- Какое же милосердие? - удивился я.
- На протяжении веков это моралите толковали следующим
образом: слепой хочет помочь хромому, хромой хочет помочь слепому, они образуют единое целое, но провидение, обострив догадливость богатого садовника, раскалывает их единство, ибо милосердие, которое они друг другу оказывали, было ложным.
- Не понимаю, - ответил я. - Но это и не удивительно, ведь моралите существует несколько столетий. Мы за это время изменились.
- Это правда, - подтвердил священник.
- Хотя музыка, которую мы слышали, - добавил я, - тоже старая, а, признаюсь, я ведь проникся ею. Она мне очень понравилась.
- И это правда, - согласился священник.
Потом он проводил меня на станцию. На перроне я вспомнил о дамах из пансионата "Ванда" и огляделся по сторонам. Их не было. По мнению священника Пиоланти, они уехали автобусом, более удобным, но немного более дорогим средством транспорта.
Сказав это, священник забеспокоился: может, и я предпочел бы ехать в автобусе. Он, однако, привык всегда выбирать для себя и своих знакомых то, что подешевле. Я успокоил его, заметив, что меня вполне устраивает поезд и мне это как раз по карману.
XVI
В Ватиканской библиотеке снова нет ничего! Пожалуй, это уже чересчур. Утром, после поездки в Ладзаретто, я проспал и пришел значительно позднее, чем обычно, а тут не оказалось не только новых документов, но и старые, которые я просил отложить, вернули в хранилище. Таким образом, все утро пропало. Работники архива хоть и признают свою ошибку, но нужные мне документы доставят не быстрее, чем это у них принято, то есть либо к концу дня, либо, что вернее, только на следующее утро. Свою оплошность они объясняют тем, что однажды я уже пропустил несколько дней, а сегодня, увидев, что я не пришел, они решили, что со мной опять что-либо приключилось, и отослали в хранилище документы, которые я оставил за собой. Сверх того, я услышал, что в помещении, где хранят научные материалы, над которыми в данный момент работают читатели, очень тесно, а количество посетителей велико, - значит, необходим строгий порядок, жертвой которого я и стал. Это неверно! В читальне вовсе не так уж много народу. Как раз напротив. Жара, лето, мало кому хочется, подобно мне, корпеть здесь. Могли бы нарушить свои строгие правила. Но, видимо, в полном соответствии с характером этих правил, их применяют, не рассуждая.
Каждый день работы в Ватиканской библиотеке у меня на счету, очень для меня важен. Я ведь знаю, что мне здесь не вековать. А между тем как часто бьгвает, когда нсрсвочка спутается, ты ее дергаешь, и от этого узел затягивается еще крепче. После одного погубленного дня работы погублен и второй день! В Ладзаретто я был в пятницу, о том, что произошло в субботу, я рассказал, а в понедельник опять неудача, уже по другой причине: документов, которые я просил, нет. Мои требования затерялись. В субботу я появился в библиотеке поздно, в понедельник-одним из первых, едва пробило полдевятого. Документов-ни следа, мои карточки с требованиями невозможно разыскать. Меня просят зайти через час. Час спустя то же самое.
Я прошу дать мне каталоги и списки документов, из которых я выписал нужные названия, - хочу повторить заказ. Каталоги и списки я получаю, но меня заверяют, что я напрасно тружусь, вновь рыться в них ни к чему, потому что мои требования не могли пропасть.
Я возвращаюсь на свое место и, -гак же как в субботу, убиваю время, перечитывая в книге Эрлс страницы, посвященные Роте, хотя знаю их почти наизусть, любо же читаю другие киши, взятые с полок подсобной библиотеки, новые для меня, по нс связанные с изучаемой мною проблемой. В одиннадцать я снова справляюсь о моих документах и карточках. Ничего! Ни слуху ни духу! Библиотекарь сообщает мне это с явным беспокойством.
Утешение слабое, но все таки утешение, ибо я полагаю, что он по крайней мере постарается вознаградить меня за потерянное время.
Час спустя, порывшись в каталогах, я возобновляю заказ и вручаю ему. Тогда я узнаю, что нужные документы я получу только в среду, потому что завтра состоится какое-то ватиканское торжество: музей и библиотека закрьггы. Вот тебе и на! Это означает, что за целую неделю моя работа не продвинется вперед ни на шаг. В прошлую среду, когда Кампилли вызвал меня из библиотеки, чтоб сообщить о смерти енископа Гожслинского, я подумал, что в связи с этим срок моего пребывания в Риме очень сократится, и мечтал остаться еще на неделю, твердо веря, что недели мне будет достаточно для завершения архивных розысков.
А между тем моя работа почти не подвинулась. Топчусь на месте и тем не менее рассчитываю, что будущая неделя окажется более удачной. Разумеется, у меня нет никакой уверенности, что в ближайшую среду в мои руки попадут хороню сохранившиеся печати, которые подтвердят мою гипотезу и увенчают мою голову лаврами столь желанного открытия. Во всяком случае, задержки с доставкой материала больше не будет. Мне с таким озабоченным видом сообщили, будто мои старые требования затерялись, и так торопливо приняли новые заказы, что я вижу в этом известную гарантию на будущее.
Со священником Евгением Пиоланти-обычные разговоры.
Мне наконец удалось затащить его на чашку кофе в маленький бар напротив входа в Ватикан. Он отбивается от угощения, но я побеждаю ею упорство веским аргументом: раз я был его гостем, он нс вправе мне отказывать. Тогда он приноси! из гардеробной свой термос и пакетик с едой и возобновляет борьбу в барс, пытаясь утолить голод принесенными запасами. Тихим голосом он спорит со мной. Но в конце концов, когда перед ним ставят свежий, горячий кофе и хрустящие рожки, которые я заказываю для нас обоих, он пьет и ест, а я завинчиваю крышку его термоса и снова заворачиваю распакованную еду. Мы оба смеемся, я торжествую, он смущен.
Я ему нс рассказываю о своих библиотечных заботах; он хоть и священник, но я но всему вижу, что в библиотеке он чувствует себя чужим и ничем мне не сможет помочь. Работников библиотеки on пугается. Несколько дней назад, когда к нам подошел разыскивавший меня дон Наоло Кореи, Пиоланти исчез в одно мгновение. Даже в гардеробной, забирая свои вещи, он от волнения покрывается потом. Если бы я взял его с собой в отдел каталогов, Пиоланти не смог бы выдавить из себя ни слова в мою защиту. Поэтому я не рассказываю ему о моих неприятностях. И вообще о том, над чем я работаю. Над чем он сам корпит, я тоже не знаю. Что-то читает. Заметок не делает. Только очень медленно одолевает то один, то другой толстый том. Я заметил также-мы сидим близко друг от друга, и волей-неволей я наблюдаю за ним, что время от времени он возвращается к уже прочитанным страницам.
Он часто задумывается, застывает, читая какое-нибудь место.
Но все это, быть может, попросту результат жары. Зной, духота.
Ничего не лезет в голову. Даже мне, натренированному в научной работе. Тем более ему, рядовому сельскому священнику, далеко му, я полагаю, от занятий подобного рода. И вот он сидит над страницами печатного текста, тупо в них всматриваясь, свесив над ними рыжеватую голову либо подняв ее, и смотрит в пространство глубоко запавшими глазами, которые от этого бесплодного труда, кажется, зянгиш еще глубже.
Выясняется, однако, что при всем том он написал книжку.
Проговорился он случайно, спрашивая, не подготавливаю ли я какую-нибудь научную работу.
- Да, - ответил я, -но, даже если все пойдет удачно, полу чится самое большее статья для специального издания.
- А у вас уже есть какие-нибудь публикации?
- Несколько. Я написал также книжку.
- Она доставила вам удовлетворение?
-- (."корсс да.
- Какой вы счастливец!
- До счастья далеко! - засмеялся я.
- Я тоже напечатал одну вещь, - сообщил он тогда.
- Статью?
- Целую книгу.
- Я обязательно должен прочесть. Большая книга?
- Не особенно. Двести страниц.
- Нет ли ее у вас случайно при себе? В перерывах между работой над документами я охотно бы ее проглядел.
- Ох нет, нет ее у меня.
- Ну тогда я выпишу на нее требование. В библиотеке она, разумеется, есть. Скажите, пожалуйста, как она озаглавлена?
- Нет, нет, нет, пожалуйста, не делайте этого!
- Авторская скромность? - Я снова засмеялся.
- Нет, нет! Но решительно прошу вас этого не делать!
Обещайте мне, пожалуйста, что вы ни под каким видом этого не сделаете.
Я дал ему слово. По этому случаю я пожал его большую, сильную руку. Я запомнил это потому, что обычно мы только кланялись, здороваясь и прощаясь. Священник кланялся мне, если приходил позднее и заставал меня уже за столом. Всякий раз, когда я уходил раньше, разморенный жарой да вдобавок и вынужденным бездельем, я тоже только кланялся ему.
- Торжественно обещаю! - сказал я.
Но в тот же самый день, несколько часов спустя, я спросил про эту книжку в большой ватиканской книжной лавке на виа делла Кончилиационе. У меня в кармане бьш билет в кино, сеанс начинался только через двадцать минут, и, вместо того чтобы торчать в фойе, я вышел на улицу. За углом я увидел огромную, ярко освещенную книжную лавку. Прогуливаясь по вечерам близ собора святого Петра, я не раз обращал на нее внимание, но в те часы двери лавки были закрыть! и свет в ней не горел. А вот теперь я заглянул внутрь. Какие великолепные книги лежали на массивных длинных прилавках! Различные жизнеописания, художественные монографии, альбомы, посвященные религиозному искусству, богато иллюстрированные литургические справочники.
Обслуживали лавку люди в сутанах. Видимо, они не принадлежали к преуспевающей части духовенства и здесь немного подрабатывали. Но, прежде чем я понял, что передо мной стоит такой же продавец, как и все остальные в этой лавке, я с удивлением поглядел на седого священника, который обратился ко мне с вопросом:
- Чем можем служить?
- Дайте мне, пожалуйста, книгу священника Пиоланти, - сказал я тогда.
Хотя книжная лавка тоже находится в Ватикане, все-таки это не Ватиканская библиотека, и, следовательно, я не нарушил своего обещания. Впрочем, однажды сказав себе, что Пиоланти, видимо^, очень чувствителен ко всему, что касается его книги, я в дальнейшем придерживался этой версии. И не считал, будто поступаю неделикатно, спрашивая про его книгу.
- Вы желаете книгу отца Пиоланти. - Седой священник внимательно посмотрел на меня. - Нет, у нас нет этой книги.
- А где я могу ее достать?
- Не скажу вам, - покачал он головой.
- А как она называется?
Священник не сводил с меня глаз и не переставал качать головой. Его "не скажу вам" в равной мере могло означать "не сумею вам сказать" и "не хочу". Однако, когда на вопрос о заглавии он в точности повторил ту же фразу, я понял, что должен толковать его слова в другом значении.
Я спросил:
- Значит ли это, что книга священника Пиоланти не отвечает вашим требованиям?
- Ее нет в продаже. Чем в таком случае мы можем вам быть полезны? Если вас интересуют исследования об отсталой в своем развитии итальянской деревне, то у нас имеются превосходные и очень серьезные книги на эту тему.
- Спасибо, - ответил я. - Может быть, зайду в другой раз, а сейчас мне уже пора.
Я взглянул на часы. В самом деле! Нужно немедля бежать, иначе я опоздаю. "Бедный Пиоланти, - подумал я, - так вот в какое затруднительное положение он попал!" Фильм был неплохой, американский, остросюжетный. Следя за ходом действия, я забь1Л о собственных заботах, что уж говорить о чужих. После кино я пошел прямо домой. Лакей еще не спал и сообщил мне, что синьор Кампилли вернулся из Абруцц, но тут же уехал на воскресенье в Остию. Вспомнив о его просьбе или, вернее, предостережении, я сказал, что хоть завтра и воскресенье, я позавтракаю в обычное время, так как потом пойду к мессе. Я выбрал расположенную неподалеку церковь святого Онуфрия, от которой начинается чудеснейшая прогулка по Яникулуму; обьгано, когда я проходил мимо, церковь бывала закрыта. Я провел там полчаса, тихонько, чтобы не мешать молящимся, переходил от часовни к часовне, разглядывая фрески Доминикино и Пинтуриккио, а также памятник и надгробье Тассо, который последние месяцы перед смертью жил при этой церкви и здесь умер.
Во второй половине дня-чай в пансионате "Ванда". Сердечно и просто здороваюсь со всеми домочадцами. Помимо них присутствуют дама с дочерью и священник. Дама доброжелательная и веселая, из разговора выяснилось, что она бывшая помещица.
Священник сухощавый, оживленный, великосветские манеры, сутана с лиловыми кантами-значит, прелат. Время от времени он нарушал молчание, бросая короткие, чаще всего саркастические замечания, которым все благоговейно внимали. Если он высказывал их с улыбкой, впрочем, всегда иронической, - смеялись. Когда же он высказывал их серьезным тоном, никто не смеялся, даже если замечания были забавные. Он постоянно жил в Риме, где руководил эмигрантским научным центром. Услышав слова "научный центр", я сообразил, кто такой этот священник и как его зовут: Кулеша-историк восточных церквей, солидный ученый; перед войной его перевели из Люблинского католического университета в Рим, в Институте Орьентале при конгрегации пропаганды веры. Со времен войны он ничего нс публиковал. И Кракове мне говорили, что Кулеша поглощен политикой. А дама с дочерью попали в Рим и первый год войны. Кажется, у них тут была близкая родственница в монастыре, где и они как будто жили. По крайней мере так получалось из разговора.
Моя особа нс вызывала у них особого интереса. Когда меня представили священнику и дамам, старшая из них, мать, сказала:
- О, я вижу, кто то новый!
- Это и есть пади молодой гость из Кракова, о котором я вам говорила, пояснила пани Рогульская.
- Ах, правда! Вы, наверное, приехали навестить родных?
Прелат Кулеша пошутил:
- У тих стало очень модно посещать родных за границей.
Правительство тратит на это огромные деньги. Трогательная забота!
Вес засмеялись. Кроме меня. Мы сидели в комнате пани Рогульской. Было тесновато. Отсюда уже вынесли кровать Козицкой-она, вероятно, вернулась в свою комнату. Со всего пансионата притащили кресла. Я узнал кресло, которое стояло в моей комнате, когда я жил в пансионате. Кусок обивки справа на внутренней стороне оторван-- значит, то самое. Для гостей сюда внесли три-четыре столика. Надо было следить за каждым движением, как бы что-нибудь не опрокинуть. Но, конечно, здесь нам было лучше, чем в столовой, через которую то и дело проходили постояльцы пансионата.
- Трогательная забота! - повторил Кулеша и продолжал:-- Сперва опасно было признаваться, что у тебя есть связи с заграницей, а теперь наоборот: чтобы числиться на хорошем счету, надо иметь за границей родственников. И даже получается так, что если нет у тебя рассеянных по свету отца, матери, сестры или брата, то никуда тебя нс пустят. Дудки, сиди дома!
- Преувеличение! - сказал я.
- Метафора, - отпарирован прелат и добавил с деланной важностью:-Простоте, я специалист по истории восточных церквей. Мне вы можете верить!
Теперь я засмеялся. По гак как выражение лица у Кулеши было суровое, все приняли его злорадное замечание насупившись, даже Малинский, который в обществе прелата держал себя свободнее, чем остальные. Он не возражал ему, но иногда подхватывал слова Кулеши и развивал его мысль. Остальные же внимали речам Кулеши-как абсолютной истине, к которой ничего нельзя добавить. Несколько раз они встречали замечания прелата деликатным смехом, поэтому я сперва не понял, до какой степени все здесь считаются с его мнением и сколь трепетный страх вызывает у них его личность. Это обнаружилось лишь немного позднее. При всем его светском лоске и даже изяществе как в движениях, так и в способе выражения мыслей, характер у священника был вспыльчивый, бурный.
- R одном только этом пункте не соглашусь с вами, - возразил я прелату в тоне легкой, светской пикировки. После чего чистосердечно и с полной убежденностью добавил:-Зато в других вопросах, и в первую очередь во всем, что касается вашей научной специальности, буду считать для себя честью принять мнение историка и исследователя, которого знают и ценят- в научных кругах всей Польши.
- Пожалуйста, без комплиментов! - холодно и резко заявил Кулеша. - Я стреляный воробей, меня не проведешь на такой мякине.
- Я говорив от чистого сердца! - -воскликнул я.
- Быть может, и чистого, но разрешите заметить вам, сударь, - наивного! Вы приезжаете сюда, чтобы расколоть эмиграцию. Вашим хозяевам не удалось с помощью агентов сломить наше сопротивление, а теперь пришел черед для сознательных или бессознательных действий через друзей и родных!
Он отвернулся от меня, дав понять, что его не интересуют мои кокпрдоводы, и тут же завел оживленный разговор с пани Рогульской по поводу организуемого им в ближайшее время польского богослужения. Племянница хозяйки, пани Козицкая, не сводила глаз с прелата. Чувствовалось, что она восхищается им, его словами, его голосом. Когда прелат напал на меня, в ее глазах блеснули радость и ирония. Она сидела поблизости от меня.
Перехватив ее взгляд, свой ответ я предназначил ей. Напрасный труд! Было ясно, что она глуха ко всем другим мнениям, кроме мнения Кулеши. К счастью, Малинский прервал мои никому здесь нс нужные рассуждения.
- Ну а вообще как дела? От жары не страдаете?
- Вы были правы, - ответил я. - Чем дольше, чем тяжелее.
Совершенно нельзя привыкнуть!
- Вот видите! Это сердце! Его сопротивление слабеет.
Он пододвинул ко мне свой стул. Снял большие роговые очки.
Вытер платочком глаза, обведенные множеством морщинок, и, вновь вернувшись к моим словам о том, будто Кулеша известен у нас как историк, начал вполголоса расспрашивать меня, как мы, молодые научные работники, вообще относимся к ученым, находящимся в эмиграции. Мы немного поговорили об этом.
- А как складывается в настоящее время ваше отношение к католическим ученым? - спросил он затем.
- К находящимся в эмиграции?
- Нет. По обе стороны границы.
Я пустился в подробные рассуждения. Мы сидели совсем рядом и разговаривали тихо. Дама с дочкой беседовали с пани Рогульской, Шумовский что-то объяснял Кулеше. В комнате было шумно. Все-таки священник услышал, о чем мы говорим, потому что внезапно он повернулся к нам. Огонь, который в нем только тлел во время короткой стычки со мною, теперь наконец вспыхнул. Кулеша говорил быстро. Голосом своим он владел, но за содержанием и порядком слов не следил. Ясно было, что он страдает, что он не может привыкнуть к мыслям, которые, наверное, сотни раз высказывал. Боль, злоба, отчаяние, упрямство мешали ему четко их выразить. Он говорил, что смешно предполагать, будто нам разрешают уважать католических ученых. А если нам действительно разрешают, так это подвох и мы попадаем в ловушку. А почему? Потому что согласились стать коллаборационистами. Вернее, пошли на это, стремясь к миру и восстановлению страны. В казуистике такого сотрудничества с властью суть всей опасности. Только преданность великому, фанатическому католическому движению может спасти нас от всей двусмысленности понятия "восстать из пепла". Это касается не только нас, но всех народов, живущих за красным кордоном.
Они состоят из людей, которые хотят жить, и это свойственно человеку. А закончил он так:
- Но пусть они живут с пламенем в груди! А кто же лучше поможет разжечь его в вашей груди, чем великий человеческий пример святости и страдания, на который церковь укажет вам своим перстом? Пример, взятый не из давнего прошлого, а из последних горьких лет, рожденный новыми ужасными гонениями.
Годы эти отмечены бесконечным количеством жертв. Многие из них, наверное, уже сегодня увенчаны на небе ореолом святости.
Нужно, чтобы как можно скорее достойнейшего из страдальцев украсил нимб и на земле.
Он встал. Вспышка утомила его. Он был бледен. Начал прощаться, легко поворачиваясь всем корпусом к каждому по очереди. К дамам, к Малинскому, к Шумовскому и наконец ко мне. Мы подходили к нему. Он ничего не говорил. То ли он устал, то ли ему были неприятны банальные фразы после всех высказанных им и столь важных для него слов. Но если бы не его молчание, то, глядя со стороны и наблюдая только за жестами Кулеши, можно было бы подумать: вот прелат, человек из высшего общества, прощается с хозяевами и гостями, покидая гостиную. На самом деле все обстояло не так. Об этом свидетельствовала не только тишина в комнате, но и рукопожатие Кулеши-слишком крепкое и продолжительное, пальцы у него при этом дрожали. Мою руку он задержал особенно долго. Я чувствовал, что этим пожатием он как бы продолжает незаконченный разговор. Когда он наконец ушел, мы вернулись на свои места. Никто ни словом не упомянул о его вспышке. Мне кажется, что при всем почтении, с каким к нему здесь относятся, все уже привыкли к его речам. Что касается меня, то я предпочел бы даже в мыслях к нему не возвращаться. Я думал о нем как о раненом. Его ранили. А он теперь бередит и бередит свои раны. И даже самую эту боль ставит в вину только нам.
XVII
В воскресенье, покидая пансионат "Ванда", я не предполагал, что спустя сутки вернусь сюда с чемоданом на новое жительство. Мне отвели мою прежнюю комнату. Я расположился там. Распаковал вещи и разложил их так же, как раньше. С той лишь разницей, что теперь я занял также ящик столика, поместив в нем заметки, сделанные в библиотеке, а также лупу Кампилли.
Я с ужасом обнаружил ее в кармане пиджака, который сегодня утром был на мне. Не знаю, когда отнесу Кампилли его лупу, если в доме на виале Ватикане до конца лета никто постоянно жить не будет. Хозяйка с дочерью вместе с кухаркой завтра переедут из Остии в Абруццы. Хозяин с зятем до каникул в курии останутся в Остии вместе с лакеем из римской виллы, а сама вилла в связи с этим окончательно опустеет и, по сути, будет наглухо закрыта.
Обо всем этом мне сегодня после полудня самым любезным тоном сообщил Кампилли. Ему было неприятно, что так получилось. Особенно потому, что, когда мы прощались перед его отъездом в Абруццы, он ни словом не обмолвился относительно такой возможности. Он объяснял, что жаркие дни в этом году наступили раньше обычного времени, что жена плохо себя чувствует у моря, что в Абруццах у них, правда, есть прислуга, однако она не справится с работой, когда съедется вся семья. Он без конца извинялся передо мной, я же в свою очередь уверял его, что ничего особенного не случилось, ведь я поселился на вилле просто потому, что так вышло, а вообще-то меня вполне удовлетворял пансионат, где я поначалу устроился.
- Теперь в Рим наехало столько народу! Куда ты денешься? - огорчался Кампилли.
- Вернусь в "Ванду".
- Ты считаешь, что это правильно?
- Почему бы нет?
- А не проехаться ли тебе по Италии?
- Поеду, но позже. Пусть сперва монсиньор Риго ответит нам на письмо. Мы осуществим задуманную комбинацию-перешлем в Торунь дело для передачи отцу. И вот тогда наконец-то я разрешу себе поездку по стране.
В начале нашей встречи я вскользь упомянул, что монсиньор молчит как проклятый. Кампилли сделал неопределенный жест рукой-я решил было, что он хочет успокоить меня, - и тут же заговорил о том, что мне придется покинуть виллу. А затем сказал:
- Боюсь, что, дожидаясь ответа в Риме, ты потеряешь много времени.
Я напомнил ему, что именно так он советовал мне поступить.
Ведь он, как и я, был уверен, что монсиньор нам отметит очень скоро, и тогда необходимо будет сразу же подыскать бумаги для Тору ни, чтобы ковать железо, пока горячо.
- Разумеется! Но позволь тебе напомнить, что со времени нашего разговора умер епископ Гожелинский.
- Как? - удивился я. - Ведь мы уже после его смерти снова обсуждали, по вашим словам, блистательные прогнозы, и вы целиком одобрили весь дальнейший план действий.
- В таком случае, - согласился Кампшиш, - быть может, и в самом деле не стоит уезжать из Рима.
"Он просто забыл", - подумал я. Множество обязанностей, жара, путешествие-не удивительно, что подробности, касающиеся моего дела, вылетели у него из головы. А у меня была только одна эта забота. Значит, он мог вполне доверять моей памяти.
- А кроме того, - добавил я, - меня удерживает в Риме библиотека.
- Ватиканская?
- Разумеется. Жара жарой, но я посещаю ее аккуратнейшим образом!
Он снова:
- Да бросил бы ты все! Покатался бы немного. Отдохнул.
Я засмеялся:
- Что же это вы меня гоните из Рима!
Тогда он вскипел:
- Я! Да я бы ради тебя горы переворотил! Ради тебя и твоего отца. Но я вижу, ты торчишь здесь и собираешься дальше торчать. И сам уж нс знаю, что тебе посоветовать!
- Я думаю, надо придерживаться однажды намеченной линии поведения. Что? Разве нс правда? А может быть, вы считаете, что мы допустили какую-нибудь ошибку?
- Ни малейшей! Я дал правильный анализ положения. Особенно исходного, в том виде, как оно мне представлялось непосредственно после твоего приезда.
Обычно веселый, шутливо любезный и даже преувеличенно ласковый со мной, Кампилли сегодня явно был нс в своей тарелке. Нервный, напряженный. Мы сидели у него в кабинете в двух шагах от шкафчика с напитками, но вопреки своей привычке Кампилли не потянулся за бутылочкой. Я думал, что, но натуре человек отзывчивый и деликатный, он глупо себя чувствует, отказывая мне в гостеприимстве, и считает более тактичным придержать свои улыбки и любезности, опасаясь, что в данной ситуации они покажутся фальшивыми. И вдруг я понял, что он чувствует неловкость передо мной и по другим причинам. Оценивая наше исходное положение-как он выразился, - Кампилли уверял меня, что монсиньор даст о себе знать в ближайшие дни, а между тем от него ни слуху ни духу. Значит, Кампилли оказался в дураках. Так я подумал.
- Может быть, вы считаете уместным, чтобы я зашел к монсиньору Риго и напомнил ему о себе? - -спросил я.
- Нет! Это бесцельно.
Тогда я рассказал ему, что в Ватиканской библиотеке вот уже несколько дней наталкиваюсь на всяческие трудности при розыске нужных документов, и добавил:
- Стоит жара. Проклятая жара. Люди переутомлены. Легко можно представить себе, что монсиньор уже поручил кому-то меня вызвать и дело затормозилось но вине секретаря и курьера.
- Ничего подобного! Таких вещей в курии не бывает! - обиделся Кампилли. - Риго тебя не ищет. Я видел его сегодня.
- Ну и что? - воскликнул я. - Что он сказал? Ничего вам не говорил? Ничего не просил мне передать?
~ Нет.
- Вы полагаете, что он помнит о моем деле?
- В этом можешь быть уверен.
Немного переждав и, признаюсь, довольно для меня неожиданно он сказал:
- В конце концов я полагаю, что ты, в сущности, мог бы возвращаться домой и предоставить дело собственному течению.
Поскольку епископ Гожелинский отошел в иной мир, есть надежда, что запрещение, обязательное при его жизни, утратит силу. Все постепенно утрясется, в особенности если преемник епископа Гожелинского на торуньской кафедре проявит терпимость к твоему отцу.
Я весь кипел. Вот передо мной типичный итальянец! Отец, впрочем, предупреждал меня о некоторых свойствах этого народа.
Легко воспламеняющегося, расточающего обе1цания и-даже более того-готового горы своротить. Лишь бы немедля! Лишь бы сразу! В противном случае они теряют всякий интерес, обо всем забывают. Образцовый пример минутного увлечения. Я был в бешенстве.
- Нет-нет, так я не согласен! - возразил я. - Мой отец стар и не может долго ждать. Если бы со смертью епископа Гожелинского все само собой уладилось, он сообпшл бы мне. Разумеется, смерть эта делает положение менее щекотливым, но автоматически ничего изменить не может. Вы знаете, с какой легкостью во нсех куриях становится несокрушимой традицией любое указание, любой однажды изданный приказ. Значит, отступать нельзя. Не говоря уже о другом-ведь вы сами дали мне понять, что было бы неправильно уехать из Рима, не дождавшись ответа монсиньора Риго. Неправильно, потому что неуважительно! После нашего предыдущего разговора я все это хорошо продумал!
Тогда он встал, быстро подошел ко мне, присел на ручку кресла, на котором я сидел, и прижал к груди мою голову. На меня повеяло целым букетом запахов: туалетного мыла, крема для бритья, помады для волос.
- Боже мой! - вскричал он. - Как ты похож на отца! Тянешь, тянешь, а потом ни с того ни с сего взрываешься, как граната.
Если ты полон столь твердой решимости, то...
- Мы будем дальше ждать, - закончил я.
- Ну и жди! - сказал он.
- А контакт с вами? У меня, кажется, нет номера вашего телефона в Остии, - задумался я.
- Лучше пиши на римский адрес. Я часто буду заезжать на виллу.
На этом мы расстались. Я пошел наверх, в свою комнату, уложить вещи. Мне пришлось торопиться. Оказалось, что Кампилли очень спешит и уже сегодня увозит с собой лакея. Едва я успел закрыть чемодан, лакей подхватил его, отнес в холл и вызвал по телефону такси. С Кампилли я попрощался весьма сердечно. "В конце концов, я не мог его осуждать за то, что у него такой характер: увлекается, но ненадолго. Тем более что в тот период, когда он увлекся делом отца, то действовал очень энергично. Я не говорю уже о том, что он дал мне тогда деньги, благодаря которым я мог еще неделю-другую ждать в Риме!
На следующий день, во вторник, с утра-Ватиканская библиотека. Дорога с виа Авеццано до площади Святого Петра отнимает у меня много времени. От виллы Кампилли до библиотеки было два шага. Я уже привык к этому. А теперь я бесконечно долго еду через весь город. Вдобавок надо пересаживаться, потому что из района, где я живу, нет прямого сообщения с Ватиканом. Таким образом, я переступаю порог библиотеки значительно позднее, чем обычно. Следовало встать раньше. Я сержусь на себя. Но настроение мое исправляется оттого, что погода сегодня бодрящая, свежая, жара наконец спала-значит, можно будет дольше посидеть над документами. На столе, за которым я работаю с тех пор, как начал посещать библиотеку, нахожу записку. Дон Паоло Кореи просит меня тотчас к нему явиться.
Иду. В кабинете его нет, вернется через полчаса. Несколько минут топчусь в коридоре. Но так как мне жаль терять время, захожу в отдел архивов за материалами. Работника, который всегда меня обслуживает, нет.
- Его вызвали к префекту библиотеки, - сообщает мне его коллега.
- Надолго?
- На минутку. Подождите, пожалуйста.
Ничего не поделаешь, я жду, но так как в общем зале каталогов ждать удобнее, я усаживаюсь там. Чтобы занять руки, выдвигаю из шкафа с карточками ящик, обозначенный буквами Пи. Перебираю, перебираю. Наконец: "Пиоланти Евгений, дон. La mia piccola parrocchia'[1 Мой маленький приход (итал.).] Орсино. 1957". Я быстро засовываю карточку на прежнее место. Она перечеркнута! Гм! Что же он написал о "своем маленьком приходе", если это вызвало такую реакцию? Заглавие совсем невинное! Я задумываюсь. Вдруг вспоминаю, что уже пора проверить, не вернулся ли дон Кореи.
Да. Вернулся.
Я поздоровался. Дон Кореи встал. Черный. Очень высокий.
Губы поджаты. Под глазами синие круги. Широким, медленным жестом он указал мне на кресло, после чего тоже неторопливо обошел письменньш стол и сел в напряженной позе. Крепко сплел руки, даже суставы пальцев у него хрустнули. Сплетенные таким способом руки он то опускал на стол, то подносил ко рту, словно брал размах перед разговором со мной. Наконец:
- Должен сообщить вам неприятную новость. Вы больше не сможете пользоваться нашей библиотекой.
Я замер.
- Не смогу? - прошептал я.
- К сожалению.
- Но что случилось? Что произошло?
- Абсолютно ничего! Попросту мы вынуждены отнять у вас пропуск.
- Значит, произошло нечто новое! Наверное, меня в чем-то обвиняют. Но я ни в чем, совершенно ни в чем не могу себя упрекнуть и уверен, что это недоразумение.
Выразительно шевеля губами, словно обращаясь к глухонемому, дон Кореи вежливо сказал:
- Вы приехали из Польши, не правда ли?
- Это было известно с самого начала. Я приехал из Кракова.
Мы даже разговаривали с вами об этом городе. Вы вспоминаете?
- Вы приехали из Польши, не правда ли? - повторил он.
Не я был глух. Глухим был он! По крайней мере он был глух к моим доводам.
- Из страны, которой управляют враги церкви, - продолжал дон Паоло. Значит, по логике вещей гражданин такой страны не может пользоваться гостеприимством библиотеки святой римской церкви. Я огорчен и прошу вас верить, что не только понимаю ваши чувства, но в известной мере их разделяю. Я с радостью вас принял, когда вы пришли ко мне по рекомендации моего друга Кампилли. Мне в самом деле приятно было приветствовать вас здесь. Мы согласились ради вас нарушить наш обычный распорядок. К сожалению, для такого исключения из твердых правил, для такой привилегии нет никаких оснований. Абсолютно, абсолютно никаких!
Все во мне восставало против подобного решения.
- Но что я скажу синьору Камнилли? - воскликнул я. - Он никогда не поверит, что только по этим причинам вы изгоняете меня из библиотеки!
- Поверит! Поверит! А точнее говоря, уже поверил. Я вчера разговаривал с ним.
- Вчера? - удивился я. - В котором часу?
- В кагором? - Теперь он удивился столь обстоятельному допросу. -В двенадцать или в час. Примерно в это время.
- В таком случае все кончено! - вскричал я.
- Почему гак драматично! Вы человек молодой, можете подождать, пока времена изменятся. В тех строгих правилах, о которых я говорил, тоже могут произойти изменения. Ведь это не догматы!
Утешая меня таким манером, он едва заметно кисло улыбался.
А мою голову и сердце сверлила одна мысль: меня отрывают от моих печатей, мешают установить истину или, если угодно, сделать научное открытие, на след которого я напал! Движимый досадой, упрямством, я унизился до просьбы о мелкой, в конце концов, любезности: я попросил, чтобы мне разрешили поработать в библиотеке сегодня до часу.
- Раз я уже здесь, - сказал я.
- Хорошо, - без всякого энтузиазма согласился он и добавил:
Но a propos. Верните, пожалуйста, входной билет в библиотеку, который я вам вьшисал. Для порядка.
Я положил билет на стол. Дон Кореи встал. На прощанье мы оба низко поклонились, причем у нас обоих не было охоты смотреть друг другу в глаза. Не теряя ни минуты, я отправился к работнику, который выдавал мне документы. Он уже был на месте. Но документов не оказалось!
- Как? - возмутился я. - Архив снова ничего для меня не разыскал!
- Да нет же! Для вас разыскали затребованные материалы.
Но я отослал их назад, так как мне сообщили, что вы больше не будете пользоваться нашей библиотекой.
Я молча повернулся.' Побежал в читальню. Взял заметки.
Пиоланти нс было за его столом. Я не стал его искать. Я больше бь1л не в силах кого-то или что-то здесь искать.
XVII
Быстрым шагом я прошел дворы и улочки внутри Ватикана, ведущие к воротам Святой Анны, и вскочил в троллейбус. Мне хотелось как можно скорее очутиться подальше от этих мест.
Близ площади Святого Андреа, и, значит, совсем рядом с дворцом Борромини, у меня была пересадка. Сердце мое сжалось при виде этого отеля, любимого отеля отца, где недавно я пережил минуты надежды и даже твердой уверенности, что все образуется. Я чувствовал, что произошли новые события, нарушившие наши расчеты. Я не подозревал Кампилли в неискренности и вовсе не думал, что он сказал мне неправду. Да, его семья в этом году, наверное, раньше обычного перебралась в Абруццы, а он-в Остию. Но почему он не передал мне своего разговора с Кореи?
Почему не избавил меня от невыносимо неприятной сегодняшней истории? Не объяснил мне ее настоящие причины? Струсил! Без сомнения, струсил! Горечь, досада, бешенство душили меня, когда я въехал на железнодорожный мост неподалеку от улицы Авеццано. Мост дрожал. Поезда гудели. Со всех сторон меня оглушали шум, крик, звучавшая по радио музыка. И я сразу отказался от намерения прогуляться пешком, чтобы успокоить нервы. Перспектива одинокого затворничества в комнате тоже меня не привлекала. Поэтому, наткнувшись в холле "Ванды" на Малинского, я с благодарностью принял его предложение прокатиться за город. Быть в движении, не смотреть все время в одну точку, развлечь себя каким-нибудь разговором-вот в чем я нуждался! Малинский вернулся в свою комнату за собакой, а я со злостью швырнул на кровать ненужные мне больше заметки и лупу. Увидев меня, бульдог заворчал, но в машине он успокоился и уселся у меня на коленях. Машина тронулась.
- Куда мы направимся? - спросил Малинский. - К морю?
- Лишь бы не в Остию! - воскликнул я.
- А почему?
- Не знаю!
- Там слишком людно? Вы этого боитесь? Но сегодня ведь будни.
- Остию я видел, - сказал я. - Лучше поедем туда, где я еще не был.
- Очень разумное решение, и, кроме того, вы очень разумно поступили, решившись провести день в праздности.
Я не понял. Он пояснил:
- Я вижу, что сегодня вы наплевали на свою библиотеку.
При слове "библиотека" я вздрогнул. Собака начала ворчать.
Я со злостью возразил:
- Да нет, я там был. только ушел раньше обычного.
Малинский снял руку с руля и погладил собаку.
- Вы сегодня очень взволнованы, - отметил он.
- Не спорю, - согласился я.
- У вас неприятности?
На этот вопрос я не ответил. Немного погодя Малинский сказал:
- Мы мало знакомы, но, поверьте, у нас в пансионате все относятся к вам с симпатией. А что касается меня, так я, сверх того, с ^полным удовольствием окажу вам помощь. Вы всегда можете рассчитывать на мое сочувствие, и я умею хранить тайны.
- Искренне благодарю.
- В таком случае жаль, что вы не хотите мне сказать, что произошло. Но если случились неприятности деликатного свойства, то я, естественно, не настаиваю. Деликатного и, скажем, оскорбительного для вас.
- Меня выставили из библиотеки, - вырвалось у меня. - Вот что случилось. Я не чувствую себя оскорбленным. Я только возмущен. Кому это нужно, кто может быть заинтересован в том, чтобы меня, начинающего ученого, который...
Малинский прервал меня:
- Минуточку. Начнем по порядку. Вам дал рекомендацию для библиотеки адвокат Кампилли. Не правда ли?
-Да.
- Я догадался об этом. Он человек с большими связями в курии. Я не допускаю, чтобы у вас отобрали пропуск, не сообщив ему об этом заранее. Вы должны с ним сейчас же переговорить и выяснить, в чем тут дело.
- Бесцельно, - возразил я.
- А почему?
Тогда я ему объяснил, почему я уверен, что Кампилли ничего тут не сделает. Его заранее обо всем уведомили, а он при встрече со мной словно воды в рот набрал. Значит, не хочет вмешиваться.
Вероятно, кому-то, с чьим мнением он считается, не понравилось, что я хожу в библиотеку. Например, прелату Кулеше или другому высокому лицу из среды польской белой эмиграции.
Услышав это, Малинский пожал плечами.
- Чистая фантазия! - иронически заметил он. - Кампилли имеет больше весу, чем десять Кулеш! Я очень хорошо знаю курию и кто как в ней ценится и не бросаю слов на ветер. Могу вас также заверить, что дело не в вашей особе. Кампилли-это Кампилли, его рекомендация-не пустяк, но он вас не рекомендовал бы, если бы ваша биография вызывала у него сомнения, да и в библиотеку вас бы не допустили, не проверив, все ли в порядке.
У него не было сомнений, библиотека проверила, и примите как абсолютную истину, что тогда вы были чисты как стеклышко. До сегодняшнего дня или до вчерашнего-безразлично. За эти дни, за это время, вероятно, случилось нечто новое, и отношение к вам сразу изменилось. Вот почему дали отбой. Вот почему поднялась паника. Но что такое? Что это такое?
- На моей совести нет ничего. Я ни в чем не виноват.
Ручаюсь вам.
Он поморщился.
- Вы все принимаете на свой счет. А между тем, представьте, что сами по себе вы в порядке, а вокруг вас ведется какая-то темная игра. Я держусь в стороне от курии, так что не знаю, в чем там дело. Но люди, которые стоят к ней ближе, уже что-то почуяли. Это ясно!
Мы въехали в маленький городок. Замусоренный, грязный.
Одна улица, другая, третья, площадь. Еще один поворот, и вдруг открывается вид на десятки мачт, белые корпуса кораблей, барки: порт.
- Это Фиумичино, - объяснил Малинский. - Рыбацкий порт и весьма захудалый пляж. Мы можем здесь спокойно поговорить.
Знакомых не встретим.
Он остановил машину возле большой беседки с видом на море.
Мы вошли в беседку. Малинский заказал какую-то рыбу и подробно описал мне ее достоинства. К рыбе вино, по его мнению-тоже необыкновенное. Он обстоятельно обсуждал с кельнером все заказанные блюда. Я слушал краем уха. Когда же он закончил разговор с кельнером, вернулся к теме, которую уже частично осветил, и снова сказал, что старается держаться подальше от курии, хотя она фактически его кормит, - я стал слушать внимательней. Оказывается, он помогает благотворительным учреждениям и монашеским орденам обменивать товары, получаемые ими в дар из-за границы, - всякие ненужные предметы роскоши-на разные полезные вещи первой необходимости, а иногда и продавать эти товары, сообразуясь с тем, что в данный момент диктует положение на рынке.
- Помимо этого, я ни во что не вмешиваюсь. Тружусь.
Зарабатываю. В течение тридцати лет я был офицером, к старости стал коммивояжером. Как говорится: ничего не поделаешь. К счастью, я несколько лет занимался дипломатией. До войны был советником в Риме. Пришла война, меня прогнали.
Потом, когда перестали травить людей моего типа, я после смерти Сикорского вернулся на заграничную работу. На этот раз консульскую. Побывал в разных местах, пока наконец снова не попал в Рим. Благодаря этой службе познакомился с коммерцией.
После сорок пятого года пустил в ход свои наличные деньги и знакомства и занялся торговым посредничеством, о котором вам уже говорил. Не сую нос, куда не следует. Не гоняюсь за ватиканскими сплетнями. Склоками не пробавляюсь. Не подглядываю и не подслушиваю. И все же я знаю среду.
- Курию? - спросил я.
- Курию, - подтвердил он.
А потом:
- Вы согласны поговорить со мной откровенно?
- Разумеется!
- Правда ли, что ваш отец был врагом епископа Гожелинского?
- Нет.
- Вы можете это категорически опровергнуть?
- В последнее время они не питали друг к другу симпатии.
- Значит, все-таки?..
- Мне кажется, что враждебность и отсутствие симпатиивещи совершенно различные. Уверены ли вы, что здесь именно так оценивают отношение моего отца к епископу? Не скажете ли, кто вам это сообщил?
- Я уверен, что говорили о враждебности. О враждебности или ненависти, да, да! А что касается того, кто говорил, то, увы, я должен сохранить тайну. Скажу только, что я слышал об этом в одном монастыре. Даже уточню-в польском. Я как-то сказал, что у нас в "Ванде" остановился симпатичный молодой человек, приезжий из Польши. Там это было известно, речь зашла о вашем отце, и мои собеседники выразили сожаление именно по тому поводу, о котором я говорил.
У меня бешено заколотилось сердце.
- Это и есть, разумеется, источник всех интриг, - прошипел я сквозь зубы. - Монастырь и его сплетни. А между тем если кто кого ненавидел, если кто кого преследовал, так это епископ моего отца, а вовсе не наоборот! Можете от моего имени сообщить об этом своим монахам!
- Монахиням! - мягко поправил меня Малинский. - Старым добрым женщинам. Тихим и не имеющим никакого голоса в курии. Если они и насплетничали на вашего отца, так только богу в молитвах, прося его смилостивиться. Источник другой!
Теперь я с напряженным вниманием слушал, что он говорит. К сожалению, он отвлекся. Сперва потому, что кельнер подавал вино, салат, рыбу, и каждое новое блюдо Малинский встречал шутливым афоризмом. Затем куда-то запропастился бульдог.
Нашелся. Потом нужно было отведать рыбу, пока она горячая.
Наконец я не утерпел:
- Но где же первоисточник? Кто? Почему?
- А если предположить, что причина в епископе Гожелинском?
- Ведь он умер! - воскликнул я.
- Но память о нем жива. Разве нельзя предположить, что в курии решили создать культ его памяти и сам по себе этот факт стал помехой на вашем пути?
- Создать культ! - испугался я. - О чем вы говорите?
- Разве не понятно? - возразил он. - Вы, как сын консисториального адвоката, должны в таких вещах разбираться куда лучше, чем я-офицер, консул и коммерсант.
Он заплатил по счету и взял своего бульдога под мышку. Мы сели в машину и поехали в сторону Рима. Его слова душевно парализовали меня. Они меня испугали, хотя в них не было точности и видимой связи. Вопреки его предположениям я вовсе не был специалистом по церковным делам, однако я был достаточно в них сведущ, чтобы отвергнуть его гипотезу. Это правда, что епископа все уважали. Человек он был упрямый и злопамятный, но, несомненно, порядочный. Допустим, что даже больше того, намного больше, но ничего сверх заурядных достоинств и заурядных добродетелей. Разумеется, если применять к его личности не обычную меру, а такую, какая применима по отношению к священнослужителям и прелатам на руководящих постах. Он был выше своего окружения. Согласен. Против этого нельзя было возражать. Поэтому-то многие люди и считали епископа человеком выдающимся. Я тоже, всякий раз как о нем заходила речь, особенно в Риме, называл его выдающимся. Так мне советовал отец. Впрочем, я и сам не возражал. В моем положении было бы некрасиво принижать достоинства епископа.
Но это все! Все!
- Епископ умер в прошлую среду, - в конце концов я заставил себя ответить Малинскому. - Шесть дней тому назад, Я слышал, что в Ватикане решения принимают исподволь, после зрелого размышления. Почему же вдруг такая спешка?
- А кто же говорит о решениях! - вскричал Малинский. - Ничего подобного! Пришло сообщение о смерти. В некоторых монастырях и церквах провели богослужения. Заупокойные обедни, скажем, более торжественные, чем обычно. Только и всего.
- Но почему же как раз в данном случае более торжественные? - напирал я на него, требуя объяснения. - Ведь для Ватикана такая смерть не в новинку. Масштабы церкви так велики, что в Рим чуть ли не каждый день должны приходить скорбные вести.
Вероятно, только очень немногие из них вызывают здесь особый отклик, в таком духе, что могут всерьез возникнуть разговоры о культе.
- Не знаю, - ответил Малинский. - Я вас уже предупредил, что не разбираюсь в этих вопросах. Вы заметили, что к вам стали относиться настороженно: вас выставили из Ватиканской библиотеки; адвокат Кампилли, хоть он человек и влиятельный, не вступился за вас... Услышав об этом непосредственно из ваших уст, я поставил диагноз: вокруг вас ведется игра! Затем я вспомнил, что мне довелось услышать о вашем отце и покойном епископе и какой шум вызвала в Риме его смерть. Сопоставив одно с другим, я предложил диагноз самого общего характера. На этом моя роль кончается.
Я закрыл глаза и раза два потер влажными руками вспотевшее лицо. Чувствовал я себя скверно. Был измучен, разбит. Могу сказать, что в этот прекрасный день, с кристально чистым, прохладным воздухом, даже физически я чувствовал себя хуже, чем во все последние знойные дни с таким низким давлением, что сердце едва не лопалось. Я старался пересилить себя и поддерживать беседу, но Малинский сказал уже все, что знал, и теперь повторялся. Он выражал сожаление по поводу того, что мы раньше не поговорили, у него ведь с самого начала было такое намерение, и он мне предлагал свою дружбу с первого же дня.
Малинский подчеркнул, что мне это было бы полезно. Внимательней прислушиваясь к тому, что говорят в разных кругах и в разной среде, он, к примеру, сегодня намного больше знал бы о деле и, опираясь на более богатую информацию, пришел бы к более веским выводам.
- Подумаем! Подумаем! - твердил он в ответ на мои дальнейшие расспросы. - Подумаем, что все это может означать. Попробуем разузнать. Но вы своим путем тоже ведите розыски. Может быть, ваши дела вовсе не так плохи, как нам кажется. Не знаете ли вы в Риме, помимо Кампилли, какого-нибудь важного, солидного человека, с кем вы могли бы откровенно поговорить? И который захотел бы и смог бы вам помочь?
- Я знаю одного влиятельного иезуита, - робко заметил я.
- У каждого здесь найдется такой знакомый, - без энтузиазма встретил мое сообщение Малинский. - Где его резиденция? В их главном штабе на Борго-Сан-Спирито или в канцеляриях Вилла Мальта?
- Нет. На пьяцца делла Пилотта. В университете.
- Гм! Ну так бегите туда.
Я попросил его остановить машину поблизости от Грегорианы; расставшись с Малинским, купил в первом попавшемся киоске почтовую бумагу и конверты. Затем в баре написал несколько слов священнику де Восу, таких же точно, с какими уже однажды обращался к нему: просил о встрече и предупреждал, что позвоню на следующий день с самого утра-справлюсь, может ли он меня принять и когда. Потом я отнес письмо. К обеду в "Ванду" я не поехал. У меня не хватило сил. Впрочем, после рыбы в Фиумичино я не был голоден. Я выпил только кофе. А потом направился вниз, в сторону Колизея. Затем по лестнице-к Эксвилину. Здесь, в садах, провел несколько часов, бродя среди руин и памятников древности. Наконец я успокоился и за ужином в "Ванде" уже запросто принимал участие в общем разговоре.
Когда же я очутился в комнате один, нахлынула новая волна раздражения и горечи. Однако я еще раз пересилил себя. Ведь Малинский мог ошибаться. Его уравнение в значительной мере строилось на неизвестных. Необязательно все из них идут вразрез с моими интересами. Следовало крепко взять себя в руки и, пока еще полностью не сдаваясь, дождаться разговора со священником де Восом. Я твердил это про себя, твердил до тех пор, пока наконец под утро, бог знает в котором часу, не заснул.
XIX
Тяжелые железные двери. В верхней их части массивные кованые решетки с причудливым орнаментом защищают толстые пласты стекла. Ручка двери похожа на кирпич-большая и неуклюжая. Нажимаю ее и тяну уже в третий раз. Раньше она легче поддавалась. Упираюсь ногами и дергаю. Я знаю, что должен вести себя спокойно, и не могу. Полчаса назад я позвонил священнику де Восу. Тихим голосом, лишенным всяких интонаций, он сообщил, что может меня сейчас принять. Звонил я без всякой уверенности, сомневаясь, согласится ли он, а если согласится, то не станет ли откладывать встречу. Услышав, что он согласен, я поблагодарил его. Во время разговора крепко прижимал трубку к уху.
- Благодарю, от всего сердца благодарю, - повторял я.
Его молчание длилось одну, две, пять, десять секунд.
Потом:
- Итак, я жду.
Выбегаю из пансионата. Минуту спустя я уже на площади Вилла Фьорелли. Автобус уходит у меня из-под носа. Мчусь на площадь Рагуза к стоянке такси. Нет ни одной машины. Поворачиваю назад. Наконец что-то едет. Троллейбус. Вскакиваю. Возле Главного вокзала спрыгиваю. Ловлю такси. Взбегаю по парадной полукруглой лестнице перед входом в Грегориану. Пытаюсь открыть эти двери. Наконец они поддаются. Вестибюль. Направо дежурная комната, где сидят два молодых иезуита: один-у коммутатора, другой выдает справки. Я вижу его. Он-меня. Мы здороваемся. Я подхожу.
- К отцу де Восу? - спрашивает он.
Я утвердительно киваю головой.
- Он уже ждет вас.
Я направляюсь к лифту.
- Нет. Он ждет вас в приемной. Пожалуйте за мной.
Я сжимаю в руке карманный календарь со списком вопросов, которые нужно задать священнику де Восу. Я собирался еще раз их просмотреть по дороге. Теперь уже поздно. Главное: как можно меньше говорить самому, слушать. Я про себя повторяю это условие, хотя и знаю, что оно совершенно нереальное. Ведь известно, что священник де Вое неразговорчив, а я от волнения становлюсь болтливым. Молодой иезуит отворяет небольшую белую дверь в конце коридора. Значит, меня ведут в какую-то другую приемную, не в ту, что раньше. Вхожу. Комната другая, но мне сразу бьет в нос прежний, знакомый уже запах пыли и дезинфекции. Священник де Вое сидит посредине комнаты за маленьким столиком, оперев на него руки, сложенные словно для молитвы. Он не встает. Не здоровается. Не поворачивает головы.
Указывает мне стул с противоположной стороны столика. Он держится так, словно нам предстоит вернуться к прерванному разговору, с той лишь разницей, что мы перешли в другое помещение.
- Слава господу нашему, - говорю я.
- У вас неприятности.
Это не вопрос, а утверждение.
- Да. Вы уже о них слышали? В Ватиканской библиотеке...
Он остановил меня движением руки.
- Об этом я тоже слышал.
- И о чем еще?
- И о том, что, конечно, внушает вам наибольшее беспокойство.
- Значит, вам известно, что в курии внезапно решили превратить моего отца из пострадавшего в агрессора!
Я снова увидел перед собой маленькую, худую руку де Воса.
Рука дрогнула-это означало, что он возражает против моей формулировки. Но опровергать ее он не стал.
- Вот как! - воскликнул я. - Значит, это верно, что таким образом восстанавливают общественное мнение против моего отца!
- В вас говорит горечь, - сказал священник де Вое.
- А что же иное должно говорить, - с раздражением ответил я. - Я в курсе дела, хорошо знаю обоих противников-и моего отца, и епископа. Я приехал сюда, в Рим, полный надежды.
Приехал, воодушевленный мыслью, что тому злоупотреблению властью, какое допустил епископ в отношении моего отца, будет положен конец. Как можно тактичнее, как можно деликатнеесогласен, но все-таки в соответствии с правом и справедливостью.
А между тем ничего из этого не получилось! И вдобавок еще мои хлопоты обернулись во вред отцу!
- Ваши хлопоты не имели и не имеют ни малейшего влияния на то, как складывается ситуация. Они не принесли плодов. Это не подлежит сомнению, как не может подлежать сомнению и то, что они не принесли плодов потому, что никто теперь в курии не решит ни одного вопроса, к которому причастен священной памяти епископ Гожелинский, не в его пользу. А все по той причине, что образ усопшего, выдающегося князя церкви, растет на глазах. В данных условиях вы должны с этим примириться!
Никому не удастся прийти вам на помощь.
- Я хочу понять, - прошептал я. - Если я не в состоянии помочь моему отцу, то по крайней мере хочу объяснить ему, почему так получилось. Но я и этого не смогу сделать. Потому что я не понимаю! Не понимаю!
- Такой простой вещи? - удивленно спросил де Вое после затянувшейся паузы. Видимо, не вполне она была проста, если он так долго размышлял, прежде чем ответил:-Ведь мертвые живут!
- Живут! Живут! - жестко возразил я. - Живут, когда их оживляют! Я хорошо знал епископа Гожелинского. Коль скоро сегодня его "образ растет", как вы говорите, и к тому же так вот сразу, так быстро, то происходит это не в силу его собственной святости, а по воле людей, которые это затеяли.
Священник де Вое нахмурился и повторил:
- В вас говорит горечь. Напомню вам, однако: когда мы в первый раз беседовали о покойном, вы иначе о нем отзывались.
Разве вы не сказали, что он ведет жизнь святого?
- Признаюсь! - воскликнул я. - И отнюдь не собираюсь оспаривать того, что он был чистый, достойный уважения человек.
Среди духовенства таких очень много. И поэтому, по моему глубочайшему убеждению, одних хороших качеств епископа Гожелинского не хватило бы для того, чтобы так отличать его, как это делают теперь в Риме. Значит, ясно, что кому-то это выгодно! Кто-то в этом заинтересован!
- Может быть, церковь, - прошептал де Вое. - Вы произнесли некрасивое слово. Вы сказали: затеяли. Вы повторяете инсинуации: кому-то, кто-то. Такими выражениями вы еще больше себя взвинчиваете. Зачем? Слова ваши неуместны и звучат фальшиво. Произошло событие, которое смешало расчеты-ваши и вашего отца. Вас оно возмущает, вы подозреваете злой умысел и корыстные интересы. Неужели вам ни разу не пришло в голову, что природа этого события может оказаться неземной?
Я раздраженно ответил:
- Не верю и никогда не поверю в святость епископа Гожелинского.
- А если церковь ее признает, вы и тогда будете отрицать? - спросил он.
Я больше не владел собой; забыв о предостережениях отца, о правилах тактики и даже о простой вежливости, я повысил голос:
- Но это же бессмыслица!
- Или, совсем наоборот, полно глубокого смысла, сын мой.
Ведь часто мудрость, которую мы не понимаем, кажется нам глупостью. Смирение, смирение, сын мой. Вам нужны смирение и воля, самая искренняя, добрая воля, чтобы понять непонятные вам вещи, которые вы должны, даже обязаны, понять, если действительно, несмотря на неудачу, хотите морально поддержать отца, правильно осветив истинные причины постигшей его неудачи.
- Да, - сказал я. - Ничего другого мне не осталось.
Мне было бы куда легче, если бы минуту назад, чуть ли не крича от возбуждения, я вскочил бы и убежал прочь от того места, где мне вполне официально сообщили о поражении и где мне больше нечего делать, разве что еще час или два переливать из пустого в порожнее. Но я не убежал. Я остался из уважения к священнику де Восу. Меня не интересовало, что он мне скажет. А в моем взволнованном состоянии я определенно не годился для роли человека, оказывающего другому ту моральную поддержку, о которой упомянул де Вое. Да и пререкаться с ним было бы так же нелепо, как пререкаться с почтальоном из-за того, что доставленное им письмо содержит дурные вести. И все-таки я не двинулся с места. Я не смог. Именно из уважения к отцу де Восу. Я хорошо понимал, что ему тоже невесело. Не мог я забыть и того, что вначале, когда это было возможно, он обещал мне помочь. И даже еще сегодня принял меня, не откладывая неприятной для него встречи.
- Я жду. Жду этой моральной поддержки, - сказал я, стиснув зубы.
Священник еще ниже опустил голову. Некоторое время он сидел неподвижно и молчал, прижимая сплетенные руки к столику, разделявшему нас. То ли он размышлял, то ли молился, то ли собирался с духом-не знаю. Пожалуй, верно последнее!
Вне сомнения, он тоже охотнее всего ушел бы отсюда, он не привык, чтобы такие люди, как я, незначительные люди, которых не пускают дальше приемной, возражали ему и к тому же крикливо, саркастически. Но вот его маленькая, красиво вылепленная голова с коротко остриженными седыми волосами шевельнулась. Сперва вправо, потом влево. Он несколько раз повертел ею, глубоко втягивая в себя воздух.
- Нет, нет, нет, - услышал я наконец. - В таком настроении вам не следует внимать моим словам.
Я прикоснулся к его рукам, лежавшим на столе. Я хотел их пожать, но он их отдернул.
- Простите меня, пожалуйста, - сказал я. - Тон мой был неуместный. Но ведь вы понимаете, что с мной происходит. Я знаю, что вы не такой, как все прочие здесь. И еще раз прошу простить меня, поскольку я в обиде не на вас, а только на курию.
Священник де Вое выпрямился.
- Я ее частица. А теперь выслушайте меня спокойно. Не прерывайте меня. Вы курите? Если да, пожалуйста, курите.
Здесь можно.
Итак, я закурил, крепко прижимая сигарету к губам.
Голову я повернул в сторону, уставившись в одну точку на полу, в один черный квадрат отполированной каменной шахматной доски. Мне казалось, что в такой позе мне легче будет соблюсти приличия, вяло, не протестуя, принять все разъяснения, без дальнейших ненужных возгласов выслушать до конца его выводы, хотя бы и самые казуистические. Пусть говорит, пусть выскажется, выболтается! У него есть на это право. Я от всего сердца наделю его этим правом в обмен за проявленную ко мне доброжелательность. Без возражений все проглочу. И даже более того: пообещаю передать отцу все, что услышу. Но что касается лично меня, то никакая аргументация не убедит меня, поскольку мне известна ее цель, она должна обосновать неприемлемый для меня исход. Я докурил сигарету. Достал из пачки другую. Все это время священник де Вое говорил. Разумеется, по-итальянски. Но, по мере того как его рассуждения затягивались и усложнялись, в его итальянской речи все заметнее пробивался северный, голландский акцент. Иногда я даже с трудом понимал его. Правда, только изредка, некоторые фразы. Зато мало-помалу мне становилась все более ясной его основная идея. Он старательно, подробно развивал ее минут пятнадцать, а может, и двадцать. Сводилась она, собственно говоря, к тому же, что высказывал прелат Кулеша в воскресенье за чаем у пани Рогульской: церковь уже много-много лет горячо ищет великую святую фигуру, фигурусимвол, символ мученичества и борьбы с той силой, которая в наши дни воплощает основное заблуждение эпохи и является главным врагом бога на земле.
- Великой тоске по идеальному образу, - говорил он, - нужна ось, вокруг которой она могла бы кристаллизоваться. Она лихорадочно пульсирует кровью и огнем в сердцах верующих, в сердцах миллионов, миллионов людей, любящих религию. Это не выдумка курии и не чей-либо-если пользоваться вашим ужасным выражением - злой умысел. Это мистический зов неисчислимой массы человеческих душ, зов, на который может откликнуться одно лишь небо.
Он замолчал и после паузы спросил:
- Теперь вы все поняли? Если нет, спрашивайте, пожалуйста.
- А если небо еще не откликнулось? - начал я размышлять вслух. - Откуда можно знать, что это действительно отклик неба?
- Да, это пока еще неизвестно. Вы знаете, что процедура в вопросах канонизации или причисления к лику святых тянется годами. Таким образом, теперь можно говорить только о некоем первом порыве. О первом предчувствии.
- Предчувствие может оказаться ошибочным!
- Может. Но если оно не окажется ошибочным, то, как вы думаете, ваш отец ему подчинится?
- Епископ ненавидел моего отца, - напомнил я де Восу. - Как же отцу уверовать в святость епископа, от которого он видел только ненависть?
- А вы не думаете, что покойный ненавидел не вашего отца, а то зло, которое в нем заключено? И разве вам не кажется, что в таком случае отец ваш должен поступить так, как поступила бы церковь, то есть отнестись с уважением к этой ненависти и склонить перед ней главу?
- Не знаю, как поступит мой отец, - ответил я. - Во всяком случае, если он и проглотит горькую пилюлю, отнесется к ненависти епископа с уважением, как вы говорите, это не окажет никакого влияния на дело, ради которого я приехал.
- Никакого, - подтвердил священник де Вое. - Если образ покойного и дальше будет расти, то все более плотная тень начнет окутывать вашего отца. На годы.
- До конца жизни, - сказал я.
- Да. Я знаю это. Искренне о том скорблю. Я люблю вашего отца, как и всех моих учеников. Я искренне стремился оказать ему помощь. Меня лишили такой возможности. Надо нам, однако, с этим примириться, и мне надо, и вашему отцу.
- Вам-то легко. Для вас это только неприятный инцидент.
- Нет, это тернии! Не первые. Не последние.
Взгляды наши встретились. Ненадолго. На несколько секунд.
Единственный раз в ходе всего разговора. Во время предыдущих бесед он если и глядел мне в глаза, то лишь мимолетно и словно по рассеянности. Сегодня же это был иной взгляд-тоже быстрый, но явно умышленный. Я прочел в его глазах, что у него на самом деле тяжело на душе.
- И значит, больше ничего, ничего не удастся сделать, - прошептал я.
- Я так полагаю.
- Нет таких дверей, в которые я мог бы постучаться? К монсеньору Риго мне, пожалуй, не стоит снова обращаться...
- Безусловно.
- Но, может быть, существует еще кто-то, кто...
Он прервал меня:
- Кто, где, через кого?
И развел руками.
- С нашей помощью, то есть через синьора Кампилли и через меня, ничего уже здесь не сделаешь. А кроме нас, у вас нет НИКОГО...
- Но я спрашиваю: стоит ли? Вообще стоит ли еще пытаться?
- Скитаться здесь еще месяц, два, пять, год, чтобы вернуться к исходной точке? Вы должны сами ответить себе на вопрос: стоит ли? Курия-это лабиринт. Механизм с сотней, с тысячей неизвестных. Я ведь не один размышлял о вашем деле. Я советовался. Приглашая вас сегодня к себе, я знал, что перед нами возникнет дилемма, важнейшая для вас в данный момент: пробовать ли еще или возвращаться? И я продумал мой ответ. На вашем месте я вернулся бы. Но это не совет; таково лишь мое мнение. Если вы, однако, его разделите и покинете Рим, вы покинете его на собственную ответственность. По собственному решению, никем не принуждаемый.
- Спасибо. Понимаю. Ну, я пойду.
Но все-таки еще несколько минут я не двигался с места. Я молчал. Священник молчал. Ждал, пока я успокоюсь. Наконец я встал и крепко пожал его худую, сухонькую руку. Мне очень искренне хотелось его поблагодарить за проявленную ко мне добрую волю. Но я не знал kaK. Поэтому я только низко поклонился.
- Я знаю, что ничего не могу, - прошептал священник. - И не обманываю вас насчет каких-то моих возможностей. Если, однако, у вас будет тяжело на душе, прошу помнить, что есть в Риме старый, преданный вам священник. Я говорю это на тот случай, если вы останетесь.
- Не думаю, - ответил я.
XX
После обеда я рассказал Малинскому о моей беседе со священником де Восом. Я начал с того, что дальнейшее мое пребывание в Риме считаю теперь бесцельным. И под конец вернулся к первоначальному тезису. Но я еще не принял окончательного решения. При мысли об отъезде из Рима мне становилось тошно. И в особенности при мысли о том, что, например, завтра или послезавтра нужно зайти в какое-нибудь бюро путешествий и прокомпостировать обратный билет до Кракова на определенный день. Однако надо это сделать. И к тому же сразу, как можно быстрее. Если действительно ничего нельзя добиться, надо отсюда удирать. Сидеть сложа руки в комнате или бродить по городу, утратившему для меня свой вкус и цвет, бьшо бы невыносимо, мучительно. Все это я сказал Малинскому. Он терпеливо выслушал. Не прерывал. Не утешал.
Не старался поддержать мой дух, уверяя, будто еще не все потеряно. Я был ему искренне за это признателен. Под конец разговора я добавил еще фразу о том, что сохраню о нем благодарную память.
- Обо мне? - удивился он. - А нельзя ли узнать почему?
- Вы мне раскрыли глаза, - ответил я.
- Неужели? По-моему, это сделал не я, а священник де Вое.
- Вы мне посоветовали еще раз к нему пойти. И оказалось, что это единственный разумный поступок, который я мог сделать.
Разговор с де Восом положил конец делу. А то бы я еще много недель слонялся по Риму как идиот.
Я встал. Мы пожали друг другу руки. В дверях Малинский задержал меня еще на минутку.
- Вы едете прямо в Краков или с остановками в пути?
- Не знаю. Не думал об этом.
- А не прокатиться ли вам со мной на машине в Болонью? Я еду послезавтра.
- Ох нет! - вздохнул я.
Внезапно все во мне восстало против его проекта. Против того, чтобы уже сегодня принять решение, чтобы уже сегодня назначить срок отъезда. Конечно, нужно было ехать. Но какая-то сила внутри меня еще противилась тому, чтобы сразу, теперь же, назначить день. Малинский затащил меня назад в комнату.
- Кажется, - сказал он, - вы намерены продолжать свои попытки.
- Нет. Даю вам слово, я и не собираюсь.
- Даже даете слово! - засмеялся Малинский. - Искренне говоря, я бы больше не пытался. Но это не значит, что новые попытки совершенно лишены смысла.
- К сожалению, отец де Вое ясно мне дал понять, чтоб я не обольщался никакими иллюзиями.
- Ничего подобного! Он вам сказал-по крайней мере это вытекает из того, что вы мне передали, - что через него и через Кампилли, как и через других видных деятелей университета или юристов, вы ничего не добьетесь. Но одновременно он подтвердил, что существуют разные другие двери и вам вольно решать, хотите ли вы туда стучаться или не хотите.
Он пододвинул ко мне кресло, то самое, с которого я только что встал, когда мы начали прощаться.
- Я вас отнюдь не уговариваю, - сказал он. - Но если позднее, вернувшись в Польшу, вы будете упрекать себя, что не использовали какие-то шансы, то лучше, пока есть возможность, еще раз попытать счастья. Тем более что вы ничем не рискуете.
Затем он перешел к подробностям.
- Я вам сказал вчера, что в Риме каждый человек имеет доступ к какому-нибудь влиятельному иезуиту. Я тоже. Даже к двум. К счастью, это фигуры не такого масштаба, как ваш священник де Вое. К счастью, потому что не являются светилами, к которым приковано всеобщее внимание. Так вот, к счастью, мои иезуиты иной формации. Стало быть, их не смутит, что де Вое уже поставил на вас крест. Их это ни к чему не обязывает.
Они люди иного типа. Что вы скажете? Вас это интересует?
Я утвердительно кивнул головой, после чего добавил:
- Лишь бы этот тип не оказался слишком... - я не сразу нашел подходящее определение и наконец шепотом произнес:- ...скользким.
Малинский понял и иронически засмеялся.
- Ни в коем случае. Всякие скользкие типы в курии-не моя специальность. А даже если бы это было иначе, я никогда не позволил бы себе шутить с человеком в вашем положении. Ведь вы, безусловно, согласитесь, что только в порядке дурацкой шутки я решился бы направить к таким типам человека-простите меня, - столь оторванного от практической жизни, как вы.
Я его обидел! Надо было объясниться.
- Извините, - сказал я. - Но вы так загадочно выразились.
Вы говорите: "иной тип", "иной формации", не давая им точного определения. Отсюда мое предположение.
- Ничего. "Иной" означает попросту: конкретный. А "иной формации"-значит также, что они твердо ступают ногами по земле. Без всякой мистики или тому подобных абстракций. Даже скажу грубее-они корыстны: если мои священники-не один, так другой-усмотрят в вашем деле хоть какие-нибудь выгоды, то сразу его уладят. Только вы опять-таки не вздумайте их заподозрить в материальной корысти. Например, будто им нужны взятки или уж не знаю, что еще вам может взбрести в голову!
Он все еще был раздражен. Тогда я ему объяснил, почему не надо обращать внимания на мои необдуманные слова.
- Разговор со священником де Восом вывел меня из равновесия. Надеюсь, вам это понятно. Я мог сморозить какую-нибудь глупость. Не правда ли? Забудьте об этом, и давайте перейдем к делу.
Он протянул руку и положил ее мне на плечо.
- Хорошо. Перехожу. Теперь, пожалуйста, подумайте, а вечером зайдите ко мне. Или даже завтра утром. Во всяком случае, так, чтобы я до отъезда в Болонью успел предупредить ваших предполагаемых собеседников, что вы к ним явитесь.
Разумеется, в том случае, если вас заинтересуют мои предложения.
Я постучался к нему час спустя. Он был прав. Следовало все испробовать. Пусть и без веры, даже без той скромной, глубоко запрятанной веры, с какой я вошел в первый раз к священнику де Восу и к монсиньору Риго. Но-следовало. Следовало покинуть Рим, только исчерпав все возможности, не раньше того. Я так и сказал Малинскому. Он как раз собирался ехать в город.
Вернувшись, он сообщил мне, что переговорил по телефону со своим знакомьT из генеральной курии Общества иезуитов на Борго Сан-Спирито священником Дуччи, и тот, узнав, что я приезжий, согласился принять меня вне очереди.
- Мы должны у него быть ровно в половине девятого, - закончил Малинский.
Однако на следующий день священник Дуччи заставил нас долго ждать. У него был секретарь. Приемная. Просторная, как в большой конторе. В приемной полно посетителей. Толчея. Непрерывное движение. Телефонные звонки. Быстрый темп. Секретарь, тоже священник, то и дело появлялся в дверях. Все присутствующие устремлялись к нему; движением руки или легким наклоном головы он вызывал к своему шефу очередного просителя, и часто тот сразу же возвращался на прежнее место, так как звонила междугородная и начинались долгие разговоры по телефону. В приемной-мягкие, удобные стулья и кресла, только их слишком мало. Сперва я вставал всякий раз, как кому-нибудь из ожидающих, монаху или священнику-впрочем, сюда приходили преимущественно такие посетители, - негде было сесть. Но Малинский меня удерживал. Наконец, после очередной моей попытки, он рассердился и прошептал:
- Зачем? Сидите спокойно. В эти часы здесь бывает только очень скромная клиентура.
Как раз тогда-то и подошел к нам секретарь.
- Священник Дуччи просит извинить его за задержку и приглашает к себе.
Мы вошли. Прекрасная, светлая, большая комната; красное дерево. Священник-среднего роста, красивый, молодой. Глаза голубые, острые. Взгляд проницательный, устремленный прямо на вас, не такой уклончивый, как у де Воса. Голос звучный, приятный, решительный и вместе с тем словно снисходительный.
- Никаких телефонных звонков. Абсолютно. Пока не побеседую с господами.
Но едва он отдал это распоряжение, раздался звонок. Долгий разговор. Потом еще один, потом другой. Так что приказ приказом-вернее всего, только из любезности к нам, - а звонки звонками. Наконец минута спокойствия. Легкий наклон головы в направлении ко мне и поощрительное движение руки. Наклон и жест те же, что и у секретаря, который, видимо, перенял их от своего шефа. Я откашлялся. А заговорил Малинский. Я не очень хорошо изъясняюсь по-итальянски-объяснил он, вот почему слово берет он, а не я. Это был предлог. А сама идея правильная.
Потому что я никогда не смог бы решиться так кратко изложить дело, подведя ему итог без длительной аргументации. Поначалу его речь показалась мне слишком лапидарной. Я вмешивался, пытаясь добавить какую-то подробность. Но Малинский так же решительно, как недавно в приемной, осадил меня.
- Спокойно, - сказал он. - Я вчера уже говорил об этом священнику.
Когда Малинский замолчал, священник Дуччи снова подарил мне характерный для него и заразительный для его подчиненного жест-наклонил голову и взмахнул рукой. Затем перешел к вопросам:
- Ваш отец, разумеется, превосходно владеет латынью. И устной, и письменной.
- Он окончил "Аполлинаре".
- Знаю. Но это было тридцать лет назад. Он не утратил беглости?
- О нет. Отец свободно говорит по-латыни и даже выступает с речами.
- А по-английски?
- Не так, как по-латыни или по-итальянски. Но этот язык он тоже хорошо знает.
Священник внимательно слушал мои ответы. Вопросы задавал отчетливо. Не торопясь. Но и без пауз. Следующая серия вопросов касалась темы, которой интересовался также и де Вое, физическое состояние отца. Теперь я сказал правду.
- Значит, он не приехал в Рим только потому, что не хотел толкаться в прихожих?
- Не очень это приятно, - прошептал я. - Во всяком случае, уверяю вас, что состояние здоровья моего отца вполне хорошее.
- А может быть, известную роль здесь сыграл вопрос о паспорте? Может быть, вам легче было получить паспорт, чем вашему отцу?
- Нет, - возразил я, - ему получить паспорт совершенно так же легко или трудно, как и мне.
- Значит, ваш отец в любой момент может выехать из Польши?
- Не в любой момент, но, разумеется, может.
Зазвонил телефон. Священник Дуччи протянул руку. Не к трубке, а к звонку. В дверях появился секретарь. Священник Дуччи быстро, резко сказал:
- Меня нет. Договорились. Ни для кого! - Потом обратился ко мне. - В таком случае, - сказал он, - я предлагаю следующее решение: наше общество возьмет дело вашего отца в свои руки.
Ваш отец на три года покинет Торунь. Получит кафедру церковного права в указанном нами университете. Наше общество в последнее время основало несколько высших учебных заведений на территории бывших колониальных стран. Профессоров для этих университетов мы охотнее всего подбираем из представителей народов, не связанных с колонизаторами. До отъезда вашего отца из Торуни мы, разумеется, полностью уладим конфликт между ним и курией. Он уедет из Торуни, получив полное удовлетворение. А три года спустя даже сможет вернуться в свою канцелярию и к своим консисториальным обязанностям и делам.
Я развел руками. Не обратив внимания на мой жест, священник Дуччи спросил:
- Вы уполномочены принять решение за отца?
- Это вещь невозможная, - воскликнул я.
- Ну тогда постарайтесь как можно быстрее связаться с ним.
- Невозможно! Невозможно! - повторил я. - Мой отец никогда не согласится на такую сделку!
- А почему?
- У моего отца ничего нет на совести. Зачем же ему обрекать себя на изгнание? На новую несправедливость?
Сдавленным голосом я выдавил из себя еще несколько фраз на эту тему. А вернее, одну, только в нескольких вариантах. Я не мог вырваться из заколдованного круга и упрямо повторял столь ясную для меня мысль: отец должен получить удовлетворение без всяких уступок с его стороны, потому что санкции епископа Гожелинского по отношению к нему были необоснованны. После недолгого колебания священник Дуччи положил конец моим рассуждениям:
- Хорошо, согласен, совершена несправедливость. Могу также заверить вас, что раньше или позже Рим ее исправит. Рим не обидит вашего отца. Но что с того! Время его обидит. Годы неуверенности и ожидания. Вот почему прошу вас еще подумать.
После этих слов мы ушли; кажется, Малинский дал сигнал к отступлению. А может быть, священника снова вызвала междугородная, и звонок, видимо, был важный, если секретарь, невзирая на формальное запрещение, подозвал своего шефа к аппарату. Не помню. На улице я немножко остыл. В разговоре со священником я отверг его план из принципиальных соображений. Я знал, что план Дуччи неприемлем для отца. Даже если бы ему предложили покинуть Торунь на самых почетных условиях, он считал бы себя оскорбленным. Я не сомневался в том, что в курии найдутся длинные языки и в Торуни сразу обо всем станет известно.
Иными словами, все узнают, что запрещение, наложенное покойным епископом, снято, но с известными оговорками. Пока я сидел у священника Дуччи, соображения эти проносились в моей голове сплошным потоком, теперь они возникали раздельно и в результате стали еще более четкими и убедительными.
В машине короткий разговор с Малинским. Он не понимает моей позиции. Уговаривает подумать, обсудить, дать телеграмму отцу. Подозревает, будто я что-то скрываю. Например, что я отказался от предложения Дуччи потому, что меня тревожит физическое состояние отца и вызывают опасения климат, санитарные условия, болезни, которые легко могут обрушиться на пожилого человека, не подготовленного к жизни в колониях.
Спрашивает, сколько лет отцу.
- Шестьдесят, - говорю я.
- О, значит, он даже немного старше меня!
Потом он интересуется тем, какого отец сложения, крепкого или слабого.
- Примерно как я, - отвечаю я.
- В таком случае действительно надо подумать о чем-то другом.
Мы расстаемся сразу за Тибром.
- Остановитесь здесь, пожалуйста, - говорю я.
- А что тут такое? - спрашивает он.
Я указываю рукой на вывеску, которую только что заметил.
Малинский читает.
- Ах, бюро путешествий! - И наставительно добавляет:- Для этого у вас еще есть время.
Однако мы прощаемся, я благодарю его и остаюсь один.
XXI
Еще один визит. Уже последний! На этот раз на Вилла Мальта. Огромный дворец стоит в саду, примыкающему к парку Боргезе. Во дворце помещается много учреждений, подведомственных Обществу Иисуса. Разные редакции, комиссии, комитеты. С четверть часа я блуждал по этим этажам и коридорам, прежде чем разыскал священника Мироса, к которому меня направил Малинский. Наконец нашел его в небольшой, почти пустой ^комнате. Нависшие брови, крупный нос, очки в тонкой золотой оправе. Возраст определить трудно: с одинаковым успехом ему можно дать и тридцать лет, и шестьдесят. Улыбающийся, любезный. Если он грек, то, во всяком случае, давно живет в Риме. Безупречная итальянская речь. Без акцента. Быть может, он попросту итальянец греческого происхождения. Я рассказал ему свою историю. Я уже научился ее излагать. По возможности кратко и, что важнее всего, выделяя только существенные обстоятельства. Священник поглядывал в окно, в парк. Время от времени он закрывал глаза, и лицо его приобретало сосредоточенное выражение, а иногда, в такт моим словам, он слегка покачивал головой, как бы подчеркивая этим, что прекрасно все понимает. Когда я кончил, он сказал:
- Не будем строить иллюзий. Дело не из легких. Я слышал от нашего общего друга, Малинского, что вы решили покинуть Рим. Это очень нехорошо! Les absents ont toujours tort, что значит: отсутствующие всегда не правы.
Я возразил. Мое дело по характеру своему бьшо не из тех, которые следует подталкивать. Просто оно приняло дурной оборот. Что изменится оттого, что я буду торчать в Риме и ждать? Время тут ни при чем. Помочь моему делу может исключительно акт доброй воли, решение восстановить правду. Вот и все, чего я добивался, и как раз теперь в последний раз пытаюсь добиться. А сидеть здесь? Зачем? Что еще я могу здесь сделать?
- Ничего. Быть на месте! - вернулся к предыдущей мысли священник Мирос. - Держать руку на пульсе.
Некоторое время мы оба молчали. Нарушил молчание священник.
- Я корю себя, - сказал он, - за то, что дал согласие на нашу встречу и тем самым ввел вас в заблуждение, пробудил в вашем сердце надежду. Выходит, что не следовало вас приглашать.
Обманывать ближних не только жестоко, но и грешно. И все-таки, быть может, грех этот мне простится, потому что мной руководило важное соображение. Вы приезжаете к нам из стран, по существу, так мало нам знакомых. Мы плохо в них разбираемся. Теряемся в массе документов, которые прибывают от вас, тонем в потоке материалов, которые вас касаются.
По мере того как он говорил, голос его смягчался, а фразы становились все более внятными и точными. Я понимал, что мысль эта запала ему в душу и тревожит его не первый день. То и дело с уст его срывались политические или научные термины, с которыми я давно освоился, поскольку у нас, в Польше, они вошли в повседневный обиход; здесь, однако, странно их было слышать. Мне даже показалось на какое-то мгновение, что священник ими щеголяет. Нет, совсем наоборот! Поразив меня целой гаммой научно-политических терминов, он стал жаловаться, что путается в них, не ухватывает во всем объеме их значение.
- От этого в равной мере страдаю и я сам, - добавил отец Мирос, - и все мои сотрудники. Впрочем, это не самое худшее, - продолжал он. - Я имею в виду, что такой беде еще можно помочь. Хуже всего то, что за терминологическими или лексическими изменениями скрываются и другие изменения. Они совершаются в ваших душах и в вашем разуме! В вашем обществе. В комиссии, которой я руковожу, мы изучаем все: вашу прессу, литературу, научные публикации, специально для нас подготовленные отчеты, разработки. Но нам не хватает ключа.
Я предположил, что все сказанное до сих пор было вступлением к долгому разговору о положении в нашей стране.
- Пожалуйста, - сказал я, - если мои разъяснения могут вам пригодиться, я к вашим услугам. Однако попрошу вас задавать конкретные вопросы.
- Да нет же! - воскликнул священник. - Меня интересует не случайный обмен мыслями, а принципиальная постановка вопроса.
Судьба нам посылает вас. Человека, выросшего в иной атмосфере. И вместе с тем человека науки, интеллектуала. Скажу больше:
судя по характеристике Малинского, вы человек беспристрастный, здравомыслящий. Благодаря этому, благодаря всему этому ваша помощь была бы для нас бесценной. Здесь, в Риме. На месте.
- Но ведь я возвращаюсь домой!
- Значит, не надо возвращаться.
И добавил:
- Мы вас устроим.
- Но меня это не устраивает!
- Можно спросить почему? Разве жизнь в Риме для вас недостаточно заманчива?
- В Польше я занимаюсь научной работой.
- Будете здесь заниматься научной работой.
- То, что вы предлагаете, не научная работа.
- А что же особенное я вам предложил?
Я покраснел.
- То, что вы мне предложили!
Тогда он спокойно спросил:
- А почему вы не хотите это делать?
Я ответил нервно:
- Да разве я знаю! Не хочется, и конец.
Священник снова устремил взор к окну. Вдоволь насмотревшись, он возобновил прерванный разговор.
- Не спорю, - сказал он, - что занятие, которое я вам предлагаю, находится на известном рубеже... Полагаю, однако, что та область, в которой действуем мы, я и моя комиссия, не должна ни у кого вызывать рефлексов самозащиты. В особенности же та роль, которую я для вас отвел. Роль интерпретатора. Попросту сотрудника, разъясняющего нам как материалы, так и факты.
Тут я попытался вставить слово. Он помешал мне.
- Еще одно, - продолжал он. - Не думайте, что вы столкнулись с человеком, консервативно настроенным. Мне близки многие ваши идеалы. Признаю также, что в понимании общественных тенденций церковь допустила ошибки. Значит, мы найдем общий язык. Да и цели наши и средства, если вы решитесь в них вникнуть, окажутся близкими вам. Я в этом тоже уверен.
Мы не куем в нашей комиссии никаких орудий борьбы. Не стремимся раздувать конфликты. Мы ищем правду. Хотим изучить вашу действительность. Действительность эта является фактом, образует новый компонент мира. Мы это поняли и хотим извлечь отсюда окончательные выводы. Но, прежде чем к этому приступить, нам надо выяснить многие детали, осмыслить свершившиеся перемены-и в первую очередь те процессы, которые происходят на территории чисто католических стран, таких, как ваша. От должного объективного анализа явлений зависит будущее всего лучшего, что есть в человечестве.
Мирос умолк. Я думал, что он хочет перевести дух. Нет.
Теперь он ждал, что я отвечу. Не желая обидеть Мироса, потому что в его рассуждениях звучали искренние ноты, я подхватил взятый им тон и начал ему поддакивать. Щеки священника покрылись легким румянцем. Однако, когда ему стало ясно, что, несмотря ни на что, я не согласен с его планом, он поднял брови, так и застыв с выражением удивления и неудовольствия на лице.
Анализ, конечно, нужен, только я дал ему понять, к чему у меня не лежит душа. Ведь те доклады и материалы, о которых он говорил, следовало-как он сам признал-организовать. Их нужно заказывать. Прямо или косвенно воздействовать, чтобы у нас искали людей, которые будут их составлять.
Голова священника Мироса снова пришла в движение. Он отрицательно помотал ею.
- По этой части вам ничего не придется делать, - сказал он.
- Нет, право, не могу, - повторил я.
- Жаль, - заметил священник. - Помимо всего, это было бы свидетельством доброй воли. Вы ожидаете ее от нас, а со своей стороны не стараетесь пойти нам навстречу.
Он сразу заметил, что я смутился, и догадался о причинах моей растерянности.
- Содержание нашей беседы, - сказал он, - я сохраню в тайне. Никому не передам. Ни о чем не тревожьтесь. Если наша беседа ничем не помогла вашему отцу, то она ничем ему не повредила и не повредит.
Он проводил меня до двери. На пороге попрощался, дружески пожав мне руку. В коридоре я оглянулся, так как нетвердо знал, куда идти. Священник Мирос стоял в дверях. Он помахал мне рукой. Я поклонился. Очутившись на улице, я повернул налево.
Потом пошел вниз ' до пьяцца Барберини, посредине которой красуется фонтан Тритона. Здесь, у фонтана, я отдыхал в конце первого дня моего пребывания в Риме. Сейчас я вспомнил об отце. Ровно три недели назад! Либо, если угодно, столетия! Я вошел в бар-выпить кофе. Теперь я часто испытываю в нем потребность. Иногда мне кажется, что без кофе я не смогу сделать ни шагу. Двенадцать часов. Площадь забита автомобилями. Воздух стал синим от выхлопных газов. Да и без того почти нечем дышать. Я пью кофе и думаю. Вчера в бюро путешествий мне заявили, что на спальное место Рим-Варшава я могу рассчитывать не раньше чем через десять дней и самое меньшее - через неделю. Обратные билеты я купил еще в Польше. Но без указания определенной даты. Попал я сюда в самый' разгар туристского сезона. И следовательно, вынужден ждать. Но как быть: ждать или не ждать? Я мог бы махнуть рукой на спальное место. Выйду в Катовицах, значит в вагоне проведу только одну ночь. День, ночь и день. Но как раз днем-то и тяжелее всего.
Томиться с утра до вечера в раскаленном вагоне, в давке-да для меня ничего хуже не придумать при моем нынешнем состоянии!
Что представляет собой такое путешествие, я могу судить по нашей поездке со священником Пиоланти в Ладзаретто, а ведь это под самым Римом, езды-то, кажется, всего полчаса. Пожалуй, все-таки надо ждать спального места. А если ждать, то обязательно ли в Риме? Не лучше ли где-нибудь на пути, во Флоренции или Венеции? Осматривать эти города у меня нет охоты. В моем настроении меньше всего меня привлекает туризм. Однако я знаю, что дурное настроение пройдет. И едва оно пройдет, я начну упрекать себя, почему не использовал удобной возможности, почему пренебрег удовольствием тогда, когда оно мне не доставляло ни малейшего удовольствия. В таком случае надо уехать через день, через два. Ну и, останавливаясь по пути в разных городах, добраться до Кракова. Прежде чем пуститься в путь, самое главное-остыть! Физически перестроиться, восстановить силы. Забыть о своем поражении, о стоящей за ним нелепости, отвлечься от любых мыслей об отце. Еще хватит времени на обдумывание того, как ему объяснить, что, собственно говоря, произошло. А пока-точка! Ничего не желаю знать! Спокойствие любой ценой. Тогда я покину Рим хоть и злой, но сохраняя ясное сознание и способность вбирать в себя впечатления внешнего мира. Не могу же я ехать в моем теперешнем состоянии, забившись, как собака, под лавку железнодорожного вагона!
В пансионате "Ванда" мне не больно хорошо. Но убираться оттуда не стоит. Было у меня такое намерение, но я его отверг.
Можно было бы вернуться в "Неттуно", где я поселился вначале.
Я и от этого отказался. Паковать вещи, потом распаковывать, чтобы снова, день спустя, запихивать все в чемодан, - бессмысленно. С виду пустячное дело, тем не менее требует усилий. Даже на такую малость мне теперь трудно отважиться, невзирая на то, что я замечаю резкую перемену в отношении ко мне обитателей "Ванды", и меня это раздражает. Только Малинский относится ко мне так же, как прежде. Для остальных я нуль.
Пани Рогульская при встрече в коридоре или в передней ускоряет шаг. Здороваясь, едва кивнет головой, и уже след ее простыл!
Кидается к двери на кухню или к двери в свою комнату, притворяется, будто очень озабочена чем-то или рассеянна.
Поведение ее слишком ясно, чтобы я не заметил, и вместе с тем она держится в таких границах, что причиняет боль, не обижая.
Она и не думает грубить, по крайней мере я так считаю. Избегает меня, вот и все. Точно так же, как и ее брат Шумовский. За столом он молчит. Мое присутствие лишает его дара речи. На этот счет у меня нет сомнений. Благодаря своему хорошему воспитанию или из деликатности он не желает слишком обострять ситуацию и не разговаривает ни с кем. О посещении "Аполлинаре"
нет и речи. Раньше, когда я бывал занят, он несколько раз предлагал составить мне компанию, теперь у меня сколько угодно свободного времени, однако он молчит.
В какой мере тут сказывается влияние прелата Кулеши, не знаю. Я готов поверить, что не он навредил мне в курии. Но здесь, в пансионате, по всей вероятности, именно он поносил моего отца. Несомненно, наша история широко обсуждается во всей эмигрантской общине. И следовательно, во всех комнатах постоянных обитателей пансионата "Ванда". Все здесь подчиняются мнениям прелата. Должно быть, он наговорил с три короба, поэтому-то они и так холодны со мной, и так сторонятся меня. К счастью, они знают от Малинского, что я уезжаю. Ну и терпят.
Меньше всего изменились наши отношения с пани Козицкой.
Они никогда не были хорошими, могли, однако, стать еще хуже.
В ее взгляде и так сквозило немало иронии, она могла стать еще более колючей. Ничего этого не произошло. Без крайней необходимости пани Козицкая не заговаривает со мной, из любезности не улыбается, но, увидев меня, не удирает из комнаты. Не вскакивает со стула, притворяясь, будто что-то вспомнила. Малинский тут ни при чем. Так я полагаю. Если бы она считалась с его мнением, то с самого начала вела бы себя иначе. Я думаю, она только из духа противоречия проявляет свое отношение ко мне иначе, чем ее родственники. В сущности, она осуждает меня так же, как и они, считая, будто я приехал в Рим по неправедному делу. Стадный инстинкт толкает ее в ту же сторону, что и всех остальных. И если она повернулась ко мне не спиной, а профилем-велика ли для меня разница!
Впрочем, и в отношениях с Козицкой напоследок произошла заметная перемена. Не по моей вине. Как раз вчера. Расставшись с Малинским после визита к священнику Дуччи, я вошел в первое попавшееся бюро путешествий. Небольшое помещение полно народу; американцы, англичане, испанцы и, что хуже, руководители какой-то большой немецкой туристской группы-в течение получаса они занимают всех служащих множеством своих проектов и дел. Наконец от окошечка, к которому я устремился, меня отделяет только одна женщина. Узнаю Козицкую. К сожалению, слишком поздно, чтобы отступить. Она оборачивается и густо краснеет. Хотя она держит себя в пансионате любезнее, чем ее тетка и дядя, я не знаю, как вести себя в данных обстоятельствах, чтобы выдержать светский тон. По правде говоря, мы друг с другом не разговариваем. Наконец она получила все справки. Я вздыхаю с облегчением. Сейчас Козицкая уйдет. Нет, она оборачивается. Тогда я смотрю на часы и, желая что-нибудь сказать, сообщаю:
- Боюсь, что опоздаю к обеду.
Она:
- Нет. Мы не опоздаем.
Служащий объясняет мне, что теперь очень трудно достать спальные места на Вену и Варшаву, а я уголком глаза наблюдаю за Козицкой. Она меня ждет. Сперва разглядывает огромные плакаты, призывающие вас посетить -разные страны или соблазнительные для туризма местности. Морщит свой высокий лоб, поджимает большой чувственный рот. Она красива. Ее маленький вздернутый носик не гармонирует с ее вечно мрачным, нелюбезным настроением. Вдруг наши глаза встречаются. Я подаю ей знак, что сейчас освобожусь. Она кивает головой, подтверждая, что поняла меня. Но тут же исчезает из помещения бюро. Теперь я ее вижу через огромное окно витрины. Козицкая не сводит глаз с макета трансатлантического парохода, красующегося за стеклом. Получив от служащего нужные сведения, я выхожу. Мы быстрым шагом идем к остановке. Смотрим, не подъезжает ли троллейбус. Да, подъезжает. Вскакиваем. За все время мы не произнесли ни слова. Но в троллейбусе нас так стиснули, что мы смотрим прямо в лицо друг другу. Дальше хранить молчание нам неудобно.
Я спрашиваю:
- Вы уезжаете?
- Ведь вы слышали!
- Я не слышал.
- Стояли позади меня и ничего не слышали? Ну и ну!
Я уверяю ее, что говорю правду. Но мои слова до нее не доходят, потому что троллейбус делает поворот и дуга его со скрежетом трется о провода. Я вижу, как шевелятся губы Козицкой. Начала фразы не слышу. А конец звучит так:
- ..и, значит, уезжаю.
- В Польшу? - спрашиваю.
- Нет! В противоположную сторону.
Новая остановка-новая волна пассажиров, нас окончательно разъединяют. Мы снова находим друг друга только возле собора Святого креста в Иерусалиме, уже неподалеку от дома. В троллейбусе теперь пусто, и мы занимаем свободные места.
Садимся друг против друга. Козицкая нагибается и вдруг дотрагивается до моей руки.
- Я знаю, что вы все слышали, - говорит она. - И вам отлично известно, куда я уезжаю. Если вы из деликатности отрицаете, будто слышали, спасибо, и прошу вас продолжать в том же духе.
Из ее слов я сделал вывод, что не следует с ней говорить об отъезде. Я ответил, что, разумеется, не буду, и добавил, что мне нетрудно сдержать обещание, поскольку мы все равно никогда друг с другом не разговариваем. Тогда она уточнила свою мысль:
- Я имею в виду, чтобы вы не говорили другим. Абсолютно никому.
- Обещаю.
- Руку?
- Руку.
Минуту спустя мы уже выходили на площади Вилла Фьорелли.
На пути к пансионату мы обменивались, да и то изредка, замечаниями в таком духе: "Жарко", "Мы все-таки поспели вовремя", "В обеденные часы ужасно работает транспорт". После этого случая Козицкая тоже изменилась-подражает пани Рогульской и пану Шумовскому. Из самолюбия. Злится из-за того, что ей пришлось меня о чем-то просить. Боже мой! Здесь, в "Ванде", меня сторонятся. Меньше ли, больше-мне-то совершенно безразлично.
XXII
Не знаю, каким образом я вспомнил об этом письме. Отец дал мне его, когда я приехал к нему в Торунь. Я взял у него тогда пакет для синьора Кампилли и мемориал, а на третьем конверте стояла фамилия кардинала Чельсо Травиа-декана трибунала Священной Роты. После долгих колебаний отец вручил мне это письмо. Он не сомневался, что кардинал помнит его. Травиа в свое время руководил "Аполлинаре". Приезжая в Рим, отец всегда являлся к нему с визитом. Монсиньор Травиа тогда еще не был кардиналом. Теперь именно его кардинальское звание смущало отца. Смущало до такой степени, что позднее, когда я вернулся из Торуни в Краков, отец мне телеграфировал, что "письмо к Травиа недействительно", а вскоре письменно объяснил причины. В двух словах: кардинал Травиа слишком крупная фигура, и в Риме не принято затруднять таких людей частными делами; к тому же само по себе рискованно обходить тех, кто занимает более низкие должности.
В Торуни отец несколько раз повторил, что я обо всем должен советоваться с Кампилли; поэтому в ответном письме я спросил, не стоило ли на месте узнать мнение Кампилли. Отец ответил, что вопрос этот он еще раз продумал и твердо стоит на своем.
Тогда я решил, что отец и монсиньор Травиа, вероятно, недолюбливали друг друга. У отца была чувствительная струнка: ему хотелось всем нравиться. Даже убедившись в чьем-то недружелюбии, он неохотно в этом себе признавался. Если моя догадка верна, то письмо не имеет никакой ценности. Если же неверна-я имею в виду, что кардиналам действительно ни при каких обстоятельствах не следует надоедать, - то письмо может принести вред. Таким образом, я совершенно забыл о нем.
Я захватил его в Рим случайно, просто оно лежало вместе с другими материалами. Поселившись в "Ванде", я брал письмо с собой всякий раз, когда уходил в город. Я давно бы уже его уничтожил, оно сохранилось только потому, что я засунул его в конверт с различными черновиками, служебными бланками отца с его подписью и первым экземпляром мемориала, касающегося спора с епископом Гожелинским. Вначале, готовясь к визитам, я заглядывал в мемориал. Потом перестал, потому что знал почти наизусть все десять страниц машинописного текста. Но, конечно, мемориал еще мог пригодиться. По крайней мере до вчерашнего дня!
Письмо к кардиналу было короткое. Оно занимало три четверти страницы и содержало просьбу принять меня и выслушать. Просьбу свою отец изложил витиевато и раболепно. Ни единым словом не упоминал о деле. Глагол "выслушать", дважды повторяющийся в письме, однако, не оставлял сомнений в том, что отец имеет в виду нечто весьма для него существенное. После разговора со священником Миросом я часа два просидел в баре на пьяцца Барберини, размышляя обо всем, с чем столкнулся в Риме, но не вспомнил о письме. И всю остальную часть дня тоже.
А вечером, уже собираясь лечь, я, как обычно, выложил содержимое моих карманов на столик у окна, взял в руки бумаги, которые постоянно ношу при себе, чтобы не вводить в искушение обитателей "Ванды", - и вот тут стал внимательно разглядывать письмо к кардиналу, проверяя, в каком оно состоянии, не слишком ли истрепалось.
И, уже лежа в кровати, вплоть до рассвета я думал: пойти или не пойти? Запрет отца уже не имел значения, раз отпали все предпосылки, с которыми стоило считаться: будто в Роте обидятся, будто я задену Кампилли, будто так поступать не принято! Ну и что? Хуже того, что случилось, ничего быть не может. Другой вопрос: захочет ли кардинал меня принять? Согласится ли на аудиенцию, коль скоро он с самого начала передал дело моего отца в руки монсиньора Риго? Я знал, что кардинал очень стар, ему далеко за восемьдесят, такими стариками чаще всего управляют домочадцы или подчиненные, а для них мой отец, наверное, некое отвлеченное лицо, не пользующееся в курии доброй славой.
Эти люди встанут мне поперек дороги. Что касается кардинала, то у меня тоже не могло быть никакой уверенности, что он заинтересуется моей особой. На каком основании? Только потому, что я приехал из Польши? По мнению Малинского, это имело свое значение. Он уверял, что людям из курии редко предоставляется возможность непосредственно столкнуться с кем-либо из нас. Он даже высказал предположение, что священник де Вое или монсиньор Риго не приняли бы меня так быстро, если бы их не побуждало к тому любопытство. Допустим. Но разве из этого следует, что кардинал Травиа тоже проявит любопытство? Не говоря уже о том, что сам по себе такой взгляд на вещи не очень приятен, да и мало что хорошего сулит.
Утром я встал, надел темный костюм, взял такси и попросил отвезти меня к палаццо делла Канчеллерия. Туда, где помещается Рота и трибунал Сеньятуры. Я знал, что второй этаж дворца занимают кардиналы. По всей вероятности, там живет и кардинал Чельсо Травиа. Держа перед собой письмо, я постучал в маленькое окошечко к швейцару. Он открыл окошечко и протянул руку за письмом.
- Нет, я должен передать письмо лично, - сказал я. - Здесь ли живет его преосвященство кардинал Травиа?
- Да. Письмо надо передать секретарю.
- Я прошу аудиенции. В Риме ли находится теперь кардинал?
- Да. Но уезжает. Послезавтра.
Я помертвел. С утра я боролся с собой, через силу заставил себя сюда идти. Единственный смысл предполагаемой аудиенции был в том, что я смогу вернуться в Польшу с чистой совестью, исчерпав все возможности. Раз кардинал уезжает, то эта последняя возможность отпадает сама собой, избавляя меня от унижений, от угрозы нарваться на отказ. Мне не нужно затрачивать усилий-либо напрасных, либо окончательно запутывающих дело. Значит, я должен почувствовать облегчение. А между тем как раз напротив. Внизу мелькнула сутана. В ворота вошел высокий широкоплечий священник. Я прижался к окошечку швейцарской, с перепугу решив, что сюда идет монсиньор Риго. Но это был не он. Тем временем швейцар поднес к уху трубку телефона, докладывая обо мне. Я услышал:
- Пришел иностранец с письмом к его преосвященству.
А мгновение спустя он обратился ко мне:
- Вас просят наверх.
Мы поднялись в лифте на второй этаж. Лифт был маленький, темный, находился в углу того самого монументального по размерам двора, который привел меня в такой восторг после удачного разговора с монсиньором Риго. Наверху у лифта меня ожидал человек, одетый во все черное, в коротких штанах и чулках. Я представился и, здороваясь, протянул ему руку. Он смутился и едва к ней прикоснулся. Тогда я сообразил, что это служитель.
- У меня письмо к его преосвященству, - сказал я.
- Знаю, пожалуйте. Сейчас вас примет секретарь его преосвященства.
Он указал мне на кресло. Большое, музейное. Письмо, не выпуская из рук, я держал на коленях. В просторном зале, где я очутился, было холодно, но меня прошиб пот. В моих вспотевших руках конверт, и без того уже не первой свежести, еще больше измялся. Я опустил руки на поручни кресла, изо всех сил сжимая пальцами эбеновые львиные головы. Служитель неподвижно стоял поодаль. Я тоже сидел не шевелясь в своем кресле и смотрел вперед, в гигантское окно, до половины заслоненное тяжелыми малиновыми портьерами. Здесь царила тишина, как и в соседнем зале-дверь туда была приоткрыта. Несколько минут спустя до нас донесся нежный звон колокольчика. Я понял, что меня вызывают, и посмотрел на служителя. Он кивнул головой.
Зал, куда я вошел, был больше, чем первый. Его заполняла рассчитанная на такие масштабы мебель. Я огляделся. У одного из окон стоял письменный стол. За ним сидел священник с красивым молодым лицом и ничего не выражающими глазами и не сводил с меня взгляда все время, пока я проходил через гигантские покои, стараясь держаться по возможности ровно и естественно. Наконец я у цели. Я назвал фамилию и должность отца. сообщил, что привез от него письмо, и пояснил, что в связи с содержанием письма я со всем смирением решаюсь просить его преосвященство об аудиенции.
- Будьте любезны вручить мне это письмо, - сказал священник.
Я протянул ему конверт. Он оглядел его с обеих сторон.
- Письмо открыто, - заметил он. - Не хотите ли его запечатать?
- Нет-нет, - возразил я. - В письме содержится только просьба об аудиенции.
- Вы, кажется, прибьиш в Италию из-за границы. Откуда именно?
- Из Польши.
Священник записывал мои ответы. Перед ним леж^л блокнот.
Писал он шариковой ручкой, которую держал за самый кончик, как кисточку, едва прикасаясь к бумаге. Он спрашивал, слушал и аккуратно вносил в блокнот все нужные данные. Вопросы он ставил так, что на них приходилось отвечать кратко и по существу, не иначе. Когда я сообщил о себе сведения общего порядка и стал по буквам произносить свою фамилию, как всегда поступаю, сталкиваясь с итальянцами, он прервал меня, сказав, что знает мою фамилию. Я перешел к изложению сути дела, и он отложил перо в сторону. Тогда я понял, что и это все ему известно. Я отвечал стоя. Священник не попросил меня сесть, хотя два кресла для посетителей были придвинуты вплотную к столу. Последний вопрос звучал так:
- Когда вы намереваетесь покинуть Рим?
- Меня задерживает в Риме только надежда на аудиенцию.
Я пояснил, почему пришел сюда так поздно, и рассказал, как трудно мне было решиться просить аудиенции, но я превозмог себя, убедившись в бесплодности ранее предпринятых мер. Тем не менее я по-прежнему понимаю, сколь дерзкой является моя просьба, и знаю, как дорого время кардинала. Священник так же спокойно выслушал мои объяснения, как и мои ответы. Он не сказал ничего сверх того, что было необходимо, и ничего, ни единого словечка, от своего имени. Только в этом месте нашего деловито-сухого диалога он перебил меня таким' замечанием:
- У его преосвященства найдется время для всего, что он сочтет нужным. Вопрос не во времени.
Молодой священник смотрел на меня стеклянным, пустым взглядом, в его глазах не было ничего живого, ни искорки сочувствия. У меня не могло быть сомнений в том, что он не выскажется в мою пользу. Я чувствовал, что мне откажут. Сам не знаю, то ли потому, что я хотел, чтобы мне подсластили пилюлю, то ли совершенно машинально, я напомнил себе и ему:
- Его преосвященство послезавтра уезжает!
Тогда я увидел, что плечи священника слегка вздрогнули. Он едва-едва, почти незаметно, повел ими и протянул руку к большому изящному колокольчику. Взял его ручку за самый кончик, так, как брал перо, собираясь писать, и позвонил. В дверях показался служитель.
- Проводите, пожалуйста, синьора к лифту. Синьор явится к нам за ответом в пять часов. - Только после этого он обратился ко мне:-В пять.
Он кивнул головой. Я ответил тем же. За дверью, уже направляясь к лифту, я на мгновение еще раз его увидел. Он не тронулся с места. Сложил руки, осторожно шевеля пальцами, и ничего не выражающими глазами поглядывал в мою сторону.
Вряд ли он меня видел. Казалось, он о чем-то задумался.
Вернувшись сюда в пять, я его не застал. За тем же письменным столом сидел другой священник-плотный, подстриженный ежиком. Услышав мой вопрос, он тут же потянулся к изящному колокольчику, ручка которого изображала нераспустившуюся лилию. Оказалось, что колокольчик служил также прессом. Под ним лежало несколько листков из того блокнота, куда молодой священник сегодня утром заносил данные обо мне и о моем деле.
Священник, сидевший теперь за столом, порылся в бумажках, достал один листок и показал мне. Увидев свою фамилию, я сказал.
- Да, это я.
Тогда священник сообщил, что кардинал Травиа примет меня.
- В котором часу? - спросил я.
Священник внимательно просмотрел все листки, которые извлек из-под колокольчика. Потом уложил их веером, как игральные карты. Он долго раскладывал их, меняя порядок. Мой листок к ним не присоединил.
- Очевидно, уже не сегодня, - сказал он наконец. - Но на всякий случай загляните к нам, пожалуйста, около семи. А если сегодня ничего не выйдет, пожалуйста, справьтесь завтра в десять.
Тогда я спросил, нельзя ли позвонить к нему по телефону.
Поступил я так из опасения, что в конце концов встречу монсиньора Риго, если слишком часто буду здесь вертеться.
- У нас не принято, чтобы просители по телефону добивались аудиенции, наставительно заметил священник. - Зайдите, пожалуйста, сами.
Я был уже в дверях, когда он окликнул меня. Таким образом, я второй раз прошагал через гигантский зал и снова встал перед письменным столом. Священник только теперь внимательно поглядел на меня, потому что раньше был поглощен исключительно листками.
- Пожалуйста, тщательно подготовьтесь к аудиенции, - сказал он. Постарайтесь говорить сжато, ясно и не волнуясь.
- Понимаю, - ответил я. - Буду держать себя как надо.
Однако на следующий день, уже далеко после полудня, когда меня наконец вызвали к кардиналу Травиа, сердце у меня бурно заколотилось. В пансионате я записал все, что надо сказать, и выучил наизусть. Мой взгляд на аудиенцию не изменился. Я не обольщался, ничего от нее не ждал. И все-таки мне хотелось, чтобы и это осталось позади. Сердце у меня стучало. Ожидание аудиенции, тянувшееся уже сорок часов, было для меня немалым испытанием. Когда я исправлял стиль и уточнял текст подготовленной мною речи, по телу моему пробегали мурашки. Меня била дрожь, когда я приближался к дворцу Канчеллерия, и холодело сердце всякий раз, как я переступал порог апартаментов кардинала Травиа. Более всего я опасался встречи с монсиньором Риго, но так и не наткнулся на него. Ни в воротах, ни здесь. В обоих залах почти всегда было пусто. Один только раз я увидел в том, первом, зале, где находился служитель, двух посетителей, одетых, как и я, в темные костюмы. Они неподвижно сидели друг подле друга на диванчике и молчали. Впрочем, я едва разглядел их на большом расстоянии, с другого конца огромного зала. Да и длилось это одно мгновение, пока служитель выпроваживал меня, так как час аудиенции еще не был назначен. А так, кроме священников, которые меня принимали, никого. И всегда та же самая мертвая, застывшая тишина.