бледный белесый свет и видны были очертания каких-то поломанных колес, бочек и жердей. Смутно обрисовывался силуэт Васьки, по горло зарывшегося в сено.
Дождь шумел все так же однообразно. По временам налетал ветер, и что-то, не то березка, не то стропило, жалобно скрипело.
Куприян опять вспомнил Матрену и вздохнул.
— Чего ты? — спросил Васька, которого разобрало от выпитой водки, и ему хотелось поговорить.
— Скверность, брат…
— Чего? — глупо переспросил Васька.
— Скверно, говорю! — повторил Куприян.
Васька равнодушно сплюнул.
— А по мне, наплевать! Ну… Он помолчал.
— Словят ежели… эка, подумаешь, невидаль — острог-то. Прежде оно точно, а теперя…
Васька махнул рукой и повернулся к Куприяну.
— Я, брат, — жидким, бесшабашным голосом заговорил он, — восемь фабрик спиной вытер, так меня острогом не удивишь! Однова работали мы на цинковом заводе… Эх, Купря! Видал пекло? Так оно само и есть! Ни тебе дыхнуть, ни тебе смотреть! И глаза и нутро ест… Суставы ломит… Ложись прямо и помирай! Ну, на ткацкой, папиросной опять же, там точно легче… а все-таки супротив фабрики, я тебя скажу, ни одному острогу не выстоять.
— Не в остроге дело, дурья голова! — угрюмо сказал Куприян.
— А в чем?
— А так…
— Ну?
Куприян помолчал, потому что не мог точно оформить свое душевное состояние.
— Я, собственно… Ты, брат, без году неделя так-то, а я сызмальства мыкаюсь. Ну… двенадцати годов с батькой первую лошадь свели… — Ишь ты… ловко… — похвалил Васька.
— У нас все так… Еще дед промышлял. Потому нет никакой возможности: земли мало, да и ту хоть брось! На фабрику которые идут… Неохота! А тут голодное брюхо подводит. Ну, с деда и начали…
— Это бывает, — равнодушно отозвался Васька.
Батьку убили на этом деле… Брата тоже убили, а меня не тронули — мал очень был. Одначе выпороли здорово!
— Так…
— Ну, после и их немало в Сибирь ушло…
— Бывает, дело такое, — опять отозвался Васька. Куприян задумчиво посмотрел в щели на небо.
— Оно конечно, все одно… — заговорил он опять, — везде плохо… а только не по мне это… живешь, как волк, без дому… Свисти за ветром, и все тут… Хуже собаки! Иной раз тянет на пашню по весне… так бы и взрыл всю землю и чтоб зеленя, зеленя пошли вокруг… Тошно мне! На мужиков завидно!
Васька поднял голову и вяло, но убежденно сказал:
— Вре… зря болтаешь; а дали бы соху, опять каменья да глину драть-так первый сбежал бы…
— Не! — кротко ответил Куприян. Оба замолчали, и опять стало слышно, как шумит дождь и скрипит березка.
— Что ж, — вдруг с неожиданной грустью, не вязавшейся с его ухарским голосом, проговорил Васька, — может, и так… Ты думаешь, вот он, Васька… ни Богу свечка, ни черту кочерга!. А ведь я, брат… сказать… вовсе не то думал… У меня когда-то тоже дума была… Помню, вышел весною под вечер, журавле вверху кричат, землей пахнет густо так… да… Пел я тогда очень хорошо; теперь голос пропил, а тогда здорово пел. Учитель наш, Иван Семенович, говорил, что кабы меня учить… о-го-го! А то хотелось мне описать все, как люди живут. Стою вечером, слушаю, как журавли кричат, и, черт его знает отчего, плакать вот так и хочется… Рассказал бы кому, никто не понимает, батька ругается, ну… ходу никуда нет. Ушел на фабрику, и такая меня злость взяла! Пить начал здорово… Ну а там и пришло… Все одно!
— Так, — грустно сказал Куприян. «Скрыты», — жалобно скрипнула березка. Долго было тихо и глухо.
— Егор пришел? — спросил вдруг Куприян…
Васька сразу поднялся и сел.
— Пришел, — сказал он. Ты видел?
— Собственными глазами удостоился. Здоровый, черт, и с медалями. Усы как у солдата следовает быть…
— Давно пришел? — сквозь зубы спросил Куприян.
Ему стало особенно неприятно, когда он узнал, что Егор имеет и медали. Но он не знал, что это ревность, и даже сам удивился своему чувству. Вчера, кажись… Ну и что?
— Да что… Рассказывали: приехал, да на станции и встреть писаря. Ну, выпили первым делом, а выпивши писарь ему все и выложил… ребеночек, мол, и все прочее. Ну, тот попервоначалу, говорят, как бы в бесчувствие впал, а потом и загулял. Пришел в село не то пьяный, не то ошалелый и сейчас это бабу бить. Боялись, чтобы не убил…
— Мне Мозявый сказывал, — хрипло проговорил Куприян. — Я его в лесу сейчас встретил.
— Мозявый?..
— А скверное ее дело, выходит!
— Это точно! Я Егора знаю… бешеный человек. Убить, может, не убьет, а что много муки баба примет, так это верно… Да что… знала, на что шла!
— Не говори. Чего так?
— Ты говоришь: «сама шла»! Я, брат, коней красть тоже, чай, сам шел, никто в шею не толкал, а все-тки… Жаль бабу.
Васька усмехнулся.
— Нашел чего жалеть! Ну, изуродует он ее малость, да и то нет, потому самому баба нужна, а опосля она ему еще шестерых ребят принесет! Дело обнаковенное…
— Хилая она… не сдержит бою.
Васька махнул рукой и вытащил из сена бутылку.
— А не сдержит помрет. Это уж беспрсменно, — философски заключил он и забулькал водкой. Но Куприян продолжал:
— Жаль бабу и мальчонка жаль. Несмыслящий ведь еще.
Васька на секунду задумался.
— Это ты верно, — тряхнул он головой, — его житье плохо: в гроб вгонит. Бабу изуродует, нет ли, а парнишке — каюк! Фью!.. Он ему как бельмо на глазу, да и бабе срам один… Да туда и дорога.
— А за что? — глухо спросил Куприян, глядя сквозь щель на качавшуюся от ветра тень березки.
— Что, собственно? Ты о чем? — не понял Васька.
— Парнишку за что, говорю? Он чем виноват?
— Фью! Этих делов, братец ты мой, не разбирают. Виноват? Тоже сказал! Не ко двору, приблудный, ну, и ступай, откедова пришел. Верно. Да и что жалеть, много ли ему радости-то? Мужика сын…
— А жаль, — повторил про себя Куприян.
Ваське надоел этот разговор. Его душа, страшно и непонятно уничтоженная фабриками и заводами, где человек составляет только часть огромной машины, совершенно уже не воспринимала чувства сострадания. Ребенка он даже и за человека не считал. Посмотрев в пыльную, затхлую и темную пустоту под крышей, где на жерди возилась какая-то птица, Васька медлительно, с чувством сплюнул, а потом заснул.
Куприян же долго ворочался на сене. Ему было и неловко от мокрого, липнущего к плечам платья, и нехорошо от дум, в которых первое место занимало всеподавляющее чувство одиночества и тяжелое, тупое недоумение от тщетного желания уяснить себе жизнь, вставшую перед ним непонятным и страшным вопросом.
Потом армяк согрелся в сухом сене, и изморенный Куприян задремал.
Серое утро пробралось в широкие щели и осветило пыльным молочным светом две спящие фигуры самых грозных конокрадов округи.
Куприян спал, вытянувшись на спине, и его чернобородое, скуластое, крепкое лицо было по-мужицки серьезно и неподвижно; дышал он тяжело и ровно, широко работая грудью. Васька спал, свернувшись калачиком, поджав длинные, худые ноги в прорванных портках и положив руку под голову. Его безбородое и безусое худое лицо мертвенно неподвижно и при слабом свете утра казалось земляным; дышал он нервно, со свистом и прихлипыванием; тонкая шея его вытягивалась и веки слегка вздрагивали, как у человека, готового всякую минуту вскочить и бежать.
На деревне пели петухи сиплыми, простуженными голосами; а за ригой, за мокрым, покрытым сухим обломанным камышом болотом тянулись безотрадные, серые мокрые поля. Над ними плыли серые тяжелые тучи и моросилась жидкая завеса дождя.