Паоло Ди Реда, Флавия Эрметес «Лабиринт тайных книг»

Часть первая КОГДА МУЗЫКА СМОЛКНЕТ[1]

1 Сентябрь 1970 года. Новый Орлеан Куда ты идешь, Джим?

Было влажно и темно, но во тьме проступали краски и огни: праздничные одеяния служителей, предметы ритуала, сотни зажженных свечей. Ритм ударных пробирал до самых костей. Было не до эстетики: через несколько минут мозг, увлекаемый песнопениями и молитвами, вибрировал в унисон с барабанами. Были животные, что предчувствовали надвигающееся жертвоприношение. Была магическая энергия, зажигающая и в то же время пронизанная ужасом ритуала, посвященного заклятию смерти. Было убожество полуподвала, расположенного ниже уровня реки, — объединявшее всех и вся место, где сейчас возникало пространство, в котором могло раствориться отдельное сознание.

Был запах плесени и пыли.

И был Джим.


Пыль вернула Джима на землю, в реальность, вызвав астматический кашель. Он стоял, прислонясь к стене, со своим обычным наплевательским видом, хотя на самом деле происходящее дразнило его любопытство. Его терзало желание испепелить свою жизнь и себя самого.

Было ли это посвящение, которого он так долго ждал. Возможно. В прошлом ему уже доводилось поверить в это, но обычно все заканчивалось ничем. Джим очень настороженно относился к совпадениям, к «неслучайности случая», но здесь, в новоорлеанском полуподвале, стремился не упустить ни малейшей детали. Будучи, казалось бы, сторонним, изолированным от всех наблюдателем, в действительности он был вовлечен в ритуал больше других, пытаясь понять смысл каждого, самого незначительного жеста.

Это была Игра, которая его безумно увлекала.

Анн, стоя на коленях, замешивала тесто из кукурузной муки для приготовления веве[2] — похожей на цветок фигуры, посвященной Эзили,[3] духу любви. Все лоа[4] — весь пантеон вуду — были готовы чествовать этого духа в его праздник.

Анн, единственная белая женщина, жрица, проводившая ритуал, взглянула на Джима, единственного белого мужчину.

Их глаза встретились. Барабанная дробь ускорилась, а пение зазвучало громче. Появившаяся из ниоткуда женщина держала убитого ягненка; из перерезанного горла животного в подставленный сосуд лилась кровь.

Сердце Джима сжалось от сострадания.

Женщина передала сосуд Анн, которая внимательно осмотрела его содержимое, прежде чем вручить сосуд Джиму. Тот непонимающе улыбнулся. Подойдя к нему вплотную, Анн подтолкнула его в угол.

Женщина с ягненком приблизилась к барабанщику, отдала ему бездыханное животное и начала исступленно плясать. Тот, держа ягненка на коленях, все ускорял и ускорял ритм, пока танцевавшая не рухнула без чувств.

Анн бросилась к ней, Джим тоже. Женщина казалась мертвой: остекленевшие, пустые глаза, неподвижные веки, бездыханная грудь. Стоило Джиму подойти к лежавшей, музыка разом умолкла, потом снова зазвучала, на этот раз медленно, в унисон с биением сердца.

Женщина, похоже, начала приходить в себя: она кивала в такт музыке.

Вокруг продолжали петь, слова были непонятны — возможно, навеяны воспоминаниями об Африке. Анн решительным жестом потребовала тишины. На миг все смолкли, но тут же жрецы с восторгом возвестили о появлении звезды ритуала — прекрасной боа,[5] воплощении змея Мойо.[6]

Джим пытался запомнить движения змея, но казалось, они ускользают от взгляда.

Когда завершился танец, все, словно обретя свободу, двинулись кто куда. Джим вновь почувствовал неудержимое желание исчезнуть, — желание, которое терзало его всегда. Его сердце неистово билось, и ему не терпелось отыскать новые места, что позволят ему затеряться.

— Куда ты спешишь, Джим? Чем занят твой ум, куда летят твои мысли? Утопая в моих глазах, ты стремишься сгинуть, затеряться, чтобы найтись. Слишком долго ты избегал этого. Но пришел момент. Следуй за мной, Джим.

— Не сейчас, Анн, еще нет.

— Ты знаешь мое имя?

— Да, я читаю в твоих глазах.

— Значит, ты не должен бояться.

— У меня нет страха. Я не знаю, что со мной.

— Ты рассыпаешься на тысячи осколков, Джим.

— Да, правда.

— И скоро ты не узнаешь самого себя. Мы будем все равны пред Эзили, духом любви.

Анн и Джим вместе покинули подземелье, все еще находясь во власти волшебства.

В молчании они достигли озера Пончартрейн и сплелись в объятиях на берегу. В ночи эхом отдавались далекий бой барабанов и шум автомобилей, несущихся по длинному мосту.

Джим открыл принесенный с собой сосуд с кровью ягненка и протянул его Анн, которая молча отпила. Джим сделал то же самое, смотря Анн прямо в глаза. Ее прекрасный взгляд, устремленный на Джима, бросал вызов темноте ночи. Настало время любви. Они желали ее, и это был единственно возможный венец церемонии. Эзили благословил эту встречу, чтобы соединить их тела. Они чувствовали, что совершают нечто очень важное для себя. Неведомая сила, что выше их собственной воли, непреодолимо влекла их друг к другу, и не могло быть иначе.

— Я люблю тебя, Джим, сейчас я люблю тебя.

— Впусти в себя музыку, Анн.

За ними наблюдал лишь серебряный серп луны, холодной, но дарившей спокойную уверенность.

Джим поднялся, взглянул на заснувшую Анн и зашагал к озеру. Первые лучи рассвета озарили зеркальную гладь воды, лениво отталкивавшей несмелые проблески солнца. Джим вгляделся в собственное отражение, подернутое рябью легкого бриза — разбитое на бесчисленные мельчайшие фрагменты.

«Ты рассыпаешься на тысячи осколков, Джим», — сказала ему накануне Анн.

Да, но возвращаться было уже поздно, так же как трудно склеить то, что давно разбито. Он еще миг всматривался в воду, потом нырнул и поплыл, разгоняя холод мощными движениями прекрасного пловца, испытывая чувство глубокой радости.

Внезапно — именно в тот момент, когда ночь окончательно уступила место утру, Джим увидел корабль, выглядевший не совсем обычным. Это было древнее судно, легкое и прозрачное, словно выдутое из стекла, хрупкое и в то же время надежное. Быстрое, как Джим в этом озере. Казалось, готовое вот-вот разбиться и все же способное доплыть туда, куда влекут его волны.

2 22 августа 2001 года. Аэропорт Нового Орлеана В твоих картинах звучит джаз

Я лечу в Париж. Я так взволнована, что совершенно выбита из колеи. Наконец-то увижу его собственными глазами: впервые смогу побывать в городе моей мечты, о котором столько слышала от бабушки (по крайней мере раз в год она бывала там с концертами). Моя бабушка Катрин — пианистка — была признана одной из лучших исполнительниц Гершвина. Пока здоровье позволяло, она неустанно гастролировала, включая в программу тура выступление в Париже.

Не знаю почему, но бабушка Катрин никогда не брала меня с собой: много раз я спрашивала ее почему, но она уклонялась от ответа, меняя тему разговора. Потому мне оставалось лишь довольствоваться ее историями про Париж, я слушала их, как слушала в детстве сказки, — с открытым ртом.

Зато она всегда привозила мне открытки. Каждый раз — разные. Небольшая, но очень дорогая для меня коллекция, помогавшая мне создавать свой воображаемый город. Я вырезала виды Парижа, наклеивала их на картон, сооружая коллаж, и, повесив его на стену, фантазировала, соединяя воображаемыми улицами знаменитые памятники.

Нотр-Дам, Лувр, Сен-Жермен-де-Пре, Елисейские Поля, Эйфелева башня, Пантеон, маленькая церковь Сент-Этьенн-дю-Мон, церковь Святой Магдалины, Люксембургский сад были для меня волшебными местами, таинственными и прекрасными. Мое воображение питали рассказы Катрин, возможно отчасти бывшие плодами ее собственной фантазии.

Париж для меня — город грез. И сейчас я впервые сравню вычерченную красочным воображением ребенка виртуальную карту с реальностью. Это рождает одновременно радостное волнение и тревогу. Не хочется разрушить идеальный образ, созданный в моей голове. Может быть, на самом деле все окажется не столь впечатляющим, или мелким и ничтожным, или просто иным.

Страх. Он всегда охватывает в такие моменты.


Обожаю бабушку. После смерти матери у меня не осталось никого, кроме нее, единственной родной души. Разумеется, была еще няня Орез, гаитянка, опекавшая меня, пока Катрин гастролировала по всему свету. И когда бабушка возвращалась, меня ожидало море счастья, любви, нежности, рассказов и подарков. А я была ее малышкой, и никем другим. Все очень просто.

У бабушки улыбка моей матери. Когда она рядом, я ощущаю такой же родной запах, как мамин, — это память, которую я ревниво храню.

После смерти матери я начала рисовать, а спустя несколько лет — писать красками и с тех пор никогда не прекращала. Живопись для меня прочно связана с ней. Память и воображение иногда важнее того, что прожито в действительности, особенно если они касаются того, кто бесконечно любит тебя и кого любишь ты. Может быть, поэтому до сих пор я боялась поездки в Париж и избегала его в туристических маршрутах. Но сейчас все по-другому. Сам город зовет меня, ждет и готовит мне подарок.


Я встретила Раймона Сантея здесь, в Новом Орлеане, на небольшой выставке моих картин в галерее «Старый квадрат». Как обычно, втянула меня в эту затею бабушка. Самой мне и в голову не пришло бы выставлять свои работы. Живопись для меня прежде всего внутренний диалог, связь между духовным миром и реальностью, самое интимное измерение. Я была убеждена, что мои картины не представляют никакого интереса для посторонних.

Но Катрин настояла на своем, привлекла всех знакомых, и, несмотря на мое сопротивление, выставка состоялась, причем вернисаж принес большой успех. Масса посетителей, лестные слова, шумные похвалы, причем, к моему большому удивлению, вполне искренние.

Среди собравшихся оказался и Раймон Сантей, молодой успешный галерист из Парижа, отличавшийся уникальной способностью отыскивать по всему свету новые таланты, чтобы поразить требовательную и капризную европейскую публику. В этот раз он объездил Латинскую Америку, был на Кубе и Гаити. Наведаться в Соединенные Штаты он не планировал, но любовь к джазу привела его в Новый Орлеан.

Джаз в Новом Орлеане — это особый мир. Джазовые музыканты существуют здесь как призраки праздничного вторника Масленицы, то есть они вроде бы живут в городе, но, чтобы их отыскать, нужно спускаться в подземелье, в ночные кабачки и подвальчики, где можно утонуть в этом, почти потустороннем, мире музыки. Случается и обратное: все спрятанное в чреве города вдруг вырывается, выплескивается наружу — и его обитатели, бывшие незаметными тенями, внезапно выныривают на поверхность, ведомые музыкой, родственные души растворяются в мире джаза, соула. Джаз — это дух Нового Орлеана, и именно он способен объединить разные сущности, различных людей, которые в обыденной жизни никогда не пересеклись бы. В этом — настоящий секрет города, его глубинная суть. Здесь, в Новом Орлеане, можно ощутить сам дух музыки, вознести ему молитвы и даже поверить, что то, о чем мечтал, сбудется.

Со мной такое случалось — в моменты самого глубокого отчаяния.

— В твоих картинах звучит джаз, — сказал мне Раймон. — Ты способна в одном образе объединить разные чувства. Придать им напряженность, движение.

Я взглянула на него с удивлением: сама я совершенно не способна что-либо сказать о своей живописи. Это просто часть меня, как сердце, печень или желудок, наличия которых я не замечаю. Я вижу свои картины, и только, поэтому мне показалось, что слова Раймона обращены к кому-то другому. Но когда он сказал, что я просто обязана набраться смелости и выставить свои полотна в его галерее на Монмартре, я поняла, что речь идет обо мне.

— Извини, что позволяю себе говорить так, но твое подвижное лицо, такие мягкие глубокие глаза, волосы, такие же естественные и непокорные, как твои картины, могут украсить обложку любого журнала. Тебе обязательно нужно подготовить фотографии для прессы.

На мгновение я оцепенела, но потом внимательно пригляделась к Раймону: его действительно интересовало то, что предстает его взору. В этот момент он видел меня и был заинтересован мной; он не пытался привлечь внимание к собственной персоне, как большинство знакомых мне мужчин.

Особенно меня поразили его руки: длинные пальцы, как у моей бабушки, находящиеся в постоянном движении, будто пытаясь нащупать аккорды, звучащие внутри.

— Моя мать хотела, чтобы я стал пианистом. Я учился музыке больше десяти лет, прежде чем набрался смелости сказать матери, что хотел бы связать жизнь с живописью. Она ничего не ответила. Посмотрела мне в глаза, потом подписала чек и посоветовала открыть картинную галерею на Монмартре. Разумеется, это был самый верный способ пробудить во мне чувство вины. Потом мать добила меня, добавив: «В любом случае помни: галеристы — это несостоявшиеся художники». Не правда ли, это внушает оптимизм?


Наконец я осталась одна, у меня из головы не выходило неожиданное предложение Раймона. Монмартр — самое сердце Парижа, мечта всех художников. Да, я должна поехать, несмотря на свой страх. Теперь мне казалось вполне естественным представить там мои картины. Более того, я их уже мысленно видела на Монмартре. И это почему-то успокоило меня. Там было их настоящее, идеальное место.

А Раймон стал ангелом, возвестившим мне об этом.

3 Сентябрь 1970 года. Новый Орлеан Белый — цвет мечты

«Не бойтесь, конец близок!» Казалось, рука сама точно знала, что выводит, оставляя чернильный след на открытке.


Агнец Божий, берущий на себя грехи мира.


На открытке был изображен ягненок — символ христианской жертвенности, чистое и незапятнанное существо. Джим счел уместным отправить ее в лос-анджелесский офис. Его друзья, разумеется, посмеются. Джим знал, что они думают о нем. Что угодно, за исключением «чистый» и «незапятнанный».

Но была и кровь. Та же, что и в предыдущую ночь, — маленького невинного ягненка, принесенного в жертву во имя бога. Какого бога? Джим еще слышал предсмертное хрипение ягненка и чувствовал запах крови, которая бежала теперь и в его венах, смешавшись с его собственной.

Шуточная открытка, отправленная друзьям, помогла ему изгнать ужас.

Была и Анн, и пережитое с нею стало захватывающим и почти совершенным, более того, оно не стиралось в памяти, а все росло и росло. Джим неотступно думал о ней. Он никогда не считал себя романтиком и не хотел признаваться в чем-то подобном, но, очевидно, во время той встречи произошло нечто магическое, что-то, чего Джим еще не понимал, но что понемногу начинало открываться ему.

Несмотря на все усилия, он не мог вспомнить ее лицо. Это приводило Джима в бешенство. Глаза — да, глубокие, выразительные, приковывающие к себе внимание. Ему казалось, что он знал ее всегда, и он совершенно ясно ощущал, что их встреча не случайна — они должны были столкнуться.

Анн. Она сказала, ее зовут Анн Морсо. Попросила поцеловать ее на прощание и ушла, когда пляж начали заполнять люди.

С Анн он не испытал того чувства отчужденности, которое ему внушала Памела. Даже прикорнув на его плече, Пам пребывала далеко от него, к тому же она хотела Джима только для себя. Какого Джима? Того, перед которым все преклонялись или которого знала только она?

Памела так и не поняла, что Джим, настоящий Джим, принадлежит только ей. Навсегда, навеки. И после Анн, и после всех женщин, которые были у него или которых он любил. Только она смогла заглянуть в глаза Джима Дугласа Моррисона. Только она. До самой глубины. Но лишь на какие-то мгновения, которые больше не могли повториться.


Джим поднял взгляд. Перед ним возвышался белый кафедральный собор Сен-Луи, один из самых старых в Америке, построенный во французском стиле. Джиму хотелось войти во что-то белое, чтобы очиститься, словно Иона в чреве кита.

Он не боялся. Ему просто было необходимо очистить свою душу, чтобы она стала белой, как цвет его снов, в которых он мог описать все желания без ограничений, совершенно свободно.

Слушая только свое сердце, Джим вошел в двери собора. Агнец Божий, берущий на себя грехи мира.

4 24 августа 2001 года. Париж, галерея «Золотой век» Главное, что вы приехали в Париж

Раймон все прекрасно подготовил: он протягивает мне один из буклетов о выставке, что распространяются в стратегически важных местах для привлечения внимания парижского мира искусства.

— Тебе нравится?

Не знаю, что ответить. На обложке — красивый коллаж с изображениями моих картин, над которыми круглыми буквами надпись: «ЖАКЛИН МОРСО — НОВЫЙ ОРЛЕАН».

Я еще изучаю проспект, когда Раймон подает мне журналы и указывает на статьи обо мне и о выставке, с моей фотографией под заголовками.

— Эти публикации очень важны. Разумеется, галерея разошлет много приглашений, но то, что передается из уст в уста от людей, формирующих мнение, окажется решающим.


Раймон легко двигается между гостями, находит слово для каждого, не забывая со своим парижским шармом представить меня каким-то, видимо, важным персонам. Я в замешательстве. Не люблю быть в центре внимания, но не могу также продолжать делать вид, что эти картины не мои.

Один критик, приятель Раймона, останавливается возле меня и сыплет очень интересными замечаниями, которые мне никогда раньше не приходили в голову.

— Мне очень нравится, как вы пользуетесь графическими и абстрактными элементами. Вы производите обратное действие по отношению к современному искусству, в котором абстракция является принципом разрушения реальности при попытке понять ее изнутри. В ваших произведениях абстрактная материя, кажется, наоборот, желает воссоединиться, вернуться к новой фигуративности. И интерес ваших картин в том, что в них фиксируется начальный момент этого желания, набросок движения возврата к форме.

Странно слышать от совершенно незнакомого человека рассуждения о чем-то интимном, сугубо моем, от человека, решающего за меня, что я хотела выразить в своих картинах.

Я воспринимаю это как насилие, стремление вторгнуться в мое личное пространство. Мне хочется убежать, оставить критика говорить о моих картинах с самим собой. Смотрю на них снова и понимаю: время и энергия, которые я на них потратила, преобразовали их во что-то другое, не принадлежащее мне. Только сейчас, далеко от дома, я наконец-то осознаю, что эти картины уже живут своей жизнью в другом пространстве и говорят и сохраняют память о тех изменениях, которые происходят во мне и которые я начинаю признавать.


Вижу вдалеке Раймона. Он разговаривает с модно одетой дамой лет шестидесяти, стремящейся выглядеть молодо. Она возбуждена и, похоже, даже сердита на кого-то. Пытаюсь подойти, чтобы понять, что случилось, но меня останавливает какой-то странный человек, у него совершенно симметричные аккуратные усы. Кажется, что он меня не видит, что его взгляд проходит сквозь меня и вообще сквозь каждую вещь или каждый движущийся объект в этом зале. На нем очень узкая для его фигуры одежда. В руке носовой платок, которым он вытирает выступающий на лбу пот.

— Это вы Жаклин?

— Да, я.

— Жаклин Морсо…

— А вы?

— Не важно. Главное, что вы приехали в Париж.

— Что это значит?

— Узнаете, когда придет время.

Прежде чем я успеваю как-то отреагировать, человек растворяется в толпе. У меня ощущение, что я уже где-то видела это лицо, но где — не помню. Его образ отпечатывается в моих мыслях, оставляя очень неприятный осадок.

5 Сентябрь 1970 года. Лос-Анджелес В Париже, без Джима

— Первой ошибкой было представлять ангелов с крыльями, — обратился к Памеле Джим, словно проповедник (в каждой руке по книге, ноги закинуты на стол). — В рай поднимаешься с руками и ногами. — Иронически улыбнулся и добавил: — Может быть, даже в кедах!

Памела взглянула на него неодобрительно. Она теперь редко смеялась шуткам Джима — она больше не понимала его.

Джим продолжил читать молча.

Памела ушла в другую комнату, предпочтя погрузиться в свои искусственные сны. Она стремилась забыться, не думать о Джиме, об этих ангелах без крыльев. Не думать вообще ни о чем.

Был Жан, француз, который дарил ей дозы…

Казалось, он был влюблен в нее. Он добивался ее благосклонности, звал с собой в Париж.

Пам чувствовала себя польщенной, ведь она уже отвыкла находиться в центре мужского внимания. Она всю жизнь была готова следовать за Джимом, надеясь, что он заметит ее присутствие и они вновь будут вместе. Она устала от этой нескончаемой войны за то, чтобы быть любимой. Устала от любви, построенной на постоянной борьбе с его поклонниками и поклонницами по всему миру.

Пам все еще помнила тот миг, когда они встретились впервые на пляже: им хватило одного взгляда. Тот взгляд пока еще связывал их. Но теперь этого было недостаточно — ее ум, ее сердце начали жить своей жизнью. Джим говорил: это не ее вина, а того ужасного вещества, что она вводила себе в вены. Но на самом деле всему причиной стало ее одиночество, ее отчаяние из-за того, что, находясь рядом с Джимом, она чувствовала себя от него за тысячи километров. Это было непереносимо.

«Поедем со мной в Париж, Пам», — говорил ей Жан.


Сам Жан не интересовал ее, он лишь давал ей возможность перемены, бегства. Ей казались привлекательными его манеры сноба из мира богатых европейских аристократов.

«Тебе понравится».

Пам попыталась представить себе, какой могла бы стать ее жизнь без Джима, и ей впервые показалось, что это возможно.

Она должна была попробовать разорвать эту цепь страданий, что приковывала ее к Джиму, всегда слишком занятому собой, чтобы заметить, что все рушится. Беззвучный взрыв уничтожил их любовь, а они оба продолжали делать вид, что ничего не случилось.

Да, рано или поздно она согласится на предложение Жана.

6 26 августа 2001 года. Париж, Нотр-Дам Белая площадь окрашена красным

Белую площадь заливает ослепительный свет теплого вечера. Белый цвет вибрирует в дрожащем мерцании свечей, отражаясь в Сене. Множество людей, одетых в белое, сидят за маленькими импровизированными столиками, освещенными только отблесками моря огней.


Раймон настоял, чтобы я приняла участие в этом странном ежегодном ритуале: летом в Париже примерно три тысячи человек собираются в месте, которое держится в тайне до последней минуты. Все необходимое для ужина приносят с собой. Столики на двоих, складные стулья, корзины, наполненные деликатесами, шампанским, канделябрами и фарфором. Все очень изысканное. И абсолютно белое.

В этом году, как обычно из уст в уста, пришло сообщение, что очередным местом сбора стала площадь перед Нотр-Дамом.

— Нужно пойти вдвоем. Там не будет ни одиночек, ни компаний — только пары. Самое важное: все должно оставаться в тайне, так как занимать общественное пространство без разрешения незаконно. Ты пойдешь со мной, Жаклин? Мне бы очень хотелось этого.

Я пока не понимаю, как относится ко мне Раймон. Чувствую, что небезразлична ему, что нравлюсь, но насколько? Просто ли это дружеское отношение, несомненное уважение или увлечение, кто знает.

Мне нравится его сдержанность. Не переношу, когда кто-то обрушивает на тебя свои эмоции, не заботясь о том, как ты это воспримешь. В этом Раймон отличается от моих американских поклонников, проявляя истинно европейскую чувствительность. Две тысячи лет истории и культуры могут слиться в одном жесте. Вот что меня привлекает в Раймоне — его внутренний мир. Скрытый, защищенный его образом мыслей, привычками, традициями, поведением. Все вместе образует некую целостность, проявляющуюся в любой вещи, которую он делает, даже в самой незначительной.

— Называется «Ужин в белом». Да, и не забудь надеть шляпу. Дамы всегда приходят в шляпах. Это помогает немножко укрыться.

Я не ношу шляп и вообще не считаю их, как и галстуки для мужчин, необходимым аксессуаром, особенно в летний вечер. Но здесь такая мода, здесь так принято. И это Париж. Так что я покупаю себе белую летнюю шляпу в магазине для туристов и принимаю вызов парижской ночи.


— Чего ты ждешь от своих картин?

Раймон всегда задает вопросы, ставящие меня в тупик. Не отвечаю, совершенно зачарованно разглядывая все вокруг. Площадь заполнена людьми, но присутствие других рядом не меняет ощущения, что каждый занят своим делом, своим разговором, как в обычном ресторане на какой-нибудь открытой террасе. Мы тоже устраиваемся за столиком и зажигаем свечи.

Что же я хочу от моих картин, зачем я приехала в Париж с моей выставкой? Я пока толком не раздумывала над этим, заразившись энтузиазмом Раймона, и осознаю сейчас, что могу дать лишь совершенно банальные ответы.

Хотела бы я стать знаменитой? Не знаю. Я точно не искала славы, могла и дальше спокойно оставаться никому не известной. И все-таки решилась выставить свои картины. Приехала сюда, участвовала в вернисаже, выслушивала критику и даже некоторые похвалы посетителей, улыбалась многим незнакомым мне людям, обмениваясь с ними рукопожатиями.

— Не знаю, Раймон. Мне нечего тебе ответить. Быть может, с живописью для меня связано одновременно много разного, но точно не стремление стать знаменитой.

Он смотрит на меня в замешательстве. Чувствую кожей, что он не удовлетворен моим ответом, хотя я была абсолютно искренней.

— Ты мне не веришь?

— Да-да, конечно верю.

— Но тебя не устраивает такой ответ.

— Нет, не устраивает.

— И почему же?

— Потому что дело не только в том…

Раймон хочет развить свою мысль, но я вдруг чувствую, что кто-то трогает меня за плечо. Я поворачиваюсь и вижу человека лет семидесяти. Он не только одет во все белое, у него и волосы совершенно белые.

— Извините, мадемуазель. Вы — Жаклин Морсо?

Вглядываюсь внимательнее и вспоминаю, что это тот самый человек, который заговорил со мной на вернисаже.

Я пытаюсь подняться, но Раймон резко вмешивается:

— Почему вы позволяете себе таким образом беспокоить нас?! Мадемуазель Морсо ужинает со мной.

— Я пришел сюда специально, чтобы поговорить с вами. Только минуту, но с глазу на глаз.

— А если мадемуазель не согласна?

Не знаю, что со мной творится: кажется, следовало бы ответить этому человеку, что я не разговариваю с незнакомцами, что он даже не представился, что, может быть, в другой раз… Но я встаю и с улыбкой отвечаю:

— Пойдемте.

Он не удивлен. Раймон же в полном замешательстве наблюдает, как незнакомец ведет меня на свободное пространство перед собором и останавливается прямо передо мной. У него очень светлые глаза, почти прозрачные, создающие странное впечатление, что он не в состоянии ни на чем сфокусировать свой взгляд. Он почти ласково кладет руку мне на плечо:

— Жаклин, я знал твоего отца.

Я никогда не страдала от отсутствия отца в моей жизни. Я знала, что он исчез еще до моего рождения, и совершенно не интересовалась им.

— Мужчины появляются в жизни женщины и исчезают, — говорила мне мать. — А ты будешь со мной всегда.

И я убедила саму себя, что присутствие отца вовсе не обязательно, что можно прекрасно жить в окружении одних только женщин.

Но сейчас, после этих слов незнакомца, неожиданное, переворачивающее весь мой мир чувство охватывает меня.

— Вы знали моего отца?

— Да, и я здесь, чтобы помешать тебе следовать за его тенью и слушать свое сердце…

Слезы появляются на его странных глазах.

Внезапно резким движением он бросается на меня и, окровавленный, падает к моим ногам с предсмертным криком. Все белое становится красным.

Я не могу поверить своим глазам. Потом оглядываюсь: вся площадь наблюдает за мной, и я осознаю, что в руках у меня… нож, обагренный кровью.

Незнакомец покончил с собой, подставив меня. Но почему?

В голове лихорадочно бьются мысли, а я уже спешу покинуть площадь, растворяюсь в парижской ночи и, достигнув Сены, инстинктивно бросаю нож в воду.


Я бегу, не отдавая себе отчета куда. В школе я бегала быстрее всех девчонок, и даже ребята с трудом поспевали за мной, хоть я и была всегда лишь кожа да кости, никаких мускулов. С детства всякий раз, выведенная из себя, я пускалась бежать, пока хватало дыхания. Скорость придавала мне уверенности, освобождала от страха. И главное — когда я бежала, я уже не думала ни о чем, даже о том, от чего я спасалась. Однако в этот раз отключиться было невозможно: меня могут обвинить в убийстве в практически незнакомом мне городе.

На бегу я лихорадочно обдумываю свое положение.

На что я могу надеяться? Рано или поздно меня поймают, и, может быть, это будет даже к лучшему. Но я все равно продолжаю бежать, не зная куда. Разумеется, мне нельзя в гостиницу, где я остановилась. Одетая во все белое, яркое пятно на фоне парижской ночи, я бегу с единственным желанием — исчезнуть в ней.

7 Сентябрь 1970 года. Лос-Анджелес Дули ветры из пустыни

Джим вернулся домой в поисках Пам, хотя уже догадывался, что найдет их жилище пустым, грязным и заброшенным. У него перехватило дыхание. Она ушла, уехала с другим в Париж, причем так, чтобы он сразу узнал об этом. И Джима мучило ощущение, что уже ничего нельзя сделать, даже просто сглотнуть слюну.

Он открыл холодильник. Как обычно, на полке его любимая еда — два бычьих сердца, завернутые в бумагу. Срок годности давно истек: мясо насквозь прогнило. Ведь мясо разлагается, разрушается, служит пищей для червей, так же как и тело. Тело — еда для червей.

Запах был невыносим. Джим захлопнул холодильник и распахнул настежь окна. Его поглотили безнадежность и отчаяние.

В дом нанесло песка — дули ветры из пустыни, те, что нагоняли в город смог. Джим чувствовал себя совершенно убитым.

Чтобы вернуться к жизни, чтобы победить депрессию, пришло решение: поехать к ней. Пам и новая жизнь. Он точно знал, как ее можно вернуть, немного меньше — как удержать.

«Спокойно, Джим, ты справишься!» Он удивился, что так хорошо помнит голос своей матери, тон, которым она ободряла сына в детстве, когда отец ругал его.

Новая жизнь. В Европе. В Париже. В поисках своего сердца. В поисках своей души.

8 26 августа 2001 года. Париж Дальше — только чистые страницы

Не знаю, где я оказалась. Я миновала мэрию и Центр Помпиду, но дальше заблудилась и перестала понимать, куда иду. Поворачиваю направо и выхожу на открытое пространство. «Вогезская площадь» — читаю на табличке. Не знаю почему, здесь я чувствую себя спокойнее, кажется, могу остановиться и передохнуть. Нужно прийти в себя, чтобы обдумать, мысленно восстановить все, что случилось. Сажусь на скамейку и замечаю, что мое белое платье все забрызгано кровью.


Кто был этот человек? Зачем он сделал это? При чем здесь мой отец и, самое главное, кто мой отец?

«Я здесь, чтобы помешать тебе следовать за его тенью и слушать свое сердце…»


Не понимаю. Шагаю наугад в темноту, в потрясении и замешательстве.

Подхожу к фонтанчику, чтобы смыть с себя эти ужасающие пятна. Полностью заставить их исчезнуть мне не удается, но они бледнеют и теряют форму. Теперь они меньше бросаются в глаза и труднее понять, что это кровь.

Возвращаюсь на скамейку. Благоухающий парижский вечерний воздух освежает меня и помогает собраться с мыслями. Быть может, нужно обратиться в полицию и все объяснить, но наверняка тогда я сразу окажусь в тюрьме и, скорее всего, никогда оттуда не выберусь. Ни один свидетель, даже Раймон, не сможет подтвердить, что не я убила этого человека. Тем более со стороны это выглядело именно так: нож, пронзивший его сердце, оказался в моих руках. И это видели все.

Слышу шаги в саду. Нужно спрятаться — или, может быть, принять непринужденный вид? Да, пожалуй, так лучше. Мужчина, неопрятный, какого-то запущенного вида, садится напротив и смотрит на меня. В руках у него блокнот, он записывает что-то при свете городского фонаря, затем поднимает глаза на меня, потом возвращается к своему блокноту. Может, он меня рисует? Лучше уйти, убежать отсюда. Я поднимаюсь, но в тот же миг он, улыбаясь, заговаривает со мной тоном подвыпившего человека:

— Не переживайте, мадемуазель. Понятно, что вы невиновны. Виновных могут спасти только невинные. У меня сообщение для вас: идите на кладбище Пер-Лашез. Там вы начнете все понимать.

У него легкий американский акцент. От него несет пивом, черты лица мягкие и тонкие. Особенно меня поражают его голубые глаза: два сияющих драгоценных камня на разрушающемся фасаде. Молодые улыбчивые глаза на старом лице. У него белые зубы юного американца и длинная неухоженная борода глубокого старца.

— Что вам нужно от меня?

— Ничего, что бы уже не было предрешено.

— Что вы хотите сказать? Что предрешено, кем?

Он мягко разводит руками:

— Путь будет долгим, мадемуазель. И вам придется доверять незнакомым людям, которых нужно научиться узнавать. Постараюсь оберегать вас как могу, но издалека. Большего мне не дано. Поверьте. Сейчас не время для вопросов.

Какое право имеет этот человек указывать мне, что я должна делать, и почему я должна доверять ему?

И все-таки я его не боюсь.

Он подает мне блокнот, обычный, на спиральке, как у студентов, и удаляется, растворяясь в ночи. Неожиданно я чувствую себя брошенной, потерянной. Сжимаю тетрадь, оставленную мне незнакомцем, и вижу, что она открыта на странице со стихами:

Ангел бежит

Сквозь внезапный свет,

Сквозь комнату.

Призрак впереди нас,

Тень позади нас.

Каждый раз, когда мы замираем,

Мы падаем.

Дальше — только чистые страницы.

9 12 декабря 1970 года. Новый Орлеан Там будешь искать твою душу и там же оставишь ее

Ему пришлось вернуться в Новый Орлеан: подвернулась работа. Он не хотел, но отказаться оказалось невозможно. Он был обязан сделать это для Рэя, для Робби, для Джона.[7]

Джим предпочел бы вернуться сюда один, чтобы увидеть другие места, узнать целиком этот город, увидеть Анн. Анн, которую он не забыл.

Атмосфера города на берегу озера не отпускала его, и воспоминания о пережитом здесь нередко облегчали боль. Ему хотелось бы найти Анн, но на поиски не оставалось времени — оно было только для песен, для выступлений.


Джима втолкнули в зал, словно мешок, и неожиданно он почувствовал, что тяжесть, давящая ему на плечи, сильнее обычной. Больше даже, чем когда он бывал вдребезги пьян. На какой-то миг у него подогнулись колени. Но, совершив над собой усилие, он улыбнулся и поднялся на сцену.

На мгновение замер там в темноте.

Группа начала играть, и он включился в их обычное шоу. Но чем дальше, тем сильнее Джим ощущал давление окружающего пространства, темного ангара на мысе залива Нового Орлеана. Чувствовал враждебное присутствие. Духи рабов и работорговцев, казалось, витали среди публики. Черная магия, вуду, грабежи, наркотики, убийства, кровь. Много крови должно было пролиться в этом пространстве.

Ему почудился знакомый запах — крови ягненка. Тот самый, что он ощутил впервые несколько месяцев назад. Теперь запах настолько усилился, что Джим уже не мог сосредоточиться. Исчезали из памяти слова, перед глазами, как наяву, вставал ритуал той сентябрьской ночи.

Он больше не слышал музыку, вместо нее в ушах звучала барабанная дробь. И громче всего летел над головами мотив танца змея Мойо. Джим никогда бы не подумал, что сможет вспомнить его, но в какой-то миг этот ритм буквально просверлил его мозг.

Он ухватился за стойку микрофона, чувствуя, что душа покидает его, в то время как ужас парализует каждый мускул: в темноте, среди публики бродит изголодавшийся тигр. Он ощутил абсолютную уверенность — это не галлюцинации, не какие-то видения, вызванные алкоголем; там, среди толпы, слушавшей его все более слабеющий хриплый голос, находится тигр, появившийся здесь лишь из-за него.

Когда он пришел в себя, тигр исчез, и Джим с трудом начал петь, чувствуя невыносимую усталость.

Вдруг он заметил горящие глаза, которые не отрываясь смотрели на него сначала из центра зала, потом начали приближаться. Тигр снова был там и нацелился на Джима.

Джим схватил стойку микрофона и обрушил на прыгнувшего на сцену тигра град бешеных ударов. Он отбивался изо всех сил, но тигр снова и снова возвращался, не замечая сопротивления.

Вдруг кто-то положил руку на его плечо. Тигр исчез, и Джим замер, ожидая, когда смолкнет музыка.

«Когда музыка смолкнет, выключи свет…» Джим помнил только, что менеджер после концерта проводил его до черного лимузина, держа за руку, как ребенка, которого первый раз ведут в детский сад. Посадил сзади, прежде чем остальные музыканты в молчании устроились рядом. Захлопнулись дверцы, затемненные стекла поднялись, и автомобиль медленно покатил в направлении гостиницы, куда, казалось Джиму, они никогда не доберутся. В машине, медленно ползущей во влажном тумане, повисло тяжелое молчание.

Джим посмотрел в боковое стекло, потом открыл окно, чтобы вдохнуть глоток свежего воздуха, и волшебная ночь Нового Орлеана бросилась ему на помощь. Туман, луна, сакральная блюзовая мелодия, госпел с возгласами: «Аллилуйя», медленное убаюкивание машины несли спасительное облегчение. Джим снова видел все, как на сцене; он уже входил во вкус, когда машина, резко затормозив, остановилась перед гостиницей.

Друзья под руки вывели его наружу, взяли ключи, поднялись вместе на лифте до его третьего этажа. «Обойдешься сам?» — «О’кей, о’кей, без проблем». И они отправились на пятый этаж.

Одиночество его оказалось недолгим — он тут же обнаружил Анн, сидевшую под дверью его комнаты. Девушка напоминала маленькую птичку, а совсем не жрицу вуду, какой он увидел ее впервые. Эта непредвиденная встреча обожгла его сердце. Он снова стал Джимом, рыцарем Джимом, протянувшим руку Анн, чтобы помочь ей подняться, чтобы защитить ее.

— Я должна сказать тебе очень важную вещь, Джим. Важную для меня и для тебя.

Замолчав, она прошла в комнату.

Джим снова почувствовал радость жизни. Он был счастлив, он знал, что важен для нее, что не одинок.

Они сели рядом на кровать, и Анн прошептала ему слова, ясные и глубокие, которые сразу проникли в его сознание. Его душа снова пела, не требуя никаких усилий. Казалось, что они были вместе всегда.

Анн продолжила:

— Есть место, куда ты должен поехать, Джим, чтобы найти свою душу и там же оставить ее. Но это не конец. Только начало — в ожидании, что твоя душа сольется с частичкой меня самой.

Джим повернулся, чтобы лучше видеть Анн, лучше понять ее. Он снова чувствовал себя опустошенным. Эта ночь казалась бесконечной. И каждая частичка вселенной была направлена на него, говорила с ним, указывала дорогу.

— Есть законы, которые непостижимы для большинства из нас, Джим. Хотя они очень просты. — Голос Анн стал другим, глубоким. — Мы мелкие и незначительные создания, если не отдаемся тем силам, которые движут миром и рождают жизнь. Ту жизнь, которая есть сейчас внутри меня. Все течет и изменяется. Преобразуется и растет. Ты должен уметь распознавать эти изменения, знать, куда они повлекут тебя. Поэтому тебе нужно уехать, мой любимый.

Джим хранил молчание, потрясенный, весь во власти эмоций. Анн отличалась от всех, кого он когда-либо знал. Казалось, ей нужен не просто он, но некто больший или что-то большее.

— Здесь ты оставишь частицу себя самого, часть твоей жизни, которая сможет когда-нибудь найти тебя, вновь соединиться с тобой. Но это произойдет не сейчас. Момент еще не наступил.

Анн поцеловала его, и любовь снова соединила их. И казалось, не могло быть иначе, их встреча была предначертана в книге их жизни, свободной, глубокой, обжигающей.

Анн со счастливой улыбкой поднялась и направилась в комнату, где лежали ее вещи. Она вернулась с книгой, очень старой, в старинном переплете. Джим смотрел на все с любопытством.

— Это принадлежит моей семье. Книгу привезли в Америку более четырехсот лет назад из Франции. И сейчас ее нужно вернуть назад, в Париж.

— Почему именно сейчас? Что должно произойти?

— Раньше люди не были готовы понять то, что в ней написано. Ее могли уничтожить. Сейчас пришло время, и ее нужно отвезти в Париж. Ты мог бы это сделать.

— Я? А почему не ты, если это так важно?

— Потому что, узнав ее содержание, ты сможешь спасти свою жизнь. И жизнь многих других.

Джим посмотрел на Анн. Он полностью доверял ей и понимал, что не может обмануть ее. Взяв книгу из ее рук, он стал осторожно перелистывать страницы, стараясь не повредить их. Буквы оказались ему незнакомы.

— Что это за язык?

— Древнегреческий.

— Но я не знаю его.

— В Париже есть один человек, мой друг, художник, который сможет помочь тебе.

Джим чувствовал, что Анн права. Не следовало слишком задумываться — совпадения подталкивали его настигнуть Памелу в Париже. Там, и только там он сможет победить взгляд тигра.

Да, он выполнит желание Анн, обещал он.

10 Ночь с 26 на 27 августа 2001 года. Париж, комиссариат района Нотр-Дам Улики рано или поздно найдутся

— Садитесь сюда. Инспектор сейчас придет.

Полицейский указывает на стул, и Раймон машинально садится, даже не отвечая ему.

Он потрясен: первый раз в жизни попал в полицейский участок и до сих пор не может понять почему. Он с трудом пытается восстановить в голове ход событий этой проклятой ночи. Все случилось так быстро…

Итак, какой-то человек позвал Жаклин, она отошла с ним в сторону, после чего начался полный абсурд: человек весь в крови упал на землю, а Жаклин убежала, прежде чем крики людей взбудоражили площадь, выведя толпу из транса. Казалось, что это часть спектакля, так хорошо соответствовавшего экстраординарному вечеру.

Потому Раймон и не отреагировал вовремя, не последовал сразу же за Жаклин. Он бросился за ней каким-то мигом позже и тут же потерял ее из виду. Она будто растворилась в воздухе.

Тогда он вернулся за столик, попробовал позвонить ей — и услышал мотив «Хабанеры» из «Кармен», звучащий из сумки Жаклин, оставленной на стуле. Значит, у нее с собой ни документов, ни телефона.

Вокруг него уже стягивалась толпа, он чувствовал на себе взгляды. Многие сразу же покинули площадь, боясь оказаться замешанными в преступлении. Другие, хоть церемония ужина и была прервана, оставались перед собором Нотр-Дам, желая узнать, что же будет дальше. Раймону казалось, что они хотят помешать ему покинуть место преступления. Но он и не собирался бежать.


— Невозможно, чтобы никто из вас не был с ним знаком! — с нетерпением восклицает комиссар Дженессе.

Раймон в полном смятении, и ситуацию, уже саму по себе непростую, усугубляет тот факт, что Даниэль Дженессе — женщина, к тому же очень красивая, хотя и несколько суровая. От столь привлекательной женщины Раймон вынужден скрывать, какое гипнотическое впечатление производит на него ее лицо: правильные черты и неожиданный узкий киргизский разрез глаз, не оставляющих никакой надежды.

— Я его не знаю и убежден, что Жаклин тоже не была знакома с ним.

— Объясните тогда, почему ваша приятельница отошла с ним в сторону?

— Этот приятный, внушающий доверие господин, казалось, нуждался в помощи…

— Хорошенькую же помощь оказала ему ваша подруга!

— Жаклин невиновна!

Даниэль склоняется над Раймоном, и он чувствует запах ее смуглой кожи.

— Послушайте, господин Сантей, я понимаю, что вы хотите защитить свою подругу…

— На что вы намекаете?

— Я ни на что не намекаю, лишь констатирую факт: больше сотни человек видели, как Жаклин Морсо, американская гражданка, вонзила нож в сердце честного и порядочного парижанина Жерома Дзубини, наследника большой цирковой семьи. Если этого для вас недостаточно…

— Нет, для меня недостаточно. И не должно быть достаточно и для вас. У нее не было мотива…

— Можно убить и без повода. Запомните это, господин Сантей.

Лицо Даниэль сурово и непроницаемо.

— Я могла бы арестовать и вас за соучастие в убийстве Жерома Дзубини, но у меня нет доказательств. Свидетели говорят, что видели, как вы вернулись к столику после попытки догнать вашу подругу. Соучастники обычно не совершают подобной глупости.

Раймон издает вздох облегчения: он не смог бы перенести даже минуты в заключении, и, кроме того, нужно было любой ценой помочь Жаклин. Нет ни малейшего сомнения, что она жертва какой-то интриги, заговора. Он вдруг осознает, что думает о Жаклин с неожиданной нежностью, как о маленькой девочке, невинной душе.

— Разумеется, вы должны оставаться в нашем распоряжении. Что, если рано или поздно найдутся улики и против вас, господин Сантей?

Раймон смотрит на инспектора Дженессе, ощущая глубокую тревогу.

Опустив глаза, он пожимает ей руку и спешит покинуть участок.

Прохладный рассветный воздух бодрит, но в сознании Раймона неотвязно присутствуют два образа: распростертый на земле окровавленный человек и суровый взгляд зеленых глаз инспектора.

11 12 марта 1971 года. Париж Конец света

Сидя в баре «Александр», Джим потягивал двойной виски и ждал. Он ждал Пам и вспоминал о своей комнате в отеле «Георг V» и о только что выложенных из чемодана вещах. Он привез из Лос-Анджелеса совсем немного одежды, книги, две бобины своих фильмов, кассеты, подборки стихов, дневники, несколько фотографий и книгу, которую ему доверила Анн. Все, что для него было важно. Немного. Когда в Лос-Анджелесе он выбирал то, что хотел взять с собой, оказался удивлен, как мало ему действительно нужно.

Ему необходима была только Памела.

Он искренне и сильно жалел лишь об одном: нельзя взять с собой собаку, верного Платона. Он чувствовал себя предателем. Сейчас ему так хотелось поиграть с псом, почувствовать его тепло и привязанность! Платон — единственное, что еще по-настоящему соединяло их с Пам, совместная ответственность за жизнь дорогого существа, о котором нужно заботиться, содержать и кормить. Джим успокаивал себя, что оставил друга в надежных руках и снова увидит его.

Следовало начать все заново в другом городе. Он устал от бесцельного шатания по пляжам Калифорнии, от бильярда, от пьянства, от кокаина, от обязательного посещения всех знаменитых мест, где собиралась золотая богема американской и международной рок-музыки и хиппи.

В Париже, может быть, будет достаточно стихов и кино, чтобы выжить. Даже музыка не интересовала его так, как прежде. Она слишком привязывала к внешнему миру, ставила в зависимость от других, заставляла выполнять их желания. Да, скоро он собирался объявить Рэю, Робби и Джону, что больше не будет петь. Они вряд ли поймут это, но он чувствовал, что назад пути нет. Джеймс Дуглас Моррисон, настоящий Джеймс, уже переселился в Париж — мировой центр культуры, молодежного движения, нетерпимого ко всему застывшему и старому, открытого поискам новых идей и нового образа жизни. И ему хотелось участвовать во всем этом по-настоящему.

Джим попросил еще виски. Пам все не было.

Бар «Александр» находился напротив отеля «Георг V». Но номер, откуда Памела позвонила, требуя мчаться к ней, быть рядом, оказался пустым. И, вероятнее всего, уже несколько дней. Джим знал, что она сейчас с другим, с Жаном, но не ревновал, не мог себе позволить такого после того, что сделал с ней. Невозможность возвращаться к Пам каждый раз, когда необходимо, оказалась для него непереносимой. Пам была его тихой гаванью, его спасением, его единственной надеждой. Но сейчас его девочка выросла.

Еще один виски, и еще, и еще.

Взгляд становился туманным. Джим открыл свой дневник на чистой странице и записал:

«Последние слова, последние слова — конец».


Она все не шла. И больше не придет. А без нее — это конец. Конец света.


Он возвратился в гостиницу, повторяя про себя эти строчки. Чтобы успокоиться, стал убеждать себя, что она вернется, как обычно, что он снова покорит ее и что они опять, как прежде, переживут те чувства, которые так бездумно растратили. Да, это логичный конец для слишком пылающего пламени — погаснуть, но затем получить новую порцию кислорода и вспыхнуть еще сильнее, чтобы сгореть дотла. А что будет с французом, с которым она уехала? И Джим увез бы ее — в какое-нибудь волшебное и экзотическое место, как их любовь. В атмосферу, какую она любила, чтобы исполнить любое ее желание, в том числе ее ненасытное чувство эстетики.

Может быть, в Марокко. «Spanish Caravan»:[8]«Забери меня, испанский караван, я же знаю, ты можешь… Я должен видеть тебя вновь и вновь».

Прежде чем мир кончится, прежде чем наш мир кончится.

12 27 августа 2001 года. Париж, галерея Раймона Сантея Я ждала вашего звонка, мадам Прескотт

— Раймон, это я.

Мой голос мгновенно выводит Раймона из состояния оцепенения, в котором он пребывает с момента возвращения домой, опустошенный после бессонной ночи в полицейском участке.

— Откуда ты звонишь?

Возможно, что его домашний телефон, как и мобильный, уже прослушивают и он боится, что меня могут легко обнаружить там, откуда я звоню.

— Из телефона-автомата У меня ничего нет: ни сумки, ни мобильного.

— Да, я знаю.

В голове Раймона молнией мелькает мысль: теперь он знает, что нужно делать.

— Извини, но сейчас мне нужно срочно звонить Дениз, моей ассистентке.


Он бросает трубку, чем повергает меня в шок: я ожидала, что Раймон предложит помощь или хотя бы спросит, в каком я состоянии, где и как провела ночь. Он же лишь сообщает мне, что должен звонить Дениз. Что ему нужно сказать ей такого срочного? Что вообще может в данный момент быть важнее моего положения, безнадежного и абсурдного?

Похоже, я ошиблась в Раймоне, он думает, что я в самом деле убийца, и не хочет связываться со мной. Это очень странно.

Но в следующий момент меня осенило!

Ассистентка — это подсказка: я должна позвонить Дениз и она объяснит мне все. Раймону известно, что во время подготовки выставки я звонила сотни раз на ее мобильный. Стараюсь вспомнить номер. К счастью, у меня еще есть в кармане несколько монет. Первый звонок — ошибка, отвечает мужской голос, но со второй попытки я попадаю куда нужно.

— Здравствуйте, Дениз.

— Я ждала вашего звонка, мадам Прескотт.

Очень рискованная игра, но другого выхода нет. Будем надеяться, что нас не поймут.

— Можем увидеться через полчаса в Центре Помпиду. До вашего отъезда в Лондон.


Меня разыскивают. Я должна признать это и затаиться. Других вариантов нет, таково мое новое положение. Нужно согласиться с этим и действовать соответственно. Мне надо понять, где я сейчас нахожусь, и отправиться на встречу с Дениз. О дальнейшем буду думать позже.

13 Март 1971 года. Париж, улица Ботрейи Скажи мне, где твоя свобода

Альдус Сантей был обеспокоен: он знал, что Джим, друг Анн, вот уже несколько дней в Париже. Сантей оставил ему несколько сообщений в гостинице, но тот так и не объявился.

Джим привез книгу на древнегреческом, драгоценную книгу, которую Анн доверила ему доставить туда, откуда ее некогда забрали. В старину Лютеция означала топь, в которую уже много веков был погружен старый корабль, истерзанный бурями, войнами, эпидемиями и бедствиями, но так никогда и не затопленный. Теперь корабль был готов отчалить и пойти курсом на спасение человечества.

Итак, Джим не подавал признаков жизни, и Альдус решил, что настал момент самому отправиться в отель «Георг V» и поискать его. Он хотел предложить Джиму свой дом на улице Ботрейи и вместе наконец-то прочесть эту книгу.


Воздух Парижа в это утро был по-особому свеж. Весна уже заявляла о себе фрагментами прозрачного неба, проступающими между облаками, белыми как молоко, которые прорывались среди покрывала тяжелых, как водосточные трубы Нотр-Дам, серых туч.

Джим бродил по городу, инстинктивно выбирая улицы, которые ему нравились больше, чаще всего переулки, которые от бульвара Сен-Жермен вели к набережной Сены. У него не было какой-то цели, ему просто хотелось наслаждаться атмосферой города, вдыхать свежий воздух, садиться за столик кафе, едва почувствовав усталость, чтобы выпить пива или пастиса. Ему часто попадались такие же, как он, артисты или художники, наивно верившие, что достаточно побродить по улицам Парижа, чтобы их вновь посетило утерянное вдохновение.

Джим носил в холщовой сумке свой дневник и бобину «В кругу друзей» — один из фильмов, который он снял в Лос-Анджелесе и хотел показать своей хорошей знакомой, режиссеру Аньес Варда.[9] Он чувствовал себя уютно с этой сумкой на плече, позволявшей ему всегда иметь при себе самые любимые вещи — его стихи и его фильмы.

Он остановился в маленьком скверике Сен-Жермен и раскрыл наугад дневник: Джим всегда поступал так, чтобы найти совпадения между уже написанным когда-то и тем, что чувствовал сейчас. Эта игра всегда его развлекала.

«Скажи мне, где твоя свобода».

Это был «Хрустальный корабль», песню на этот текст он написал много лет назад.

Да, быть может, именно в Париже он наконец-то обретет свободу. Джим предчувствовал это в благодатном воздухе города, который, казалось, улыбался ему, на этих улочках, где ему нравилось блуждать и где он надеялся встретить Пам, в лицах людей, совершенно не узнававших в нем знаменитую рок-звезду. Он предчувствовал в этой энергии молодости, в музыке, наполнявшей улицы около БульМиш[10] или в Марэ, желание перемен, вовлекавшее и завораживавшее его.

Да, он должен измениться, чтобы стать свободным. Не нужно больше быть клоуном, иконой для идолопоклонников, потому что он, Джеймс Дуглас Моррисон, на самом деле — поэт. Американский поэт. И он докажет это всем, и прежде всего себе.

Наконец-то Альдус нашел его: Джим пополнел и отрастил бородку, но его нельзя было не узнать. Сантей вмиг оказался очарован.

Он понаблюдал за Джимом, прежде чем подойти. Будь у него с собой альбом для эскизов, он сразу бы набросал его портрет, чтобы запечатлеть ту жадность, с которой Джим вглядывался во все вокруг, это удивление американца, открывающего для себя невесомую тяжесть истории, красоту, проверенную временем.

Когда наконец Джим сел на скамейку в сквере на Вогезской площади, Альдус набрался смелости и подошел к нему.

— Ты Джим Моррисон, не правда ли? — спросил он на ломаном английском с сильным французским акцентом.

Джим с недоверием посмотрел на незнакомца, принимая за поклонника и не зная, сразу ли избавиться от непрошеного француза или отделаться автографом.

— Я Альдус, друг Анн Морсо.

— Анн Морсо? — повторил Джим в замешательстве.

— Да. Кажется, ты познакомился с ней в Новом Орлеане.

— Конечно! Извини. Да, Анн говорила мне о ее друге, с которым я должен был встретиться в Париже. Ты по поводу этой книги на греческом, правильно?

— Да. Именно так. Из-за книги.

— Она у меня в гостинице. Если хочешь, можешь взять ее хоть сейчас. Это не так далеко отсюда.

— К чему спешить? Я подумал, если тебя это устроит, ты мог бы переехать из отеля ко мне домой, вернее, в мою мастерскую, я художник. Сейчас она практически свободна.

— Было бы прекрасно, а как же ты?..

— О, я там теперь почти не появляюсь. Иногда предоставляю ее друзьям. Моя жена не хочет жить там, говорит, что все слишком старое и ветхое, а у нас четырехлетний ребенок, потому мы переехали на виллу под Парижем. Там у нас есть огромный сад и пристройка, где я устроил себе ателье, еще просторнее, чем на улице Ботрейи.

— Ты знаешь греческий, правда?

— Да, мать научила меня.

— И ты знаешь, что написано в той книге, которую Анн поручила тебе передать?

— Нет, но очень хочу прочитать ее.

— Может быть, мы могли бы сделать это вместе…

— Я был бы счастлив.

— Но есть еще одна проблема. Я не один…

— Дом очень большой. Можешь привести туда кого хочешь.

Джиму казалось, что Альдус послан ему небом, что он всегда знал его: у него был такой добрый, располагающий и открытый взгляд!

Он мог говорить с ним и хотел этого.

— Ее зовут Памела. И я люблю ее.

14 27 августа 2001 года. Париж Ощущение, что это место мне знакомо

Я поражена: на обложках журналов в киосках — мои фотографии с заголовками: «Убийца из Америки».

Нужно что-то делать, чтобы меня не узнали. К счастью, на обложках тот кадр, который делали для буклета к выставке. Там я причесана и с макияжем — редкость для меня, тем более сейчас. Мне нравится это фото именно потому, что я выгляжу на нем совершенно необычно.

Но достаточно солнцезащитных очков, прихваченных у рассеянной дамы, что оставила их на стойке бара, и «убийца из Америки» Жаклин Морсо больше не существует — вместо нее есть молодая женщина, совершенно беззащитная и потерянная, словно попавшая в открытое море без компаса первый раз в жизни. Попробуем рассуждать логично: человек с площади Нотр-Дам и тот, что подходил ко мне на выставке, одно и то же лицо.

Почему он выбрал столь ужасный способ самоубийства и почему вовлек в него именно меня?

Прежде всего я должна узнать, кто он такой.

И еще — кто тот бродяга с Вогезской площади? Как он может все знать?

Я чувствую, что втянута во что-то, чего пока не понимаю, но странным образом это не приводит меня в состояние паники: все мои мысли сосредоточены на одной цели, и, как на стометровке, я готова к рывку. Я должна снять с себя это позорное обвинение.

Но дело не только в этом. Я чувствую, что история касается всей моей жизни, словно все случившееся со мною в прошлом было лишь подготовкой к тому, что происходит сейчас.

Да, я растеряна, но у меня есть цель: как можно скорее выбраться из этой ситуации, чтобы понять смысл происходящего. И чем сильнее во мне стремление разорвать паутину, препятствующую моей свободе, тем явственнее становится ощущение, что я вовлечена в неосязаемую и невидимую сеть какого-то таинственного плана.


Я присаживаюсь у раскрашенного, с подвижным механизмом фонтана возле Бобура[11] и в тот же миг вижу приближающуюся Дениз. Несмотря на очень теплую погоду, она закутана с ног до головы: платок, легкий пыльник с поднятым, как у детектива, воротником, темные очки, — ее невозможно не заметить. Дениз — эксцентричная персона, ей пятьдесят с хвостиком, но одета она всегда очень экстравагантно и изысканно, даже если ситуация этого не требует.

Она решительно двигается ко мне, но потом так же решительно меняет направление, так что я вынуждена следовать за ней на расстоянии. Мы слишком на виду.

Я спешу за ней по довольно длинной улице, миную Вогезскую площадь, еще несколько переулков. У старинного дома Дениз останавливается, вытаскивает связку ключей и кивком приглашает последовать за ней.


Захожу во внутренний двор, и меня охватывает ощущение, что это место мне знакомо. Дежавю, абсолютная уверенность, сопровождаемая непереносимым чувством леденящего, терроризирующего страха — будто я вхожу в подземелье.

— Нет, прошу тебя, Дениз, уйдем отсюда!

— Невозможно, Жаклин. Это единственное место, где ты можешь спокойно остаться хотя бы ненадолго, — дом отца Раймона, никто не подумает искать тебя тут. Но веди себя тихо: шум может вызвать подозрения, так как здесь очень долго никто не жил.

Дверь открывается с трудом, и, когда мы наконец-то входим, нас окутывает запах пыли. Останавливаемся в большом холле, где есть окно, сквозь которое проникает немного света. Все остальное погружено в полную темноту, и Дениз, кажется, не имеет ни малейшего желания следовать дальше.

— Дом не очень удобный, но здесь тебя никто не потревожит.

Ее слова меня успокаивают. В конце концов, немного страха не помешает в моем положении. А уйти сейчас отсюда было бы непростительной глупостью.

— Где сейчас отец Раймона?

— Умер лет двадцать назад.

По тону ее голоса ясно, что даже спустя столько времени Дениз не забыла об этой смерти, она говорит об этом с волнением, словно о пережитом совсем недавно, и эмоции еще не покинули ее.

— При странных обстоятельствах. Его нашли в ванне со вскрытыми венами.

— Для Раймона это должно было стать ужасной травмой…

— Думаю, что да. Об отце он больше никогда не желал говорить. Немногое известное мне я узнала от его матери, она сейчас живет в Израиле и изредка приезжает в Париж. Она уехала, как только Раймон оказался в состоянии сам заботиться о себе. Ей была невыносима вся обстановка, напоминающая о муже. Она чувствовала себя виноватой в его смерти, хотя, насколько я знаю, для этого не имелось никаких оснований. Отец Раймона был гений, но ему не везло как художнику. Настоящий художник не может долго переносить бесконечные разочарования. После этой трагедии ничья нога не ступала в этот дом. Ты первая. Честно говоря, я была удивлена, когда Раймон велел мне отвести тебя сюда.

— О, достаточно! Я и так уже напугана. Почему они не продали этот дом?

— Семья Сантей не нуждается в деньгах.

— Это влиятельная семья?

— Да, древняя родословная. Очень влиятельная, но и очень скромная семья. Это их стиль. События, касающиеся города, их не задевали, они оставались в стороне от светской шумихи. И Раймон продолжает вести себя так же, не нарушая традиций своих предков.

— Интересно.

— Кто интересен, Раймон?

— Нет, я имела в виду, что интересна история семьи.

Я произношу это слишком поспешно, почти заикаясь и, видимо, покраснев.

Дениз улыбается:

— Но что дурного, если…

— Мне сейчас не до этого.

— Да, я знаю, что с тобой случилось. Разумеется, я прочла прессу. Мне это кажется полным абсурдом. Но проблема в том, что летом ничего особенного не происходит и журналисты для повышения тиражей готовы раздувать любые скандалы, так как всем нравятся кровавые истории. И потом, ты американка. А французам американцы несимпатичны. И когда полиция объявляет в розыск женщину из Соединенных Штатов, которая убила француза, — это бомба.

— Да, но я не…

— Знаю. Но ты в беде. Я не смогу часто приходить сюда, и лучше не звони мне, — скорее всего, мой телефон уже прослушивается. Найди какой-то способ общаться со мной. И помни, что легче всего спрятаться в большом городе, смешавшись с толпой. Никто тебя не заметит. Пока что я оставлю тебе кое-что из еды и немного денег. Раймон позаботится о том, чтобы передать тебе все необходимое для жизни, и свяжется с тобой. Он хочет как можно скорее тебя увидеть.

Дениз обнимает и целует меня, дает мне ключи, но все-таки не проходит в комнаты. Возможно, она тоже была каким-то образом вовлечена в то, что произошло в этом доме. Я не настаиваю, а улыбаюсь ей с благодарностью. Она снова обнимает меня:

— Будь спокойна, скоро этот кошмар закончится.

15 Март 1971 года. Париж, отель «Георг V» Запах ностальгии

Джим заснул, упав ничком на кровать прямо в одежде. Из бара «Александр» он принес виски, который наконец-то привел к желаемому результату: успокоил боль, доведя его до состояния прострации.

Памела стала для него постоянной причиной терзаний. Он не мог быть с ней и не мог без нее.

И с ней происходило то же самое. В их жизни случались ужасные для обоих моменты, когда они причиняли друг другу жуткую боль, но были и мгновения, которые Джим переживал как величайшее счастье, чистейший экстаз.

Памела, его единственная, незаменимая королева, родившаяся на вершине колдовства, в индейском царстве Ящерицы, была его синнамон герл.[12] В ней он любил все: ее огненные волосы, прозрачную веснушчатую кожу, ее запах, улыбку, врожденный шик и оригинальность, но особенно ее сумасбродство, которое порождало в нем ощущение дома, детства. Ему так нравились ее тонкость и стройность, что он пьянел, когда сжимал ее в объятиях, боясь, что она рассыплется в его руках. Она была его девочкой с железным сердцем, его личным демоном, владелицей его души. Он ни за что не позволил бы какому-то снобу-французу забрать ее у него. Он не имел ничего против этого француза, даже не ревновал. Главное, чего он хотел, — это быть уверенным, что она любит его, как прежде, хотя он пополнел и отпустил бороду, чтобы спрятать и изменить свое лицо, чтобы Джим исчез и существовал бы только Джеймс Дуглас. И Памела была единственной женщиной, которая всегда любила Джеймса. Пытаясь убедить себя в этом, он одержимо, как навязчивый мотив, повторял ее имя, пытаясь забыться.


Когда Памела вернулась в отель, была глубокая ночь. Она уже знала, что он здесь и в каком он состоянии. Она вошла, держа туфли в руках, включила лишь настольную лампу, чтобы не разбудить его. Чувствуя за собой вину, она была полна сил и решимости не сдаваться, не уступать. Но как только увидела его профиль, весь его облик, ощутила такой знакомый аромат алкоголя и сигарет, всесокрушающая любовь перехватила дыхание. Запах ностальгии, мелькнула мысль, — ностальгии прежнего чувства, которое Пам когда-то испытывала к нему. Что бы она не отдала, чтобы снова пережить то опустошающее и всепоглощающее чувство! Настоящую жизнь. Погибнуть от любви, чтобы снова встретиться. Но сердце нельзя ускорять до бесконечности, иначе оно взорвется. Если бы можно было найти правильный ритм, созвучные траектории на поворотах, еще существовала бы надежда на согласие. Может быть, они смогли бы уехать куда-нибудь вместе, только они, вдвоем. Никогда раньше она не отдавала себе отчета, что удавалось побыть одним не более чем несколько часов.

Он проснулся, увидел тень Памелы и улыбнулся ей.

16 27 августа 2001 года. Париж, улица Ботрейи Воспоминания, которые не исчезли

Закрываю дверь на ключ. Потом передумываю, ведь в случае необходимости Раймон и Дениз не смогут войти. Не без страха иду по дому, выбирая комнату напротив входа. Пытаюсь нащупать выключатель и чувствую на руке обволакивающую паутину. Инстинктивно отдергиваю, но тут же понимаю, что пауки ничего плохого мне не сделают.

Глаза привыкают к темноте. Я начинаю различать контуры предметов и нахожу светильник. Включаю его — и свет старой стеклянной лампы переносит меня в другие времена, в прошлое, которое мне кажется странным образом близким и знакомым.

Меня снова охватывает состояние паники. Стараюсь глубоко дышать, чтобы сосредоточиться и контролировать себя и ситуацию.


Кажется, что этот дом каким-то образом связан со мной, он имеет для меня некое тайное значение. Я никогда раньше не бывала в Париже, не знала семью Сантей, но чувствую, что ко мне имеют самое непосредственное отношение события, когда-то происшедшие здесь, в этих комнатах. Несмотря на заброшенность, похоже, они сохраняют что-то очень живое — воспоминания, которые не исчезли.

В этом странном состоянии души бросаюсь открывать все ставни. Знаю, что это ошибка, так делать нельзя, но я действую словно в трансе. Яркий свет заливает комнаты, и я совершенно потрясена увиденным.

Я нахожусь в огромном зале. Стены покрыты лепниной, антикварная мебель затянута белыми чехлами. На полу старинный паркет, кое-где растрескавшийся и поврежденный, — это явные следы времени. Слева большой мраморный камин, на фасаде вырезан узкий серп луны и солнце с лучами — выглядит как семейный герб.

Поднимаю глаза: весь потолок представляет собой невероятной красоты фреску с изображением голубого неба с белыми облаками.

Вдруг краем глаза замечаю тень. Резко поворачиваюсь, но вижу только белый холст, которым накрыто что-то очень высокое.

Страх исчезает, уверенным резким движением я сдергиваю холст — и замираю, потрясенная.

17 Май 1971 года. Испания «Сад земных наслаждений»

«Мне нужна машина. Очень прошу. Обыкновенная! Чтобы как можно меньше бросалась в глаза».

Агент Джима из Америки, привыкший к неожиданным просьбам, совершенно не удивился — нашел ему красный «пежо».

Такой автомобиль помогал им вести себя так, будто они обыкновенная пара, не искалеченная славой. Они сели в машину, боясь друг друга и самих себя, и покатили в сторону Испании. По пути даже позволяли себе роскошь подбрасывать кого-нибудь голосующего, счастливые, что Джима не узнают. Ехали не спеша, наслаждаясь пейзажем.

Памела боялась, что спокойствие Джима очень скоро закончится: в Лос-Анджелесе он был знаменит как опасный лихач. Но он хотел наслаждаться каждой минутой перемирия, которое оба воспринимали как что-то хрупкое и очень деликатное.

Им нужно было попытаться преодолеть самих себя, чтобы спасти их любовь, такую сильную, такую переменчивую.

Как обычные туристы, они снимали на камеру «Супер-8» друг друга, все вокруг, каждый миг, прожитый вместе.


Остановились на ночь в Тулузе, потом направились к Пиренеям, в Каталонию.

Позже наконец добрались до Мадрида. Единственное, что интересовало там Джима, — это музей Прадо. Джим срочно нуждался в сильной дозе красоты, а кроме того, хотел рассчитаться со старым долгом. Еще во время учебы в колледже он отличился дипломной работой по знаменитой картине Иеронима Босха «Сад земных наслаждений», поразив буквально всех. Тогда он обещал себе, что рано или поздно обязательно увидит этот шедевр, который так точно воспроизводил его восприятие мира, его самые тайные кошмары, — увидит наяву, собственными глазами.

Поэтому, походив немного по музею, Джим с Памелой направились к картине Босха, там он сел напротив полотна и застыл, всматриваясь.

Памела включила камеру и, двигаясь туда-сюда, стала снимать, иногда направляя объектив и на Джима. В эти минуты он ненавидел ее за чудовищную бесцеремонность, ненавидел даже больше, чем когда она находилась во власти своих проклятых наркотиков. Она казалась ему сейчас пустой механической куклой, глупым манекеном. Его охватило сильное раздражение из-за того, что она была такой недалекой, посредственной, вызывавшей только жалость. Во многом их поступки странным образом совпадали, и иногда они вместе делали что-то, вызывавшее удивление других людей, но сейчас поведение Пам приводило его в бешенство, заставляло чувствовать себя совершенно одиноким. Между ними опять вырастала невидимая стена.

Но это состояние длилось только какой-то миг. Вот она улыбнулась ему, и его сердце снова переполнилось бесконечной нежностью.


Почему он видел мир, как Босх? Средоточием чудовищ и беспощадной жестокости, где красота лишь помогает принять жизнь такой, как она есть, проглотить пилюлю. Возможно, это всегда было так. Его музыка, его стихи могли бы сложиться в другое представление о мире. Но не получилось. Мир в глазах Джима был безобразен, его освещали только моменты, проживаемые здесь и сейчас. Может быть, он был обречен распознавать черты ада в этой жизни везде. Так же как в его скандальной песне «The End»: «Отец, я хочу убить тебя. Мать, я хочу тебя…»

Его воспитание было западней. Он ненавидел своих родителей и не мог смириться с этим. Совершенно искаженная реальность, похожая на картину Босха и на мир за стенами музея. Где был его ад: внутри или снаружи, в окружающем мире? В повседневной жизни, в борьбе с тоской и скукой, в непереносимой банальности окружения, в терзающей любви к Пам? Он не знал ответа, но какое успокоение испытывал, глядя на воображаемый ад Босха! Он с удовлетворением вспоминал строки, написанные давным-давно: «Некоторые рождаются для огромной радости, другие — для бесконечной ночи». Эти стихи идеально соответствовали моменту, подтверждая его теорию. Рай и ад. Одно без другого невозможно. Сад наслаждений невозможен без темной, нижней части картины, где теснятся низость и злодейство мира. Ничто прекрасное не может быть достигнуто без прохождения через темноту.

Он посмотрел на Пам. Они должны попытаться снова быть вместе. Пройти через боль, страдание, несчастье, ведь где-то там спрятана последняя возможность их любви. Сад наслаждений, сокрытый в самой темной части души.

18 27 августа 2001 года. Париж, улица Ботрейи Тревожный причал

У стены в комнате — огромная картина на станке, полная красок и форм, которые я не могу сразу распознать. Цвета напоминают иллюстрации к сказке, отдельные черты похожи на наивный стиль. Легкие фигуры, гармонично парящие в круге между небом и землей, словно собрались в хоровод.

Хоть и поздновато для художницы, но меня наконец осеняет: Шагал. Великий художник использовал цвет, чтобы создать иллюзию полета, преобразуя драму в поэзию. Да, рождает те же ассоциации, что и Шагал, но это не он.

Я в оцепенении: не могу оторвать глаз от полотна, пытаясь понять его и отмечая, что, кроме человеческих образов и фигур животных, там присутствуют странные предметы: серп, африканская маска, зеркало, что-то похожее на пару книг, ящерица. Все вместе создает впечатление собрания религиозных символов.

Все предметы вписаны в лабиринт, который извивается внутри леса на холме из дантовского «Чистилища» и заставляет думать об «Острове мертвых Бёклина»,[13] о тревожном причале. Все кажется начинающимся и заканчивающимся под огромным лунным серпом…

Неожиданный шум возвращает меня к реальности, я настораживаюсь: стук оконной створки напоминает, что нужно закрыть ставни, если я не хочу привлечь внимание соседей к дому, заброшенному уже много лет. Вместо того чтобы терять время на изучение картин и декораций, мне следует обустроиться в этом странном убежище. Как я буду здесь жить? Сможет ли Раймон помогать мне? Возможно, мне придется остаться тут надолго, пока хоть что-то не прояснится в кошмарной ситуации с самоубийством.

Надеюсь, как только разрешится это абсурдное недоразумение, я смогу вернуться в Новый Орлеан, которого мне так не хватает.

Чувствую себя в ловушке. Этот дом вызывает тревогу. Возникает впечатление, что тот, кто жил или умер здесь, хочет мне что-то сообщить. Думаю о рассказе Дениз. А вдруг тут есть привидения или злые духи? Осторожно обхожу комнаты. Находка в последней из них полностью меняет мое настроение — в углу собрано все, что необходимо для рисования: листы плотной бумаги и карандаши, холсты и мольберты и, самое главное, краски, растворители, кисточки. Все в пыли, но отличного качества и в прекрасном состоянии. Надеюсь, Раймон разрешит мне пользоваться этим богатством. Рисуя, я смогу выжить, перенести все невзгоды своего заключения. Наконец-то я вижу выход из положения — так совершится мой побег от реальности.

Там же в углу — стопки блокнотов и папки с работами художника. Я усаживаюсь, не обращая внимания на пыль, и начинаю разглядывать их. Все блокноты и папки заполнены рисунками, эскизами — уголь, акварель, темпера. Технически совершенные, они кажутся выполненными в традициях старинной живописи, хотя изображены на них очень странные предметы, вызывающие тревогу. Рисунки не подписаны, но все датированы, год за годом. Разглядываю их снова и снова и прихожу к убеждению, что принадлежат они тому же автору, что и большая картина. Очевидно, их нарисовал отец Раймона, большую часть своего времени и сил посвятивший созданию одного-единственного полотна.

Снова думаю о Раймоне и вспоминаю постоянную грусть в его взгляде. Сейчас я понимаю, почему ему трудно выражать свои чувства. Вижу его сидящим за столиком на площади перед Нотр-Дам и снова переживаю все случившееся в ту ночь.

Беру блокнот и карандаш и начинаю рисовать лицо незнакомца, покончившего с собой на моих глазах, затем окровавленный нож, который я бросила в реку, потом бродягу с Вогезской площади.

Отложив рисунки, чувствую себя намного лучше. Но стоит расслабиться, и тело напоминает, что выспаться мне не удалось. Мои глаза закрываются.

19 Май 1971 года Марокко Запах рая

Решив покинуть Испанию, они оставили там свой красный «пежо» и перебрались в Марокко.

Джим надеялся погрузиться в другой мир, незнакомый, загадочный, экзотичный, но, достигнув места назначения, оказался разочарован: им овладело впечатление, что он вернулся к себе в Калифорнию.

В Марокко процветали мода на хиппи и снобизм, то, чему Памела так упорно следовала уже не первый год. Невозможно было вырваться из космополитической тусовки: героин, светские околокиношные междусобойчики, звезды рок-музыки и моды, отделаться от вездесущего влияния Жана де Бретея, от приглашений в сказочные суперэксклюзивные дома, где Джим ясно распознавал запах живых мертвецов.

В Марракеше Памела буквально заставила Джима остановиться в доме матери Жана, на невероятной вилле в центре оазиса. Слава богу, хотя бы Жана там не было, но Джим задавался вопросом, сознательно ли Памела хотела испытать силу своего влияния на него или была настолько инфантильна, что даже не задумывалась, что причиняет ему боль?

Но в чем он снова убедился, так это в том, что только Пам, единственная во всем мире, могла заставить его выполнять любое ее желание. Как всегда.


В последующие дни Джим и Памела упивались запахами, звуками, красками, терялись в манящих, загадочных лабиринтах восточных базаров. Памелу охватил азарт сумасбродных покупок. Вечерами они почти всегда ужинали на главной площади Марракеша, среди «сборища мертвецов», как их определил для себя Джим, окруженные акробатами и уличными музыкантами. Он все-таки нашел предлог уйти из того дома, где ему было невыносимо находиться: «При таком обжигающем воздухе пустыни мне нужно плавать».

Она поверила, зная, как он любит воду, и согласилась переехать в отель с бассейном.

Памела заполнила их номер типично восточными платьями ярких цветов, расшитыми и украшенными орнаментом, и развлекалась их примеркой. Джим выполнял ее капризы, но умирал от скуки: спасением для него служило плавание. Переодевшись в очередную обновку, Памела заметила, что Джим исчез из номера. Невозмутимо спокойная, она отправилась на поиски, одетая в новую тунику.

Когда она увидела его в бассейне, без бороды, с волосами, затянутыми в хвост, весело болтающего с двумя красивыми незнакомками, сердце больно кольнуло. Ее парализовал приступ ревности, но Пам тут же взяла себя в руки, вспомнив о многократно испытанном механизме борьбы с бесчисленными поклонницами за власть над самым привлекательным мужчиной на свете, — механизме, отработанном годами мук и терзаний. Настоящий авторский тренинг, предполагающий полное самообладание и анестезию чувства собственности в отношении своего любимого.

Она замерла на мгновение, глубоко вздохнула, восстанавливая самоконтроль, и с самой естественной улыбкой направилась к нему, чтобы увести с собой. Он, послушный и довольный, последовал за ней.


Той ночью случилось, казалось, невозможное — взаимное постижение, открытие, словно они никогда не знали друг друга.

В ту ночь было именно так. Потом они долго лежали обнявшись, пока Пам не заснула. Джим оберегал ее сон. Через открытое окно он наблюдал за звездами, пытаясь предугадать судьбу.

Ему казалось, что существует что-то превыше их собственной воли, что-то предначертанное задолго до их появления на свет. Он задался вопросом, как узнать, наказание это или дар судьбы, но вскоре сон одолел и его.


Утром он проснулся первым, полный энергии и энтузиазма Его переполняла любовь к Памеле и желание приготовить для нее сюрприз, какой-нибудь особый подарок.

Джим быстро и тихо оделся, боясь разбудить ее, спустился выпить кофе, закурил первую сигарету и направился в сторону рынка. Долго бродил по этому фееричному скоплению восточных украшений, но не нашел ничего, что было бы оригинальным и достойным его единственной женщины в мире в это утро, насыщенное золотым цветом пустыни, что придавал всему оттенок корицы. Оттенок волос Пам.

Разочарование уже начало щекотать его нервы, когда, рассеянно рассматривая совсем не интересовавший его предмет, Джим вдруг увидел странное украшение. Медальон в форме солнца, похоже старинный, с загадочными символами, поблекшими от времени: конусом горной вершины и лунным серпом. Торговец сразу заметил его интерес и, опережая вопросы, заметил:

— Господин, этот медальон действительно очень редкий и очень-очень дорогой!

Джима это раздражало — он не любил торговаться.

— Цена меня не интересует, лучше скажите, откуда он?

— Он не отсюда, из Европы, и ему почти пятьсот лет.

— Нет, спасибо, он очень красивый, но я хотел бы что-нибудь восточное.

— Подождите, господин. Это талисман, наделенный великой силой…

— То есть?

— Он дает дар предвидеть будущее…

Джим взял медальон в руки, и вдруг ему показалось такое возможным. Он вообще верил во власть некоторых предметов, в душу вещей. И Памеле в любом случае пригодится талисман для защиты.

— Хорошо, я беру его.

Джим вытащил из кармана джинсов пачку банкнот, заплатив торговцу больше, чем тот спрашивал, и повернулся, чтобы уйти.

Но продавец остановил его:

— Пожалуйста, примите подарок. Возьмите этот флакон, в нем настоящая эссенция жасмина. Вдыхать ее в трудные моменты — помогает сердцу. У нее запах рая!


Он спешил подарить Пам антикварное украшение и почти вбежал в отель в состоянии эйфории. Взлетел по лестнице, распахнул дверь, задыхаясь. Номер был пуст. Сердце екнуло, он понял, что увидит уже много раз пережитую сцену. Охваченный ужасом, Джим начал звать ее, потом увидел в углу свернувшуюся клубочком Пам.

Казалось, она забыла о своем теле, освободившись от него, как от надоевшего платья.

Вчерашней Пам больше не было. Джим схватил ее за плечи и встряхнул: ему хотелось убить Пам за то, что она снова все разрушила. Но, посмотрев в ее глаза и увидев зрачки, суженные до игольного ушка, он ощутил свое бессилие и полное опустошение и позволил ее телу безвольно опуститься на пол. Их враг снова стоял между ними, и было совершенно бесполезно на что-то надеяться. Она снова выбрала наркотик и будет делать это всегда. Распинав нелепые покупки, Джим захлопнул дверь номера и бесцельно зашагал вдаль. Шел долго, покинул город и оказался там, где была уже только пустыня.

Он вытащил медальон из кармана и сжал его в кулаке. И вдруг пустыня как будто ожила: Джим увидел себя на улицах Парижа пьяным, играющим на гитаре. Рядом с незнакомыми музыкантами увидел Памелу, обнимавшую какого-то мужчину, увидел Альдуса в огромной старинной ванне, вода в которой имела неприятный красный оттенок.

Джим снова положил медальон в карман. Торговец был прав: этот особенный предмет, казалось, позволял заглянуть в будущее. Хотелось бросить его в песок в паническом страхе, но Джим не сделал этого.

Их путешествие закончилось. Все закончилось. Но, вероятно, могло начаться что-то другое.

В Париже.

20 27 августа 2001 года. Париж, улица Ботрейи Нас преследует тень…

Слава богу, мне ничего не снилось — наконец-то просыпаюсь отдохнувшей. С трудом вспоминаю, где нахожусь и почему. Но когда туман в моей памяти начинает рассеиваться, чувствую себя парализованной, пригвожденной к кровати.

Случается, разум старается вычеркнуть события, причиняющие боль. Это своего рода способ защиты. Но я не могу себе такое позволить, — наоборот, должна сохранить в воспоминаниях каждую минуту, если хочу спастись. Мне нужно все понять, и как можно скорее. Собираю силы, чтобы снова просмотреть в памяти последние жуткие моменты, но ощущаю себя не вполне проснувшейся. Нужно встать.

Захожу в ванную и первым делом умываюсь холодной водой, но вдруг понимаю, что вытереться нечем. Нет ни полотенца, ни туалетной бумаги.

Изучаю эту заброшенную комнату, со стенами в трещинах, с запахом из полуразрушенных труб. Помимо умывальника, здесь есть унитаз и очень старая ванна (из тех, что стоят на ножках) с отвалившейся эмалью. Она что-то мне напоминает.

Продолжаю поиски. Должно же быть хоть какое-нибудь полотенце. Перерываю все в шкафах и в ящиках, но не нахожу ничего полезного. Нужно будет выбраться наружу, купить самое необходимое.

Выглядываю из окна: воздух кажется горячим и каким-то красноватым, солнце уже заходит. Значит, я проспала очень долго. Так даже лучше, выйду вечером, тем для меня спокойнее.

Снова сажусь на кровать — надо дождаться, когда темнота победит уходящий свет, — пытаюсь сосредоточиться. Бродяга с Вогезской площади сказал, что я должна пойти на кладбище Пер-Лашез. Но что я там найду?

Раскрываю блокнот, который он мне оставил: «Тень, которая следует за нами…»

Человек с площади Нотр-Дам тоже говорил о тени — о тени моего отца. Что это значит? Как все запутанно! Ясно лишь одно: я не могу продолжать прятаться в надежде, что все прояснится и решится само собой. Я должна действовать, и быстро. И для этого нужно с чего-то начать. Если я хочу, чтобы меня оправдали, особого выбора нет: буду использовать то немногое, что хоть как-то поможет мне обнаружить и понять правду. А потом предоставлю эту правду моим обвинителям.

21 Май 1971 года. Париж, отель, улица Боз-Ар Где вы нашли это?

По возвращении в Париж их ждал сюрприз: больше они не могли жить в доме на улице Ботрейи. Альдус был расстроен:

— Извините, но приехали мои друзья-художники на выставку, им нужно было где-то остановиться. Я устроил их там, но лишь на несколько дней. Очень сожалею.

Джима и Памелу это не обрадовало — приходилось селиться в гостинице, в более ограниченном пространстве, как раз тогда, когда им требовалась дистанция, независимость. Нужно было попробовать жить параллельно, в каком-то смысле расстаться, оставшись под одной крышей. Жизнь бок о бок, в одном номере гостиницы, в этой новой ситуации их никак не устраивала.

Альдус, чувствуя себя немного виноватым, постарался найти для них просторный номер в элегантной, хоть и обветшалой, гостинице в центре города, на улице Боз-Ар.

— Этьен, хозяин гостиницы, мой друг. Он устроит вас как надо. И потом, это только на несколько дней.

Джим подумал, что такое название улицы идеально для поднятия духа.


Джиму не хотелось оставаться одному в номере или читать в холле, поджидая Пам (часто и надолго уходившую в город), и он беседовал с Этьеном. Именно Этьен рассказал, что в этом отеле в шестнадцатом номере умер Оскар Уайльд. Там писатель произнес свою последнюю остроту: «Или исчезнут эти обои, или исчезну я!»

Оскар Уайльд для Джима был легендой, поэтом, перед которым он преклонялся и с которым всегда чувствовал особенную связь. Уайльд тоже был вынужден бежать от лицемерия. В Париж, как Джим.

Однажды, после нескольких кружек пива, пропущенных в бистро на БульМиш, Джим вернулся в гостиницу и остановился, как обычно, поболтать с Этьеном.

Разговаривая, он вытащил из кармана медальон, купленный в Марракеше, и стал играть им, даже не замечая, что делает. Странная реакция Этьена вывела его из состояния легкого опьянения.

— Где вы нашли это?

Джим уклончиво сказал:

— В какой-то лавке здесь, в Париже. Почему вы спрашиваете?

Этьен протянул руку к медальону, но Джим инстинктивно отвел свою.

— Извините, но, кажется, я знаю, что это такое и для чего служит. Можно посмотреть получше?

Джим неохотно положил медальон в протянутую ладонь Этьена. Тот стал жадно его разглядывать:

— Невероятно, но это именно он!


В этот момент вошел Альдус. Увидев медальон в руках Этьена, он сразу догадался, в чем дело. В свое время Анн Морсо рассказала ему об этом предмете и описала его волшебную силу: ясновидение, способность предсказывать будущее. Он думал всегда, что это просто очередная легенда, выдумка ее друзей-спиритов. И вдруг медальон здесь, у него перед глазами. Рассказывали, что когда-то Козимо Руджери, придворный астролог, подарил этот медальон королеве Екатерине Медичи. Со временем следы талисмана потерялись. В некоторых книгах он воспроизводился во всех деталях: серебряное солнце и гора в форме конуса, вершину которой венчал лунный серп.

В свое время Этьен, тесно общавшийся с Анн, показал Альдусу выгравированное на дне шкафа в комнате номер шестнадцать и отметил невероятную схожесть с репродукциями талисмана, который сейчас находился перед ними.

Втроем они поспешно поднялись в комнату Джима. Этьен, держа медальон, подбежал к шкафу, открыл зеркальную дверцу и наклонился. Гравировка полностью соответствовала рельефу загадочного медальона: легкое нажатие произвело еле слышный щелчок.

— Ящик!

Этьен, казалось превратившийся в ребенка, азартно потянул на себя то, что раньше считал просто основанием старинного шкафа. Внутри лежала книга. Старинная. Такая же, как та, что Джим привез с собой в Париж.


Альдус раскрыл ее и увидел, что это древнегреческий текст.

Это был знак: путь, который они выбрали, верен. Альдус и Этьен обменялись многозначительными взглядами.

22 Оскар Уайльд Дублин, 16 октября 1854 года — Париж, 30 ноября 1900 года

Ощущения полной свободы все еще не было даже здесь, в Париже, в этом небольшом отеле, который он обожал, несмотря на ужасные обои в номере.

Он просидел в Редингской тюрьме только шесть месяцев, но еще не ушло состояние, насквозь пронизывавшее все тело. Быть сдавленным четырьмя стенами с бронированной дверью… и единственной прорезью оконца…

Сейчас же он находился в одиночной камере, из которой он мог освободиться лишь благодаря самому себе, потому что он сам заключил себя туда.

Он, обожавший постоянно быть в центре внимания, обладавший способностью всегда сказать именно то, что вызовет всеобщее восхищение. Мания нравиться всем… Теперь омраченная бесславием, духовной смертью. Все его произведения покрыты позором. Даже сказки, что он написал для своих детей, Сирила и Вивиана. И только в Париже — немного свободы и внимание французов. Как реванш за Лондон, его ханжество и консерватизм.

Но Оскара больше не существовало. Он не писал. Сейчас он был способен лишь начисто переписывать заметки, которые делал в заключении для своей «Баллады Редингской тюрьмы». Опять о тюрьме… только о тюрьме. Он не мог думать ни о чем другом.

Сначала он считал, что это вина Бози,[14] любимого Бози. Из-за него он попал в тюрьму. Это Бози со своей бесконечной ненавистью к отцу убедил Оскара обвинить того в клевете. И в зале суда Оскар из обвинителя превратился в обвиняемого в гомосексуализме, в развращении несовершеннолетних, оказался разорен и всеми презираем.

Только сейчас он наконец-то все понял. В комнате номер шестнадцать отеля «Эльзас» по улице Боз-Ар в Париже, единственном месте, где он чувствовал себя спокойно, он понял, что ни Бози, ни отец не были виновны в его гибели. Он сам, и только он сам, Оскар Уайльд, поставил себя в такое положение. Хотел высмеять Англию и ее пороки, но вместо этого оказался в ловушке, вызвав всеобщее презрение и насмешки.

Искусство было его жизнью, его жизнь была искусством. И так продолжалось до тех пор, пока он не встретил Бози. Бози являлся его полной противоположностью, — это Уайльд понял лишь теперь. То, что любил Оскар, Бози ненавидел. Но причиной всего стало тщеславие. Тщеславие, от которого Оскар освободился только сейчас. Боль, пережитая им, освободила его.

«Только через боль можно до конца понять собственную душу».

Он осознал это слишком поздно. Был убежден прежде, что язык и стиль могут управлять страстями. Но он ошибался — и сам же расплатился за свои убеждения, потеряв все. Потеряв то, что ценил больше всего, — свое искусство.

Бози, в конце концов, был просто инструментом постижения правды. В карцере, когда Оскар писал ему длинное письмо, он думал иначе: считал, что он, Оскар, оказался игрушкой в личной борьбе между своим любовником и его отцом. Такие мысли усиливали его, Оскара, бредовые представления о собственном всемогуществе. И только боль, удар судьбы, вызывавший насмешку в глазах тех, кого он сам высмеивал, привели его к осознанию своего положения.

Он должен быть благодарен Бози. Наконец-то он понял, что красноречия и интеллекта недостаточно, так же как недостаточно создать образ, чтобы быть спасенным. Сейчас Оскар чувствовал свое внутреннее «я» гораздо более значимым, чем то «я», которое он демонстрировал всему миру до сих пор. Его образ, созданный в Лондоне и потом в Париже, резко контрастировал с тем, кем он стал сейчас: человеком. Может быть, еще не полностью овладевшим своим новым состоянием, еще не способным преобразовать это состояние в Искусство. Он не мог писать и был в отчаянии от этого. Ощущение поражения стало его настоящим наказанием. Отек души и ума. Невозможность говорить о чем-то ином, кроме как о тюрьме, о заключении.

Следовало попытаться найти новую дорогу, которая была бы ближе и понятнее тому, кем он стал теперь. Стал из-за Бози, из-за тюрьмы, из-за приговора английского общества. Это цена, которую нужно было заплатить за то, что он прежде всего прятал от самого себя и уже потом от других. Прятал самым легким способом. Потому что, если ты постоянно в центре внимания, если все к тебе прислушиваются и верят безоговорочно во все, что ты говоришь, очень трудно дойти до самого себя. Никто не посмеет тебя проверить. Публика любит тебя за то, что видит на поверхности, и не нуждается в том, что спрятано в глубине, лишь для тебя одного.

И как Дориан Грей, его вечный герой, Оскар оказался в плену собственного образа. Не в состоянии двигаться. Заключенный в зеркалах…

Нужно было что-то делать. Но боль в ушах… Боль не позволяла ему ясно думать, мешала сосредоточиться.


Он приблизился к зеркалу. Оскар разглядывал себя тысячи раз, но никогда не видел таким, как сейчас. Мужчина сорока шести лет, которому можно было дать лет на двадцать больше. Может, он просто устал жить? А ведь он утверждал всегда, что Искусство выше реальности, что жизнь не может получить никакого знания от существования человека. Что только Искусство может быть руководством к действию, к жизни людей. Но теперь реальность, его собственная жизнь взяла верх над его Искусством. Или, возможно, над тем Искусством, каким его понимал раньше Оскар: Искусством внешнего проявления — каким ты предстаешь перед окружающим миром, а не кем ты являешься на самом деле. Но сейчас именно жизнь изменила его. Единственно возможным способом, драматичным и бесповоротным.

Сделанного не вернешь, но, быть может, он еще сможет вернуться к Искусству. Через жизнь, при условии, что она будет настоящей.


Оскару еще со школьных лет нравилось переводить с греческого. Он чувствовал этот язык как родной. И чтение редкой копии античной книги, которую ему дал его друг Робби, начинало захватывать его.

Оскар считал Робби своим ангелом-хранителем, а все, что тот делал для него, — знаком судьбы. Друг рассказал ему, что купил эту старинную книгу у странного человека, всадника, одетого во все белое, с филином на плече.

— Он сказал, что нуждается в деньгах, и в придачу к книге дал мне вот этот медальон.

Робби показал странный серебряный предмет: большой солнечный диск, внутри его была выгравирована гора в форме конуса, на вершине которой лунный серп.

Оскар взял книгу и протянул медальон Робби:

— Похоже на талисман, возьми его с собой в путешествие в Танжер. — Затем он вдруг передумал и стал рассматривать медальон внимательнее. — Знаешь, он что-то мне напоминает.

В тот же момент, когда он произнес эти слова, будто молния сверкнула в голове. Он подошел к шкафу, тому самому шкафу в его номере с ужасающими обоями, и открыл его. Вставил медальон в металлическую пластинку в форме солнца в основании шкафа, и перед ними открылся тайник.

— Пусто, но, кажется, идеально подходит для этой книги, чтобы сохранить ее.

— Да, этот человек велел хранить книгу как зеницу ока…


Когда Робби ушел, Оскар сразу же погрузился в чтение.

Текст не был подписан, но Оскару показалось, что он узнаёт стиль великого философа Платона. Это походило на приложение к его «Республике». После созерцания моря идей и мыслей Платон, или кто-то другой, описывал некое «иное место», где существовала возможность приобретения опыта аутентичности. Правды, которая давала власть не только превзойти человеческие возможности, но и управлять идеями и проявлениями их в свете более глубокой реальности.

Оскар снова начал думать о своей жизни, о тюрьме. О презрении, которое изливал на всех и которое вернулось ему сторицей. О том, что он сам приучил своих поклонников верить только внешним иллюзиям, следовать во всем моде и стилю во что бы то ни стало. Но не учел, что образ самого себя, который каждый строит в своем представлении, не считаясь с мнением других, подвержен постоянным мутациям. В одно мгновение то, что казалось принадлежащим тебе навсегда, — весь твой непоколебимый успех — одним дуновением ветра, переменой мнения оборачивался катастрофой. Цепью, которой был прикован Прометей. Той самой цепью, к которой Оскар еще чувствовал прикованным себя.

Лучше смерть. В сорок шесть лет.

Он отложил книгу. Стал снова думать о письме, адресованном Бози из тюрьмы. И ощутил себя наконец-то счастливым. Никогда в жизни он не написал бы таких вещей теперь. Никогда не попал бы в подобную ситуацию. Страдания закалили его. В его жизни больше не было места для Бози.

Единственное, чего боялся Оскар на самом деле, — это посмотреть на себя в зеркало и убедиться, что жить по-настоящему он мог только в тюрьме. Шести месяцев оказалось слишком мало для его вины, для его настоящей вины: веры в то, что мир для него мог быть легким во всем, что, обманывая других, он мог продолжать обманывать и самого себя. За это он должен был расплатиться. До конца. Оскар снова посмотрел в зеркало и закричал. Боль в ушах пронзила мозг, и «та мысль» продолжила свой триумфальный марш глубоко в сердце.

Он должен умереть. Нет другого выхода. Следовало подготовиться.

У Оскара Фингала О’Флаэрти Уиллса Уайльда не будет другой возможности. Все кончено. Он нашел силы для последнего заключения: «Чтобы моя жизнь не стала для вас примером!»

Потом подумал, что по-настоящему правильным наказанием для него оказалось бы остаться навсегда пленником зеркала, в которое он всматривался.

Вспомнил, что Прометей украл у богов не только огонь, но и бессмертие и что только смерть делает жизнь приемлемой. Оскар, который создал Дориана Грея (человека, бросившего вызов смерти) и описывал при этом не что иное, как свое пари, сейчас смотрел в глаза собственной смерти. Он больше не мог избежать ее. Пари проиграно. Для него не взойдет то Солнце, которое философ в конце старинной книги провозглашал как единственную надежду.

Проявление Света, говорил автор размышлений, будет описано в продолжении, в другой книге, той, что Оскару никогда не удастся подержать в руках. Но сейчас его влекла тьма. Вечное забвение. Оскар смирился с приговором…


Медальон был у Робби в кармане, когда он, рыдая, обнимал безжизненное тело друга. Оскар оставил ему письмо, в котором, помимо поручений для жены и детей, просил положить книгу в тайник в шкафу. Робин сразу догадался: эта книга каким-то образом связана со смертью друга. Он хотел бы уничтожить ее, но понимал, что должен выполнить последнюю волю Оскара.

Робби вложил медальон в углубление шкафа и нажал…

На секунду мелькнуло видение: Танжер и арабский юноша, которому Робби дарит медальон. Юноша улыбался, Робби тоже. Жизнь продолжалась и без Оскара. Может быть, менее красивая, но все равно чудесная. Как он часто говорил своему другу и как хотел бы сказать ему снова: «В жизни всегда есть повод, чтобы ее прожить».

23 Май 1971 года. Париж, отель, улица Боз-Ар Только так мог летать…

Пам еще не вернулась. Шел дождь, и, как в старые добрые времена в Лос-Анджелесе, Джиму захотелось взобраться на карниз, чтобы встряхнуться. Но день был действительно мрачным, и на такой рискованный шаг не хватило сил.

Так что он остался стоять у открытого окна, опираясь на перила. Казалось, он готов взлететь… но лишь в мыслях, только так он мог летать сейчас.

Джим высунулся в окно, чтобы дождь промочил его насквозь, — он хотел почувствовать себя живым.

Путь назад был отрезан. Ушло время для шуток, для игры с вечностью. Без публики клоун мертв, а он уже не мог выступать перед толпой. Вспоминая, кем он был еще шесть месяцев назад, Джим не узнавал себя. Клоун, утративший непосредственность, внезапность, обречен на патетику.

Клоун должен оставаться за пределами внешнего мира, не должен касаться реальности.

Он смотрел на облака, пока холодная вода заливала его лицо и волосы и текла за ворот. Видел себя, грузного, раздавшегося…

Его любовь к Пам также не выдержала вызова реальности. Памела рождала в нем неизменное, вечное чувство — именно поэтому неспособное вырасти, преобразоваться, чтобы соответствовать реальности.

«В любом случае я буду тебя любить. Буду любить тебя, пока небо будет поливать землю дождем».

Дождь продолжался. Заливал его лицо и его любовь. Безразличный ко всему.

24 Август 2001 года. Париж, комиссариат По краю бездны

Даниэль Дженессе в ужасном положении. Это августовское преступление выводит ее из равновесия своей нетипичностью. Она не знает, с чего начать, хотя внешне все кажется таким очевидным.

Даниэль провела расследование, связанное с этой американской художницей с французским именем, которая непонятно почему хладнокровно прикончила Жерома Дзубини. При этом вырисовывался портрет порядочнейшей тридцатилетней американки из Нового Орлеана, незамужней, из прекрасной семьи.

Ее мать Анн умерла от инфаркта, когда дочь была еще маленькой. Отец неизвестен. Похоже, единственное темное пятно в биографии Морсо — это личность отца. Но сколько матерей-одиночек в годы свободной любви не знали отцов своих детей! Это не преступление и не мотив.

Жаклин Морсо выросла с бабушкой, успешной пианисткой, закончила Академию искусств Луизианы с наилучшими оценками. Более того, вне всяких сомнений, оказалась в Париже в первый раз и по очень веской и важной причине: открытие персональной выставки в галерее Раймона Сантея, одной из самых известных в городе.

О расследовании в цирке Дзубини вообще лучше забыть. Оно завело Даниэль в настоящий тупик, и в прямом, и в переносном смысле.

«Люди не от мира сего», — пожаловалась она своему помощнику Коллару. Но отметила про себя, что сделала это с улыбкой и смесью снисходительности и восхищения. Несмотря ни на что, эти люди ее поражали. Циркачи, олицетворение невинности, казалось, жили в другом измерении, дыша одним искусством, беззаветно преданные своим животным. Но в то же время Даниэль ощущала какую-то глубокую настороженность перед лицом этой параллельной реальности. Внешне спокойный мир жил на краю бездны, готовый провалиться в ад при первой же потере равновесия.

Это ощущение усилилось, когда она столкнулась со странным всадником, кружившим между повозками цирка, с филином на плече. Его гордый и загадочный вид поразил ее. Когда он окинул ее взглядом, Даниэль почувствовала себя неловко и неуютно (что редко с ней случалось), причем настолько, что даже не посмела приблизиться к нему и задать несколько вопросов. Покончив с формальностями, она почти сбежала оттуда в глубоком смятении. Хотелось как можно скорее вернуться во внушающий уверенность рациональный мир своего кабинета.


Не было и следа каких-либо связей, никаких причин, видимых или воображаемых, которые объединяли подозреваемую и жертву. За четыре дня, проведенные в Париже, у Жаклин, похоже, был единственный контакт с Дзубини. Косвенная улика — показание женщины из охраны, уверяющей, что видела, как на вернисаже Дзубини разговаривал, хотя и очень недолго, с художницей. Что же такого ужасного мог сказать Дзубини, чтобы вызвать столь убийственную ярость молодой женщины? Может быть, раскритиковал ее картины?

Даниэль усмехается этой мысли, но тут же останавливается в своих предположениях: это дело, которое представлялось таким простым и очевидным, становится все более запутанным. Очень легко ошибиться, следуя неопровержимым, казалось бы, фактам, и отправить в заключение невиновного. Вместе с тем исчезновение Морсо и невозможность ее ареста — это настоящая пощечина в адрес комиссара, сделавшего головокружительную карьеру в государственной полиции.

А в холодильнике морга ждет вскрытия труп Жерома Дзубини. И это факт, подкрепленный свидетельствами, неопровержимыми показаниями людей, присутствовавших при его гибели. Женщина нанесла смертельный удар ножом, насквозь пронзившим сердце несчастной жертвы…

Нужно во что бы то ни стало найти Морсо, понять мотив ее поступка. И для этого Даниэль должна проявить все способности комиссара.

Она вызывает своего помощника Коллара.

— Инспектор, прикажите вашим сотрудникам установить незаметную слежку не только за Раймоном Сантеем, но и за всеми связанными с ним людьми. И организуйте прослушивание его телефонов, как личных, так и галереи.

— Комиссар, я уже позволил себе приготовить запросы в прокуратуру и сейчас принесу их на подпись.

Неоценимый Коллар. Может, не столь блестящий, но незаменимый сотрудник. Всегда знает, что нужно делать, и спасает Даниэль от административной волокиты. Потому что она не переносит бюрократию, волокита — это не для нее.


Итак, Жаклин Морсо, родилась в Новом Орлеане 3 июля 1971 года.

Даниэль рассматривает фотографию на буклете выставки — девушка не похожа на убийцу.

Но Даниэль не доверяет внешности. Наружность обманчива, она скрывает правду. И внешнее в случае с Дзубини слишком бросается в глаза, чтобы быть правдой.

Нужно действовать, и как можно скорее, прежде чем сомнения возобладают.

Коллар воссоздал всю историю семьи Сантей. Единственный факт, который вызывает глубокое замешательство, — самоубийство отца Раймона, Альдуса Сантея, художника. Он был найден обескровленным в ванне своего дома много лет назад.

Жаклин и Раймон — оба без отцов. Даниэль вспоминает своего отца, погибшего в автокатастрофе, когда она была еще девочкой, и у нее неожиданно перехватывает горло от слез. У нее, которая не плакала, даже когда хоронили папу.

Этот случай не такой, как все. Есть в нем нечто, что затрагивает ее лично, то, что она несет в себе много лет. И именно поэтому она боится ошибиться, поэтому не должна доверять вроде бы очевидному, должна идти своим путем.

25 Май 1971 года. Париж, улица Ботрейи Чей-то дух? Привидение? Ангел?

Снова в этом доме, и снова в одиночестве. Памела опять покинула его.

Он не знал, что делать, как быть. Может, нужно принять ее отсутствие и начать жить собственной жизнью? У него есть его фильмы, его стихи, которые можно опубликовать. Джеймс Дуглас Моррисон, американский поэт. Как Уолт Уитмен или Эмили Дикинсон.

На секунду он показался себе самонадеянным и улыбнулся.

Взял синий блокнот, перечитал то, что сочинил. Осознал, что слова часто звучат криком отчаяния и безнадежности.


«Слушайте, настоящая поэзия не говорит ни о чем, лишь предлагает возможности. Открывает все двери, чтобы можно было выбрать ту, что вам ближе. Если мои стихи и пытаются достичь чего-то, так это дать людям свободу от пут, в которых они живут и чувствуют».


Джим огляделся вокруг, будто в ожидании одобрения. Он, привыкший к громадным толпам поклонников, которые обожествляли каждое его слово, каждый жест, остался один. Той публики больше не существовало — существовала другая, которую он нес внутри себя, в своей душе, единственная, поклонения которой он так горячо желал и которую не смог покорить.

Теперь он почти все время проводил в своей комнате, за письменным столом с кожаной планшеткой, которую передвигал, следуя за солнечными лучами.

Кто-то в доме напротив упражнялся в игре на рояле. Джиму нравилось слушать его, когда он писал стихи.

Ему казалось, что он видит что-то огромное, желтое, пересекающее молнией комнату за его спиной.

Чей-то дух? Привидение? Ангел?

«Почему кто-нибудь из вас не прилетит освободить меня?»

Нахлынула усталость, нужно отдохнуть. Он лег на диван и заснул глубоким сном.

Ему снился ангел — существо, похожее на обыкновенного человека, но с крыльями, взлетевший над пустыней, чтобы увидеть мир с высоты. Земные вещи казались ближе оттуда, охватываемые единым взглядом, — все на своих местах, все в своем настоящем предназначении. Именно такой мир он предпочитал.

С высоты, издалека, все приобретало четкость и ясность. Все начинало свой полет. Даже у предметов и вещей вырастали крылья. И Джим наконец-то улыбнулся.

26 28 августа 2001 года. Париж, кладбище Пер-Лашез Чугунные решетки кладбища

Пишут сплошную ложь!

Я купила первую попавшуюся газету: я должна знать, что меня ожидает. Но столь нелепого вранья и выдумок, взятых непонятно откуда, трудно было даже представить.

До чего дошли! Пишут, что, если даже правда, будто я впервые оказалась в Париже, моя бабушка, знаменитая пианистка Катрин Сеймур-Морсо, здесь как у себя дома и нужно вести расследование в этом направлении.

Я в ярости! При чем здесь моя бабушка? Как они смеют поливать грязью ее имя?!

От злости мне хочется разорвать газету, но внимание привлекает любопытная деталь: тело Дзубини уже покинуло морг и будет похоронено завтра на кладбище Пер-Лашез, именно там, куда меня посылал бродяга с Вогезской площади…


Я выхожу из дома за полночь и удивляюсь, что город освещен так ярко и полон жизни. Я оглушена шумом ночных заведений, баров, бистро, отзвуками беззаботных разговоров гуляющих людей.

Брожу по незатихающему городу до самого утра и с первыми лучами солнца появляюсь перед чугунными решетками кладбища.

Охранник, к счастью, не обращает на меня никакого внимания. Пользуясь возможностью, я быстро проскальзываю внутрь и, играя роль туристки, покупаю небольшой буклет, где указаны памятники и могилы известных людей. Начинаю перелистывать его.

Бродяга с Вогезской площади говорил о виновных и невинных и о том, что я должна прийти сюда. Может быть, в самой жизни знаменитостей, похороненных здесь, кроется разгадка, дорога, по которой нужно пройти. Читаю краткие сведения о людях, обретших здесь покой: Модильяни, Россини, Макс Эрнст, Айседора Дункан. Меня особенно поражает история любви Наполеона и Марии Валевской. Здесь, в Париже, захоронено только ее сердце, а тело увезено в Варшаву, столицу ее любимой Польши.

Вспомнились слова Жерома Дзубини: «Я здесь, чтобы помешать тебе следовать за его тенью и слушать свое сердце…»

Значит ли это, что следовать порыву сердца — опасно?

27 Мария Валевская Бродно, Польша, 7 декабря 1786 года — Париж, 11 декабря 1817 года

Слава Наполеону, спасителю Польши, посланному ей Небом.

Польский народ

Мария смотрела на своего ребенка — да, несмотря ни на что, она была горда, что родила сына императору. Разглядывала его внимательно, ища сходство с отцом.

Тень омрачила ее лицо, она расстроилась, думая, что не увидит, как вырастет ее любимый сын Александр. Одна цыганка нагадала ей, что Мария умрет молодой, а она верила цыганкам. Несколько лет назад они предсказали, что Мария встретит великого человека, более того, самого великого, и что он станет ее настоящей любовью.


Это произошло во время первого визита Наполеона в Варшаву. На приеме в свою честь император заметил восторженный взгляд молодой красавицы, блондинки с огромными голубыми, невероятно красивыми глазами, длинными волосами и прелестным мягким выражением лица. Она показалась ему ангелом или лесной нимфой. Он сразу же поинтересовался, кто это такая.

«Жена графа Валевского», — ответили ему.

Граф стоял тут же, рядом, и казался ее дедушкой. Поэтому Наполеон без колебаний пригласил Марию танцевать. Они танцевали вместе весь вечер. Мария была на седьмом небе. Она забыла обо всем, в сердце был только он. Мария ненавидела русских, которые убили ее отца. Обожала своего брата Теодора, своего преподавателя Николая Шопена, отца знаменитого Фредерика. Любила свою родину и, еще даже не встретив его, любила Наполеона Бонапарта, живую легенду. Она преклонялась перед ним, подобно всем полякам, как перед единственно возможным освободителем родины.

И сейчас она находилась в его объятиях. Это был он, тот великий человек, которого нагадала цыганка.


На следующий день к дому Валевских подкатила императорская карета. Марии преподнесли море цветов и письмо в конверте с императорскими печатями: «Я видел только вас, был восхищен только вами, желаю только вас, прошу ответить мне сейчас же, чтобы успокоить мой пыл и мое нетерпение. Наполеон».


Для Марии пришло время любви. Эта любовь, которую она ждала всю свою жизнь, давала силы преодолевать любые препятствия. Мария последовала за императором в Париж, Вену — повсюду, где имелась хоть малейшая возможность побыть вместе. Несмотря на трудности тяжелых переездов, скрываясь ото всех, перенося неизбежные разлуки, она шла за ним.

Потом случилось то, чего она боялась и желала больше всего на свете. Мария зачала ребенка. Наполеон, убежденный в своей бесплодности, был совершенно счастлив, и она уже мечтала об их возможном браке. Поддалась иллюзии, что этот человек (которого она любила больше самой жизни) останется с ней навсегда.

Мария помнила то, что сказала в невинности и правдивости своей молодости, своего чистого сердца: «Все мои мысли исходят от него и возвращаются к нему. Он для меня все — вся моя будущность, вся моя жизнь».


4 мая 1810 года на свет появился Александр Флориан Жозеф Колонна-Валевский, плод этой любви, — сын Марии, который был только ее. Навсегда.

Марию душили слезы, когда она держала его в объятиях, когда целовала это маленькое хрупкое существо, когда укладывала его в колыбельку. Надежды на совместную жизнь с великим, не принадлежащим себе человеком растаяли очень быстро. Та цыганка сказала ей правду: Мария умрет молодой. Самый страшный удар, после которого ей расхотелось жить, нанес сам император, сообщив, что собирается развестись с Жозефиной, чтобы жениться на представительнице королевской династии. Позже последовал еще один удар: играя ее судьбой, изгнанный на Эльбу Наполеон позвал Марию к себе на остров. Она прибыла туда сразу же с маленьким сыном на руках и была вынуждена жить тайно, в едва приемлемых условиях. Но даже такая короткая идиллия вновь оказалась разрушена, так как распространилась молва, что на Эльбу приезжает сама императрица с сыном. Наполеон, чтобы избежать скандала, был вынужден отослать Марию с ребенком с острова.

Последний раз Мария виделась с Наполеоном через три дня после поражения под Ватерлоо: император держал сына Александра на руках и беззвучно плакал. На этот раз все кончилось по-настоящему и навсегда.

Мария была готова следовать за императором в ссылку, но он запретил ей. Безутешная, она покинула его, и для нее наступил конец.


С этого момента Мария начала умирать. Даже материнская любовь была бессильна, Мария таяла на глазах.

Каждый раз, когда она смотрела на сына, представляла его уже взрослым, мужественным и прекрасным. Необыкновенным, как его отец. Ее же время кончилось.

Она начала писать свое завещание, сидя рядом со спящим ребенком, и его присутствие странным образом успокаивало ее. Мария делала это для сына.

«Желаю, чтобы мое сердце осталось в Париже, и хочу, чтобы мое тело вернулось на любимую землю, в Польшу, и было похоронено там, в семейной могиле».

Она все сделала правильно, и Александр, когда вырастет, будет гордиться своей матерью.

28 28 августа 2001 года. Париж, кладбище Пер-Лашез Ослепленная ярким сиянием

Жером Дзубини был потомком самого великого из когда-либо существовавших клоунов — Гектора Дзубини. Семейная могила Дзубини располагалась рядом с колумбарием — погребальными нишами в несколько этажей, невыразительными и малоинформативными. Основатель династии покоился в скромной могиле под черной плитой из оникса в новой части кладбища. На камне были выгравированы золотом цирковая повозка и небольшое дерево.

Что же я делаю здесь, верно ли направление, которое я выбрала? Не знаю.

Возвращаюсь назад, разочарованная, в полном смятении. Может, нужно оставить эти безумные поиски неизвестно чего и отдаться в руки правосудия в надежде, что истина каким-то образом прояснится и я буду оправдана? Истина, которая опровергнет факты во всем их очевидном противоречии: я действительно держала в руках нож, который пронзил сердце Жерома Дзубини. Но при этом я не убивала его.

Несмотря на мое состояние, я вглядываюсь в красоту памятников. Как бы мне хотелось сейчас быть просто туристкой, путешествующей художницей, делающей зарисовки надгробных монументов, настоящих произведений искусства.

Например, ангел слева от меня — прекрасная статуя внушительных размеров, которая невольно приковывает внимание. Есть что-то таинственное, магическое в этом образе, к нему не может остаться равнодушной душа художника. Я направляюсь к могиле, но останавливаюсь, ослепленная ярким сиянием — луч солнца неожиданно вспыхивает из-под крыльев ангела. Когда зрение возвращается ко мне, вижу перед собой против света фигуру мужчины, похожего на бродягу с Вогезской площади. Не могу разглядеть его лицо, но чувствую тот же запах — сигарет, виски и цветов.

«Следуй за мной», — говорит он, прежде чем пуститься бежать.

Секунда сомнений, и вот я уже мчусь за ним, однако скоро теряю его и понимаю, что искать бесполезно. Он исчез, будто растворился в воздухе.

Останавливаюсь, оглядываюсь вокруг и проверяю по карте, где же я оказалась. Да, я совершенно заблудилась. Начинаю искать указатель в секторе и замечаю могилу, явно посещаемую больше других. Темно-серый мрамор весь исчеркан подписями, которые оставили посетители. На металлической табличке надпись на греческом:

КАТА TON ΔAIMONA EAYTOY

В свое время я изучала греческий, бессонными ночами пытаясь понять использование аориста. Эпитафия гласила: «Следуй за своим духом».

Это знак, указание маршрута.

Джеймс Дуглас Моррисон.

Открываю брошюру с описанием захоронений и быстро читаю его биографию, одну из самых подробных.

Естественно, я слышала о Джиме Моррисоне, певце группы «The Doors», но не знала, что он прожил последние месяцы в Париже, что умер и похоронен здесь. Эта эпитафия, более подходящая для философа, чем для рок-звезды, кажется мне очень странной.

На могиле лежит фотография, должно быть Моррисона. Я наклоняюсь, чтобы рассмотреть ее поближе. Надпись гласит: «Hello, I love you», и я, разумеется, знаю, что это название одной из его песен. Он очень красивый на этом снимке, но в лице кроется что-то грустное. Вытаскиваю из сумки блокнот и карандаш и начинаю зарисовывать этот портрет. Не хочу забыть его, как не хочу забыть и саму могилу.

На одном дыхании, уверенно делаю набросок.

Неожиданно вокруг темнеет. Меня пронзает необъяснимый страх. Оглядываюсь — но рядом никого. Поворачиваюсь к могиле и вижу ее освещенной ярким лучом солнца. Сейчас она выглядит совершенно другой, ослепительно-белой и — неожиданно — с бюстом Моррисона наверху. И самое главное, она открыта, будто бы еще пуста. Все длится долю секунды, солнце исчезает, и могила приобретает прежний вид. Галлюцинация или видение чего-то, что когда-то произошло? Я напугана. Мои руки дрожат, и дрожь лишь усиливается, когда я гляжу на свой рисунок. Я в шоке. Я была убеждена, что рисую могилу такой, какой вижу сейчас или видела до появления вспышки света, но вместо этого на бумаге — мое видение. Нарисованная могила открыта, и она с бюстом Моррисона. Но и это еще не все: вглядываюсь в рисунок и понимаю, что у бюста явно черты моего лица, а не лица рок-звезды. Что это? Видение моей собственной могилы?

КАТА TON ΔAIMONA EAYTOY

«Следуй за своим духом».

Я каменею, но внутренняя дрожь не проходит.

29 Май 1971 года. Париж, улица Ботрейи Между двумя кругами света — кольцо полной темноты

С первыми лучами солнца Джим внезапно проснулся, весь в поту и с бешено бьющимся сердцем. Включил свет, и его страхи подтвердились.

Пот был леденящим из-за холодного сквозняка, гулявшего по комнате. Окно было оставлено открытым. Джима разом покинули силы, он с трудом сел на кровати.

«Памела! Опять она. Опять оставила открытым это проклятое окно. Никак не может понять, что через него проникают ангелы, призраки и демоны».

Он сделал усилие, чтобы подняться, но, как только оказался на ногах, его охватила тоска и тревога от мысли, ставшей уже постоянной.

«Боже, чего ты хочешь от меня? Иногда я слышу Твое дыхание за спиной. Значит, это действительно правда — чем больше Ты даешь, тем сильнее испытываешь? Сделай так, чтобы я снова стал кусочком неба!»

Он взглянул на потолок, украшенный фреской — голубое небо с мягкими белыми облаками. Эти облака успокаивали его.

Встал, закрыл окно. Но этого оказалось недостаточно, чтобы исчезло овладевшее им чувство бессилия. Нужно было выйти отсюда, что-то искать, что-то понять. Вернуться хоть на какое-то время в мир, в реальность. Ведь иногда реальность может быть успокаивающей и даже внушающей доверие. Быстро одевшись, Джим вышел на улицу.

Стоял сильный туман, и улицы были пустынны. Он миновал Нотр-Дам и спустился к Сене. В неясном свете восхода река местами казалась красной и густой — будто вена, питающая город кровью. Горящие еще фонари в тумане выглядели множеством лун.

Проклятая боль в ноге снова заставила хромать. Неожиданно внимание Джима привлекла тень странной формы. Передвигалась она бесшумно, в необычном ритме. Любопытство заставило Джима забыть о боли в ноге и ускорить шаг.

Сначала ему показалось, что это полицейский на лошади. И действительно, это был человек на лошади, но не полицейский.

Что-то живое сидело у него на плече… Животное? Птица? Филин!

Чем ближе он подходил, тем сильнее становилось любопытство: и в лошади, и в самом всаднике было что-то уникальное, старинное. Удивительно — всадник в Париже, удивительно — едет вдоль Сены в этот час. Очень странно!

Он попытался настичь их.

Конь был вороной, сильный, огромный, с хвостом волнистым, черным как ночь. Двигался он невероятно легко, как бы пританцовывая, словно прислушивался к звукам пока еще невидимой скрипки. Джиму показалось, что он слышит эту скрипку. У всадника были широкие плечи, прямая спина и гордая посадка. Он, казалось, повторял каждое движение лошади, в совершенстве сливаясь с ней. Филин, в свою очередь, время от времени взмахивал крыльями. Все втроем они представляли единое целое, двигаясь бесшумно, синхронно, в полной гармонии, почти не касаясь земли.

Странный всадник добрался до окраины города и последовал дальше. Остановился он на площадке, полностью занятой старинными разукрашенными повозками, разместившимися вокруг высокого шатра передвижного цирка. На шатре сверкала надпись: «ЦИРК ДЗУБИНИ». Филин скрипуче закричал. Только в этот момент всадник наконец повернулся к Джиму, явив цыганское лицо с длинными бакенбардами.

И произнес:

— Входи!

В молчании Джим последовал за этим странным церемониймейстером, ступая по мягкому песку освещенного внутри шатра. По всему периметру цирка в многочисленных канделябрах из черного хрусталя горели свечи, а между двумя кругами света находилось кольцо полной темноты.

Остановившись в центре арены, всадник повернулся к Джиму. Лошадь продолжала свой легкий танец на месте и казалась еще более впечатляющей. Неожиданно филин взлетел, и лошадь замерла.

— Это храм, где сосуществуют в гармонии, в полной самодостаточности люди, природа, искусство и красота. Ради любви, только ради любви. Это очень шаткое равновесие, и оно магическое. Мало кто может достичь его, еще меньше тех, кто может его поддерживать. Между двумя кругами света таится темнота. Там обитает тигр, которого нужно постоянно подкармливать. Ты должен пересечь эту темноту, Джим, и дойти до меня с улыбкой на устах. Ты будешь страдать и можешь потерять себя самого, но это необходимо сделать. Доверься мне.

Джим выслушал его и понял: всадник прав, должна существовать особенная причина, ради которой он находится сейчас здесь, в этот миг, в этом городе. Он должен пройти через глубокие страдания, чтобы открыть эту причину для себя, а затем вернуться к цыгану и рассказать о том, чего он смог добиться. Он должен держать ответ перед ним, перед этим всадником смерти.

30 28 августа 2001 года. Париж, кладбище Пер-Лашез Наверное, это слишком большая ответственность

— Знаете, что означает эта надпись?

Неожиданный голос заставляет меня содрогнуться от страха, и я резко поворачиваюсь. Я была уверена, что нахожусь здесь одна. Броситься в бегство, не вызвав подозрений, я не могу, поэтому наклоняюсь, стараясь спрятать лицо за волосами.

Передо мной человек с длинными нечесаными патлами, в маленьких темных очках. Выглядит почти как мальчишка, хотя он примерно моего возраста.

— Следуй за своим духом… — отвечаю неуверенно.

— На самом деле существуют разные интерпретации. Некоторые переводят как: «Слушайся демона, который есть в тебе», другие считают, что это означает. «Будь верен своему духу».

— Извините, а вы кто?

— Просто поклонник Джима Моррисона. Меня зовут Марсель, Марсель Дюпон. А вы, почему вы здесь?

— Делаю зарисовку этой могилы, я художница.

Свою ошибку осознаю слишком поздно. Не гожусь я в беглые преступницы — все газеты только и кричат об американской художнице-убийце, а я — будто недостаточно моего американского акцента — во всеуслышание заявляю, что художница.

— А почему вас интересует именно эта могила? Ведь здесь много захоронений знаменитых художников или монументов с уникальными статуями. Эта уже несколько лет выглядит очень скромно.

— А раньше она была другой?

— Вначале здесь был только крест с именем Джима и гипсовая фигурка ящерицы, которая, как известно, является символом Моррисона. Он сам называл себя королем ящериц. Но эта фигурка не простояла долго, кто-то ее украл. Потом семья поставила памятник из белого камня с бюстом Джима.

Мое видение!

— Я не очень много знаю о Джиме Моррисоне. Только то, что он был солистом группы «The Doors».

— Нет, он был намного больше, чем просто солист. Он считал себя прежде всего поэтом. Поэтому однажды перестал петь и переехал сюда, в Париж.

— Почему вы так интересуетесь его жизнью?

— Меня всегда поражает, когда человек, который может иметь все, что захочет, разрушает себя своими руками. Не понимаю этого. Вы, должно быть, американская художница, судя по акценту…

Вот, сейчас он догадается и спросит, а не убийца ли я, о которой пишут все газеты. Нужно быть очень осторожной. И я перебиваю его:

— Скорее, англоговорящая, и не совсем настоящая художница, просто дилетантка, студентка. Делаю наброски.

— Не важно. Вы наверняка знаете историю Джексона Поллока, американского художника.

— Да. Он был алкоголиком и погиб в пятьдесят шестом году, разбившись на машине. Прожил всего сорок четыре года.

— Вам не кажется, что тот, у кого есть талант, должен служить людям, а не растрачивать его как попало?

— Наверное, это слишком большая ответственность.

— Да, я тоже об этом думал. Боязнь ответственности — единственная объяснимая причина. Извините, что заставил вас потерять время. Вы встали очень рано, чтобы работать, а не слушать мои скучные рассуждения.

Он прощается и уходит. Только сейчас я замечаю его негнущуюся походку, совершенно ненатуральную. Кажется, он слепой. Вдруг, словно читая мои мысли, он оборачивается и говорит:

— Не беспокойтесь, это место я хорошо знаю. И потом, я немного еще вижу. Какие-то тени… но это мне помогает. Дегенеративная макулопатия, ничего нельзя сделать.

— Мне очень жаль.

Мой ответ искренен, но все же я чувствую облегчение, что он никак не мог узнать меня.

— Ко всему можно привыкнуть. Самое главное, чтобы меня не лишили музыки. Не смогу жить без нее. Хотя иногда, как, например, сейчас, мне хотелось бы хорошо видеть.

— Почему?

— Хотел бы посмотреть ваши рисунки. Думаю, они очень красивые.

— Почему вы так решили?

— Я привык видеть людей через их голос. И у вас он красивый. Значит, и ваши рисунки тоже.

— Сколько вам лет, господин Дюпон? — поддавшись импульсу, спрашиваю я.

— Тридцать шесть, но выгляжу моложе, правда?

— Да, действительно.

Он снова приближается ко мне:

— Только подумайте! Сегодня Джиму было бы больше пятидесяти семи лет! Вы можете представить Моррисона в пятьдесят семь? Когда Джим умер, ему было всего двадцать семь, но врач, который его осматривал, сказал, что он выглядел на тридцать лет старше.

— Как он умер?

— Из-за передоза, как многие его коллеги. А торговец наркотиками, продавший ему последнюю дозу, — тот же человек, который продал последние дозы Джимми Хендриксу и Дженис Джоплин. Настоящий истребитель рок-звезд! Кстати, он жил с Марианной Фейтфулл — Марианной, полной веры и… наркотиков. Джим предсказал, что станет третьим, потому что имена всех троих начинались с «дж». Хотя Моррисон ненавидел героин.

Марсель мне очень симпатичен. Мне нравится, что он воодушевляется, когда рассказывает о давно ушедших героях и событиях, оставляющих большинство людей равнодушными. Он не говорит банальности и с удивительной легкостью открывает свой мир незнакомому человеку.

— Откуда вы знаете все это?

— Я защитил университетский диплом по психологии в прошлом году. По теме распространения наркотиков в движении хиппи в шестидесятые и семидесятые годы.

— Странная тема для диплома…

— Да. Потому я и работал над ним так долго. В университете не очень серьезно отнеслись к этой проблематике. Но я считаю, если наркотики столь сильно влияют на массы и воспринимаются ими в качестве инструмента освобождения, я, как психолог, обязан изучить это явление максимально глубоко.

— И к какому заключению вы пришли?

— Я видел лучшие умы моего поколения, разрушенные безумием, умирающие от голода, истерически обнаженные, волочащие свои тела по улицам черных кварталов, ищущие болезненную дозу на рассвете…

Не знаю, смеяться или думать, что у этого парня не все в порядке с головой. Он говорит так, как будто читает стихи.

— Что за странные слова?

— Это из «Вопля» Аллена Гинзберга. Самые прекрасные стихи бит-поколения. А вывод моего диплома состоит в том, что иллюзии целого поколения хиппи привели это поколение к массовому разрушению наркотиками. Кстати, совершенно логично. Как в свое время, после Великой французской революции, Террор уничтожил все идеалы, убив тысячи людей. Как Сталин, проделавший то же самое после Октябрьской революции, но уже с миллионами.

— Не понимаю…

— Человек боится свободы, счастья. Именно боится. И когда видит конкретный путь к своему настоящему освобождению, старается избежать его любым способом.

— Почему?

— Потому что не хочет брать на себя ответственность за свою собственную свободу, свое счастье. Потому что нуждается в зависимости.

— То, что вы говорите, очень печально.

— Да, я знаю. Но, к счастью, это только моя гипотеза. И я буду рад, если кто-нибудь ее опровергнет. Фактами. Кстати, я написал пьесу для театра. В ней я обращаюсь к этой теме, показывая жизнь другого большого поэта, также избравшего иной путь, — Артюра Рембо. Я был бы очень рад, если бы вы пришли посмотреть спектакль. Это в открытом театре в парке Монсо, недалеко от Триумфальной арки.

— Я бы с удовольствием пришла, но не знаю, если…

— Вот адрес театра. Я рассчитываю на вас. Более того, я дам вам пригласительный билет на двоих, так что если захотите прийти с кем-нибудь…

Беру билет, который Марсель протягивает мне с улыбкой.

— Да, разумеется, я приду.

Что я делаю?! Похоже, я совершенно потеряла разум. Меня обвиняют в убийстве, вся полиция Парижа поставлена на ноги и ищет меня, а я планирую посещение театра, как будто ничего не случилось.

Полное отсутствие чувства реальности? Но на самом деле происшедшее начинает пробуждать во мне ощущение полной свободы.

— «Следуй за своим духом», как написано на могиле! — добавляю я.

Марсель улыбается:

— В пятницу вечером, в половине десятого.

31 Июнь 1971 года. Париж, Нотр-Дам Настоятельная необходимость освободиться от всего

Наконец он получил подтверждение! Он не сумасшедший: тигр и в самом деле существовал — в Новом Орлеане, так же как на улице Ботрейи. Он существовал, и его нельзя было избежать. Что еще нужно узнать о нем? Чем нужно его кормить?

Джим чувствовал себя усталым и пронизанным страхом, но понимал, что у него нет выбора. Его дорога еще не закончена.

Он сделал шаг вперед, не зная, куда нужно двигаться. Направился к Нотр-Дам. Вошел в собор и в одной из часовен зажег свечу, наблюдая, как тает воск, как стекает на остатки свечи, придавая ей новую форму.

«Леса свечей собора Нотр-Дам…»

Возможное начало новой поэмы… Стоя в тишине, Джим подумал, что, может быть, еще есть шанс изменить жизнь. Как ему хотелось бы поговорить с Памелой, второй половиной его души, рассказать ей о том, что он переживал сейчас. Он обратился к ней, словно она была рядом.

Начал молиться по-своему, декламируя вполголоса стихи, написанные несколькими днями ранее. Написанные, чтобы приблизить к себе то, что было бесконечно далеко и, быть может, навсегда потеряно.

«Прости меня, Отче, ибо я знаю, что творю. Хочу услышать последний Стих последнего Поэта».

Потом он покинул собор и направился к площади Сен-Шарль. Останавливаясь изредка, чтобы дать денег уличным музыкантам, которые встречались по дороге. Кошелек Джима опустел. Он испытывал настоятельную необходимость освободиться от всего, что у него было, чтобы достичь чего-то настоящего. Чего-то, на что он еще мог бы опереться.

Его приговор был самый ужасный.

Иметь мир у своих ног — и быть не в силах достичь того, что любишь больше всего.

Он улыбнулся. А что, если этот всплеск чувств просто результат чрезмерного опьянения? Если нужно всего лишь проснуться, освободиться от кошмарного сна?

32 28 августа 2001 года. Париж, улица Ботрейи Наконец-то у меня есть ангел-хранитель

Я сама не заметила, как добралась до дома.

Чувствую себя настолько захваченной всем произошедшим и в голове у меня столько мыслей, что кажется, будто я нахожусь во все ускоряющемся водовороте. Под действием адреналина я не испытываю больше страха и готова к любому риску, как никогда в жизни.

Неожиданно приходят на ум слова моей бабушки, они словно всплывают из колодца памяти на поверхность: «Запомни, Жаклин, смысл жизни в переменах. И так как они неизбежны, их нужно преодолеть, или они возьмут верх над тобой».

Впервые я серьезно задумываюсь над этой мыслью.

Решаю, что пойду в театр, хочу снова увидеть Марселя, я чувствую с ним непонятное родство. И вообще, во-первых, я невиновна. Во-вторых, знаю, что существует нечто таинственное, что я должна раскрыть, чтобы спасти себя. Я горю от нетерпения и собираюсь идти до конца. Бросаюсь на диван и в состоянии крайнего возбуждения рассматриваю облака на потолке. Рано или поздно Раймон попробует связаться со мной. Надеюсь, это случится как можно раньше. Может быть, даже сегодня.

Закрываю глаза, но не могу спать.

Слышу мужской голос, причем настолько близко, что чувствую тепло дыхания. Голос глубок и убедителен:

Не можешь вспомнить, где кончился тот сон?

«Забудь ту ночь, раз не было в ней звезд».

Мы все готовы?

Церемония начинается…

Открываю глаза. Я подозревала с самого начала, но сейчас абсолютно в этом убеждена: кто-то еще находится в доме.

Самое странное, это не вызывает во мне никакого беспокойства, — наоборот, успокаивает. Кто-то другой, невидимый, живет здесь со мной и не только меня оберегает, но и пытается помочь мне понять что-то. Ничто не случайно, и я мысленно возвращаюсь к теплому голосу, который заставляет меня открыть глаза.

«Церемония начинается…»

Наконец-то у меня есть ангел-хранитель.

33 Июнь 1971 года. Париж, Вогезская площадь «Джеймс Дуглас Моррисон, американский поэт»

Он погрузился в отчаяние до такой степени, что уже не чувствовал боли, как пьяница. Он стремился исчезнуть как Джим и вернуться как Джеймс. Джеймс Дуглас Моррисон, американский поэт.

Единственный способ выжить, не потерять рассудок — двигаться, двигаться без остановки, без устали. Ходить по городу, к которому он уже привязался, по улицам, что уже стали знакомыми, привычными, которые Джим успел полюбить.

Например, ему всегда нравилось приходить на Вогезскую площадь и смотреть на играющих детей. Эта связь с настоящей жизнью немного успокаивала его.

Вот и сейчас Джим подошел к малышам, чтобы наблюдать за их возней в песке. Ему казалось невыносимым, что эти дети, став взрослыми, будут также страдать или их судьба сложится еще хуже, чем у него.

Хотелось закричать, спасти этих детей, потому что на миг он увидел то, что еще не случилось. То, что он не желал бы видеть никогда. Но изданный им звук был бессильным шепотом, и его никто не услышал.

«Прошу вас, дети, послушайте меня. Что мы сделали с Землей?»

Мелькнуло видение… мир перевернут, все идет в неправильном направлении, все поставлено с ног на голову, как в «Саду земных наслаждений» Босха. Вопрос перспективы — это просто вопрос перспективы…

В конце концов, те же космонавты смотрели на Землю с Луны и, если бы захотели, могли бы увидеть часть людей головой вниз. Перспектива и сила тяжести…

Он присел на скамейку и вытащил блокнот.

Не было времени считать и изучать дни — время исчезло вместе с Памелой.

Он не заметил даже, что уже стемнело и строчки в блокноте начинают сливаться.

Дети покидали сквер и уносили домой свои мечты; он оставался, чтобы вспомнить свои.

34 29 августа 2001 года. Париж, кладбище Пер-Лашез Всякое разумное следствие вызвано разумной причиной

Просыпаюсь от громкого шелеста жалюзи. Дождь льет как из ведра. Для меня же это еще одна возможность выйти. Старый зонт, который я обнаружила в доме, поможет мне спрятаться. Хочу вернуться на кладбище. После сегодняшнего сновидения я уверена, что найду там все ответы. И потом, как ни странно, это место меня успокаивает.


Моя мать умерла, когда я была еще маленькой, поэтому мне казалось, что смерть — это совершенно естественно. Кроме того, я родилась и выросла в Новом Орлеане. А там смерть не означает конец всего, она представляет собой просто другую сторону жизни.

В нашей жизни всегда есть место для смерти кого-нибудь или для конца чего-нибудь. Это служит противовесом и придает жизни ценность. Я выросла со смертью матери внутри себя. Это означало чувство невосполнимой потери, но и способность помнить, сохранить, найти снова. Уверенность, что я встречу маму где-нибудь, когда-нибудь. Наверное, она и есть мой ангел-хранитель.


На кладбище направляюсь сразу по знакомой аллее. Дождь усиливается, но я продолжаю идти быстрым шагом к могиле Моррисона. Вдруг охранник, мужчина лет шестидесяти, небольшого роста, но с широкими плечами, останавливает меня:

— Туда дорога закрыта. Из-за дождя произошел обвал. Куда вам нужно?

— На могилу Моррисона.

— Вам придется обойти этот участок и добираться более длинным путем. У вас есть карта?

Показываю ему буклет и замечаю, что успела написать на нем свои инициалы: «Ж. М.». Опять оплошность. Прячу брошюру, надеясь, что охранник ничего не заметил. Он продолжает объяснять мне дорогу, но я заверяю его, что справлюсь сама.

Неожиданно он протягивает руку, чтобы представиться, и я невольно делаю шаг назад.

— Меня зовут Леон Дюпон, я охранник кладбища. Работаю здесь уже тридцать лет. Вернее, один из охранников, учитывая огромные размеры территории. Не беспокойтесь, я просто хотел вам помочь.

— Извините, это все дождь, он меня нервирует.

— Пойдемте со мной.

Он не должен видеть моего лица! Охранники обычно умирают от скуки, поэтому читают все газеты и смотрят телевизор, а мое лицо — повсюду. Иду за ним, стараясь прикрыться зонтом. Через несколько метров вижу могилу из необработанного камня в форме дольмена, на котором написано:

РОДИТЬСЯ, УМЕРЕТЬ, ВОЗРОДИТЬСЯ СНОВА
И ПОСТОЯННО СОВЕРШЕНСТВОВАТЬСЯ.
ВОТ ЗАКОН

— Очень странная могила.

— Одна из самых посещаемых. Сегодня никого нет из-за дождя, обычно же здесь всегда полно народу.

— Из-за ее необычной формы или по другой причине?

— Это могила Аллана Кардека.[15] Не знаю точно, чем он занимался, но это определенно связано с духами. Зайдите, зайдите внутрь, здесь еще кое-что написано.

Внутри склепа установлен бюст с надписью на плите:

Аллан Кардек. Основатель духовной философии.
ВСЯКОЕ РАЗУМНОЕ СЛЕДСТВИЕ
ВЫЗВАНО РАЗУМНОЙ ПРИЧИНОЙ.
СИЛА ПРИЧИНЫ КРОЕТСЯ В ВЕЛИЧИИ СЛЕДСТВИЯ

Останавливаюсь, задумчиво рассматриваю могилу.

— Если хотите, можете остаться, а я должен идти. Отсюда не так далеко до могилы Моррисона, все время прямо и потом направо.

Бурчу «спасибо» и даже не поворачиваюсь к нему, боюсь, что здесь, без спасительного прикрытия дождя, меня узнают.

Снаружи странной капеллы продолжает лить дождь, создавая еще более сюрреалистическую атмосферу. Это место меня околдовывает.

Глубоко вздыхаю и замираю.

«Мертвые невидимы, но они не отсутствуют», — вдруг приходит на ум цитата из Блаженного Августина. Невидимы… Поскольку я из Нового Орлеана, разумеется, я тоже всегда так считала. Но я верю еще и в искусство. А искусство — это как раз то, что делает видимым невидимое. По крайней мере я в этом убеждена. Когда художник пытается изобразить даже самый простой сюжет, он вкладывает свое видение, часто недоступное обыкновенному глазу. Наконец-то я понимаю! Вот что я должна делать, чтобы вырваться из этой абсурдной истории, — рисовать. Меня охватывает нетерпение. Это будет моя терапия. Займусь своим делом, как только вернусь на улицу Ботрейи. Посещение кладбища Пер-Лашез снова принесло мне пользу.

35 Июнь 1971 года. Париж, кладбище Пер-Лашез Причина и следствие

Два человека смотрели на большое кладбище на холме Шаронн.[16]

Джим в момент страха и отчаяния нашел Альдуса и привел сюда. Это место казалось ему особенным, он очень любил его — кладбище Пер-Лашез.

— Прошу тебя. Если я умру в Париже, я хочу, чтобы меня похоронили здесь.

— Не говори глупостей!

Альдус делал вид, что беззаботен, что не замечает безнадеги, овладевшей Джимом. Но в душе, конечно, беспокоился и одновременно понимал, что ничем не может помочь. Опять воцарилось молчание.

Джим до конца сознавал свое одиночество, полную внутреннюю пустоту. Он бродил среди могильных памятников, спрашивая себя, не превратился ли он уже в тень, в страждущего духа? Мысли приходили в голову, но не складывались в слова, и последняя попытка выговориться другу угасла в бессилии. Да, он был совершенно одинок. Он должен испить эту чашу и, возможно, только потом воскреснуть.

«Когда музыка смолкнет — потуши все огни».

Альдус остановился, а Джим уверенно направился в сторону необычной могилы-дольмена. Казалось, он уже не однажды бывал здесь и прекрасно знает ее.

РОДИТЬСЯ, УМЕРЕТЬ, ВОЗРОДИТЬСЯ СНОВА
И ПОСТОЯННО СОВЕРШЕНСТВОВАТЬСЯ.
ВОТ ЗАКОН

Так было написано на входе в склеп.

Альдус тревожно огляделся. Это место не внушало ему доверия. Он вздрогнул от страха, когда Джим с неожиданной силой потащил его за собой внутрь:

— Иди сюда! Это невероятное место!

Джим преобразился, он казался ребенком, получившим заветный подарок.

— Это совершенно волшебное место, посмотри! — Он подтолкнул Альдуса внутрь капеллы, сделанной из необработанного серого камня.

Альдус очутился перед бюстом похороненного здесь человека. Надпись на плите гласила:

Аллан Кардек. Основатель духовной философии.
ВСЯКОЕ РАЗУМНОЕ СЛЕДСТВИЕ
ВЫЗВАНО РАЗУМНОЙ ПРИЧИНОЙ.
СИЛА ПРИЧИНЫ КРОЕТСЯ В ВЕЛИЧИИ СЛЕДСТВИЯ.

Джим продолжал:

— Это могила одного последователя спиритизма. Он утверждал, что является воплощением друида, жреца кельтского народа. В детстве мать рассказывала мне кельтские сказки и легенды. У нее были ирландские корни. Одна из этих сказок произвела на меня особенно сильное впечатление. В ней говорилось о Конле Красноволосом, сыне Конна Сто Битв. Однажды, когда он стоял рядом с отцом на высотах Уснеха, города Древней Ирландии, он увидел девушку в странных одеждах. Конла спросил ее, из каких она мест, и она ответила, что пришла из Долины Вечно Живых, где не ведают ни греха, ни смерти. Отец-король и слуги были удивлены, слыша чей-то голос, но никого не видя, потому что никто, кроме Конлы, не мог видеть эту заколдованную девушку. Король спросил сына, с кем он разговаривает, но вместо него ответил молодой девичий голос. Голос сказал, что она, невидимая аришелица, влюблена в сына короля и хочет увести его с собой в королевство, где правит Боадаг и где молодость не исчезнет вплоть до последнего дня Божьего суда. Король, услышав эти слова, позвал друида по имени Аллан и приказал ему с помощью заклятий изгнать эту заколдованную девушку. После заклинаний друида она исчезла, оставив Конле яблоко. С этого момента Конла не ел ничего, кроме этого волшебного яблока, которое после каждого укуса оставалось целым.

Так прошел месяц. И однажды, когда Конла снова стоял рядом со своим отцом, он увидел ту волшебную девушку. Она опять заговорила с ним и сказала, что в этот раз друид будет бессилен что-либо сделать, ведь они находятся в заколдованных землях. Король услышал мелодичный голос невидимки, но ничто уже ему не помогло. Он увидел, как его сын удаляется на хрустальном корабле. Рядом с ним стояла девушка с длинными золотистыми волосами — девушка, которая заколдовала и похитила Конлу… Красиво, не правда ли?

— Да Очень красивая сказка, но сейчас нам пора идти.

Альдус не чувствовал себя здесь в безопасности, он вообще боялся всего, что связано со спиритизмом. Даже сказки о привидениях, духах или колдовстве всегда вызывали у него страх и смятение.

Джим, похоже, не слышал его. Он стоял перед бюстом, словно беззвучно молясь.

Альдус не стал беспокоить друга и вышел из склепа, чтобы глотнуть свежего воздуха… Страна, в которой правил Боадаг, могла подождать. Он был не из тех, кого можно околдовать волшебным яблоком.

36 30 августа 2001 года. Париж, Лувр Что Ты такое, Бог?

Возвращаюсь домой, открываю дверь и вижу на полу конверт.

Это от Раймона. Наконец-то. Внутри записка и билет. Билет — в Лувр, в записке всего несколько строчек: «Завтра в 17 часов, в Лувре, выставка Караваджо. Не бойся, будет так много народу, что никто тебя не заметит. Я знаю, что ты невиновна, и уверен, что скоро все уладится! Обнимаю».

Раймон предлагает мне покинуть убежище, успокаивает. Но мною снова овладевает страх. Страх, что Раймон на самом деле не верит мне, что подозревает меня в…


И все-таки, с бьющимся сердцем, я иду в Лувр.

Стараясь казаться совершенно естественной и незаметной, вхожу в музей. Внешне остаюсь спокойной, но не могу заставить себя не оглядываться в поисках Раймона. Не вижу его нигде. Среди огромной толпы впервые я чувствую себя одинокой. Вливаюсь в медленно движущуюся массу людей, пришедших на выставку. Волнение мешает сосредоточиться на картинах, но лишь до момента, пока я не останавливаюсь перед полотном «Святой Павел, пронзенный молнией на улице Дамаска».

Меня захватывает волшебная, интригующая сила художника, которым я всегда восхищалась. Я замираю, завороженная картиной. Неожиданно ощущаю запах сигарет и спиртного, к которым примешивается знакомый аромат цветов. Аромат жасмина. Он становится все интенсивнее, все ближе. Оборачиваюсь, надеясь, что это Раймон.

Но это опять тот же человек с Вогезской площади, тот же клошар. Он улыбается, показывая свои белоснежные детские зубы.

Смотрит на картину и потом на меня:

— Знаешь, что сказал святой Павел, упав с лошади?

У него сосредоточенный и строгий взгляд.

— Нет. Почему я должна знать это?

Страх пронизывает меня.

— Что Ты такое, Бог? Понимаешь, не КТО, а ЧТО?

— Да, понимаю, — шепчу я.

— Читай одиннадцатую главу Бхагавад-гиты. Найдешь там, что Арджуна, увидев Кришну, спросил про себя то же самое: «Что ты такое?» Подумай, есть ли разница.

— Но я не поняла, извините, что за Багв… Как вы сказали?

В тот же момент слышу, как кто-то вполголоса произносит мое имя:

— Жаклин, Жаклин.

Снова поворачиваюсь и вижу рядом Раймона. Клошара и след простыл. Его запах тоже испарился…


Раймон устраивает мне настоящий допрос. Хочет понять, обманула ли я его в чем-то, скрыла ли что-то. Расспросы не обижают меня, потому что он делает это с большим тактом. На его месте у меня тоже были бы сомнения. Мы еще не знаем друг друга настолько, чтобы доверять вслепую. Но когда я объясняю ему, что произошло, его лицо проясняется, и я вижу, что он мне верит.

— Но почему этот человек убил себя?

— Не знаю. Клянусь тебе, что не знаю.

— Похоже на жертвоприношение.

— Жертвоприношение? Но для кого? Зачем? И при чем здесь я?

— Именно это и нужно понять, если мы хотим выбраться из кошмара.

— Единственная возможность — отдаться в руки правосудия. Они должны поверить мне.

— Ты с ума сошла! Все видели, как ты заколола ножом этого человека. Я сам, как свидетель, сказал бы, что так и было. И что ты им ответишь?

— Что же мне делать? Факт моего участия останется фактом, даже если мы узнаем, почему Дзубини убил себя, схватив меня за руки.

— Он хотел во что-то тебя вовлечь. Что он сказал прежде, чем заколол себя?

— Сказал, что должен помешать мне следовать за тенью моего отца и слушать свое сердце.

— Что это может значить?

— Не знаю. Но на Вогезской площади я встретила бродягу-поэта, который дал мне блокнот и сказал, что я должна пойти на кладбище Пер-Лашез.

— На кладбище?

— Да. И еще он сказал, что ему известно, что я невиновна, и что виновных могут спасти только невинные. Очень странный персонаж.

— Вся эта ситуация странная! И что ты сделала?

— Я пошла на Пер-Лашез, следовала там за тенью и оказалась перед могилой Джима Моррисона…

— Неужели?

Неожиданно замечаю, что Раймон весь напрягается.

— «Следуй за своим духом». Это надпись на могиле. И она могла бы значить «следуй за твоей тенью». Так?

— Почему бы нет? Может, это след. Но все равно я не понимаю.

Раймон озабочен: эта надпись на могиле Моррисона ему явно о чем-то напомнила. Но я не смею ни о чем его спрашивать. Просто умоляю:

— Ты мне поможешь?

— Конечно. Это я тебя пригласил в Париж. И не могу бросить тебя в беде.

— Спасибо.

Порывисто целую Раймона в щеку и чувствую его смущение. Не знаю, чем оно вызвано: тем ли, что мы сейчас находимся в толпе, или тем, что он оказался втянутым в эту неправдоподобную историю, или вообще всей этой ситуацией, которая нас связала. Впрочем, он прекрасно понимает, что без него я не смогу ничего предпринять. И я сознаюсь себе, что мне нравится эта зависимость.

37 Июнь 1971 года. Париж, Монмартр На вершине мира

Джим не находил себе места и в своем импульсивном паломничестве мечтал увидеть мир с высоты. Потому он и отправился пешком в базилику Сакре-Кёр, на вершину холма Монмартр, к самой высокой точке Парижа.

Ему было необходимо окунуться во что-то чистое, белое, незапятнанное, почувствовать себя снова в Новом Орлеане, где он встретил Анн. Казалось, прошло очень много времени с тех пор, как он познакомился с ней, и еще больше — с момента, когда она открыла ему тайну, преследовавшую его и здесь, в Париже, даже когда он поднимался на Монмартрский холм, возвышавшийся подобно белоснежной вершине. Хранитель Святого сердца, Сакре-Кёр, обязан был быть белым, чистым, незапятнанным, какими были когда-то сердца всех людей.

«Узнай свое сердце, Джим», — сказала ему Анн.

Казалось, это очень просто, и Джим поверил ей. Он любил ее, но в то же время надеялся, что еще сможет быть вместе с Памелой, сможет провести с ней остаток дней. Но Памелы, Пам, которую он так отчаянно любил, больше не существовало. Да, он сам отчасти виноват в том, что сейчас она превратилась в призрак, тень человека в поисках искусственных сновидений. Может, ему нужно было испробовать вместе с ней все эти падения и взлеты, дойти до грани их общей судьбы, чтобы понять ее до конца. Памела снова становилась в его глазах жертвой, богиней, воплощением рока, судьбы.

Вечер рассеял дневную жару, огни фонарей освещали Монмартр. Джим вошел в огромную белую, как в Новом Орлеане, церковь. Снова спрятался в чреве кита Мозаика «Сердце Христово»… и сразу тысячи вопросов.

Должно ли сердце быть удалено от окружающего мира, чтобы оставаться чистым? Быть недосягаемым, на алтаре, отделенным от тела?

«Да, в этом тайна, Анн. Или же наши сердца не могут существовать в одиночестве и им необходимы сердца других людей?»

Не по этой ли причине он так нуждается в Памеле? Вдруг у нее ключ от его сердца?

Но теперь оно останется навсегда холодным, потому что Памела больше не нуждается в нем.

«Помоги мне, Анн, прошу тебя».


Последние лучи заката слабо освещали церковь сквозь витражи. Джиму захотелось подняться еще выше, на купол. Он попытался точнее вспомнить слова Анн, но вместо этого в памяти всплыла новость, которую она прошептала ему перед возвращением в Лос-Анджелес. Новость, убившую его. Она сказала, что ждет ребенка, девочку, и что он — ее отец. Джим отреагировал ужасно, кричал, что она хочет подловить, что придумала это, чтобы разбогатеть, чтобы стать знаменитой. Что он совершенно не хочет этого ребенка, что она использовала свою религию, ритуалы вуду, чтобы обмануть его, чтобы загнать в западню.

Он прокричал ей все это в лицо.

Анн осталась спокойной, безучастной. Как будто она ожидала такой реакции, как будто знала Джима лучше, чем кто-либо другой. Но эта невозмутимость вызвала еще больший гнев: он привык к яростным ссорам с Памелой, к оскорблениям и пощечинам, которые обычно заканчивались объятиями, поцелуями, вином, наркотиками и в конечном итоге — сексом. Но Памела для него была ребенком, и поэтому он все прощал ей. Анн была женщиной, и Джим не мог перенести, что она попыталась и, более того, смогла обмануть его. В тот момент ему хотелось убежать и забыться с помощью алкоголя, как он обычно поступал. Отодвинуть проблемы, чтобы не слушать свое сердце. Он хотел вычеркнуть из памяти все, что сказала ему Анн. Но она остановила его и, взяв его лицо в руки, проговорила: «Не беспокойся, я буду растить ее сама. Я не собираюсь мешать тебе».

Джим сразу успокоился. Анн умела влиять на него. Но опять возник вопрос: «Откуда ты знаешь, что будет девочка?»

Анн посмотрела на него с нежностью. Улыбнулась, ничего не ответив.

Только сейчас Джим задумался и попытался восстановить все детали того разговора. Больно осознавать, что уже ничего нельзя исправить.

Слишком поздно для его сердца, в котором больше нет любви, слишком поздно, чтобы вернулась Анн.

Дыхание перехватывало, лестница не кончалась, болевшая нога давала о себе знать. Но Джим заставлял себя подниматься. Он не мог себе позволить не достичь вершины. Еще один шаг, потом еще…

«Узнай свое сердце, Джим, и следуй ему». Слова Анн всплывали в памяти. «У всех внутри горит искра, Джим. Ты воображаешь себя ящерицей, даже королем ящериц. Подумай, ящерица не может оживить свое сердце сама, она вынуждена согревать его на солнце, на виду у всех. И в эти моменты она становится легкой добычей. Остается на солнце и погибает. Ты тоже такой, Джим. Тебе необходимы другие, чтобы спрятаться среди них, представиться тем, кем ты не являешься на самом деле. А ведь ты поэт. Поэт Джеймс Дуглас Моррисон, человек, способный видеть мир внутри себя и в то же время иметь свой особенный, неповторимый взгляд на окружающее. Всегда… Моя малышка — это твоя дочь, Джим».

Джим достиг наконец парапета купола. Панорама, открывшаяся оттуда, захватывала дыхание. Но он продолжал думать об Анн. Сказала ли она ему правду о ребенке? Многие уже играли с ним подобную игру, но Анн была иной.

Дочь… Если это правда, она должна была уже родиться. Дочь — его, но не Памелы. Эта мысль, казавшаяся невозможной, постепенно вселялась в его разум, нежная и пугающая. Кто знает, если он однажды встретит дочь, сможет ли поглядеть в ее глаза и узнать в них свои?

Джим в страхе отогнал эту мысль. Появилась надежда, что у его дочери будут другие глаза, что она всегда сможет смотреть дальше любых преград. Преград, пленником которых Джим сделал себя сам.

Он взирал на Париж, уже укутанный ночью, и новая надежда родилась в его сердце. Да, возможно, у него получится… раскрыть свою сущность и подарить ее людям, отбросив окончательно завесу всего показного и внешнего.

Наблюдая разворачивавшийся внизу грандиозный спектакль Парижа, находясь почти на небе, Джим почувствовал себя на вершине мира. И впервые осознал, что он должен сделать.

38 30 августа 2001 года. Комиссариат Мне недостаточно только трофея

Инспектор Коллар, не теряя времени, молнией врывается в кабинет Даниэль.

— Госпожа комиссар, Раймон Сантей посетил Лувр и встретился там с девушкой, соответствующей описанию Жаклин Морсо. Что мы предпримем? Наши агенты готовы арестовать обоих.

Даниэль колеблется. Нужно хорошо обдумать следующий шаг. Если арестовать Жаклин сейчас, скорее всего, они ничего не добьются.

Да, официально эта девушка — убийца, и, арестовав ее, Даниэль получит поздравления от всех начальников, возможно даже — продвижение в карьере.

«Мне недостаточно только трофея».

Слишком все просто. Чтобы действовать профессионально, как ей нравится, нужно выслеживать добычу, выжидать, чтобы понять Жаклин. Понять, почему она появилась открыто, на виду у всех. Понять причину такого риска и (кто знает?) обнаружить сообщников.

— Следите за ними и сообщайте мне о каждом их шаге.

— Но они уже практически у нас в руках.

— Делайте, что я вам говорю, Коллар. И не теряйте их из виду ни на секунду. Это очень важно, Коллар. Я рассчитываю на вас.

Коллар выходит из кабинета с поникшей головой, и Даниэль испытывает облегчение. Она надеется, что на правильном пути. «Эта Жаклин начинает нравиться мне».

39 26 июня 1971 года. Париж, «Кафе де Флор», Сен-Жермен-де-Пре Боишься быть одним из многих?

Джим говорил слабым, хриплым голосом, держа в руках конверт магазина «Самаритен». Он вытащил журнал с интервью Жан-Люка Годара и показал Альдусу и его другу, режиссеру Алену Ронэ, будто в журнале была заключена единственно возможная правда.

— Я убежден. Это мой путь, и я должен сделать все, чтобы мои фильмы были поняты нужными людьми. В этом мое спасение, понимаете?

Альдус посмотрел на друга. Это он, вернее, его жена Аньес знала кого-то в «Синематеке», кто мог бы помочь Джиму.

Ален уже видел фильмы Джима, считал их слабыми и очень умело перевел разговор на теорию кино:

— Кино — это не революция, театр тоже. Скорее, они призваны быть утешением. Люди идут в кино или в театр не для того, чтобы строить баррикады, а чтобы переживать эмоции, которых не могут найти в обыденной жизни. Очень просто, не так ли? К сожалению, катарсис служит предохранителем от любого типа революции.

— Я не согласен. Кино должно указывать путь, так же как театр и поэзия. Музыка — да, это утешение, ностальгия, она оставляет тебя там же, где нашла. Но кино и поэзия меняют тебя внутри, и это настоящая революция.

— Не думаю, Джим. Конечно, то, что ты делаешь, может изменить людей. Я имею в виду — только что-то конкретное. Действие, которое следует за идеей. Остальное, если не быть осторожным, может быть использовано теми, кто имеет власть. Поэтому в первую очередь нужно подорвать эту власть, возможно и насильственным путем.

— Я могу заниматься только тем, что умею. Мне неинтересно участвовать в демонстрациях, я могу их наблюдать со стороны, делать заметки, чтобы потом выразить мое отношение к происходящему. Может, даже восхищение.

— Не чувствуешь себя в центре внимания? Боишься быть одним из многих?

— Ошибаешься, мой друг, все как раз наоборот.

Но Ален не мог понять, он был слишком вовлечен в «борьбу со властью», и все его мысли пропитывала идеология этой борьбы.

Для Джима все было по-другому. И не могло быть иначе. В свое время он видел огромные толпы, движимые одним его дыханием, одним жестом, одним его взглядом, брошенным в людскую волну. Он ощущал огромное давление, ответственность перед этими людьми, хотя и не понял этого сразу. Иногда ему казалось, что он уже все видел, что прожил уже сто лет и устал от всего.

И в этот раз он остался непонятым. Поднялся и, покинув Альдуса и Алена в знаменитом парижском кафе, ушел с высоко поднятой головой. К сожалению, он не был одним из многих. И это начинало давить на него.

40 30 августа 2001 года. Париж, улица Ботрейи Своя жизнь

Вернувшись домой, я сразу берусь за кисти. Караваджо — слишком сильный стимул, чтобы не использовать его. У меня до сих пор перед глазами образы великого художника.

Я обосновываюсь в комнате с большой картиной на стене, написанной, как подтвердил Раймон, его отцом. В этом доме было его ателье в семидесятые-восьмидесятые годы. После смерти отца Раймон не стал трогать его вещи, и потому все инструменты и материалы художника остались здесь.

Говоря о своем отце, Раймон выглядел настолько печальным и потерянным, что, получив разрешение пользоваться красками и всем прочим, я тоже замолчала.

И вот я перед чистым холстом, все ужасное, что произошло со мной в Париже, забыто на время. Начинаю набросок… треснувшее яйцо, из которого выползает змея. Змея — это искушение. Но не только. Это что-то, что побуждает, подталкивает тебя к преступлению, которое ты не хочешь совершать, но которое становится неотвратимым.

Процесс рисования змеи уже почти не зависит от меня. Она будто сама заполняет полотно, знает сама, куда ползти. Движется в сторону сердца! И останавливается, только когда приближается к нему А оно открыто настежь, всему миру!

Отодвигаюсь от полотна, чтобы увидеть все целиком. Этот набросок говорит обо мне! Я должна разобраться, что происходит со мной. И с удивлением понимаю, что мне хочется как можно скорее показать рисунок Раймону.

Чувствую облегчение и, складывая краски и кисти в ящик, обнаруживаю в нем блокнот, похожий на тот, что дал мне клошар. Беру его и, несмотря на то что он весь в пыли и паутине, начинаю перелистывать. На первой странице две буквы: «J» и «М», которые могут быть инициалами. «J» и «М» — это и мои инициалы! Тут же рядом с буквами отмечено: «Июль 1971 года». Лишь немногие страницы исписаны, остальные совершенно пусты.

Заметка: «Прочесть книгу вместе с Альдусом» — и ниже стихи:

Знаешь, как, бледна и ужасна,

настигает нас смерть в странный час,

необъявленный, незапланированный.

Незваную гостью, слишком к тебе дружелюбную,

ведешь ты с собою в кровать.

Всех она делает ангелами,

превращая спины и плечи в крылья,

гладкие, как ворона когти.[17]

Переворачиваю страницу и снова вижу заметку: «Вернуться в цирк к всаднику с филином на плече».

Чьим был этот дневник? Наверное, друга Альдуса.


Возвращаю блокнот в ящик. И в этот момент ко мне приходит идея картины: над змеей и рядом с яйцом я нарисую ангела, моего ангела-хранителя.

Так будет правильно.

41 Июль 1971 года. Париж, улица Ботрейи Образ земного божества

Был вечер. Джим хотел вернуться домой, но боялся. Боялся одиночества. Он, который всегда был в центре внимания, боялся оставаться один настолько же, насколько всегда желал этого. Кашляя, он с трудом поднялся по лестнице дома на улице Ботрейи. Альдус помог ему донести дрова и собирался уйти, но Джим упросил его остаться, не покидать его одного в этот момент.

Дома Джим сразу взял книгу, которую ему доверила Анн в Новом Орлеане и которую они с Альдусом уже пытались читать. Ему очень хотелось прочесть ее до конца, словно она была написана специально для него.

Альдус, в совершенстве знавший греческий, начал читать. В книге говорилось о непосредственном опыте, помогающем открыть внутри себя двери для созерцания… Гармония между людьми возможна, а разница между индивидуумами, их культурой и религией может стать источником внутреннего богатства. Книга говорила о необходимости сделать известными таинства, которые пережил сам автор. Никто не должен оставаться единственным, исключительным хранителем этого опыта, а тайны, мистерии должны быть открыты всем людям на земле. Описывалась пещера, каверна, в которой существуют мрак и свет одновременно, где все рождается и умирает каждый миг.

Получив эту книгу, Альдус сразу прочел ее до конца, а по завершении чтения понял и смысл. К сожалению, распространять доктрину, содержавшуюся в книге, не ему предназначалось. Джим Моррисон, идол молодежи, живой образ земного божества, — он был избран, чтобы передать людям дар свободы и мира.

Альдусу же следовало оберегать Джима и помогать ему. Он прервал чтение и с беспокойством посмотрел на Джима. Перед ним был другой человек, не тот, что сиял улыбкой на обложках журналов, притягивал и мог вести за собой толпы молодых людей. Сейчас он казался клошаром. Альдус вздохнул, закрыв книгу. Ему нужно было ехать к себе домой, в Нейи, к жене и сыну.

— Нет, не уходи! Кто для тебя более важен, чем я, сейчас?

Джим пытался задержать его, улыбаясь и шутя, но уже не цеплялся за Альдуса.

— Я должен идти, Джим. У меня сын маленький, и я не могу все время оставлять жену одну.

— Не беспокойся, обойдусь. До завтра. Помни, что мы должны закончить книгу, один я не смогу, я же не знаю греческого. А то, что ты читаешь, увлекает меня все больше.

— Да, завтра мы закончим. И надеюсь, у меня будет сюрприз для тебя.

Альдус посмотрел на Джима: взгляд того был потухшим, бессильным.

— Прошу тебя, Джим, постарайся отдохнуть. Выспись спокойно — и завтра будешь чувствовать себя лучше.

Тень улыбки мелькнула на уставшем лице Джима.


Он не представлял, что может дойти до такой степени саморазрушения. Он чувствовал себя уничтоженным, безжизненным. Не мог выйти из состояния оцепенения, которое уже превращалось в постоянный транс. И в то же время странная энергия рождалась внутри, бросая вызов ему самому, заставляя двигаться вперед, делать шаг за шагом. Так тянулись дни. Ему нужно было по-настоящему лечиться, и Альдус пытался всеми силами убедить его в этом. Но Джим не хотел ничего менять и тем более предпринимать. Ему казалось, что впервые он почувствовал всю тяжесть жизни, и это ощущение странно усыпляло его.

Единственное, что по-настоящему раздражало, — это кашель. Сильный, раздирающий, сотрясавший все тело до спазмов и каждый раз уносивший еще кусочек жизни.

Джим обратился к Альдусу:

— Умоляю, позови Памелу. Скажи, чтобы она пришла.

— Но я уже звал ее много раз, ты же знаешь. Она отказывается.

— Скажи ей, что мне очень плохо. Она знает, как помочь.

Альдус набрал номер Бретея. Разумеется, она была там и даже сама взяла трубку. Он сразу понял, что она тоже в ужасном состоянии и что ее присутствие рядом с Джимом ни к чему хорошему не приведет. Но тот настаивал, и Альдус отправился к Памеле. Последняя надежда спасти Джима… Альдус вынужден был идти к этому проклятому Бретею, чтобы привести Памелу, хотя прекрасно понимал, что это лишь ускорит саморазрушение Джима.

Перед уходом он сказал ему:

— Следуй своей дорогой, Джим. Оставь Памелу навсегда.

— У меня нет никакой дороги, Ал. Больше нет. Никто не понимает силу моих фильмов, ни в Лос-Анджелесе, ни здесь. Никто не хочет слушать мои стихи. Все говорят мне: «Пой!» Но я не хочу петь.

— Если у тебя нет пути, следуй за своим духом, Джим. Он подскажет тебе, что делать. Пусть он ведет тебя. Ты просто переживаешь сейчас сложный момент, но все наладится.

Альдус не мог сказать больше, не мог пока открыть Джиму его очень четкое и точное предназначение. Не мог признаться, что им нужно как можно быстрее прочесть обе старинные книги.

КАТА TON ΔAIMONA EAYTOY

«Следуй за своим духом, пусть он ведет тебя. Ты должен, Джим. Я не могу совершить это вместо тебя. Могу только помогать, я всего лишь иерофант.[18] Ты сам должен сделать решающий шаг».

42 31 августа 2001 года. Париж, парк Монсо До конца поверить в происходящее

На карточке, которую оставил мне Марсель, написано: «В пятницу в 21.30. Парк Монсо, со стороны Триумфальной арки». То, что спектакль играется в парке Монсо, мне кажется, имеет особый смысл. Достаточно поменять одну букву в моей фамилии, чтобы она совпадала с названием парка. Да, я должна пойти.

Придя в парк, не сразу нахожу театр. Но так как я пришла раньше, стараюсь затеряться среди людей и насладиться прохладой летнего вечера. Отыскиваю театр, это настоящая копия театра елизаветинских времен — весь из дерева, но полностью открытый свежему ветру.

Спектакль называется «Наперекор Рембо». Интригующе. Спрашиваю в кассе про Марселя.

— Это ты девушка с Пер-Лашез?

Удивленно отвечаю:

— Да.

— Марсель сказал, что ты можешь войти.

Театр не освещен и еще пуст. Только луч света направлен на сцену, на Марселя, одетого по моде девятнадцатого века. Кажется, он волнуется. Он за роялем, глаза скрывают темные очки.

Чей-то голос спрашивает, принесли ли то, о чем просили. Другой отвечает утвердительно, но выражает неудовольствие, говоря, что никогда не видел на сцене ничего более отвратительного.

— К сожалению, большая часть спектакля держится именно на этом. Нужно повторить эту сцену, Марсель…

Должно быть, это режиссер. Он приглашает актеров подняться на сцену.

— Ты готов играть?

Марсель кивает, улыбаясь.

Актер, исполняющий главную роль, поднимается на сцену и кланяется. Он держит в руках нечто завернутое в пергамент. Из свертка вытекает жидкость, похожая на кровь, капает на подмостки. Актер садится за стол, за ним следуют остальные.

— Нельзя было взять бутафорское сердце из пластмассы?

Актер открывает пакет, показывая сердце, набухшее от крови.

Режиссер, кажется, очень доволен:

— Именно этого эффекта я и добивался. Зрители должны видеть, как на сцене проливается кровь, чтобы до конца поверить в то, что происходит.

Актер набирается смелости и берет сердце в руки:

— От какого оно животного?

— От свиньи. И если не будете с ним слишком плохо обращаться, потом можем съесть его.

В голосе режиссера слышатся садистские нотки, и я, которая всегда была защитницей животных, прихожу в ужас от этой бесчувственности.

Актер держит в руках сердце так, будто это череп Йорика, и начинает читать стихи Рембо. Его «Вечность». Потом садится за трехногий стол рядом с другими артистами и кладет сердце в центр.

— Дух Рембо, хотим раскрыть твой секрет. Душа твоя потерялась в заливе Адена, среди торговцев оружием и рабами. Объясни нам, почему ты отдал свой голос ужасу, задушив ангельские слова? Какую ложь ты должен был защищать? По чьей крови ты должен был шагать?

Из сердца неожиданно начинает брызгать кровь прямо на артистов. Они в ужасе шарахаются от стола. Все кажется настолько реальным, что по моей спине пробегает дрожь.

Поднимаюсь к Марселю на сцену. Он улыбается, прекрасно понимая, что произошло.

— Это сценический трюк. Смешно?

— Мне не показалось, что актеры от этого в восторге.

— Да, все было устроено и обговорено только с режиссером. Требовалось создать эффект неожиданности. Ты видела? И тоже поверила, что все по-настоящему!

— Я ухожу.

Я рассержена. Мне не нравится обман, не нравится театр. Ненавижу кровь.

— Подожди, послушай это…

Он начинает играть. Божественно! Как так? Откуда он знает, что это моя самая любимая мелодия? Та, которую мне часто играет бабушка, — Шопен, Ноктюрн номер девять?

Слушать его — это настоящий ностальгический ритуал, он всегда напоминает мне о матери. И хотя я продолжаю слушать, боль становится невыносимой. Остаюсь на сцене, окаменевшая, околдованная.

— Это часть спектакля. Стихи Рембо, музыка Шопена и некоторые мои реплики: «Вырежьте мое сердце. Меня ввели в заблуждение. Сердце — это сосредоточие моего страдания. Оно должно вернуться туда, где родилось, и оставить мою душу в покое. Уберите его, прошу вас, оно предало меня и больше не чистое. Оно поддалось обману, обесценило любовь. Спасите меня от этого ада».

Марсель прекрасно декламирует.

Он обнимает меня за плечи, будто оберегая от чего-то. Шепчет:

— Шопен тоже похоронен на кладбище Пер-Лашез. А сердце, если не ошибаюсь, — в Польше, как он завещал. Но я представил, что сердце ему было оставлено. И его душа до сих пор страдает из-за этого. Он не выносил своего сердца, его излишней чувствительности, его постоянной склонности влюбляться. Он хотел быть только музыкантом, а любовь отвлекала его. Хотел жить только для музыки и не поддаваться обману сердца.

Опять сердце. Мое сердце. Я должна вслушаться и понять его. Чтобы узнать.

43 Фредерик Шопен Желязова Воля, Польша, 1810 год — Париж, 1849 год

Нет страдания сильнее, чем вспоминать счастливые дни в дни несчастья.

Ему пришли на ум эти строчки из «Ада» Данте Алигьери, когда он пытался закончить музыку для кантаты с текстом своего друга Красинского на польском языке. Он не мог не думать о Жорж, об их мучительных и бурных отношениях, которые были самыми сильными и настоящими в его жизни. Он воспринимал их именно как счастливое время, такое как пережили Франческа и Паоло, воспетые Данте. Воспоминания о счастливом времени становились солнечными, когда память хотя бы на время заглушала сегодняшние страдания от любви. Любви, которая, как говорил Алигьери, подчинила разум инстинкту. Любви, заставлявшей страдать Фредерика, — любви страстной, перевернувшей всю его жизнь. Любви плотской и чувственной, ангельской и возвышенной. Страдания эти оставались в нем, не позволяя даже в короткие минуты забвения сосредоточиться на главном жизненном призвании — музыке.

«Неся свой крест…» — звучали в голове строчки стихов Красинского. Крест, всю тяжесть которого Фредерик чувствовал на себе. Он должен был закончить эту работу, дописать кантату, посвященную его родине, любимой Польше, подавленной и истерзанной. И тем самым освободиться из плена, в который он заключил себя сам.

Он старался найти в себе силы, вытаскивая на поверхность все неприятное и отталкивающее, что было в его отношениях с Жорж, начиная с их встречи в Королевской академии. Тогда он увидел ее впервые, выряженную в этот невыносимый мужской костюм, в котором Жорж так любила появляться в свете. Она показалась ему неприятной, непритягательной. И это она стала открыто добиваться его, посылая письма с выражениями восхищения и преклонения. Письма, которые постепенно становились все более и более интимными. И в которых он все больше стал нуждаться. Начались встречи, посещения ее салона, где он был пойман в умело расставленные сети и уже не захотел и не смог вырваться. Никогда еще женщина не приближалась настолько к его интимному внутреннему миру, к той таинственной, творческой силе, что высвобождалась только в музыке. Жорж завладела почти всем его существом, объединив силу характера с невероятной нежностью и способностью создать вокруг Фредерика барьер, защищающий его от внешнего мира. Никогда прежде он не переживал подобного ни с одной женщиной! Раньше все они служили для него произведениями искусства, предметами преклонения, к которым можно прикасаться как к хрупким цветам. Поэтому обычно он влюблялся в совсем юных девушек, привнося в свое творчество восхищение предметом обожания.

Жорж была на шесть лет старше его, зрелая женщина с двумя детьми, которая в нужные моменты становилась настолько по-матерински понимающей, что напоминала Фредерику о его детских годах в Польше. Она смогла странным образом пробудить и поддерживать в молодом гении такое дорогое ему чувство ностальгии по детству, по родине.

И сейчас, именно сейчас, когда он должен был отдать дань своей любимой земле, воспоминания о Жорж мучили и терзали его, не позволяя думать ни о чем другом. Он был не в состоянии писать музыку, ни тем более играть. Сидя неподвижно перед раскрытым фортепиано, перед чистыми листами нотной бумаги, он вспоминал ее письма. В них она говорила, что их души встретятся на небе, что он навсегда будет ее ангелом. Ему вспоминались дни, проведенные вместе на Балеарских островах и Майорке. На острове, где он так сильно страдал от болезни, но где был счастлив с ней. А она заботилась о нем, куда меньше внимания уделяя больному сыну и роману, который следовало срочно заканчивать.

Жорж взяла все хлопоты о нем на себя, освободив от чувства подавленности, которое всю жизнь сопровождало Фредерика и которое сейчас снова овладело им. Ощущение приближения смерти, ее предчувствие, неотвратимое и жестокое, парализующее и не позволяющее творить свободно… Без Жорж у Фредерика не осталось защиты перед страхом смерти.

Она была его покровительницей, она изгнала все его кошмары, позволив высвободиться невероятной творческой энергии. И тогда за роялем он мог создавать свои шедевры или играть так, что не боялся ничего, даже смерти.

Он хотел бы вернуться к ней, но их разрыв оказался слишком бурным, слова, высказанные в порыве гнева, — слишком ранящими. Их любовь, которую они называли «небесной», склеить было невозможно.

Жорж страшно оскорбила Фредерика, выведя его в своем последнем романе в образе князя Кароля. Образ был сразу узнан всеми. Раненое самолюбие Шопена не позволяло ему мечтать о примирении. Она выставила на общее обозрение все его недостатки, все, что знала о нем. Он старался изгнать ее из своего сердца, не испытывать никакого сожаления или ностальгии по прошлому счастью. Ностальгия… она могла быть теперь только по родине. Но и она не помогала ему собраться с духом, чтобы посвятить музыку своей любимой Польше. Слова кантаты, казалось, говорили о нем: «Над серыми скалами созерцают землю обетованную золотые лучи Божественного света — конечную цель, пределы, к которым устремляются земные братья: но никогда не смогут они их ни достигнуть, ни разделить с ними счастье. И может быть, навсегда забытые, исчезнут навечно из памяти».

Да, слова говорили о нем. Он больше не мог следовать за той, которую любил, не мог снова утешиться в ее объятиях, хотя желал этого больше всего на свете. Сожаление о невозможности вернуться к былому убивало в нем все способности к созиданию. Впервые он не мог выразить свои чувства в музыке, не мог притронуться к клавишам.

«Это болезнь».

Фредерик почувствовал собственную неискренность. Он отдавал себе отчет, что остававшаяся в нем энергия не растрачена. Она еще может быть освобождена, как в те времена, когда он был с Жорж. Это душа хотела смерти, а не тело. И следовало сопротивляться всеми силами. В andante нужно сменить тональность. Может, взять соль мажор, звучащий решительно и твердо?

Он сидел перед роялем в полном одиночестве и впервые за эти месяцы знал, что нужно делать. Нужно оттенить патетику текста сдержанной музыкой, предоставив мелодии главное место. И именно так назвать этот отрывок — «Мелодия». Cantabile, которое врезается в память и остается в ней навсегда. Cantabile, которое нравится богам.

Только после этого придет смерть и конец страданий. Достаточно лишь музыки, его последней, самой простой мелодии — завещания Фредерика Шопена.

44 Июль 1971 года. Париж, улица Ботрейи Фальшивая мелодия

Взгляд, затерявшийся в пустоте. Равнодушная улыбка.

Памела вернулась домой полумертвая, упала в объятия Джима, прозрачная, опустошенная, и его сердце сжалось. Но он снова свел все к шутке: «Знаю, что ты теряешь сознание, когда видишь меня».

Джим слишком любил ее, чтобы трезво оценивать положение вещей. С ней он терял все ориентиры, предпочитал не видеть фактов и реагировал по привычке. Раньше Памела всегда улыбалась, но не сейчас. Она была практически без сознания, как прокаженный в последней стадии, когда нервные окончания полностью атрофированы. Если бы ее сейчас жгли огнем, она не заметила бы.

Джим посмотрел на Альдуса. В глазах его таилась бесконечная печаль. Музыкант отнес Пам на руках в другую комнату и уложил на кровать. Откашлявшись, сказал:

— Это пройдет, как обычно.

— Да, постараемся привести ее в нормальное состояние, — подхватил Альдус.

Джим кивнул, хотя не верил в это:

— Мы столько раз пытались снова сблизиться, но, кажется, сейчас это уже невозможно.

Джим находился в отчаянии. Альдус понимал, что эта встреча отбросит его назад, в депрессию.

К сожалению, уже ничего нельзя было сделать. Мелодия оказалась фальшивой. Страсть к Памеле стала настоящей клеткой, тюрьмой для Джима, и он не освободится от наваждения, пока не поймет правду.

Но чаша еще не переполнена. Как скоро это случится? Альдусу придется следить за обоими, другого выхода нет.

45 31 августа 2001 года. Париж, дом комиссара Дженессе Путешествуя по собственному сну

Даниэль Дженессе спит мало и обычно не видит снов. Или просто не может вспомнить их. Кто-то когда-то сказал ей, что ее рационализм блокирует фантазию. Но сегодня ночью она видела сон, четко помнила его и долго думала о нем.

Ей снилась Жаклин Морсо, американка, обвиняемая в убийстве Жерома Дзубини. Во сне Жаклин благодаря чьим-то проискам оказалась вовлеченной в эту историю, а Даниэль поняла, что там произошло на самом деле.

Все становилось ясным… хотя совершенно абсурдным.

Но это был лишь сон. Раньше Даниэль не обратила бы на него никакого внимания. Более того, она всегда втайне гордилась своим рационализмом. Тем, что стоит, как говорится, обеими ногами на земле. Ее даже порой упрекали в цинизме, и не только на работе. А мужчины, с которыми она пыталась строить отношения, оставляли ее, обвиняя в холодности. Ей всегда были необходимы факты и обоснования и для чувств, потому она никогда не влюблялась. А если мужчинам было недостаточно ее красоты и они требовали любви, Даниэль покидала их. Никогда в жизни она не переходила рубеж, не делала шаг в сторону чего-то нереального, неконтролируемого, неочевидного. Но сегодня что-то изменилось. Этой ночью она скользнула в другое измерение, и координаты пережитого там теперь накладываются на ее реальную жизнь. Обрывки информации, образы, фразы, свет и тени, запахи… все перемешано в голове, подобно мозаике из разбитого стекла. А она пытается заботливо ее собрать.

Ей нужен еще один шанс.


Даниэль закончила все допросы и осмотр места преступления, собрала показания свидетелей, а также Раймона Сантея и его сотрудников — и не получила никаких новых сведений.

Посетила она и цирк Дзубини, надеясь найти хоть какую-нибудь зацепку для объяснения этого абсурдного убийства. Разочарование было тем сильнее, что к нему примешивалась грусть: грустно было видеть, во что превратился когда-то знаменитый цирк. Сейчас он казался разбитым корытом. Более того, ей сказали, что цирк вот-вот обанкротится, многие животные умерли, а талантливых клоунов попросту больше нет.

И все-таки должна быть причина, по которой американка убила этого несчастного циркача.

Или же…

Или же все произошло наоборот, как во сне.

Именно в цирке Дзубини с Даниэль начались перемены, сомнение поселилось в ее разуме и сердце. Она вернулась в цирк после того, как встретила эксцентричного человека на коне, проделывавшего странные трюки и носившего на плече филина.

Он смотрел на нее, нахмурясь. Смотрел таким взглядом, будто искал, как можно вывести ее из себя.

— Я знал, что вы доберетесь сюда. Вас вызвал Жером, правда?

— Я не была знакома с Жеромом Дзубини.

— Конечно. Но он вас знал прекрасно.

И всадник неожиданно исчез. А у Даниэль не хватило смелости последовать за ним и спросить, что он имел в виду.


«Сегодня утром не пойду на работу».

Даниэль хочет сохранить странное, необычное для нее состояние. Она откладывает в сторону пистолет и берет с собой только записную книжку и маленький фотоаппарат. Сегодня она будет путешествовать по собственному сну.

Даниэль улыбается, представив, как станет объясняться с Колларом. Может быть, на этот раз он почувствует себя менее виноватым, чем когда засыпает за своим письменным столом после обеда. Даниэль, которой всегда смешно будить его, сегодня прикажет ему заснуть и постараться увидеть сон специально для расследования.


Цель ее поисков — дом. Дом, который она видела во сне. Дом с облаками на потолке, наполненный картинами. Найти его не так просто. Париж не маленькая деревня, но Даниэль уверена, что сумеет его отыскать. Ей врезался в память прекрасный фасад и перекошенная ставня, которая нарушает общий вид. Она его найдет, надо действовать, решительнее отходя от реальности. С этим намерением она выходит из дому.

Стоит на остановке, готовая сесть в первый попавшийся автобус. Если кто-то с помощью сна хочет дать ей понять, что в действительности случилось с Жаклин Морсо, то в нужный момент подаст ей знак.

И все же, когда Даниэль видит подошедший автобус и открывающиеся двери, она на секунду замирает в нерешительности. Поддаться безумию интуиции или вернуться к реальности? Пойти в комиссариат и больше никогда не вспоминать об этом сне? Шофер ждет чуть дольше обычного, Даниэль улыбается и поднимается в автобус, понятия не имея, где ей выходить. Садится, сосредотачивается, припоминая приметы, увиденные во сне. Но случается непредвиденное — она засыпает, как после сильного снотворного, и так же неожиданно просыпается, когда автобус резко тормозит. Даниэль видит табличку: «Площадь Бастилии».

«Пусть будет так. Площадь Бастилии».


Она выходит из автобуса и превращается в обычную Даниэль. От обелиска со звездой отходят семь направлений, семь вариантов на выбор. Даниэль решает не выбирать. Закрывает глаза, поворачивается вокруг себя: ага, остров Сен-Луи! Она идет по бульвару Генриха IV. Настроение — как у человека, наслаждающегося первым днем отпуска.

На улице парижан куда меньше, чем туристов, но ничего, что могло бы привлечь ее внимание. Поэтому она разглядывает все подряд. На углу Лионской улицы наталкивается на мужчину.

— Извините, я задумалась!

— Ничего страшного, — говорит он с явно выраженным английским или американским акцентом.

Дальнейшее происходит в доли секунды. Даниэль видит его глаза — синие, гипнотические, смотрящие куда-то вдаль.

Похоже, это клошар. Не очень молодой, борода, нечесаные волосы, поношенная, грязная одежда. В руке у него пластиковый конверт и блокнот. Но когда она видит его улыбку, ощущает побуждение склониться перед ним, как перед королем. Она замечает белоснежные зубы, что не вяжется с общим запущенным видом. Неожиданно чувствует его запах — не клошара, не подвыпившего человека, нет. Какой-то особенный запах, такой, что на миг ей хочется остаться рядом с ним навсегда.

Ей знаком этот аромат. «Ах да! Это запах жасмина в летнюю ночь!»

И когда она меньше всего ожидает, он приближается к ней и говорит:

— Этой ночью нас посетил один и тот же сон. Был в том сне и человек на лошади, с филином на плече. Теперь ты знаешь правду о Жаклин. И знаешь, что кто-то хочет скрыть эту правду. На чьей ты стороне?

Даниэль останавливается, окаменевшая, не способная сдвинуться с места, пригвожденная взглядом этого человека, вдруг ставшего строгим. Кажется, он декламирует стихи:

— Это ваш последний шанс и наша последняя надежда. Здесь мы свободны от перекрестков. Повсюду к нашему шествию присоединяются новые последователи. Ты найдешь нас там, где хранятся рассказы королей, земных богов и воинов, где собраны сердца влюбленных, сверкающие, как драгоценности. Я предводитель в этом лабиринте. Перекресток. Обитель духов, которые нашептывают путникам, заставляя их задуматься о своей судьбе.

Даниэль смотрит, как он уходит, потом она вздрагивает, бросается следом.

— Как вы узнали о моем сне? — кричит она, тщетно пытаясь остановить его, хватая за рукав.

Сердце ее колотится так, что, кажется, сейчас выпрыгнет из груди.

— Я знаю все о снах и химерах. Но каждой вещи свое время, и сейчас — время не говорить, а действовать. Если не спешишь, если хочешь еще увидеть сны, ты должна иметь терпение. Ждать, когда тебе будет явлен знак, который укажет путь. Мечтатель видит сны не только когда спит — он видит их всегда.

Человек поворачивает за угол и исчезает. Даниэль могла бы остановить его, отвести в комиссариат, допросить. Но она не делает этого. Почему? Потому что вопреки всему она чувствует необъяснимое и неожиданное почтение, почти страх, заставляющий ее ощутить себя ребенком.

Она думает, как странен его изысканно-поэтический способ выражаться, как у человека из цирка. И как необычен этот запах жасмина.

46 Июль 1971 года. Париж, улица Ботрейи Где ангел-хранитель?

Альдус чувствовал себя бессильным. Памела ушла от Джима и не собиралась возвращаться. Нужно дать надежду этому отчаявшемуся человеку, открыть его предназначение. И необходимо сделать это как можно скорее, времени оставалось совсем немного.

Размышления были прерваны телефонным звонком его друга Жерома. Альдус помогал ему, рисуя рекламные плакаты для его цирка, самого знаменитого в Париже, и делал это со вкусом и фантазией. Разумеется, Жером знал, что финансовая ситуация Альдуса в данный момент не из лучших.

— Я должен увидеть тебя.

— Есть работа?

— Нет, тут другое дело. Намного более важное. Моррисон с тобой?

— Да. Почему ты спрашиваешь?

— Не могу сейчас сказать ничего конкретного, но ты в опасности.

— В опасности? Но в чем…

— Я знаю намного больше, чем ты себе представляешь, Альдус. И клянусь, что ты в опасности. В большой опасности.


Альдус вышел из дому и направился в сторону бистро «Вино Пиренеев», куда заходил довольно часто: там неплохо кормили. Приятно было сидеть на открытой площадке и запивать croque monsieur[19] отличным вином с Юга Франции. Жаль только, в этот вечер собравшаяся в бистро компания оставляла желать лучшего.

— Где ты бросил своего протеже, г…няный ангел-хранитель?

Жан де Бретей в любой ситуации умел быть невыносимым. Он сочетал в себе высокомерную спесь французской аристократии (ту, что сконцентрирована во фразе «государство — это я») и современное «все и сразу», характерное для большей части парижской молодежи. Взрывная смесь. И особенно взрывным был коктейль наркотиков, которые Жан бесцеремонно сбывал, где бы ни находился.

— Никого я не оберегаю. А вот ты как раз нуждаешься в ангеле-хранителе.

— Посмотри сюда, у меня их даже два.

Жан сидел за столиком вместе с Жеромом и молодой женщиной, очень красивой. Зрачки ее глаз были такими же, как у Памелы… совершенно очевидно, она уже приняла дозу.

— Садись с нами, Альдус. Нам нужно поговорить.

— А мне абсолютно нечего вам сказать. И у меня много дел.

Жером сразу же поднялся из-за стола и бросился вслед за Альдусом, удалявшимся быстрым шагом:

— Не стоит так поступать, Альдус. У Жана большие возможности. Он действительно может расправиться с тобой, если захочет.

— Еще одна причина, чтобы не иметь с ним ничего общего. Этот человек не думает, сколько приносит вреда своим друзьям, своим женщинам — всем, кого он должен бы любить. Он не испытывает никаких эмоций, а потому опасен — постоянно в поисках все более сильных ощущений и без каких-либо ограничений. Ты видел, какие глаза у девушки рядом с ним? Он убивает ее, как сделал это с Памелой, как делает с Джимом. Не говоря о всех тех, кого он уже отправил на тот свет. Для него самое главное — не быть пойманным и продолжать наслаждаться, разбивая жизни других людей.

— Почему ты вечно думаешь о других и никогда о себе? Эта женщина, певичка Марианн, уже дошла до ручки, прежде чем встретила Жана. Он не виноват, что все хотят этого «добра».

— Молодец, сейчас ты докатился до того, что его защищаешь. Знаешь, у меня нет времени, я должен идти.

— Жан хочет твою книгу.

Голос Жерома неожиданно изменился. Он уже говорил не как друг, а как совершенно посторонний человек. Альдус пораженно остановился и взглянул на него:

— Какую книгу?

— Не делай вид, что не знаешь. Жану все известно. О книге и о том, откуда она появилась.

— Это ты ему рассказал?

— Нет. Он уже знал о ней, когда позвонил мне и попросил увидеться с тобой. Он хочет эту книгу на греческом языке и готов заплатить любую сумму. Ты же знаешь, что денег у него полно.

— А если я не соглашусь?

— Поэтому я тебе и сказал, что ты в опасности, Альдус. Жан не терпит неповиновения.

— Я пойду в полицию и заявлю, что он распространяет наркотики.

— Думаешь, полиция не знает, чем он занимается? Жан — паршивая овца одной из самых старинных и влиятельных семей Парижа. Правда, ее побочной ветви, но носящей эту знаменитую фамилию «де Бретей». И полицию не интересует, что он продает наркотики распущенной молодежи. Более того, они и сами не против — тем самым он облегчает им работу, делая этих молодых бездельников совершенно беспомощными.

— Ты еще хуже его, Жером.

— Это ты ничего не понимаешь. Ты не заработаешь ни гроша, если будешь следовать своим дурацким принципам. И Джим никогда не скажет тебе спасибо за то, что ты делаешь для него. То, чем ты занимаешься, Альдус, — мечты. Реальность абсолютно другая. А я не хочу жить мечтами. Давай останься, посиди с нами.

— Нет. Иди и скажи своему другу, что о продаже и речи быть не может. Книга не продается.

— Смотри, ты играешь с огнем.

— Не беспокойся, я не боюсь обжечься. Мир движется вперед не из-за страха.

— Ты еще пожалеешь. У тебя все равно нет никакой надежды, и твоя миссия обречена на провал.

Альдус ушел. Ему надо было спешить — нужно уберечь книгу. Сейчас самое главное — объединить книгу Джима с другой книгой, которую он ревностно хранил, и в конце концов понять их тайный общий смысл.

Он обошел вокруг здания, чтобы вернуться ко входу дома номер семнадцать по улице Ботрейи.

Сердце его стучало, он действительно боялся, что Жан и Жером поняли его намерения.

Задержала его демонстрация протеста против войны во Вьетнаме. Молодые люди пели и выкрикивали лозунги против американского империализма, размахивая красно-синими флагами с вьетнамской звездой. Наконец он смог обойти их и вбежал в дом. Открыв дверь и увидев Джима, он ощутил, как кровь застыла в жилах. Джим стоял около письменного стола: взгляд, затерянный в пустоте, резиновый жгут, стягивающий вену на одной руке, и шприц — в другой. Альдус бросился к нему, вырвал шприц, не встретив никакого сопротивления.

Джим даже не заметил друга. Славу богу, шприц был еще полон и на руке не виднелось следа от укола. Он пришел вовремя. Прежде Джим терпеть не мог этот тип наркотиков. Сама мысль о них приводила его в ужас. Да, в этот раз он не успел сделать инъекцию, но был в состоянии полной прострации. Уже «летал».

На столе лежал медальон Екатерины Медичи. Быть может, Джим, испробовав на себе его магическое действие и увидев все зло, существующее в мире и в его собственной жизни, испытывал сейчас глубочайшее отчаяние?

Альдус подумал, что лучше забрать талисман. Так будет спокойнее. Но едва дотронувшись до медальона, он сразу понял, что нужно делать.

47 1 сентября 2001 года. Париж, кладбище Пер-Лашез Все плывет перед глазами

Я возвращаюсь на Пер-Лашез, чтобы посетить могилу Шопена. Это кладбище становится перекрестком моей жизни, куда стекаются все тайны и где находится ключ к их разгадке. Но надо быть осторожной. Появляться часто в одном и том же месте опасно: кто-нибудь может узнать меня и сообщить в полицию.

Осматриваю могилу Шопена, и сердце сжимается от сострадания. Статуя… муза, убитая горем, со своей немой лирой склоняется над барельефом, изображающим профиль гениального музыканта. Композиция передает те же меланхолию и безнадежность, которые звучат в музыке Шопена и делают ее волшебной.

Оглядываюсь вокруг в надежде заметить какой-нибудь знак. Я уже привыкла находить совпадения, видеть что-то связанное со мной лично. Но в этот раз ничего не происходит.

Я уже собираюсь покинуть это место, как вдруг кто-то проходит за моей спиной так близко и неожиданно, что я вскрикиваю.

— Это я!

Поворачиваюсь и узнаю Марселя:

— Извини, я испугалась.

Он опять в темных очках. Говорит, что видит все хуже. Ужасно жалко его — с каким трудом он передвигается и становится все больше похожим на беззащитного ребенка.

— Все плывет перед глазами, — говорит он мне.

В этот момент я краем глаза замечаю мужчину, который вглядывается в меня. Может быть, он меня узнал?

— Марсель, быстро нужно уходить отсюда.

— Почему?

— Потом объясню. Но сейчас нужно уходить.

Беру его за руку и бегу. Марсель спешит за мной, но вскоре спотыкается. Я затаскиваю его в заросли, мы прячемся. Вижу мужчину, наблюдавшего за мной, он явно ищет меня. Значит, я не ошиблась. Он пробегает мимо.

— Для художницы ты слишком импульсивна. Что случилось?

— Ничего. Просто появился кое-кто, кого я не хотела бы видеть. Он ищет меня…

— Неразрешенные сентиментальные проблемы?

— В каком-то смысле — да.

Лучше не уточнять.

— Ты пошла на могилу Шопена из-за спектакля? — спрашивает Марсель, меняя тему разговора.

— Да, я хочу сделать зарисовки надгробий знаменитостей, но только тех, которые каким-либо образом связаны между собой. Мне интересно выявлять в живописи совпадения, которые предоставляет нам реальность.

Марсель пытается понять, где мы находимся: трогает кусты, потом цветы, могилу, которая явно ему знакома:

— Невероятно!

Я поднимаю глаза и понимаю, что мы находимся за какой-то часовней.

— Невероятно! — повторяет он.

— Что? — спрашиваю я.

— Мы за часовней Марии Валевской.

— Что в этом невероятного? За исключением того, что ты узнаешь могилы, просто дотронувшись до них.

— Ты специально пришла на могилу Шопена, человека, которого похоронили без сердца. Здесь, на кладбище Пер-Лашез, захоронено только его тело, а сердце находится в одной из церквей в Варшаве.

— И что же?

— А могила Марии Валевской хранит только сердце. Ее тело покоится в Польше. Все как раз наоборот. И потом, они оба поляки. Неплохое совпадение, не так ли?

— Мария Валевская, любовница Наполеона? Я прочла в буклете трогательную историю о ее судьбе.

— Да, именно она была любовницей основателя этого кладбища.

— Марсель, извини, откуда ты так хорошо знаешь все эти истории?

— Я вырос здесь. Знаю все могилы, каждую из них. Мой отец — охранник этого кладбища.

О, разумеется! Марсель Дюпон! И та же фамилия у человека, который показал мне могилу спиритиста Кардека. Значит, это его сын… нужно быть осторожнее.

— Хочешь провести эксперимент с компьютером? В детстве я делал это часто, правда без компьютера. Это игра совпадений и случайностей — собираются данные и ищутся связи между событиями, вещами, людьми, с первого взгляда очень далекими друг от друга. Например, персонажи, похороненные здесь… Тут можно открыть много интересного и неожиданного. Подумай только, Шопен и Валевская — оба из Польши, и их сердца как бы «перекрестились» между Парижем и Варшавой. Разве не странно?

— Да. Это интересно, но не уверена, что сработает. Может, наоборот, помешает моим идеям.

— Понимаю. Но все равно попробуй. У меня есть компьютер, которым я все равно больше не могу пользоваться. Врач запретил. Можешь прийти ко мне, или я дам его тебе на время. Главное, чтобы ты рассказала потом о результатах. Ничего не опуская! Меня всегда интересовали связи между похороненными здесь людьми. Часто это были исключительные личности с исключительной судьбой. И еще очень странная вещь: кажется, что сама история выбрала это место для встречи знаменитых иностранцев, не правда ли?

Задумываюсь на минуту. Да, Марсель прав, здесь действительно много известных персонажей, особенно художников и артистов, из разных стран.

— Удивительно! — продолжает Марсель. — Каждый из них мог бы вернуться на родину, но всем им выпало упокоиться здесь. Россини, Беллини и Керубини, Модильяни и Макс Эрнст, Оскар Уайльд и Сара Бернар, Айседора Дункан, Шопен и Джим Моррисон… — Он неожиданно останавливается. — Пойдем, прошу тебя, я дам тебе компьютер.

— Не стоит, Марсель. Вряд ли сейчас подходящий для этого момент. У меня голова занята совсем другим. И потом, я боюсь, тот человек, который следил за мной, все еще где-то рядом.

— А я думаю, все наоборот. Для твоей картины это очень важно. И она будет прекрасной.

Выглядываю из-за кустов и, к счастью, не замечаю ничего подозрительного.

Иду за Марселем, не зная, правильно ли поступаю. Но может, именно это мне сейчас и нужно — отдаться на волю случая, не представляя, куда он меня приведет.

48 3 июля 1971 года. Париж Не оставляй меня

Альдус проснулся весь в поту, с колотящимся сердцем. Ему приснился ужасный кошмар, казавшийся совершенно реальным. Еще в полусне он включил ночной свет, стараясь не разбудить жену и маленького Раймона. Посмотрел на часы, было шесть утра.

Ему приснился Джим, лежащий на кровати с белой маской на лице. Он не мог разобрать, была ли это просто театральная трагическая маска или погребальная.

Альдус с трудом приходил в себя, сон отпускал его, но беспокойство оставалось.

Комната неожиданно наполнилась запахом жасмина, долетевшим из окна, настолько сильным, что он вызывал тошноту.

Тревога нарастала. И вдруг уверенность, что Джим сейчас здесь, рядом, пронзила его, но через миг исчезла.

Чувство вины за то, что накануне оставил Джима одного, мучило Альдуса. Перед глазами стояла восковая маска на лице друга… Он видел пену, текущую из его рта, слышал знакомый кашель, заканчивающийся кровавыми плевками. Он попытался отвести его в больницу, но все было бесполезно. И в конце концов он все-таки бросил Джима одного. Вначале Джим пытался делать вид, что ничего не случилось, потом он, отбросив самолюбие, умолял Альдуса не уходить.

Он казался живым мертвецом. Не выдержав ужаса, Альдус сбежал от этой безысходности под предлогом важной встречи. Кстати, встречу эту, вполне реальную, в самом деле нельзя было отменить. И хотя Джим чувствовал себя все хуже, Альдусу ни на секунду не приходила в голову мысль о его смерти. Моррисон — живая легенда, музыкант в самом расцвете молодости, боготворимый во всем мире, — разве мог он умереть? К тому же надо помнить, что годами Джим жил в ином, нереальном измерении, как на сцене. Может, он сейчас играл очередную роль?

Но чувство вины продолжало мучить Альдуса. Он старался его побороть, убеждал себя, что оно вызвано недавним кошмаром. Может, Джим уже чувствует себя лучше?

Альдус выключил свет. Но именно в тот момент, когда он уже почти заснул, он громко и явственно услышал мольбу Джима: «Не оставляй меня…»

Он должен был бежать к другу и как можно скорее вызвать Этьена.


Джим, медленно, хромая, брел к дому. Он проклинал все, что видели его глаза в этом ставшем для него роковым городе.

Неистребимое желание вернуться в теплое чрево поглощало его. Пришел конец.

«Конец как начало: из ничего — сюда, в мир, а из мира — снова в ничто, в никуда. Почему надо этого бояться?»

Что существовало до его рождения? Ячейка в материнском чреве, ни боли, ни страданий. А еще раньше?

Хотелось наполнить ванну теплой водой и погрузиться в нее. Там он почувствует себя в безопасности и сможет в последний раз принять вызов тигра.

Пока ванна заполнялась водой, а пространство — паром, Джим тщательно сбрил бороду и снова увидел себя в зеркале молодым и красивым.

Вспомнил стихи, которые написал когда-то:

Одни рождаются для тихой радости,

Другие для бесконечной ночи.[20]

В последний раз в тумане различил свой образ.

Медленно, словно исполняя ритуал очищения, погрузился в воду. Он чувствовал себя ужасно — накануне напился до розовых слонов, а потом поддался убеждению Пам попробовать China Pink, розовый героин, который Жан продавал всему Парижу и который Джим так ненавидел.

— Вот, попробуй. И забудь обо всем. Очень просто.

Чтобы не признавать ее победу, он только вдыхал наркотик, как кокаин. А затем все сразу изменилось. Джим почувствовал себя почти героем, но самое главное — он был спокоен, как никогда в жизни. Ему показалось, что он сумеет вернуться в прошлое, что еще все возможно. Прожить за один миг всю жизнь. А впереди у него все светлое и ясное.

Потом свет выключили, и наступила темнота, еще более ужасная и угрожающая. Опять начался раздирающий кашель, кровавое харканье, окрашивавшее воду в розовый и потом в красный цвет.

Это был конец, но страха не было. Джим запрокинул голову и наконец улыбнулся.

49 2 сентября 2001 года. Париж, улица Ботрейи Кровь стынет у меня в жилах

Пытаюсь выйти в Интернет с компьютера Марселя. Невозможная задача — телефонная связь внутри квартиры Раймона практически антикварная. Но к счастью, у меня есть кабели, которыми снабдил меня Марсель. И наконец-то я в Сети.

В строке «Поиск» пишу: «Шопен», потом «Мария Валевская». Найденное полностью захватывает меня, я теряю ощущение реальности. Поразительно, несчастная пани Валевская всецело посвятила себя Наполеону. Думаю, что я не смогла бы любить кого-то столь же сильно. Да, у меня случались сентиментальные истории в Новом Орлеане, но можно сказать, что к своим тридцати годам я еще никогда по-настоящему не любила. Читая историю Валевской, я чувствовала себя ближе к ее сыну, чем к ней самой. Ведь и я выросла без отца, даже не знаю его имени. И тоже рано потеряла мать. Правда, Александр Валевский смог добиться многого, даже стал министром французского правительства. Мое же пребывание во Франции пока ни к чему хорошему не привело. И место, которое я могла бы занять в Париже, — пока только камера в тюрьме.

В моей жизни никогда не было авторитетного мужчины, к которому я могла бы обратиться. Возможно, именно это сделало меня неспособной надолго и глубоко привязываться к людям. Единственный любимый и родной мне человек — моя бабушка. Несколько лет назад я собиралась даже обратиться к психоаналитику, чтобы выявить корни проблемы. Но тогда бабушка нашла правильные слова: «Тебе это не нужно. Будь спокойной и никогда не позволяй никому вторгаться в твою интимную жизнь. Тем более завладевать и управлять ею. Ты сама можешь решать свои проблемы».

Из Интернета продолжаю узнавать все новые любопытные вещи. Например, отец Шопена был учителем Валевской и повлиял на ее воспитание. Фредерик родился позже и никогда не был знаком с ней, но какая-то невидимая связь соединяет их судьбы.

Перехожу к биографии Моррисона. Сначала более или менее известные факты, а дальше… три детали. За несколько месяцев до смерти солист «The Doors» жил в том же номере парижской гостиницы, в котором умер Оскар Уайльд, — в комнате номер шестнадцать гостиницы на улице Боз-Ар. Следующий факт напрочь ошеломляет меня: Моррисон был найден мертвым в ванной. Это было на улице… Ботрейи. На той самой улице, где расположен дом, в котором я сейчас нахожусь.

Раймон точно должен знать что-нибудь об этом. Нужно спросить его при первой же возможности.

Третья странность: дата смерти Моррисона в Париже — это день моего рождения. 3 июля 1971 года. Данный факт вообще выбивает меня из колеи, хотя я понимаю, что это просто совпадение. Будто петля затягивается, и я чувствую себя в западне. Чтобы освободиться, углубляюсь в Интернет, изучаю карту кладбища и расположение различных могил.

Моррисон — недалеко от главного входа, чуть справа; Оскар Уайльд — в противоположной стороне; а могила Шопена где-то посредине между ними. Не могу найти на схеме, где точно похоронена Валевская, она даже не упоминается в списках.

Прежде чем закончить поиски, решаю узнать, пишут ли что-нибудь о выставке, которая еще открыта в галерее «Золотой век». Но особенно хочу прочесть новое об «американке, совершившей убийство». Ввожу фамилию «Морсо» и вижу результат. Кровь стынет у меня в жилах.

Загрузка...