Раввин Абрамович покачивался в такт движению экипажа. Рядом с ним восседал Альфонс, и кучер нахлестывал лошадей, заставляя их мчаться во весь опор. В бороде раввина, разделенной пополам с загнутыми вверх, подобно перевернутым рогам, концами не было заметно ни единого седого волоса. Впрочем, последнее объяснялось просто — ради такого торжественного случая раввин ее выкрасил. Ярко-красный галстук-бабочка казался ему удавкой на шее, латунные медали на лацканах пиджака весили, словно несколько килограммов, и ему не терпелось избавиться от накидки, покрывавшей плечи. Оценив ситуацию как критическую, раз уж Симона решилась прислать ему столь категоричную записку, ведь шестнадцать лет — это тот возраст, который требует дипломатичного подхода, он решил предстать перед ней в роли друга, а не облеченной властью особы. Придя к заключению, что и одет он должен быть соответствующим образом, дабы она прониклась к нему доверием (правда, он совершенно не разбирался в современной моде), он почерпнул вдохновение в коллекции фотографий молодых прогрессивных художников. Соответственно, сейчас он чувствовал себя так, словно влез в чужую шкуру, примерил на себя несвойственную ему личину, отказавшись от собственной индивидуальности.
— Альфонс, — начал раввин, поворачиваясь к сидящему рядом дворецкому, — даже спустя столько лет мне трудно смириться с тем, что Эстер превратилась в эту… эту… — Он запнулся, не сумев подобрать слова, способные описать стиль жизни его дочери. Пребывая в некоторой растерянности и осознав, что утешения и сочувствия от Альфонса ему не дождаться, он начал молиться.
Альфонса, который до некоторой степени приучил себя с пониманием и терпением относиться к поведению евреев, все еще передергивало при упоминании имени, данного Габриэль при рождении. Многие годы, проведенные во Франции, а также лояльность и восхищение своей госпожой заставили его усомниться в том, что прикосновение любого еврея было наес, грязным, как о том предупреждал Коран. Он смирился с тем, что любит еврейку, как смирился и с необходимостью отвечать за свои поступки в другом, вероятно, лучшем мире. Поэтому он старался любезно вести себя с раввином и терпел его бесконечные жалобы и стенания.
Раввин, чрезвычайно раздосадованный тем, что ему приходится выказывать расположение мужчине, который был отчасти, если не полностью, повинен в том, что послужило причиной его скорби, с размаху хлопнул Альфонса по спине, словно надеясь пробудить его от страшного кошмара.
— Сын мой, отдаете ли вы себе отчет в том, что я по-прежнему могу отречься от Эстер, если на то будет мое желание?
Альфонс молча смотрел в окно. Он помог Габриэль сплести паутину правдоподобной лжи и даже теперь продолжал хранить в тайне прошлое мадам от ее дочери и внучки. Он настолько свыкся с собственной ложью, что сейчас ему трудно было поверить в то, что этот набожный мужчина рядом с ним действительно был отцом Габриэль, который упорствовал в возрождении прошлого и стремился разрушить настоящее Альфонса.
Раввин помахал письмом от Симоны: там говорилось, что за ним прибудет экипаж, который и доставит его в замок. Она уверяла, что он ей очень нужен, а красные чернила подчеркивали всю важность дела, написать о котором прямо она не решилась, причем конверт был запечатан личной печатью мадам Габриэль.
— К чему такая срочность?
— Не знаю, месье, — отозвался Альфонс. — Леди не поделились со мной своими тревогами.
Раввин взял Альфонса за руку, словно собирался утешить члена своей паствы, причинив дворецкому дополнительные страдания.
— Старина, нам с вами известно об этих женщинах больше, чем мы готовы признать.
Раввин Абрамович обеими руками разгладил бороду, отряхнул с рукавов дорожную пыль и вышел из экипажа. Он поднялся по ступенькам на террасу и, войдя в просторное фойе, двинулся по мраморному полу, который нес отпечаток лицемерия его дочери. В каждой гостиной узор из мрамора был разным — там встречались прямоугольники, похожие на волчок, который Эстер любила запускать на Хануку, мозаичные многогранники, потрясшие его до глубины души, потому что отдаленно напоминали звезду Давида, и веронский мрамор в форме сердечка, вызывавший воспоминания о запрещенной ветчине. Он хмыкнул, подумав, как это глупо — тратить деньги на камни, которым не нашлось другого применения, кроме как прикрыть дарованную Господом плодородную почву, и по которым ступали чванливые людишки, вероятнее всего, ни разу не посмотревшие себе под ноги, чтобы оценить красоту мрамора. Но стоило ему ступить на лестницу, ведущую на второй этаж, как висевшие на стене фотографии «призраков» внесли коррективы в его настроение. Его дочь любила подчеркивать, что даже их умершие предки перебрались в шато Габриэль, дабы насладиться покоем и умиротворением. Впрочем, вздохнул раввин, они ничуть не походили на семейные портреты. Его дочь столь тщательно переписала собственную историю, что единственными, кого можно было узнать на черно-белых фотоснимках, оставались Эстер, Франсуаза, Симона и он сам — более стройный, элегантный, без своей ермолки, а его пейсы сменили коротко подстриженные бачки.
Перепрыгивая через две ступеньки, словно юный джентльмен, спешащий на свидание, а не шестидесятивосьмилетний раввин, он прокричал:
— Симона! Дорогая, где ты? — Его баритон эхом отразился от высоких потолков и привлек внимание любопытных слуг изо всех уголков дома.
Мадам Габриэль выглянула из своего будуара. С трудом узнав в этом жизнерадостном энергичном мужчине своего папашу, она поджала губы и захлопнула дверь. Что задумал ее отец? Не в его манере являться без приглашения и предварительного уведомления. Собственно говоря, он упорно отказывался принимать даже ее приглашения на обед. И почему это он звал Симону, словно намеревался сопровождать ее на бал-маскарад?
При виде экипажа, доставившего дедушку, Симона оставила лошадь в конюшне и побежала к замку. Как незаурядная личность, он неизменно восхищал ее: несмотря на все свои усилия, он по-прежнему оставался раввином. Так и на этот раз, не в силах сдержать восторг, она на цыпочках подкралась к нему сзади, обхватила его руками и крепко обняла.
— Alors! Ну вот, — вскричал он, — ты меня так напугала, что я чуть не умер от неожиданности.
— Симпатичное у тебя пальто. И бабочка шикарная. — Она потрогала медали на лацкане его пиджака. — В каком ты звании? Вступил в армию, дедуля?
— А! Дорогая моя, милая девочка, твой старый дед все еще держит несколько козырных тузов в рукаве. И разве не поэтому ты с такой помпой обратилась ко мне? Красные чернила, а затем еще и Альфонс пожаловал собственной персоной, чтобы привезти меня. Должно быть, у тебя есть на то важные причины. Давай выйдем — посидим на солнышке.
Симона оперлась на его руку, но потянула его вверх по ступеням. Она не осмелилась бы пригласить его в парк, где наяды испускали струи воды из своих промежностей, или на поросший клевером холм с его галереями чувственных перчаток и непристойных портретов, в которых мадам Габриэль выставляла напоказ ужасно интимные вещи. Но не успели они подняться на площадку второго этажа, как ее пронзила ужасная мысль: а что, если он сочтет ее решение оставить родительский кров ради перса таким же неприемлемым, как некогда и подобный поступок его собственной дочери? Он никогда не скрывал своего неприязненного отношения к Альфонсу и его родной стране.
— Хорошо, дедуля, — заявила она, развернулась и повлекла его вниз по ступенькам. — Пойдем на воздух, если тебе хочется.
Они миновали озеро, в котором она с Киром плескалась всего несколько дней назад. Чувствуя себя восхитительно испорченной и безнравственной, она потянула деда к поросшему клевером холму.
Он принялся карабкаться вслед за ней. Подъем давался ему с трудом, но он не намеревался расставаться с личиной моложавого человека, которую он выбрал для себя в этот день.
— Пошел! — шикнул он на павлина, вздумавшего клюнуть его в накидку, подобрал подол и продолжил подъем.
— Куда мы идем, та chere? Уж не в печально известные галереи твоей бабушки?
Она приостановилась, поджидая, пока он поравняется с ней.
— Да, дедуля, именно туда. Знаю, ты их еще не видел. Я понимаю, что это не вполне пристойное зрелище, и приношу свои извинения за то, что привела тебя сюда. — В голове у нее крутились возможные аргументы, она старалась справиться с чувством вины и предугадать, какой будет реакция любимого деда на жизнь дочери, выставленную нагишом и напоказ.
На вершине холма он остановился, чтобы отдышаться, пораженный красотой утопающих в цветах галерей, оформленных в декадентском стиле.
— Нет, Симона, я отказываюсь входить туда.
— Пожалуйста, — взмолилась она, — всего один только разик, ради меня.
— Это немыслимо.
— Да, и жестоко с моей стороны, но у меня нет другого выхода. Пожалуйста, дедуля, на карту поставлено мое будущее. И ты не поймешь, о чем идет речь, пока не увидишь галереи собственными глазами.
Он тяжело вздохнул. Эстер по-прежнему была способна преподнести ему неприятный сюрприз, но, быть может, его любимая внучка окажется не такой. Он позволил увлечь себя в галерею, которую Симона считала наименее оскорбительной из трех: галерею кумкваты[33].
Повсюду были выставлены на обозрение накидки, фуляры и веера. Бирюзовый бархат, вязаные корсеты, шкуры леопарда и накидки из газа, украшенные перьями и вышивкой, выкрашенные в тон. Веера из лебединых, страусиных перьев и даже перьев скопы, поверх которых глаза мадам Габриэль сверкали подобно драгоценным камням. Шали из золотистой ткани, напоминающие жидкое золото, с прозрачными фулярами в тон, воздушные и невесомые, как снежинки, свисали с ветвей.
Раввин ошеломленно огляделся, потрогал веер и испуганно одернул руку, как будто его ударило током. Наклонившись и вытянув шею, он попытался заглянуть с обратной стороны веера, не прикасаясь к нему, чтобы понять, из чего он сделан. Обнаружив, что это перья, он удивленно вскрикнул:
— Какую же бедную птицу ощипали ради такого?
— Ни за то не угадаешь, — в затруднении пробормотала Симона. — Для того чтобы сделать один-единственный веер, приходится принести в жертву очень много лебедей, павлинов или других прекрасных птиц, а некоторых ощипывают еще живыми, чтобы перья смотрелись лучше. — Она взяла веер в руки и окончательно сразила раввина, принявшись обмахиваться им. — Потрогай, на ощупь он похож на человеческие волосы. Grand-mere строит глазки, глядя через вот эти две щелки.
Раввин принял веер у Симоны, но на ощупь перья показались ему чересчур странными, и он выронил его, словно обжегшись.
Симона подняла веер, сдула с него пылинки, положила на место и отошла в сторону, чтобы взглянуть, все ли так, как было раньше.
Раввин, загипнотизированный столь экзотическими перьями и цветами, ощутил неловкость оттого, что перед ним открылась такая интимная сторона жизни его дочери. Он развернулся на каблуках и вышел вон.
— Умоляю тебя, побудь со мной еще немножко, — вырвалось у Симоны. Казалось, она взывала не столько к нему, сколько обращалась к себе самой.
Он вздохнул, прикрыл глаза, чтобы не видеть галерею кумк-ваты, и вошел в музей, посвященный перчаткам. Его первой реакцией было удивление. Зачем Эстер столько? Неужели они были инструментами ее профессии, и если да, как она ими пользовалась? Разве обнаженная рука не выглядит более соблазнительно по сравнению с материей, мехом или кожей? Ее дочь скрывала свои руки точно так же, как она скрывала свое прошлое. Но ее руки, равно как и прошлое, были прекрасны. Ей нечего было стыдиться. С отчаянием в душе он вдруг понял, что его дочь стала для него еще большей загадкой, чем он воображал.
Симона тоже не могла взять в толк, почему толпы известных и выдающихся мужчин совершали паломничество на поросший клевером холм только для того, чтобы поклониться легендарным рукам мадам Габриэль. Здесь были и перчатки черного шелка с крошечными атласными бантиками и бриллиантовыми пуговичками, перчатки до локтя из золотистого тюля, лайковые перчатки с атласной подбивкой с раструбами, варежки из шиншиллы и митенки из органзы, но все они являли верх изящества и элегантности. Она натянула пару тонких митенок и, подражая соблазнительному балету пальцев бабушки, поднесла руку к носу раввина.
— Эй, убери это! — Он сердито отмахнулся от неприличного прикосновения велюра и запаха духов своей дочери. — Фуууу! Что это еще такое? Зачем нужны перчатки с дырками? Зимой в них холодно, руки замерзнут. Даже попрошайка Сара не стала бы носить эти шметтехс, эти жуткие тряпки! Сними их, Симона, сними немедленно, я настаиваю. Сейчас же!
Симона осторожно высвободилась из плена перчаток и положила их обратно на полку, одновременно внося коррективы в разработанный ранее план. Хватит ли у нее духу показать раввину портреты ее дочери, на которых она изображена в откровенных позах со своими любовниками? Веера привели его в замешательство, а перчатки так попросту оскорбили. Тем не менее, раз уж они здесь, ей ничего не оставалось, как продолжать.
— Идем! Идем! — воскликнула она, как будто приглашая его в сады Эдема, в райские кущи.
Он не сдвинулся с места. Перчатки и веера шокировали его и едва ли не парализовали. Осознание того, что его дочь жила в окружении подобной непристойности, надломило его. У него не было ни малейшего желания подвергаться дальнейшим унижениям.
— Я видел достаточно. А ты иди, Симона, если тебе нужно.
Она уткнулась головой ему в плечо и тихонько всхлипнула.
— Прости меня. Мне не следовало вести тебя сюда. Я вызову экипаж, чтобы отвезли тебя домой.
— Ты так и не сказала мне, зачем вообще звала меня, — заявил он, не в состоянии выносить ее слез.
— Я причинила тебе уже много боли.
— Ну, хорошо, хорошо, твоя взяла. Покажи мне и эту галерею, если это поможет тебе успокоиться. Только пообещай мне, что это будет последний экспонат.
Они стояли на пороге галереи, взявшись за руки, и Симона ужаснулась не меньше раввина. Он выудил из кармана большой носовой платок и вытер им вспотевший лоб. Неужели все это было правдой, это зрелище, к виду которого он оказался совершенно не готов? Неужели его дочь спала со всеми этими мужчинами? Какие же еще проступки и святотатства совершила в своей жизни его Эстер, застенчивая маленькая девочка, внимательно слушавшая его рассказы?
Он уже собрался опустить глаза, когда взгляд его остановился на висящем на самом видном месте портрете, и тот шокировал его. Неужели глаза обманывают его? Неужели его дочь зашла настолько далеко и настолько погрязла в бесчестье, что имела отношения с печально известным Распутиным? Раввин упал на колени перед изображением своей обнаженной дочери в объятиях Распутина.
Симона опустилась на землю рядом с ним, и крытая аллея из вьющихся растений услышала их плач и стенания.
— Мне очень жаль, Grand-pere, дедушка. Простишь ли ты когда-нибудь меня за то, что я сделала? Но ты должен был сам увидеть, какое будущее меня ждет.
Они вдвоем подошли к шезлонгу ротангового дерева мадам Габриэль, сели рядышком и стали смотреть на заросли лаванды с редкими каштановыми деревьями вдали.
Он расправил убранные за уши пейсы. Он, веривший в тикун олам — совершенствование своего мира, — допустил несколько грубых ошибок, которые породили одно лишь чрезмерное и греховное потакание своим слабостям.
— Ma pauvre cherie, бедная моя девочка, такой родственничек, как я, выросший в гетто, способен лишь обратить во врагов всех и вся. Вот почему я хотел, чтобы Эстер не чувствовала себя чужой и посторонней. Но мне и в голову не могло прийти, что она зайдет так далеко. — Он кивнул в сторону галерей, задумчиво накручивая на палец пейс. — Молю тебя, Симона, следи за своим окружением, вдыхай воздух и избегай жадности и похоти во всех проявлениях.
— Знаешь, Grand-pere, именно поэтому я и хотела, чтобы ты увидел все своими глазами.
— Такая похоть отравляет душу. Страсть у супругов очень желательна, но когда ее порождает такой разврат, который мы с тобой увидели здесь, то ее следует избегать любой ценой.
— Да. И поэтому мы должны поговорить с Grand-mere. Убеди ее, что я заслуживаю другого будущего. Я влюбилась, дедуля, в замечательного мужчину, перса. Я собираюсь вместе с ним уехать в Персию.
— Постой, погоди минутку, милая. Перс! Во имя всего святого, как это ты умудрилась познакомиться с персом? Это просто поразительно. Я ожидал совсем другого. Только, пожалуйста, не надо больше плакать. Ты действительно влюбилась, или, может быть, тебе просто любопытно? Что, французов смыло водой в канализационные трубы, раз ты нашла себе перса?
— Какой смысл объяснять что-либо? — парировала она, глядя в его излучающие спокойствие и тепло глаза. — Подобно всем прочим, ты все равно не поймешь.
— Ага! Получается, я ничем не лучше всех остальных? — Он отпустил ее руку, делая вид, что обиделся. — Ну, что же. А что тебе известно об этой отсталой пустыне, которая называется Персией? Что ты знаешь об этом мужчине? Ты на самом деле собираешься бросить свою семью? А ты подумала о последствиях? Ты готова сознательно заточить себя в эту дыру, где кочевники до сих одеваются в овечьи шкуры?
— Да, потому что только там у меня появится шанс жить другой жизнью. В противном случае искушение или влияние Grand-mere превратит меня в дорогую безделушку на руке какого-либо мужчины, a grande horizontale[34], и не более того.
Раввин слушал не только Симону, но и свое сердце, которое отказывалось принять услышанное. Ему было известно о намерениях его дочери сохранить династию, он знал, что Франсуаза не сможет правильно распорядиться таким огромным состоянием, как знал и то, что Симона должна была стать наследницей семейных богатств и бизнеса. Он уставился на свои руки, словно надеялся прочесть в них ответ.
Девушка сжала его руку.
— Как бы то ни было, Grand-pere, дедушка, какое будущее ожидает меня, незаконнорожденную дочь баварского парфюмера, здесь, в Париже?
А раввин Абрамович размышлял над собственными ошибками и неудачами. Он грешил и перед лицом рая небесного, и во время земного своего бытия. Он воспитал дочь, которая, подобно выпущенной из лук стреле, вылетела из его гнезда и приземлилась в самом сердце похоти и разврата. Может быть, конечно, он и не смирился с образом жизни Эстер, но и не осудил его вслух, потому что был трусом и боялся лишиться ее привязанности. Каждое утро и каждый вечер, читая наизусть шему[35], он боролся со своей совестью. Неужели то, что он поощрял Эстер в стремлении начать жить самостоятельно и узнать жизнь такой, какая она есть, подтолкнуло ее к теперешнему занятию? Вернулась бы она домой, если бы он пригрозил отречься от нее? Может быть, ему следовало настоять на своем и бороться до последнего вздоха, до последней капли своей еврейской крови?
Но сейчас, по крайней мере, у него появился шанс искупить свои прошлые грехи. Он постарается убедить дочь, даже если после этого она не пожелает более знаться с ним, даже если ему придется солгать — это будет небольшая цена за то, чтобы Симона сохранила свою душу в чистоте. Он возложил ей руку на голову и прочел молитву-благословение — благословение, которое дедушка дает своей любимой внучке.
— Адонай ве-ишмереха: яэр Адонай панав элейха ви-хунэха[36]. Ступай, дитя мое. Ступай за своей мечтой, куда бы она ни привела тебя, лишь бы только подальше отсюда.