Перевод из застенков гестапо в Центральную тюрьму означал, что Янису осталось жить всего лишь несколько дней. После пережитого смерть представлялась ему огромным облегчением. И вовсе не потому, что он желал смерти. Ему хотелось жить, жить хоть сто лет. Но все же лучше умереть, чем видеть, как выродки калечат любимого человека. Чем больше шрамов искажало Надины черты, тем горячей любил он это до неузнаваемости изуродованное лицо. Только теперь, в самые черные дни своей жизни, Янис осмелился признаться себе, что любил и любит Надежду. Но любовь подпольщика — это песня без слов, далекий огонек, мерцающий в ночи…
Теперь самое страшное позади. Гестаповцы прекратили бесплодную борьбу. Надежду Цветкову больше не мучили. Подпольщики победили!
…Гитлеровцы отступали, и это чувствовалось даже в тюрьме. Казалось, самый воздух насыщен лихорадочным ожиданием. Надзиратели рыскали по камерам, то и дело без всякого повода набрасывались на любого, кто попадался под руку. Фашисты явно нервничали. А заключенные жили надеждой. И, невзирая на побои и карцеры, вся тюрьма по ночам гудела от перестуков. Казалось, будто слышится глухая барабанная дробь. Заключенные делились сведениями о продвижении Красной Армии. Эти известия проникали даже сквозь каменные стены и чугунные решетки. Было известно, что гитлеровцы решили всех умертвить перед отступлением, и все же многие верили в чудо. Ибо там, где сражаются советские люди, возможны чудеса.
Последняя ночь перед казнью… Надеяться на чудо Янис уже не мог. В эту ночь он мысленно хотел проститься со всем, что в жизни было ему дорого и близко: со звездами, что сверкали здесь, в рижском небе, и там, над Москвой; с землей, на которой так чудесно жить; с товарищами, связанными с ним большой, мужественной дружбой борцов за общее дело; с Надей…
Было бы куда лучше провести эту ночь одному. Но как раз сегодня в камеру привезли еще одного смертника. Это был знакомый Буртниека — Макулевич. Бедняга лежал на нарах и все время тихонько всхлипывал.
Янис большими шагами мерил камеру: от окна до дверей, от дверей до окна. Потом он остановился. Проведя ногтем по прутьям решетки, точно по струнам, он вдруг вспомнил свою любимую песенку. Ту, что часто пел Надежде. Ту, в которой каждый раз взамен позабытых слов придумывал новые.
Он и сам не заметил, как начал вполголоса напевать:
Быть может, навсегда умолкнет сердце,
Но нам с тобой неведом жалкий страх.
Пусть знает враг — любовь сильнее смерти,
И Родина живет у нас в сердцах.
Макулевич зашевелился на своих нарах.
— Простите, сударь, за беспокойство, но, право же, я не могу постичь, как можно петь в такую минуту. Неужели вы ничуть не боитесь смерти?
— Не надо бояться… Ведь смерть лишь естественное завершение жизни.
— Но я не могу не бояться, — прохныкал Макулевич голосом перепуганного ребенка. — Мне так страшно… Подумайте только: сегодня я жив и мы с вами ведем беседу, а завтра меня засыплют землей, я сгнию, превращусь, в прах, и после меня ничего, ровно ничего не останется. Ах, это так ужасно, даже думать об этом невозможно!..
Слушая Макулевича, Янис несколько раз кивнул головой:
— Да, я вас понимаю. Человеку, который ни во что не верит, трудно умирать.
Точно ища спасения, осужденный на смерть схватил руку Даугавиета своими тонкими костлявыми пальцами:
— Вы изволили совершенно правильно сформулировать эту проблему… Я все время стремлюсь убедить себя, что существует загробная жизнь… Но, простите меня, я больше уж не могу, не могу в это верить… — Макулевич чуть не заплакал.
— Я в это тоже не верю, — успокоительно сказал ему Янис. — Но мы, коммунисты, верим, что жизнь человека продолжается в его делах.
— Впервые слышу подобные идеи! Но даже если б я с ними согласился, меня бы это нисколько не утешило. Вы, наверно, успели многое совершить за свою жизнь? Вы коммунист, господин Калнынь, а я, чего я достиг? Ничего после меня не останется, не считая никому не нужного венка сонетов…
— Да, Макулевич, о таких вещах каждому надо подумать заблаговременно, чтобы в смертный час жизнь не оказалась сплошным неоплаченным долгом перед народом, перед человечеством, перед будущим…
— А вы, господин Калнынь, вы идете на смерть со спокойной совестью?
— Совесть — это, пожалуй, не то слово. Я считаю, что прожил жизнь правильно. Правда, многого еще не сумел довести до конца. Но я знаю, что товарищи довершат то, чего мне сделать не удалось, и в этом я нахожу утешение. Они построят здание, фундамент которого заложили мы, они доживут до коммунизма… Вам, Макулевич, наверно, трудно это понять… И если б мне не пришлось умереть, то и я, наверно, своими глазами увидел бы то, о чем люди мечтали с незапамятных времен.
Слушая Даугавиета, Макулевич перестал думать о смерти. Удивительно! Вот человек, которому не суждено прожить и дня, а он способен накануне казни размышлять о далеком будущем. Уразуметь этого Макулевич никак не мог!
— Но предположим, что то, о чем вы говорите, сбудется, — робко спросил он. — Какая же нам с вами от этого польза? Мы-то ведь уже не увидим этого!..
— Мы не увидим, но зато другие доживут, те, за счастье которых мы боролись. Они не забудут павших в борьбе. И это нам послужит наградой.
Тюрьма, только что глухо гудевшая от перестуков, вдруг затихла. Все замерли, прислушиваясь. В наступившей тишине Янис вместе с другими услышал рокот моторов. Это были советские самолеты.
Перепуганный Макулевич вскочил с нар и бросился к окну, хотя сквозь него даже неба не было видно.
— Скажите, господин Калнынь, — жалобно спросил он Яниса, — ведь бомбы не сбросят на тюрьму? Мы же тогда все погибнем…
На этот раз Даугавиет ничего не ответил. Он даже не улыбнулся в ответ на эти слова. Гул бомбардировщиков слышен и в корпусе, где находится Надежда… И ей голоса моторов покажутся дружеским приветствием. Да, пришло время попрощаться с Надей. Так хотелось поблагодарить ее за героическую стойкость, о многом сказать Может быть, на казнь их поведут вместе и удастся обменяться парой слов. Но в присутствии палачей он не смог бы открыть ей то, что сам от себя скрывал все эти годы. И зная обычаи заключенных, он стал шарить по всем углам, по всем щелям, надеясь найти хоть клочок бумаги.
— Вы что-нибудь потерли? — услужливо осведомился Макулевич.
— Нет, я просто смотрю, не запрятан ли где-нибудь клочок бумаги.
— Кажется, я смогу вам помочь. Меня, правда, обыскивали, но надзиратель каким-то чудом не заметил моего последнего сонета… Прошу вас, возьмите его, мне он больше не нужен.
Янис сел к столу и в призрачном синем свете лампочки стал писать крошечным кусочком графита:
«Наденька, друг мой! Нам немного осталось жить. Иначе я продолжал бы молчать. Ты знаешь, я часто говорил, что подпольщик не должен думать о личной жизни, но сам же нарушил это правило. Признаюсь, что виноват перед тобой: все эти годы я любил тебя. Ты ничего об этом не знала. Так было лучше… Но теперь ты должна знать как много тепла и сил ты мне давала. С тобой вместе мне легко умирать. Мы идем на смерть ради того, чтобы жили другие».
В эту минуту Надежды уже не было в живых. Тюремный врач констатировал, что смерть наступила от внутреннего кровоизлияния после пыток. Тело Надежды Цветковой вынесли из камеры, а на стене осталась неоконченная темно-красная надпись, начертанная единственными чернилами, которые узнику доступны в застенке:
Я умираю за Советскую Латвию, умираю за…