В новой фазе своих верований Толстой начал раздавать свое имущество, вести простую трудовую жизнь, усиленно работать с крестьянами в поле и писать для них книги. Появляются издания “Посредника”, и народные его книжки миллионами расходятся по всей России. В 1886 году он говорил Данилевскому: “Более тридцати лет назад, когда некоторые нынешние писатели, в том числе и я, начинали только работать, в стомиллионном русском государстве грамотные считались десятками тысяч; теперь, после размножения сельских и городских школ, они, по всей вероятности, считаются миллионами. И эти миллионы русских грамотных стоят перед нами, как голодные галчата с раскрытыми ртами, и говорят нам: “Господа родные писатели, бросьте нам в эти рты достойной вас и нас умственной пищи; напишите для нас, жаждущих живого литературного слова; избавьте нас от все тех же лубочных Ерусланов Лазаревичей, Милордов, Георгов и прочей рыночной пищи”. Простой и честный русский народ стоит того, чтобы мы ответили на призыв его доброй и правдивой души. Я об этом много думал и решился по мере сил попытаться на этом поприще”. Попытки Толстого положили начало целой обширной уже литературе для народа, которая с каждым днем растет все более, но, к сожалению, еще и до настоящей минуты не выработала себе определенной цели и направления. Проповедь смирения, ненависти, презрения к умственному труду и т. д. – не редкость в этих грошовых серобумажных книжечках.
Но это одна сторона его жизни; другая, во всяком случае не менее важная, есть личные его сношения с людьми. Сотни посетителей со всех концов России, Европы и Америки ежедневно приходят к нему со своими сомнениями, страданиями, нерешенными вопросами и, подобно покойному Всеволоду Гаршину, уходят с добрым чувством, более примиренные с жизнью. Еще большая масса людей обращается к нему письменно и из Сибири, и из Америки, и на каждое серьезное письмо он шлет задушевный ответ.
Нет такой газеты, нет такого журнала, ни в Европе, ни в Америке, которые не посвящали бы ему своих столбцов и зорко не следили бы за каждым словом, выходящим из-под его пера. Совершенно справедливо замечает H.H. Страхов, говоря: “Большую долю всемирной известности Толстого нужно приписать не его художественным произведениям, а именно тому религиозно-нравственному перевороту, который в нем совершился и смысл которого он стремился высказать и своими писаниями, и своею жизнью”. Как бы мы ни судили об этом перевороте, но, очевидно, образованный мир был поражен зрелищем человеческого существования, в котором с такою силою, без всяких внешних толчков, сказались вечные запросы души человеческой. Нужно отдать людям должное: никакое литературное мастерство не могло привлечь их любопытства и уважения в такой степени, как та душевная история, которая совершилась и совершается пред их глазами в Ясной Поляне. Некто Лилиенбах высказывает следующее: “Во всех образованных слоях обоих полушарий Толстой является любимым писателем”. Поль Флобер сравнивает его с Шекспиром, а Мэтью Арнолд считает его самой мощной силой в области литературы. Посмотрим же, как живет теперь Лев Николаевич. Любопытную картину этой жизни дает нам Всеволод Гаршин в своем описании посещения Ясной Поляны.
“Прибыв в Ясную Поляну, – говорит он, – я застал Льва Николаевича за кладкой печи у одной вдовы-крестьянки. Я спрашивал у встречных крестьян, не видали ли они Льва Николаевича? Мужики мне отвечали с особенным удовольствием, что граф уже на работе. Войдя в указанную избу, я застал Льва Николаевича перед печкой. Он был погружен в работу и лишь изредка перекидывался словом с хозяйкой. Если бы я раньше не видел Толстого, я бы на этот раз мог его принять за кого-нибудь из деревенских рабочих. Его грязная, вымазанная сажей и глиной белая рубашка, ремешок вместо пояса, просторные крестьянские сапоги," по голенище запачканные в глине, вполне гармонировали с красивой головой и широкой спиной, на которой выступал сквозь рубашку обильный трудовой пот. Хозяйка же, без малейшего раболепства, даже, можно сказать, по-товарищески, подавала ему советы и, вероятно, в труде Льва Николаевича не видела ничего особенного: ей просто помогал добрый человек.
После завтрака Лев Николаевич пошел читать или писать и часа через полтора пришел к той избе, где намеревался поставить крышу на сарае. Он оказался в том же наряде, исключая блузы, которую он переменил на более чистую. Вероятно, всякому известно, что Лев Николаевич денежной помощи нуждающемуся человеку не признает, но у себя в деревне он старается принести посильную помощь крестьянам личным трудом, доставлением материала для построек и для посева”.
Теперь является вопрос: почему же Лев Николаевич предпочитает помогать крестьянам не деньгами? И этот вопрос задал ему Гаршин, увидав, что дочь графа работает на поле одного из бедных крестьян.
“Я думаю, – сказал ему Толстой, – что обязанность каждого человека – работать для других, кто нуждается в помощи, и работать по крайней мере часть дня своими руками. Лучше работать для бедного и с бедным в его особом занятии, нежели работать на высшем, более высоком и, пожалуй, более вознагражденном интеллектуальном поле и давать бедным результаты. В первом случае вы не только помогаете тем, кто нуждается в помощи, но вы показываете, что вы не считаете их прозаическую работу ниже своего достоинства, то есть вы научаете их самоуважению. Если же вы работаете исключительно на вашем более высоком интеллектуальном поле и даете бедняку результат вашего труда, как вы давали бы милостыню нищему, то вы поощряете леность и подчиненность; вы устанавливаете социальное, сословное различие между вами и принимающими вашу милостыню, вы разрушаете в нем уважение и доверие к себе”.
Вернемся к воспоминаниям Гаршина. “Итак, Лев Николаевич отправился после завтрака класть крышу на сарае бедной деревенской вдовы, которой, по примеру Льва Николаевича, пришел помогать сосед-мужичок и еще какой-то паренек. Этот мужик, Прокофий, худой, истощенный, заправлял работами и действительно, входя в роль, командовал как следует, без стеснения. Льву Николаевичу нравилась его новая работа. Он с видимым наслаждением подпиливал бревна, вырубал гнезда для стропил, обстругивал деревянные гвозди. При постановке стропил Лев Николаевич выказал значительную силу и ловкость, перетаскивая громадные бревна и поднимая их вверх. Лев Николаевич строил сарай в первый раз и относился к этой работе с тою же любовью, как и к кладке печи на краю деревни.
Всякий день, пока я был у Льва Николаевича, он после завтрака отправлялся на деревню доканчивать вдовий сарай и возвращался домой поздно. Работал он неутомимо, так что Прокофий не раз с сердечным удовольствием говорил: “Ишь, ишь, куда полез дед. И не смается”. Все, кому нужно было видеть Льва Николаевича, являлись к нему в деревню и тут же, или помогая ему, или просто сидя на бревнышках среди навоза, беседовали с ним. Во время отдыха, около пяти часов, если Лев Николаевич не уходил домой, все усаживались в ближайшей избе и, утоляя свой голод хлебом и квасом, снова рассуждали о явлении борьбы за существование и прочем”. В заключение Гаршин говорит: “Нужно удивляться Толстому в его умении распределять свое рабочее время. Постоянно занятый физическим трудом, развлекаемый массою посетителей знакомых и незнакомых, он находил время отвечать на письма, читать, думать и писать самые разнообразные вещи, начиная с рассказов для народа и кончая рассуждениями на тему мировых вопросов”.
Рафаил Левенфельд, посетивший Толстого в 1890 году, рассказывает, что во время его пребывания Лев Николаевич ежедневно отправлялся работать в поле, где рядом с ним помогала крестьянкам и дочь его Марья Львовна, и ежедневно его навещали различные посетители: то приходила девушка из деревни, то приезжали за “Крейцеровой сонатой”, то издалека являлась какая-нибудь барыня, просто чтобы увидеть его и пожать ему руку. Тут же пришел из дальней деревни крестьянин посоветоваться с ним о домашних делах. Лев Николаевич, внимательно выслушав крестьянина, обстоятельно разъяснил ему, как нужно, по его мнению, во всех затруднительных случаях поступать согласно учению Христа, и крестьянин, тронутый до слез, удалился, обещаясь исполнить все так, как посоветовал ему Толстой.
Голодный 1891/92 год прибавил новую блестящую страницу к биографии Толстого, страницу, которой я и позволю себе заключить свой очерк. Мы видели, как он учил и искал правды, как переходил от служения силе к служению труду и наконец – любви. Любовь завершила цикл развития и осенила своим крылом могучую больную душу…
История голодного года еще слишком на памяти у всех нас, чтобы надо было ее рассказывать. Мы видели грустное и печальное зрелище громадных пространств, занесенных снегом, под которым без одежды, без пищи, без дров, без слова жалобы, а с тихой покорностью умирали сотни и тысячи людей, не зная, зачем они жили, еще меньше зная, зачем они умирают… Мы в это время устраивали филантропические чтения и филантропические танцы, мы грустили, что так все это нехорошо вышло, мы почувствовали в душе обновляющую силу сострадания – увы! ненадолго, но мы не знали, что делать. Толстой первый нашел выход. Вместе со своею семьей он первый отправился в среду голодающих и, пользуясь своим славным именем, кормил в устроенных им столовых сотни и тысячи людей. Он ни на минуту не покидал своего поста. Пожертвования шли к нему со всех концов России, Европы, Америки. Он сделал что мог, спасая близких от голодной смерти.
Наперекор своему учению, он брал деньги, раздавал деньги, помогал деньгами. Так горячий ключ, занесенный снегом, пробивает ледяную кору и жаркой греющей струей вырывается наружу. Так любящее человеческое сердце, замолкшее под холодным резонерством, начинает биться с прежней силой любви и сострадания, несмотря на ледяную кору логических аргументов, раз это сердце есть, раз оно способно любить, сострадать.