Часть пятая Былое и раздумья

Глава двадцать четвертая. Замполиты. Взгляд из окопа


Мы ехали в Москву на 50-летие Победы. В купе нас было четверо. Все из разных городов России и Украины. Случилось так, что мы представляли и разные рода войск: летчик, танкист, пехотинец и артиллерист. Жалели, что не было среди нас моряка: вот кого интересно бы послушать. Ребята подобрались сухощавые, жилистые, на вторую полку вскакивали, как молодые, без лестницы, хотя каждому было далеко за семьдесят. Сразу же в купе установилась атмосфера равноправия, фронтового братства, доверия, взаимопонимания и, конечно, юмора — будто это не купе вагона, а блиндаж или землянка. В выражениях не стеснялись, шутки и подначки сыпались из уст каждого, как фрукты из рога изобилия. На войне все были командирами среднего звена: батальона, дивизиона, эскадрильи. Как раз те, кто непосредственно воевал и, пройдя жернова войны, чудом уцелел. Ранения и контузии — не в счет.

Редко встречается, чтобы бывалые фронтовики с любопытством слушали друг друга. А тут мы до тонкостей выясняли особенности боевой деятельности летчика и танкиста, пехотинца и артиллериста. Про свой род войск каждый знал все, а вот действия других родов войск наблюдал издали, со стороны, или судил о них по тому, как сражались с ним немецкие танки, самолеты, артиллерия, пехота — это уж не со стороны, это каждый на собственной шкуре испытал.

— Как успевает увидеть и поразить цель, летя на большой скорости, летчик-штурмовик, тут и по своим шарахнуть можно, — спрашивает пехотинец у летчика.

— А что, не шарахали, что ли? — горестно включаюсь и я в разговор. — У меня однажды чуть сердце не разорвалось, когда наши штурмовики жгли наши же танки. Те слишком вперед вырвались, летчики и приняли их за немецкие.

— Ну как, берет мандраж, когда на тебя танки несутся? — ехидно интересуется у меня танкист.

Парирую:

— Я с пушкой — в окопе да замаскирован, а ты — по открытому полю несешься. Пока ты разглядишь меня в прыгающую щель, я и влуплю тебе подкалиберным!

Все сочувствовали комбату-пехотинцу. Ему ведь на войне больше всех доставалось. Все били по нему, а он, бедный, вечно в грязи, под гусеницами и снарядами, под пулями и минометным огнем. Сколько этой матушки-пехоты, царицы полей, полегло за войну!..

Наступила ночь, приготовились спать, и свет уже выключили, а разговорам все нет конца, и в темноте долго еще продолжались заинтересованные расспросы и рассказы.

— Ребята, а из вас, случайно, никто не комиссарил? — обратился к нам летчик-штурмовик. — А то ненароком обидишь кого. — Убедившись, что в купе только строевые командиры, летчик продолжил: — Если уж кому и жилось на войне, так это политработникам. Летать не летали, а ордена получали. Да еще более высокие, чем мы. Помню, мне за первые вылеты «Отечественную войну» дали, а нелетающему замполиту — орден боевого Красного Знамени отвалили. Единственный орден, которым ни в каких войсках не награждали политработников, — это полководческий, «Александра Невского». Видно, знали его учредители, где находились политработники во время боя.

Вступил в разговор танкист:

— Точно, и у нас замполиты в бой не ходили. Ему даже танк не положен был, хотя у зама по строевой танк был. И потом, он же не танкист, а партаппаратчик. Но награждали их, как и у вас, летчиков, а то и чаще.

— Наши больше возле кухонь отирались. Я батальон веду в атаку, а эта троица: замполит, парторг, комсорг — в тылах сидит, вроде бы о питании печется; будто без них старшина не пошлет кухню, когда стемнеет, — недовольно отозвался о своих политработниках комбат-пехотинец.

— А у меня, — включился и я в разговор, — хитрющий замполит был. И вредный. На передовую за три года так ни разу и не сходил. Все при штабе, на кухне да в тылах: продукты для себя выискивал или обмундирование поновее. И парторга с комсоргом — молодых офицеров — все время при себе держал. Для них передовая как бы запретной зоной была, тоже ни разу нас не посетили. Видно, такое указание сверху у них было. Только и знали все трое, что политдонесения в полк строчить. Уж чего они там в них сообщали, не знаю.

— А в газетах и книгах все они — герои, — проворчал кто-то в темноте.

— Так ведь газеты-то они и печатали, да и книгами сами ведали. Вот своего брата да самих себя и прославляли.

— Что верно, то верно, — согласился я, — большинство пишущего народа из комиссарской шинели вышло.

— Я как-то написал в газету, а мне: «А роль политрука почему не отразил?» А что я отражу? Как он в тылу сидел, пока мы воевали? Ан нет! Все равно: «Покажи его героем, иначе не напечатаем».

— А и верно, почему до сих пор никто о них правду не написал? Боятся, что ли? Но ведь теперь-то можно правду сказать!

— Да, напиши ты правду! Они сразу все и окрысятся: «Мы за Сталина в атаку ходили!» — категорично вмешался комбат-пехотинец. — Их же много, они почти все выжили. Посчитай, сколько комбатов погибло и сколько их. Да все начальниками после войны стали — в райкомах и обкомах только они. Как писали неправду в войну, что в атаку ходили с криками «За товарища Сталина! Вперед, в атаку!» — так большинство народа до сих пор и считает. А ведь на самом-то деле никто во время атак про Сталина и не вспоминал. Была короткая команда: «Вперед!» Ну, матом иногда добавляешь для убедительности. Разве там было время для агитации? Поэтому кто ныне кричит, что он в атаку «За Сталина» ходил, сразу скажу: из газет взял, ни в какую атаку он не ходил, даже на передовой не был. Кстати, в атаку не ходили, а бегали, да еще как: если не успеешь добежать до вражьей траншеи, то все пропало. Уж я-то знаю!

На этой печальной ноте и затих разговор. Один за одним все заснули. А мне не спалось, растревоженный темой, в темноте, под стук колес предался воспоминаниям. Вспомнил и политработников своего дивизиона. Наверное, Карпов, мой замполит, опять на встречу приедет…

* * *

Вернулся я со встречи домой и под впечатлением услышанного решил сам описать боевые эпизоды, а заодно и о своих политработниках правду сказать. А то ведь действительно, как сказал один из моих попутчиков, на века утвердится миф о повальном героизме комиссаров в Отечественную войну. А я из собственного опыта знаю: политработники, с которыми я общался на фронте, за исключением нескольких человек, в боях не участвовали и никакого героизма не проявляли. Многие из них были бездельниками и трусами. Они только и умели цидульки-доносы писать, распоряжаться, надзирать — и ни за что не отвечать.

Когда я был еще взводным и даже когда командовал батареей, я почти никогда не общался с замполитом дивизиона. У нас с ним были разные сферы обитания: я постоянно находился на передовой, вместе с пехотой, а он — в тылах дивизиона. Но когда я стал командовать артиллерийским дивизионом, мне уже небезразлична была деятельность политработников в моем дивизионе. Однако, к великому моему огорчению, вместо деятельности я обнаружил полнейшую их бездеятельность. О том, как я пытался исправить это положение и как старался восполнить этот изъян, и пойдет речь. Но сначала несколько слов о политработниках в батарее — составной части дивизиона.

В начале 1942 года в ротах и батареях была упразднена должность политрука, а политико-воспитательную работу возложили на общественников — неосвобожденных парторгов, исполнявших другие служебные обязанности. Обычно это были тыловые сержанты — члены партии. Их подбирали и формально избирали парторгами. Это были люди малограмотные, совершенно не подготовленные к серьезной политико-воспитательной работе. Образовательный уровень политработников был очень низок. В нашей дивизии (официально-документально) 65 % политсостава имели двухклассное образование. Такой партиец рассуждать мог как взрослый, с жизненным опытом человек, но квалифицированно заняться воспитательной работой не мог. Они занимались своими служебными обязанностями, а вся их партработа, в лучшем случае, сводилась к написанию плана партийной работы под диктовку по телефону парторга батальона — кадрового политработника. Сержантов из строевых подразделений, которые находились на передовой и непосредственно воевали, на должности парторгов не брали, какой смысл: сегодня назначили, завтра его убило, а нужен более-менее постоянный человек.

Вот только непонятно: как могло Главное политическое управление армии и ЦК партии пойти на упразднение политруков в ротах?! Неужели они не понимали, что это повлечет за собой не просто ослабление, а полное искоренение политического воспитания в самом низшем звене армейской службы, где политрук ближе всего находится к рядовому солдату? А пошли они на этот, по существу, шкурно-предательский акт исключительно для того, чтобы сохранить политические кадры. Дело в том, что в первый год войны в окружениях и неразберихе одинаково много гибло как строевых командиров, так и политработников, особенно в ротах. Ведь в роте трудно уберечь политработника от смерти или ранения, она маленькая, располагается на передовой, и все ее тылы находятся в зоне обстрела. А когда боевые действия упорядочились, то уже в 1942 году развелось их так много, что количество политработников в армии стало избыточным, и Политуправление вынуждено было часть политработников (в первую очередь неугодных и особенно распоясавшихся) переучивать в командиров. Командиров-то — взводных и батальонных — убивало, их не хватало.

Но и после переучки их щадили. Десятиклассник после трех месяцев учебы — уже командовал взводом. А политработника год «переучивали», потом в резерв отправляли и на безопасную должность ставили. Редко кто из них, «переученных», в бой шел. Их оберегали политические верхи.

В конце того же сорок второго года, спустя три месяца после выхода приказа Сталина «Ни шагу назад», когда к обычным колоссальным потерям командиров взводов, рот и батальонов прибавились еще и репрессивные потери от слишком усердной деятельности особых отделов, Сталин приказал: командирам взводов, рот и батальонов во время атак находиться не в цепях наступающих и не впереди них, а позади своих подразделений. Но из этого ничего не вышло. Политрука-то взяли да и убрали из роты, а командира-то не то чтобы убрать, а и сзади солдат поставить невозможно: по команде «Вперед!» не все бойцы поднимаются под пули, их надо поднимать примером или силой, а для этого командиру надо быть рядом с ними, в цепи. Вот и получилось: политработников сберегли, а всю тяжесть войны взвалили на офицеров батальона, вот почему взводный в среднем жил день, ротный — неделю и батальонный командир — от силы месяц.

Но, несмотря на незначительную эффективность деятельности ротных парторгов-общественников, политотделы постоянно поощряли их: в первую очередь награждали орденами и присваивали звания Героев. Хотя находились они не на самой передовой и особо в боях-то не участвовали, однако в наградных документах им писали: «В критический момент боя парторг роты бросился вперед и со словами: «Коммунисты! За Родину, за товарища Сталина вперед на проклятого врага!» — увлек за собою солдат в атаку». При этом сам лично он якобы уничтожил пятнадцать, а то и двадцать солдат противника. Бумага терпела, награды шли, роль партработников возвеличивалась. Миф о комиссарском героизме утверждался на века.

Парторг сержант Ромашин

А вот нашей 3-й батарее, в которой я воевал подо Ржевом, повезло с парторгом. Его обязанности на общественных началах исполнял командир третьего орудия сержант Ромашин. Наши гаубицы, конечно, стояли не на передовой, а километрах в двух сзади, но батарея стреляла по командам с наблюдательного пункта слаженно, быстро и точно, в любое время дня и ночи. В этом, несомненно, была заслуга и парторга. Помимо многообразных и трудных забот по исполнению своих прямых служебных обязанностей сержант Ромашин много внимания уделял работе по идейно-политическому и патриотическому воспитанию солдат. Правда, в отличие от парторгов других батарей, у него для этого были необходимые знания, опыт, а главное, желание и высокое чувство ответственности за хлопотное партийное поручение.

Это был степенный пожилой человек, внешне ничем не выделявшийся — ни лицом, ни походкой, только носил небольшие седые усы. Старый член партии, работавший до войны директором подмосковного кирпичного завода. Политически грамотный, добрый, общительный, симпатичный, душевный, всеми уважаемый. Еще когда я был взводным, он давал мне рекомендацию для вступления в партию.

Парторг батареи сержант Ромашин не гнушался никакой работы, не пасовал перед трудностями и опасностями фронтовой жизни. У меня Ромашин ассоциировался с образом комиссара времен Гражданской войны, каким утвердили его в нашем сознании писатели и журналисты: яркий, смелый, боевой, скромный, волевой, справедливый и ответственный человек, который мог взяться за любую, самую трудную физическую работу или вступить в страшный, смертельно опасный бой. Он не боялся взвалить на себя ответственность за самые непредсказуемые последствия этой работы или боя. За сорок девять лет моего пребывания в партии я двадцать пять лет избирался секретарем первичной парторганизации, и примером в этой многотрудной общественной работе для меня всегда служил парторг нашей батареи сержант Ромашин.

Под стать парторгу Ромашину был у нас и командир батареи старший лейтенант Чернявский. Смелый, умный, работящий, требовательный, но очень душевный человек. Он был из запасников и тоже не из молодых. Сколько раз посылал он нас на явную смерть, и мы шли не потому, что боялись ослушаться, а из чувства долга, из-за великого уважения к нему. Мы знали, что напрасно на смерть он не пошлет. Он и сам не боялся смерти. Погиб в бою с немецкими танками.

Став командиром батареи, я стремился походить на своего предшественника Чернявского. Часто советовался с парторгом Ромашиным и находил с его стороны постоянную поддержку. Он мне, молодому, за отца был. Но в одну из бомбежек Ромашина убило. И мы осиротели.

Парторг, замполит и комсорг

После Ромашина были другие парторги, но они были менее авторитетны. Основное внимание уделяли своей служебной работе. Никакого идейно-политического воздействия на личный состав они не оказывали. И что удивительно, они не испытывали при этом никаких угрызений совести — числюсь парторгом, вот и все. Пришлось мне самому, наряду с боевой подготовкой, больше внимания уделять воспитанию личного состава. И еще я постоянно включал в эту работу всех строевых офицеров. От этого боеспособность батареи была у нас на самом высоком уровне.

В июне сорок четвертого года меня назначили командиром дивизиона. Теперь в моем подчинении воевала не одна, а три батареи, и я поддерживал огнем целый стрелковый полк. Охватить всю боевую и политическую подготовку дивизиона вплоть до отделений, орудий и тылов, как делал это в батарее, я сам лично уже не мог. В поле моего зрения постоянно были только те службы, которые были поблизости, — наблюдательные пункты, связисты и разведчики. А вот дойти до огневых расчетов, которые находились в тылу, я был уже не в состоянии, меня, как на привязи, держал на передовой неугомонный противник.

Боевое оснащение дивизиона обеспечивали штаб и тылы, а идейно-политическое воспитание должны были осуществлять три освобожденных офицера-политработника: замполит капитан Карпов, парторг дивизиона капитан Каплатадзе и комсорг старший лейтенант Одинцов. Наличие такой политической силы в дивизионе меня поначалу радовало: опытный сорокалетний партработник замполит, энергичный грузин парторг и молодой расторопный комсорг. Да они горы свернут, думал я, везде успеют побывать: и на наблюдательных пунктах, и на огневых позициях, и в тылах — всюду нужны повседневная, живая политическая работа, непринужденное общение, а когда потребуется, и личное участие в тяжкой работе или в смертельном бою.

Но, к моему великому огорчению, политработники повели себя иначе, чем я ожидал. Они, все трое, постоянно сидели в тылах дивизиона, на кухнях или в штабе. Не бывали даже на огневых позициях батарей, которые находились далеко от передовой. А наблюдательные пункты, откуда виден противник, за всю войну ни один из них так и не посетил. К передовой, где идет бой, ближе, чем за три километра, они не приближались. Жили себе в удовольствие в деревнях, вне зоны обстрела, общались больше с местными жителями, чем со своими солдатами. Они совершенно не представляли, что такое бой и как ведут себя люди в бою. Зазвать их на передовую, даже в период затишья, я никак не мог. Они меня, своего командира, не слушались. А полковые политработники и политотдел дивизии предупредили меня, чтобы я политработниками своего дивизиона не распоряжался. Они, дескать, сами знают, чем им заниматься. Скорее всего относительно политработников была какая-то секретная директива, которая оберегала их, запрещала им появляться в бою. И под водительством замполита Карпова политработники моего дивизиона продолжали обитать в тылах и писать свои политрапорты в политотдел.

Время от времени они вызывали к себе в тылы неосвобожденных парторгов и комсоргов батарей. Получали от них информацию, инструктировали. Текущей работой руководили по телефону. Им важно было только одно: чтобы, на случай проверки, в батареях были планы партийной и комсомольской работы. Но что можно выяснить по телефону?

Звонит однажды парторг дивизиона Каплатадзе парторгу 2-й батареи командиру орудия сержанту Боброву, чтобы справиться, есть ли у него план партработы. Связист по ошибке дал трубку не сержанту Боброву, а лейтенанту Боброву — старшему на батарее. Тот слышит непривычное с грузинским акцентом:

— Бобров, Бобров, а Бобров, планпартработыездьзии?

— Что, что? — спрашивает ничего не понявший лейтенант.

— Планпартработыездьзии? — скороговоркой, слитно повторяет свой единственный вопрос парторг дивизиона Каплатадзе.

Не разобравшись ни в смысле речи, ни в том, кто говорит, торопившийся по делам лейтенант подумал, что его кто-то разыгрывает.

— Да пошел ты к …! — сказал в сердцах лейтенант и бросил трубку.

Удивленный Каплатадзе перенес на другом конце провода телефонную трубку к своим безобидным овечьим глазам и смотрит на нее как на виновницу нецензурщины. Пришлось мне, командиру дивизиона, улаживать по телефону неприятный инцидент — оскорбление парторга дивизиона.

Другой раз разъяренный Каплатадзе с пистолетом в руке гонялся на кухне за поваром Мамадашвили. Такое поведение парторга удивило всех.

— В чем дело? — спрашиваю его по телефону с НП. — Как может капитан вести какую-то разборку с рядовым?

— Он меня, как всех, кониной накормил! — ответил парторг. — Он же знает, что грузины «дзе» конину не кушают, как они — «швили»!

За три года моего пребывания на передовой, среди пехоты, я ни разу не видел вместе с солдатами в бою ни одного политработника нашей дивизии. Передовую, и то в дни затишья, изредка посещал единственный замполит одного стрелкового полка. Однажды его ранило, и в нашу дивизию он так и не вернулся. Обычно политработники батальонов проводили с солдатами беседы перед боем. Для этого, как правило, солдат ночью отводили с передовой куда-нибудь в лесок, балку или другое безопасное место. На этом миссия политработников и кончалась. Сделав свое дело, они возвращались в тылы, а солдаты и батальонные офицеры — на исходную позицию для атаки.

Именно поэтому, как показано во «Всероссийской книге памяти 1941–1945» (М., 1995), боевые потери среди политработников за всю войну были в десять раз меньше, чем среди командиров. Если учесть, что в 1941 году, когда в ротах еще были политруки, они погибали наравне с командирами, то за последующие три года боев потери среди политработников были самыми незначительными.

Да, в штабах и на кухнях обитали политработники, хотя и в штабах они только мешали, под ногами путались, и на кухнях без толку мельтешили — под предлогом заботы о питании, ведь и без них старшины обходились. Но они в хате рядом с кухней устраивались и разворачивали свою деятельность: по слухам политдонесения составляли; вызывали к себе с передовой из батарей общественников-парторгов и комсоргов, опрашивали их и наставляли, планы работ им составляли: план — это документ, он в архив идет, хотя он не выполнялся, только формально на бумаге жил. Никто до сих пор эти «политдоносы» так и не рассекретил. Ну а в свободное время (а у них его было достаточно!) общались с населением. Главным образом — с девицами и молодыми женщинами. Им, политработникам батальонного звена, не положены были полевые жены. Полевые жены были полуофициально узаконены только начиная с полкового уровня, то есть начиная с замполита командира полка. Там у каждого была полевая походная жена (ППЖ), как и у командиров полков, начальников штабов полков и выше. Об участи ППЖ — разговор особый. Тема интересная.

Не рассекречены пока и директивы ЦК и Главного политического управления Красной Армии о деятельности политаппарата в армии. Проявлялась большая забота о быте и безопасности на фронте политработников — полномочных представителей и надсмотрщиков партии. В директивах, бывало, верхи и журили политработников за безделье, самоуправство. Ну что может делать всевластный надсмотрщик, который никому из командиров не подчиняется?!

Майор Захаров

В дивизион частенько, от безделья, приезжал с фотоаппаратом из политотдела дивизии наш бывший замполит майор Захаров. Его повысили в должности, назначили инструктором политотдела дивизии. Это был грузный сорокалетний мужчина, до войны он работал в Мордовском обкоме партии. Безобидный, беззлобный и безынициативный человек.

Добродушного и немного простоватого майора солдаты встречали радушно и с улыбкой. Сразу вспоминали связанный с ним забавный эпизод, который никак нельзя отнести к боевым. Как-то на Украине после тяжелого кровопролитного боя мы овладели поселком-райцентром. Наша пехота понесла большие потери, у меня убило двух разведчиков и ранило связиста. Через какое-то время наш штаб вместе с тылами преспокойно въехал в еще дымившийся освобожденный поселок и принялся за свою работу: связь, транспорт, подвоз снарядов, кухня… Только у политработников не было конкретных дел. Они праздно бродили по селу, осматривали брошенную немцами технику: разбитые пушки, машины, повозки. Возле родильного дома увидели разбросанное оборудование, которое немцы, отступая, не успели увезти, внимание привлекло замысловатое кресло. Майор Захаров как старший взобрался на это кресло, а комсорг Одинцов начал крутить ручку механизма. Под хохот ротозеев майор поехал куда-то ввысь вверх тормашками. Поначалу он удивился, блаженная улыбка расплылась по широкому жирному лицу, но когда его толстый зад оказался выше головы, майор испугался, вытаращил от страха глаза, судорожно вцепился в подлокотники и пискляво засвиристел. Не менее удивленный случившимся комсорг, давясь от смеха, продолжал крутить рукоятку. Тут подбежала местная акушерка, закричала возмущенно:

— Ах, жеребец ты этакий, не стыдно тебе богохульствовать?!

В дивизион Захаров являлся, конечно, не ко мне на НП, а в тылы да поближе к поварам — в гости к нашим политработникам: навещал, так сказать, своих бывших подчиненных. В политотделе дивизии эти визиты расценивали как дерзкие вылазки инструктора на передовую и ставили его «бесстрашие» в пример другим. Ну, а наши политработники всегда радушно встречали высокого гостя. Все четверо уютно устраивались в домике недалеко от кухни, обедали, балагурили, фотографировались, развлекались с местными молодицами. Комсорг Одинцов растягивал аккордеон, на чарующие звуки музыки сбегались девушки. Веселье, смех, танцы, игры. Связисты, не без зависти, с юмором комментировали «боевые» похождения политработников по полевым телефонам. Иногда и мне случалось слышать эти разговоры. Но что я мог поделать? Политработники мне не подчинялись.

Замполит капитан Карпов

К добродушному майору Захарову солдаты относились с юмором и, вспоминая безграмотные его речи, часто подшучивали над ним. А вот его преемника, замполита капитана Карпова, откровенно не любили. Хотя внешне он был симпатичным человеком, если не считать бросавшихся в глаза иезуитского аскетизма и сухости тела.

Перейдя из парторгов в замполиты, Карпов был по-прежнему тих, вежлив, но молчалив, необщителен и злопамятен. Солдатам больше всего не нравилась его ничем не скрываемая психологическая установка: во что бы то ни стало выжить. Отсюда проистекала его патологическая трусость. Будучи сам скрытным и замкнутым, он уводил от общения с личным составом и подчиненных ему парторга и комсорга. Однажды солдаты-тыловики из любопытства и неприязни выкрали у него дневники и уничтожили их. По просьбе Карпова я стал разбираться с этим неприятным делом. Солдаты со скрытым юмором и напускным непониманием отвечали:

— Ведение дневников на фронте строго запрещено. Разве мог замполит нарушить этот запрет?! Никаких дневников и в помине не было!

Я предложил Карпову обратиться за помощью в особый отдел, зная, что он, конечно же, побоится ввязывать в это дело особистов.

С моими разведчиками и связистами замполит Карпов не общался, потому что никогда не был на передовой. Однажды я по телефону попросил его сходить на батарею, которая располагалась в тылах всего в ста метрах от него, и побеседовать с новым командиром Щегольковым. Разжалованный из подполковников в капитаны Щегольков сильно пил, самовольно покидал наблюдательный пункт, из-за чего пехота несла неоправданные потери. Я полагал, что политический руководитель дивизиона не менее моего обеспокоен судьбой батареи и сразу поспешит на батарею. К тому же им со Щегольковым по сорок, они в отцы мне годятся, и Карпову более с руки урезонить своего одногодка комбатареи-выпивоху. К моему удивлению, Карпов наотрез отказался, побоялся обстрела и опасался немилости начальства, которое опекало Щеголькова. А что батарея пропадает и пехота без артиллерийской поддержки гибнет — это его не волновало. Я обратился к замполиту полка майору Устинову, чтобы он повлиял на Карпова, но тот посоветовал Карпова не беспокоить. Тот же ответ услышал и из политотдела дивизии. Но когда Щегольков на боевой машине уехал пьянствовать, лишив батарею подвижности, я, уже на свой страх и риск, выгнал пропойцу из дивизиона, и начальство в интересах дела стерпело мое самоуправство.

После этого мне пришлось без участия замполита, не без риска для жизни, укрощать еще одного алкоголика, отъявленного уголовника, бывшего ординарца Щеголькова, утвердившего свою власть в батарее. Хотя это входило в обязанности замполита.

Возмущению моему поведением Карпова не было конца. Мне, молодому командиру дивизиона, непонятно было, зачем ко мне приставили замполита-бездельника, надсмотрщика и доносчика. Я что, буржуазный спец или бывший офицер царской армии, что за мною присмотр нужен? Ведь я тоже коммунист и не хуже него. У меня и образование выше, и солдат не он, а я в бой веду, воспитываю их, воодушевляю, присматриваю, чтобы ненароком не убило кого понапрасну. В конце концов, Карпов — не комиссар. Это комиссары были наравне с командирами. И только по инерции некоторые замполиты продолжали артачиться. Я наивно тогда думал, что в партии, как записано в ее уставе, все члены равноправны, рядовой ты коммунист или партфункционер. Однако Карпов и политическое руководство полка и дивизии дали мне понять, что никакого равноправия, никакой справедливости я не добьюсь, а переименование комиссаров в замполиты — сущий камуфляж. Став замполитами, комиссары нисколько не потеряли фактической власти, а только ловко ушли от ответственности. Им даже денежное содержание комиссарское сохранили. Теперь за все в ответе был командир — «единоначальник». Мы видели это на уровне полка и батальона. А после войны узнали, что пользовались этой тенью и высшие партийные руководители. И сам Сталин, и Хрущев, Мехлис, Голиков любили по-хозяйски «порулить» на войне, невзирая на предостережения командующих. Наделают глупостей, загубят сотни тысяч солдат — и в кусты, а командира, козла отпущения, — к ответу. Как утверждает «Всероссийская книга памяти 1941–1945», так было и в начале войны, и в операциях подо Ржевом и Харьковом, в Керчи, Севастополе, под Ленинградом.

Итак, разочаровавшись в политработниках своего дивизиона, сжал я зубы, засучил рукава и с еще большим ожесточением стал бить фашистов. Политработников в своем дивизионе попросту не стал замечать и не общался с ними. Всю политико-воспитательную работу взвалил на себя и на подчиненных мне офицеров, потому что без воспитания личного состава воевать невозможно.

Я понимал, что ссора с политработниками сулит мне много неприятностей. И не только с задержкой наград и воинских званий. Могут и подставить. Однако меня спасало то, что я храбро и удачливо воевал.

Пехота не просто уважала, а искренне любила меня. И это было самым сильным лекарством, спасавшим мою душу от начальственных невзгод. Ну а командование вынуждено было считаться со мной и по-прежнему поручать мне самые трудные, опасные и рискованные боевые задания, будь то лавина немцев, неприступная крепость, широкая река или пустыня. Всю свою злость я вымещал на фашистах. Мой дивизион всегда шел первым. Неотвратимость скорой погибели в бою притупляла страх не только перед немцами, но и перед своими. Однако получался парадокс: я больше боялся не смерти, а плена, потому что плен считался предательством. Фашистов не боялся, а своих особистов и политработников исподволь побаивался. Потому, что в суматохе боя мы часто оказывались в расположении противника и могли заподозрить, что ты был в контакте с немцами. Трагическая гибель в особом отделе лейтенантов Волкова и Цуканова, которые в бою оказались со своими людьми в тылу у немцев, вызывала у меня не только сострадание к их судьбам, но и боязнь: не оказаться бы в их положении, ведь особисты, для перестраховки, запросто расстреляют. Предателей и шпионов, безусловно, надо нещадно уничтожать. С власовцами-предателями я и сам бился более жестоко, чем с немцами. Но своих невиновных и честных было жалко. Особистам следовало бы как-то более умело выявлять врагов и оберегать честных людей. А то ведь ничем не обоснованный страх перед своими особистами мешал людям уверенно воевать. Даже мне, испытанному и проверенному, который семь раз в тыл к немцам лазил, то за «языком», то их пушки уничтожать, а то и свои искореженные в бою орудия от них вызволять, приходилось беспокоиться: не подумали бы, что ты с немцами контактировал. Но мне в открытых боях везло: из любой заварушки я с боем, на виду у всех, к своим выходил. Как говорил после войны начштаба моего дивизиона капитан Советов: «Да, Михину было легко воевать. Он возьмет разведчиков и пошел с ними на передовую с немцами биться. Нам же тут, в тылах, столько работы! Столько забот!..»

* * *

После войны бывший замполит Карпов работал на своей довоенной должности в одном из обкомов партии до конца существования этих обкомов. Сухонький, не потерявший на войне здоровья, он казался лет на пятнадцать моложе своего возраста, поэтому продолжал трудиться на благо партии на своем невысоком посту до восьмидесяти пяти лет. Я многое узнал из его писем, о чем в годы войны и не догадывался. Теперь он признавал мои боевые заслуги, хотя в войну, как сказал мне бывший политинформатор политотдела, «клепал» на меня такое, что меня не то что награждать, а военным трибуналом надо было судить.

А теперь каждый раз мой бывший замполит приезжает на ветеранские встречи. Ему уже за девяносто, а все равно приезжает. Очень уж любезно разговаривал он со мною прошлый раз.

— Ты пришли мне боевые эпизоды, а я их в свою книгу включу, ты же воевал, — косвенно признал он, что сам в боях не участвовал.

А что я ему пришлю? Когда мне писать-то? Это у него полно было времени что на фронте, что в обкоме. И чего, думаю, Карпов так лебезит передо мной? Я уж и перестал обижаться на него за трусость и клевету. Не он один виноват в этом, виновата была и система, которой мы так ревностно с ним служили. Только я в упряжке, а он — сидя на облучке.

Оказалось, Карпову нужны были мои боевые эпизоды и хвалебная рецензия на рукопись, которую он прислал мне. До сих пор писательский зуд его одолевает. Целую книгу написал. Просит, чтобы я хороший отзыв дал. А там сплошная ерунда. Из фронтовых газет все списал да фамилии однополчан вставил. Его рукопись и смешно, и стыдно читать. Он же ни одного боя и близко не видал, а пишет все от своего имени, будто он сам бой ведет. И получилась у него настоящая чепуха. Прислал мне копии своих писем в ЦК партии и в Союз писателей с просьбами издать его книгу. Но ни одно издательство не клюнуло, не захотели такое печатать. Вот он и хочет моими воспоминаниями оживить ее.

Вместе с рукописью мой бывший замполит прислал много фотографий военного времени. Мне это было интересно: нас-то на передовой никто не фотографировал. На карточках знакомые мне лица: тыловики, штабисты, политработники. Рассмешила, но и вызвала досаду одна подпись под снимком. На фотографии запечатлена опушка леса с армейской палаткой, на оттяжках палатки сушатся портянки, на траве расстелено полотенце и видны остатки трапезы. А на переднем плане стоят во весь рост в обнимку подвыпившие политработники и офицеры штаба моего дивизиона: положив руки на плечи друг другу, весело раскачиваются из стороны в сторону, в центре — комсорг Одинцов с нарочито широко растянутым аккордеоном. Прямо-таки настоящий довоенный пикник. Подпись под снимком сухо сообщает: «На наблюдательном пункте под Харьковом». Когда я увидел на фотографии знакомую опушку леса, мне стало не по себе: именно здесь мы вели жестокий бой с немцами и потеряли много людей убитыми. Получается, когда мы продвинулись вперед, на эту самую опушку приехали тыловики и устроили на ней гулянку. Карпов, конечно, для форса, назвал это место наблюдательным пунктом, чтобы подтвердить свое мнимое пребывание на передовой. Ему невдомек, что на наблюдательных пунктах не гуляют, палаток не ставят, а прячутся от глаз противника так, чтобы он и в стереотрубу ничего не мог рассмотреть.

Вот и в своей рукописи, совершенно не представляя, что такое бой, он пытается показать себя в этом воображаемом им бою. Пишет: «Иду я как-то по передовой, — (не уточнил, с тросточкой ли прогуливался или с собачкой), — смотрю: комбат никак не может поднять солдат в атаку. Тогда я быстро подбежал к ним и вскрикнул:

— Товарищи солдаты и офицеры! На наших глазах фашисты творят свое черное дело. Они жгут наши села и города, убивают женщин и детей. Не допустим этого! Вперед на фашистских поджигателей!

Бойцы поднялись с земли и пошли в атаку». Как просто! — подбежал, сказал пламенную речь, вдохновил, и атака состоялась. Тихо, мирно. Карпов не знает, что там еще и стреляют, да так, что, лежа, головы не поднять, не то чтобы прогуливаться.

Почти каждый абзац Карпов начинает со слов: «Я стреляю… Веду огонь… Я видел…». На самом деле он никогда на передовой не был, сидел в тылах и писал в дивизионную газету свои «боевые» вирши, а там такие же «фронтовики», как он сам, печатали эту галиматью. А прославлял он «подвиги» Героев из числа политработников и тыловиков. Обидно, что эти его газетные «откровения» хранятся в архивах и нынешние и грядущие историки будут вчитываться в них как в воспоминания очевидцев, истинные откровения настоящих участников боев. Возмутительно и то, что замполит Карпов никогда ничего не писал в газетах о подвигах солдат собственного дивизиона, потому что его это не интересовало и он ничего не знал о них.

«Генерал, — пишет далее в своей рукописи Карпов, — приказал артполку подавить вражеские пулеметы. Я организовал по этому поводу открытое партийное собрание. Выступил с докладом, шесть человек высказались в прениях. Приняли решение: еще сильнее бить фашистов, а коммунистам — агитировать солдат на подавление немецких пулеметов». Сколько же бедным немцам пришлось ждать, пока наши солдаты с передовой сходят к Карпову в тылы на партсобрание, оголив свои позиции, чтобы потом, вернувшись, начать с ними воевать?

О вкладе политработников в повышение боеспособности своего дивизиона можно судить по таким эпизодам из их фронтовой жизни.

На плацдарме за Днестром мы зубами держались за клочок земли, который отвоевали у немцев в тяжелых кровопролитных боях. Постоянными атаками фашисты до того измотали и обескровили нас, что мы готовы были по-волчьи взвыть, чуть с ума не посходили. Осточертела и горькая каша, которую по ночам приносили нам вместе с чаем. И вот однажды, к нашему удивлению, вместо опостылевшей каши нам на НП принесли в термосе горячую жареную картошку. Мы глазам не поверили! Потом каждую ночь разговлялись этой картошкой. Уже и привыкли, она никогда нам не надоедала. И вдруг как оборвалось! — снова каша и каша. Звоню старшине:

— А чего это картошку перестали нам носить?

— Не будет больше картошки, товарищ капитан, — печально сообщил старшина, — тут такая неприятность произошла, что не до картошки.

Позже я выяснил причину появления и исчезновения лакомства. Оказалось, наши политработники в тыловом молдавском селе поселились в домике симпатичной молодой женщины, у которой были мама сорока шести лет и четырнадцатилетняя дочка. Парторг Каплатадзе завел трогательную дружбу с мамашей, а замполит Карпов приласкал бабушку. Довольные хозяйки потчевали не только постояльцев, их искренняя любовь докатилась и до нас, на передовую, в виде жареной картошки. Все дело испортил комсорг Одинцов.

Когда бабушка узнала о его ухаживаниях за внучкой, подняла такой скандал, что стало уже не до картошки. За Будапештом мы с трудом сдерживали немецкие танки, рвавшиеся в окруженную нашими войсками венгерскую столицу. Я отвечал за стык 2-го и 3-го Украинских фронтов. Меня месяц не отпускали с передовой помыться в бане. Наконец отпустили на два часа. В городке Чаквар, в своих тылах, принял на морозе солдатскую баню. Не успел одеться, слышу во дворе душераздирающий женский крик. Выбегаю и вижу: подвыпивший Карпов с пистолетом в руке тянет из сеней полуобнаженную мадьярку. В домике жили две молодые сестры-аристократки из Будапешта, кричавшая старшая запрещала младшей сестре крутить любовь с русским политруком; потом выяснилось: дама совершенно не приемлет коммунистических идей. Сумел же замкнутый, не знающий иностранных языков Карпов договориться с младшей и выявить буржуазную суть старшей. Не ведая всей сути случившегося, я вступился за женщину, Карпов с пистолетом на меня:

— Не мешай классовой борьбе!

Выбил у него пистолет, изолировал пьяного политрука в комнате. Звоню замполиту полка, а он в ответ:

— Да вы свяжите его, и пусть проспится.

В городе Пустовам за тем же Будапештом мне приказали восемью пушками — вместо двухсот снятых! — организовать оборону города. Не успели мы переставить свои пушки, как на нас напало сорок немецких танков. Мы подбили девять, но все мои пушки вместе с расчетами были раздавлены танками. Если бы случайно я не вытащил раздавленные пушки от немцев, меня бы судили. Мой замполит не то чтобы посочувствовать, ободрить, помочь попавшему в беду молодому командиру… Он даже не позвонил мне из тылов, отмежевался, будто от прокаженного. А мне тогда ох как нужно было его участие.

После изнурительного перехода через пустыню Гоби все мои двести пятьдесят воинов и сто тридцать коней умирали от жажды и голода на пятидесятиградусной жаре, а буддийский монастырь рядом не дает взаймы ни риса, ни фуража. Как быть? Решаюсь вынудить монахов пойти на уступку, иного выхода нет. Советуюсь с Карповым. А он безучастно заявляет: «Хочешь, бери и корми, но отвечать будешь сам». Я все же уговорил монахов, а потом не без улыбки наблюдал, как мои политработники с аппетитом уплетают рисовую кашу с маслом, только скулы трещат.

И так на двух войнах. Обе войны политработники нашего дивизиона находились в обозе, ни за что не отвечали, никто из них ни ранен не был, ни убит, а мы воевали, погибали и за все были в ответе. Не всякий тогда мог осмелиться сказать им правду в глаза. Благо у меня была боевая молодецкая удаль и безоглядность, а уверенность в скорой погибели притупляла страх не только перед врагами, но и перед своими. По счастью, я уцелел, отделался ранениями. Но за прямоту и самостоятельность начальством и политорганами жалован не был.

Глава двадцать пятая Награды

Мои ордена

С пятью орденами закончил я две войны: с немцами и с японцами.

— Во нахватал! — говорили завистники, особенно из числа невоевавших.

Их не интересовало, сколько раз был ранен, что делал на войне три года. Они судили по большинству фронтовиков. Действительно, многие, даже долго воевавшие, самое большее имели по две-три награды, а то и по одной. А встречаются офицеры, в основном из числа бывших довоенных кадровых, которые имеют по шесть-восемь орденов. Это или бывшие «неубиваемые», удачливые летчики и разведчики, но скорее всего — политработники или адъютанты командиров и начальники штабов, которые в свое время не обошли себя по части наград.

Однажды после войны власти спохватились: как это так, человек четыре года воевал и ничем не награжден! Тут же тем, кто на виду, вручили по ордену Красной Звезды, независимо оттого, в разведке он воевал или в обозе. А пришедший к власти Черненко наградил поголовно всех фронтовиков орденами Отечественной войны.

Все эти шараханья говорят о несовершенстве существовавшей во время войны системы награждений. Сорок-пятьдесят лет спустя присвоены сотни и тысячи званий Героев Советского Союза обойденным во время войны людям, свершившим выдающиеся героические деяния, но не замеченным, а скорее всего проигнорированным политотделами. Но были фантастические герои, вроде аса, летчика-штрафника Ивана Федорова, которым так и не присвоили звания Героя. Об этом рассказал журнал «Вокруг света» № 2 за 1998 год. Мало кому известна и трагическая судьба самого героического подводника Отечественной войны Александра Маринеско. Легендарный подводник номер один, потопивший больше всех немецких кораблей, за свою самостоятельность и независимость не нравился флотским политработникам. Особенно члену ЦК ВКП(б) начальнику Главного Политуправления флота Рогову. Этот сухопутный «моряк», бумажно-политический генерал-полковник береговой службы сидел в Москве и за время войны был награжден восемью высшими боевыми орденами, в том числе флотоводческими «Ушакова» и «Нахимова». Политработники не только воспрепятствовали присвоению Маринеско звания Героя Советского Союза, но оклеветали его, на две ступени понизили в звании, сразу же после войны демобилизовали без пенсии, довели до нищеты и болезней да еще и посадили в тюрьму. Живший на подачки друзей, больной и неприкаянный капитан скончался в 1963 году в возрасте 50 лет. В 1977 году скульптор-моряк Валерий Приходько на собранные среди моряков деньги поставил в городе Лиепая памятник Маринеско и его героическому экипажу. Из Москвы распорядились, чтобы ночью фамилию Маринеско и слово «героическому» с памятника спилили.[7] Подвиг Маринеско замалчивался до последнего года существования советской власти. И только в 1990 году под напором общественности ему было посмертно присвоено звание Героя.

К сожалению, и после войны в списки Героев по юбилейным датам привычно вписывали заметных партийных деятелей, бумажно-политических генералов и адмиралов из Главного Политуправления Советской Армии, в том числе и начальника этого Управления Епишева, его «боевых» заместителей. Наверное, за проклятую дедовщину.

Орден Красной Звезды. Сентябрь 1943 года

Свою первую боевую награду — орден Красной Звезды я получил после того, как год и два месяца провоевал на передовой подо Ржевом и на Курской дуге, был ранен и совершил множество подвигов. Но награждать меня забывали, а вот на опасные дела посылали часто, потому что знали мою удачливость и «неубиваемость».

Шесть месяцев мы тяжко, но безуспешно бились за Ржев. Я чудом уцелел, но сколько людей там полегло! Наша дивизия трижды обновилась в тех боях! Советские воины совершали там чудеса героизма, они тысячами гибли в болотах, под жуткими обстрелами и бомбежками, снова и снова поднимались и бежали в атаку на вражеские пулеметы по трупным полям. Кроме участия в боях, я трижды успешно ходил в тыл к немцам за «языком», меня посылали после того, как с задания не возвращались другие поисковые группы и «языка» было взять невозможно. Но я был удачлив. Я ходил в разведку, бегал вместе с пехотой в атаки, чтобы видеть огневые точки врага и корректировать огонь батареи. Когда в стрелковых ротах не оставалось в бою ни одного офицера, я, живучий артиллерист, поднимал и вел солдат в атаку. Но, как и многие, ни разу не был награжден.

Бои за Ржев не увенчались успехом, а потому там почти никого не награждали. Это еще раз подтверждает, что награждения определялись не подвигами солдат, а стратегическими успехами маршалов. Удалась войсковая операция — на нее отпускается определенное количество наград. Эти награды распределяются между участвовавшими в операции воинскими частями. А в частях награждают тех, кого захочет наградить начальство.

Потом нашу дивизию перебросили под Сталинград. Тяжелые бои зимой сорок третьего в Донбассе. На нашу беду, сплоховал генерал Ватутин и обмишулилось Верховное главнокомандование в проведении операции «Скачок» по освобождению Донбасса. Операция не удалась, а мы из-за этого попали в окружение в Барвенкове. Тогда именно меня, двадцатидвухлетнего лейтенанта, послали с донесением в штаб армии. Надо было средь бела дня суметь выбраться из окруженного Барвенкова через позиции танков и пехоты противника. Донесение я доставил, да еще попутно при бомбежке спас в Барвенкове девять ребятишек.

Потом бои на Северском Донце, Курская битва. В канун Курской битвы немцы сосредоточивали танковые дивизии под Харьковом, в лесах на Донце. Наша дивизия в течение мая и июня никак не могла взять «языка». Немцы очень тщательно хранили секреты своей подготовки к этому сражению. Мне, однако, благодаря изощренности организации поиска, чудом удалось захватить за Донцом немецкого танкиста. Обрадованный генерал обнимал нас и обещал наградить всю группу разведчиков. Но шли месяцы, и генерал забыл о своем обещании.

Тяжелыми боями отгремела Курская битва. Она унесла в могилы две трети разведчиков, которые вместе со мною добывали «языка» на Курской дуге. Я, слава богу, уцелел, отделался легким ранением. Мы взяли Харьков, Красноград. Совсем обессиленную дивизию вернули под Харьков, в Мерефу, на пополнение. Вот там в сентябре сорок третьего мне вместе с другими, в том числе и тыловиками, вручили первую награду — орден Красной Звезды. По результатам Курской битвы. Я уже был не разведчиком и не командиром взвода, а полгода командовал артбатареей. Вот так «легко» я «отхватил» свой первый орден.

К слову сказать, воевали мы тогда не за награды. Мы и не думали о них. Поэтому не расстраивались, когда нас не награждали. Да и ни к чему они были нам: войне конца не было видно, не сегодня-завтра убьет, а то и в следующую секунду, мы же на передовой, — ну зачем она мне, эта награда? Даже радовался, когда долго не награждали, а то наградят, давай плату за это — смерть схватишь. Воевали мы не за награды, а за Родину, нам бы побольше немцев истребить, которые столько зла причинили нам.

Орден Великой Отечественной войны 1-й степени. 4 апреля 1944 года

И все же, спустя почти год после первой награды, уже в сорок четвертом, меня наградили второй раз. За этот год мы столько боев в обороне и наступлении провели, столько смертей, ранений пережили, наступая от Харькова к Полтаве и на Кировоградчине. На Ингульце целую зиму вели бои в обороне. И опять же меня посылали, когда никак «языка» не удавалось взять или немецкую пушку, терроризировавшую нас две недели, не могли разведать и уничтожить. Когда требовалось делать что-то трудное или невозможное, начальство всегда вспоминало обо мне. Вот и в тот раз из всей дивизии выбрали меня. Нелегко было через минное поле, колючую проволоку, немецкие траншеи проникнуть в тыл к противнику, обнаружить, подкараулить и уничтожить эту пушку. Не буду повторяться, я уже рассказывал, как было трудно и смертельно опасно обнаружить и уничтожить эту проклятую пушку. Скажу лишь, что до сих пор помню, как переползали с радистом минное поле, как горели от снега кисти рук и кожа живота, израненные колючей проволокой, как целый час шипели над головой, пронизывая шапку, трассирующие пули. Но радость была великая, когда я обнаружил и уничтожил на глазах у всей передовой эту зловредную пушку. Люди до исступления радовались, увидев, как взлетела вверх тормашками вместе с расчетом немецкая пушка. Увиденное запомнилось им на всю жизнь. И через полсотни лет мои боевые товарищи при встречах вспоминали ту пушку. Эта людская радость была нам с радистом дороже всех несостоявшихся наград. Хотя никто не считал и не учитывал наши подвиги. Для нас тогда самым главным было — сделать дело.

Вспоминаются и другие необычные, неординарные бои, когда благодаря смелости, находчивости, опыту да и везению выходил победителем из самых сложных боевых ситуаций. Некоторые особенно запомнились. Ну, например, из-за ошибки комбата Абаева въезжаем мы на машинах с гаубицами на прицепе в деревню — а там немцы! И для нас неожиданность полнейшая, и немцы глазам не верят: русские на грузовиках пожаловали! До этого у нас в полку уже был случай, когда в пылу наступления артиллерийская батарея к немцам въехала — и погибла: не успели орудия отцепить, как их немцы постреляли. Мы же проявили такую расторопность и такое бесстрашие, что не только не потеряли ни одного человека, но еще и перебили полторы сотни немцев, захватили село и мост через Ингул. А мост на войне — это бескровная переправа, ему цены нет! Это сотни и сотни жизней солдат! Сколько десятков плотов с солдатами спустили мы в бурные весенние воды Южного Буга, так и не захватив плацдарма на том берегу. А люди погибли. Потребовалось еще несколько сотен жизней, чтобы форсировать реку. А Ингул дивизия с ходу переехала по захваченному нами мосту. Никто о нас и не вспомнил.

А потом форсирование Днестра весной сорок четвертого. Тогда перед самым Днестром я со своими разведчиками и связистами отбил у немцев четыре исправных гаубицы, с этими орудиями мы проникли в тылы к немцам, вырвались к Днестру и с батальоном Морозова благодаря внезапности обеспечили бескровное форсирование Днестра. Радость была неимоверная, особенно у тех, кто наверняка погиб бы во время переправы в холодной воде и под огнем противника. Сколько же теперь спасли мы жизней! Если бы в условиях весеннего разлива пришлось форсировать эту широченную реку обычным штурмом… Начальство в ходе форсирования так радовалось удаче, что к ордену Ленина обещало меня представить. О Героях-то тогда и не мечтали, а самую высшую из возможных наград прочили мне безоговорочно. На том все и заглохло.

Однако жизнь на фронте шла своим чередом. На передовой свершались подвиги, гибли люди, а в тылах по деревням, в теплых постелях тешились с молодицами тыловики и политработники. Никто в них не стрелял. Подавляющее большинство из них и не собиралось погибать, а после войны они стали бить себя в грудь и рассказывать, как они «За Сталина» в атаку ходили. Что поделаешь: каждому свое и в смысле вклада в Победу. А награждать ведь всех надо. Иной тыловик был начальству дороже нескольких окопников, да и напоминал он о себе частенько — его и награждают в первую очередь.

Где-то под Одессой бежали мы с пехотой вслед за отступавшими немцами. Слышу, кто-то надрывно орет мне в спину:

— Михин, остановись, никак догнать не могу!

Оглядываюсь: Кочелаба — помначштаба полка. Торможу бег, он сует мне в руку орден и сразу же убегает в тыл, а то ведь пули летят, его и убить могут. Потом, после боя, разглядел орден: Отечественная война 1-й степени.

Орден Александра Невского. 7 ноября 1944 года

Итак, за форсирование Днестра, где я сыграл ключевую роль со своими трофейными гаубицами, обеспечив бескровную переброску полков дивизии, меня ничем не наградили.

Потом я долго командовал батареей и дивизионом, а меня все не награждали, очередь не подходила: есть два ордена — и хватит, вон у начпрода — всего одна медаль, а он давно воюет. Там, в тылах, вокруг начальства, столько приспешников вертелось, что и среди них очередь на награждения была. У меня же за очередной год боев накопилось столько подвигов, достойных самой высокой награды, что можно бы и наградить было.

Не наградили меня и никого из пушечной батареи и за то, что мы в Молдавии остановили лавину немцев, прорывавшихся из окружения. Опять же, из всей дивизии именно мне поручили это опасное и требующее большого умения и мужества боевое задание. С четырьмя пушками мы сумели вовремя обнаружить и уничтожить тысячи солдат противника, более восьмисот взять в плен. Вся моя батарея тогда погибла, в живых остались один совершенно невредимый сержант, командир орудия, и я, раненный в ногу. Нам с сержантом никто даже спасибо не сказал. Не отсутствие наград тогда расстроило меня, а скотское отношение к честным людям. Это только в кино «Горячий снег» генерал привез и со слезами на глазах раздавал оставшимся в живых артиллеристам ордена, приговаривая извиняющимся голосом: «Чем могу, чем могу…»

У меня же, командира дивизиона, победившего в том бою армаду врагов, «в благодарность» отобрали «доджи», на которых мы возили пушки, и передали их придворному дивизиону, который штаб дивизии охранял. А мне сказали:

— Вон сколько бесхозных немецких лошадей по балке бродит после твоего боя, собирай их и формируй конные упряжки.

И я до конца войны возил две пушечные батареи на конях. Даже пустыню Гоби и хребет Большой Хинган на этих лошадках форсировал, прокладывая путь для всей дивизии.

И после Молдавии на всем боевом пути по Восточной Европе мой дивизион шел впереди дивизии с лучшим стрелковым полком. Сменявшие нас в Югославии болгарские артиллеристы не верили, что дивизионом командует двадцатитрехлетний капитан, прослуживший в армии всего три года. Поверили только тогда, когда я спас их от разгрома, проявив больше мужества и мудрости, чем эти высокомерные болгарские служаки-офицеры.

Дунай, Румыния, Болгария, страшные бои в Югославии, в ее непривычных для нас горах, где горные немецкие войска врезались в наши колонны с флангов и тыла, а бурные реки преграждали нам путь. Но в этих неразберихах мы всегда оказывались победителями.

Неприступную гору Ртань наша дивизия взяла только потому, что я с двумя пушками с помощью местных жителей проник по ее лесистым склонам в тыл к немцам и уничтожил прямой наводкой огневые позиции всех четырех немецких батарей. Лишившись артиллерии, фашисты отступили.

Множество боев в труднейших условиях горной местности выиграли мы в Югославии. Надрываясь из последних сил, рискуя быть сброшенными в пропасти, мы, люди равнин, сумели одолеть специально обученные немецкие горные войска. Овладели горой Ртань, захватили города Парачин, Крушевац, Трстеник, Крагуевац и сам Белград.

Да и тот случай нельзя не вспомнить, когда с двадцатью югославскими партизанами, тремя разведчиками и пушечной батареей я сумел захватить югославский городок Трстеник. Этот случай преподнес нам немыслимое. Два полка дивизии никак не могли взять этот городок, расположенный на широкой, бурной Западной Мораве. А третий стрелковый полк наступал с моим дивизионом вдоль той же реки по противоположному ее берегу. Прямой наводкой с помощью своих орудий в течение трех минут мы подняли на воздух всю немецкую оборону, позволив дивизии спокойно войти в город. А командование дивизии доложило наверх: вместе с поддерживающими частями, в результате упорных боев дивизия штурмом овладела городом. На этот мнимый «штурм» было списано много боеприпасов, имущества, людских потерь. К тому же многих наградили. Только о нас не было сказано ни слова. После войны наш генерал, оправдываясь, заговорщицки сообщил мне:

— Тебя бы тогда, наградить надо, но сделать этого нельзя было. В донесениях я представил дело так, что город штурмом взяла наша дивизия. В противном случае считалось бы, что город освободили не советские войска, а югославская армия. Это была военно-политическая уловка. Дружба дружбой, но уже тогда Тито слишком возомнил о себе, нельзя было поощрять его.

Мне же от этой «хитрости» стало не по себе.

За Белградом, в городке Рума, нас остановили на пополнение. Там 7 ноября мне вручили орден Александра Невского. Командир полка Рогоза тогда сказал:

— За мост через Ингул, за форсирование Днестра, за уничтожение лавины фашистов в Молдавии, ну и, конечно же, за гору Ртань и Трстеник ты заслужил три ордена Невского! Да и Героя тебе надо было бы дать. Но это не в моих силах. Держи «Невского»!

Орден Красного Знамени. Май — июнь 1945 года

Снова мы включились в жестокие бои с фашистами в Югославии под Вуковаром. Там меня тяжело контузило. Затем бои в Венгрии, Австрии и Чехословакии. Об ожесточенности боев в Венгрии говорит такой малоизвестный факт: под Секешфехерваром немцы пленили около ста тысяч советских солдат. Это в конце-то войны!

Для меня в Венгрии горько памятен бой за Пустовам 2 января 1945 года. Там средь бела дня наше командование на виду у немцев сняло четыре артиллерийских полка, а меня с восемью орудиями оставило на съедение сорока немецким танкам, которых поддерживали пушки и минометы. Ушедшие артполки сделали свое дело, они уничтожили рвавшиеся в Будапешт вдоль Дуная танки генерала Гудериана. Но мы-то, подбив девять танков, были раздавлены остальными, напавшими на нас с тыла. С горсткой солдат я уцелел и выбрался из занятого немцами города. В моем распоряжении оставалась только гаубичная батарея, которая стояла далеко в нашем тылу. С ее помощью я остановил дальнейшее продвижение противника. Да еще мне пришлось вытаскивать из расположения немцев свои раздавленные пушки, чтобы показать их прокурору. Хотя все знали, что сделать это немыслимо: не поедешь же к немцам за пушками, как на колхозный двор. Только неимоверное чудо и господь бог помогли мне сделать это невозможное дело. Я вытащил пушки, и меня не судили. Такова была мне «награда» за выигранный бой с многократно превосходившим меня по силам противником.

Под Брно, в Чехословакии, 22 апреля сорок пятого меня в последний раз ранило. В метре разорвалась 82-мм мина, которая уничтожает все живое в диаметре пяти метров. Мне повезло, я упал без сознания, с одним только осколком в ноге. Но, поправившись, успел еще повоевать под Прагой с группировкой Штернера. Война в Европе кончилась для нас только тринадцатого мая.

В мае — июне 1945 года начальство, опять же в строжайшей тайне, начало зачищать наградные дела. Тут уж многих вспомнили, кого не наградили за бои и за тыловой труд. Снова уравняли героев передовой и обитателей тылов: штабистов, политработников, снабженцев. Ах, как нам, истинным фронтовикам, хотелось, чтобы для выучки хотя бы на недельку отправляли на передовую тех начальников и политработников, которые занимались наградами. Тогда бы они знали, кого надо награждать в первую очередь. Но они, как черт ладана, боялись передовой и никогда там не бывали!

За все бои в Югославии, Венгрии, Австрии и Чехословакии я скопом был награжден высшим боевым орденом — Красным Знаменем. К сожалению, этот боевой орден, который давался за успехи в смертельных боях, обесценил Никита Хрущев. В 1957 году, в 40-летие Октября, он наградил им, вопреки статуту этого ордена, поголовно всех политработников, прослуживших в армии двадцать лет. Снова приравняли смертельный риск с многолетним бдением.

Орден Отечественной войны 2-й степени. Сентябрь 1945 года

Пятый орден — Отечественной войны 2-й степени — я получил за бои с японцами в Маньчжурии. Хотя там не столько японцы нам докучали, сколько безводная пустыня Гоби и хребет Большой Хинган. Я со своим дивизионом на конной тяге прокладывал путь для всей дивизии средь раскаленных песков и заоблачных скал. Первым же шел я и к Порт-Артуру, утопая в заиленных реках Китайского Приморья. Наверное, начальство считало, что лучше меня, двадцатичетырехлетнего капитана, никто с компасом в пустыне не отыщет воду и не найдет дорогу в Китай. И я оправдал доверие: не потеряв ни одного человека и ни единого коня, привел дивизию к месту назначения. Почему же ученые не подсказали нам тогда, что под горько-солеными озерами в раскаленных песках пустыни Гоби залегает вечная мерзлота, а под нею — пресная вода?! Что на твердом иле китайских рек ни в коем случае нельзя останавливаться — засосет, не оставив никаких следов. Все это я открывал заново, рискуя сварить дивизион в обжигающих песках пустыни или утопить его в китайских реках. Непросто было провести 20-метровые конные упряжки вместе с орудиями по нависающим над пропастями горным карнизам Хингана.

Лысеющие полковники, политические надсмотрщики, а также опытные по части щелканья каблуками тридцатилетние в хрустящих портупеях кадровые молодцы предпочитали ехать сзади, в обозах дивизии, в ожидании новых наград и повышения в должностях и званиях. Они двигались по проторенному пути, когда определена дорога и вырыты колодцы. Ехал в затененной от жары повозке в обозе дивизиона и мой сорокалетний замполит. Он ни разу не соизволил проехать ко мне вперед, чтобы, используя свой жизненный опыт, дать молодому командиру дельный совет. Боялся разделить со мною ответственность в случае гибели дивизиона. За поход к Порт-Артуру он, как и я, был награжден орденом. Как же — боевой комиссар, представитель партии, надсмотрщик.

Как награждали

Очень жаль, что на войне в основном награждали не за конкретные подвиги, а по срокам пребывания на фронте, даже не всегда учитывали, в разведку человек ходил или в обозе восседал. Награждения готовились кампаниями, по итогам удачно завершившейся военной операции, в великой тайне, по распределительно-уравнительному принципу с учетом должности, партийности, национальности, общественной активности, возраста, социального положения кандидата и, конечно же, с ведома особого отдела. Если даже дальний родственник был репрессирован, совершивший подвиг из списка награждаемых вычеркивался. Требовалось еще, чтобы среди награжденных были представлены все национальности, все социальные группы населения. Особая забота проявлялась о политработниках. Их в списки включали в первую очередь. Прежде всего решался вопрос, кого внести в список, а уж потом подбиралась соответствующая его положению награда, а к ней, согласно статуту награды, сочинялась легенда о «подвиге». А Героями Советского Союза практически становились по назначению — главным образом, парторги рот на общественных началах, ну и кого политотделы считали достойными этого высокого звания. Вот и получалось: не награда подбиралась под свершенный подвиг, а человек с соответствующими качествами и данными подыскивался под награду. Количество и разнообразие наград, причитающихся воинской части, тоже определялось не ее боевой активностью, а пронырливостью руководства. Наградных знаков приходилось на подразделения не так уж и много.

Наша дивизия за три года боев участвовала в пятнадцати крупных победоносных войсковых операциях. По результатам неудачных операций и за подвиги, совершенные в повседневных боях, награждений не производилось, хоть ты трижды соверши героический подвиг. В соответствии с количеством удачных операций и было проведено пятнадцать наградных кампаний. Каждый раз на полк политотдел дивизии выделял 15–20 орденов и 70–80 медалей. На батальон, дивизион, где 200–300 человек, приходилось 3–5 орденов и 12–15 медалей. Сложный наградной механизм требовал много времени для своей раскрутки, а потому путь от подвига до награды был долог, труден, извилист и часто терялся в партийно-чиновничьих дебрях.

На послевоенных встречах ветеранов дивизии за праздничным столом бывшие полковые писари, штабисты и политработники откровенничали по поводу награждений: в первую очередь в списки награждаемых вносились политработники, а также парторги и комсорги рот и батарей, работавшие на общественных началах. Затем шли доверенные лица особого отдела, работники штабов. Не забывалось и ближайшее окружение тех, кто составлял списки: адъютанты, ординарцы, фронтовые подруги, снабженцы. А уж потом дело доходило и до тех, кто ценой жизни зарабатывал на всю дивизию распределяемые политотделом награды. В наградные листы обычно вписывалось не действительное содержание подвига, о котором или давно забыли, или на самом деле его не было, а фантазии писарей, которые по образчику-болванке сочиняли легенду подвига. Поэтому наградные листы, как правило, сухи, кратки и похожи друг на друга. Их искусственность выдают круглые и весьма завышенные цифры уничтоженных лично награждаемыми танков, самолетов и солдат противника. Часто награждаемые на самом деле и в глаза никогда не видели ни немца, ни танка. Я как-то поставил в тупик одного писаря, когда спросил, как бы он сам сумел в одном быстротечном рукопашном бою уничтожить пятнадцать фашистов. Они же не в шеренге стоят со связанными руками, а стреляют, бьют прикладом, маневрируют, уклоняются от ударов. Попробуй двоих-троих убить, а самому остаться живым.

После награждений во фронтовых газетах обычно описывались подвиги награжденных. В некоторых из них писалась правда. Но были и надуманные статьи. Мой замполит признался после войны, как он, сидя в тылу, пописывал в дивизионную газету статейки о якобы совершенных награжденными политработниками и тыловиками подвигах. На фронте почему-то к нам на передовую эти газеты не попадали и мне не приходилось их читать. Возможно, это делалось специально. Но когда я прочитал творения своего замполита после войны, то диву дался. Какая же там несусветная чушь написана несведущим человеком!

Как я не получил Звезду Героя

О том, что у нас в дивизии появилось якобы за форсирование Днестра семнадцать Героев, а восемнадцатого, шустрого ординарца какого-то начальника, оказавшегося бывшим кровавым полицаем, лишили этого звания по требованию его односельчан, я узнал в 1970 году, будучи в Москве на встрече ветеранов. Узнал и о том, что причитавшуюся мне Звезду отдали комсоргу стрелкового полка, который никогда не был в боях, а обитал в тылах и при штабе. А чтобы ему не было стыдно перед сослуживцами за незаслуженное звание, его срочно, еще до вручения наград, перевели в соседнюю дивизию.

Оказалось, три месяца спустя после форсирования Днестра начальство дивизии опомнилось и сумело в тайне от всех представить верхам дело с форсированием реки так, что «выбило» 18 званий Героев Советского Союза. Шестеро из получивших это звание были настоящими Героями, правда, четверым из них это звание было присвоено посмертно. А двое живых — это «неубиваемый» И. И. Морозов и К. Ф. Кулаков. Про меня, форсировавшего Днестр с помощью трофейных орудий, расширявшего и удерживавшего плацдарм, естественно, не вспомнили. Зато любимчики, парторги и комсорги стали Героями. Многие из этих мнимых героев преднамеренно во встречах ветеранов дивизии не участвовали, а те, кто случайно оказывался на них, стыдливо оправдывались, особенно политработники и тыловые офицеры. Многие же настоящие герои этого звания не получили. Политотдел дивизии или не знал об их героических делах, или игнорировал их подвиги.

Морозов, этот героический человек, один из немногих по праву был удостоен Звезды Героя, хотя и под большим секретом, в тайне от меня, ведь форсировали-то реку мы вместе, а потом долгие пять месяцев, опять-таки вместе, вели тягчайшие бои за плацдарм, когда немцы бомбили и обстреливали нас, вдавливали в землю танками, каждый день атаковали, стремясь сбросить в реку. И до сих пор памятен нам тот Днестровский плацдарм. Столько людей у нас тогда побило, а мы с ним, как заколдованные, ни одной царапины не получили. Нервы наши, хотя мы с ним к слабакам не относились, настолько измотались, что оба готовы были сами на пули лезть, чтобы побыстрее убило или ранило. И однажды, отчаявшись, Морозов увлек меня под немецкие снаряды. Но нам не повезло, уцелели: в смертельном вихре, как назло, ни один снаряд, ни единый осколок не зацепил нас. Через пару часов о нашем поступке стало известно генералу. Разнеся, изматерив и пригрозив нам расстрелом, генерал каждому из нас вручил путевку в санаторий.

На той же встрече начальник штаба нашего артполка майор Шлямин так объяснил задержки с моими награждениями. Якобы за форсирование Днестра меня единственного представили к ордену Ленина. Ну а когда к званию Героя стали представлять, меня обошли как представленного уже к высшей награде. Но, к сожалению, командующий мое представление облил щами и порекомендовал представить новые наградные документы с очередной партией. Так и «повисли» мои высшие награды. Сам же Шлямин в Руме получил сразу три ордена Отечественной войны 1-й степени. Никаких заслуг, чтобы так мгновенно озолотить свою грудь, у него не было. Просто трижды написал сам на себя реляции, вот и засиял в орденах.

Тогда же за праздничным столом, когда, подвыпив, бывшие начальники были не в меру откровенными, я совсем случайно подслушал разговор о себе: «Живуч был, воевал дерзко и удачливо, пехота любила его, артиллерийским огнем управлял снайперски, за «языком» успешно ходил, но с политработниками не ладил, осведомителем быть отказался да заму командира артполка по строевой по морде съездил, когда тот хотел ударить его, вот и отдали его Звезду за Днестр политработнику».

Прискорбно и обидно было мне слушать такое, хотя была в этих словах и правда. Тогда, на фронте, я и не думал о наградах, даже не заметил, что меня за Днестр ничем не наградили. Но если бы знал, что выживу и что не боевые заслуги, а подхалимаж, терпимость к оскорблению человеческого достоинства решали, буду я Героем или нет, я бы все равно не стал пресмыкаться перед начальством, особенно перед своим замполитом — бездельником и трусом.

И конечно, не стерпел бы мордобоя заместителя командира полка по строевой части майора Мартиросова. Ранее я никогда с ним не общался: он в тылу всегда сидел. Кто-то из высшего начальства пристроил его на всю войну на эту никчемную на фронте должность, лишь бы не убило. Ходил слух, что этот худенький, низкорослый, лысый, уже в годах майор позволял себе бить по лицу высоких, статных красавцев — солдат из знаменного взвода. Чтобы не загудеть на передовую, никто из них не сопротивлялся, сносили его самоуправство. Мартиросов, чтобы казаться полнее и солиднее, даже летом надевал под гимнастерку два шерстяных свитера и умывался в фуражке, чтобы скрыть лысину и казаться выше ростом. Особенно в присутствии хозяйки хаты. Наверное, он не ведал ничего о моих боевых качествах, знал только, что я не пью, не курю и не ругаюсь матом. Вот и решил — больше ему делать было нечего — поднять на меня, по его мнению, безответного, свою ручонку. Пусть по полку пойдет слава: какой сильный и смелый Мартиросов — Михина избил.

Мы в кровавых боях продвигаясь за день на десяток метров, три месяца бились, чтобы продвинуться на шесть километров — от Днестра до противотанкового рва. И, чтобы не терять днем людей на открытой местности, ночами прорыли перекрытый и замаскированный сверху подземный тоннель, по которому и повозки ездили, и люди в безопасности ходили, и связь была протянута. Вот однажды, подвыпив, на повозке с завтраком по тоннелю приехал к нам в противотанковый ров Мартиросов. Отдергивает закрывавшую вход плащ-палатку и просовывается ко мне в блиндажик, где я обитал вместе с телефонистом. Я ему по-доброму:

— Здравия желаю, товарищ майор.

А он:

— Почему честь не отдаешь?!

Ведь знает, что на передовой по команде «смирно» не становятся и чести не отдают, а требует. Да и невозможно в этой конурке в полный рост встать, тут и сидя-то потолка касаешься. Он разворачивается и бьет меня по лицу. У меня реакция быстрая — отбив его руку, я увернулся от удара. Но не стерпел, зло взяло: мы каждый метр кровью залили, чтобы приползти сюда под пулями, а он по подземке на повозке приехал бить нас! И я тут же ногой вышиб его из блиндажика. На этом считал инцидент исчерпанным. Но Мартиросов затаил на меня зло. Я же возмутился тогда и расстроился до глубины души: ну почему я, честно воюющий, ради благосклонности начальства должен сносить оскорбления, терпеть мордобой, унижение человеческого достоинства, потворствовать бездельникам и пьяницам?! Я изо всех сил, не щадя живота своего, воюю, пехота любит меня, комбаты бьются из-за меня, требуют, чтобы именно я их поддерживал. АН нет! Этого, оказывается, недостаточно! Да и не это берется во внимание. Да что мне, думаю, детей крестить с начальством?! Чего ради я должен унижаться?! Не сегодня-завтра меня убьет, а я буду пресмыкаться перед ними!

Майор Гордиенко, когда еще командовал нашим дивизионом, потом он стал командиром артполка, тоже пытался ни за что ударить меня. Но он был здоровее меня, и я не стал давать ему сдачи, а схватился за пистолет. С тех пор он стал уважать меня. Внешне, конечно. А так, постоянно посылал меня на самые опасные задания. Добытые же мной в бою результаты себе присваивал. Однако, учитывая мою удачливость, знания и опыт, назначил командиром дивизиона. Предлагал даже занять должность начальника штаба артполка, но я отказался. Быть поблизости от самодура и унижаться — не в моих было правилах, хотя быть начальником штаба куда безопаснее, чем командовать дивизионом.

И еще. Гордец и позер, не в меру амбициозный, но трусливый служака Гордиенко любил повторять:

— Покы я нэ Гэрой, никто в моем полку Гэроем нэ будэ!

Так и получилось: героические дела в полку были, а Героем никто не стал.

Метко давали прозвища наши предки. Схватывали самые заметные, самые выпирающие черты рода — будь то гордыня или ум, удаль или хвастовство, прозорливость или глупость. Фамилия часто многое говорит о человеке.

Наверное, Мартиросову понравились дикие выходки комполка Гордиенко, по его примеру занялся мордобоем и он. Единственное, что утешало меня тогда, — это то, что, кроме заморыша Мартиросова, примеру Гордиенко больше никто из офицеров не последовал. Да и в других полках этого не было. Только генерал как-то на переправе ударил палкой одного нерасторопного офицера, тот во время бомбежки застопорил своей повозкой движение.

А комсоргу стрелкового полка, который носит мою Звезду, не завидую. Об этом Герое-политработнике до 1970 года я, как и многие, ничего не слышал. Человек он неплохой. Пытался подружиться со мной, все же испытывает угрызения совести. Как-то на ветеранской встрече пожаловался мне: жена и дочь не признают его Героем. Наверное, в порыве откровенности он рассказал им, как Героем стал, вот они и не уважают его. Во время войны я часто поддерживал полк, в котором он служил, но ни разу на передовой его не видел, он постоянно, как и большинство политработников, в тылах обитал. Подо Ржевом, где в боях сто раз умереть можно было, он, мой ровесник, все шесть месяцев на курсах комсоргов при политотделе армии провел.

Симпатичный, угодливый, вот его в политработники и определили. Конечно, он не виноват, что Героем стал. Нужно было кого-то из политических — для счета и для показа, что и политработники воевали, — вот его и вписали в список Героев. Кто, кроме его жены и дочери, знает, как он Героем стал? Никто. Пусть считают, как привыкли читать в газетах, что комсомольские «вожаки» солдат в атаки водили. Да еще и кричали при этом: за Сталина и так далее.

Полевые офицеры

Тогда, на войне, находясь на переднем крае, мы не думали остаться в живых, потому не интересовались наградами. Не до них было. Главное — боевую задачу бы выполнить, побольше немцев истребить да своих солдатиков сберечь. О себе не думали, вроде бы привыкли считать себя «неубиваемыми». Кто же вместо тебя, уже опытного, воевать-то будет?

И все же нам тогда хотелось, чтобы награждали оперативно, прямо на передовой, в присутствии участников и свидетелей боя и подвига. Пока люди еще живы и могут порадоваться, что их подвиг замечен и оценен. А затяжки и проволочки в награждении были выгодны только верхам. По прошествии времени события и люди забывались, и в наградные списки вносились непричастные к боям люди. Строгая засекреченность и тщательное сокрытие полных списков награжденных прикрывали необъективность в награждениях.

Конечно, истинные, настоящие герои рождались в боях на передовой. Их знала и славила вся передовая. Эта по-мужски скупая, но высокая оценка подвига людьми-очевидцами, знающими толк в боях, была самой большой наградой для воина. Готовый каждую минуту умереть, он не рассчитывал получить орден «по итогам года», когда политотдел подобьет наградные «бабки».[8] Иные даже суеверно радовались, что награда обходила их — значит, не убьет в ближайшее время. Но, в любом случае, солдатская молва об истинных героях никогда не доходила до политотдела, потому что политработники всегда держались подальше от передовой и не всегда знали, что там происходит. Хотя о том, кто что сказал, сразу становилось известно в политотделе и особом отделе. Поэтому-то имен настоящих смельчаков и не оказывалось в списках награжденных.

В жизни передовой и тылов постоянно наблюдался некий контраст. Передовая жила своей отчаянной, бурной, полной опасностей, смертей, ранений и страхов, быстротечной жизнью без будущего. А тылы, политотдел, штабы жили мирной, размеренной, обстоятельной, стабильной, тихой и спокойной жизнью, с перспективой на далекое, даже послевоенное будущее. На передовой было не до наград. А тыловики, едва заканчивалась успешная боевая операция, начинали усиленно тереться около начальства в ожидании очередных наград, званий и повышений по службе.

В двух стрелковых полках дивизии служили два талантливейших, героических и удачливых командира батальонов Абаев и Морозов. Их не ранило и не убивало в течение полутора лет, хотя они постоянно были под огнем. На этих двух командирах выезжала вся дивизия. В их батальоны сводили остатки солдат из полков, а то и из всей дивизии. В каких только переделках не побывали их батальоны! И всегда они выходили из них победителями. Я горжусь, что каждый из этих комбатов стремился заполучить в поддержку именно мою артбатарею. Потому что, в отличие от других командиров батарей, я всегда находился рядом с комбатом, в цепи атакующих. К тому же я был, как и они, «неубиваемым». И я никогда не подводил пехотинцев: у самой нашей траншеи останавливал любую атаку противника, а затем катил огневой вал впереди нашей наступающей пехоты, уничтожая отступавших врагов.

Вся дивизия знала Морозова и Абаева, но начальство никогда не выделяло этих комбатов среди других офицеров ни наградами, ни званиями, ни повышениями в должностях. Как они пришли в дивизию — Абаев капитаном, а Морозов старшим лейтенантом, так и остались в этих званиях до конца войны. Да и орденов у них было, как и у остальных офицеров-окопников, — два-три. Морозову никак не могли не дать звания Героя, потому что именно его батальон форсировал Днестр. Но все равно он не получил, как многие остальные Герои, ни повышения, ни менее опасной должности, а продолжал в скромном звании старшего лейтенанта до конца войны командовать батальоном. Наверное, его, как и Абаева, руководство не любило, начальству не нравились самостоятельность и ярко выраженное обостренное чувство собственного достоинства, присущие этим офицерам. Особенно это выделялось на фоне угодничества и подхалимства некоторых других командиров. Только господь воздал им должное: оба они выжили на войне.

К 1942 году сложилось так, что основной, немногочисленный состав довоенных кадровых офицеров — кто избежал репрессий тридцать седьмого года, вырвался из окружений в сорок первом — в большинстве своем служил в штабах или командовал полками и дивизиями. Они имели военное образование и драгоценный боевой опыт, многие вернулись в строй после ранений. На передовой же роты и батальоны поднимали в атаку большей частью офицеры из запаса или бывшие студенты и десятиклассники, только что окончившие краткосрочные курсы. Формально военного образования они не имели.

Кадровые офицеры считались в армии настоящими офицерами, своими, истинно военными людьми, профессионалами, которые могут нести службу в штабах, тылах, у них была перспектива продолжать службу и после войны. Кадровые офицеры росли в званиях, их награждали, переводили на более высокие и безопасные должности. А пришедшие из народного хозяйства инженеры, учителя, агрономы, как и скороспелые мальчишки — выпускники краткосрочных курсов, считались офицерами второго сорта, людьми в офицерском корпусе временными. Зачем им повышать воинские звания и должности, давать награды? Они приходили, воевали на передовой, погибали, выходили из строя по ранению, снова возвращались ненадолго на передовую. Продолжительность жизни их измерялась двумя-тремя боями. На них-то и выезжали в кровавых боях в сорок втором — сорок пятом годах. Наиболее живучих, уже опытных боевых офицеров, таких, как Морозов, Абаев, Михин, зверски, до нервного истощения использовали да, можно сказать, эксплуатировали на передовой. Они случайно узнавали, что существуют дома отдыха для офицеров-фронтовиков. Однако в этих домах отдыхали от «тяжких» и «опасных» трудов офицеры штабов, тылов и политработники.

Сами же окопные офицеры, патриотически настроенные, заранее положившие свои жизни на алтарь Победы, готовые в любую минуту умереть и не мечтавшие даже дожить до конца войны, чувствовали свою второсортность и ни о какой перспективе не мечтали. Поэтому они не обзаводились хрустящими портупеями, хромовыми сапогами, кубанками и фуражками. У них в окопах не было условий тренироваться в щелканье каблуками и в подхалимских вывертах холеного тела. Они вьюном на животе ползали под дождем, в грязи и пыли, спасаясь от пулеметного огня противника. В помятом, грязном и копченом обмундировании, в кирзовых сапогах, почитаемые только на передовой да своими подчиненными, они общались с начальством только по полевому телефону. Да и слышали в основном одно и то же: «Вперед, такой-сякой! Не возьмешь траншею — расстреляю!»

Воспринимали свою второсортность полевые офицеры спокойно, без обиды и возмущения, как естественную предначертанность судьбы. А иные даже и не догадывались о ней. Их не трогало и не интересовало, что знают и думают о них в штабах и политотделах. Гордились, радовались и довольствовались тем, что они честно служат Родине, до последнего дыхания преданы ей, а оценку их деятельности, самую объективную и самую значимую для них, дают им Люди Передовой.

После войны, отдыхая в Сочи, я заходил навестить проживавшего там бывшего командира нашей дивизии генерала Миляева. На войне это был молодой, храбрый и боевой генерал. Мы любили его. Сколько же воспоминаний было у нас с ним! О сражениях, о людях, о необычных случаях. И, вспоминая, генерал сожалел:

— И почему мы тебе Героя не дали?..

— Не знаю, товарищ генерал, — ответил я, — мы же тогда об этом не думали, не знали и не интересовались, воевали себе да воевали! Вы ведь, товарищ генерал, — прервал я задумчивое молчание Миляева, — не всегда достойных награждали. Ну, за что вы дали Героя командиру штабной роты? Или командиру саперного батальона? Некоторым парторгам и комсоргам — людям тыловым? Ничего героического они не сделали. А ротный на встрече в Молдавии даже публично оскорбил вас, будто каким-то золотом вы не поделились с ним. Я тогда еще в вашу защиту выступил.

— Да, — махнул рукой генерал, — я, что ли, занимался наградами. Политотдел все решал. Меня ведь тоже обошли с Героем, — печально закончил он. Задумался и, помолчав, добавил: — Большинству командиров дивизий по совокупности боев дали Героя. Наша дивизия одной из лучших была, а я Героем не стал. Хотя знаю почему. Член военного совета армии попросил у меня трофейную машину, а я пожалел, себе оставил эту легковушку. И вот результат.

К сожалению, ни памяти, ни совести, ни малейшей справедливости в присуждении наград не было. Так и хочется призвать на помощь Господа Бога. Но Он был бессилен покарать раздавателей наград. Хотя для меня Он сделал практически невозможное — уберег до самого конца войны от многократно неминуемой смерти. За что и молюсь Ему всю жизнь.

Глава двадцать шестая Отец и брат

Мой брат-ополченец

Не прошло и месяца после начала войны, а враг уже захватил Смоленск, Ярцево и Ельню. Круша все на своем пути, обходя и окружая, пленяя и уничтожая, немецкие войска неудержимо рвались к Москве. Наше командование, оправившись от шока страшнейшего поражения первых недель войны, стало организовывать противодействие врагу. А для этого нужны были силы. Уже в июле в помощь регулярным войскам в Москве и в Подмосковье начали спешно формироваться двенадцать дивизий народного ополчения. Плохо вооруженные, необученные, даже не переодетые в военную форму, эти соединения поспешно бросались в бой. Ими затыкали бреши, образовавшиеся в ходе маневренной войны. Главным образом на Московском направлении. Но, неся большие потери, эти части не могли оказать врагу сколько-нибудь серьезного сопротивления. В начале августа пешим маршем направилась на запад из района Наро-Фоминска (почтовое отделение Толстопалыдево) и Вторая Ленинского района дивизия народного ополчения. В 3-м взводе 5-й роты 3-го стрелкового полка этой дивизии служил мой семнадцатилетний брат-доброволец Николай. Для мальчишек, не служивших в армии и не отлучавшихся пешком из дома и на десяток верст, переход в триста километров был не из легких. Но дух у них был боевой. Командиры и политработники в первую очередь беспокоились за ноги своих подопечных. Однако новобранцы за сутки одолевали по тридцать километров. Шли ночами. Днем колонну людей сразу заметят немецкие самолеты и тут же разбомбят.

На месте сосредоточения рассчитывали постоять недели две. Надо было спешно подучиться военному делу. Подростки не умели еще ни в цепь рассыпаться, ни окапываться, ни прятаться от пуль, ни ползать по-пластунски. Не говоря уже о стрельбе из винтовок, которых у них пока не было. Да и рукопашному бою надо бы подучиться. Хотя бы самым элементарным приемам.

После трудного перехода ребята помылись в бане, привели себя в порядок. Им приказали с помощью подручных инструментов изготовить из дерева модели винтовок. Когда «вооружение» было готово, их стали учить строевым приемам. Затем — и умению занимать огневые рубежи, перемещаться с оружием на поле боя, подниматься и бежать в атаку. На настоящей винтовке, которую приносил на занятия командир взвода, изучали ее устройство, названия частей. Пробовали по очереди разбирать и собирать трехлинейку.

Ребята написали письма домой. Вот единственное, сохранившееся у мачехи в Борисоглебске, письмо брата от 12 августа 1941 года.

«Здравствуйте, дорогие родители папа и мама.

Во первых строках своего письма я вам сообщу, что я жив и здоров, того и вам желаю. Папа и мама, вчера 10/VIII я получил письмо от Пети по адресу Наро-Фоминск. Это возле Москвы. Но оно дошло и сюда, несмотря на то, что я уже далеко от Наро-Фоминска. Это письмо он послал 23 числа, а от вас я еще не получал ни одного письма. Может, вы на другой квартире или пишите чего не надо, вот они и не доходят. Мама, получаете ли вы мои письма или нет? Я вам много писал. Получили ли вы мои деньги, напишите. Чистой бумаги пришлите и все опишите. Я живу хорошо. Кормят хорошо. Так что все сыты, водят в баню. Письма пишите по адресу: Действующая Красная Армия, 933 полевое почтовое отделение, 3 стрелковый полк, 5 рота, Михину.

Обо мне не горьтесь, скоро побьем немца, и я вернусь домой. Петя мою фотокарточку получил, а вы — не знаю. Я было бросил писать Пете письма, так как не знаю его адреса. Но получил письмо: у него опять старый адрес. Сейчас достану бумагу и напишу ему письмо. До свидания.

11/VIII Михин

Мама, вышли мне чистой бумаги. Плохо, что нет ни у кого чернил с ручкой. Приходится писать карандашом.

Нам, наверное, придется постоять здесь порядочно, хотя и я сам не знаю, скоро или нет, но как думаем мы и командиры, что постоим.

Потом, получили ли вы мои вещи или нет. Сообщите. Ну, до свиданья. Жду ответ. Как будто, и нечего больше писать. Передайте привет бабане и всем знакомым, до свиданья. Михин».

Адрес на письме-треугольнике: Борисоглебск Воронежской области, Ленинская, 114, Михину А. А.

Штампы: Полевая почта 933. 13. 08. 41. Борисоглебск — 27. 08. 41.

Я получил в Ленинграде в конце августа письмо от брата Николая, написанное им на марше. Письмо за долгие годы моих фронтовых мытарств, боев, пребывания в болотах и реках куда-то затерялось, чудом сохранились в партийном билете только фотокарточка и наскоро написанная братом приписка на клочке бумаги. На ней второпях было написано: «Сейчас зашью и передам с кем-нибудь. Михин». В письмо была вложена маленькая светло-коричневая фотокарточка размером 3 х 3,5 сантиметра. На снимке спокойное возмужавшее лицо и бросается в глаза мощная шея сильного человека. На обороте фото рукой Николая написано: «23. VII.41. Может быть, это последний фотоснимок Михина Николая А., рождения 1923 г. 9. VIII».

Видно, постоять, даже недельку, на месте сосредоточения частям дивизии ополчения не удалось. Фашисты двигались в направлении на Москву значительно быстрее, чем предполагало наше командование. В третий полк поступил приказ срочно выдвинуться на двадцать километров на запад и занять предназначенный ему участок в полосе обороны дивизии. После форсированного двадцатикилометрового марша пятая рота третьего стрелкового полка, в которой служил Николай, без передышки стала занимать оборону на огородах какого-то села. На третий взвод дали несколько винтовок и по десятку патронов к ним. Винтовки быстро расхватали кто успел. Остальным приказали добыть оружие в бою, а пока пользоваться моделями винтовок.

Лопат, чтобы отрыть в грунте хотя бы ячейки, тоже не оказалось. Командир взвода послал Николая и двоих его борисоглебских товарищей в село за лопатами. Переходя со двора во двор, мальчики выпросили у хозяев с десяток лопат. Николай взвалил лопаты на плечи и направился с ними во взвод, там этих лопат ждали с нетерпением. А его друзья остались в селе, чтобы добыть еще несколько лопат — во взводе-то тридцать человек.

И тут на село налетели немецкие самолеты. Они появились неожиданно и с небольшой высоты стали обстреливать дома из пулеметов и сбрасывать бомбы. Страшный рев моторов, треск пушек и пулеметов, вой включенных сирен, ухающие разрывы бомб. Пыль, дым, огонь, разрушающиеся на глазах строения вызвали у Николая неимоверный страх. Но он не бросился на землю, а продолжал бежать с лопатами во взвод. Вдруг земля содрогнулась от страшного близкого взрыва, стоявший рядом плетеный сарай подпрыгнул вверх, задымился и, рухнув на землю, разлетелся в стороны. Взрывной волной Николая уложило на землю. Его сильно оглушило. Какое-то время он ничего не видел и не слышал. Придя в себя, схватил лопаты и со всех ног бросился бежать на огороды, к своему взводу. В селе жарко горело несколько домов, тревожно и громко ревели коровы, визжали и лаяли собаки.

Перепуганный бомбежкой, он все же был рад, что остался жив, целы оказались и лопаты, он обеспечит ими свой взвод. Николай ускорил бег, но тут его внимание привлекли какие-то двигавшиеся по полю в направлении их позиций темные предметы. Они то терялись из виду, утопая в зелени, то выныривали и быстро приближались. Вскоре Николай догадался, что это были танки. На их броне сидели вооруженные солдаты. Когда танки стали стрелять из пушек и пулеметов, солдаты соскочили на землю и, прячась за танками, побежали вслед за ними к нашей обороне.

Один из танковых снарядов разорвался вблизи Николая. Брат не успел упасть, чтобы спрятаться. Очнулся молодой ополченец от удара сапогом в голову. Открыл глаза и совсем близко увидел сапоги и направленный на него ствол оружия. С широко расставленными ногами над ним стоял немец. Тыча автоматом в голову, он надрывно и гортанно что-то кричал. Крепко вцепившись в одну из валявшихся поблизости лопат, Николай с ее помощью поднялся на ноги. Ко тут же упал снова на землю от удара автоматом по голове. Двое немцев схватили его за руки и потащили в село. Окончательно пришел в себя, когда, спотыкаясь, шел по улице села под конвоем.

Видно, бой пятой роты с немецкими танками длился недолго. Да и было ли вообще это боем, когда на безоружных, лежавших на ровной земле мальчишек после бомбежки и обстрела налетели танки. Крутясь то на одной, то на другой гусенице, они размазывали по земле несчастных ополченцев, а соскочившие с брони десантники в упор расстреливали из автоматов уцелевших.

Захватив село, немцы подобрали оставшихся в живых ополченцев, построили их в колонну и погнали в лагерь. Я знаю, что было с пленными дальше, но описывать нечеловеческие страдания не в состоянии. Это сделали за меня многие из тех, что сами перенесли ужасы немецкого плена и чудом выжили, а также те, что, сбежав из немецких лагерей, пробрались к своим, а потом, если их не расстреляли, то они преследовались своими же и мучились всю оставшуюся жизнь с клеймом предателей. Некоторые из этих людей весьма талантливо описали плен. Например, наш земляк Константин Воробьев.

Мой брат не перенес немецкого плена, через три месяца он погиб. Как же надо было издеваться, истязать, избивать, морить голодом, держать под проливным дождем, гонять в обносившейся летней одежонке с обмотанными в тряпье ногами по лютому морозу на непосильные работы, а на ночь загонять в нетопленые бараки и класть на голые нары несчастных людей, чтобы за месяц или два довести молодых, здоровых парней до полного истощения и смерти. О чем думали в немецком плену эти несчастные, замерзая и мучаясь от голода и побоев, когда лежали ночью на оледенелых кругляшах? Вспоминали родных, с которыми лишены связи? Возмущались зверствами фашистов? Жалели, что не удалось им по-настоящему повоевать на равных с врагом? А может, обижались на своих, так нелепо подставивших их?..

Но ведь в первые дни и месяцы войны были подставлены не только эти мальчики. Свыше трех миллионов красноармейцев да и офицеров, генералов попало в плен. Это более двух третей находившейся на западных границах армии. Остальные кое-как, ночами, блуждая по лесам и оврагам, выбрались из окружения. Но и свои встречали их неласково. Нужно было пройти систему проверочных лагерей и доказать, что ты не завербован врагом. Хотя иначе было нельзя. Немцы засылали множество лазутчиков.

В обзорном томе «Всероссийской книги памяти 1941–1945» (М., Воениздат, 1995) на 101-й странице говорится, что только под Брянском и Вязьмой попало в плен около 700 тысяч человек, а вот некоторым армиям Брянского фронта удалось выйти из окружения организованно: они потеряли все тяжелое вооружение и 90 % личного состава. Значит, «организованно» удалось вывести только каждого десятого.

Мученической смертью в немецком плену погиб и мой брат Николай. Прежде чем умереть, цепляясь за жизнь, он три месяца мужественно переносил чудовищный режим умерщвления. Спрашивается, за что такие муки, чем же он провинился за свои семнадцать лет жизни?

После войны Борисоглебский райвоенкомат известил, что Михин Николай Алексеевич пропал без вести в августе 1941 года. А 50 лет спустя Центральный архив Российской армии сообщил из Подольска, что он умер в плену 11 января 1942 года.

В газете «Известия» за 14 января 1971 года бывший советский военнопленный назвал фамилии нескольких человек, которые были вместе с ним в плену. Среди них был назван и мой брат. Только возраст не 17, а 37 лет. Тогда я подумал, что это был однофамилец брата. Только недавно до меня дошло: в плену изможденный брат мог выглядеть на 20 лет старше. Но ведь и связываться с автором статьи в ту пору было небезопасно. Органы следили за теми, чьи родственники были в плену. Может, и статью пропустили специально. Зачем, подумал я, трагедию брата превращать во вред собственной семье? До чего же мы были запуганы! Я, честно провоевавший и до изнеможения отдавший все свои силы на мирный труд, боялся, чтобы в личном деле не появилась пометка: брат был в плену.

Двое друзей Николая, уцелевших во время бомбежки в том селе, где они добывали лопаты для своего взвода, спрятались так, что немцы их не нашли. Из своего укрытия они наблюдали всю картину происходящего во время бомбежки и боя их роты с немецкими танками. Ночью, крадучись, они двинулись на восток. Как и многим окруженцам, им удалось дойти до линии фронта и незаметно перейти ее. По пути к ним присоединились еще двое ополченцев, также в гражданской одежде. Когда в очередном селе их спутников забрали милиционеры, ребята решили уже и на своей территории тайно бежать домой, в Борисоглебск. У одного из них отец до войны работал смазчиком на железной дороге. Парень с детства лазил под вагонами и хорошо знал, как можно устроиться для поездки под вагоном. Так они добрались до родного Борисоглебска. Можно только представить, как обрадовались и как испугались при встрече их родители. Дома прятаться им пришлось недолго. Однажды ночью их арестовали милиционеры. Но до этого в одну из ночей они посетили нашу мачеху, поинтересовались, не прибежал ли домой и их приятель. Рассказали о своих мытарствах. Что было с мальчишками после ареста, никто не знает. У родственников они никогда больше не появились.

Брат был почти на три года моложе меня. В раннем детстве больше общался с матерью, а я уже помогал по хозяйству отцу. Когда он стал ходить в школу, в наших местах случился страшнейший голод 1933 года. Люди пухли и умирали весной от голода сотнями. Мы с братом и отцом как-то выжили, мать же, отдавая все нам и отцу, умерла от голода.

Отец, потеряв после пожара дом, вынужден был из-за квартиры часто переезжать по области с места на место. Менял школы и брат. А я уже учился в Борисоглебске, затем в Ленинграде. Смена школ мешала нормальной учебе брата, и он, кое-как закончив семилетку, поступил в Борисоглебске в ремесленное училище. А там больше внимания уделяли приобретению навыков практической работы слесаря и выполнению производственных заданий по изготовлению деталей для завода. Троих-четверых ребят мастер сажал под замок в полутемный сарай, где они должны были целый день гнуть из проволоки скобы и кольца для панцирных кроватных сеток. Однообразный подневольный труд отбивал у ребят всякое желание учиться, они только и ждали, когда им дадут паспорта, чтобы уехать куда-нибудь по вербовке на настоящую работу.

Так трое друзей оказались в поселке Видное под Москвой. Там они устроились работать на завод. Их поселили в общежитии. Они с удовольствием влились в рабочий коллектив и почувствовали себя свободными самостоятельными людьми. Неизбалованные, работящие, добрые и отзывчивые подростки были горды и довольны своим положением. Им не хотелось вспоминать школу, ремесленное училище и голод. Настали самые счастливые дни в их жизни. Из первых же зарплат брат послал деньги родителям в Борисоглебск и мне, студенту, в Ленинград.

И тут началась война. Не сформировавшиеся еще ни умственно, ни физически, они не готовы были к службе в армии, тем более воевать. Но патриотический настрой тянул их в военкомат, им хотелось побыстрее оказаться на фронте и бить ненавистных агрессоров. Военкомат предложил им немного подождать.

В начале июля состоялось решение Госкомитета обороны о формировании добровольческих дивизий народного ополчения из лиц, не подлежащих мобилизации. В одну из таких дивизий — Вторую Ленинского района дивизию народного ополчения — и направил Наро-Фоминский райвоенкомат семнадцатилетних ребят. С каким воодушевлением вступили на военную стезю молодые парни! Политработники рассказывали им, что вот-вот у немцев кончится ресурс, а мы оправимся от внезапного удара и быстро разобьем фашистов. С такими убеждениями и надеждами ополченцы и попали на фронт. Но первая же нещадная бомбежка, первая атака немецких танков и вооруженных до зубов немецких головорезов развеяли их радужные надежды. Безоружному добыть оружие в бою с опытным, хорошо вооруженным немцем-бандитом оказалось непростым делом. Немецкие танки с пехотным десантом на броне быстро расправились с ополченцами в первом же бою. Многие из них погибли, а большинство оставшихся в живых попали в плен. И только некоторым счастливчикам удалось уползти, спрятаться, а потом отступить к тылам дивизии. Так сохранилось название дивизии. Остаткам двенадцати Московских ополченческих дивизий были присвоены номера разбитых в первые недели войны стрелковых дивизий.

На мой запрос в Центральный архив Министерства обороны Российской Федерации, где и когда вступила в бой с фашистами 2-я Ленинского района дивизия народного ополчения, мне сообщили о судьбах 1-й Московской и 2-й Московской Сталинского района дивизиях народного ополчения. Причем 2-я дивизия Сталинского района попала в окружение под Вязьмой и никаких ее документов на хранение в Центральный архив не поступало. А о 2-й Московской дивизии Ленинского района, в которой служил мой брат, в архиве никаких сведений нет.

В начале войны окружались и десятками гибли целые армии, их перечень встречается в военной литературе, а до таких «мелочей», как дивизии 12-тысячного состава, в высоких штабах не доходили. О них нигде не упоминается. Наспех сформировали, бросили «для порядка» в прорву боев и забыли.

И вот теперь, когда я слышу за окном веселый самозабвенный ребячий гомон третьеклассников, я вспоминаю своего младшего брата. Голос одного из играющих под окном мальчишек выделяется особой зычностью и запальчивостью, неимоверным желанием перекричать остальных и тем доказать свою правоту — он так похож на голос моего брата, что, кажется, выгляни в окошко, и увидишь маленького Николая. Однажды он обратился с претензией к матери:

— Мама, ну почему ты не родила меня первым? Мне бы не пришлось тогда донашивать Петины обноски!

А я теперь вспоминаю все это и с болью думаю: не только обноски незаслуженно пришлось брату носить, но, может, и судьба у него сложилась бы, будь он первым, иная, не такая горькая.

И еще каждый раз вспоминаю я мученика-брата, когда в зимнюю пору ложусь в нетопленом помещении в холодную постель. Она, пусть холодная, но в мирной комнате, на свободе, а не в промерзшем бараке под нагайкой, на голых слегах…

Алексей Александрович

Мой отец, Алексей Александрович Михин, родился 10 февраля 1897 года в селе Богане, в бедной крестьянской семье. В ту пору это был уезд Тамбовской губернии (ныне — Борисоглебский район Воронежской области). Когда ему было три года, его отец Александр Леонтьевич простудился зимой в лесу и умер от воспаления легких. Мать осталась одна с четырьмя детьми. Всей семьей стали батрачить у богатого соседа, который исполу обрабатывал их земельный надел. С пятнадцати лет отец работал у казаков на Хопре и Дону. Воевал на германской, Гражданской и Отечественной войнах, а в промежутках между ними вел крестьянское хозяйство и в зимнее время работал плотником в Борисоглебске. Когда же хватился оформлять пенсию, ему насчитали шестнадцать лет трудового стажа. В Богане во время пожара сгорели все документы отца, подтверждавшие его трудовой стаж и участие в двух войнах. А пока воевал в Отечественную, затерялись документы тридцатых годов. И посчитали отцу стаж с 1941 года, когда начал третий раз воевать. И будучи тяжело больным — непризнанным инвалидом при пулевом ранении в голову, гипертонии, инсультах, — вынужден был, опираясь на палочку, сторожить магазин, чтобы выработать недостающий стаж. Да и умер в 66 лет, не пожив на пенсии.

Всю жизнь, не обращая внимания ни на какие превратности судьбы, отец не терял чувство юмора, снисходительно, по-философски относился к неразумным обидчикам и был полон здорового оптимизма, всегда надеялся на лучшее, часто говорил:

— Ничего! И мы заживем!..

Возможно, эти качества зародились у него в раннем детстве, когда вся семья, от мала до велика, с утра до ночи батрачила на соседа-богача. Работали няньками и подсобниками, сторожами и посыльными. А небольшого роста, худенькая, но семижильная, никогда не боявшаяся никаких трудностей мать, моя бабушка Агафья Михайловна, до замужества Красникова, с рассвета до ночи работала на соседа в поле и на току, в доме и на скотном дворе. В лютый мороз, орудуя тяжелым вальком, стирала в проруби белье. К тому же надо было, пока не подросли ребята, обиходить и свою корову, двор, сад, огород. Единственной помощницей в хозяйстве была у нее старшая дочь Анастасия.

В германскую войну отец сначала был рядовым стрелком. Бегал в атаки, до последнего дыхания под кромешным огнем держал оборону. Несколько раз был легко ранен, дважды отравлен немецкими газами — глаза покраснели на всю жизнь. Как обстрелянного и смышленого солдата, красивого и стройного, стоявшего на правом фланге взвода, батальонный командир взял отца связным с ротами. Из батальона в роты телефона тогда не было и все распоряжения передавались с помощью связных. Связной — ответственная и очень опасная должность. От его расторопности, находчивости и живучести зависели действия целой роты. В любую минуту, днем и ночью, какая бы ни была погода, какой бы ни шел обстрел, есть ли засада вражеских разведчиков, особо охочих до связных в качестве «языков», он, связной, должен быть готовым бежать, ползти в роту. В пургу и туман, в темень «глаз выколи», в проливной дождь он обязан разыскать ротного командира и на словах передать ему приказ из батальона. Большинство тогдашних солдат из крестьян, даже самые смелые, не могли быстро уловить, запомнить и точно передать приказание, путались:

— Так что, ваше благородие, их скородие велели передать вам, сейчас вспомню, забыл, как это называется…

Отец эту опасную должность связного выполнял хорошо и надежно. А располагался он, будучи в ежеминутной готовности бежать в роту, в «предбаннике» блиндажа командира батальона, вместе с ординарцем и телефонистом из штаба полка. В какой-то мере связной общался с господами офицерами, наблюдал за ними, слушал их разговоры, а по должности — осведомлялся, информировался и тем самым учился, приобщался, многое перенимал, усваивал, становился культурнее и грамотнее своих сослуживцев. Может, поэтому отец, закончивший всего-навсего церковноприходскую школу, считался в селе самым грамотным и знающим человеком.

Старшего сына, Александра, убили на германской войне, двое младших уцелели. Поэтому, когда после Гражданской оба младших, в том числе и мой отец, вернулись домой, Агафья Михайловна перестала батрачить на соседа. С радужными надеждами все они принялись за крестьянский труд уже на своей земле и для себя. Мать не могла налюбоваться на сыновей. А перед глазами постоянно возникал образ старшего, который так и не вернулся с германской войны.

После Гражданской войны отцу было двадцать три года. Он был полон сил, здоровья и надежд. Женился, вместе с младшим братом купили лошадь, получили земельный надел и впряглись в крестьянство. В маленькой хате двум женатым братьям было тесно. И младший, Василий, решил ехать в теплые края, в Сочи. Лошадь пришлось продать на дорогу. Отец купил пару волов и на них управлялся с хозяйством. А там подрастал жеребенок. У меня в связи с этим жеребенком сохранились интересные наблюдения. Он родился зимой, его ночью внесли в хату, и первым, кого он увидел при свете лампы, был я, уже годовалый. Всю зиму я общался с ним, ласкал и кормил его. Видно, он считал меня своим старшим братом. Потому что, когда он вырос в кусачего и брыкающегося жеребца, подпускал к себе только отца и меня. Он покорно стоял у плетня, ожидал, пока я, трехлетний, взберусь к нему на спину, осторожно вез меня на луг, терпеливо ждал, пока надену на его передние ноги пута — толстую веревку с петлей и узлом на концах.

На зиму отец устраивался на работу в Борисоглебске. Плотничал, был бригадиром. Читал там газеты, был в курсе политических событий. Прослышал о грядущей коллективизации. В селе, как и в городе, осуществлялась новая экономическая политика (НЭП), были даны послабления в торговле и в экономической деятельности. Крестьяне стали богатеть, особенно семьи, в которых было много рабочих рук. Оживилась деятельность кузнецов, портных, сапожников, бондарей, шорников. Заработали на полную мощность кирпичные заводы, мельницы, крупорушки, в околотках появились конные, а то и дизельные молотилки, веялки, паровые коноплемялки. Открылись клуб, изба-читальня. Было много построено больших кирпичных домов под железной крышей. Сохи заменялись на плуги.

Выбился в середняки и отец. Пополнились закрома, хлеба и на весну стало хватать, во дворе появилось много разной скотины, каждую осень и весну резали свинью, кроме молока начали кушать мясо и яйца. Купили самовар, стали чай пить с сахаром, покупать и печь по праздникам ситные пироги из пшеничной муки. На стене затикали часы-ходики. Всей семье пошили шубы, обновили носильные вещи, завели постельное белье. Осенью отец привозил из-под Балашова целый воз арбузов.

Всю зиму 1924/25 года отец заготавливал в лесу и возил домой дубовые бревна на сруб большого дома. На этой горе бревен среди улицы по праздникам и вечерами восседала молодежь. Играли, веселились, пел большой самодеятельный хор. А через пару лет, когда лес подсох, отец в одиночку поставил величественный сруб под просторный дом.

Вошло в силу и хозяйство его фронтового друга Дьячкова. Он всегда видел в отце вожака, поэтому предложил ему купить совместно конную молотилку, подзаработать на ней денег и приобрести потом дизельную, а там и мельницу или, на худой конец, крупорушку. Зная о грядущей коллективизации, отец отказался, друг не верил в изменения жизни, обиделся и развел на старинном заброшенном кладбище промышленный яблоневый сад. За что впоследствии и поплатился. При раскулачивании ночью, в зимнюю стужу, под душераздирающие крики детей и женщин его вместе с семьей насильно погрузили в кузов грузового автомобиля и увезли на станцию в Борисоглебск, а там втолкнули вместе с такими же «кулаками» в товарный вагон, защелкнули двери и увезли в Сибирь.

Будучи от природы сообразительным и деятельным, работал отец всегда споро, творчески и качественно. Был любознательным, быстро схватывал и впитывал любую идею, какое угодно тонкое мастерство. На фабрично-заводском уровне он своими руками мастерил все, что требовалось по хозяйству. Телегу или сани, дугу или упряжь, валенки свалять или сапоги стачать, овчину, а то и хромовую кожу выделать, сруб срубить или мебель сделать, плодовые деревья привить или печь сложить, скотину вылечить или на зиму арбузы замочить — все умел и отлично делал сам. Единственное, о чем сокрушался — зубы не умел вставлять, хотя часы ремонтировал.

Но отец так и не реализовал своих возможностей. То коллективизация помешала, то беспартийность, то стихия, а больше всего, наверное, — крестьянская и советская забитость.

Не осуществилась и отцовская мечта путем более рационального ведения хозяйства, отхожего зимнего промысла в Борисоглебске, неимоверного напряжения всех своих физических и умственных сил зажить побогаче. Однако надежд он не терял. Стал работать в Борисоглебске и летом. Вместе с товарищами поступил на курсы десятников-прорабов. Успешно, в числе лучших, окончил их. У меня перед глазами фотография: стоят довольные выпускники, и среди грубоватых, убого одетых мужиков выделяется выправкой одетый в легкое осеннее пальто нараспашку высокий, красивый, молодой мужчина со спокойным, умным и открытым лицом. Это мой отец. Однако менее способным выпускникам, но членам партии, дали должности, а отцу пришлось снова работать плотником.

Решил отец податься в Москву, там попытать счастья. С весны по декабрь 1931 года наша семья жила в Москве, в Кожевенном Вражике. На двух солдатских койках в переоборудованной под общежитие на сотню человек церкви устроились и мы вчетвером. Третий ребенок, младшая дочь Валентина, умерла в раннем детстве. Но и в Москве беспартийному отцу развернуться не дали, он возглавил бригаду по асфальтированию улиц, в том числе и Охотный ряд заасфальтировал. Я успешно учился в четвертом классе московской школы № 1 в Замоскворечье.

У меня самым сильным впечатлением от Москвы остались воспоминания о беспризорниках. Они ютились у отца на работе, в горячих котлах от смолы, дружили с отцом, и он не заливал на ночь котлы водой. К обеду и на ночь беспризорники возвращались к теплым котлам, устраивались на земле и дружно, весело ели то, что удалось украсть. А еще помнится, как один из беспризорников выманивал на рынке на Зацепе, около Павелецкого вокзала, у тетки-продавщицы пирожки, угрожая сыпануть на нее полстакана вшей, которые зловеще копошились в поднесенной к ее глазам прозрачной емкости.

Еще помню, как 7 Ноября отец нес меня на плечах на демонстрации по Красной площади, и я видел стоявших на Мавзолее усатых Сталина и Буденного.

Перспектив получить в Москве квартиру у отца не было, и мы вернулись в Богану. Отец стал работать в колхозе. Я как-то спрашивал у отца, почему он, крестьянин-батрак, красноармеец, неглупый человек, не вступил в партию.

— Надоело мне, сынок, быть все время в подчинении. То сосед-богач помыкал мною, то казаки-хозяева, на германской и Гражданской командиры над душой стояли, а в партии тоже дисциплина, как в армии. Поэтому и не записался в партию, хотя и предлагали. Конечно, будучи партийным, я бы не хуже должность получил, чем мои сокурсники. Но что теперь говорить. С другой стороны, брат Васятка, твой крестный, вступил в Сочи по Ленинскому призыву в партию. Выдвинули его в двадцатипятитысячники, послали в Краснодарский край колхоз организовывать. Организовал, а когда через три года вернулся, парторг станции, где он работал плотником, не захотел из его дома выселяться. А какой домик брат своими руками поставил на берегу реки Сочи! Он и сейчас, наверно, стоит на Приреченской улице, двадцать один. Брат сам, в одиночку, за год срубил и обустроил дом. И какой! — всем на загляденье. Виноград пустил на веранду. Парторг подал заявление: якобы нашел в доме брата троцкистскую литературу — стихи Есенина. Васятку исключили из партии, выслали из Сочи без права проживать в крупных городах. Хорошо, хоть в тюрьму не посадили. Так он и погиб в Отечественную беспартийным и гонимым.

В тридцать втором году, в летнюю жару, когда все были в поле, случился в Богане страшный пожар. Сгорело более сотни домов, в том числе и двор отца. Сгорело у нас все дотла. А вот отцовский дубовый сруб — он стоял посреди улицы — уцелел. Ставить дом да всю усадьбу строить заново при больной жене и малых детях отец не решился. К тому же замучил колхоз. С утра до ночи ему как мастеру на все руки постоянно поручали что-то мастерить. Когда же тут свой дом строить? Да и к чему он, этот дом: еще, чего доброго, отберут. Не без боли в сердце отец продал сруб за бесценок соседу. Вырыл для жилья на зиму землянку, и мы поселились в ней. Но тут повезло: ему как самому грамотному и интеллигентному человеку в селе предложили преподавать в семилетней школе труд. К тому же дали комнатку для жилья в бывшей церковной сторожке. Два года отец работал в школе. А когда комнату отобрали, стали жить на частной квартире.

В 1933 году в наших краях случился неимоверный голод, так как все зерно власти вымели из амбаров под метелку. Люди пухли и умирали десятками и сотнями в день. Всю весну мы с братом промышляли галками на церкви да ловили на речке рыбу. Может, поэтому и выжили. А наша мать, Елена Илларионовна, до замужества Сахарова, все, что добывалось съестного, отдавала работавшему в школе учителем труда отцу и нам как маленьким. Сама же 27 августа 1934 года, не дожив до тридцати трех лет, умерла от голода.

Потом отец перебрался жить и работать в Борисоглебск. Частная квартира, скромные заработки. По просьбе своих бывших партийных сокурсников работал у них в разных районах в качестве помощника. Сами они не в состоянии были наладить коммунальное хозяйство, спланировать дорожное строительство, вот он и выручал их. Потом стал жить в Борисоглебске, а там и война началась.

* * *

Три с половиной года отец провоевал рядовым в саперном батальоне. Под носом у немцев делал проходы в их минных полях и колючей проволоке, ставил свои мины и колючку перед нашим передним краем.

Был несколько раз ранен, в последний раз тяжело, пулей в голову, когда разминировал ночью проход перед немецким передним краем. Но ничем ни разу не был награжден. За всю Великую Отечественную не удостоился даже медали.

Когда в сорок шестом его пригласили получать медаль «За победу над Германией», он не пошел. Обиделся, наверное. Хотя нам ничего не сказал. Только иногда, вздыхая, он тихо и обреченно, почти про себя, говорил:

— Хитра Савельевна! — это он про советскую власть. А «Савельевной» называл ее для конспирации.

Саперным батальоном, в котором отец воевал в Отечественную, командовал молодой, неопытный, но очень заносчивый и задиристый капитан. Как он достиг этой должности и почему его на ней держали, неизвестно. Ведь сам он ни моста не умел построить, ни дорогу замостить, тем более переправу через реку обеспечить, не говоря уже колючую проволоку в три кола поставить. Минного дела боялся как огня. И близко не подходил, когда разминировали немецкие или ставили свои мины на передовой. Все дела организовывали взводные и ротные. А он, не зная дела, часто вмешивался в работы и требовал, чтобы делали так, как он говорит. Приказал на тонких ножках-спичках мост построить и добился. Но мост, только поехали по нему, сразу же развалился.

Опытные сорокалетние плотники, мой отец и двое его товарищей, обычно, молча, не возражая, игнорировали некомпетентные указания капитана и делали так, как подсказывал им опыт. Проявляя находчивость и мужество, они делали проходы для пехоты в минных полях и колючей проволоке под самым носом у немцев. Даже будучи легко раненными, не бросали дело, доводили его до конца. Когда пуля пробила отцу голову, товарищи вынесли его с передовой. Врачи в госпитале практически вытащили его с того света, а долечиваться отправили в другой госпиталь. Везли его в поезде, который проходил через Борисоглебск. Отец попросил, чтобы ему разрешили сойти в Борисоглебске долечиваться в местном госпитале. Так на несколько недель он оказался вблизи от дома.

И после госпиталей отец, как и его товарищи, попадал воевать снова в свой батальон. С радостью встречали их однополчане, особенно пехотинцы, для которых они проделывали проходы в минных полях и колючей проволоке.

Только вот злопамятный капитан не любил троицу своенравных стариков. Не молодых солдат, а именно их посылал работать в лютый мороз и ветер на верхотуру или в ледяную воду, тем более — на передовую. И никогда не поощрял. Но пережившие за свою более чем сорокалетнюю жизнь множество всяких невзгод, привыкшие подчиняться и покорно тянуть лямку, пожилые солдаты не держали зла на мальчишку-капитана. Не на него же, в конце концов, и не ему в угоду выполняли они смертельно опасную работу. Ради пехоты-матушки старались. А она всегда надеялась на них и была им благодарна.

* * *

После войны отец вернулся в Борисоглебск. Младший сын погиб на войне, я, старший, — в отъезде. Помыкав бесквартирное горе, в 1951 году решил уехать в Сталинград — традиционное пристанище крестьян из Боганы. Три года с нашей мачехой прожил в вагончике, работая на железной дороге. Потом получил на пригородной станции Садовая квартиру. Развел садик. Думал поработать еще, пожить. Но сказывалось тяжелое ранение головы. Все чаще стали навещать приступы головной боли, работа же плотника — на высоте; при сталинградской жаре часто кружилась голова, несколько раз падал со строительных лесов, повредил ногу. Артериальное давление — 200/110, а инвалидность врачи не дают. В пятидесятые годы было негласное указание: инвалидность не давать, побольше реабилитировать и снимать инвалидность с тех, кто ее уже успел получить.

Моей супруге, Варваре Александровне, потерявшей здоровье на войне, в 1951 году дали инвалидность, а через полгода отняли, выдали справку: может работать врачом, запрещается подниматься на второй этаж, ходить пешком, ездить на автотранспорте, утомляться и волноваться. Такого врача, хотя и прекрасного специалиста, на работу никто не брал. В 55 лет пенсию не дали: оказалось, надо было перед обращением проработать два года. И только на 72-м году жизни, в 1991-м, когда родная советская власть кончилась, дали минимальную пенсию. Законы по социальному обеспечению держались от народа в секрете. Оказалось, ей, капитану медицинской службы в отставке, еще в 1975 году была положена максимальная военная офицерская пенсия в 2000 рублей. Со скандалом мы вытребовали эту пенсию в 1999 году, но вскоре, в том же году, фронтовичка умерла.

Отцу на медкомиссии врачи говорили:

— А что пуля? Она же насквозь прошла, в голове не задержалась, там все давно заросло. Ну, выбила левую скулу, лицо обезобразила, так что же за это инвалидность давать?

Один за другим у отца случились два инсульта. Потерял речь. Перестали подчиняться правые рука и нога. Но по-прежнему для назначения пенсии не хватало трудового стажа, и он сторожил магазин. Мачеха продолжала ухаживать за больным отцом, собирала на железнодорожных путях уголь и продавала, да я помогал деньгами, вот они и жили. Потом отец совсем слег. Так и умер в 1963 году с изуродованным лицом, проработав пятьдесят лет, побывав на трех войнах и не заработав пенсии. Действительно: «Хитра Савельевна».

А вообще-то родословная нашей фамилии просматривается со времен поселения в 1745 году в селе Богане беглого крепостного ямщика Северина Михина. Он бежал вместе с невестой от барина-домогателя на барских же рысаках не то из Новохоперска, не то из Бутурлиновки в Борисоглебск. Там продал рысаков и тарантас, купил лошадку с телегой да корову и подался в Богану — пристанище беглых крепостных, ссыльных и каторжан. Основали село еще во времена Батыя жители соседнего села Чигорак, сумевшие убежать от татар. Они нашли глухомань и село поставили на возвышенности, у впадения реки Боганы в Ворону. Затерявшуюся среди болот, лесов и кустарников возвышенность не только татары, янычары — сам черт не смог бы найти.

Ветвь Семиона, младшего внука Северина, оказалась несчастливой. Главы ее семейств рано уходили из жизни: то молнией убивало, то от простуды умирали. За сто тридцать лет только две хаты построили, в 1800-м и в 1875-м, и то первая была без трубы: по-черному топилась, дым в сени шел; не то денег на трубу не хватило, не то налог за дым не могли платить. И только мой отец, Михин Алексей Александрович — праправнук Семиона, решился на своей усадьбе построить большой дом. И сруб уж изготовил, да коллективизация и пожар помешали.

Первые две ветви Михиных: главная — Лёвкина, и средняя — Конки — жили богато. Главную из них более ста сорока лет преследовала тоска по ямщине. В конце девятнадцатого века последний из Северов, тогда еще молодой мужик (а в мои детские годы в 20-х годах XX века — мой «дед Левка»), купил-таки тарантас, рысаков и с 1885 года стал держать единственную в Богане ямщину, осуществлявшую связь с Борисоглебском. Перед самой коллективизацией большая семья разделилась, продала дом, коней и тем избежала горькой доли «кулаков».

Вымерла и семейная ветвь Конки. Последний из них проживал в Богане до 30-х годов. Его аккуратный, срубленный собственными руками высокий, небольшой, но красивый домик окружал редкий тогда в Богане дощатый забор. В чистом дворе — ухоженная скотина, столярная мастерская. И сам дед Конка выделялся среди остальных крестьян красотой, стройностью, ухоженной бородой. Ходил во френче и сапогах, когда еще большинство селян носило лапти. А как он величественно показывал мне, четырехлетнему, взлет Христа на небо! Вытянувшись во весь свой высокий рост, приподняв к потолку красивое лицо, он торжественно поднимал вверх правую руку, а левую опускал вниз так, что она была на одной линии с правой, делал небольшой подскок — и мне казалось, что сейчас дед проткнет потолок комнаты и вознесется на небо.

И еще вспоминается, когда подумаю об отце, какой у него был тонкий музыкальный слух и прекрасный сильный тенор. Он был незаменимым запевалой в строю, когда служил во всех трех русских армиях: царской, Красной и Советской. Вот только дома, на моей памяти, пел он очень редко, разве что на праздничных застольях. Слишком трудной и невеселой была его жизнь.

После гибели на войне младшего брата Николая и смерти отца я оставался единственным продолжателем рода Михиных, так как первые две ветви нашей фамилии наследовали только дочери. С Варварой Александровной мы воспитали двух сыновей, оба они ученые, доктора наук: старший, Николай, — в области физики низких температур, младший, Вадим, — профессор, работает в медицине. Николай живет в Харькове, у него уже двое внуков, но они носят фамилию своей матери. Единственный юный Михин — сын Вадима, мой внук Павел. Как и я, он курянин — житель Курска.

Такова родословная автора книги, фронтовика, командира 1-го дивизиона 1028-го артполка 52-й стрелковой дивизии Михина Петра Алексеевича.

* * *

Фашисты истребили всех мужчин в моей родне. Мне же повезло: за всю войну всего три раза был ранен и несколько раз контужен, хотя находился на передовой, командовал взводом, ротой, батареей, дивизионом, ходил за «языком», поднимал роту в атаку, корректировал огонь с нейтралки, куда без смертельного риска попасть невозможно, — и было это на самом страшном фронте подо Ржевом, потом в Донбассе, на Курской дуге и так далее до Праги. Вот и получается, что на войне я был счастливым: смерть обходила меня стороной.

Многие из нас, ленинградских студентов, после войны не вернулись в стены родного института. Сколько ребят погибло! Молодых, ярких, талантливых! В большинстве неженатых. Ни потомства, ни следа от них не осталось. Но ценою неимоверных усилий, страданий, лишений, голода, страха и крови вместе со своим народом мы выстояли, остановили, а потом и разгромили проклятого врага — немецких фашистов. Вот почему в заключение считаю необходимым повторить сказанное в начале этой книги: при любых оценках событий войны незыблемым должен оставаться непререкаемый исторический факт: ГЕРОИЗМ СОВЕТСКОГО НАРОДА.

Не знаю, почему так долго и сложно идет поиск национальной идеи нашей возрождающейся к нормальной жизни страны. Казалось бы, формула ее очень проста: РОДИНА — МАТЬ. А мать — и о погибших и ушедших горюет, помнит и чтит, и живых любовно пестует, и о будущем своего потомства думает и заботится. Хочется верить, что наше поколение передает эстафету защиты России-матушки в надежные руки.

Курск. 1959–2000, 2006

Загрузка...