На дальней станции сойду...
Миллион алых роз
из окна видишь ты...
«Форель»
Псов звали Бубер и Лютер, кота — Финнеган.
Гусей и кур держали на соседнем заброшенном участке бывшего садоводства, куда внезапно приболевшие и моментально состарившиеся владельцы перестали приезжать. Гусыню звали Беридзе, гусака — Гогоберидзе, петуха — Шах. У кур имен большей частию не было, хозяин именовал их оптом «гаремом», впрочем, две любимые курочки хаживали поименованными: Коко и Муму.
— Муму — ведь это собачка, — сказала я.
— Это у Ивана Сергеевича собачка, — отвечал хозяин, — а у нас курочка.
Ночью домовой катался на следующих своей дорогой через вентиляционные летки фундамента чужих котах двух единственно обитаемых домишек садоводства. Иногда хозяйского мальчика будили непонятные шумы из-под пола. А чердачные мыши vulgaris мелкой беговней осыпали через щели между потолочными досками на полы второго низкого этажа шарики и крупинки утеплительного шлака и его угольно-черную пыль. Летучих мышей, некогда обитавших на чердаке, висевших там вниз головою в дневной спячке, давно извели малоумные привозные сезонные соседские проходящие коты, Финнеган отродясь их не трогал; а какая была красота, когда эти математические малютки с чернолайковыми перепончатыми заостренными крылышками вылетали в сумерки в причердачные воздушные пределы, повинуясь одним им локационно ведомым музыкальным интервалам, одна за одной, с паузами гауссовой кривой, чтобы на бреющем полете играть в ночных ласточек!
Вечерами шуршали в кустах и травах ежи, чьи семьи второе столетие соблюдали привычные маршруты и тропы.
На окраине сада хозяин завел фонарный столб для мотыльковых танцев, фонарь верхушки столба снабжен был выключателем на высоте роста ребенка, чтобы хозяйский сын вечерами, как начнут сходить на нет белые ночи, мог включать своих мотыльков.
Моя одноклассница, школьная подружка, дружила с сыном хозяев, ходили вместе в кружок; она и привезла меня в тот день впервые на его дачу.
Было воскресенье, народу на Финляндском толклось великое множество, мы еле втиснулись в готовый тронуться поезд и поехали. Пока мы ехали, вагонная толпа редела, и за Зеленогорском нам даже удалось сесть у окна. Привычная к сравнительно быстрым приездам (мои родители снимали комнатки с верандою то в Шувалове, то в Озерках, то в Дибунах), я удивлялась длительности поездки нашей. Наконец, подруга сказала: «Пошли в тамбур, на следующей выходим». Вагонный голос возгласил: «Следующая станция платформа Заходское. Выход из второго вагона».
Мы вышли на куцую маленькую платформу, и я остановилась в полном недоумении: ни вокзала, ни домов, ни людей.
— Ты ничего не путаешь? Какое-то нежилое место.
— А вот и нет, — отвечала подружка, — одно из самых жилых мест на свете.
И мы пошли через лес. Точнее, через бор.
— Тут не то что дороги, даже тропинки нет, — сказала я.
— Так ходим всякий раз мимо разных деревьев, чтобы тропинку не протаптывать и следов не оставлять, — отвечала она.
— Зачем?
— Шифруемся! — сказала весело и загадочно подруга моя. — Чтобы никто в королевство Спящей красавицы лишний раз не входил.
Мы шли и шли, часов у нас не было, мне казалось — идем по безлюдным лесам второй час; на самом деле путь занимал минут сорок пять, не дольше школьного урока.
Перед зарослями орешника подруга велела мне зажмуриться и дать ей руку. Мы ломились сквозь кусты, ветви хлестали по лицу и плечам. Потом кусты закончились, она сказала: «А теперь смотри».
И я открыла глаза.
Рельеф сада долгие годы был мне непонятен, я всегда пыталась восстановить его в памяти и не могла. Сад был одновременно холмом и оврагом, чашей и склоном (где пологим, а где почти отвесным).
— Это прибрежная впадина морского дна, — говорил хозяин. — Тут некогда, во времена динозавров, плескалось Литориновое море. И его обе прибрежные кромки, ранняя и поздняя, идут по обе стороны нынешней железной дороги на Выборг, одна обращена к заливу, другая к лесам, к самому верхнему шоссе.
— По правде говоря, — говорил хозяин, — холму и оврагу чуть-чуть подыграли люди с воображением.
— Вы себя имеете в виду? — спросила я.
— Нет, тех, кто строил тут почти сто лет назад виллы, дачи, усадьбы, коттеджный поселок.
Когда строились, от станции к оврагу-холму, пустой полосе между двумя лесами, ближним и дальним, вели две дороги: паровая и обычная конная; можно было привезти и увезти стройматериалы, мебель, вещи, приехать и уехать налегке, когда отстроились и появились обитатели и их гости.
Я открыла глаза, и пал мне на глазное дно сад.
Это было так неожиданно, такова была внезапность всплеска цвета и света после полутемного однообразия бора, что я ахнула, вскрикнула, что очень обрадовало и развеселило подружку.
— На этом месте, — сказала она, — все что-нибудь вскрикивают, кто ах, кто ох, кто ой; а моя тетушка воскликнула: «Ахти мне!» — хотя была женщина совершенно городская, глубоко урбанистическая, и никогда доселе так не выражалась.
Не только рельеф, но и размер парадиза был мне неясен. Изнутри сад оказывался больше, чем снаружи, ботаничен, бесконечно велик. А снаружи в первую минуту казался он какой-то единой охапкою цветов, почти букетом.
Главными героинями букета были розы.
Иногда представлялось мне, что от оттенков алого, красного, багряного, винного, пурпурного, рдяного, малинового, шарлахового, розового, белого (то снежного, то визионерского), чайного, желтого, абрикосового, а также от смешения ароматов над купами розария, словно над костром, дрожит воздух.
На закате чаша сада уходила в тень, освещалась только часть склона холма у дома да начинали пылать вечерней камедью верхушки стволов на кромке дальнего леса.
Прежде думала я, что место розария на юге, на востоке, в Крыму, в Пятигорске, в Испании, в Италии, в Хорезме, в Бухаре, а вот поди ж ты — северо-западный карельский Гюлистан!
Хотя доходили слухи, что ссыльные кулаки за Мурманском, за Архангельском выращивали дыни да арбузы (должно быть, сорт мелких сибирских), — дело мастера боится. На местных широтах в середине двадцатого века бытовала другая поговорка: ты, работа, нас не бойся, мы тебя не тронем.
В отличие от безымянных беспаспортных кур все розы носили имена.
— Сколько же тут сортов?
— Больше ста.
Потом, позже, когда моя школьная подружка и хозяйский сын выросли и поженились, сортов стало «больше ста пятидесяти».
Разумеется, запомнить имя каждой розы я не могла, но некоторые имена помнила и повторяла. Вот первую с края, например, хозяйка звала Магдалиной, а хозяин — Мадлен. За ММ по правую сторону тропинки от крыльца сбегали по склону Королева Маб, Роза Ругоза, Айсберг, Шопен, Фламинго, Фламентанц, Николо Паганини. Тогда как по левую чинно спускались, дабы образовать лужок ближе к крошечному пруду, финские розы, Король Артур, Соледад Реалес, Анна-Мария Росалес, Лангедок, Лили Марлен, Баркарола, Амадеус, Гейдельберг, Гранд Амур, Карамель, Розмари, Бенгали, Королева Астрид, Амулет, Гете, Баккара, роза Чайковский, розы Патио.
— Откуда вы их берете? — спрашивала я.
— Разного они происхождения, — отвечала хозяйка. — По остаткам садов близлежащих вилл и усадеб собирали, некоторые уж одичали совсем, покупали на садоводческих самостийных рынках, друзья отростки дарили, когда и розы из дареных букетов в землю втыкали, а они на удивление приживались, укоренялись, превращались в кусты. Из поездок и путешествий своих и чужих. Анна Мария Росалес с юга, из Крыма, Радамес из Брянска, Король Артур родом из Латвии, а Бригитта из Финляндии.
После первого приезда отправились мы домой с огромным букетом в корзинке («Чтобы не укололись, шипы всегда наготове», — сказала хозяйка), и едва вошли мы в вагон, как наполнилось его немудрящее пространство волшебным, моментально завоевавшим всё и вся, ароматом.
С того момента стали мы возвращаться в Заходское несколько раз за лето. Иногда случалось нам там ночевать. Собаки Бубер и Лютер встречали нас, виляя хвостами, Финнеган поощрительно мурлыкал, благосклонно позволяя гладить шелковую шерстку свою.
— Мне так жаль той жизни, которая тут была, — говорил хозяин. — Которую уничтожили войны и смуты. Мне жаль Лоунатьоки и всех, кто тут обитал, и всех вилл, домов, церквей, озерных лодок.
— Человек не должен цепляться за прошлое, — отвечала хозяйка, — всё устаревшее должно рассыпаться в прах и позволить новому придти ему на смену.
— Ты неправа. Войны не избавляют нас от устаревшего. Они пожирают всё новое, лучшее, жизнеспособное, и отбрасывают нас к диким ветхим доветхозаветным временам. Война — это варварский тиран Ашшурбанапал.
— Вам нравится песня «Миллион алых роз»?
— Нет.
— Почему?
— Да почему миллион? Кто их считает? Словечко тех, кто мечтает стать миллионером. Деньги мертвое дело. А роза живая, расцветает из бутона, вянет в букете, осыпается лепестками, осыпая ими сад. Сад становится подобен римскому триумфатору и плывет по лепесткам, слушая грохот августовской колесницы пророка-громовника Илии. И, кстати, эти новые дома куда старее прежних, люди разучились строить, беречь в доме тепло, натуральные чевенгурцы, их постройки точно пародии.
— Кто такие чевенгурцы?
— Люди из несуществующего Чевенгура.
Не спросив о Чевенгуре, хозяйка пожала плечами и пошла к выходу.
— Подожди, — сказал ей хозяин, — подожди, постой. Помнишь, мы говорили о том, что всё лучшее, что тут выросло и отстроилось, уничтожили смуты и войны? Но ведь не всё. Вот сад наш стоит, как воспоминание о прежних садах и будущих — да он даже лучше! В той части реки, там в лесу, где она превращается в ручей, по-прежнему плещется форель, а ведь остальные ручьи нашей части перешейка давно забыли этот плеск. И в донных жемчужницах ручья еще можно найти жемчуга. А от всех вилл и дач осталась в лесу старая усадьба из сказки.
Она улыбнулась и вышла.
— И разве не снятся нам иногда, — сказал он ей вслед, — представления тогдашнего здешнего давно разрушенного театра, на которых бывал приезжавший с Черной речки писатель Леонид Андреев? К тому времени, кстати, у него уже родился сын Даниил, которому предстояло вырасти, отсидеть ни за что ни про что в лагере и написать там книгу «Роза мира»...
Мы ходили с хозяйским сыном во второй бор, где в прозрачной воде плескалась форель в речке-ручье, все свойства и превращения этой живой воды представлялись мне таинственными. Многие вещи, совершенно понятные в детстве, в подростковом возрасте обретали неясность. Маленькой, мне внятны, ясны и родственны были и реки, и ручьи. А потом стала я задаваться вопросами: откуда берется река? куда она течет и почему? и отчего не растекается, а держится, словно она из ртути, в русле своем, в берегах?
Мы с подружкой получили в подарок по жемчужинке из переименованной речки, речной скатный жемчуг, его добывали по всей России, нашивали на кокошники, пронизи, собирали в ожерелья. Куда потом делась моя жемчужинка? Куда деваются мелкие прекрасные предметцы наших детских лет?
Когда оставались мы ночевать в набравшем тьму августе, в окно смотрели звезды.
Занавески были коротенькие, не шторы, в верхней части окон ночью среди ветвей повисали их светящиеся шары.
То ли легкий ветер колыхал ветви, то ли полупрозрачные облака время от времени скрывали разные участки небес, то ли я ухитрялась уснуть на мгновение, но казалось, что звезды в движении, качаются и кружат, целая эскадрилья НЛО плывет к нам из неведомых миров с их путешествующими обитателями; я даже выходила, крадучись, из дома посмотреть вверх, звезды были как звезды; но яркие, большие, точно на юге. Возвращаясь, я подумала: а ведь рождественская ель, если глянуть изнутри, словно бы облеплена космическими светилами Вечности с Вифлеемской на верхушке.
Мы шли во второй бор в усадьбу, которую хозяин называл виллой.
— А чья это была вилла?
— Мама почему-то думает, что ее хозяином был Баланчивадзе.
— Фамилия знакомая.
— Один из его сыновей, когда вырос, уехал за границу, стал великим балетмейстером Баланчиным, основал балет Америки, а заодно весь современный балет. Но папе кажется, что это была дача профессора Кипарского, а мама путает потому, что Кипарский жил, так же как Баланчивадзе, с двумя сыновьями.
— Кипарский? — спросила я. — Одна замечательная женщина, почти родственница друзей моих родителей, француженка, была замужем — до войны — за человеком по фамилии Кипарский. Ведь это редкая фамилия.
— Папе про Кипарского рассказывал один краевед. А потом мы про него прочли в бумагах с усадебного чердака. Мы нашли на чердаке сложенные в коробку записки, письма и листочки, должно быть, приготовленные на растопку. Там был еще альбом одной из тогдашних барышень, стихи, пожелания, картинки наклееные с цветочками да ангелочками. Это всё у нас дома, потом покажу.
На листочках для растопки большой кочегарки эпохи были счета (каждодневные покупки продуктов, перечни, цены, хлеб столько-то копеек, морковь столько-то; стройматериалы-доски, бревна, гвозди, горбыль, щебенка; саженцы, рассада, семена). Люди были хозяйственные, считали копейки и рубли. Попадались вырванные листки дневников, черновики писем. На одном из листков прочла я, что Рене Кипарский привез на дачу, чтобы познакомить с отцом, свою невесту, молоденькую француженку по имени Маргарита-Мария, и собирался преподнести ей коробочку с жемчужинками, найденными в ручье-реке, да раздумал, решил отвезти ювелиру, прикупить несколько сапфиров, заказать брошь и кольцо.
— Вот! — вскричала я. — Знакомую француженку, с которой начала заниматься французским и я, зовут Маргарита!
— «Маргарита», — сказал мальчик, — это и есть «жемчужина». Так ты знаешь французский?
— Пока учу.
Потом мы поменяли квартиру, переехали, съехались со старой маминой тетушкой, на занятия стало ездить далеко, к моему сожалению кончились уроки французского, визиты в чудесный дом модерн на Кирочной 24, поменялась и школа, мы стали видеться с подружкой всё реже, расстались почти невольно. В квартире, где обитала француженка, уютной, большие комнаты, большая кухня с длинным балконом, жили ее деверь, падчерица с сыном Сашей Кипарским, чуть младше меня, и коммунальная соседка, мать-одиночка с маленьким ребенком. В фарфоровых больших вазах в комнате madame Маргариты-Марии стояли букеты сухих цветов, цветные, она сушила цветы, подвешивая их к люстре, и сухие растения не теряли цвета, розы оставались алыми, незабудки яркими небесно-голубыми. Однажды я слышала, как коммунальная соседка шепотом рассказывала своей гостье, как ей страшно, когда призраки обоих мужей француженки, и Кипарского, и Рыдзевского (упавшего во время блокады в люк, и после ушибов и падения переставший сопротивляться голоду и холоду), сидят на длинном кухонном балконе под навесом балкона над ними в плетеных креслах, не видя друг друга). Однажды учительница французского взяла меня с собой в костел на Ковенский переулок, она любила гулять с учениками, своих детей у нее не случилось. В тот же костел ходил и ее деверь, но он предпочитал сумеречный час между собакой и волком, пробирался втянув голову в плечи, озираясь, крадучись, этот старичок был перепуган до конца дней своих войнами, репрессиями, бедствиями, всем доставшимся на его долю двадцатым веком.
Что до виллы-усадьбы Кипарского ли, Баланчивадзе, была она пуста, в окнах ни стеклышка, затянуты полупрозрачной парниковой пленкой.
— Это отец так окна заколотил, чтобы снег не летел в комнаты.
В комнатах встречали нас одни кафельные печи и камины, а при входе — огромное кожаное старинное кресло.
На шпиле островерхой башенки красовался затейливый флажок флюгера.
— Он скрипит, когда ветер, — сказал мальчик, — и кажется, что домовой всё еще живет в доме и ждет.
Почти семь лет спустя, уже после школы и института, оказалась я снова в Заходском. Моя школьная подружка и хозяйский мальчик выросли и поженились, хозяйка овдовела, вместо Бубера и Лютера сидели у порога два фокстерьера, Финнегана сменил рыжий Сверчок. А сад цвел изо всех сил, был по-прежнему полон роз, переплетались его тропки, на поворотах у ног цвела всякая мелочь в тенях флоксов и астильб. Молодожены были счастливы. Хозяйка улыбалась мне, но улыбка ее стала иной. Сын и невестка помогали ей ухаживать за садом.
И снова на долгие годы обстоятельства и суета развели нас.
Я ехала к двоюродному брату, строившемуся под Выборгом, и, повинуясь внезапному движению чувств, неожиданно для самой себя вышла в Заходском.
За тропами бора, за поворотом, за кустами вместо причудливого пространства цветущих роз меня ждал огораживающий место, где цвели они прежде, высоченный уродливый глухой забор. Там, где раньше стоял дом, красовалось самоновейшее строение, сияющее белизною, играющее хитроумными объемами, с огромными окнами, увенчанное черепичной крышею с затейливой башенкой.
Недолго думая, я нажала кнопку звонка у калитки. Мрачный человек в темном открыл мне, оценивающе оглядел меня, нищебродку, с ног до головы, и спросил: «Вам назначено?» — «Нет, — отвечала я, — я знакомая прежних хозяев, давно тут не была и надеялась увидеть их, а не вас». — «Прежних не знаю, а нынешний хозяин отъехал с гостями на озера дроны запускать». От самоновейших людей частенько можно было услышать «отъехал» вместо «уехал» и «присядьте» вместо «садитесь», намекающие на краткость отъезда, а не убытие в заграничную резиденцию, и сидение на стуле вместо отсидки в тюрьме. После недолгой паузы я спросила: «А розы еще цветут?» — «У старых хозяев, — отвечал мрачный привратник в черном, видимо, охранник, — в холодную бесснежную зиму почти все розы вымерзли. Поэтому они отсюда и съехали. Вот наши новые розы цветут». Он подумал и надумал: «Заходите, посмотрите, только недолго, у нас не принято пускать... незнакомых». Вместо «незнакомых» он хотел сказать «кого попало».
Главный цвет теперь был не розово-алый, а зеленый, зелень футбольно-гольфовых газонных лужаек. Мощеные плиткой дорожки, обрамленные низкими столбиками со стеклянными фонарными шарами. Забежная лестница в особнячок. Возле дома, на разных участках газона, а также за белыми ажурными металлическими скамейками исправно цвели купы белых и красных роз. Их подстригал и опрыскивал человек в длинном фартуке, видимо, садовник. Женщина в фартучке покороче и поэлегантней, должно быть, кухарка или домработница, накрывала на стол, стол и стулья, бамбуковые либо ротанговые, стояли на лужайке, обрамленной лилиями, обложенной валунами, убогое чудо ландшафтного дизайна, между тремя заключительными каменюками веселился маленький фонтан.
— Собак держите? — спросила я.
— Собак с собой взяли.
— Спасибо, — сказала я. — Вы были очень любезны. Откройте мне калитку.
— Подождите, — сказал он, отправился к садовнику и вернулся с красной розой.
— У нас традиция, — сказал он, — посещающим и гостям розочку дарить. Не бойтесь, берите, это сорт без шипов.
Роза была большая, прекрасная, совершенно ненатуральная; сидя у окна электрички я понюхала ее — запах еле слышен, почти привидение отдушки. И я вспомнила, как вошли мы с подругою в давнишний старенький вагон с деревянными скамьями вместо нынешних пухлых кожемитовых диванчиков, — и весь вагон залило волной аромата нашей охапки роз, букета размером с маленький куст. «Интересно, — думала я, — а у этой ненатуральной красотки есть ли имя?» И, глядя в окно, стала я вспоминать имена и псевдонимы тех, прежних, пропавших, как прошлогодние снега: Анна-Мария Росалес, Радамес, Бригитта Финская, Король Артур Латвийский, Лангедок, Ланселот, Королева Маб, Иверия, Рафаэлло.
Я чуть не проехала свою остановку, выскочила на перрон через начавшие закрываться двери с безымянной красной розой без запаха в руке и с именем благоуханной алой, стоявшей у несуществующего крыльца и открывавшей путь в пропавший сад на губах, я выкрикнула его перрону, точно пароль, под шум уносящейся вдаль за моей спиной электрички: «Мадлен-Магдалина!»
— Кого это ты призываешь, кузина? — улыбнулся мне встречающий меня кузен.
— Какое совпадение! — сказала жена его. — Мы сегодня утром поехали врозь, так получилось, он на машине, я на электричке. Рядом со мной сидели супруги примерно нашего возраста, они везли в больших челночных клетчатых сумках два ведра. Точнее, две бадьи разных роз. Букеты? спросила я. Купили или продаете? Это кусты, мы их посадим; мы принялись за старое, сказал муж, мы решили начать все с начала, сказала жена. У них когда-то был сад, которого они лишились навсегда, и вот, оказавшись случайно на садоводческой выставке, они не удержались, на все деньги накупили, у нас участок маленький, далеко, домишко с горсточку, вот везем, посадим. Заговорили о сортах роз, и перед тем, как мне выйти, они заспорили, как называется алая роза в центре бадьи, стоявшей у ног мужа: Магдалина или Мадлен.
— А на какую станцию они ехали?
— Не знаю, я не спросила.