ПРОЗА

Святослав Логинов Без изъяна

В доме — ни корки, в амбаре — ни зерна, а крысы расшумелись, словно свадьбу играть вздумали. Целую ночь за стеной, за печью, в кухонном углу — возня, писк, топотня. Пустой чугун с шестка уронили — то-то грохоту среди ночи! Ванятка проснулся, захныкал. Палей сунул сыну жёванку, не хлебенную, а с зернового овса. Хлеба в доме который день нет, сам Палей пустые крапивные щи хлебает, а мальцу — нельзя. И без того Ванятка не жилец, без мамки-то. Крысы было угомонились, а потом как щелкнет под карзиной[3], как запищит!

Под карзиной возле печи у Палея с давних времен валялся пружинный капканчик, крысобойка. На крючок сальца наживить, пружину взвести и поставить в укромный угол съестного шкапа, куда коту хода нет. Крыса сало учует и с крючка сорвать норовит. Тут ее пружиной и прищемит, чтобы не шастала за чужим добром. А просто в кладовушке поставишь, то и своего кота словить можешь. Машинка железная, понятия в ней нет.

Но теперь крысобойка валялась праздная, и кот из дома сбежал. В кладовке — шаром покати, из пустого дома и крысы ушли, а тут, гляди-ка, вернулись, да с шумом и писком. Говорят, к смерти… Еще примета есть, если птица в дом залетит, дрозд или синица. Ласточка не в счет, эта с человеком в одном доме живет; ласточка в избу влетела — что соседка в гости зашла, а иная птица — к беде.

Птицы к Палею в горницу не залетывали, а крысы — вот они. Вдобавок еще и капкан, невзведенный, щелкнул.

Палей последний раз качнул зыбку, высек огня и пошел в кухонный угол — смотреть. Возня под карзиной не утихала, и Палей прихватил полено, чтобы в случае чего пришибить удивительную крысу.

Под лавкою бился в капкане маленький зеленый чертеныш. Хвост с пушистой кисточкой на конце был зажат железной скобой, а бедолага беспомощно стукотил копытцами и, бурея от натуги, тщетно пытался разжать безжалостную пружину. Увидав занесенное полено, чертеныш пискнул и сжался в комок, прикрыв лапками мордочку.

— Ты чего? — спросил опешивший Палей.

— Бить будешь? — дрожащим голоском спросил чертеныш.

— Погодь. Дурное дело никогда не опаздано. Да тебя, поди, и не убьешь поленом-то. Чтобы ты издох, тебя, наверное, закрестить надо.

— Поленом больно, — чертеныш, не отрывая ладоней от мордочки, сдвинул их чуток, уставившись на Палея черной бусиной глаза. — А закрестить меня ты не сможешь, в тебе святости нет.

— А если попу снесу? Вместе с крысобойкой.

— К попу не надо! — быстро сказал нечистый. — В вашем попе святости с гулькин нос, и та душная, недобрая. Поп меня без толку замучает, начнет изгонять меня из меня самого.

— А тебе, значит, охота, чтобы тебя с толком замучили…

— Нет, что ты! — бесенок замахал ручонками. — Мне такого вовсе не хочется. Но у попа вдвойне противно.

— Между прочим, что ты, чертяка, у меня в избе делаешь? — допросил Палей.

— Я не чертяка, — обиделся зеленорылый. — Я злыдень. У нас, злыдней, с чертями ничего общего. Это только вы, люди, нас путаете.

— А по мне, так хрен редьки не слаще. Ну, отвечай, когда спрашивают, — Палей красноречиво поводил перед злыдневой мордочкой березовым поленом. — Признавайся, друг ситный, что ты у меня натворил.

— Ничего… — пробормотал злыдень, вновь принявшись дергать зажатый хвостик.

— Ой, темнишь! Думаю, без вашего брата здесь не обошлось. Бьюсь, как рыба об лед, а толку — чуть, впору в петлю лезть. Но теперь мне понятно, кто надо мной злые шутки шутит.

— Ты, дядечка, на нас не клепли. Мы хоть твари и зловредные, но таких шуток не шутим. По миру пустить можем, а чтобы смертоубийство — этого нет. По тебе, дядечка, смертное Лихо прошлось. Народец мы мелкий, Лиха сами боимся и такие места, как твой дом, за версту обходим.

— То-то я вижу, как ты мой дом стороной обошел…

— Так я ж не сам, — признался зеленый, с тоской глядя на зажатый хвост. — Меня мои же товарищи сюда притащили и хвост защемили в твоем капкане. Сам бы я ни в жисть в такую дурнотную ловушку не попался.

— За что ж тебя этак?

— Казнить хотят. Чтобы ты меня поленом зашиб, или фелшару снес для вивисекций, или попу отдал. Мне теперь, как ни повернись, всё одно конец приходит.

— А хвост оборвать не пробовал? — поинтересовался Палей.

— Ты что?! — злыденек извернулся, прикрывая собственным телом пленный хвостик. — Злыдень без хвоста ничего не может. Меня первая же кошка съест!

— Сурово они с тобой… Что ж ты такого натворил, что свои же злыдни тебя казнить вздумали?

— То и беда, что ничего не натворил. Другие злыдни людям пакости устраивают, а у меня не лежит к этому душа — и все тут.

— Ишь ты какой! С виду бес, а в душе, выходит, хрустальный херувимчик?

— А ты, дядечка, не смейся. Видишь же, хвостик мне прикусило. У меня без хвоста даже соврать ничего не получается. И сбежать не могу, пружина вон какая тугущая, — зеленый вновь попытался отжать железную скобу, но силенок не хватило, и злыдень чуть не плача опустился на деревянную подставку крысобойки.

— Да, парень, не повезло тебе, — посочувствовал Палей. — Может, ты, конечно, и врешь, ну да ладно, дураком родился, дураком помру. Ну-кася, пусти… Да не кусайся ты!..

— Хвост не тронь!

— Вот дурья башка! Как же я тебя, хвоста не трогая, выпущу?

Платон отжал пружину, которая и для человечьих рук была туговата, и злыдень освободил свой драгоценный хвостишко.

— Ну, беги, болезный. Да смотри, больше хвоста не защемляй.

— Дядечка, ты меня взаправду отпускаешь?

— Понарошку такого не делают. Сам же говорил, Лихо смертное по мне прошлось. И по тебе навроде того. Что же я тебя за это в могилу сводить стану? Я не душегуб, хотя у тебя, наверное, и души нет.

— Есть душа, есть! Только маленькая и зеленая, — возразил злыденек. — А так я все понимать умею. Ты скажи, что у тебя приключилось? Смертью в доме пахнет, это я чую, а больше ничего не разберу.

— Жена у меня померла, — тихо сказал Палей. — А теперь вот сынишка чахнет. Два года ему, а он из люльки не встает. Ему бы молочка поесть, а я его жёванкой кормлю. Весь изнищал, а заработать негде, какие заработки с младенцем на руках? И оставить Ванятку не с кем.

— Я бы с ним посидел, — задумчиво произнес злыдень, — только дитя такому, как я, доверять нельзя. Я его всякому дурну научу, вырастет мальчишка злыдень злыднем. А молочка я тебе добуду…

Злыденек скрылся из глаз и в ту же минуту объявился в дальнем углу. За собой он тащил обливную миску, полную молока.

— Во, смотри, сливок-то поверху сколько! Токо тут одна закавыка имеется, — злыдень замялся на мгновение, а потом, глядя в глаза Палею, продолжил: — Ты сам знаешь, я вредная нечисть. Я бы и хотел по-хорошему, а выходит — с издевкою. Чтобы совсем хорошо, без изъяна, я не умею. Вот и это молоко, оно не совсем хорошее. Его барыня с вечера в собачью миску налила, любимой левретке Жоржеточке. А та, дура обкормленная, молока лакать не хочет. Я его у Жоржетки из-под носа уволок. Будете такое есть?

— Гадости никакой в молоко не налито? — спросил Палей.

— Нет, чистое молоко, только нанюханное. И миска собачья. А так, с вечера парным было.

— Ну и давай его сюда. Все равно наша жизнь хуже собачьей. А река не погана, что собака налакала.

Палей перелил молоко в домашнюю миску, достал горшочек, где был замочен овес, задумался, делать ли жёванку, а потом развести молоком или попробовать, покуда овес не закис, сварить кашку.

— Ты бы кисель затворил, — посоветовал злыдень. — Кисель с молоком — так хорошо! Молочные реки, кисельные берега.

— Киселя ждать долго, — пояснил Палей, — а Ванятку сейчас кормить надо. Я лучше кашку… А ты покуда собачью посудину назад снеси. Зачем зря Жоржетку бездолить?

— И то верно. Хозяйка мисочки хватится — шум поднимет.

Заново объявился злыденек только утром, когда Палей кормил Ванятку молочной кашей. Долго смотрел на бледное Ваняткино личико, потом заметил:

— Что-то он у тебя зеленый, мне под пару. Только я шустрик, а твой головы не держит. Боюсь, ему одного молока мало. Его хворь — от бессолья. Ты кашку-то хорошо посолил?

— Никак не посолил. Откуль у меня соли взяться? Соль только за деньги укупить можно, ни в долг лавочник не дает, ни в обмен.

— Беда с тобой. Что делать, пойду тебе соли искать. Только гляди, у меня и соль будет неисправная.

Палей молча кивнул: знаю, мол.

— Сам заняться чем думаешь? — спросил злыдень.

— Нам с Ваняткой землю пахать. Овес сеять пора.

— Давай, дело нужное. Только я к тебе на поле не приду. У нас с полевиком давние нелады. Он меня и зашибить может, если одного увидит.

Ванятку Палей оставил на солнышке у межевого камня, а сам взялся за пахоту. Как ни крути, а в поле работать надо, зеленый бесенок нанюханным молоком не прокормит. Лошадь, ослабшая с весеннего недокорма, тянула плохо, но потихоньку справились. Все время Палея не отпускала мысль, что Ванятка на меже один в полной власти полевика. О полевике он и прежде слыхал и сам байки баял, но вроде как не всерьез. Верил, но не слишком. А тут… одно дело верить, совсем иное — знать.

Однако никто брошенному Ванятке не навредил, лежал себе парень спокойненько, мусолил с мухами наперегонки жёванку. Назад шли вместе — Ванька у отца на загривке, а дома их встретил довольный злыдень.

— Соли достал, — сообщил он. — Во, какой кусище. Только мокрый он и рыбой провонявши.

Кусок и впрямь был немаленький, с полкулака, и весь заляпан капустным крошевом.

— Попадья щи варила, — доложил злыдень, — стала солить, и нет, чтобы соли в ложку набрать, сколько потребно, да в варево кинуть: она всю солоницу над горшком наклонила и стала соль сгребать. Тут ее словно черт под локоть толкнул, дрогнула рука, так целый ком соли в горшок и ухнул. Теперь узнает, потепа неумная, что такое — пересол на спине. Кусок, пока он во щах не разошелся, попадья вытащила да в сердцах в помойное ведро кинула. Но я его туда не допустил, на лету перехватил. Так что соль щами обмочена, а помоями — нет.

— Что же за черт такой матушку попадью под локоть пихнул? — спросил Палей.

— Право, не знаю, — постно ответил злыдень.

— Не был ли ты у нее за спиной?

— Ну, не без того… Что же мне, век ждать, пока она сама соль во щи опрокинет?

Палей наклонился, нюхнул соляной ком.

— А щи у батюшки рыбные, никак с окушками…

— Круче бери: с лещом.

— И крошево по сю пору не приедено.

— И крошево тоже…

— Значит, буду Ванятку солью прикармливать со щаным духом.

— Ты киселька ему поставь. А то овес не отжатый колко есть.

Палей усмехнулся невесело.

— Овес завтра в землю пойдет. Он у нас семенной. И без того я его добрую меру на жёванку стравил. Не знаю, как и обойдемся с посевом.

— А есть что будете, пока новый хлеб не созреет?

— Бес его знает. Пропадать будем.

— Бес этого не знает, — строго сказал злыдень. — Бесу на землю хода нет, тут наши места — злыдней и другой мелкой нечисти. Бесы, ежели они вообще где-то есть, в аду истопниками работают. Так что они ничего в здешних делах понимать не могут.

— А вы понимаете?

— Мы оченно хорошо понимаем. Не только злыдни, но и домовые, овинники, гуменники, банники опять же… полевики тоже, только они тупые, спасу нет. Есть еще лешие, кикиморы, шишиги, водяные да омутинники, а из пропащих людей — русалки и игоши. Но это народ темный, по глухим углам ютится, и настоящей образованности в них нет. Настоящая образованность только в злыднях и упырях. Но упырю и грамота не впрок, ему бы крови напиться да спать завалиться. Смотрит в книгу, а видит фигу. Так что лучше нас, злыдней, никого нет.

— А люди?

— Что люди? Вы народ крещеный, правда жизни от вас скрыта. Вспомни, какой для вас самый страшный, первородный грех? Познание добра и зла! Так что вы самые темные и есть. Сквозь землю видеть не можете, птицей обернуться не умеете, зверей не понимаете, да и себя самих не гораздо.

— Почему же тогда люди весь свет заполонили, а вашего народа от земли чуть?

— Потому и заполонили. Что вам еще делать, как не плодиться? Вот поумнеете, и начнется людскому роду перевод. Среди ученых и сейчас половина без семьи живет, а у прочих по одному сыночку, худому да бледному. Холят его, лелеют, а толку — чуть. Понимать надо: откуда толку взяться, если сыночек уже и не человек почти, а нежить, немочь бледная, вроде духа бестелесного или, напротив, игоша, — злыдень посмотрел на Ванятку, почесал коготком промеж рогов и добавил: — К Ванятке твоему это не относится, по вам Лихо безглазое прошлось. Но теперь я появился, — злыденек выпрямился во весь двухвершковый рост, — так мы еще с Лихом поратуем, посмотрим, кто кого! Значит, так: я пошел на промысел, а ты Ванятке кисельку поставь, а то он до нового хлеба не доживет. Еще бы ему курочку хорошо, бульонцу с белым сухариком…

— И дурак знает, что воскресенье праздник, — заметил Палей. — Было время, были у нас и курочки, да откудахтали.

— Ничего, не вешай носа, а там и курочкой разживемся! — крикнул злыдень, исчезая.

Явился обратно с большим блюдом наперевес, весь светясь торжеством.

— А вот и курочка! — он поставил блюдо на пол, почесал темя и признал удрученно: — Ну, не совсем курочка, лучшие куски баре съели, а этим побрезгали. Но нам и такого довольно. А что жареная, так навару больше будет. Французы свой жюс только из жареного каплуна и делают. Так что давай ее в горшок. Ваньку бульонцем попоим, а тебе ребрышки пососать — тоже дело.

Палей поглядел на остатки жареной курицы и заметил:

— Блюдо никак серебряное.

— Верно, — согласился злыдень. — Баре завсегда на серебре кушать изволят.

— Надо бы его назад снести.

— Правильно говоришь. Хватятся хозяева блюда — повара пороть велят, лакей за воровство в каторгу пойдет, а вина на тебе. Оно и в сказках говорится: Жар-птицу бери, а клетку не трожь!

— В таком разе давай сюда жареную птицу, — засмеялся Палей, — а клетку ейную тащи обратно.

* * *

Целый вечер злыдень носился как угорелый, что-то притаскивая и утаскивая, а Палей пошел в амбар, готовиться к завтрашнему севу. Из двух наделов земли одна полоса была у него с осени засеяна рожью. Зеленя перезимовали хорошо и уже входили в трубку. Вторую полоску, ту, что с утра перепахивал, сметил под яровые. Овсом хотел засеять, овес всегда в цене. И все бы хорошо, кабы не смертное Лихо. В одну зиму Палей прожился дотла. И то подумать: куда вдовцу с младенцем? Ни повинностей избыть, ни на заработки поехать. Теперь сев подошел, а семенного зерна не в обрез даже, а с большой недостачей.

Палей приготовил решето, остатний овес пересыпал в полотняный мешок, горстями, чтобы зерна не потерять. А закончив работу, услыхал шум. Обернувшись, увидал, что в дальнем углу возник злыдень. Волшебный хвостик, напружиненный, торчал вверх, и недаром, поскольку крохотный злыденек волочил разом два преогромных рогожных куля.

— Говоришь, хлеб едомый кончился, — закричал он, — так я, вот, овсецом разжился! Овес — брашно скотское, но в нужде и голоде и с него хлебы печем.

Палей развязал подарок, долго смотрел на то, что было в мешке. Потом спросил:

— Где ж ты такое сыскал?

Злыдень вспрыгнул на мешок, тоже заглянул внутрь. Огорченно скуксился.

— Пожалуй, это и впрямь есть нельзя. Кострики половина, хоть заново вей.

— И мышиные катышки — начерно. Такое и лошадь есть не станет.

— Да уж, вижу. А я-то гадал, с чего бы губернаторскому конюху мечтать, чтобы овес кто-нибудь спер. Решил, что у него в овсе недостача, и он хочет на покражу все списать, а у него вона что! И после этого вы нас злыднями называете. А он в таком разе кто таков?

— Я вот что думаю, — спросил Палей, — этот овес, которые зерна целые, всхожий?

Злыдень прищурился, хвост изогнулся знаком вопроса.

— Ну, если сеять погуще, что-то взойдет.

— Тогда вот что сделаем… На еду пойдет свой овес, а этот завтра пустим на семена. Сеять буду из узла, втрое против обычного.

— Здорово! — восхитился злыдень. — И пашню мышиным навозом удобрим. Этого до нас, поди, никто не делывал.

— Земле все равно, медведь или мышь, — сказал Палей. — Для нее любой навоз — золото.

Вернулись в избу, захвативши полотняный мешок. Чашку овса Палей тут же залил водой, ходить для киселя, две чашки всыпал в меленку, намолоть толокна для Ванятки.

— Меленку я покручу, — предложил злыдень, — а ты покуда огонь под каганком затепли. Я бы и сам управился, но мне огня доверять нельзя, того гляди, пожар случится. Меленка тоже поломаться может, но я постараюсь аккуратнее.

— Будет тебе, отдыхай, я сам управлюсь… А зачем тебе огонь? В доме не холодно.

— Чай как пить будем?

Палей засмеялся.

— У тебя и чай спроворен?

— А как же! И чай, и сахар. Вон, на лавке дожидают.

— Тогда рассказывай, что у них за изъян.

— Чай у трактирщика добыл, у Сысой Андреича. Он его за кяхтинский выдавал, а на деле чай хивинский, дешевый. К тому же он спитую заварку после посетителей сушит и туда замешивает. Так я этого чаю сколько надо нагреб, а в остальной керосину плеснул. Хоть у меня душа и не лежит пакостить, но тут — надо.

— Сахару-то никак целая голова! — воскликнул Палей, обнаруживая на лавке в кухонном углу белый конус в синей оберточной бумаге. Бумага была надорвана и сильно намокла, на лавку натекла лужица сиропа.

— Это не я, — предупредил злыдень. — Это городской лавочник сам себя наказал. Думаешь, почему у торговцев оберточная бумага на сахарной голове всегда надорвана?

— Показывают, что сахар чистый, без обмана, — простодушно ответствовал Палей.

— Тогда он должен бумагу при тебе надрывать. А купцы вот что делают: бумагу надорвут, голову соленой водой спрыснут и оставят на ночь на лавке в протопленной избе. А под лавку — ведро с водой. Так за ночь в голове полфунта веса прибудет. Но этот перестарался, соли взял с избытком, спрыснул слишком щедро, вот голова и потекла. Теперь ее не продашь, хоть сам чай с соленым сахаром пей. Но я купца выручил, теперь ему не надо гадать, куда подмокший товар девать.

— Ты прям всеобщий благодетель, — заметил Палей.

— На том стоим.

Мокрую голову Палей переставил в деревянную мису. Макнул палец в натекший сироп, лизнул.

— А он и не соленый почти. Чуть слыхать. Не знал бы, так и не распробовал. Но хоть бы оно и вовсе напополам было, все одно — не беда. Солдатиков, рассказывают, перед большим походом горячим чаем поят, сколько утроба примет. К чаю дают по целой селедке и сахару пиленого по два куска. Так они пьют сладкое да соленое. Иной десять стаканов выпивает, с двумя-то кусками! Вятские, говорят, водохлебы, они и больше могут. В походе идут по жаре с полной амуницией, а соль да вода с них потом выходит. А без того солдатскую лямку тянуть несподручно.

Истопили плитку, стоящую в стороне от большой печи, накипятили котелок воды, сели пить чай с подмокшим сахаром. Злыденек, хотя стакан ему доставал до пояса, управлялся ловко и выдул три полных стакана.

— И как тебя не раздуло? — удивлялся Палей.

— Я люблю чаевничать, хотя при нашей жизни редко доводится. Жаль, чай у нас фальсифицированный, — злыдень прищурил глаз и со значением поглядел на Палея.

— Поддельный, что ли? — спросил тот, понимая, что злыденьку охота похвалиться ученостью.

— Поддельный был бы, если бы он туда посторонней травы досыпал, липового листа или еще чего. А у него чай и есть чай, только спитой наполовину. Перед законом такая подделка называется фальсификацией… — злыдень помолчал и добавил мечтательно: — Для нас законы не писаны, но знать их ужас как интересно. Слов длинных много.

Под такие разговоры избыли вечер, и ничуть Палею странным не казалось, что он с нечистью да нелюдью чаи гоняет.

С утра Палей с Ваняткой пошли овес сеять. Небо хмурилось, но дело отменять никак нельзя, овес сей хоть в воду, но в пору. Не посеешь на Пахомия, сорная трава поперед овса попрет, тогда доброго урожая не жди.

Злыдень остался промышлять, обещавши сыскать курочку поцелее, а не так, чтобы одни кости. Казалось бы, грядущая шкода скрыта в злыдневых делишках, а повстречалась она в чистом поле на честной работе. По дороге задребезжала таратайка. Остановилась у самой Па-леевой полосы, и на землю сошел Пахом Куваротов — богатей, державший в кулаке деревенское общество.

Хотя первым должен здороваться пришедший, а вовсе не трудящий, Палей поспешил приветствовать мироеда:

— Доброе утро, Пахом Авдеич, с днем ангела вас!

— Доброе, доброе… — отвечал кулак. — Труд на пользу. Что-то, смотрю, сеешь ты густо.

— Сей гуще, соберешь пуще.

— Вот и я о том. Пространно живешь, Палей. Ты про должок-то не забыл?

— Помню, Пахом Авдеич.

— Это хорошо, что помнишь. Так я днями заеду, ты уж денежку подготовь.

— Пахом Авдеич! — взмолился Палей. — Вы же обещались до осени подождать.

— А ты жалился, что весь поиздержался, а сам из узла сеешь. Нехорошо обманывать, братец.

— Так ведь овсишко какой! Его густо не посеешь, так и не соберешь ничего!

— Я в чужие овсы не заглядываю. Я знаю свое: в долг брал — изволь отдавать.

Овес досеяли и заборонили, но домой вернулись смурные. Зато злыденек сиял, что медный самовар.

— Ты смотри, что достал! — закричал он с порога. — Сам! Без изъяна. Не, ты только глянь!

— Что там у тебя? — спросил Палей, глядя на мокрый мешок. За два последних дня столько притаскивалось в дом мокрого, что не слишком верилось, будто новый подарок без изъяна.

Злыдень вспрыгнул на стол, втащил следом мешок и, недолго думая, вывернул. На доски тяжело шлепнулась аршинная щука.

— Сам поймал! Под мельничное колесо за ней нырял, за разбойницей. Она меня заглотить норовила, а я ее — за зёбры! Ух, как мы бились… но я осилил. Мне вообще мало кто конфузию может нанести!

— А что, — спросил Палей, осторожно коснувшись дряблого после весеннего нереста рыбьего брюха, — если эту рыбину продать… хоть трактирщику, хоть в усадьбу… сколько денег выручить можно?

— Да ты что, этакую благодать на базар нести!.. Мы из нее для Ванятки юшки наварим, она знаешь, какая сытная, с нее Ванятка мигом на ноги встанет.

— Понимаю я, — признался Палей, — а делать нечего. Наехал на меня сегодня Пахом Куваротов. Я ему денег должен три рубля с полтиною. Обещался до осени ждать, да как увидал, что я густо сею, и осерчал. То ему за обиду показалось. Грозился днями за долгом приехать, а уж тут у него слово с делом не разойдется, как пить дать приедет.

— Вот, значит, где шкода с зерном была, — произнес злыдень, — а что мышата в нем порылись, это полшкоды. Мог бы и догадаться: два куля овса — не шутка, за них и неприятности немалые. И ведь что обидно: деньги нам, злыдням, запрещены. Если бы мы да еще и деньги иметь могли, то весь мир запакостили бы. А без денег наши дела как сажа бела. Но ты духом не падай и помни: злыдни сдаваться не привыкли. Я буду думать, а ты пока щуку распотроши да юшку свари.

Злыдень устроился на печи у самой трубы, распушил кисточку на хвосте и уставился на нее стеклянным взглядом.

Палей взял ножик и приготовился потрошить щуку. Но едва он взялся за рыбину покрепче, та изогнулась, и острые зубы впились в указательный палец.

— И тут с изъяном, — обреченно произнес злыдень и даже не обернулся посмотреть.

— Плевать, — сдавленно произнес Палей, ножиком разжимая рыбьи челюсти. — Потом пописаю на руку, и ничего не будет. Заживет, как на собаке. Вот ведь, стерва кусачая, так больно цапнула! Недаром говорят, щучка спит, а зубки живут.

Когда Палей закончил свой монолог, злыдня уже не было.

Вернулся помощничек лишь на следующий день, непривычно тихий и серьезный. Хвост устало обвис, и вроде бы волосков в кисточке поубавилось. В лапах у добытчика ничего не было.

— Кушать хочешь? — спросил Палей. — У меня щи крапивны со щучьей головы сварены. С кисликой… вкусные. Я и Ванятке давал, и тебе оставлено.

— Погоди, не время. И вопросов мне никаких не задавай: что можно — сам скажу. Пойди-ка поищи в кухонном углу за поганым ведром, может, найдешь чего…

Палей кивнул согласно и пошел к помойному ведру.

— Да тут никак кошель лежит!

— Развяжи да поглянь, хватит ли, чтобы с долгом расплатиться?

Некоторое время Палей сосредоточенно пересчитывал медяки и мелкое серебро, потом сказал:

— Хватит. Тут четвертаком больше.

— Ну и ладно. Спрячь все и не трогай, пока Пахомка-мироед за долгом не явится.

— Кошелек надо бы назад снести. Сам же говорил: птицу бери, а клетку не трогай.

— Я никакой птицы не приносил. С кошельком, было дело, баловался, да и то не донес, обронил где-то. Так что назад мне нести нечего. А уж что в том кошеле было — знать не знаю, ведать не ведаю. Не полюбопытствовал. Может, там орехов-двойчаток полна мошна.

— Где ж ты такой мошной разжился?

— Кому сказано — вопросов не задавать? — перебил злыдень. — Где взял, там не убудет. Так что прячь находку — и хватит о ней. Пойдем лучше щучью голову рушить. Щука тебя куснула, теперь ты ее кусни.

Пахомова бричка объявилась на следующий день к вечеру. Палей, готовясь к будущему сенокосу, отбивал во дворе косу. По железному стуку Пахом и отыскал должника.

— Доброго здоровьица, Пахом Авдеич, — как всегда первым поздоровался Палей.

— И ты будь здоров. Деньги-то приготовил?

— Приготовил, Пахом Авдеич.

— То-то! А говорил: поиздержался, голодной смертью помираем… Строгости с вами надо больше, тогда все найдется. Давай, неси долг.

Палей достал из-за пазухи кошель, развязал, начал отсчитывать гривенники, но вдруг увидал, как исказилось лицо кулака. Пахом Авдеич покраснел, что рак в кипятке, и беззвучно разевал рот, силясь что-то сказать.

— Да это же мой собственный кошель… — наконец просипел он. — Я гадаю, где он запропал, а это ты его украл! — голос прорезался все громче, звучней, пока не загремел в полную силу: — Попался, ворюга! Я те покажу, как красть!

— Свят крест, не крал! — взмолился Палей.

— Рассказывай кому другому! Там и метка моя есть. Щас я тебя в полицию, каторжна морда, они мигом узнают, как ты не крал!

Куваротов вырвал кошелек, ухватил окончательно потерявшегося Палея за шиворот.

— А ну пошли к мировому!

— Руки не распускай! — проскрипел тонкий словно крысиный голос.

Пахом Авдеич обернулся и увидал злыдня. Зеленомордый выплясывал на перевернутой кадке, в которой по осени рубили крошево. Махонький кулачишко грозил мироеду.

— Это я твой кошель спер, понял? Может, ты и меня в кутузку потащишь? Да я тебя сейчас на вилы и в смоляной котел!

Злыдень спрыгнул с кадки, ухватил преогромные вилы-тройчатки, замахнулся на Пахома. Тощей фигурки не было видно из-за рукояти, казалось, будто вилы сами нападают на мироеда.

— Беси! Беси!.. — Пахом Авдеич пятился, судорожно открещиваясь. Он бы и вовсе кинулся наутек, но выход из двора перегородили вилы-самоколы, так что оставалось искать спасения в пустом свином закуте.

— Беси на небеси, а меня не беси! — орал злыдень. — Я, знаешь, кто? Я страх преисподний! То-то! Я у Палея Иваныча в работниках служу, что он велит, все ему притаскиваю, а ты на моего хозяина хвост задирать вздумал?

На самом деле хвост был задран у одного злыдня, а Куваротов, даже будь у него хвост, вовсе его поджал бы.

Окончательно загнав кулака в свиной закут, злыдень малость угомонился.

Вилы бросил, сам вскочил на загородку, поглядел сверху вниз на трясущегося Пахома Авдеича.

— Ладно, на первый раз прощаю. Понял теперь, как против моего хозяина переть?

Куваротов тряс головой, не то соглашаясь, не то просто от страха.

— Боится — значит, уважает, — постановил злыдень. — А что, Пахом, живешь ты богато?

Пахом продолжал трясти головой.

Злыдень сел на край загородки, свесил ноги вниз, пощелкал копытцами и задумчиво сказал как бы самому себе:

— Может, мне к тебе в работники переметнуться? Харч у тебя, всяко дело, получше. Опять же, ты не как Палей, молоко у тебя свое, крупа на кашу своя, значит, за каждой мелочью гонять не будешь…

— Что платы потребуешь? — спросил осмелевший Куваротов.

— Ничего. За харчи стараться буду, пока ты меня сам не прогонишь.

— Что значит: «притаскиваю, что он велит»? — подозрительно спросил Пахом Авдеич.

— То и значит, — честно ответствовал злыдень, — молока ему приволок, мальчишку кормить. Курицу жареную с барского стола. Овса семенного две рогожи. Овес, правда, получился с изъянцем, мыши его попортили. С кошельком тоже шкода вышла: бывший хозяин объявился…

— Как это — бывший?! — поднял голос Куваротов.

— А вот так. Хочешь, чтобы мои дела для тебя имели силу, ты и прежние в силе оставь. Так что чужой кошелек верни, не хапай попусту.

Куваротов крякнул, но вытащил кошелек и во злобе кинул его в остатки свиного навоза, невыгребленные из закута.

— Подавись!

— Экая шкода получается, — притворно вздохнул злыдень, — знать, и тебе то же будет. Сказки-то слушал во младенчестве? Ну да теперь делать нечего. Палей, подбери кошелек да приглашай гостя в избу. Ты, Пахом Авдеич, расписку-то с собой взял?

— Какую? — немедленно проникся подозрительностью Куваротов.

— Палееву расписку. Что, мол, должен он тебе чего-то, чего не брал.

— Как это не брал? — возмутился Куваротов.

— Ну, может, чего и брал, но отдавать-то ты велел с лихвой.

— Это не твое дело!

— Как раз мое. Лихва — грех смертный и, значит, по моей части проходит. Но ты не тревожься, я тебя от этого греха ослобоню. Пошли в избу, да перо с чернилами захвати, у тебя в бричке есть, я знаю.

В избе Куваротов достал давнишнюю расписку Палея, перо и медную чернильницу, которые всегда носил с собой.

— Пиши, — продиктовал злыдень. — Я, такой-то, имярек, получил с такого-то долг сполна…

— Погодь, я же еще ничего не получил!

— А ты и не получишь. Ты, главное, пиши, а долг получать вовсе не обязательно.

— Да как же это — необязательно? — возопил Куваротов.

— Экой ты непонятливый, — снисходительно объяснил злыдень. — Я-то вижу, ты мне уже работенку придумал подходящую. Но для этого надо, чтобы прежний хозяин меня отпустил. Верно говорю, Па-леюшка?

— Да я тебя не держу, — неуверенно произнес Палей.

— Вот видишь, без расписки не отпустит.

Пахом Авдеич вздохнул и заскрипел пером.

— …долг сполна, — диктовал злыдень, — и не имею к такому-то никаких претензий, ни денежных, ни вещественных, ни моральных.

— Что за претензии — маральные?

— Тебе этого не понять. Ты знай пиши. Написал? Вот и славно. Распишись и палец на всякий случай в чернила макни да оттисни. Теперь бумагу отдай, и я в твоем полном распоряжении. Как понадоблюсь, ты меня позови: «Злыдня!» — я и прибегу. Только не на людях, это дело интимное.

— Не учи! — оборвал Куваротов, сразу почувствовавший себя хозяином. — Поехали, дома дел много.

* * *

Дома Пахом Авдеич выгнал из избы жену и позвал:

— Злыдня, подь сюды!

Была в глубине души опаска, что злыдень обманет. В сказках так обычно и бывало, и на этот случай Куваротов заранее придумал, как пустит по миру разбойника Палея. Прежде всего попа пригласит или схимника построже, беса изгнать, а дальше — дело нехитрое. Однако обошлось без обмана, злыдень явился по первому зову.

— Ну-ка, покажь свое умение! — приказал Куваротов для начала.

— Говоришь, Палейке курицу с барского стола приносил? А мне принеси такое, что баре только в праздник едят!

— Ну, это, как говорится, службишка, такое я в две минуты спроворю.

Вернулся и впрямь через две минуты с большим сотейником на воздетых руках.

— Извольте кушать, Пахом Авдеич.

— Что это? — на всякий случай спросил Куваротов.

— Фрикадели под соусом бешамель, — с видом бывалого мажордома ответствовал злыдень. — Его сиятельство с супругой изволили недокушать.

Пахом вооружился деревянной ложкой, выловил одну фрикаделину, отправил в рот.

— Что-то они кислят…

— Как же иначе? Четвертый день блюдо на леднике стоит, пора бы и закиснуть.

— Чем ты меня накормил, стервец! — взревел Пахом, отплевываясь. — Шкуру спущу и заместо козьей на барабан натяну!

— Па-адумаешь!.. — в тон ответствовал злыдень. — Господская жратва ему не понравилась… Ну, с изъянцем, так я тебя предупреждал.

— Погодь, — сказал Куваротов, перестав плеваться, — а сковорода никак серебряная?

— Верно, — постно согласился злыдень. — Баре завсегда на серебре кушать изволят.

— Черт с тобой, — проворчал Пахом, вываливая прокисшее яство в помойное ведро. — Не еда, так сковорода, но я своего не упущу.

— Барыня хватится сотейника, повара выпороть велит, лакей за воровство на каторгу пойдет.

— А мне что за дело?

— Грех на тебе.

— Ты свои грехи считай, а я свои как-нибудь отмолю.

— Давай отмаливай. Только смотри, как бы лоб не намозолить, молившись.

— Ты поразговаривай еще, как раз кочерги отведаешь.

— Не попадешь, — равнодушно сообщил злыдень, усевшись на шестке, где хозяйка выставила сушиться корчаги для молока. — А посуду собственную переколотишь.

— Ну, работничка бог послал! — проворчал Пахом. — Ты ему слово, он тебе десять…

— Меня никто не посылал! — завопил злыдень. — Я сам пришел, на твои посулы купившись. Кто меня кормить обещал?

— Вон, фрикадели тухлые в поганом ведре плавают, — не остался в долгу Куваротов. — Сам приволок, сам жри.

— Благодарствую за угощение, хозяин, — подпел злыдень, кланяясь.

— Хватит болтать, — осадил нечистого Куваротов. — Вот тебе другое задание. Принеси-ка ты мне клад, да такой, которому хозяев уже не сыскать. Старинный чтобы был.

— Где клад лежит — знаю, а принести не могу, — злыдень распушил кисточку на хвосте и принялся выбирать из нее воображаемые соринки… — Не мое дело — землю копать. Хочешь, место укажу, а копай сам.

— Поди, заговоренный клад, — догадался хозяин, — так просто и не взять?

— Заговоренные клады только в сказках бывают, а у нас простые. Всего делов — взял заступ да выкопал.

— Далеко идти?

— Не, туточки он. За деревней — жальник, там он и закопан.

— Тогда пошли.

Жальник — насыпной курганчик неведомых времен, находился поблизости. Когда-то он был разрыт, да ничего не нашли гробокопатели, кроме угольев да битых черепков. Однако разговоры, что лежит там золотой посуды сорок пудов и яхонтов полпуда, не утихали. Приписывали клад разбойнику Кудеяру, хотя кто таков Кудеяр, сказать уже никто не мог.

Злыдень привел Пахома не к самому жальнику, а малость в сторону, где возле старой грудницы никому не приходило в голову ворошить землю.

— Тут он.

— И глубоко зарыт? — спросил Пахом, оглядывая груду стащенного с окрестных полей камня.

— Как положено, три аршина.

— А это, часом, не могила?

— Нет, клад чистый. Ты еще радуйся, что он тут, а не под самой грудницей. Вот бы где помучиться пришлось — камни растаскивать!

— Тут крапивы полно!

— Я ее здесь не сеял, — сообщил злыдень. — А ты что, Пахом Авдеич, никак одетым копать вздумал?

— А как надо?

— Говорят, добрые люди за сокровищами голышом ходят.

— Прохожие увидеть могут!

— А ты думал, с чего такие вещи ночами делаются?

Куваротов поглядел на закатное солнце, на пустую дорогу, плюнул и принялся раздеваться.

— Исподнее тоже снимать?

— А как же! Ты на меня погляди: в чем мама родила, в том и бегаю.

— Так ведь крапива!

— Я тебя не неволю. Не хочешь — не копай.

Пахом Авдеич, чертыхаясь и постанывая, полез в крапиву. Белея телом, долго утаптывал указанное место, отбрасывал жгучие стебли лопатой. Злыдень, забравшись на верхушку грудницы, уселся на самом большом камне и осматривал окрестности.

— Копай спокойно, Пахом Авдеич! — призывал он. — На дороге никого.

Повертелся, умащиваясь поудобнее, пробормотал под нос:

— Надо же, как ловко придумалось: голым клад в крапиве искать… Уже и самому кажется, что так и должно быть.

— Что ты там бормочешь? — подал голос Куваротов.

— За дорогой слежу. Все тихо, никого нет.

— Что-то непохоже, чтобы здесь прежде копали. Земля плотная.

— Слежалась за столько-то лет. Сам же просил, чтобы клад был старинный. Тут, когда татары подходили, один богач свое добро спрятал. А выкопать стало некому.

— Какие татары? Тут их вовек не бывало!

— Вовек — не бывало, а пять веков тому — так очень даже. А ты копай веселее, а то сейчас ребята коней в ночное погонят, заметить могут.

Некоторое время было тихо, только Пахом пыхтел, выбрасывая землю из ямы. Наконец сказал:

— Ага! Вроде есть что-то.

Злыдень спрыгнул с камня и пошел смотреть.

Перемазанный Куваротов сидел в яме на корточках и пытался на ощупь определить, до чего сумел докопаться.

— Труха какая-то…

— Это сундук был, — пояснил злыдень. — В нем одежда нарядная. Подыстлела малость. Рядом, в бадейках, зерно семенное, никак ячмень.

— Какой ячмень? Тут земля одна!

— А ты чего хотел? Погнило все за пятьсот-то лет.

— Где клад? — закричал Куваротов, замахиваясь лопатой.

Злыдень проворно отскочил.

— Вот он, клад. Одежа нарядная, зерно в бадейке. Очень даже хороший клад. Не без изъяна, правда, а кто у нас без греха?

— Золото где?

— Видали: золота ему захотелось… Тут места нищие, золота и прежде не бывало, и сейчас нет. Хочешь золота — иди в хлев и греби из-под коровы.

— Убью поганца! — взревел Пахом и, выбравшись из ямы, ринулся на злыдня. Тот стрелой взлетел на верхушку грудницы.

— Хозяин! Срам прикрой, мальчишки в ночное скачут!

Пахом взвизгнул и полез хорониться в крапиву.

Домой Пахом Авдеич вернулся далеко за полночь. Жена, ожидавшая главу семьи, в голос взвыла, увидав его плачевное состояние. Хорошо хоть батраки у Куваротова были из местных и жили по своим избам, а то ославили бы на всю деревню. А так, жена, нюхнувши кулака, подавилась воем и больше не шумела.

Пахом Авдеич уселся на лавку и глухо сказал:

— Все, лопнуло мое терпение. Я ему покажу, как надо мной шутки шутить.

— А что я такого сделал? — спросил злыдень, высунувшись из-за печки. — Мое дело маленькое: прокукарекал, а там хоть трава не расти. Что ты велел, то я и сделал. Лучше просить надо было.

— Батюшки-светы! — снова взвыла Куваротиха. — Что же это деется? До зеленых чертей допился, ирод!

Пришлось снова осаживать дурную бабу.

— Значит, плохо тебе приказываю? — мрачно спросил Пахом Авдеич, добившись какой-никакой тишины. — Ну-ка, принеси мне барской еды на серебряном блюде!

— Сейчас не могу. Баре отужинали, посуда вся помыта и в буфет убрана. Вот завтра, когда обедать сядут, это — пожалуйста…

— Врешь поди… ну да ладно, обожду до завтра. А что ж ты, бесов сын, мне с кладом подлянку устроил?

— Я не бесов сын, я злыдень, и папа с мамой у меня злыдни. А ты, что просил, то и получил.

— Я клад просил. Где ж там клад, это ухоронка позабытая.

— Позитивное знание не видит разницы между кладом и ухоронкой. Не веришь, ступай в сиянс-академию, там тебе скажут, что это синонимы.

— Грамотный ты очень…

— Да уж, не жалуюсь.

— Ты меня не перебивай! Ты слушай, что я говорю. Клад — это сокровища зарытые. Деньги всякие: золото, серебро, каменья самоцветные, дорогие. Понял, дурья башка?

— Да уж понял, чего тут не понять.

— Вот такой клад мне и нужен.

— Прямо сейчас копать пойдешь? Ты бы баньку истопил, помылся, ноги острекавленные попарил. Глядишь, и полегчает.

— Ты мне зубы не заговаривай, а прямо отвечай, есть ли в округе такой клад?

— Каменьев самоцветных нет, а денежный клад имеется.

— Что ж ты молчал, олух царя небесного?!

— Не ругайся! — взвизгнул злыдень.

— Перетерпишь. Я тебя еще не так приласкаю. Велик ли клад?

— С полпуда будет. Только взять его трудновато.

— Далеко, что ли?

— Не, совсем близко. За деревней церковь новая стоит, знаешь?

— Еще бы не знать, сколько деньжищ на эту церковь мною пожертвовано.

— А поставили ее как раз поверх того места, где клад закопан.

— Ты место точно укажи, я с попом договорюсь, полы поднимем…

— Так не получится. Нам, злыдням, в церковь ходить нельзя. Да и не смогу я под куполом точно место указать. Вот если бы церковь сгорела — тогда иное дело. На пожарище клад найти — легче легкого.

— Ты мне что предлагаешь? — с угрозой спросил Куваротов.

— Я? Ничего. Просто думаю вслух.

— Мал еще думать! — Пахом Авдеич замолк, потом спросил тоскливо:

— Сколько, говоришь, там денег?

— Полпуда. Может, чуток побольше. С гаком.

— Монеты хоть золотые?

— Я же говорил, золота в наших краях нет.

— Серебра полпуда — тоже неплохо…

— Так там и не серебро. В конце века, когда ассигнации ввели, народ начал медные деньги прятать. Там полпуда екатерининских пятаков.

— Тьфу, пропасть! Что ж ты мне голову дуришь?

— Ничего я не дурю. Мне просто любопытно стало, за какую сумму ты церковь поджечь согласишься. Но если медные пятаки тебя не прельщают, то извини. Других кладов в округе нет.

Наутро Пахом Авдеич проснулся разбитым. Окрапивленные ноги распухли и чесались нестерпимо, да и все остальное — тоже. Но больше всего мучила мысль, что злыдень, напросившийся в работники, так жестоко насмеялся над ним. Впрочем, вспомнив о серебряном сотейнике, Пахом Авдеич малость повеселел и, позвав злыдня, велел тащить господских кушаний.

— Рано еще, — отказался злыдень. — Господа почивают, завтрак им еще и готовить не начали, не то что обед. Это мужик в полдень ест, а баре, чем знатнее, тем обедают позже. Царь, говорят, и вовсе на другой год обедает.

— Тогда вот что, — произнес Пахом Авдеич, полночи обдумывавший новое задание. — Будет тебе такой приказ. У меня в стаде две кобылки ходят неогулянные, а жеребца в деревне нет, одни кобылы да мерины. На конном заводе жеребца просить — в копеечку влетит…

— Хочешь, чтобы я жеребца с конного завода увел? — спросил злыдень. — Это хоть прямо сейчас.

— Нет, — твердо ответил Пахом Авдеич. — На заводе жеребца тотчас хватятся, всю волость на уши поставят. Ты мне его издалека пригони.

— Если жеребец хороший, все равно найдут, а абы какого и угонять не стоит.

— Правильно говоришь. Только ты этого жеребца, когда он моих кобылок огуляет, назад отгонишь. Так что если и найдут его на полпути, я тут ни при чем. А жеребята породистые мои будут.

— Из соседней волости коня угонять — дело долгое. Мне сейчас идти или сперва на господскую кухню наведаться?

— Сперва на кухню. Да смотри, чтобы свежее было, а то рога пообломаю.

В седьмом часу вечера злыдень объявился у Пахома Авдеича с серебряным блюдом полным макаронов. Блюдо было тем самым, на котором приносилась Палею недоглоданная курица.

— С пылу, с жару! — объявил злыдень, ставя блюдо на лавку. — До столовой не донесли, так что не беспокойся, все свежее. Вермичели с сыром пармезан! Скоромного на обед не готовили, сегодня пяток, господа пост держат.

— Какое же это постное? — удивился Пахом Авдеич, обнюхав блюдо. — Маслом коровьим полито, и сыра вон сколько.

— У господ пост католический, с молоком и яйцами. А если тебе это грешно, то и не ешь.

— Уж как-нибудь!.. Пост не мост, можно и объехать. Старуха, иди вечерять! У тебя пироги с горохом, а у меня, глянь, вертичели с пармезаном на серебряной тарелке. Ты теперя про горох забудь, будем с княжеской кухни питаться. А ты, братец, — повернулся он к злыдню, — о делах не забывай. К завтрашнему утру жду тебя с жеребцом.

К утру жеребец стоял на Пахомовой конюшне.

Уж и вправду, хорош был конь! Пахом Авдеич и хотел бы худо сказать, да нечего. Стати соразмерны, грудь широка, бабки тонкие…

— Его поводить надо, а то засечется, — предупредил злыдень. — Я его сюда сорок верст гнал. Ездок не тяжел, да путь не легок.

— Где ж ты его добыл? — снисходительно спросил Пахом Авдеич.

— Ой, и не спрашивай! У цыган увел. Табор нагнал и свел коника. Они его берегли, прятали, шкуру глиняной болтушкой под мышиную масть перекрашивали, гриву спутали колтуном, но я все равно понял, какой конь самолучший, и свел. По дороге выкупал, гриву расчесал. Красавец, да и только!

— У цыган, говоришь, свел?… — Пахом Авдеич задумался. — Так им можно и не возвращать… Это племя такое, нехристи, сами все как есть конокрады.

— Смотри, Пахом Авдеич. Цыгане народ злопамятный, коня не простят. Впрочем, мое дело предупредить, а решать тебе.

— Бог с ним, — отмахнулся Куваротов. — Время терпит. Сегодня жеребчик пусть отдохнет, вечерком по прохладе подпустим его к кобылам, а завтра, глядишь, дело и сладится. Там уже и решать будем, как дальше быть.

Полчаса Пахом Авдеич водил коня по проулку, сам, никому не доверив. Потом напоил и отправил в стойло, насыпав в кормушку овса. Перед огульным днем жеребца надо кормить, как перед тяжелой работой.

Вечером, отужинав господским обедом, Пахом Авдеич повел жеребца на луг. Но тут грянул на улице колокольчик, и с подлетевшей тройки пал на Пахомову голову исправник Валериан Сергеич. И прежде, бывало, исправник подъезжал с шиком к богатому дому, но разговаривал с Куваротовым ласково, а тут, слова не сказав, припечатал по сусалам чугунным кулаком и ухватил за шиворот.

— Вяжи вора!

Следом хожалые накинулись, что воронье на падаль. Лишь в избе, крепко связанный и при понятых сообразил Пахом Авдеич, в какую историю влип. Конь оказался заводской, племенной жеребец. Его свели три дня назад, и многотысячную пропажу искала полиция нескольких волостей.

— На цыган грешили, — восклицал Валериан Сергеич, — а он во-на где! Верно говорят, от домашнего вора замка нет!

— Я не крал! — взывал Пахом Авдеич.

— Верно, не крал, лишь чужое брал. Я ж тебя с поличным взял, весь мир видел. Если не крал, то откуда у тебя конь?

— Цыгане увели, а я нашел. Грешен, хотел к своим кобылам подпустить, а назавтра вернул бы.

— Экие цыгане полорукие! Коня свели, да потеряли — таких цыган еще поискать.

— Свят крест, правду говорю!

— Я и не сомневаюсь. Коня свели, может, и цыгане, а ты его у них перекупил. Переводчик краденого, вот ты кто!

— Христом-богом!..

— Ты, Пахомка, зря не божись. Грех это. Сейчас узнаем, что у тебя еще в хозяйстве чужого есть. Понятые собрались? Приступайте к досмотру!

Не прошло и пяти минут, как на свет появились три серебряных посудины, последняя так даже с остатками недоеденного паштета из протертого перепелиного мяса.

Тут уже оставалось валяться у исправника в ногах и пенять на злыдня, который все это добро притащил.

— И каков этот злыдень собой?

— Маленький, зеленый, навроде черта!

— Понятно. Как воровать, так — господи, помоги! А ответ держать — черт попутал. Нет уж, скупал краденое, значит, в воровстве виновен. Не тот вор, кто ворует, а тот, кто переводит.

— Не переводчик я! Правду говорю! Злыдька, мерзавец, подь сюды! Скажи им, что я прав.

Не видать злыдня, не хочет на людях показываться.

Пахома Авдеича под причитания жены погрузили на тройку, а там доставили в волость и заперли в блоховнике. Только тогда злыдень и объявился.

— Что, хозяин, попал под закон? Я ведь тебя предостерегал: не жадничай, лихва — грех смертный. Но ты духом не падай, на каторге тоже люди живут. К тому же я с тобой. Хочешь, я тебе молока принесу, собакой нанюханного?

— Изыди! — простонал Пахом Авдеич. — Век бы тебя не видеть, поганца!

— Слушаюсь, хозяин, слушаюсь! Больше ты меня не увидишь! Ох, до чего же я рад!

— Стой! — спохватился Пахом. — Сначала вытащи меня отсюда! Вернись, кому говорят!

Но в темном блоховнике уже никого не было.

* * *

Озимая рожь родилась на диво, да и мышееденный овес не подкачал. Отбыв страду, Палей с Ваняткой вернулись в почти заброшенный дом. Из первого обмолоченного овса Палей испек хлеб. Горячий каравай положил на чисто выскобленный стол. Отрезал горбушку, благоговейно коснулся исходящего вкусным паром мякиша.

— Ванька, поди сюда! Поешь овсяничка заместо пряничка.

Ванятка, игравший на полу, поднялся на ноги, подошел и начал карабкаться на лавку. Палей подсадил сына, вручил горячий ломоть.

— Вот что я думаю, Ванятка… Не дело нам с тобой бобылями жить. Надо бы тебе мамку. Тогда и у меня руки будут развязаны. Ты небось не слыхал, а в Степанове вдова молодая живет, Липой зовут. Муж у ней в извоз зимой поехал, а его волки заели. Одна осталась с двумя девчонками. Кто ж ее возьмет с таким обозом? Атак она и работящая, и ласковая, и собой уродилась… Вот я и думаю: неужто мы, двое мужиков, трех баб не прокормим?

— Покомим! — согласился Ванятка.

— Тогда завтра поедем свататься.

— Поедем! — подхватил Ванятка.

Палей присел на лавку, отломил корочку овсяного хлеба, пожевал, потом произнес:

— Где-то сейчас злыденек гуляет?…

— Привет! — зеленая мордаха высунулась из-под лавки. — Зачем звал?

— Злыдька! Как я рад!

— Ну так, чего надо? Чего тебе принесть-то?

— Да вроде как и ничего. Сам видишь, малость поправились мы с Ваней. А чего нет, то сами заработаем или так обойдемся. Просто я тебе спасибо сказать хотел.

Злыдень сморщился.

— Это какой же «бо» меня спасать станет? Мне от этого «бо» не бобо, но все равно — неприятно. Мой народ под старыми богами досыта находился, так нам теперь никаких богов не надо, ни старых, ни новых.

— Коли так, — улыбнулся Палей, — то давай чай пить. Вода сейчас закипит, а чай у меня теперь торговый, настоящий кяхтинский, без изъяна.

— Вот это — с радостью! — злыдень вспрыгнул на стол, придвинул стакан.

Палей заварил чаю, налил себе и гостю, Ванятке плеснул в блюдечко.

— Хорошо у тебя, — протянул злыдень. — А то ведь Пахомка меня ни разу за стол не пригласил.

— У кого много, тому и жаль.

Злыдень, не обжегшись, хлебнул чая, потом спросил:

— Кяхтинский чай, говоришь? Без изъяна?… И где ты его приобрел?

— В лавке, где же еще.

— Схожу-ка я завтра к вашему лавочнику, погляжу, где он такой кяхтинский чай раскопал.

Мария Галина Контрабандисты

По рыбам, по звездам проносит шаланду

Три грека в Одессу везут контрабанду…

Чтоб звезды обрызгали груду наживы, —

Коньяк, чулки, презервативы…

Эдуард Багрицкий.

Молодой Янис нервничал. Шаланду сильно болтало на мелкой паскудной волне, вдобавок сгустился туман. Свет носового фонаря «Ласточки» был обернут туманом, как ватой. Потом папа Сатырос задул фонарь. Слышен был только плеск волн, разбивавшихся о наветренный борт шаланды. А вот уключины не скрипели. Уключины были обернуты тряпками.

Янис еще не привык к тому, что туман — это хорошо. Янис был в деле недавно. Его взяли, потому что деваться было некуда. Прошлой весной он, проходя по своим делам мимо белого домика на лимане, увидел смуглое бедро Зои, единственной Сатыросовой дочки. Зоя развешивала во дворе белье. Она тоже увидела Яниса, белозубого, загорелого, идущего по своим делам.

К осени Янис заслал сваху, усатую старуху гречанку, и мадам Сатырос, поплакав отнюдь не для порядка (она присмотрела Зое гораздо более выгодную партию), уступила. А куда деваться? Живот Зои к этому времени заметно округлился.

Теперь Янис сидел на веслах, а Ставрос — на руле. Янис Ставроса побаивался. Ставрос был мрачный, заросший черным волосом, кривоногий, коротконогий. И папа Сатырос был мрачный, заросший черным волосом, кривоногий, коротконогий. Даже странно, что в семье кривоногих, коротконогих, заросших черным волосом людей получилась такая красивая Зоя.

Самое обидное, думал Янис, что их с Зоей сын удался в Сатыросов. Он даже родился покрытый каким-то темным пухом, весь, с головы до ног.

— Янис, — прошипел Ставрос, приложив тяжелую узловатую ладонь к уху наподобие слуховой трубы, — суши весла, кому говорят!

Янис послушно поднял весла.

— Ну? — спросил папа Сатырос, который был глуховат.

— Таки ничего, — сказал Ставрос, — Янис, греби дальше.

Янис послушно опустил весла и сделал сильный гребок. Мышцы на его спине красиво напряглись. Янис любил свое тело, свои красивые мышцы, белые зубы и черные усы. Он любил себя весело и легко, потому что знал, что его красота доставляет удовольствие — и Зое, и прачке Медее, обстирывавшей рыболовную артель на Лимане, и темнокудрой Рахили, пасшей своих козочек на выжженных жарой склонах. Он любил сам смотреть на себя в мутное бритвенное зеркальце и все старался повернуться к себе в профиль, потому что так он был особенно красив. Жаль только, что сын пошел в Сатыросов.

Темная громада фелуки встала перед ними неожиданно; Янис чуть не врезался в борт, сидящий на руле Ставрос ловко вывернулся, и шаланда подошла к фелуке впритирку. Фелука стояла темная, со спущенными парусами, на борту не горело ни одного огня.

— Спят они там, что ли? — пробормотал папа Сатырос.

Вода билась о борт фелуки, мачты терялись в тумане.

— Это точно «Яффо»? — спросил Янис.

— Нет, — злобно сказал папа Сатырос, — это «Летучий голландец». Видишь огни на мачтах?

— Типун вам, папаша, на язык, — флегматично заметил Ставрос.

Шаланда болталась на воде, норовя врезаться в фелуку носом.

Янис опустил в воду одно весло и принялся табанить. Какое-то время ничего не происходило.

— Крикнуть? — с надеждой спросил Янис, которому надоело.

— Я тебе крикну! — прошипел сквозь зубы папа Сатырос и тут же приложил рупором руки к усам и крикнул: — Эй, на фелуке!

— А-а! — откликнулись сверху. Остальные звуки съел туман.

— Спите, что ли? — воззвал Сатырос наверх. — Эй! Эфендим!

— О-уу! — откликнулись сверху.

Темный человек, перегнувшись с темного борта фелуки, протянул темный тюк. Папа Сатырос осторожно, как ребенка, принял его и уложил под скамью. Полдюжины тюков плотно легло на дно шаланды.

Фелука качнулась на воде, взвились треугольные паруса.

— Пошла, красавица, — крикнул папа Сатырос. — Эй, там, на фелуке! Хошчакалын что ли!

— Оу-а! — отозвались на фелуке.

— Ставь парус, Янис, черт ленивый, — заорал папа Сатырос.

Янис торопливо потянул шкот. Шаланда, лихо накренившись, пошла под парусом. Янис, нещадно третируемый семейством Сатыросов, на самом деле был отменным мореходом, и «Ласточка» легко неслась по волнам, оправдывая свое название.

— Они слева! — закричал Ставрос. Звуки мотора пограничного баркаса доносились как-то урывками, словно туман пережевывал их.

— Эх, не выдай, родная! — Сатырос отодвинул сына и сам сел на руль. Ставрос присел на корме и, широко расставив руки и оперев локти о фальшборт, целился в темноту из нагана. Фонарь патруля тусклым пятном мелькал во тьме, «Ласточка» взлетала на волне и вновь опускалась, брызги летели в греческие лица, и звуки чужого мотора, вернее, обрывки их, доносимые ветром, затихали вдали. Янис убрал парус, а Сатырос вновь уступил место на руле сыну.

— Все, — сказал Сатырос, раздувая усы. Вон ту акацию на обрыве различаешь? Держи на нее, там пещера в скале.

— Мне ли не знать, папаша? — лениво ответил Ставрос. Звуки пограничного мотора привели его в веселую ярость, и сейчас казалось, что в его черных густых волосах трещит атмосферное электричество. Шаланда, убрав шверт, скользнула в укромную бухту, и Янис, как самый бесправный член команды, спрыгнул в воду и принял груз на руки.

— Положь там за камни и давай обратно, — велел Сатырос, ласково похлопывая «Ласточку» ладонью по борту.

Над обрывом уже стояла телега, сонная лошаденка кивала головой и деловитые люди господина Рубинчика спускались по обрыву, прижимая шляпы рукой, чтобы не снесло ветром.

— Ну как? — крикнул один.

— В лучшем виде, — ответил папа Сатырос и закурил самокрутку, — господин Рубинчик будет доволен.

* * *

Южное солнце нещадно палило горячие головы биндюжников, но они продолжали нехитрый обед, макая хлеб в оливковое масло и заедая греческими маслинами. Рядом огромные мохнатые битюги сонно переминались с ноги на ногу; вот их-то головы заботливо прикрывали соломенные шляпы со специально проделанными дырками для ушей. Пахло дегтем, разогретыми досками, лошадьми и сухими водорослями.

— Сатырос, люди кажуть, пограничный катер вчера таки висел у вас на хвосте? — спросил Мотя Резник, макая ломоть хлеба в золотое оливковое масло.

— Еще ни один урод, — сказал Сатырос, — не открутил «Ласточке» ее хвоста. Ну, сходили, ну, вернулись…

— И хорошо сходили?

— Господин Рубинчик будет доволен, — коротко ответил Сатырос.

— Слышал за Гришу Маленького? Он таки взял мыловаренный завод на Генцлера. Унес товару на четыреста миллионов рублей. А заодно совершенно случайно изнасиловал счетовода гражданку Розенберг.

— Что такое в наше время четыреста миллионов? — флегматично спросил Сатырос и отхлебнул из кружки.

— Оперуполномоченный товарищ Орлов поклялся, что не успокоится, пока не возьмет Гришу Маленького, — сказал Мотя Резник.

— Круто берет новая власть, — согласился Сатырос. Разговор затих сам собой, слышно было, как мелкие волны лениво плескались о сваи.

— Гляди-гляди, — сказал Мотя, — этот фраер, Яшка Шифман, идет.

Яшка Шифман шел по пирсу, брезгливо отшвыривая носком лакированного штиблета гнилые мидии, выброшенные сюда позавчерашним штормом.

— Привет почтенному собранию, — сказал он, приподнимая канотье.

— Будь здоров, — лениво ответили биндюжники.

— Папа, — сказал Яшка, оборотясь к Сатыросу, — вас баснословно хочет видеть господин Рубинчик.

— И что от меня нужно господину Рубинчику? — поинтересовался грек.

— А это вам скажет сам господин Рубинчик, папа. Он чекает вас у «Гамбринусе». Дуже нервный он сегодня, господин Рубинчик. Нерадостный.

— Скажи господину Рубинчику: папа будет, — сказал Сатырос и закусил маслиной.

Яшка еще раз приподнял канотье и пошел прочь по пирсу.

— Не те маслины нынче пошли, — сокрушенно сказал Сатырос, — вот до войны были маслины так маслины, не поверите, Мотя, с вот этот мой палец!

* * *

Господин Рубинчик сидел за отдельным столиком в «Гамбринусе» и кушал жареную скумбрию. Папа Сатырос прошел между столиками, отодвинул стул и сел рядом с господином Рубинчиком.

— Вы позволите? — спросил он для порядка.

— Позволяю, — коротко ответил господин Рубинчик и промокнул салфеткой усики.

Папа Сатырос велел принести себе пива и сидел в ожидании, положив на скатерть огромные черные руки. Половой принес пиво в огромной кружке, шапка пены переваливалась через край.

— Ваше здоровье, — сказал папа Сатырос и нежно подул на пену.

— Как ваше почтенное семейство? — вежливо спросил господин Рубинчик?

— Благодарствую. Все здоровы, тьфу-тьфу-тьфу. А как Эмилия Йосифовна?

— Мигрени, все мигрени, — с отвращением произнес господин Рубинчик, — к делу, папа. Как сходили?

— Таки неплохо, — солидно произнес папа Сатырос. — Все приняли, все сдали.

— Что сдали? — холодно поинтересовался господин Рубинчик, играя рукояткой трости.

— А то и как будто не знаете, господин Рубинчик, — папа почуял недоброе, — только вот этого не надо. Ваш человечек принял, я сам видел…

Господин Рубинчик медленно поднялся и стал страшен.

— Что ты привез? — спросил он тихим вежливым голосом. — Что ты мне привез? Где товар?

* * *

В подвале под лавкой господина Рубинчика стоял густой дух оливкового масла и чая. За бочками, бутылями и ящиками лежали распотрошенные тюки; на холодном цементном полу рассыпались тяжелые фолианты с порыжевшими, изъеденными временем страницами, рулоны пергамента, папирусные свитки и даже одна каменная скрижаль с выбитыми на ней жуками и скорпионами — счесть это буквами папа Сатырос в здравом уме не решился бы.

— Это, — холодея, произнес папа, — товар? Господин Рубинчик, Христом Богом…

— А кто это привез, по-вашему? Вот эту пыль веков?

— Приняли, разгрузились, — бормотал папа Сатырос, — ваши люди сами…

— И вот это приняли, — господин Рубинчик поворошил тростью пергаменты; взлетело облачко бурой пыли, — и вот это… И вот, жемчужина, можно сказать, всей этой коллекции.

Он дотронулся тростью до чего-то, завернутого в тусклый кусок золотой парчи. Парча сползла.

— Святая Богородица, — сказал папа.

На него сверкающими глазницами смотрел человеческий череп. Папа Сатырос успел подумать, что с черепом не все в порядке, и только чуть позже сообразил, что именно. Череп просвечивал. В глазницах парно отражалась тускло освещающая подвал лампа.

— Каменюка, — сказал господин Рубинчик, — или стекляшка. У, зараза! — он погрозил черепу тростью. Череп равнодушно таращился на него.

— Может, это какая драгоценность, — робко выказал надежду грозный папа Сатырос, — сокровище? Ишь вылупился, падлюка.

— С тех пор как эти аферисты, братья Гохманы, подделали корону скифских царей, в мире не осталось ничего драгоценного, — холодно сказал господин Рубинчик, играя тростью. — Где товар, гадюка подколодная?

Он коротко ударил папу Сатыроса тростью по мешковатым штанам. Папа охнул и скорчился. Трость у господина Рубинчика изнутри была залита свинцом, это все знали.

— Сьома, приступай, — сказал господин Рубинчик.

Здоровенный Сёма скрутил папе локти, и господин Рубинчик еще раз ударил его тростью, на сей раз с размаху.

— Богородицей клянусь, — сказал папа Сатырос, выплевывая кровь, — Зоей своей клянусь, чтоб ей пусто было, шалаве — что взяли, то взяли… — папа Сатырос упал на колени, — клянусь, не я! На фелуке подменили. Вы Али спросите, компаньона вашего, сами спросите, пока я не вырвал его бесстыжие глаза!

Рубинчик задумался.

— Встаньте, папа, — сказал он наконец, — я справедливый человек. Я, папа, еще на горшок, извиняюсь, ходил, а вы уже бороздили Черное море взад и вперед. И никогда за вами, папа, ничего такого не числилось. Вы же были честнейшим человеком, папа.

— Ну! — сказал Сатырос, вытирая юшку рукавом.

— Но я и Али хорошо знаю, папа. И у него репутация честнейшего человека. И потому я логически предполагаю, что могло иметь место недоразумение. Сьома, ступай на поштамт и пошли до Стамбула у контору молнию-телеграмму. Припиши: ожидаем ответ с баснословным нетерпением. А вы, папа, пока оставайтесь тут. Будьте гостем.

Сатырос, кряхтя, отошел в угол и присел на ящик с колониальным товаром.

Сёма направился к двери в подвал и вдруг замер, вытянув шею. По лестнице грохотали сапоги.

— Кажется, шухер, господин Рубинчик, — печально сказал Сёма.

* * *

Деловитые молодые люди в скрипучих портупеях и блестящих хромовых сапогах расхаживали по складу. Серьезные люди в яловых сапогах стояли у входа. Господин Рубинчик, забывшись, похлопал себя тростью по ноге и скривился.

— Чем обязан такому приятному визиту, что сам товарищ оперуполномоченный Орлов сделал мне честь? — вежливо осведомился он.

Молодой оперуполномоченный товарищ Орлов, кудрявый, очень серьезный, в круглых очках, в новенькой портупее, сухо сказал:

— Поступил сигнал, гражданин Рубинчик. О контрабандной партии товара, хранящейся у вас на складе. Предлагаю проявить сознательность и не задерживать товарищей.

— Так я что, — сказал Рубинчик, — я завсегда. Прошу, будьте как дома.

Он тоже сел на ящик с колониальным товаром и скрестил руки.

— Стоять! — негромко сказал товарищ Орлов.

Рубинчик встал. Сатыроса никто не просил, но он на всякий случай тоже встал. Красноармеец ткнул штыком в ящик.

— Чай, — пояснил господин Рубинчик вежливо, — цейлонский чай.

— Накладные есть?

— Все есть, — обрадовался господин Рубинчик. — Сьома, сходи попроси за накладные.

— Сходи с ним, — велел Орлов красноармейцу. — А вот это?

— Оливки из Батума.

— Где разгружался?

— В Карантинной бухте две недели назад. Зря вы это, вот ей-богу зря, товарищ Орлов. Чисто все.

— Бога нет, — машинально ответил Орлов. — А в бочках?

— В этих — семечковое масло, с маслодавильни на Ближних Мельницах, ну вы знаете, кооперативная трудовая артель «Красный маслодел». А в этих — оливковое, тоже из Батума. Тоже кооперативная трудовая артель. У нас все по закону, товарищ Орлов.

«Интересно, какая же сука стукнула», — думал про себя господин Рубинчик. Второй красноармеец вспорол тюк, оттуда, шурша, высыпался чай.

— Батумский, — скучно сказал господин Рубинчик, — третий сорт. Трудовая артель «Красный чай». Сейчас Сьома принесет накладные, дай ему бог здоровья.

— А товар? — оперуполномоченный товарищ Орлов не зря слыл человеком упертым.

— Так ищите, бога ради, — широко развел руками господин Рубинчик, — я что, я разве против?

— Вот, товарищ оперуполномоченный, гляньте-ка сюды, — сказал красноармеец, выгребая книжный хлам, завернутый в парчу и пурпур. Хрустальный череп поглядел на Орлова холодными глазницами.

— Прятал? — спросил Орлов укоризненно.

— Никоим образом, — равнодушно ответил господин Рубинчик, — так валялось.

— Предметы культа?

— Вы, товарищ Орлов, умеете читать на этом языке? Вот и я не умею. Какой же это предмет культа? Предмет культа — это опиум для народа, а этого ни один народ не поймет.

Товарищ Орлов нагнулся и пролистал фолиант. Поднялось облачко красноватой пыли. Товарищ Орлов чихнул.

— Картинки тут, — сказал он неопределенно, — люди и мифические животные.

— Дядя у меня умер в Виннице, — пояснил Рубинчик, — большой чудак был. Древности всякие собирал. Никому не нужный хлам. Но дядя же. Дорого как память. Я из Винницы вывез, сюда свалил. Не домой же везти такое? У супруги мигрень.

— И это? — спросил оперуполномоченный, трогая череп сапогом. Череп неожиданно щелкнул хрустальной челюстью. Оперуполномоченный отдернул ногу и, чтобы показать, что он совсем даже не испугался, тронул череп еще раз. Череп чуть подвинулся вместе с куском пурпурной ткани, на которой лежал.

— На столе у него стояло, у дяди, — тут же сказал Рубинчик, — мементо мори, так сказать.

— Большой чудак был ваш дядя, — признал оперуполномоченный Орлов.

— Это уж точно, — радостно согласился Рубинчик, — такой чудак, что иногда в одних кальсонах на улицу выходил, гм…

Сверху притопал красноармеец с кипой накладных и амбарными книгами.

— Я это изымаю, — сказал оперуполномоченный Орлов, — временно. И предметы культа конфискую.

— На здоровье, — равнодушно сказал Рубинчик.

— А что это у вас товарищ грек с разбитым лицом тут имеет место? — спросил Орлов, ища, к чему бы придраться.

— Помогал передвигать ящики, — сказал Сатырос, — вот… упал неосмотрительно.

— Нарушаете технику безопасности? — с надеждой спросил Орлов.

— За нарушение техники безопасности готов ответить, — радостно воскликнул Рубинчик, — кстати, маме привет передавайте.

Орлов развернулся всем своим перетянутым в рюмочку телом и, поскрипывая портупеей, вышел. Красноармейцы двинулись за ним.

— Уф! — сказал Рубинчик и вытер лоб.

— И не говорите, господин Рубинчик, — согласился папа Сатырос.

— Вы, папа, счастливец, — сказал Рубинчик тихо, покачавшись с носка на пятку и глядя на груду рухляди. — Вы, папа, можете идти. Поцелуйте от меня вашу прелестную Зою. И, кстати, имейте в виду и передайте всем: господин Рубинчик найдет ту сволочь, которая заложила господина Рубинчика, и сволочь этому не обрадуется.

Папа Сатырос коротко склонил голову и тихо вышел. На лестнице он перекрестился.

* * *

Директор Археологического музея профессор Отто Штильмарк очень нервничал. А вы бы не нервничали, если бы вас ни с того, ни с сего вызвали в Губчека?

Тем более новая власть совершенно ничего не понимала в археологии. Новая власть смотрела на драгоценные скифские золотые гривны просто как на источник желтого металла, благодаря которому можно было прикупить оборудование для литейного цеха.

Поэтому, когда выяснилось, в чем дело, он облегченно вздохнул. В душе, конечно.

— Откуда вы это взяли? — удивился он.

— Конфисковал у одного элемента, — сказал Орлов.

— Вы хотели бы, чтобы я атрибутировал этот предмет? — спросил он, разглядывая череп. — Боюсь, тут будут проблемы.

Он взял лупу и внимательно обнюхал череп.

— Это драгоценный камень? — нетерпеливо спросил Орлов.

— Господь с вами. Это кварц. Цельный кристалл кварца. Просто очень большой. Впрочем, тут есть свои хитрости. Оптические оси…

— То есть эта штука ничего не стоит? — разочарованно спросил Орлов.

Он очень надеялся, что череп окажется драгоценным, например, бриллиантовым, и что он, товарищ Орлов, сможет лично подарить такую замечательную вещь товарищу Ленину, а заодно и отчитаться о замечательных успехах вверенного ему подразделения Губчека.

— Не скажите, — возразил Штильмарк, — когда речь идет о древности, дело не в материале. Венера Милосская бесценна, а ведь мрамором, подобным тому, из которого она изваяна, выложена лестница доходного дома Поплавского. А золотая тиара царя Сайтафарна, пока считалась настоящей, была куплена Лувром за 200 тысяч франков. Как вы думаете, сколько она стала стоить, когда выяснилось, что она изготовлена в Одессе?

— Хорошо, — терпеливо сказал Орлов, — тогда эта штука, по крайней мере, древняя?

— А вот этого я не знаю, — сказал Штильмарк, — сам Лувр и то ошибался.

Он вновь вооружился лупой. В глазницах черепа блестел, отражаясь, свет фонарей, заглядывающих в окно кабинета товарища Орлова.

— Можно, конечно, позвать анатома, — задумчиво сказал Штильмарк, — например, всеми уважаемого профессора Серебро. Но я уверен, он скажет то же, что и я — анатомия соблюдена до малейшей косточки. Вы только посмотрите, даже видны места прикрепления мышц. По крайней мере, их можно нащупать. Впрочем, от наших умельцев всего можно ожидать. Миша Винницкий, ну вы знаете…

— Мишка Япончик?

— Да. Так он в свое время купил у Гохманов саркофаг. Маленький такой. Я бы сказал, игрушечный. Золотой саркофаг украшен сценками, символизирующими различные этапы человеческой жизни, а в нем — десятисантиметровый скелет из ста шестидесяти семи золотых костей. Анатомия как у натурального скелета, заметьте. Изя Рухомовский десять лет работал над этим саркофагом.

— И что это значит? — спросил Орлов.

— В Одессе могут сделать все, что угодно. Но именно этот предмет трудновато было бы продать. Он ведь не копирует нечто известное. Он совершенно уникален. И если бы он действительно был древним, я бы сказал, что он вообще не отсюда. Новый свет, вероятно. С тех пор как в одиннадцатом году Хайрем Вингхем открыл затерянный город инков, стало ясно, что эта цивилизация нам принесет еще много сюрпризов. А это что у вас?

— Манускрипт, — сказал Орлов, — тоже конфискован у данного элемента. Утверждает, что получил его в наследство от дяди.

— В таком случае, — сказал Штильмарк, разглядывая пергамент, — этот его дядя большой оригинал.

— Этот элемент так и сказал. А что?

— Это шагрень. Очень хорошей выделки. Знаете, что такое шагрень?

— Кожа такая, — сказал Орлов.

— Кожа горного осла. Онагра. Но пергамент свежий. И письмена свежие.

— То есть?

— Дядю было очень легко обмануть. Он купил совершенно новый пергамент с какой-то тарабарщиной.

— А я думал, это иероглифы. Древнеегипетские, — сказал Орлов, который в детстве увлекался книжками про дальние загадочные страны и причудливую смерть расхитителей гробниц.

— Это похоже на древнеегипетские иероглифы, — сказал профессор Штильмарк, — но такой письменности не существует. Это подделка. Причем совсем новая. А если это подделка, надо полагать, что и череп — подделка.

— Там есть и старые книги, — задумчиво произнес Орлов, — точно старые… они крошились в пальцах. И пахло от них мышами.

— Теоретически, может быть, что среди подделок попадется истинная жемчужина, — сказал профессор Штильмарк, — но такие случаи исключительно редки. Хотя среди коллекционеров ходят легенды.

— Значит, этот череп не представляет никакой ценности? — разочарованно спросил Орлов.

— Исключительно художественную, — сказал профессор Штильмарк, прекрасно разбиравшийся в культуре Причерноморья. — Можете оставить его себе в качестве пресс-папье.

И он в терпеливой надежде поглядел на оперуполномоченного Орлова, ожидая, когда тот подпишет ему пропуск и можно будет уйти из этого ужасного места.

* * *

Близилось утро, и оперуполномоченный товарищ Орлов у себя в кабинете устало протер воспаленные глаза.

Взять банду Гриши Маленького, совершившего исключительно наглый налет на госзавод, было никак не возможно. Настолько никак не возможно, что товарищ Орлов сильно подозревал: в стройных рядах его родного учреждения наличествует предатель. А как бы иначе Гриша с сообщниками проникли за проходную завода?

Надо сказать, Гриша Маленький был личностью легендарной, последней легендарной личностью в пышном списке одесских бандитов.

Во-первых, он никого не убивал. Даже во время знаменитого налета на мыловаренный завод. Даже во время не менее знаменитого налета на табачную фабрику. Он просто под видом сотрудника Губчека проник на территорию завода (и, как сильно опасался товарищ Орлов, его удостоверение было баснословно настоящим), профессионально обезоружил охрану и запер караульных и рабочих в подсобном помещении. Попутное изнасилование гражданки Розенберг было, так сказать, единственной производственной травмой.

Во-вторых, Гриша Маленький обладал исключительными организаторскими способностями; его крепко сколоченная банда с разветвленной сетью осведомителей, насчитывающая свыше полусотни человек народу, была уже даже и не банда, а организация. А столь хорошо законспирированную организацию с разветвленной сетью осведомителей Губчека у себя под носом вряд ли могло терпеть.

И если бы этот проклятый Гриша ограбил хотя бы того же господина Рубинчика! Тогда бы его дерзкий налет можно было посчитать орудием народного гнева. Но у него поднялась рука на народное имущество.

Над товарищем Орловым висел дамоклов меч инспекции из Москвы.

Товарищ Орлов отчаянно потер лоб, потом глаза — под веками вспыхнули два красных пятна.

«Давно я дома не был, вот что», — подумал оперуполномоченный.

Ему хотелось прийти домой, рухнуть на спартанскую койку и заснуть.

Он открыл глаза. Красные пятна не исчезли.

Они как бы плыли в полумраке комнаты, за окном которой шелестела сухими ветками пыльная акация.

Оперуполномоченный товарищ Орлов заморгал и вновь открыл глаза. Красные огоньки парили в темноте перед чем-то смутным, полупрозрачным, и потребовалось еще какое-то время, прежде чем товарищ Орлов сообразил: огоньки испускает конфискованный у Рубинчика предмет культа. На самом деле, как с облегчением понял несуеверный товарищ Орлов, объяснялось все просто: отполированные до полной прозрачности глазницы черепа действовали как линзы, в результате чего фокусировали лучи света на некоем расстоянии от себя. То, что тусклый свет лампы с зеленым абажуром почему-то становился в глазницах черепа красным, вероятно, зависело от свойств хрусталя. Вернее, кварца, поправил себя товарищ Орлов, этот спец сказал, что череп изготовлен из кварца.

«Надо же!» — подумал товарищ Орлов.

Он осторожно взял обеими руками череп, чтобы получше его рассмотреть; при этом подвижная нижняя челюсть отвалилась, а затем вновь плавно захлопнулась, потом повторила процедуру уже с меньшей амплитудой, в результате чего казалось, что череп беззвучно разговаривает с ним, с товарищем оперуполномоченным Орловым. Глазницы, ловя смутные тени и свет лампы, плыли в хрустальной мути, то проваливаясь в глубь черепной коробки, то как бы выплывая из нее и повисая в воздухе, чуть позади двух красных огоньков.

Какое-то облачко мути прошло в голове у товарища Орлова, но тут же голова стала ясной и холодной, он осторожно поставил череп на стол, зачем-то улыбнулся ему и погрозил пальцем, вызвал дежурного и дал ему кое-какие распоряжения, потом надел кожанку, погасил лампу и вышел в предрассветный туман.

* * *

Ранним вечером того же дня у товарища Орлова состоялось деловое свидание с мадам Цилей Лавандер. Свидание проходило в маленьком деловом кабинете мадам Лавандер, на втором этаже ее особняка, который мадам Лавандер сохранила за собой, поскольку у нее были хорошие связи среди нужных людей.

— Гражданка Лавандер, — сказал товарищ Орлов, — я пришел к вам с деловым предложением.

— Очень мило с вашей стороны, но я отошла от дел, — сказала мадам Лавандер, запахивая китайский шелковый халат.

— От этого делового предложения вы не сможете отказаться, — сказал оперуполномоченный, — сегодня днем арестован и препровожден в тюремную камеру ваш сын Додик.

Мадам Лавандер побледнела и подняла на оперуполномоченного большие глаза.

— В чем его обвиняют? — спросила она коротко.

— Патруль остановил его с целью проверки документов, однако он оказал сопротивление при задержании. А когда его доставили в Губчека, один из наших сотрудников, случайно встретив его в коридоре, опознал его как участника контрреволюционного заговора. Наш сотрудник был внедренным агентом, посещавшим по долгу революционной службы ту же конспиративную квартиру.

— Ясно, — сказала мадам Лавандер и плотнее стянула у горла ворот халата, расшитого цветами и птицами, — что вам от меня надо?

— Исключительно добровольная помощь, — сказал оперуполномоченный товарищ Орлов и изложил суть дела.

— Я вам не верю, — прошептала мадам Лавандер, — Додика все равно расстреляют. С таким приговором из тюрьмы не выходят.

— У вас нет выхода, гражданка, — сказал Орлов, — вы же мать, а не волчица. Потом, я даю вам свое честное революционное слово.

Мадам Лавандер какое-то время молчала, глядя на свои белые ухоженные руки, не знавшие стирки и кухни. Потом сказала:

— Хорошо. Я знаю, вы все равно меня обманете, но я не хочу потом остаток жизни себя упрекать, что не сделала ничего для спасения Додика. Я сделаю все, что вы скажете. Все. Я имею в виду, буквально все.

Поздним вечером того же дня маруха Гриши Маленького, Маня Пластомак, состоявшая с ним в давней ссоре и публично утверждавшая, что знать не хочет этого пошляка и грубияна, помирилась со своим дружком. По-человечески это было понятно: какая женщина откажется от мужчины, неделю назад взявшего товару на четыреста миллионов рублей? Тем же вечером знаменитая Верка с Молдаванки обратила свое благосклонное внимание на Сёму Зехцера, напарника и душевного друга Гриши Маленького.

Оба были арестованы в постелях своих марух два дня спустя, во время ночной облавы на Молдаванке. Всего в ходе операции было арестовано восемьдесят два человека.

Додика Лавандера, бывшего гимназиста Первой Одесской гимназии, семнадцати лет, беспартийного, расстреляли по приговору Чрезвычайной судебной тройки во дворе тюрьмы неделю спустя.

Еще через два дня путем опроса личного состава товарищу Орлову удалось установить личность загадочного наводчика. Им оказался уполномоченный информотдела ЧК Женскер. Женскер в том числе сознался, что снабжал грабителей чекистскими документами. Пишбарышни в ЧК шепотом рассказывали друг другу, что сознался товарищ Женскер, после того как пробыл в кабинете у товарища Орлова не менее часа, глядя в глаза страшному хрустальному черепу, служившему прессом для бумаг. Череп, говорили суеверные девушки, как бы смотрит на каждого, кто входит в кабинет товарища Орлова, и входящий как бы прикипает, не в силах отвести взгляда от пустых глазниц, в которых светятся красные огоньки. И поэтому товарищ Орлов знает о своих сотрудниках все-все-все… Впрочем, известно, что пишбарышни умом не отличаются.

* * *

Пана Сатырос сидел под шелковицей.

Зоя вынесла бутылку сливовицы, поставила на стол свежевыпеченный хлеб и брынзу и ушла в дом. Папа Сатырос был доволен.

Дом белел свежей чуть голубоватой известкой, пчелы гудели в цветах, а в море шла кефаль. Внуки росли, а Ставрос собрался наконец жениться. Даже этот никчемный Янис остепенился и стал помощником счетовода в артели «Красный маслодел».

Рядом с папой свежий воздух вкушал отец Христофор, священник местной греческой церкви, а заодно — сосед и старый знакомый.

— Устала земля, — сказал отец Христофор, наблюдая за тем, как в небесах парит, трепеща крыльями, жаворонок, — покоя хочет. Цвести хочет. Вон, Зойка твоя цветет, а земля чем хуже?

— И когда они все уймутся? — мрачно спросил сам себя папа Сатырос, скручивая цигарку. — Господина Рубинчика в расход пустили. Прижал его все-таки товарищ оперуполномоченный Орлов.

— Да, лютует товарищ оперуполномоченный Орлов, — покачал головой отец Христофор, — кровавыми слезами умывается Одесса. А был такой хороший, вежливый мальчик. Впрочем, слышал я, его в Москву вызывают. Уж очень хорошо он, товарищ Орлов, себя выказал.

— Ну, Одесса таки вздохнет спокойней, — философски заметил папа Сатырос. — И что оно такое с людьми творится, а, отец Христофор? Или Господь нас совсем оставил в милости своей? Вот чудо бы какое, а? Чтобы все успокоились и занялись своей жизнью, а за то, чтобы строить новый мир, как-то и не думали.

— Чудо, говоришь? — отец Христофор задумался и, задумавшись, выпил еще одну стопку. — Была у меня тут интересная и поучительная беседа с рабби Нахманом, знаешь рабби Нахмана?

— Со Слободки? — спросил папа Сатырос. — Кто ж не знает рабби Нахмана со Слободки. А все ж странно, что вы с ним в таких душевных отношениях.

— Бог один, — сказал отец Христофор, крякнув и выпив стопочку сливовицы, — это мы, дураки, разные. Так вот, рабби Нахман как-то сказал, что, согласно иудейскому вероучению, миров как бы множество.

— Знаю, — сказал папа Сатырос, — звезды и планеты. Зойка лекцию слушала в планетарии, приезжал профессор Карасев и рассказывал, что на Луне тоже люди живут.

— Нет, рабби Нахман про звезды ничего не говорил. Он говорил, что миры — это как бы сосуды, вложенные друг в друга. И кровь, брат мой Сатырос, действует на эти сосуды со страшной разрушительной силой. Особенно, когда этой крови много льется. Как сейчас, чуешь? Оттого на войне чудес всегда много. Только толку от них никакого.

— Как это может быть — чудеса и без толку, — лениво поинтересовался папа Сатырос, наблюдая, как дым от самокрутки растворяется в синем небе. — Ежели там ангелы живут, в этих сферах?

— А вот представь себе, брат Сатырос, попадает к нам из такой сферы светлый ангел, и только-только он успел оглядеться, как его хватают, как нежелательного элемента, и ставят к стенке! А что еще в наше время эти безбожники могут сделать с ангелом?

— Жалко, — сказал папа Сатырос.

— Или того хуже. Там, за стенкой — зло. А мы его — сюда. А, брат Сатырос?

Сатырос посмотрел на пустую стопку и налил себе сливовицы.

— Рабби Нахман завсегда был умным человеком, — сказал он, — он знает грамоте и читает старые книги. Так и я за это думал. Вот, возьми контрабанду. Пока есть люди, всегда есть контрабанда, так? Скажем, где-то есть зло, ну такое зло, аж небо над ним чернеет, его обложили сторожевыми катерами, патрули там, а кто-то под носом у сторожевых катеров шныряет, ну, вроде «Ласточки»… Потому что зло таки имеет спрос, в чем мы имели неоднократный случай убедиться.

— И что?

— И в один печальный момент сосуды соприкоснулись. И — раз! — к нам попала их контрабанда, причем такая баснословная пакость, отец Христо, такая пакость, что она всем нам еще отольется кровавыми слезами. Вот попомните мои слова через пару лет.

Он сдвинул густые черные брови.

«Интересно, что эти уроды будут делать с тем товаром, который должны были принять мы?» — спросил он сам себя.

* * *

За окном поезда мелькали припорошенные мелким серым дождиком березняки и ельники, осыпанные черно-белым конфетти сорок, печальные водокачки да товарняки. Товарищ оперуполномоченный Орлов лежал на узкой спартанской койке, привычной ему, поскольку ничем она не отличалась от узкой спартанской кровати у него дома.

Он развернул нехитрый набор командированного — житный хлеб и сало, завернутое в серую тряпицу. Товарищ Орлов был неприхотлив в еде да и в жизни был неприхотлив, он давно забыл, как люди радуются жизни и веселятся просто так, потому что делал только то, что было полезно и нужно стране и мировой революции.

Потом он нагнулся над старым порыжевшим саквояжем и осторожно достал двумя ладонями хрустальный купол, тускло отблескивающий в сером свете средней полосы.

— Что это у вас, товарищ? — с испугом спросил молоденький курсант, его сосед.

— Раритет, — с нежностью, неожиданной для себя, сказал товарищ Орлов, надежно размещая череп на купейном столике. — Такая, понимаешь, штука… Очень интересная и занимательная штука. Это, можно сказать, мой дружок…

Курсантик осторожно покосился на товарища Орлова и ничего не сказал. Он был молод, но успел навидаться всякого разного, потому что в смутное время с людьми делаются смутные вещи.

— И если мне выпала честь работать бок о бок с самим товарищем Дзержинским, — мечтательно сказал товарищ оперуполномоченный Орлов, и его лицо озарилось слабой улыбкой, — то как же я могу оставить своего друга в Одессе? Я никак не могу оставить своего друга в Одессе, товарищ курсант. Я надеюсь, на Лубянке есть музей раритетов. На Лубянке просто обязан быть музей раритетов. И мне кажется, этот экземпляр для него подойдет.

Он на миг прикрыл глаза, и ему в который раз нарисовалась картина, как худой и высокий товарищ Дзержинский сидит, подперев щеку рукой, и смотрит на череп, и череп рассказывает ему о чем-то замечательном, важном и интересном, как он рассказывал ему, товарищу Орлову. Товарищу Орлову было жалко отдавать череп, но ради революции надо жертвовать всем, что любишь, верно ведь?

Поезд покачивался, и молоденький курсантик в ужасе забился в дальний угол койки, не в силах отвести глаз от красноватых огоньков в прозрачных гладких глазницах, и даже когда он закрывал глаза, эти два огонька парили под его веками, как два медленных алых мотылька. А товарищ оперуполномоченный Орлов, подложив ладонь под щеку, спал, как ребенок, и улыбался во сне.

Владимир Покровский Хор Трубецкого

Во Дворец культуры города Ольховцево (это такой крупный центр с населением в 94 тысячи жителей) пришел человек. Он назвался И.О.Глухоуховым и, предъявив подтверждающий документ, сообщил, что является представителем Хора Трубецкого (с ударением на «бе»). Сообщил также, что сам хор находится поблизости и хотел бы выступить сегодня вечером с единственным эксклюзивным концертом на сцене Дворца.

— Трубецкого? — переспросил директор Дворца Николай Дмитриевич Посадский, к которому пришел И.О.Глухоухов. — Самого Михаила Трубецкого?

И.О.Глухоухов замялся и добавил только, что они здесь проездом, случайно и всего на один день, но запасные афиши у них с собой есть. Николай Дмитриевич было засомневался — с чего бы это знаменитому на весь мир хору устраивать концерт пусть и в крупном центре, но все-таки не только не областного, но даже и не районного значения. Да и вид у представителя назвать соответствующим было трудно, какой-то помятый был у него вид, а глаза смотрели затравленно. Но тут в дело вступила дама, сопровождающая Глухоухова, крупная, напористая такая, напоминающая видом одну из знаменитых характерных киноактрис советского периода Фаину Георгиевну Раневскую — собственно, за Фаину Георгиевну директор ее и принял.

— А вы не сомневайтеся! — сказала она угрожающе. — Это вам хор самого Трубецкого, из самой Москвы приехали, вас потом на руках носить будут за такой хор. Вы только насчет билетов распорядитеся, и зала чтобы была. И гостиница. А насчет остального, так оно у нас все с собой.

— Э-э-э… — сказал директор.

— Сообщ… помощница моя, — объяснил Глухоухов, махнув рукой в сторону дамы. — Фаина… м-м… Глухоухова.

— От так! — радостно подтвердила дама.

— Супружница ваша? — спросил директор и ехидно при этом хихикнул, хотя, по совести, тут и представить себе невозможно, с чего бы это ему ехидничать по вопросам семьи и брака — так потом себе и не представил никто.

— Фея моя, — без особой радости поправил директора Глухоухов, чем еще больше укрепил того в убеждении, что супружница.

Тут надо бы кое-что объяснить. Знаменитый на весь мир Хор Михаила Турецкого в данном рассказе не фигурирует, а вся путаница произошла из-за некоторой отсталости Николая Дмитриевича в вопросах культуры. Он, как это у нас, деятелей культуры, порой случается, что-то где-то слышал, но уже забыл, что, где и как оно правильно называется. Может быть, ничего такого и не случилось бы, если бы в названии хора, представителем которого назвался И.О.Глухоухов, не было ударения на слог «бе».

Правда, сам Николай Дмитриевич был другого о себе мнения в смысле тезиса об отсталости. Он считал себя человеком искусства, личностью возвышенной и непозволительно угнетенной; беспомощность свою в вопросах практических считал недостатком, но из тех недостатков, что представляют собой продолжение наших достоинств; достоинств за собой числил немеренно; в вопросах же искусств позиционировал себя главным городским экспертом, высшей в этом деле инстанцией; был без одного уха.

Если б не это ухо, то фигура вышла бы абсолютно стандартная, что для центра, что для провинции — просто даже неинтересная. Но ухо меняло всё.

Оставим за пределами рассказа трагическую историю потери этого отнюдь не главного органа головы, а также и то, каким образом достался Николаю Дмитриевичу роскошный протез, прикрепляемый к культе тремя золотыми застежками, какими, например, к мочкам крепятся серьги. Так или иначе, все о протезе знали и во Дворец культуры ходили иногда только затем, чтоб издали на изделие посмотреть. Николай Дмитриевич таким просмотрам не сопротивлялся и даже сам выходил во время мероприятий в фойе, вроде чтоб прогуляться, проверить, все ли в порядке, а на самом деле, чтоб и себя показать тоже. Протез у него, к сожалению, был, что называется, с чужой головы и потому чуть больше другого, живого уха, но это совсем не удручало Николая Дмитриевича, даже наоборот.

Если кто-нибудь иногда нечаянно касался директорского протеза, то всегда поражался твердости и холодности предмета, хотя на самом деле ничего поразительного тут нет; впрочем, Николай Дмитриевич всеми силами старался подобных прикосновений избегать. Показать протез, считал он, это часть рекламной кампании, всегда очень удачной, а вот позволить дотронуться — тут уж извините, тут уже вторжение на частную территорию.

А когда вечерами, уже в халате, снимал он тот протез, стоя в одиночестве перед зеркалом, то воображал себя этаким Ван Гогом. И находил сходство удивительное, хотя сходства на самом деле не было никакого, потому что у Ван Гога отсутствовало левое ухо, а у Николая Дмитриевича — правое. Зеркало обманывало его.

Ухо ухом, а в Хор Трубецкого он поверил. Главным образом, из-за Фаины — такая великая актриса, а только в помощницах. Подписал быстренько контракт, ухватил трубочку афиш формата А3, галантно исполненных на цветном принтере, и, жарко попрощавшись с семейством Глухоуховых, побежал раздавать указания. Уже через десять минут, на ходу дожевывая бутерброды, к четырем информационным стендам Дворца злобно бежали «девочки» прикнопливать объявления.

Весть, как водится, первым делом разнеслась среди городской элиты и близкого окружения работников Дворца. Когда поняли, что есть разница между хорами Турецкого и Трубецкого, ажиотаж уже набрал силу, тем более что большинству было все равно, что тот, что этот — ни того, ни другого они не знали, а вот не поприсутствовать на единственном выступлении столичного коллектива, на какой бы там слог он ни ударялся, было нельзя. Билеты раскупали пачками, и вскоре их не осталось.

Несколько странным было то, что до самого начала концерта никто хористов Трубецкого так и не увидел — даже в гостинице их зарегистрировала списком Фаина Глухоухова, за них же и расписалась. И.О.Глухоухов — как выяснилось, Иван Оскарович — затравленно ускакал в свой номер, там заперся и больше в событиях не участвовал.

Уже и фойе заполнилось, уже и Николай Дмитриевич начал исполнять по нему свой привычный пиаровский променад, уже даже и первый звонок раздался, а хористов Трубецкого все не было. Была, правда, Фаина, помощница Глухоухова (оказалась она вовсе не Георгиевна, а просто Фаина; директор, узнав об этом, даже подумал: «А не напутал ли я с отчеством, не оскорбил ли ее?»), причем была, казалось, во всех точках Дворца одновременно — о такой человеческой активности Николай Дмитриевич даже не подозревал.

Она вытеснила и заменила всех — самого директора, отсутствующего зама, радиста и по совместительству киномеханика Федю Лымаря, рабочего сцены Гришу Мишина, давала указания билетерам, уборщице и вахтерше, проверяла также систему водоснабжения и приказала вызвать сантехника (тот, впрочем, не появился), что-то такое самолично выколдовывала на сцене и грозно указывала осветителю (тому же Грише Мишину), как правильно устанавливать осветительные приборы.

Это Николая Дмитриевича пугало.

— Ой, я вас умоляю, — дудела она ему в ухо скороговоркой, — не беспокойтеся вы так сильно! Будут, будут и будут, а и как же ж им не быть, куда ж им еще же ж! Я же ведь здесь же! А? Это у них бренд такой — таинственность, вы шо-нибудь понимаете насчет бренда?

После первого звонка таинственные хористы все-таки появились. Откуда они взялись, непонятно, только прошли в свою раздевалку через черный ход, тринадцать молчаливых фигур, по самые глаза закутанные в плащи, и в раздевалке — вот что удивительно — заперлись.

То, что их было тринадцать, директора неприятно смутило, даже, можно сказать, испугало, хотя: а) он никогда суеверным не был и б) сам лично договаривался с директрисой гостиницы Анной Степановной о пятнадцати номерах для артистов, причем два из них предназначались для Глухоуховых. И забыть об этом он никак не мог, потому что это был незабываемый разговор. Так что вполне мог подсчитать заранее.

К третьему звонку (его тоже дала Фаина) фойе опустело, а зал забился до отказа, проходы вообще исчезли под приставными стульями, просто счастье, что этого не видела пожарная служба!

Как только отзвенело, зал погрузился в полную темноту. Когда спустя минуту она немного рассеялась, все тринадцать хористов в одинаковых костюмах-тройках уже стояли в ряд перед рампой. Николай Дмитриевич, который, конечно же, протиснулся в зал со своим искусственным ухом, недовольно поморщился — не понравились ему на сцене хористы. Слишком одинаковые, слишком грубоватые видом, слишком нестоличные, слишком… как бы это сказать… нетеатральные, уж в этом-то Николай Дмитриевич разбирался — руки на животах сложены, головы горестно наклонены вправо, глаза полузакрыты, пятки вместе, носки врозь.

А уж когда они запели, тут у Николая Дмитриевича и вообще «сердце захолонуло» в нехорошем предчувствии.

Слов нет, пели они слажено, даже, можно сказать, профессионально пели, и мелодию хорошо держали, да и тематика была выбрана такая, что не придерешься — что-то русско-народное, с мотивом, очень похожим на «я за то люблю Ивана, что головушка кудрява», правда, совсем другие слова. Но это и все, что можно было сказать хоть сколько-нибудь хорошего об их пении.

Все остальное было просто никуда, если не еще хуже.

Пели они негромко, правда, так, что слышно было отовсюду, если прислушаться, и почти все слова были понятны; но ужасно, просто ужасающе монотонно и заунывно. И потом, мужской хор есть набор голосов, которые тональностью все-таки отличаются друг от друга — басов, теноров, баритонов, не знаю, каких еще, можно справиться в Интернете. У этих же голоса были одинаковы, что-то такое низкое, грубоватое, немного не добирающее до баса.

Текст был несколько разухабист, даже скабрезен местами, но это, кажется, дозволительно в старинном и современном русском фольклоре. Кто-то кого-то упрашивал, то ли женщина мужчину, то ли наоборот. Припев был:

Ты давай, давай, давай, не задерживай давай,

Раз давай, два давай, обязательно давай.

Особую скабрезность песне придавала некоторая такая классичность, достойность, даже высокодуховность исполнения, так что сразу и не поймешь, о чем это они.

Назову тебя за это вибромастером-поэтом,

Назову тебя за то вибромастером в пальто.

В промежутках между упрашиваниями шел рассказ о местных событиях, сопровождающих жизнь героев песни — о строительстве частного дома, о воровстве, о злобных происках какого-то Парамонова, которого никак не могли найти, еще о чем-то, и все это урывками, осколками, в намеках, невнятицах, будто слушателю и без объяснений все должно быть понятно. Впрочем, похоже, так оно и было, потому что события, о которых рассказывалось в песне, если и не напоминали события, происходящие в Ольховцеве, то были странным образом близки к ним.

В целом текст песни (то, что Николаю Дмитриевичу удалось разобрать) был абсурдистским, то есть полным абсурдных словосочетаний, не тех вопросов, на которые давались не те ответы, и так далее. Словом, вполне позволительная дань почти вековой моде, которая держится по сей день и уже превратилась в классику. И, как это иногда случается в абсурдистских текстах, некоторые из оборотов оказывались настолько пронзительны, настолько, извините за тавтологию, проникновенны, что сразу же затмевали и оправдывали собой всю глупость, пошлость и несуразность песни — Николай Дмитриевич теперь уже и не уверен был, что она такая уж русско-народная.

Но даже и проникновенность не спасала — песня оказалась невероятно длинной, куплет за куплетом все пелась она и пелась, и не было ей конца. На миг Николаю Дмитриевичу показалось ужасное — что весь двухчасовой концерт Хора Трубецкого состоит только из одной этой песни, из этого унылого, отвратительного нытья. Иногда уже казалось, что сейчас все закончится — вот хористы затянули последнюю ноту, вот даже примолкли, паузу подержали… но не успевал раздаться первый аплодисмент, как пение начиналось снова. И снова этот мерзкий, липкий припев: «Раз давай, два давай, обязательно давай».

«Меня уволят! — панически думал Николай Дмитриевич, протискиваясь к выходу из зала. — Меня сотрут в порошок! Расстреляют и отрежут второе ухо! Как-кие там московские исполнители?! Жулики! Грузчики с молокозавода лучше споют. А я-то, я-то! Как я-то мог, с моим-то опытом, с моим тонким чувством прекрасного, не увидеть, что эти полубомжи Глухоуховы (фамилия-то какая г-гадкая!) ну никак не могут представлять столичную супергруппу! А Раневская-то, Раневская! Это же надо, великая актриса, а до чего опустилась!

По какой-то причине, вопреки очевидности, Николай Дмитриевич до сих пор был свято уверен, что странная дама Фаина и есть великая, несравненная Фаина Раневская. Наверное, если бы у него было время как следует призадуматься и сопоставить все известные факты — ну, хотя бы то, что дама была в возрасте «Муля, не нервируй меня», а на дворе-то даже другое тысячелетие, да и Раневской давно уже с нами нет, — то он бы в конце концов понял свою ошибку, догадался бы, что это не Фаина Георгиевна, что не так уж сильно они похожи и что даже сравнивать их — кощунство, с несравненными ведь не сравнивают. Но у него не было этого времени, у него совсем никакого времени не было.

В расстройстве протискиваясь к выходу, он даже не заметил, что до его протеза дважды или трижды дотронулись — существовало в Ольховцеве глупое суеверие о том, что дотронувшийся будет иметь в близком будущем денежную прибавку.

Пронесся сквозь фойе, укрылся в кабинете, сел за стол, заваленный какой-то бумажной дрянью, обеими руками вцепился в волосы, мучительно застонал. В голове гремел навек поселившийся там припев: «Раз давай, два давай, обязательно давай!»

И вдруг раздалось иное:

— Ну шо ж вы так волнуетеся, шо ж вы переживаете так, и совсем, посмотрите, на пустом месте, а? Ведь на вас же ж даже смотреть больно, как вы переживаете. Вот я — не ваша фэя, другого фэя, а все равно жалко.

Директор поднял голову и открыл глаза — перед ним стояла Фаина.

Она возникла сразу, из ниоткуда, из пространства, даже дверь не скрипнула, а ведь обычно скрипит. Вот не было ее, когда он стонал, а сейчас есть.

— А, — скучно сказал Николай Дмитриевич. — Это, конечно, вы. Убили и пришли посмотреть на холодный труп. Можете потрогать, он холодный. Вы меня уничтожили. Радуйтесь — убили человека, зато денежку получили, так оно всегда и бывает. Этот и-и-идол золотой, это ты дал золотой? Хе-хе.

— Между прочим, насчет того идола, — сказала Фаина, сосредоточенно роясь в подержанном ридикюле размером с дорожный чемодан. — Я же ж ведь для этого и пришла. Получите и распишитеся.

И шлепнула на стол толстенную пачку пятисотенных вместе с мятой ведомостью очень неумытого вида.

— Что это? — спросил Николай Дмитриевич, невыразительно глядя вбок.

— Как это что это? — возмутилась Фаина. — Это же ж ваша доля от выручки за представлэние, это же ж доля Дворца согласно подписанного вами контракта!

— А, — равнодушно сказал директор, подписывая ведомость, потому что даже в расстройстве чувств он прежде всего любил соблюдать порядок в делах (правда, не всегда соблюдал, сказывалась художественная натура). — Деньги, это хорошо. И Дворцу будут рояль, паркет, туалет, и мне на похороны останется. Раз давай, два давай, обязательно давай.

Вообще-то все должно было быть ровно наоборот, это директор должен был выдавать деньги Фаине и подсовывать ей бумажку на подпись, но он даже внимания не обратил на такое несоответствие, подписал с ходу, не до того было.

— Я не поняла! — грозно сказала ему Фаина. — Что ж это за второй раз вам давать? За что ж это? Я же ж один раз дала и всё — согласно контракта!

Тут она замолчала и пригляделась к Николаю Дмитриевичу. Лицо ее при этом выразило сложную… даже не гамму, а целую симфонию чувств, какая там гамма.

— От бедный, — с одним из этих чувств сказала она. — От же ж несчастный. Это же ж он про песню. Ему не понравилося исполнэние, так он думает, шо и всем оно не понравилося. Он еще не знает, шо был огромный успех, когда та песня закончилася. Шо люди оглушительно хлопали, а некоторые так даже и со стульев своих вставали.

— Хлопали, потому что закончилась наконец, а вставали, чтобы уйти, — обреченно сказал директор.

— Так никто же ж и не ушел, когда вторую песню начали делать! — возразила Фаина. — Снова уселись, сидят и во все уши слушают.

Пригляделась к протезу Николая Дмитриевича и добавила:

— Я, конечно, извиняюся.

— Да ладно, — сказал директор.

— А шо да ладно, шо да ладно? Вот вы сами пойдите и посмотрите, а то что же ж это я вам рассказываю, а вы ничего не видите, сидит тут один и стонет, и не знает, какой огромный ему успех.

Ведомый слабой искоркой затлевшей при этих словах надежды, Николай Дмитриевич пошел смотреть, Фаина тут же исчезла. Снова протиснулся в зал — действительно, никто не ушел, и действительно, исполняли новую песню.

Теперь это был не русско-народный, а скорее, показалось директору, шотландско-народный фольклор, что-то наподобие того, что сочинял в свое время великий шотландский бард Роберт Бернес, но только в совершенно неповторимом исполнении Хора Трубецкого. Та же заунывность, та же монотонность, то же невнятное перечисление каких-то местных событий, причем далеко не всегда шотландских, а, скорей уж, ольховцевских, но без скабрезностей, да и мелодия поприятнее, а припев так просто трогательный:

Пойдем домой, пойдем домой, Сюзи, пойдем домой,

Пойдем домой, моя дорогая Сюзи, пойдем домой.

Поскольку домой дорогая Сюзи не собиралась, по крайней мере, до конца представления, Николай Дмитриевич решил этого момента не дожидаться. Ему вполне достаточно было того, что эта Сюзи напрочь выбила из головы противное «раз давай, два давай», не хватало еще, чтобы она сама там поселилась так же навек. Перед тем как начать выпрастываться из зала, он окинул глазами зрителей. И тут сердце у него снова «захолонуло».

Что-то было не так.

Слушали действительно «во все уши», но слушали мертво, так не слушают на концертах. Не двигались, не шуршали, не скрипели, не хрустели, не покашливали — словно бы вовсе спали. Однако и этого тоже не было — все глаза широко раскрыты, иногда даже и рты, но никакого выражения в глазах. Гипноз, что ли?

Искра надежды истлела. Нехорошие предчувствия вновь прочно заняли ее место. Они не стронулись с того места даже тогда, когда в кабинет к Николаю Дмитриевичу зашло Первое Лицо и — небывалый случай! — крепко пожало ему руку. По традиции Лицо всегда оставляло в его кабинете свои плащ и кепку, чтоб в гардеробе в очереди не стоять, но в качестве приветствия или прощания всегда только кивало. А тут вдруг пожало руку.

— Молодец, Митрич! — сказало оно ему. — Не ожидал. Так бы всегда. Мне тут сообщили, что это новое слово в хоровой музыке. Впервые в мире — и сразу в нашем городе, о как. Так что с меня причитается. — И ушел себе, под нос напевая: — Пойдем домой, моя дорогая Сюзи, пойдем домой!

Поздравления, восторги, междусобойчик маленький в узком кругу, некоторое удивление по тому поводу, что ребята из хора после концерта тут же куда-то смылись, даже и не попрощались ни с кем (Николай Дмитриевич тут же его развеял: «Сбрендили. Бренд у них такой — таинственность напускать»), разговоры насчет того, чтобы сообщить в областную прессу, а там, глядишь, и в центральную — все это было, конечно, очень замечательно, Николай Дмитриевич счастье изображал: где надо, хохотал, а где надо, и подхихикивал, но на душе черно было. Так, с нехорошими предчувствиями, он и домой вернулся. И предчувствия не замедлили.

Только супруга Тонечка подала ему халат после глажки, только он собрался к зеркалу идти, чтобы протез снимать, как позвонила Анна Степановна из гостиницы.

— Приходи, — сказала она. — Очень надо. Немедленно приходи.

— Что такое? — спросил Николай Дмитриевич, а сам про себя подумал, что вот оно.

— Неладно здесь. Ты, главное, приходи.

И трубку повесила, чтоб больше вопросов не задавал.

Тут же и пришел в гостиницу Николай Дмитриевич, благо было недалеко, примчался просто в гостиницу.

— Что случилось?

— А ты сам послушай!

Анна Степановна у рецепциона стояла танком, руки в боки уперла, одета кое-как, наспех, бигудюшечки розовые кое-где в волосах застряли, на ногах галоши (она совсем рядом жила, дом в дом), и при этом источала, извините, ауру такой ненависти и злости, какие даже за нею не наблюдались. Ночной дежурной не было видно — наверное, аурой ее смыло.

Николай Дмитриевич прислушался. Сначала услышал какой-то гул посторонний, а он и раньше еще, как только вошел, его услышал, мельком подумал — непорядок с канализацией. Гул и гул, что в нем может быть интересного? Теперь, прислушавшись, разобрал, что не гул это, а где-то недалеко, но совсем негромко поет этот самый хор, Хор Трубецкого. Непонятно только, откуда. Звук шел со всех четырех сторон.

— Репетируют? — робко спросил он.

— Ага. Репетируют. В полпервого ночи. И так уже два часа. А у меня все жильцы жалуются, что заснуть невозможно. Ты мне весь бизнес поломаешь, Колян, со своими этими московскими коллективами!

Последние слова Анна Степановна прокричала с визгливым надрывом, да и Коляном в последний раз она его называла еще в школьные годы. Аура ненависти и злости, нацеленная прямо на Николая Дмитриевича, достигла такой немыслимой амплитуды, что показалось директору, будто он трескается. Захотелось немедленно в туалет.

Он даже руками закрылся.

— Так я-то что, Анечка (вообще никогда так ее не называл)? Ведь не я же их приглашал! Сами пришли.

— Так и надо было их гнать в шею, раз сами! Тоже мне, открыватель талантов. Ну вот что теперь делать?

— Как это что? — удивился Николай Дмитриевич. — Сказать им, что так нельзя, что людям спать надо и вообще нарушение. А заартачатся, так сама и гони в шею, у тебя это очень хорошо получается. Мне они уже не нужны. И вообще не нужны были. Сам жалею уже.

— Сказать? — язвительно поинтересовалась Анна Степановна. — И где же я, по-твоему, их найду, чтоб сказать?

Вопрос был такой дурацкий, что Николай Дмитриевич даже и про ауру позабыл.

— То есть? Я не понял, — сказал он в недоумении. — Они ж у тебя в гостинице распеваются, кому ж и знать, как не тебе? Где-нибудь в номерах, или в коридоре, или, я не знаю…

— Да нету их ни в номерах, ни в коридоре, идиот проклятый! — заорала Анна Степановна во всю шаляпинскую силу своего голоса (Николай Дмитриевич немного просел). — Их вообще в гостинице нету! Не приходили они сюда после концерта!

В ходе дальнейших криков выяснилось, что все участники хора сразу после концерта бесследно исчезли вместе с багажом, которого, может быть, и вообще не было. Все номера, якобы занятые хористами и помощницей представителя Фаиной Глухоуховой, остались абсолютно нетронутыми, хотя на каждой двери висела табличка с надписью «Do not disturbe! Не входи!». Что же до самого представителя хора, Ивана Оскаровича Глухоухова — который, как мы помним, зарегистрировавшись, проворно ускакал по лестнице в свой номер и там заперся, никого к себе не пуская, — он к концу представления, прижимая к груди какую-то папочку, вдруг предстал перед ночной дежурной, которая как раз приняла смену, попытался что-то сказать, но не смог, словно бы из-за спазма в горле, а только панически погрозил ей указательным пальцем и умчался прочь, «будто за ним черти гнались», и с тех пор его тоже никто не видел.

Вот его-то номер нетронутым не смог бы назвать даже самый бессовестный человек. Он был весь перебуторен самым непозволительным образом — ванная комната вся в лужах, мокрое полотенце на унитазе, а в самом номере ни одного предмета на своем месте, даже репродукция с елочкой перекошена, и телефон, с корнем вырванный из розетки, на полу разбитый лежал. Что с кроватью было сделано, приличными словами сказать нельзя. Такое впечатление создавалось, что Глухоухов пытался завернуться даже не в одеяло, а в сам матрац. А когда не преуспел, то вместе с матрацем, подушкой и простыней (одеяло почему-то оставил, видно, не влезло) забрался под сетку кровати и там от кого-то прятался. Словом, странный был человек.

А у электровыключателя обнаружили следы крови!

И тогда возникал резонный вопрос, точнее, даже два вопроса — если Хор Трубецкого физически в гостинице не присутствовал (плевать, где он тогда присутствовал, раз уголовных преступлений не совершал), то кто же тогда здесь поет и, главное, где? Задал их, естественно, Николай Дмитриевич, как наиболее умный и творческий из присутствующих.

Пока ответов на эти вопросы не было, и Николай Дмитриевич же предложил ответить на третий — что поют?

Анна Степановна гневно фыркнула, но прислушалась.

Это не было «раз давай, два давай», это не было о дорогой Сюзи, это была какая-то классическая кантата. Или не кантата, а что-то вроде, Николай Дмитриевич все равно никогда ее раньше не слышал, а если и слышал, так не запомнил. Моцарт, Григ, Гайдн, Равель, Гершвин, даже ранний Бетховен, но не Вивальди и не Бах точно. Это мог быть и кто-то другой из классиков, но других классиков Николай Дмитриевич не знал. Пели на иностранном языке, очень похожем на итальянский, потому что порой там мелькали слова, похожие на «куоре» и «бэлло», но в итальянском ни Николай Дмитриевич, ни тем более фуриозная Анна Степановна сильны не были, так что это мог оказаться и какой-то другой язык. Заподозрена была даже латынь.

То и дело попадалась в этом пении одна более или менее понятная фраза, что-то наподобие припева в предыдущих композициях хора: «Триииистэ, трииииистэ, ха-ха-ха-ха-ха, ууууууууууууна мэханика».

Так и назвали ее потом, эту кантату — «Триста механиков».

Но это было и всё.

— Может быть, у них магнитофон где-то спрятан? — вдруг ни с того ни с сего догадался Николай Дмитриевич. — Ну, там, забыли в спешке или нарочно подсунули, чтоб подгадить.

Стали искать магнитофон. Искали без особого рвения, потому что найти не надеялись, а спать очень хотелось. Заснуть, однако, в этом личном концертном доме Хора Трубецкого не было никакой возможности — препятствовали тому «Триста механиков». То и дело из номеров выскакивали всклокоченные жильцы и устраивали истерики, донельзя расстроенная Анна Степановна всеми силами пыталась их успокоить.

— Дура я, дура! — самокритично сказала она вдруг во время тех поисков. — Идиота послушалась, ведь знала, что идиот. Послушалась и прислушалась. Вот теперь у меня все их слова в голове ясно звучат, а от них еще хуже. Прямо долдонят и долдонят!

Действительно, прислушиваться, может быть, и не стоило.

— Это что же, теперь и всегда так будет? — с отчаянием в голосе спросила она.

Николай Дмитриевич благоразумно оставил ее вопрос без ответа.

Магнитофон не нашли, конечно. Не было там никакого магнитофона. Источник звука тоже определить не смогли. Под утро, совсем никакие, разбрелись они по домам.

Дома Николай Дмитриевич, не реагируя на расспросы встревоженной Тонечки, рухнул в постель и тут же погрузился в сон, для того только, чтобы и там смотреть бесконечный сериал про «Триста механиков»: «Триииистэ, трииииистэ, ха-ха-ха-ха-ха, ууууууууууууна мэханика».

В десять сорок пять его разбудила жена с телефонной трубкой в руках.

— Тебя.

— Клай Митрич! — закричала в трубку вахтерша Иеронида, стервозная до обморока, но очень надежный работник, бывший преподаватель русского языка. — Спите? А то лучше бы вам прийти! Тут чё-то непонятное происходит.

Николай Дмитриевич тут же рухнул назад в постель.

— Клай Митрич! Вы где?

— Про дорогую Сюзи поют? — осознав масштабы катастрофы, спросил он.

— А, вы уже знаете. Нет, там у них частушка какая-то. Неприличная. Ну все поют и поют, ну никакого уже терпения не хватает!


И если бы только это! Не прошло и двух дней, как в ольховцевскую милицию стали поступать заявления — и все от присутствовавших на концерте — о том, что соседи совсем уже обалдели и ночи напролет гоняют пиратские записи одного известного хора, не давая при этом спать остальным. Затем настала очередь врачей, пользующих нервные болезни — психиатра, обоих невропатологов, частного терапевта, который к тому времени вообще прогорал без клиентуры, и, разумеется, бабки Марьи, которая лечила всех и от всего тертыми тараканами, настоенными на самогонке, а потихоньку практиковала также и заговоры.

Все было напрасно. Трубецковские композиции крепко-накрепко засели в головы потерпевших и силами официальной или альтернативной медицины оттуда не изгонялись. Единственное средство — самогон и остальное спиртное — если и помогало хоть немного поспать, то только при приеме в больших количествах, а это, сами понимаете, не слишком хорошо сказывается на прочих сторонах жизни.

Воздушно-капельным или каким-то иным путем композиции Хора Трубецкого не передавались, но в городе моментально появились слухи о зараженных. Здания гостиницы и Дворца культуры, срочно закрытые на ремонт, обходили стороной — возможно, не без основания. Пострадавших избегали и общались с ними напрямую только в том случае, если их статус был так высок, что уж лучше заразиться, чем не общаться. Прохожих, которые по забывчивости начинали напевать себе под нос что-нибудь, хоть отдаленно напоминающее репертуар Хора Трубецкого, довольно часто избивали в кровь.

В то же время, вот странно, в городе появились поклонники Хора Трубецкого, и было их немаленькое число. Они могли часами простаивать у опустевших зданий гостиницы или Дворца, вслушиваясь (а во что там вслушиваться, снаружи ничего не слышно!) в звуки, якобы до них доносящиеся, и даже пытаясь им подпевать. К таким агрессивно настроенные с кулаками подходить опасались — здесь очень даже можно было получить сдачи.

Милиция наконец-то зашевелилась, ведь пострадали слишком видные люди, и этого нельзя было так оставлять. Начали искать следы Хора Трубецкого, но следов-то как раз и не оказалось. Никто не видел их — ни на чем они приехали и отбыли, ни как вообще передвигались по городу. Видели только бегущего в панике Ивана Глухоухова, да и то мельком: «Пробежал мужик с папочкой, весь взъерошенный». Даже вездесущую Фаину, и ту нигде не приметили, хотя при ее энергии и внешности это было, казалось бы, теоретически невозможно.

Словом, ерунда какая-то получалась.

Общегородской катастрофой это, к счастью, не стало, потому что хоть и видные люди под раздачу попали, но всего пострадавших от концерта было чуть больше тысячи человек, а два дома — ну, что два дома, это не в счет.

Немножко разрядил ситуацию местный Кулибин. На самом деле его фамилия была Кулямин, но из-за пристрастия к разного рода изобретениям и прочим изыскательским процедурам никто его иначе как Кулибиным и не звал. Закончил он не что-нибудь, а Московский институт стали и сплавов, но столицу покорить не сумел, вернулся на родное пепелище, отстроился и зажил анахоретом — совершенно не понятно на что.

Вот этот-то Кулибин и решил разобраться с источником звука, потому что в мистику он не верил. Точнее, не то чтобы не верил, а так — не принимал во внимание при расчетах. Стал напрашиваться в гости к потерпевшим, из тех, кто рангом помельче, изматывал их расспросами, по комнатам зачем-то водил, пару раз получал по морде от лиц, измученных алкогольной интоксикацией, но в конце концов своего добился. Нашел он источник звука! Или, правильнее сказать, источники, потому что звук-то шел отовсюду.

Этими источниками оказались канализационные и водопроводные трубы. Они, рассказал Кулибин, часто фонят, издают гул ровный, низкий и очень тихий, если все сделано по правилам. А если не все сделано по правилам, то иногда и не очень тихий. Этот фон, по мнению Ку-либина, преобразовывается в мозгу человека, побывавшего на концерте Хора Трубецкого, в музыкальное произведение. Каким образом происходило это преобразование, Кулибин не знал, да и знать уже не очень хотел — ему не понравилось ходить по городу с битой мордой. Он сказал и ушел — и вернулся к изобретению своего полутораколесного велосипеда. Оно вернее.

И все сразу стали удивляться, как же это мы сами не догадались-то, уже по названию этих гадов. Хор Трубецкого! Это ж трубы! Ну точно! Состоятельные пострадавшие срочно перебрались на окраины в бревенчатые двухэтажные домишки с газом, током и телефоном, но без воды и с удобствами во дворе — и облегченно вздохнули. В офисы свои они теперь заглядывали только мельком, а в основном брали работу на дом. А те, кто менее состоятельные, продолжали мыкаться, и даже на улицах не было им спасения, потому что водопровод и канализация, они там везде, а не только в самих домах.

Словом, ситуацию это разрядило, но разве только немножко.

В газетах областного значения про это дело появились две большие статьи — «Призрак музыки» и «Трубные пятна города Ольховцево». Дошло бы и до более центральной прессы, но тут вдруг стало выясняться, что они не одни такие. То здесь, то там на все еще обширной карте европейской части нашей родины стали появляться небольшие города, городишки и поселки городского типа, которых тоже осчастливил своими концертами Хор Трубецкого. При тех же обстоятельствах и с теми же примерно последствиями.

Инцидент, не ставший в Ольховцеве катастрофой городского значения, в один миг превратился в инцидент, не ставший катастрофой значения уже всероссийского. И когда о нем загремела почти самая центральная пресса, то город Ольховцево (вот что было обидно!) упоминался в ее сообщениях лишь в ряду других городов, городишек и поселков городского типа, причем по алфавиту, хотя если по времени, то он, конечно, был первым. А самая-самая центральная пресса об этом инциденте промолчала, потому что не верила. Или не без оснований боялась, что ей в этом деле ни за какие коврижки не поверят.


Мистика мистикой, а между тем все на этом свете должно иметь разумное объяснение. Правда, бывает так, что должно, а все равно не имеет.

В истории, только что рассказанной, есть много висящих концов, вопросов, на которые нет ответа. Что это за Хор Трубецкого? Откуда он появился? Что это за странная парочка представителей? В конце концов, что это за эпидемия такая странная с трубным хором?

На часть этих и прочих вопросов разумные, логичные ответы имеются. Просто автору хотелось рассказать читателю именно так и именно ту историю, с которой читатель имел возможность ознакомиться в вышеприведенных строках — во как. На некоторые вопросы автор ответа категорически не имеет, так что даже зря и не спрашивайте. Зато автору известно, откуда все началось.

Началось оно с некоего поэта-песенника. Сам он считал себя знаменитым, но я не удивлюсь, если вы никогда его фамилии не слышали, равно как и песен на написанные им тексты. Скажем так — он был кое-как известен в кое-каких кругах. Поэтому во избежание судебных исков за клевету, диффамацию и прочее, фамилию этого песенника автор разглашать не желает и присваивает ему фамилию-псевдоним Нектов.

Так вот, этот Нектов жил себе в родительской московской квартире в композиторском доме напротив Главпочтамта, сочинял песни, а потом вдруг заболел. «Заболел» в данном конкретном случае, может быть, и сильное слово, но почувствовал себя нехорошо. Бессонница его одолевать стала. От чего она там появилась, эта бессонница — от чрезмерного умственного напряжения, от неправильной работы какого-то из внутренних органов или просто от алкогольной интоксикации, к которой Нектов привержен был, это уж все равно. Просто ночами стал он маяться от невозможности крепко заснуть.

И в одну из таких ночей услышал вдруг Нектов пение, читатель, надеюсь, сам догадался какое. Потом, вспоминая, он уже и сказать не мог, что это за песня была, да он поначалу и слова разбирал трудно, потому что звук шел на пределе слышимости — так, что-то невыразительное.

Услышать отдаленную музыку в композиторском доме — дело такое же обычное, как увидеть пса на помойке. Несмотря на то, что дом был элитной сталинской постройки, слышимость между этажами была неплохая, так что иногда жильцов чужая музыка, особенно с их чувствительным слухом, просто-таки донимала. Но чтобы завести какую-то ерунду в четыре часа ночи — такое даже здесь случалось нечасто.

Нектов чертыхнулся, обернул голову подушкой, но, естественно, не заснул. Вскочил с дикими глазами.

— Ну, это уже вообще!

Поискал глазами, нашел забытый прислугой столовый нож, ринулся к батарее, застучал по ней.

Действие возымело эффект, музыку выключили, но разве что на минуту, потом запели опять. Нектов еще повозмущался, но потом ему стало интересно. Кто поет? Такого мужского хора он никогда раньше не слышал, но это не очень удивительно, потому что плохой был хор. А вот что пели и что за текст — это уже входило в сферу профессиональной компетенции Нектова вне зависимости от качества. Тем более он должен был знать, если это низкое качество демонстрировалось в четыре часа ночи в композиторском доме.

Но он не знал. Слова, как уже говорилось, были практически неразличимы, ясно было только — что слова, и слова русские. Музыка что-то напоминала, но из-за занудности, долдонистости исполнения тоже казалась неизвестной.

Потом появились первые подозрения — уж слишком длинной была песня, все тянулась и тянулась. Нектов посмотрел на часы; без двадцати пять. Хоровая песня длиной в сорок минут — это что-то новое в музыкальной истории. Здесь у Нектова впервые появилось нехорошее подозрение о том, что все эти звуки ему просто чудятся или, как это принято называть, «являются голоса».

Так, с этим нехорошим подозрением Нектов наконец и заснул.

Назавтра опять случилась бессонница, и опять пришел хор. На этот раз Нектов уже не тратил негодования на бессовестных соседей, он уже смирился с мыслью, что это «голоса». Слова теперь были более различимы, равно как и мелодия. Хор той ночью исполнял русскую народную песню, уже знакомый читателю «Раз давай». Нектов лежал на спине и под «Раз давай» предавался отчаянию.

Он представлял себе длинную вереницу визитов — сначала к психотерапевту, потом к психоневрологу, затем к психиатру, процедуры всякие, таблетки, уколы, капельницы, соболезнующие взгляды коллег, постепенное схождение с ума, а далее санитары, электрошоки, длинные зеленые коридоры с безликими частоколами белых дверей, и под конец он лежит, всеми забытый, привязанный ремнями к кровати, делает под себя и бесконечно медленно умирает, вслушиваясь в мрачное пение явившегося ему хора: «Раз давай, два давай, обязательно давай!»

Слова, по крайней мере, половина из них, были теперь понятны, иногда это было скучно, иногда интересно, только это были не его слова, он никогда даже и близко не придумывал таких текстов, и это означало, что сознание его раздвоилось, что в нем теперь было два человека, мистер Джекил и мистер Хайд, один более или менее нормальный, другой невыразимо унылый и монотонный. Иначе говоря, это означало шизофрению.

Так он и не заснул в ту ночь, так и пролежал, слушая, до самого завтрака. Сказали ему:

— Что-то ты плохо выглядишь. Перебрал вчера, а?

И так пошло каждую ночь. Репертуар у хора был очень обширный. Пелись и русские песни, и украинские, и просто советские, и кантаты пелись какие-то, и оратории даже, затесалось раз вообще что-то армянское, а однажды затеяли какую-то языковую эклектику, слушать было противно, но интересно:

Нихто мэнэ нэ годуе, посему я негодую.

Оп-па, оп-па, Америка-Европ-па-а-а-а.

Но казалось Нектову, что это все та же и та же песня.

Самое странное, что в эти дни Нектов стал писать свои песенные тексты куда активнее, чем прежде, и получались они у него куда лучше. То есть, можно и так сказать, что прежние тексты были еще хуже, но это уж зависит от взгляда. Хоть что-то, с усталой безнадежностью думал Нектов.

Спиртное тоже не помогало, даже усугубляло. До какого бы свинского состояния под вечер Нектов ни допивался (а он терпеть не мог допиваться до свинского состояния), ночью, часа в два, в три, он бодро вскакивал с головной болью, начинал водить слезящимися глазами, вслушиваясь; услышав, ворчал себе под нос: «А-а-а, вот и вы, здравствуйте, ну как же без вас!», — и приготавливался к очередному концерту. Так что с алкогольной интоксикацией пришлось расстаться из-за ее ненадобности и болезненности.

Потом вдруг забрезжила надежда, что, может быть, еще не все так ужасно. Заметил Нектов, что хор поет ему только в одной комнате — в той, где он работал и спал. Стоило ему выйти оттуда, как эффект немедленно пропадал. Сначала он не придавал этому значения, а потом подумал — если они поют только в одной этой комнате, то, значит, это как-то с ней связано. Значит, здесь работают какие-то внешние заморочки, и хор этот проклятый есть и их порождение, а не только моих внутренних глюков. Может, и вообще никаких внутренних глюков у меня нет.

Во время очередного сеанса Нектов вскочил с кровати и начал кружить по комнате, внимательно вслушиваясь и пытаясь определить, откуда идет звук. Это было очень трудно — звук был очень тихий и шел, казалось бы, отовсюду. Но, как говорится, человек сильнее механизма, и Нектов, как впоследствии и Кулибин, в конце концов, потерпел удачу.

Звук шел откуда-то от окна. Нектов определил это не по увеличению громкости звука, а по тому, что стоило ему подойти к определенному месту в стене около оконного проема на определенное расстояние, как хористы останавливали течение песни и начинали бесконечно тянуть ту ноту, на которой он их «поймал»: «Пойдем домой, пойдем домой, Сю-ууууууууууууууууу…»

И сразу становилось понятно, что никакой это не хор, а очень тихий гул из стены, по всей видимости, что-то такое с водопроводом.

Нектов на радостях чуть было не заплясал.

Так вот, значит, что рождало звуки, восторженно думал он, водопровод и бессонница! Всего лишь мелкая ерунда, связанная с усталостью от творческих мук, а гляди ж ты, какой эффект! И никаких глюков, покончено, стало быть, с будущими электрошоками, ремнями и санитарами, бьющими прямо в репу! Всего лишь побочное следствие усиленной деятельности мозга, перенагруженного искусством! Вот интересно, страдал ли от того же хора Владимир Владимирович Маяковский, когда писал про ноктюрн на флейте водосточных труб? Что он, точно так же маялся по ночам? От того же ли хора или у него был другой, способный даже к ноктюрнам? Ну, ноктюрн — это что-то ночное, стало быть, и у меня тоже ноктюрны. Кстати, почему водосточные? Они же вроде бы не поют или в начале прошлого века другие водосточные трубы были? Нет, это он просто для размера так написал — конечно, водопроводные! Водопроводные — вот кто у нас кобзоны. Кстати, так и назовем его — Хор Трубецкого, с ударением на «бе».

Так родился Хор Трубецкого, и из болезненного состояния в одночасье превратился в неотъемлемую собственность Нектова, которой следовало гордиться и дорожить, потому что она ставила его на одну доску с незабвенным Владимиром Владимировичем Маяковским.

Правда, собственность эта оставалась для ее хозяина весьма и весьма утомительной — не давала заснуть. Не желая показываться врачам, Нектов стал рыться в Интернете и обнаружил, что подобные «голоса» — вещь очень распространенная. Он все правильно сообразил, просто оказалось, что это не совсем все-таки ерунда, а именно болезненное состояние, связанное с недостаточным питанием мозга. При этом, прочитал он на одном медицинском сайте, некоторые отделы мозга отключаются, хотя задача на вырабатывание мысли остается. Отключенный отдел начинает производить некачественную продукцию, которая даже название имеет — «автоматическое мышление» — и представляет собой что-то наподобие мозгового тика.

Стало быть, все-таки надо лечиться, подумал Нектов, вздохнув. Отключенный отдел мозга — это нехорошо. О врачах, которые обслуживали нектовскую музыкально-поэтическую тусовку, даже думать было опасно, поэтому он нашел хорошего специалиста где-то на стороне.

Специалист был с рекомендациями самыми превосходными, поэтому, заполучив его телефон, Нектов сразу же и позвонил.

И вот тут случилась какая-то несуразица.

Дело в том, что специалист с рекомендациями, которого назвали Нектову, а именно Иван Оскарович Н., действительно существует, у него хорошая репутация и обширная практика как раз по той части, которая заинтересовала поэта-песенника, и номер Нектову дали правильный, он потом проверял. Как произошло, что он позвонил не туда, никому не известно. Может быть, по рассеянности — с человеком, у которого отключаются отделы мозга, и не такое может случиться. Мог, в конце концов, произойти и какой-нибудь сбой на АТС — такое ведь у нас часто бывает. Но вот чтобы человек вместо одного Ивана Оскаровича по ошибке позвонил другому, тут нужно насилие над теорией вероятностей, причем насилие просто невероятное. Автор склонен подозревать здесь вмешательство сил, не подвластных изучению методами науки.

Так или иначе, а из-за этой несуразицы Нектов позвонил не специалисту, а Глухоухову. Подошла дама, он спросил Ивана Оскаровича.

— А кто это? — с большим интересом спросила дама.

— На прием хочу записаться, — ответил Нектов. Дама раздражала его. — Это можно?

— А как же ж! — сказала дама почти без паузы. — Почему же ж, если он Иван Оскарович, так к нему уже и записаться нельзя? Вот вы возьмите и запишитеся. А?

— Да, запишите, если можно. Когда он сможет меня принять?

— А вы кто? — снова с большим интересом спросила дама.

Нектов назвался. В телефоне что-то по-болотному булькнуло, после чего засипело и записклявило — словом, пошел тот звук, который сопровождает работу факса, только тоном повыше. Нектов недоуменно поднял брови. Звук прекратился.

— Ой, — сказала дама, — я извиняюся. Не на ту кнопку нажала. Так, записувую в компьютер. Нектов, правильно? От же ж мне интересно! Прямо как тот великий поэт, шо нам песни пишет! Так это не вы?

— Это я, — скромно ответил Нектов. Дама уже не раздражала его. — Так когда он см…

— А прямо сейчас и сможет, — сказала дама. — Так-кого человека!

Она назвала адрес, сказала, сколько с собой принести денег — сумма была приличной, но не пугающей. Нектов отсчитал деньги, сразу же выскочил из дому, взял такси и только тут обратил внимание, что адрес какой-то подозрительный, черт-те где на куличках, и не только с номером дома, но и с номером квартиры. Не вязалось это с именем специалиста, имеющего в столичном бомонде широкую медицинскую практику.

— Приехали. Вот ваш четырнадцатый, — сказал водитель. Впереди темнела блочная двенадцатиэтажка.

Нектов посмотрел на нее и подумал, что это странно. Но делать нечего, расплатился с водителем и пошел. Прямиком к Ивану Глухоухову и его фее.


Да, именно фее. Потому что Иван не врал директору Дворца Николаю Дмитриевичу Посадскому — Фаина действительно была его доброй феей.

Дело в том, что Иван Глухоухов, пятидесятилетний младший научный сотрудник лаборатории поднятия тяжестей питерской научно-практической организации ЛБИМАИС, человек язвительный, но злопамятный, вечно попадал в неприятные ситуации, и поэтому высшими силами к нему была приставлена добрая фея — вот эта самая Фаина. Правда, фея эта была дамой исключительно странной, в своих кругах считалась существом хоть и высшим, но гиблым, ее вот-вот должны были вытурить из райского воинства за профнепригодность, и Глухоухов был ее последним шансом удержаться на своей должности.

С тех пор жизнь Ивана Глухоухова превратилась в ад. Маленькая неприятность с помощью Фаины каждый раз превращалась в настоящую катастрофу, несколько раз он попадал в тюрьму, несколько раз жизнь его висела на волоске, в конце концов он потерял все — и друзей, и работу, и питерскую квартиру, и вообще Питер, перебрался в Москву, но на самую ее окраину, не имея за душой ничего, кроме одного изобретения, которое в данном рассказе не обсуждается, да и черт с ним.

К моменту рождения Хора Трубецкого он переживал очередной кризис, стараниями Фаины в его квартире не осталось ничего, кроме телефона, который вот-вот должны были отключить, одной кастрюли, из которой он ел, и одного стула, на котором он спал.

Фаина, правда, обещала немедленно исправить положение («ведь я же ж ведь ваша фэя!»), и тут подвернулся Нектов с его необъяснимым желанием прийти к Глухоухову на прием. Фаина во время телефонного разговора с ним быстренько пробила «по своим каналам» личность Нектова и суть его проблемы. И у нее тут же возник план о том, как воспользоваться Хором Трубецкого для очередной помощи ее подопечному.


Нектов открыл дверь со сломанным домофоном, вошел внутрь и упал без сознания, получив мощный удар кастрюлей по голове. Очнувшись, он обшарил карманы и убедился, что ограблен — деньги, которые он приготовил в качестве гонорара для специалиста, исчезли, правда, все остальное, включая документы и кредитную карточку, осталось нетронутым.

Он поднялся, держась за голову, и сказал страдальчески:

— Ну и ну!

Немного придя в себя, подошел к лифтам — ни один не работал. Еще раз произнес: «Ну и ну!», обернулся к выходу из подъезда, но все же решил довести дело до конца и поднялся до пятого этажа, охая и вглядываясь в номера квартир. Нашел нужную (старая железная дверь без обивки), еще немного поколебался и позвонил.

После второго звонка дверь открылась, в темном проеме стоял заспанный мужик старого и очень голодного вида. Был он всклокочен, чрезвычайно небрит, одет в треники с пузырями и ужасающей застиранности футболку с когда-то красной надписью «Мосгаз».

— Ну, — сказал мужик мрачно.

Нектов внутренне охнул, он такого не ожидал даже после всего случившегося.

— Я, наверное, ош… Извините, не знаете, где тут проживает Иван Оскарович?

— Я.

— Что «я»? Знаете?

— Я Иван Оскарович. Дальше.

Нектов изумленно оглядел стоящую перед ним фигуру.

— Извините, — сказал он. — Я все-таки ошибся номером.

Развернулся и стал спускаться по лестнице.

— Эй! Постой! — крикнул мужик в спину.

Нектов остановился.

— Да?

— Картошка есть? — спросил мужик и нелогично добавил: — А то какая-то сволочь кастрюлю сперла.

— Нет картошки, — ответил Нектов и, держась за шишку на голове, продолжил свой спуск. Сверху гулко хлопнула дверь.

Домой Нектов вернулся поздно, с усталостью и головной болью. Тут же позаботился об алкогольной интоксикации, но в небольшой пропорции, так, для уюта. Немного поразмышлял о перпендикулярности происходящих в мире событий и лег спать. О потерянных деньгах он сожалел, но не слишком — в ту пору средства у него были.

Ночью он, как всегда, проснулся, словно кто-то над ухом выстрелил. Часы показывали два десять. Вскочил в кровати, в темноте огляделся, прислушался, было тихо. Голова болела, хор спал.

— Хоть что-то, — буркнул он, укладываясь. Но все равно не спалось. Тогда он встал и, нашаривая домашние туфли, поплелся к окну. Приник ухом к стене, прислушался. Гул шел, он был слышен еле-еле, но совершенно отчетливо. Никто не пел.

— Надо же, — сказал Нектов и снова лег. И промаялся от бессонницы до утра, в полной тишине ночи.

Утром он набрал номер специалиста и выяснил у вежливого, но прохладного женского голоса, что никакой Нектов к профессору Н. вчера не записывался. И вообще этого не может быть, чтобы человек записался и в тот же день попал к профессору на прием. У Ивана Оскаровича очень обширная практика, и «потенциальным пациентам» приходится ждать своей очереди месяц, а то и два, когда как.

На вторую и на третью ночь было то же самое. Бессонница осталась, Хор Трубецкого замечательным образом испарился.

Позвонили на четвертые сутки. Уже известная ему дама с горячим южным акцентом осведомилась:

— Ну, и как? Нету?

Нектов, едва заслышав знакомый голос, приготовился уже было в самых недвусмысленных (или двусмысленных?) выражениях выразить всю силу своего негодования по поводу так называемого приема, но при этих словах осекся.

— Чего нету? — растерянно спросил он.

— Нет, я на него удивляюсь, он еще спрашивает, чего у него нету! — вскричала дама. — Так Хора же ж вашего, вот этого ж вот, Трубецкого! Ведь его же ж нету больше?

— Нету, — вынужден был признать Нектов под напором голоса. — Действительно. А, позвольте узнать, откуда вы…

Ему не позволили. Ему напомнили, что у людей тоже могут быть профессиональные тайны. Его внимание обратили на то обстоятельство, что сеанс по его избавлению от Хора Трубецкого проведен и гонорар за этот сеанс получен полностью. Насчет несколько экстравагантного способа проведения сеанса и уплаты гонорара дама выразила сожаление, «шо больно было, ну так надо же ж было холодное к голове ложить, кто ж не знает», но зато этот способ оказался быстр, эффективен и избавил Ивана Оскаровича от бессмысленных визитов, человек он ученый и время предпочитает тратить на науку, а не то чтобы на людей. А что не тот Иван Оскарович оказался, так это Нектов сам виноват, и нечего тут, главное, чтоб эффект был. Эффект есть?

— Есть, — согласился Нектов.

— Хор Трубецкого есть?

— Нету, — опять согласился Нектов.

— Ну, вот и все, и разговаривать больше не об чем.

И связь отключили. Номер, который высветился на дисплее нектовского мобильника, оказался номером приемной Министерства чрезвычайных ситуаций РФ. Ни о каком Иване Оскаровиче там никогда не слышали.


Так у поэта-песенника Нектова был отобран его знаменитый хор.

В тот же день, когда он был отобран, то есть спустя примерно час или два после того, как Нектова ударили кастрюлей по голове, в квартиру Ивана Глухоухова, что на пятом этаже дома номер четырнадцать, позвонили. Он открыл и увидел перед собой Фаину. Та, отдуваясь, втащила в квартиру две здоровенные синие сумки с логотипами «Метро» на английском языке и поволокла их на кухню.

Глухоухов посмотрел на нее, как на головную боль.

— Что еще?

— Ешьте. Одевайтеся. Собирайтеся, — сказала Фаина. — Я уже все устроила. От теперь вы заживете, как тот кум королю, как тот сыр в масле, закатаетеся.

— Нет, — сказал Иван Глухоухов.

— Шо нет, когда да, — сказала Фаина. — От вы все обижаетеся, а посмотрите, как вы живете. Теперь все будет хорошо. Токо сначала поешьте, смотреть же ж страшно.

Еды действительно было много, но есть ее было не из чего, даже кастрюля у Глухоухова куда-то пропала.

— Это ничего, — сказала Фаина. — Вы пока так ешьте. Потом все будет, я уже позаботилася.

— Нет, — затравленно повторил Глухоухов.

Все последнее время он очень боялся своей доброй феи и ее благотворительных инициатив. Но все же поел и даже очень много поел, потом послушно переоделся в принесенное феей. Одежка была так себе, «лавочная», да и с размером Фаина не угадала, малость великовата оказалась одежка, но все равно это было намного лучше, чем то тряпье, которое истлевало на Глухоухове.

Пока он ел и переодевался, фея рассказывала ему, как хорошо он с этого времени заживет, как не надо будет ему ни об чем беспокоиться, как он купит себе новую квартиру и новую мебель (как будто бы у него была старая), потому что теперь, когда у него есть свой собственный хор…

— X… хор? — Глухоухов чуть было не подавился.

— А что вы так удивляетеся? И хор. И почему же ж, если у человека есть собственная персональная добрая фэя, у него уже не может быть собственного персонального хора?

Чего-чего, а вот собственного персонального хора от Фаины Иван Глухоухов не ожидал.

— Нет, — сказал он в третий раз. — Не надо мне никакого хора. Мне вообще ничего не надо. Я хочу, чтобы ты оставила меня наконец в покое и дала умереть в собственном доме.

— И на чем же ж вы в этом, я извиняюся, доме хочете помирать? А? От на том стуле? Так на стульях не помирают. Помирают в кроватях.

— Или на поле боя, — почему-то добавил Глухоухов.

— Или на поле бою, — согласилась Фаина. — Так я ж вам это ж и предлагаю. Хочете — новая квартира, где будет сколько хочете комнат и туалетов, а хочете — ладно, можно и поле бою, я же ж вас буду там охранять.

Поле боя с Фаиной-охранницей за плечами — это было что-то из фильма ужасов. Глухоухова передернуло.

— Нет, — еще раз решительно сказал он.

Потом, когда он переоделся, Фаина повела его вниз. Ни один лифт не работал, так что пришлось спускаться пешком под добродушное гудение феи:

— От вы сейчас увидите. От посмотрите вы сейчас!

Они вышли из дому, обогнули его и спустились по ступеням к подвалу. Фаина каким-то образом отомкнула дверь, к которой имели доступ только дворники ЖЭКа. Включила свет — тусклую лампочку где-то сбоку. Довольно большое низкое помещение, заваленное строительным мусором, оказалось, как и предполагал Иван, средоточием коммуникаций — переплетением металлических и пластиковых труб, толстых и тонких, ржавых и почти блестящих от новизны, а также матово-черных.

— А теперь смотрите внимательно!

Фаина хлопнула в ладоши.

Непонятно, ну, совершенно непонятно откуда к трубам этим вдруг вышли какие-то мужики в серых костюмах-тройках, приняли уже описанные ранее позы и запели «Дорогую Сюзи».

В музыке, тем более хоровой, Иван Глухоухов понимал не так чтобы очень много, но даже и он понял, что поют они не самым лучшим на свете образом. И еще ему показалось, что эти ребята в их костюмах-тройках странным образом как нельзя лучше гармонируют с трубами, что их окружали, даже можно сказать, орнаментировали. Песня ему совсем не нравилась, но из вежливости он слушал.

Потом Фаина снова хлопнула в ладоши, певцы разом замолчали и гуськом куда-то ушли — Глухоухов не заметил, куда, хотя и очень старался.

— Долго нельзя, а то очень сильно понравится, — объяснила Фаина. — Ну что, понравилося?

— Нет, — ответил Иван. — Не понравилося. Что это было?

— От же ж вы разборчивые какие, — возмутилась Фаина. — Так это ж был ваш собственный персональный хор, называется Хор Трубецкого. Я его у одного хорошего человека купила. Он такой, ну что ж я вам объясняю, он как будто бы сон, но уже же ж и не сон, я так сделала, что его и видно, и слышно. И так же ж удобно, знаете, ой, вы же даже не понимаете, как удобно — кормить же ж их не надо, платить же ж им не надо, поют и все, а вам только деньги собирать надо будет, так и то я же ж и соберу, только подпишетеся, что ж уж вам, ведь я же ведь ваша фэя. Это же ж сплошная музыка, что за хор. А вы — не понравилося! Вот вы сейчас брейтеся, собирайтеся — и на поезд. Мы с тем хором будем ездить везде с гастролями и концерты исполнять.

— Нет! — сказал Иван Глухоухов. — Никогда в жизни. Ни за что на свете. Только через мой труп!

Сел в новых штанах прямо на строительный мусор и горько зарыдал — как ребенок, честное слово!


За что уж так невзлюбил Иван Глухоухов свой собственный персональный хор, автор повествования затрудняется объяснить. Но с самого начала он стал его бояться еще больше, чем боялся Фаины, до дрожи его боялся, все ждал от него каких-то особенных, еще невиданных пакостей. Но с Фаиной не поспоришь — побрился, сел в поезд и вперед, на гастроли, она уже даже и маршрут разработала.

— От я научу вас правильно в ладоши хлопать, пообвыкнетеся и сами будете себе концерты устраивать, а если шо и не получится, так я же ж ведь рядом буду, а как же ж, ведь я же ж ведь ваша фэя!

В первом пункте гастролей — городе Ольховцево — с ним случился конфуз. Сам себе устроил истерику, ничего не помнил, как бушевал, запершись в своем номере, совсем с ума сошел тогда Иван Глухоухов. А потом ни с того ни с сего в ладоши хлопнул — и тут же из одежного шкафа повалили гуськом эти тринадцать, еле сбежал.

Вот если б не сбежал, если б хлопнул еще раз в ладони, то ушли бы хористы обратно в шкаф, и ничего бы с гостиницей неприятного не случилось, и мир не узнал бы про кантату «Триста механиков». А так — стояли и пели в пустом номере, пока их Фаина не прекратила. Но вот взял и сбежал, уж очень он тогда испугался.

Однако если за тебя взялись высшие силы, то от них уже не сбежишь. Фаина его тут же нашла, новую одежду дала взамен порванной, деньгами снабдила и в следующий пункт гастролей направила. Правда, теперь все представительство взяла на себя, «врэменно», а ему лишь деньги отсчитывала. Теперь он только приезжал в намеченный город, поселялся в гостинице, ждал, когда ему принесут деньги, расписывался и тут же улепетывал со всех ног. Однако он все равно чувствовал себя плохо, ждал бед неминуемых и мечтал только об одном — чтоб все это скорей закончилось.

Оно и закончилось, как только в газетах заговорили о Хоре Трубецкого, о последствиях его концертов. Концертов больше давать не стали, зато появились сообщения, что все правоохранительные органы носом землю роют и разыскивают некоего И.О.Глухоухова то ли как основного свидетеля, то ли как основного подозреваемого в афере всероссийского масштаба.

Глухоухов стал скрываться, в чем ему очень хорошо помогала фея.

— Вы только не беспокойтеся, — говорила она. — Концерты уже закончился, я так думаю, врэменно, зато деньги еще будут, у меня же ж еще один план родился.

Глухоухов даже уже не охал и не говорил «нет».


Между тем, действительно, новые денежки появились. Глухоухов в этих денежках только что не купался, только вот потратить их было трудно. Это всегда трудно сделать человеку, который находится в списке федерального розыска. Причем как Номер Один — уж слишком многих крупных людей зацепил он своим собственным персональным хором.

А денежки появились так. В городах, по которым прокатились гастроли Хора Трубецкого, стали поговаривать, что, мол, неподалеку есть человечек, не очень научный человечек — что да, то да, но который может сделать гарантированный отворот от Хора Трубецкого за определенную, довольно крупную мзду.

Человечка того берегли, в милицию не сдавали, а если бы даже он и сам попал туда по недоразумению или собственной оплошности, его бы оттуда в шесть секунд вызволили, вот какой важный был человечек.

Стояли к нему в очередь, принимал он каждого и каждому назначал цену отворота — судя по толщине кошелька клиента и еще по каким-то ему одному известным признакам. Одного мог бесплатно отворотить, а с другого запрашивал так, что глаза на лоб. И лечил всякий раз по-разному — одному таблетку какую даст, другому в морду, над третьим целую поэму прочитает на несуществующем языке, четвертому пропишет режим, а пятого так отпустит, только зыркнет да денежку отберет.

Как по имени его звали, того человечка, никому не известно, только по фамилии называли, а фамилия была — Ухоглухов. Был это представительный, даже толстый мужчина в летах, с бородой, откуда-то с юга, и будь он женщиной, всякий бы нашел у него сходство со знаменитой актрисой Фаиной Георгиевной Раневской — так-то не находили. И, главное, свирепый был — не поспорь, что ты! Но отвороты делал правильные, ни разу не обманул.

А потом и это закончилось, всех отворотил Ухоглухов, да и сам сгинул куда-то, словно его и не было. Остались только многочисленные группы поклонников Хора Трубецкого, которые друг у друга постоянно переписывают несколько коротеньких записей на мобильнике, сделанных во время концертов хора — надеются наткнуться на новую запись. Музыкальные критики эти записи прослушали и на все корки разделали — полная, говорят, чепуха на постном масле, с искусством даже рядом не стояло. А один так даже вообще оскорбительно про эту музыку отозвался — мозговая, говорит, отрыжка, мыслительный тик, трубный бред нездорового разума.

А и ладно, что отрыжка — ответили ему поклонники Хора Трубецкого, — а и пусть, зато как забирает, в какие выси уносит. Может, это отрыжка гениального мозга. А то, может, что все искусство — именно такая отрыжка оно и есть. Почему бы и нет? Кто доказал другое?

Они вместе собираются, позы Трубецкие принимают — ручки на животике скрещены, головка почти на правом плече, глазки скорбно полузакрыты, пятки вместе, носки врозь, и давай долдонить то, что осталось от наследия великого хора.

И число их, между прочим, растет, и даже иногда появляются среди них признанные эстеты. Несколько музыкальных групп родилось — последователей хора. Одна группа называется «Трубач», другая «Вибромастер», третья «Сантехника не позвали». Есть еще четвертая группа «Владимир Владимирович», но она, кажется, не про то. Песни поют длиннющие и занудные, перенимают «поэтику труб» у хора, но пока им до него далеко.

Так что, может, и права Фаина, и когда-нибудь личный персональный хор Ивана Глухоухова вновь будет востребован обществом. Пока же он под запретом.

Сам же Иван Глухоухов живет сейчас очень хорошо — как и обещала ему Фаина, он живет, как тот кум королю и как тот сыр в масле, катается. Арестовали его.

То ли Фаина чего-то не доглядела, то ли сам милиции на глаза попался, но сидит он сейчас в камере предварительного заключения, не скажу какого, но очень крупного города, и вся осевшая там братва относится к нему с исключительным уважением — во-первых, грев ему с воли шлют такой, какой братве и не снился, а во-вторых, Фаина среди братвы разъяснительную работу произвела, да так, что никому мало не показалось.

Саму Фаину к Ивану Глухоухову не пускают, потому что не закончилось следствие — Фаина очень этому огорчается, а Глухоухов наоборот. Он от нее отдыхает, набирается сил для ее новых пакостей, поскольку, говорят, скоро эта лафа закончится и его выпустят на свободу.

Потому что никаких обвинений ему пока не предъявлено, и вряд ли они предъявлены будут — крупные люди, пострадавшие от Хора Трубецкого, уже выздоровели, успокоились и вспоминают о тех временах, когда их донимала музыка, не столько с неудовольствием, сколько с неудовольствием ностальгическим. Так что сидит он в качестве основного свидетеля. А что он скажет? Он и так уже все сказал, и ему ни в чем не поверили. У него даже не смогли отнять деньги, найденные при нем, громадную кучу денег — но нет такого закона, чтоб просто так взять и отнять деньги у человека, против которого даже обвинения никакого не выдвинуто. Может, скоро будет, а пока нет.

Так что сидит он сейчас в предзаке, докатывает, как тот сыр в масле, свои последние счастливые денечки без феи, рассказывает братве о своих немыслимых приключениях, и ему верят — братва и не такому поверит.

Немножко хуже сложились дела у Николая Дмитриевича Посадского. Ему пришлось пережить очень неприятные дни — его уволили, на него завели уголовное дело, а Первое Лицо самолично оторвало ему ушной протез и на глазах у бедняги ботинками растоптало. Так что ходит он сейчас вообще без правого уха, прическу себе особую на голове соорудил, чтоб культи не было видно, но все же видят! Последнее время дела у него стали налаживаться. В самый тяжелый момент позвонила ему Фаина и, добрая душа, сделала ему протекцию к Ухоглухову, чтоб только через Николая Дмитриевича жители города Ольховцево могли с тем человечком связываться на предмет отворот сделать. Денег на этом деле Николай Дмитриевич приобрел и восстановил всеобщее уважение. Опять же в должности восстановлен, и Дворец ему отремонтировали так, что я тебе дам! Правда, вот зовут его теперь не иначе, как Одноухий.

Тяжелее всех пришлось Нектову. Он это сразу понял, через несколько дней после того, как отдал Глухоухову свой Хор Трубецкого, да еще деньги за это заплатил таким оригинальным манером.

Пошла с тех пор у Нектова непись — ну, не получается у него писать стихи под музыку песен, и что ты будешь делать. То есть пишется, конечно, куда деваться, жить-то на что-то надо, и пока берут — может, по старой памяти, а может, потому что в современную песню и такое годится. Но он-то сам понимает, что полная ерунда, и страдает от этого, и занимается алкогольной интоксикацией.

Сначала-то думал — ну, непись и непись, вся моя жизнь, считай, сплошная непись была, и ничего, но потом заподозрил, что это как-то связано с хором. Тик тиком, отрыжка отрыжкой, а может, как раз его для настоящих вдохновений и не хватало. Правда, у Нектова, если признаться, настоящих-то вдохновений почти никогда и не было. Но все равно.

А тут еще пошли разговоры об этом хоре, да еще под тем же названием, которое он сам же ему и дал, и такой ажиотаж вокруг того хора, а он, Нектов, получается, что вроде как бы и ни при чем. А тут еще гениальной отрыжкой его назвали — так это ж моя отрыжка! Моя, Нектова по фамилии! Я ему название дал, мой мозг эти песни создал, пусть даже и без моего прямого участия!

Так ему и поверили. «Твоему мозгу, Нектов, — сказали Нектову, — только стишата для песенок ляпать, да и то не для всякой песенки, ты бы лучше свой мозг проветрил и хотя бы день не попил».

Плачет Нектов.

А в самые черные дни раздается вдруг у него в квартире телефонный звонок, и в трубке слышится родной голос:

— Ой, ладно, успокойтеся, не плачьте вы так уже ж, мне же ж больно. Ведь вы же ж, какой-никакой, а все же ж таки мужчина. Что сделано, то сделано, назад ходу нету, а вот вы лучше послушайте.

Нектов, сморкаясь и подпрыгивая от нетерпения, включает стереосистему, к которой уже давно подсоединен его телефон, включает ее на полную громкость, потому что знает он, знает, будет слышно не очень, и бегом бросается в кресло, и часами, часами слушает милые сердцу звуки:

— Триииистэ, трииииистэ, ха-ха-ха-ха-ха, ууууууууууууна мэханика.

Рон Гуларт Мемуары королевы ведьм

Он не чихнул.

И это удивило его, потому что, просыпаясь, он всякий раз чихал по нескольку раз. В этой части Коннектикута стояла самая аллергийная пора.

И пока Поль Сансон выбирался из постели в арендованном им небольшом коттедже, зазвонил телефон. Он знал, кто звонит. Они набирали его номер через день — в самом начале девятого.

Зевнув разок, он вышел в небольшую гостиную и взял аппарат с рахитичного кофейного столика.

— Да?

— Поля Сансона будьте добры, — произнес в трубке вежливый и незнакомый женский голос.

— Слушаю.

— Меня зовут Эми, и я звоню по поводу вашего счета в Международном кредитном банке.

— А что произошло с Томом?

Молодая женщина вздохнула.

— Не думаю, что мне следует сообщать вам, Поль, — проговорила она нерешительным тоном. — Однако поскольку вы имели дело с Томом в течение нескольких недель…

— Том досаждал мне своими лживыми утверждениями о том, что я должен…

— Я еще перейду к этому, Поль, — проговорила Эми. — Но сначала позвольте мне рассказать про Тома.

Она снова печально вздохнула.

— Вчера вечером он бросился на своем мотоцикле с моста и бесследно исчез в реке.

Подавив удовлетворенный смешок, Сансон спросил:

— И в какую же реку он угодил?

— О, боюсь, я не имею права предоставлять подобную информацию. Достаточно сказать, что это была очень глубокая река.

— За все то время, что Том преследовал меня с этими деньгами, которых я вам, ребята, не должен, — проговорил Сансон, почесав левую лодыжку правой ногой, — он ни разу не говорил мне о своем увлечении мотоциклами.

— Это так. Очень странная вышла история, — сказала Эми. — Он купил мотоцикл только вчера днем.

— Жаль, — отметил Сансон, испытывая, однако, совершенно противоположное чувство. — Итак, к вам перешла его обязанность спозаранку напоминать мне, чтобы я выплатил деньги, которых…

— Нет, Поль, я звоню вам по другой причине. — Голос ее потеплел. — Оказалось, вы были правы в отношении этой задолженности.

— То есть я вам ничего не должен?

— Словом, за вами более не числится никаких долгов, и вы можете снова пользоваться своей кредитной карточкой прямо с этого мгновения. Ваш новый лимит составляет пятьдесят тысяч долларов.

— Прошу прощения?

— Пятьдесят тысяч долларов, — повторила Эми. — И поскольку вы, Поль, значитесь в нашем списке Особенно Ценных Клиентов, можете не вносить платежи в течение восемнадцати месяцев.

Удивленно булькнув, он проговорил:

— Очень мило с вашей стороны. — И отключил трубку.

Подойдя босиком к окну гостиной, Поль уставился на окружавший его коттедж редкий лесок. Накрапывал мелкий дождик. «И каким же образом я умудрился угодить из недобросовестных заемщиков в особенно ценные клиенты?»


Хрустя хлопьями, приготовленными из отрубей, он просматривал первую страницу «Ньюбекфордского Обозревателя», когда телефон зазвонил снова.

Сансон возвратился в гостиную.

— Алло?

— Привет, удод. Я тебя разбудил?

— Тебе не повезло, Руди. Ну, что там еще стряслось?

— Есть такое понятие — срок сдачи работы, — проговорил его моложавый редактор в далеком Манхэттене. — Оно что-нибудь говорит тебе?

— Издательство «Гринси Паблишинг» нанимало меня для того, чтобы помочь Инзе Варбертон подготовить мемуары, а не писать их, — напомнил он Руди Коркину. — И я отослал в ваше заведение по факсу все исправленные мной страницы, которые к настоящему времени получил от нее.

— Нанимая тебя за такие бешеные деньги, мы рассчитывали, что ты сумеешь поторопить ее…

— Пятнадцать тысяч долларов — бешеные деньги?… Лучше назовем это скромной оплатой. Ребята, подстригающие мою лужайку, зарабатывают столько же за…

— Тебе известно, что законченная рукопись нужна нам через три месяца, удод. И кое-кто в «Гринси» уже начинает…

— Инза Варбертон знает об этом, Руди.

— Мне пришлось побороться, чтобы ее книгу включили в зимний план, — произнес издатель. — И еще за то, чтобы отдать эту работу тебе. Потому лишь, что мне уже приходилось с тобой сотрудничать, и потому, что ты живешь с этой самозваной ведьмой в соседнем городе.

— Среди ведьм она — королева, — поправил Сансон. — То есть занимает высшее положение в этом сборище шарлатанов. И тебе это известно, Руди; не для того ли издательству понадобились ее мемуары?

— Может быть, и так, — молвил Руди, — однако следующие страницы мемуаров нужны нам буквально завтра. Иначе… иначе… иначе…

— Что с тобой, Руди?

Из трубки донесся глухой звук удара, следом за которым как будто бы со стола на толстый ковер съехало несколько увесистых рукописей.

— Руди?

Голос молодой женщины в трубке произнес:

— Поль, это Полли.

— А что там случилось с Руди?

— Не знаю, что сказать. Лежит на полу своего кабинета, дрыгает ногами, и лицо стало, как у вареного рака. Надо позвать на помощь. Перезвоним тебе позже.

— Ага, хорошо.

Опустившись на несколько минут в свое единственное кресло, он уставился на пустую коричневую стену за небольшим диваном, стараясь не замечать унылую серость за окном.

А потом, неторопливо поднявшись, произнес:

— Придется съездить к Инзе Варбертон.


Резная деревянная дверь распахнулась с такой силой, что медная колотушка в виде горгульи сама брякнула по ней. Из сумрачного коридора показалась крупная пухлая рука, втянувшая Поля в дом из недр дождливого дня.

— Я так рада видеть тебя, милый.

Тяжелая дубовая дверь захлопнулась, две объемистые руки обхватили его, и Поль оказался в пылких объятиях внушительной Инзы Варбертон.

Прижав своего гостя к себе, Инза приподняла его на несколько дюймов от видавшего вида паркета красного дерева и утопила в необъятной груди.

— Уф, — умудрился выдохнуть Сансон.

Выпустив его, Инза спросила:

— Итак, каковы твои впечатления?

— От чего? От твоих удушающих способностей?

Уже разменявшая свой четвертый десяток Инза тянула фунтов так на 320. Черные волосы ее были коротко подстрижены и зализаны. Как всегда, Инза прятала свои телеса под каким-то пыльного цвета балахоном, а с ее объемистой шеи на серебряной цепочке свисала серебряная медаль с египетским Оком Озириса.

— Расскажи, как ты провел утро, — предложила королева ведьм, беря Пола под руку и направляя его в заставленную и неярко освещенную гостиную.

Комната с балками, выступающими под потолком, в которой он обыкновенно работал с Инзой, была уставлена застекленными книжными шкафами, пыльными шкафами-витринами, несколькими столиками на гнутых ножках, кроме того, в ней присутствовал целый ассортимент чучел, идентифицировать которые Сансон был не всегда в состоянии. Среди расстеленных лоскутов ярких тканей тосковал пожелтевший человеческий череп, зеленым глазом поблескивал в темном углу хрустальный шар, целая россыпь благовонных палочек посылала вверх цветные, наделенные собственным ароматом дымки.

Когда объемистая дама устроилась в полинялом сиреневом моррисовском кресле[4], он спросил:

— Так, значит, это ты имела отношение к сегодняшним событиям в моей жизни?

Она усмехнулась:

— Последнее время мне все казалось, сердце мое, что на самом деле ты не веришь ни в меня, ни в мои силы.

Сансон присел на край стула с прямой спинкой.

— Три месяца назад, Инза, когда мы начали работать над твоими мемуарами, я говорил тебе, что не верю в колдовство. Однако я считаю себя вполне приличным литератором, способным придать пристойный вид любому тексту.

— Поль, дорогой, каждое написанное нами с тобой слово правдиво. И мне особенно хочется, чтобы ты принял меня такой, какая я есть, поскольку, как ты, наверное, уже успел догадаться, я успела привязаться к тебе.

Сансон отодвинулся вместе со стулом на несколько дюймов от королевы ведьм.

— Мне не слишком удобно завязывать близкие отношения с людьми, над книгами которых я работаю.

— Но я и в самом деле могу помочь тебе, Поль, — проговорила она. — Посмотри, что я сделала сегодня утром. Избавила тебя от аллергии, погасила твою большую задолженность, устроила так, что издатель не будет больше беспокоить тебя.

— И для этого ты воспользовалась колдовством?

— Колдовством, ворожбой, черной магией, — поправила она, выстроив характеристики по нарастающей. — Разве ты не обращал внимания на то, что мы пишем? Я действительно обладаю значительными оккультными силами, мой дорогой.

Поль глубоко вздохнул:

— И ты способна убить Руди на расстоянии?

— Расслабься, он жив. Просто я вывела его из игры.

— Но он находился в коме и…

— Возьми телефон, — указала Инза пухлой, в едва ли не детских перевязочках, рукой.

Мобильник Поля заверещал. Он извлек аппарат из кармана куртки и открыл его.

— Поль, с Руди все в порядке, — проговорила Полли, помощница главного редактора издательства «Гринси Паблишинг», правда, тоном, не внушающим особенного оптимизма. — Он пришел в себя, и этот странный румянец исчез.

— По-моему, уже неплохо. А где он сейчас?

— Насколько я могу судить, по дороге в Иолу, штат Висконсин.

— Зачем?

— Он решил несколько месяцев отдохнуть у сестры.

— Не знал, что у него есть сестра…

— И мы в издательстве тоже не знали. Но Руди всегда помалкивал о своей личной жизни.

— Теперь ты будешь редактировать нашу книгу?

— Как ни странно, нет. К нам присылают новичка из Германии. Оттуда, где находится владеющий издательством оружейный концерн. Из Мюнхена. Но имени я пока не знаю.

— Ласло Фонт, — подсказала Инза из своего сиреневого кресла.

— Полли, если будешь говорить с Руди, передавай ему мои наилучшие пожелания.

— Конечно, передам. Ну и денек, а?

Закончив телефонный разговор, он бросил хмурый взгляд на королеву ведьм.

— Что за черт… Ласло Фонт?

— Наш новый редактор, мой милый, — ответила она. — Не такой солдафон, как наш дорогой Руди…

— Руди был обыкновенным ничтожеством, а не солдафоном.

— А Ласло, невзирая на образование, полученное в отличавшемся весьма строгими нравами военном училище, человек любезный и джентльмен. У нас будет достаточно времени на завершение работы и… возьми телефон.

Телефон его опять трезвонил.

— Это снова Полли. Прости, что отрываю от работы над книгой, но я забыла кое-что сказать…

— Да?

— Сегодня мы выпишем тебе чек, Поль, а завтра отправим его по почте.

— Какой чек?

— Дополнительный аванс из твоей доли роялти. Очевидно, Руди распорядился об этом перед тем, как э… как его сразил удар. Двадцать пять тысяч долларов.

Поднявшись с места, Поль подошел к Инзе.

— Опять твое колдовство?

Она широко развела пухлые руки, безуспешно пытаясь изобразить невинность.

— Ведь такое могло случиться, будь я настоящей ведьмой, одаренной особой силой. Но ты считаешь меня самозванкой…

— Ну, нет. Так называл тебя Руди, — возразил Поль. — Я лично склоняюсь к тому, чтобы признать твои претензии. И совсем не возражаю против твоих попыток выжать из «Гринси» больше денег, чем они обещали.

— Спасибо тебе, дорогой.

— А вот остальные фокусы, Инза… когда мои кредиторы бросаются с моста верхом на мотоцикле или Руди Коркин падает в лихоманке… не знаю, чем ты там его наградила… такие штучки надо прекратить.

Она вздохнула всем телом, так, что звякнули браслеты.

— Ладно. Никакой черной магии и волшебства, — пообещала она. — Надеюсь, Ласло не разочарует тебя.

— Боже, а с ним-то что случилось?

— Ничего такого, просто ему исполнилось двести двадцать шесть лет, — ответила Инза. — Только не волнуйся, на самом деле это незаметно.

— Но как он дотянул до двухсот двадцати шести лет?

— Просто не стал умирать. У вампиров есть такая способность.

Поль вскочил.

— Великолепно, Инза, просто великолепно! Вместо никчемного редактора ты подсовываешь мне живого мертвяка.

— Ладить с ним будет много проще.

Сансон заходил по комнате — насколько это было вообще возможно в набитой вещами гостиной.

— И ты не оставила намерения наделить меня несколькими новыми страницами своих мемуаров…

— Теперь, когда дорогой Руди не имеет возможности давить на нас, я ощущаю прилив вдохновения!

Он повернулся к своему креслу, едва не споткнувшись о керамическую саламандру.

— Отлично, я приеду в пятницу вечером, и мы сможем…

— Мне подумалось, дорогой, что работа пойдет более продуктивно, если ты будешь у меня под рукой.

— То есть?

— Здесь, рядом, так сказать, на борту, — объяснила она. — То есть я хочу, чтобы ты остался у меня. Свободные спальни в доме есть, потом, как тебе известно, я обзавелась кухней для подлинного гурмана со всеми этими симпатичными шкафчиками и полочками…

— Я — писатель, а не шеф-повар, — проинформировал он собеседницу. — У меня есть свой дом. Там у меня компьютер, файлы. Там я пребываю в уединении, Инза. Нет, я не хочу перебираться к тебе.

— Очень хорошо, дорогой. Не стану тебя принуждать, — проговорила она, с пыхтеньем поднимая из кресла массивное тело. — Ты уверен в том, что у тебя нет больше никаких мелких проблем, которые я могла бы решить?

— Нет, спасибо. И больше никакой черной магии. — Поднявшись, он направился к выходу.

— Хорошо. Буду ждать тебя в пятницу, примерно к двум часам. — Инза неловко шагнула к нему.

— Ладно, буду к двум. — И он выскользнул в дверь, успев избежать прощальных объятий.

День приближался к вечеру, и погода сделалась еще хуже. Отъезжая по извилистой дороге от дома Инзы, располагавшегося на самой вершине холма, Сансон не только попал под проливной дождь, но увидел синие вспышки молний, услышал рокотавшие все ближе и ближе раскаты грома.

Либеральная станция, которую он всегда слушал в автомобиле, на сей раз транслировала один лишь треск, и он переключился на единственный джазовый канал в регионе, именно для того, чтобы услышать, как гнусавый диск-жокей объявляет, что весь следующий час будет отведен беспрерывной трансляции лучших произведений группы «Большие Копы».

Он выключил радио.

Дворники на ветровом стекле, которые он все собирался заменить, с каким-то плачущим визгом разгоняли струи дождя.

Ослепительная молния вдруг вырвала из сумрака участок дороги, вдоль которого были посажены деревья, и Поль увидел молодую женщину. Она стояла на обочине, худощавая, в белом плаще с зеленым шарфом, держа над головой небольшой желтый в горошек зонтик.

Он притормозил возле женщины и наполовину опустил стекло.

— Что-нибудь случилось? — обратился он к сплошной стене дождя.

Женщина заторопилась к машине.

— Ничего серьезного. Если бы не эта проклятая гроза, я бы сама добралась до дома.

— Машина сломалась? — спросил он, хотя на дороге не было ничего похожего на автомобиль.

Кивнув, она указала в сторону леса за узкой дорогой.

— Да, оставила на кладбище. Не заводится.

— На Старом кладбище Нью-Бекфорда?

Женщина улыбнулась:

— Звучит, конечно, странно. Но я художница, сидела в автомобиле и зарисовывала некоторые из надгробий и склепов восемнадцатого столетия.

— Что ж, садитесь, — предложил он. — Отвезу вас домой.

Незнакомка обошла автомобиль спереди, сложила зонтик и села рядом.

— Непохоже, чтобы вы хотели взглянуть на мою машину…

— Ну да, — признал Поль. — Любой ремонт выходит за пределы моих способностей.

Она снова улыбнулась:

— Позвоню в свой гараж, когда попаду домой. Меня зовут Сара Бардсли.

— Поль Сансон.

— О, вы писатель?

Тронувшись с места, он посмотрел на нее.

— Вы действительно слышали обо мне?

— Ну, вкусы у меня эклектические, — призналась Сара. — Я читала ваши детские книжки…

— Я написал их шесть лет назад, когда был женат и находился в лучшем настроении, — заметил он. — А теперь в основном перебиваюсь научно-популярной литературой.

— Как стыдно.

— Не стану возражать, но то, что я пишу, дает мне больше возможностей справляться с алиментами и расходами на жизнь. А где вы живете?

— Не скажу, что мне было приятно поселиться на улице с подобным названием, — проговорила молодая женщина, — но когда я увидела коттедж на улице под названием Висельный Холм, я просто влюбилась в него. И купила.

— Купила?

— На свое наследство, — пояснила она. — Я несколько лет занималась промышленной графикой, и когда тетя Тереза оставила мне немного денег, решила взяться за то, о чем мечтала. За живопись. Быть может, несколько тривиальное занятие, но приятное. По крайней мере, для первых пяти месяцев.

— Я бы сейчас от наследства тоже не отказался. — Справа впереди показался поворот на улицу Висельный Холм, и он свернул.

— Мой дом номер 303. И по какой-то неведомой причине 303 находится после 305. Прямо за следующим поворотом, — проговорила Сара. — Над чем вы работаете сейчас, Поль?

— Так пустяк, нечто вроде книги о привидениях. — Заметив впереди серебристый почтовый ящик с номером 303, он свернул на залитую дождем подъездную дорожку.

Небольшой домик был построен в английском духе двухсот- или трехсотлетней давности. Тюдоровский стиль с имитацией соломенной крыши, небольшими окошками из цветного стекла и уймой плюща.

— Неплохо смотрится, да? — заметила Сара, когда он остановил автомобиль возле самой двери. — Но вы не видели его в солнечный день!

— Он весьма мил даже в грозу.

— Учитывая вашу любезность, могу ли я предложить вам чашечку кофе?

— Это было бы неплохо…

Перебежав под дождем к двери, молодая женщина отперла ее.

Гостиная оказалась просторной, под выступающими балками потолка располагалась крепкая старинная мебель.

— Подождите минуточку, — сказала она, выходя из комнаты. — Я позвоню в гараж и сварю кофе.

Расхаживая по теплой и уютной комнате, Сансон заметил на беленых стенах несколько вставленных в рамки акварелей. Все они изображали обветшавшие могильные плиты, ветхие склепы или хмурые осенние пейзажи.

Хозяйка дома окликнула его из кухни:

— Вам без кофеина?

— Конечно.

Когда несколько мгновений спустя Сара появилась с двумя чашками кофе и тарелочкой печенья на подносе, он отметил, что без плаща и шарфа она оказалась весьма привлекательной молодой женщиной: изящной, лет двадцати пяти, с отливающими рыжиной волосами, но чрезвычайно бледной.

— Вы не прихворнули? — спросил он, взяв чашку с поставленного на столик подноса.

— С чего вы это решили? — она присела на подлокотник дивана.

Сансон прикоснулся к собственной щеке.

— Вы так бледны…

— Вам придется привыкнуть к этому. — Сара положила две ложки настоящего сахара в свою чашку. — Я от природы такая.

Он ответил:

— Чтобы привыкнуть, нам придется часто видеться.

— Естественно, — согласилась она.


Пятница тоже началась с дождя. Однако, невзирая на уныние за окном и ожидавший его день в обществе королевы ведьм, Сансон пребывал в великолепном расположении духа.

«Чувствую себя просто отменно, — решил он, изучая себя в кривоватом зеркале аптечки. — Хотя в настоящее время люди редко пользуются этим словом».

Причиной для хорошего настроения было вчерашнее свидание с Сарой Бардсли. Он предложил отобедать в своем любимом ресторане «Мясной пир», что в Южном Норвоке, однако девушка не согласилась, сославшись на то, что является вегетарианкой. Посему им пришлось отправиться в новое для него место — «Вива Лас Вегетерос» в Вестпорте.

«Я способен на вегетарианскую диету только раз в неделю, — рассудил он, заканчивая бритье и переходя к одеколону, благоухавшему как густой сосняк в ветреный день. — Ну, или два-три раза — если в ее обществе».

В его скромной кухне зазвонил настенный телефон. Сансон поспешил к аппарату. Теперь, когда Инза Варбертон с помощью чар уладила его финансовые дела, он был уверен: в такую рань звонит кто угодно, только не кредиторы.

— Алло.

— Быть может, вы поможете мне, сэр, — услышал он хрипловатый женский голос. — Я как раз пытаюсь обнаружить некоего презренного негодяя по имени Поль Сансон. Он опять самым страшным, самым жутким образом задерживает выплату алиментов.

Сансон вздохнул.

— Три дня опоздания, Минди, не тянут и на просто «страшным образом», не говоря уже о «самом страшном» и «самом жутком», — сообщил он своей бывшей супруге. — Назовем их небольшой задержкой, что будет соответствовать юридическому определению. И как там у вас сейчас дела в Санта-Монике?

— Так себе, — ответила Минди Дарр. — Льет день за днем напролет.

— Можешь построить ковчег.

— Если ты уже закончил с остротами, Поль, — проговорила мадам, — давай вспомним о твоем долге. Что конкретно означают эти три дня опоздания?

— Они означают, что я отправил тебе этот поганый чек на три дня позже срока. И эти бешеные деньги несутся к тебе на крылышках, пока мы сейчас говорим. Готов в том поклясться, и пусть мои слова засвидетельствует сам Бог!

— Какого бога ты имеешь в виду… не египетского ли, с шакальей головой? — спросила Минди. — Или какого-нибудь ползучего гада, которому поклоняются каннибалы?

— Ты получишь чек завтра или уже сегодня.

— Ладно, посмотрим, — сказала она. — А пока скажи мне, как тебе понравилось мое шоу?

— И какую из тупых комедий ты имеешь в виду? — спросил он у актрисы.

— Ты выражаешься теперь еще хуже, чем во время нашего нудного брака, — пожаловалась она. — Я исполняю главную роль в «Смертельном уколе: Техас», в высшей степени успешной версии «Смертельного укола». На прошлой неделе мы занимали третье место в рейтинге, как раз после «Я женился на толстушке» и перед «Итак, тебе нужна избирательная хирургия».

— Поздравляю, — сказал он. — Только, Минди, хотя наше соглашение о разводе предусматривает выплату мной немыслимых алиментов, в нем ничего не сказано о том, что я должен в муках терпеть у экрана всю ересь, отснятую с твоим участием по сценарию безмозглого ТВ-писаки, с которым ты сейчас живешь…

— Но я ни с кем не живу, — категорично произнесла актриса. — И мне хотелось бы, чтобы ты…

— Чтобы что?

— Тихо. Мой дом начинает издавать очень странные звуки.

— Ладно, отключаюсь, чтобы ты могла разобраться в них.

— О, Боже! — взвизгнула Минди. — Это оползень! Весь мой дом едет вниз, прямо в чертов Тихий океан. Перезвоню тебе попозже.

Глубоко вздохнув, Поль позвонил Инзе.

— Да, Поль, слушаю тебя, дорогой? — ответила та.

— Мне кажется, мы уже договаривались: никакого колдовства и черной магии, — начал он. — Не устраивай больше никаких своих шуточек над моими знакомыми. И зачем тебе понадобилось убивать мою слабоумную бывшую жену посредством…

— То, что случилось с ее домом, вызвано исключительно естественными причинами. Ты строишь дом в Лос-Анджелесе, на склоне горы, потом идет сильный дождь и — фьюить! — поехали.

— И в каком же качестве я теперь пребываю? Соучастника убийства?

— Дама осталась жива, — уверила его ведьма. — В результате непредусмотренного и некомфортабельного спуска к морю она стукнулась головой. И когда придет в себя, начисто забудет о том, что ты должен ей платить. Напротив, память будет подсказывать бедняжке, что ты разом выплатил ей назначенную сумму и не должен больше ни гроша.

— Зато ее адвокат не забудет об алиментах.

— Давай-ка поговорим о случайностях. Судейский крючкотвор твоей бывшей супруги как раз собрался пройтись по Бульвару Звезд, споткнуться, приложиться котелком к звезде Мэрилин Монро и лишиться сознания. В результате чего в памяти его также появятся некоторые прорехи, — поведала ему Инза. — Ох, я только что увидела в одном из своих хрустальных шаров, как адвокатишко нырнул носом вперед! Какая жалость…

— Ну ладно, Инза, — ответил Поль. — На сей раз я не возражаю против твоего вмешательства, но давай обойдемся без дальнейших любезностей с твоей стороны. Хорошо?

— Как скажешь, — обещала ему королева ведьм. — Не хочешь ли приехать пораньше и пообедать, прежде чем приступим к работе над мемуарами? Я приготовлю акулий стейк под соусом тартар и…

— Спасибо, но у меня уже назначено свидание на это время, — соврал он.

— Поль, никакого свидания у тебя нет. Однако навязывать себя кому бы то ни было — ниже моего достоинства. Я согласна дожидаться своего часа.

— Отлично.

— Желтые розы.

— Что?

— Та вострушка, с которой ты намереваешься встретиться сегодня вечером, — проговорила Инза, — любит желтые розы.

— Инза, моя личная жизнь ничем не связана с делами, — полным досады голосом проговорил Сансон. — Не смей больше совать…

— Милый мой, я и не думала вмешиваться, — проговорила ведьма. — Во всяком случае, пока.

— Буду у тебя в два часа. — Он повесил трубку.


Неожиданным образом оказалось, что на дорожке перед несколько обветшавшим домом Инзы Варбертон уже стояло несколько автомобилей. Сансон оставил свою машину позади серого «мерседеса». Направившись к дому, он прошел мимо лимонно-желтого жучка фирмы «фольксваген» и насквозь пропыленного «сааба». Возле уже желтеющей зеленой изгороди скучал десятискоростной велосипед.

Массивная дубовая створка входной двери была полуоткрыта. В прихожей его встретила улыбкой пышная молодая особа с бутылочкой диетической газировки в руке.

— Вы присоединяетесь к нашему шабашу?

— Пока еще нет, — ответил Сансон, проходя мимо нее.

В тесной гостиной бородатый мужчина критическим оком рассматривал блюдо с сандвичами, приютившееся на шатком столике.

— Спартанское угощение для коктейля, — обратился он к стоявшей возле него тощей женщине.

Инза вынырнула из-под лестницы, уводившей на второй этаж ее дома.

— У меня такой огромный сюрприз для тебя, милый. — И прежде чем Поль успел увильнуть, объемистая дама прижала его к себе в пылком объятии и тепло поцеловала в щеку.

Высвободившись, он спросил:

— Разве сегодня мы не будем работать над твоей книгой?

Инза взяла его за руку.

— Я устраиваю импровизированный прием для Ласло, — пояснила она, эскортируя Поля наверх. — Пригласила членов моего шабаша на встречу со стариной. Но мне хотелось бы сперва представить его тебе.

— Разве он не в Европе? — спросил Поль, следуя за ней в полутемный коридор.

— Стала бы я устраивать прием в его честь, если бы это было так! Видишь ту дверь по левую сторону. Это спальня, которую ты займешь, когда поселишься здесь. Можешь заглянуть на минутку, чтобы…

— Но я не переезжаю, — напомнил он ей. — Лучше познакомь меня с этим Фонтом.

— Как тебе угодно. А вот его комната справа, — она приоткрыла темную деревянную дверь. — Ласло, к тебе можно?

На старинном персидском ковре, расстеленном перед кроватью с пологом, покоился весьма милый гроб черного дерева с богатой серебряной окантовкой.

Сансон застыл на пороге.

— И как ты доставила его сюда? Разве таможня…

— Телепортация, мой дорогой. — Инза с присвистом взмахнула рукой. — Ласло владеет ею куда лучше меня.

— Значит, он телепортировал свой гроб сюда прямо из Европы?

— Причем вместе со мной, мой мальчик. — Крышка гроба с легким скрипом распахнулась, и в нем обнаружился широкоплечий мужчина. — Вместе со мной и малой толикой моей родной венгерской земли. Приятно будет поработать с тобой над книгой, Поль. Я считаю, вы с Инзой затеяли жуткую книгу. Быть ей в списке «Нью-Йорк Таймс»!

Легким движением поднявшись из гроба, широкоплечий и высокий джентльмен протянул Полю руку.

— А я думал, — проговорил Сансон, с опаской обмениваясь рукопожатием со своим новым редактором, — что вампиры днем спят.

Фонт и Инза рассмеялись, и королева ведьм проговорила:

— Бабушкины сказки, мой милый.

— Я дремлю у себя в гробу, — признался вампир-редактор. — В конце девяностых годов девятнадцатого века я провел несколько лет в Испании, где и приобрел привычку так проводить время в сиесту.

— Ласло, целая дюжина людей ждет, когда же ты наконец спустишься вниз.

— Поль, мы переговорим о вашем потенциальном блокбастере после того, как я поприветствую всех участников шабаша. — Отряхнув с темных брюк последние частицы венгерской пыли, граф широкими шагами направился к двери.

— Скажи, разве он не лучше, чем ничтожный Руди Коркин? — спросила королева ведьм, с пылом обнимая Сансона.

— О, да, конечно, — ответил Поль. — И к тому же совсем не скажешь, что он выглядит на свои годы.


Невзирая на нелегкое чувство, которое вызывал у него редактор-мертвяк, Сансон ощущал себя все более счастливым в ту неделю, которая последовала за вечеринкой у королевы ведьм. Причина его радости заключалась исключительно в Саре Бардсли.

Как поведала Инза, любимыми цветами молодой художницы были желтые розы. Обед в «Вива Лас Вегетерос» прошел весьма мило, и Поль обнаружил, что лишенные мяса трапезы ему приятны. В тот вечер Сара поцеловала его, когда он привез ее домой, в псевдосельский коттедж. А в субботу, после того как они съездили в торгово-развлекательный комплекс, чтобы посмотреть фильм, отснятый фирмой «Пуппетун» по роману Филипа Дика, он провел у нее ночь.

Сара стала первой женщиной, в отношении которой он ощутил подлинный энтузиазм. Привлекательная, смышленая и пылкая, она и в самом деле прочла несколько написанных им книг и высказывала по их поводу вполне разумные соображения. Она даже подбивала его начать новую детскую книжку и бралась нарисовать для нее иллюстрации. Ну, а в воскресенье он совершил невиданный для себя за последние два года поступок: отвез ее потанцевать в диско-клуб в Южном Норвоке.

Словом, несмотря на сотрудничество с ведьмой и вампиром-редактором, Сансон ощущал, что жизнь его налаживается.


Агента Международной оккультной полиции он встретил в супермаркете фирмы «Эдем инкорпорейтед» сразу после полудня следующего же понедельника, прямо в отделе соевых бургеров.

Его привело в это место данное Саре обещание исправить свои диетические привычки. Решив не торопиться с полным переходом на вегетарианскую кухню, Поль не стал брать тележку и ограничился самой маленькой корзинкой.

Склонившись вперед, он рассматривал выложенные за стеклом упаковки, когда на него налетел невысокий и почти лысый мужчина лет сорока пяти, споткнувшийся о колесо кем-то забытой тележки.

— Простите великодушно, — извинился, выпрямляясь, нарушитель порядка.

— Должно быть, виноват я сам, — отозвался Сансон. — Я настолько углубился в сравнение и сопоставление качеств бургеров «веган» и «вегги сальса», что не заметил вашего приближения.

Отряхнув свою твидовую спортивную куртку, лысый коротышка проговорил:

— На самом деле, Сансон, вина целиком моя, и все столкновение является простой уловкой.

— Ах так?

Указав на ближайшую к ним закусочную в этом большом продуктовом супермаркете, незнакомец сказал:

— Не могу ли я предложить вам чашечку травяного чая? Мне необходимо переговорить с вами.

— И о чем же? Да, кстати, а кто вы такой?

— Мое имя Виктор Труэкс. Работаю разъездным агентом Международной оккультной полиции. — Взяв Сансона под руку, он отвел его вдоль прилавка к одному из свободных столиков.

— Никогда не слышал о такой организации.

— Естественно. Мы стараемся оставаться как можно более незаметными. Держимся ниже травы, — пояснил Труэкс. — Я не стал бы обращаться к вам, если бы вы не вступили в контакт с графом Ласло Фонтом.

— Значит, он граф?

— О, да, был графом в течение почти двух столетий после того, как отправил на кол троих родственников, преграждавших ему путь к титулу. — Опустившись в одно из светлых деревянных кресел, агент кивнул в сторону пустого напротив него. — Предпочитаю чай с перечной мятой, но вы, может быть…

— Мята годится не хуже всего другого. А почему ваши парни интересуются Фонтом?

— Схожу за чаем и все расскажу вам. — Труэкс поднялся и поспешил к прилавку.

Сансон опустил свою корзинку на кафельный пол возле кресла.

Пока в ней находились только баночка арахисового масла и две жестянки газированного зеленого чая.

Вернувшись с мятным чаем, Труэкс приступил к объяснениям:

— Мое отделение МОП… то есть Международной оккультной…

— Я уже понял это. Так в чем дело?

— Мое отделение занимается истреблением вампиров на всех континентах, — сообщил ему лысый агент. — Мы на несколько месяцев потеряли следы Фонта, пока он не обнаружился здесь в качестве редактора издательства «Гринси».

— Об этом сообщалось в «Паблишерс Уикли».

— Мы прочитали эту заметку.

— Но при чем здесь я?

Труэкс достал из нагрудного кармана куртки старый, поблекший и побуревший фотоснимок размером с открытку.

— Давайте сперва подтвердим, что вы имеете дело с тем самым человеком, которого мы разыскиваем. Это и есть граф Фонт?

Взяв карточку, Сансон рассматривал ее в течение нескольких секунд:

— Он самый, только здесь кажется моложе.

— Снимок был сделан в Будапеште в 1907 году, когда ему было на сотню лет меньше, чем сейчас.

Отдавая обратно фотографию своего редактора, Сансон осведомился:

— Но зачем вам нужна моя помощь, если вы знаете, где он находится?

— Меня интересует, где именно он держит свой гроб, — ответил оперативник МОП. — Когда я уничтожу его вместе с частицей родной земли, с графом Фонтом будет покончено.

— Кажется, это не слишком трудное дело.

— Вся полувековая история МОП свидетельствует об обратном. Задача чрезвычайно сложная, — проговорил Труэкс. — Но если мы заручимся поддержкой своего человека… — Достав из стакана пакетик, он уронил его на салфетку. — Вы находитесь в интимных отношениях с Инзой Варбертон, и…

— Минуточку. Я бы не стал называть наши отношения интимными, — поправил он собеседника. — Я помогаю Инзе писать мемуары. Фонт теперь стал моим редактором. У нас с ней чисто деловые отношения.

— Насколько я понимаю, Инза воспользовалась своими паранормальными силами, чтобы существенно помочь вам. — Труэкс хлебнул мятного чая. — Я бы не рекомендовал принимать такие одолжения от подобных лиц.

— Действительно, она исправила мое финансовое положение. Насколько я понимаю, с помощью колдовства, — согласился Поль. — Но никто от этого не умер.

— Тело представителя кредитного агентства, который бросился в реку вместе со своим новым, с иголочки мотоциклом, так и осталось не найденным, — заметил Труэкс. — И ваша бывшая супруга находится сейчас в госпитале Санта-Моники с переломом ноги и трех ребер.

Наклонившись вперед, Сансон проговорил:

— Но Инза заявила, что Тома вытащили из воды и он благополучно перенес полет с моста. А с Минди вообще ничего не случилось, если не считать нескольких синяков, полученных, пока дом съезжал вниз.

— Наивно ожидать, чтобы ведьма, а тем более королева ведьм, говорила правду. — Оперативник сделал новый глоток. — Кроме того, не думаю, чтобы она сообщила вам про мистера Хенкеля.

— Кто такой этот Хенкель?

— Мистер Хенкель ехал на велосипеде вдоль берега по шоссе, когда дом вашей бывшей жены зацепил его по пути в море. Он до сих пор находится в коме — в том же самом госпитале в Санта-Монике.

— Вот как. — Сансон обхватил свою чашку правой рукой. — Не думаю, чтобы я хотел встревать в это дело на вашей стороне.

Труэкс понизил голос:

— Вы боитесь, что Инза подслушивает наш разговор?

— Ну, у нее есть этот хрустальный шар…

— Опустите левую руку в карман вашей куртки.

Хмурясь, Сансон исполнил указание, и в руке его оказался круглый серебряный медальон диаметром примерно в три дюйма.

— А это что такое?

— Медаль Святого Норберта, — ответил Труэкс. — Самым эффективным образом не позволяет колдунам и ведьмам следить за вами и вредить вам. Эта медаль — и та, которой пользуюсь я сам — была благословлена папой и шестью кардиналами. Кроме того, в нее встроен мощный чип, разработанный в Цюрихе нашей Лабораторией антимагической защиты.

Поль опустил медальон обратно в карман.

— Признаться, я не ощущаю какой-то своей вины в том, что сделала Инза, — наконец проговорил Поль. — А через несколько недель я закончу работу и отделаюсь от нее.

— Зря вы так считаете.

— При той сумме, которую я получу, когда книга выйдет, плюс то, что у меня уже есть, никаких трудностей ожидать не приходится. Нищая жизнь закончена, никаких кредиторов и тревог о том, где наскрести деньги на следующие алименты. — Сансон откинулся назад в кресле. — Как вам, наверное, известно, я познакомился с потрясающей женщиной, и как только избавлюсь от Инзы, поселюсь с ней. Подальше от Коннектикута.

Сочувственно вздохнув, Труэкс проговорил:

— Вы не понимаете, сколь привязалась к вам Инза. Она хочет, чтобы вы перебрались в ее дом и, в конечном счете, стали членом ее шабаша. Вам никогда не удастся избавиться от нее.

— Да нет же! Мы с Сарой…

— Тогда вот вам еще одно фото. — Агент достал из нагрудного кармана столь же побуревший снимок, как и первый. — Сделан в Вене, в 1917 году.

Он подвинул фотографию к Сансону.

Взяв снимок в руки, Сансон выронил его:

— Похожа на Сару, но…

— Ее настоящее имя — Эмилия Вестерленд. Родилась в Англии, в Сомерсете, в 1897 году и завербована в вампиры графом Фонтом в возрасте семнадцати лет во время работы в одном из лондонских мюзик-холлов.

Перевернув снимок лицом вниз, Сансон медленно пододвинул его обратно к агенту:

— Не понимаю…

— Они использовали ее, чтобы заполучить вас, — пояснил Труэкс. — Инза не сумела уговорить вас вступить в ее круг. Однако она уверена, что Саре в конечном счете это удастся сделать.

— Вам нужно добраться до Фонта, — сказал Сансон, вставая. — Насколько я понимаю, с помощью этого фальшивого снимка вы пытаетесь заставить меня работать на вас.

— Спросите Сару, — предложил Труэкс, передавая ему серую фирменную визитку. — А потом свяжитесь со мной, и мы разработаем план действий по разгрому всей банды.

Забыв о своей корзинке, Сансон поднялся и поспешил к выходу.


Облаченная в джинсы и пуловер Сара открыла дверь, когда Поль торопливо шел по полуденной лужайке к ее домику.

— Кофе будет готов через несколько минут, — сказала она, делая шаг вперед, чтобы обнять его.

Поль высвободился из объятий.

— Ты уже знала о моем приходе?

Она улыбнулась, снова обняла его и отступила в гостиную.

— Входи, дорогой.

Он остановился посреди уютной комнатки и посмотрел на яркий огонь в небольшом кирпичном камине.

— Мне нужно кое о чем переговорить с тобой, Сара.

Она устроилась в кресле, подобрав под себя ноги, и произнесла:

— Может быть, лучше сначала выпьем кофе?

— Нет, я… — умолкнув, он набрал воздуха в грудь и проговорил: — Вот что, Сара, скажи, сколько тебе лет?

Поглядев на балки потолка, Сара чуть наморщила лоб.

— Так, посмотрим… я родилась в 1897-м, — проговорила она после недолгого раздумья. — Итак, получается, что мне… Черт, никогда не была сильна в математике. Почему бы тебе не подсчитать самому?

— Не стоит. — Он рухнул на диван. — Вся беда в том, что ты в сговоре с Фонтом и Инзой. И вся наша проклятая связь…

— Я бы не сказала, что мы находимся в сговоре, Поль, — поправила его Сара. — Я просто обязана делать то, что приказывает мне Лас-ло. Видишь ли, таково условие жизни вампира. Поскольку он посвятил меня…

— Боже мой, я спал с вампиром. — Он вскочил. — Прямо название какого-нибудь непотребного второсортного фильмеца, из тех, что показывают на Тернер Классикс… «Я спал с вампиром».

— Ты расстроился, дорогой, — сочувственно произнесла Сара. — Но ты мне действительно нравишься. И как мне неоднократно говорили, особой разницы в постели между кем-нибудь из нас и современной женщиной нет. В самом деле.

— Утешительная весть. — Он снова сел на диван и тут же опять вскочил. — И с каким количеством мужиков ты успела переспать после 1897 года?

Сара пожала плечами:

— Я же сказала тебе, что не сильна в математике.

Он принялся неровными шагами расхаживать по уютной гостиной.

— Но почему тебя приставили ко мне?

— Инза очень симпатизирует тебе, — пояснила Сара. — Она надеялась, что сумеет уговорить тебя перебраться в ее дом и вступить в шабаш без посторонней помощи…

— Она не смогла этого сделать.

— …и осознав это, она обратилась к Ласло, который послал меня сюда, чтобы я попыталась уговорить тебя.

Он кивнул:

— Итак, ты вербовщица. И я для тебя не дороже доллара. Черт, ты даже, наверное, не читала ни одной из моих книг.

— Нет, дорогой, одну я все-таки прочла. Она оказалась не настолько хороша, как я говорила тебе, однако и не была провальной. — Сара поднялась на ноги. — Ты мне нравишься, хотя тебе придется понять, что я была знакома со множеством интересных мужчин. Более чем за столетие нельзя не встретить…

— Хорошо же! — Он шагнул к двери. — Теперь я знаю, что делать: мне надо избавиться от графа Фонта и всего ведьмовского шабаша.

— Проще будет примкнуть к нему, — посоветовала Сара. — Я охотно продолжу нашу дружбу, если ты поступишь подобным образом. Ты же не хочешь и в самом деле рассердить Ласло или Инзу.

Распахнув дверь, он бегом устремился к своей машине.

Запустив двигатель, он сразу дал газу и помчался по улице Висельный Холм прочь от домика Сары.

Набрав скорость, он опустил руку в карман куртки, где оставался защитный медальон.

— Проклятье! — Медальона Святого Норберта не оказалось на месте. — Обнимая меня, она обчистила карманы!

Ничего. Поль схватил свой мобильник, лежавший на пассажирском сиденье. Он позвонит Труэксу, он расскажет ему о том, где находится гроб графа. Начнет прямо с этого.

Он начал искать визитку агента МОП в другом кармане, вынул руку, сбавил газ и задумался.

Отправив мобильник обратно на сиденье, Поль проговорил вслух:

— Связаться с ним никогда не поздно. Однако теперь, когда у меня завелись деньги, можно купить себе несколько хороших вещей. — Кивнув собственным словам, он улыбнулся. — А я всегда мечтал о мотоцикле.

Перевел с английского Юрий СОКОЛОВ

© Ron Goulart. Memoirs of the Witch Queen. 2007. Печатается с разрешения журнала «The Magazine of Fantasy & Science Fiction».

Фредерик Дурбин Костяной человек

Конлин свернул с шоссе, потому что проголодался. По крайней мере, он решил назвать голодом это ощущение, нарастающее беспокойство, которое невольно заставило его обратить внимание на указатель съезда с шоссе и бросать по сторонам быстрые взгляды, как обычно делают водители, гадая, что скрывается за рекламными щитами и дорожными ограждениями. Он понимал, что увидит там только голые поля, но сейчас ему хотелось оказаться среди них и найти место, где можно наполнить желудок. На перекрестке не было никаких намеков на то, какой путь ведет к цивилизации, но черное дорожное покрытие слева выглядело более перспективным: оно было шире, а на горизонте смутно виднелось несколько строений. И все же Конлин свернул направо и поехал на восток по дороге с битумным покрытием, посыпанной гравием. Он повиновался инстинкту, который до сих пор его еще никогда не подводил. Чем-то его манила пыльная, поросшая лесом низина, где деревья стояли в ярком осеннем наряде. Изрезанные колеями пастбища, провисшие проволочные ограждения, канавы с водой в ржавых разводах — такой пейзаж никогда не менялся, по крайней мере, за тридцать с лишним лет с того момента, как Никсон ушел в отставку. Свиньи валялись в грязи под жарким полуденным солнцем слева от Конлина. Одна свинья стояла у заросшей травой ограды и раздувала ноздри, когда он проезжал мимо. Страшные животные, эти свиньи, особенно крупные, в этих пуговичных глазках светится большой ум.

Дорога вздымалась и опускалась, как американские горки, и каждый спуск оказывался более глубоким, будто впереди текла скрытая от глаз речушка, где-то под красно-золотисто-рыже-оливково-серой массой крон деревьев. Конлину нравились низкие места, лесистые, забытые уголки, в которые трудно проникнуть взглядом и трудно пробраться. Такие места полезны; не то чтобы ему сейчас было нужно такое место. Он ехал ради удовольствия, не по делам.

Впереди виднелся городок, за первыми рощами деревьев. Обычный зеленый дорожный щит с названием отсутствовал, но лезть за картой не стоило. Над поселком возвышалась характерная водонапорная башня цвета тусклого серебра, ржавеющая на своих опорах, словно одна из брошенных марсианских машин Герберта Уэллса. На ней тоже не значилось никакого названия. Конлин опустил стекло со своей стороны на несколько дюймов и впустил прохладный воздух. Несмотря на примесь запахов свиней и пыли, в нем ощущалась чистота, чистота бледного света на деревьях, отходящих ко сну.

Конлин знал, почему он съехал с шоссе. Дело было не только в еде. Такие городишки напоминали ему о том городе, в котором он вырос. «Дом» — это понятие уже не имело большого значения и, уж конечно, не вызывало ностальгии. Но он догадывался, что эти крылечки и переулки никогда тебя не покидают; ты никогда не перестаешь слышать грохот товарных вагонов и лязг их сцепок. Ему нравилось иногда проезжать через такие городки, чтобы убедиться, что они все еще существуют.

Он не ел уже часов шестнадцать-семнадцать, — ночью было много дел, спал всего несколько часов, а потом сосредоточенно и долго вел машину. Нет смысла спешить обратно в Чикаго. Работу он сделал хорошо. Конлин нашел Энфилд — тот был помечен на карте, если приглядеться повнимательнее.

Дорога пошла в гору. На гребне горы вдруг возник комбайн, так внезапно, словно земля разверзлась и изрыгнула его. Конлин свернул правее, сорняки заскользили по бамперу. Комбайнер приветливо поднял руку и исчез в облаке дизельных паров и летящего из-под колес гравия. Сельские жители обычно машут тебе рукой, но это не значит, что они тебе доверяют. «Привет. Здорово. Здравствуй». Как правило, Конлин избегал выходить из машины в маленьких городах, но он уже очень далеко уехал от Энфилда, а старого Купера не объявят официально пропавшим еще дней пять, старик «уехал на рыбалку».

Купер облегчил ему задачу. Хотя в Энфилде он был в безопасности, но нигде нельзя чувствовать себя спокойно. Теперь Купер лежит внутри двойного рулона крепкой, проветриваемой сетки из пластика, придавленный большими камнями, на дне речушки, очень похожей на ту, что впереди. Пластик будет храниться вечно — в этом и прелесть пластика. А вот Купер не будет. Колин представил себе сомов, отщипывающих кусочки от старика; потом их самих поймают и подадут на стол в закусочной. Зря эта мысль так его забавляет.

Слегка постукивая ногой по педали тормоза, Конлин направил «малибу» вниз, на узкий мост через мутную речушку. Как и водонапорная башня, этот мост был старомодным: перила на заклепках, не выше окон автомобиля, равномерно покрытые оранжево-красными оспинами ржавчины; приподнятый настил для колес автомобилей из выгоревших добела досок с подстилкой из гравия между ними. Речушка, где валялись свиньи, пересекала пастбище, направлялась на север и убегала вдаль, к мрачному лесу на юге.

День стоял великолепный, один из тех дней в середине осени, когда кажется, что небо устроило окончательную распродажу солнечного света, типа «все на продажу». Ни облачка, сколько глаз хватает.

Конлин вздрогнул, заметив какое-то едва уловимое движение, и снова крутанул руль. У него возникло впечатление, будто кто-то стоит у самой дороги, возможно, какой-то старый фермер собирался перебежать на другую сторону, совершенно не думая о машинах. Но там никого не было. Может, то была игра теней от деревьев и длинного транспаранта, колышущегося дальше, на самой границе леса, где он уступал место городу.

Конлин заморгал, глядя на этот надутый ветром транспарант. Он был закреплен на четырех шестах, с черными буквами на оранжевом фоне по всей длине:

ПАРАД В ПЯТНИЦУ, В 19:00

Парад. Сегодня пятница. Конлин ухмыльнулся, он вспомнил. Хэллоуин, праздник, когда вдруг становится нормальным затаиться в тени и следить за всем миром сквозь прорези маски. На плакате не было слова «Хэллоуин». Да этого и не требовалось. Всё объясняли дата и цвета. Конлин почувствовал холодок предвкушения: действительно, к чему спешить? Он может неторопливо пообедать, потом побродить по городку до темноты. Посмотреть Парад. Пожить медленно. Понюхать цветы. Хэллоуин — это единственный праздник, который представлял для Конлина какой-то смысл. Он не имеет отношения к тому благородству или альтруизму, которые напускают на себя люди, не имеет отношения к Высшим существам, которых они выдумали и скроили по своему разумению. Он имеет отношение к двум реальным вещам — маскараду и смерти.

Дома, большие дома вырастали на фоне плоского горизонта, окруженные овинами, сараями, машинами, несколькими высокими деревьями. Но здесь, в городке, строения теснились друг к другу, одни — одноэтажные, другие — двухэтажные. Большинство было с верандами. Огромные старые дубы и вязы во дворах опустили ветки на крыши из дранки.

Конлин держал стрелку спидометра примерно на двадцати милях в час, потом стал останавливаться на каждом углу, когда появились знаки «стоп»; ветки вокруг них были аккуратно подрезаны. Люди не обращали внимания на седан, скользящий по их главной улице — Гранд-авеню. Конлин тихо присвистнул при виде этой «грандиозной» улицы. Справа возвышался хлебный элеватор, и, да, — к нему вела неизбежная железнодорожная колея. Магазины с товарами первой необходимости, где продавали газовые насосы. Даже мигающий красным сигнал светофора висел над перекрестком в том месте, где улицу прорезала какая-то окружная дорога.

Почтальон мерно шагал по неровному, пересеченному корнями деревьев тротуару с тяжелой сумкой через плечо. Два старика склонились над поднятым капотом пикапа на дорожке у дома. Неуклюже поставленный трехколесный велосипед с розовыми ленточками на руле сообщал всему миру о том, что здесь живет маленькая девочка.

Конлин с удовольствием думал о своей теории Хэллоуина. Честный праздник — первобытный танец, которым и является человеческое существование: «Мы носим маски. Мы собираем и едим конфеты. Мы умираем».

Дорожные указатели, синие, с белыми буквами — «Элеватор», «Зола», «Чероки», — но ни одного названия самого городка. Например, вывески «Добро пожаловать в Бёрдпорт, население 5000». Может, оно скрыто тем оранжевым транспарантом с объявлением о Параде? Сдержанный городок, он сообщает только самые необходимые сведения. Конлин снизил скорость и почти прополз по участку дороги у школы, хотя все дети сейчас на занятиях. Вторая половина дня перед Хэллоуином, и к тому же пятница: вероятно, у них сейчас там веселье в каждом классе, они едят печенье с апельсиновым желе, а потом устраивают шествия по коридорам школы в блестящих, дешевых костюмах в обтяжку с масками на резинках и стандартным именем и изображением персонажа из мультиков на груди. Да. Можно подумать, волк-оборотень бегает в рубашке с надписью «Волк-оборотень». «Полнолуние… близится Превращение… зарегистрированный торговый символ появляется у меня на груди…» Ха-ха.

Даже на школе не стояло название городка.

Скобяная лавка, почта, магазин электроники (с большим выбором новомодных телевизоров) «Мир игр Джейсона — здесь можно поиграть в ролевые игры!». О-о-о, ролевые игры. Пара закусочных с неоновой рекламой пива в витринах… магазин спиртных напитков, парикмахерская. Там должен сидеть, по крайней мере, один старожил — в кресле для ждущих своей очереди клиентов, не собираясь делать стрижку. Интересно, подумал Конлин, парикмахеры в таких городках по-прежнему намыливают тебе шею пеной с помощью маленького круглого помазка и по-прежнему пользуются грозными опасными бритвами, которые затачивают о кожаные ремни?

Здесь.

«Кухня Стейси». Там должны собираться ушедшие на покой фермеры вокруг огромных тарелок с поджаренной на сале едой, и все сидят в своих кепках с длинными козырьками. Это место ему подходит.

На главной улице есть свободные места для машин, но Конлин свернул за угол на Ореховую улицу и припарковался перед серебристым «фордом»-пикапом у двухэтажного кирпичного торца ресторана.

Поднимая стекло, он огляделся вокруг. В двадцати футах впереди — зеленый контейнер для мусора и переулок. Через дорогу — еще одно старое кирпичное строение, которое казалось заброшенным. На бетонной плите над дверью вырезаны слова «Дейли Ньюс» — новости дня. Вот почему оно заброшено. Наверняка здесь мало «новостей дня».

Никаких счетчиков за парковку, только вывеска, запрещающая парковку в ранние утренние часы. Он потянулся, стоя рядом с машиной, чтобы размять затекшие ноги и спину, наслаждаясь солнечным теплом. На потрескавшейся стене ресторана кто-то написал краской из баллончика «Ферг — горячий парень!», белыми буквами высотой в фут. В нескольких шагах справа красовалась надпись «Ферг + Диана» внутри скособоченного сердца-«валентинки».

Нажав кнопку на ключе от машины, он проследил, как кнопки дверных замков опустились, издав одновременно четыре щелчка. Удобная машина, спасибо Дженку. Дженк — знаток автомобилей. Через пару дней этот автомобиль станет чистым, а потом исчезнет (новые номера, может, даже новый цвет) и будет выставлен на продажу на одной из площадок Дженка, разбросанных по всей стране.

Конлин сунул левую руку в боковой карман серой спортивной куртки, нащупал спрятанное в наплечной кобуре оружие. Он привык к его весу — «Глок-18», не самый маленький в этой серии и не слишком удобный, чтобы прятать. Но он идеально устраивал Конлина. Он не связывался с глушителями. Если тебе приходится заглушать выстрел, значит, ты не контролируешь обстановку. Здесь ему не понадобится оружие, но он не собирается оставлять его в багажнике, даже среди бела дня. Машину могли угнать, разбить стекло или увезти из-за какого-нибудь дурацкого муниципального закона, действующего только в этом городке: может, Конлин оставил машину в «зоне граффити» или что-то в этом роде.

Граффити… Ближе к углу Гранд-авеню на выцветшем торце здания виднелась еще одна надпись, сделанная более темной краской, сине-лиловой, которая навела Конлина на мысль, что она, возможно, светится в темноте. Два слова казались выгоревшими, кирпичи вокруг них выглядели побелевшими, словно кто-то пытался уничтожить это проявление вандализма.

«Люкафер правит миром».

«Люкафер». Конлин сразу придумал ответ на том же языке: «Брось, разозлишь Езуса». Черт, жаль, что у него нет баллончика с краской!

На противоположной стороне Гранд-авеню три женщины бродили вокруг прилавков с уцененными товарами перед магазинчиком, где все продают по доллару. Унылые женщины из маленького городка, одна одета в совершенно не подходящие для нее шорты, открывающие взорам бледную, трясущуюся от целлюлита плоть. Конлин окинул взглядом припаркованные машины и грузовички по обеим сторонам улицы; он ничего конкретного не искал, не опасался присутствия полицейских машин (их тут не было), просто присматривался, что там стоит. Парень в зеленой бейсболке, низко надвинутой на лоб, вошел в магазин спиртного. Представительный седовласый человек в костюме вышел из ресторана и двинулся по тротуару прочь от Конлина.

Яркое пятно привлекло взгляд Конлина к телефонному столбу. На уровне глаз висело объявление о Параде, черные буквы на ярко-оранжевой бумаге. Еще не прочитав слова, он обратил внимание на картинку в центре: скелет, одна рука и одна нога подняты. Черный пляшущий силуэт. «Парад на Хэллоуин, пятница, 31 октября, 7 вечера». Здесь стояло слово «Хэллоуин». А мелкими буквами, ниже фигуры, значилось: «Начинается и заканчивается на южной парковке у Совета ветеранов зарубежных войн. Потом состоится церемония награждения». На крохотной карте в нижнем углу был показан маршрут Парада, квадратный замкнутый контур со стороной в четыре квартала. Конлин посмотрел на названия улиц и сориентировался. Найти это место будет просто. Наверняка сегодня в городке это единственное событие.

Другие оранжевые бумажки, точно такие же, висели на столбах и в витринах магазинов вдоль всей улицы. Скелет — это интересный мотив, необычный выбор: не фонарик из тыквы, не пугало среди стеблей кукурузы, не ведьма на метле на фоне лунного диска.

Скелет.

Глазницы черепа и треугольный нос были просто оранжевым бумажным фоном, который просвечивал снизу, но они подразумевали сверкающий, адский свет внутри, подобный огню в тыкве. Рот представлял собой утрированную решетку, напоминающую гребень из оранжевых полосок. Это изображение вызвало воспоминание — воспоминание о книге, которую он прочел в начальных классах; о книге зловещих стихов с нарисованными рядом различными персонажами Хэллоуина на каждой странице. Оборотень, вампир, мумия, ведьма… Но запомнился ему на всю жизнь скелет. Эта иллюстрация, выполненная пугающими черно-белыми красками, изображала оживший скелет в спальне мальчика, — явно стояла ночь, за открытым окном ярко сияла луна. Ребенок был вне себя от ужаса, старался спрятаться под одеялом, но не мог отвести взгляд от кошмарного гостя.

И маленький Конлин тоже не мог оторвать глаз. Скелет просто стоял там, так близко, что можно было дотронуться, но не тянулся к мальчику, не наклонялся над ним и даже, кажется, не смотрел на него. Просто стоял и все. Без кожи, без обрывков одежды — только две-три пряди волос прилипли к черепу, извилистые черные линии, похожие на струйки дыма. И что скелет мог сделать с мальчиком? Может, в этом и был ужас: ты не мог представить себе, что ему надо, зачем он явился.

Конлин моргал, глядя на плакат, и думал о той давней книге. Он помнил стишок на странице, слово в слово:

Джон — мертвец,

Джон — скелет,

Череп и кости,

Тела нет.

Нет в нем жизни,

Не дышит Джон,

Пляшет, хоть раньше

Ленив был он.

Костлявые пальцы,

Мертвый Джон —

Надеюсь, к тебе

Не явится он!

Качая головой, Конлин громко рассмеялся. Вероятно, такую книгу в школах сегодня запретили бы. Он подмигнул скелету и повернулся к «Кухне Стейси». Здесь он повеселится.

Двери было, по крайней мере, полвека — деревянная, со стеклянной вставкой посередине. Вместо защитного бруса или фланца на ней имелась ручка из кованого железа с настоящей задвижкой, изогнутой так, что она прилегала к большому пальцу, словно крохотная черная пластинка картофельного чипса. Когда Конлин взялся за нее, он увидел написанное от руки объявление, приклеенное скотчем к стеклу изнутри. Всего лишь карточка среди более крупных, более ярких объявлений о часах работы ресторана, о предстоящем сельском концерте музыки, о цирке, о продаже набора гаечных ключей, она привлекла его взгляд двумя последними словами: Есть в продаже открытки с Костяным человеком.

Толпа обедающих поредела; уже было больше половины второго. Конлин с щелчком закрыл за собой дверь. Запах гриля смешивался с ароматами кофе, сигарет и какого-то лимонного мыла, наверное, им официантка отмывала столы. Компания посетителей, которые могли быть только постоянными клиентами, расположилась вокруг столика справа, возле стойки: трое коренастых мужчин и одна женщина, все уже немолодые. Они отметили приход Конлина и продолжали свою беседу, что-то насчет того, как «Барб» собирается кое-что выяснить. Женщина мудро кивала, один из мужчин покачал головой и погасил сигарету в пепельнице, а другой затрясся от смеха так, что брюхо заколыхалось.

Слева от Конлина двое мужчин помоложе с серьезным видом жевали, сидя друг напротив друга. Не фермеры, но и не служащие из офиса. Старший, тридцати с небольшим лет, со светло-русыми волосами и темным загаром, ел салат. Младший, может быть, лет двадцати пяти, был одет в рубашку-поло и держал в руке сэндвич с многочисленными начинками. Они кивнули Конлину, он ответил им тем же, проходя мимо, и сел за столик на одинаковом расстоянии от обеих компаний, у стены напротив двери. Здесь не было кабинок — только столы с пластиковыми столешницами и бар с табуретами. Конлин повернулся к бару и прочел названия фирменных блюд, написанные синим фломастером на белой доске.

«Сарделька с луком», нет, спасибо. «Говяжьи ребрышки», «рыбный бут.» — конечно, это для наших друзей-католиков. Поставив локти на столик, он сложил пальцы домиком.

Женщина из группы завсегдатаев откинулась на спинку стула и крикнула в продолговатое окно в кухню:

— Пег, тут кое-кто пришел.

Конлин слышал звон тарелок, упругий стук, похожий на стук скалки, и голоса, по крайней мере, двух человек. Пег появилась в дверях кухни, вытирая руки полотенцем.

— Спасибо, — сказала она женщине. — Эта штука опять засорилась.

Женщина резко рубанула ребром ладони воздух, словно прекращая всякие дискуссии.

— Позови Тома. Просто позови Тома.

— Да. — Пег сделала несколько шагов к Конлину. Пухленькая и молоденькая, маленькие круглые очки, короткие каштановые волосы, завитые в тугие кудряшки, покрасневший носик. У нее был вид давней страдалицы.

— Хотите посмотреть меню?

— Гм, нет, спасибо. — Конлин скрестил руки. — Думаю, мне хватит сэндвича с рыбой.

— Чем его приправить?

Слава богу, «бут.» — это бутерброд, а не что-то еще.

— Соус «тартар»? Лук?

Конлину полагалось еще два блюда в дополнение к «буту». Он выбрал кукурузу и чашку куриного супа с рисом. И кофе — черный кофе.

Прошло десять минут. Двое серьезных парней заплатили по счету и ушли. Конлин пил кофе и краем уха слушал рассуждения постоянной посетительницы о том, как бы она все это объяснила Джерри и как, если он хочет сохранить свое место, ему пришлось бы прийти и проявить заинтересованность. Кофе оказался хорошим. Пег снова наполнила чашку, когда принесла Конлину еду.

У булочки был приятный привкус овса, рыба оказалась нежной, не маслянистой. Когда он посыпал перцем суп, постоянные посетители начали расходиться: сначала ушел мужчина с большим брюхом, в комбинезоне, потом тот, что курил одну за другой сигареты. Затем женщина, пообещав через плечо узнать что-то у Викки насчет бройлера. Остался только самый старший, сутулый мужчина в ярко-красной кепке с козырьком, сидящий спиной к Конлину.

Отправляя в рот одну ложку кукурузы за другой, Конлин наблюдал за ним. Казалось, этот человек вот-вот уснет. Вся его голова отливала белым, будто белый цвет проник в кожу с очень коротко остриженных, блестящих волос. Он все время клонился вперед, потом внезапно вскидывался; его голова, увенчанная красной кепкой, напоминала Конлину поплавок рыболова.

Пег подогрела кофе мужчине. Потом Конлину. Когда она начала вставлять салфетки в держатели, Конлин спросил:

— Мне любопытно, кто или что этот Костяной человек?

Пег расплылась в улыбке — первой улыбке, которую увидел Конлин у нее на лице. А старик проснулся, с трудом повернулся на своем стуле и внимательно посмотрел на Конлина ярко-голубыми глазами.

— Он местная… знаменитость? — Пег произнесла «знанемитость». — Как бы ты его назвал, Билли? — Она посмотрела на Конлина и кивнула в сторону старика: — У нас тут есть специалист.

Человек в красной кепке, Билли, сидел теперь боком, костлявые колени в брезентовых штанах торчали сбоку от стула. На вид ему было лет восемьдесят, кожа свободно висела под чисто выбритым подбородком.

— Феномен, — произнес он тихим голосом, не громким, но и не дрожащим. Он слегка сдвинул назад кепку с морщинистого лба и говорил медленно, казалось, он обдумывает каждое слово, выкладывает их, как сокровища из обувной коробки. — Он герой и монстр. Некоторые говорят — призрак. Другие говорят — сам дьявол.

Конлин наклонился вперед, всем своим существом умоляя Билли продолжать.

— Каждый год приходит на Парад. Танцующий скелет, точно как на наших плакатах.

Конлин вспомнил о рождественских парадах, на которых бывал в детстве: в конце действа Санта-Клаус спускался на парашюте с самолета и к восторгу толпы приземлялся с криками «Хо-хо-хо». Наверное, это нечто вроде того.

— Городской талисман? — высказал он предположение.

— О, нет. — Билли покачал головой, больше нажимая на «о», чем на «нет». — Нет, мы уважаем Костяного человека. Мы его любим, но он нас пугает. Или, может, именно поэтому мы его любим. Он намного старше нашего города.

— Он не живой, — подсказала Пег. — Он весь из костей. Он сверхъестественный.

Конлин широко улыбнулся, переводя взгляд со старика на девушку и обратно, в ожидании концовки этой шутки. Но Билли только наблюдал за ним, а Пег вернулась к держателям для салфеток. Костяной человек был достопримечательностью городишки, и эти двое мастерски его рекламировали.

— Значит, он — сверхъестественное явление, — произнес Конлин, — и является каждый год на Парад Хэллоуина.

— Правильно, — ответил Билл. — Только не всякий способен его увидеть.

Конлин фыркнул и быстро постарался прикрыть смех кашлем. Как это удобно! Призрак с уведомлением об отказе. Если ты его не сможешь увидеть, это твоя проблема. Местный совет по туризму работает блестяще.

— Хорошо, что вы изобразили его на почтовых открытках.

Билли рассмеялся.

— Вы придете на Парад?

— Ни за что его не пропущу.

Билли понимающе кивнул.

— Люди приезжают издалека, чтобы посмотреть. Это стоит лицезреть, даже если вы не увидите Костяного человека. Собственно говоря, на вашем месте я бы не слишком жалел, если вы его не увидите.

— Почему вы так говорите?

«Кроме очевидной причины — прикрыть свою задницу».

— Ну… — Билли отвел взгляд. — Кажется, те, кто его совсем не замечает, гораздо счастливее тех, кому выпал такой случай.

— Увидеть его значит навлечь на себя что-то вроде проклятия? Все равно что услышать крик баньши?

— Нет, я не совсем это имел в виду. Я-то его вижу и не считаю себя проклятым. Просто… как сказано в Библии, «кто умножает познание, умножает скорбь», что-то вроде этого.

Библия. Конлин довольно хорошо знал Библию.

— Ты его видишь, — сказал Билли, — а потом видишь много такого, чего, может быть, предпочел бы и не видеть. Костяной человек — это тяжелая правда.

— Ладно. — Конлин откинулся на спинку стула и допил кофе. — Интересно, увижу ли я его.

— Есть способ проверить.

— Вы хотите сказать, если прийти на Парад?

— Я хочу сказать — прямо сейчас.

«Прямо сейчас». Водянистый холод забулькал внизу живота Конлина. Он чувствовал его в тот единственный раз, когда осознал, уже готовясь напасть, что его противник тоже вооружен. Все равно что обнаружить змею в своей постели.

Но почему эта мысль его встревожила? Чем это может ему грозить?

Словно по подсказке, Пег вышла из-за стойки бара и взяла тяжелый альбом с полки, где лежали безделушки и телефонные справочники. Она принесла его на столик Конлина.

Билли подошел, шаркая ногами, и сел на стул напротив Конлина. Пег снова налила им кофе, взяла тарелки и удалилась на кухню. Сморщенными руками Билли повернул альбом к Конлину.

Книга Костяного человека.

Альбом был дешевым, на проволочной пружинке, название на обложке из офсетной бумаги было написано от руки ярко-оранжевым маркером. Слова убегали вверх, к правому краю, результат плохого расчета. Ниже названия были нарисованы персонажи Хэллоуина, многими художниками, более тонкими фломастерами различных цветов. Здесь явно изображался Парад. Некоторые создания были нарисованы детьми и представляли собой примитивные наброски, с одних капала кровь, у других имелись клыки и желтые глаза. Оборотень на двух ногах потрясал большой костью, как в мультике. Некоторые картинки казались работой подростков: злобного вида фэйри в невероятных доспехах, принцессы с развевающимися волосами и громадными, невинными глазами японских «манга». Некоторые существа были выписаны с большим мастерством, тщательно, с тенями, они так и рвались с обложки.

Конлин вопросительно взглянул на Билли.

— Откройте альбом. — Билли подался вперед, опираясь на скрещенные руки.

Конлин взялся за обложку и раскрыл книгу. Новые рисунки теснились на маленькой страничке, где тот же заголовок был размещен более удачно, на этот раз написанный четкими черными буквами, на линиях, прочерченных с помощью линейки. Следующий разворот вспыхнул многоцветными надписями на обеих сторонах, левой и правой. Картинки уступили место чему-то вроде граффити на тему Костяного человека: посланиям от десятков людей. Костяной человек рулит! Фанат. Мы видели Костяного человека, 98 год. Семья Роберта Линча, Сок-сити, Висконсин. Круто, КОСТИ! Остеофил, 1999 год. А под этой строчкой: Дурень, Эта книга — остеофил! Дункан, 11.01.99.

Этот альбом напомнил Конлину книжки для граффити, которые, как он читал, заводят в некоторых ночлежках, в домах с привидениями, переоборудованных в гостиницы. Это дневники, в которых постояльцев просят оставлять свои послания. Интересно, подумал Конлин, расписался ли в этом альбоме последователь «Люкафера» или та, что считает Ферга горячим парнем.

Но этого не может быть на самом деле: он видел, по крайней мере, пятнадцать названий штатов только на этих двух страницах. Он потер подбородок:

— Вы мне хотите сказать, что туристы каждый год слетаются сюда на Хэллоуин?

— Мы себя не рекламируем. Мы любим покой и тишину. Никаких сувенирных лавок, только несколько открыток, потому что люди все время просят чего-нибудь, что можно купить и увезти домой. — Билли пожал плечами. — Мы не возражаем против небольшой компании, если люди умеют себя вести. Они каким-то образом появляются здесь. — Он улыбнулся Конлину. — Как вы.

— Я не знал о… Я просто проезжал мимо.

— Да. Я часто это слышу.

Конлин явственно почувствовал покалывание на коже головы. Он бросил взгляд в окно, представив себе, как этот город наполняется людьми — голодными, как был голоден он сам, или заблудившимися, или у которых сломалась машина, или кому просто нужно залить в бак бензина. Он подумал о тех двух мужчинах с серьезными лицами, которые здесь только что сидели. Может, они тоже приезжие?

Да, наверняка. Все это часть истории, создание настроения для Парада. А что еще такому старику делать весь день, кроме как совершенствовать свое мастерство рассказчика этой истории? Вероятно, его история становится все интереснее год от года. Лучшим объяснением было то, что кто-нибудь из городишки съездил в Мексику и решил, будто День Мертвых — это здорово. Вероятнее всего, пять или шесть местных жителей в припадке буйного веселья достали коробку фломастеров и нарисовали весь этот альбом одним дождливым субботним вечером.

— Видите ли, это новая книга, — объяснил Билли. — Она начинается в 98-м. У Стейси в кладовке их целая коробка, те более старые. И это не единственное место в городе, где ведут книгу Костяного человека. Парады начались давно, и он всегда в них участвовал. — Пожелтевшим ногтем Билли постучал по записи, сделанной пурпурными чернилами. — Вот один из тех, кто его не увидел.

Был здесь, сделал это, видел НОЛЫ Джим, Небраска, ноябрь 99 года.

— Вот еще один, — сказал Билли.

Veni, поп vidi! Костяной человек — миф! Без подписи.

Конлин кивнул.

— Вы честно даете возможность высказаться неверующим.

— Да. — Билли втянул губы и с причмоком отпустил их. — Теперь мы подошли к первой фотографии.

Он перевернул перед Конлином следующий лист, открыв единственную фотографию, приклеенную к правой странице почти посередине, ближе к внешнему краю. Ее окаймляла головокружительная путаница из слов и маленьких нарисованных черепов. Одно фото в море надписей фломастерами.

Конлин наклонился ближе.

Половину снимка занимал деревянный забор, за забором — дом. На переднем плане люди в маскарадных костюмах, дети и взрослые. Велосипед выезжает из кадра слева.

— Вы его видите? — спросил Билли.

Конлин не заметил никакого скелета. Он почувствовал прилив разочарования. А чего, собственно, он ожидал?

— Не волнуйтесь. Его на этом снимке трудно увидеть. — Билли нарочито медленно поднес палец к фотографии, задержал его на весу над людьми в масках, над колесом велосипеда, над ветками темного дерева во дворе.

— Он… там.

Над верхним краем деревянного забора, там, где доски были заострены, словно стены форта, виднелась сероватая тень. Какое-то выпуклое пятно, похожее на донышко перевернутой миски.

— Он спрятался за этим забором. Это его макушка.

Конлин поднял глаза и уставился на Билли исподлобья. Значит, все это шутка, вроде той, когда человеку показывают лист чистой белой бумаги и говорят, что это снимок трех белых собак во время снежного бурана. Но на лице старика по-прежнему не было и намека на розыгрыш.

— Ну, я понимаю, что это фото никого не убедит, — продолжал Билли. — Его сюда поместили, чтобы подготовить вас к тому, что вам предстоит увидеть. — Он взглянул на Конлина, прикусив кончик языка зубами, глаза его выжидающе блестели. Интересно, подумал Конлин, сколько раз старик произносил эти самые слова перед другими, здесь, в этой столовой, за этим самым столом? — И еще этот снимок включили в альбом, — продолжал Билли, — чтобы показать, что Костяной человек всегда является частью нашего пейзажа, замечаете вы его или нет.

Конлин пожевал губу. Это все больше напоминало религию.

— Теперь посмотрим, как вам понравится вот это.

Билли перевернул еще одну страницу. Она сложилась пополам, потом распахнулась под грузом фотоснимков.

Одним из самых полезных качеств Конлина было умение держать нервы в узде. Он невозмутимо смотрел в дуло девятимиллиметрового «танфолио»; он щурился на свет мигалок копов, когда у него в багажнике лежал заказанный объект, и красноречие позволило ему благополучно уехать. Но фото на этом развороте разрисованного альбома подействовали на него, как удар холодного лезвия лопаты в живот. По спине побежали мурашки, глаза заметались от снимка к снимку.

Все это были совсем недавние фотографии, сделанные различными фотоаппаратами. Большинство — цветные, стандартного размера, но пара черно-белых снимков претендовала на художественность, отличалась резкой игрой теней. Фотокадры Парада. Ряды шагающих людей в маскарадных костюмах, стоящих на низких платформах и ухмыляющихся сквозь грим и маски. Они сжимали в руках метлы и придерживали на ветру остроконечные шляпы, за ними тянулись грязные бинты, развевались окровавленные простыни, они прижимали к груди автоматы и топоры из пластмассы, за поясом у них торчали кинжалы. Только на некоторых были костюмы, купленные в магазинах. И взрослых на фото было не меньше, чем детей, а может, и больше.

И на каждой фотографии, обычно на видном месте, присутствовал танцующий скелет человека.

Костяной человек.

Конлин нахмурился. Каким бы способом ни был создан этот призрачный герой городка, он был хорош. Сначала Конлин искал проволочки, устройство, позволяющее управлять марионеткой с какого-нибудь ближнего тягача или платформы на колесах. Но нет, скелет явно не просто болтался на ниточках. Слишком много у него было разных поз, его руки и ноги занимали четкие положения, и он находился повсюду: то на газоне, то в центре Парада, то балансировал на заборе. На одном жутком, отчасти комичном снимке он скорчился на коньке крыши, играя на скрипке.

Конлин провел кончиками пальцев по эмульсии. Он не видел никакого несовпадения, никакой разницы в качестве изображения фигуры и фона. Эти отпечатки не имели никакого сходства с фальшивыми снимками огромной рыбы на открытых кузовах грузовиков или фермеров, сидящих верхом на гигантских тыквах. Большинство фотографий — слишком старые, не цифровые. На некоторых Костяной человек отбрасывал такую же тень, как тени остальных фигур. На многих ужасный фантом взаимодействовал с людьми: жадно тянулся узловатыми пальцами к ребенку, одетому как гроздь винограда, бил чечетку рядом со степистом в цилиндре и фраке, отдавал честь подростку в военном камуфляже. Никто, ни на одном фото не касался Костяного человека, хотя люди явно видели его и расступались перед ним. На лицах, не закрытых масками, Конлин читал хмурое уважение, а в некоторых случаях — и нечто, похожее на страх.

— Вы здесь не увидите никого в костюме скелета, — произнес Билли, и его внезапно прозвучавший голос заставил Конлина чуть заметно дрогнуть. — Вы их у нас не встретите. Никто не хочет наступить Костяному человеку на мозоль.

Конлин глубоко вздохнул и почесал ухо.

— Хорошо сделано. Должен вам сказать, я не понимаю, как это выполнено. Это какая-то реальная фигура, не лабораторный трюк.

— Да, — ответил Билли, с безмятежной улыбкой разглядывая фотографии. — Он настоящий, еще какой настоящий.

Потирая ладонью рот и подбородок, Конлин рассматривал надписи на странице, стараясь систематизировать все, что узнал. «Вы, неверующие! — кричала одна надпись рядом со стрелкой, указывающей прямо на Костяного человека. — Вот он, здесь!»

Эти фотографии убедили Конлина: чем бы ни был Костяной человек, он не являлся массовой галлюцинацией или чем-то примитивным, вроде местной небылицы. У людей, живущих вокруг Лох-Несса, нет десятков четких фотоснимков их чудовища, но все же Несси знают во всем мире.

— Почему я не слышал о Костяном человеке? — спросил Конлин. — Все эти люди, которые его видели… Почему о нем не говорят?

— Вот это действительно хороший вопрос. — Билли откинулся на спинку стула и вытянул старые кости, сплетя пальцы за головой. — Я и сам раньше этому удивлялся. Люди приезжают толпами посмотреть на Парад, и никто им не запрещает фотографировать. Дело в том, я думаю, что Костяной человек предпочитает оставаться в тени.

— Как ему это удается?

— Позвольте рассказать вам одну историю. Я знаю парня с севера штата. Раньше мы с ним играли в боулинг. Он прожил здесь пару лет, работал с нами на элеваторе. Он мог видеть Костяного человека, приезжал на Парад, по крайней мере, два раза, насколько я помню, еще в начале восьмидесятых. Потом переехал обратно на север, кажется, у него дом в том городе, где находится атомная электростанция.

— Клинтон, — подсказал Конлин.

— Да, точно. Во всяком случае, я столкнулся с ним на ярмарке штата лет семь или восемь назад. Он меня очень хорошо знал, расспрашивал обо всех своих старых приятелях, и мы разговорились. — Билли подался вперед, опираясь на локти, его рубашка сухо зашуршала о пластик. Он опять смотрел прямо в глаза Конлину. — Не помню, как возникла эта тема, но когда я заговорил о Параде, он не смог вспомнить Костяного человека!

Конлина опять обдало холодом.

— Как это «не смог вспомнить»? Весь Парад держится на…

— Вот так просто — не смог вспомнить, как будто у него большой провал в памяти, похожий на черную дыру в космосе. — Палец Билли вернулся к снимку и прикоснулся к Костяному человеку. — Как у тех людей, которые его не замечают. Они смотрят на этот снимок и видят всех этих людей, стоящих вокруг пустоты и глядящих в пустоту. Я сказал тому парню: «Ты помнишь Костяного человека?», а он ответил: «Разве там что-то такое было?» Я сказал: «Ты его миллион раз фотографировал», а он ответил: «Я не помню, чтобы снимал нечто подобное».

Теперь Конлин не смог сдержать смеха.

— Значит, все эти люди приезжают сюда и видят его, а когда уезжают, забывают Костяного человека, и на их фотографиях его нет?

Билли кивнул.

— Думаю, это происходит именно так, может быть, некоторые даже и не помнят, что побывали здесь. Скорее всего, Костяной человек любит уединение.

— Да. — Конлин повертел головой, вытягивая шею. — А как же те открытки, которые вы продаете? Они превращаются в пустые картонки на выезде из города?

Билли пожал плечами.

— Никогда не пробовал послать такую открытку.

Конлин взглянул на часы. Шел третий час. Он уже много лет не тратил столько времени на ланч.

— Ну, это было потрясающе интересно. Я вам благодарен.

— Насмотрелись? — спросил Билли, указывая на открытый альбом.

— Не насмотрелся. — Конлин достал бумажник. — С нетерпением буду ждать семи часов.

Билли улыбнулся.

— Приезжайте-ка пораньше, чтобы занять хорошее место.

Конлин оставил щедрые чаевые для Пег. Он вдоволь напился кофе, да и время провел отменно. Весь этот городишко был как раз тем развлечением, которого он искал. Надо будет оторваться на всю катушку — погрузиться в жутковатое очарование Парада, потом хорошенько выспаться ночью.

— Здесь есть мотель? — спросил он у Билли, который сам принялся листать «Книгу Костяного человека».

— Два. «Найт-Лайт» и «У Мецгера», оба на Людерс-роуд. Это последняя дорога, идущая с севера на юг, на западной окраине.

— Как по-вашему, у них есть свободные комнаты сегодня, при таком наплыве народа?

Казалось, Билли поглощен созерцанием альбома.

— О, вероятно, они для вас что-нибудь найдут.

Конлин отодвинул свой стул и непривычным для себя жестом протянул Билли руку для рукопожатия.

— Еще раз спасибо за… — Он не вполне был уверен, как это назвать. Местный колорит?

Билли ответил ему. Его старая рука на ощупь походила на сухую ветку, покрытую воском.

На полпути к кассе Конлин остановился, рассматривая чек, и его внезапно осенила одна мысль. Потом он взял с ближайшего столика запаянное в пластик меню с жирными следами пальцев. Он не сомневался в подсчетах Пег, он искал адрес. Но его не обнаружилось.

— Между прочим, — произнес он, снова поворачиваясь к Билли, — как называется этот город?

Билли поднял взгляд и равнодушно ответил, произнеся название, которое удовлетворило любопытство Конлина: какое-то совершенно естественное название для маленького провинциального городка, затерянного среди бобовых полей. Но едва Конлин подошел к стойке, он забыл название. Конлин заморгал и открыл рот, но он выглядел бы круглым идиотом, если бы спросил еще раз.

«Вот как это работает». От этой мысли его обдало волной холода, будто он открыл холодильник. «Уедешь отсюда, а когда удалишься на милю, забудешь весь город». Нет, Конлин так не думал. Он прошел в туалет — чистый и тускло освещенный, только дверная ручка, казалось, вот-вот отвалится, — потом посмотрел на открытки с Костяным человеком. Пег вышла из кухни и направилась к нему.

— Все в порядке? — спросила она, принимая пухлой ручкой чек.

— Все просто замечательно. — Конлин открыл бумажник и заплатил мелкими, неприметными купюрами.

— Старик вас не усыпил? — Она с улыбкой бросила взгляд на Билли и наколола чек на спицу.

— Вовсе нет. Он разжег мое любопытство.

— Парад? Вам понравится.

В таких ситуациях Конлин обычно не задерживался, не давал кассиршам или продавцам магазинов повода лишний раз взглянуть на него. Но он не мог удержаться, чтобы не просмотреть открытки.

Несколько открыток представляли собой нарисованные изображения танцующего скелета, выполненные в причудливом, старомодном стиле Хэллоуина, который нравился Конлину. Одна открытка была увеличенным снимком рекламного плаката Парада, сделанным в другой год, поскольку на этом снимке Хэллоуин приходился не на пятницу, а на среду. Очевидно, не имело значения, приходится ли Парад на вечер учебного или рабочего дня, день мог выдаться какой угодно — но всегда тридцать первого числа. Открытки в нескольких верхних кармашках на стенде из проволоки были фотоснимками реального Костяного человека, очень похожими на фотографии в альбоме. Конлин, в конце концов, купил по одному экземпляру каждой открытки. Пег положила их в маленький пакетик из белой бумаги, без логотипа, и Конлин сунул их в боковой карман своей спортивной куртки.


Серебристый пикап, стоявший за его машиной, уже уехал, и никакой другой автомобиль на это место не встал. Вместо того чтобы вернуться к машине, Конлин прошел пару кварталов по Гранд-авеню, вдыхая осенний воздух. Он уловил легкий запах костра, наверное, кто-то сжигает листья на заднем дворе, подносит их к дымящейся куче, прижимая к зубьям грабель рукой в перчатке. Конлин представил себе, как потрескивают листья, когда язычки пламени прорываются сквозь них снизу. Этот запах напомнил ему о футбольных матчах, фонарях из тыквы, густеющих вечерних тенях, вкусе засахаренной кукурузы…

В трех кварталах от «Кухни Стейси» он нашел то, что искал: банк для автомобилистов с телефонной будкой в одном из углов стоянки, рядом с банкоматом. Телефоны-автоматы в наше время найти все труднее, а среди тех, что сохранились, все меньше исправных. Но Конлин презирал сотовые телефоны. Он предпочитал звонить только в случае крайней необходимости и на собственных условиях. Было нечто приятное, нечто почти романтичное в том, чтобы найти телефон-автомат и сделать звонок, когда заказ выполнен. И еще: то, что с ним нельзя связаться, заставляло клиентов нервничать. Это тоже плюс.

Он набрал номер, выслушал инструкции и опустил в автомат монеты. Два гудка, и на третьем он услышал, как сняли трубку.

Молчание на другом конце провода требовало, чтобы заговорил звонящий.

— Мистер Кляйн?

— Нет, — ответил холодный, рафинированный голос. — Это мистер Сайрус. Кто говорит?

Прекрасно. Сайрус — помощник Кляйна и имеет все права принять его сообщение. Конлин заговорил четко, без запинок, следя за происходящим вокруг сквозь стекла кабины.

— Говорит Джек, я звоню из дома в Арлингтон-Хайтс. Я только хотел сообщить мистеру Кляйну, что ремонт закончен. Все сделано так, как он хотел.

Последовала короткая пауза.

— Он будет очень рад услышать это.

— Да. — Больше не прибавив ни слова, Конлин повесил трубку.

Вышел из телефонной будки и потянулся в ленивом солнечном свете. Такой звонок был чем-то вроде вишенки в бокале той услуги, которую он оказал; клиентам очень важно узнать, что они получили то, за что заплатили, и не надо ждать и просматривать газеты. Специалисту такого калибра, как Конлин, платили вперед. Клиенты знали, что он выполнит работу. Ему нужно было поддерживать репутацию, и если бы он когда-нибудь потерпел неудачу — ну, Конлину лучше всех известно, что никому не удается убежать достаточно далеко или достаточно быстро.


Когда он снова забрался в «малибу», ему стало жарко, как в разгар лета. За руль почти невозможно было взяться, а запах новой обивки автомобильных сидений от нагрева стал сильнее. Конлин завел двигатель, открыл окно со своей стороны и ехал медленно, пока не попал на маршрут Парада. Вспомнив карту на оранжевых листовках, он поехал по северной стороне — по Тэтчер-стрит — на запад. Увидел указатель к Совету ветеранов зарубежных войн, а потом и само здание с левой стороны улицы впереди; его будет несложно найти.

Улицы жилых кварталов города были почти такими же, какими он помнил с детства, которое прошло в еще меньшем городке. Вагончики-прицепы, собачьи будки, подвесные качели на ржавых цепях, а под ними — лысые пятна на газонах… и повсюду висели праздничные гирлянды. Даже здесь, в глуши, люди вкладывали сотни долларов в обширную индустрию, которой стал Канун дня Всех Святых; а то, чего не могли купить, они делали сами. Нет, в обратном порядке. Здесь предпочитали все делать сами: набивали старую одежду, откапывали пожелтевшие от времени простыни, обшаривали сундуки на чердаках в поисках шляп и пыльников. И все эти пожертвования несли на алтарь Хэллоуина. Гирлянды фонариков украшали деревья, некоторые уже горели при свете дня, мигали оранжевыми огоньками, дальние родственники рождественских гирлянд, которые зажгутся через месяц. Интересно, подумал Конлин, Рождество здесь празднуют с такой же помпой, как Хэллоуин?

Летучие мыши и привидения раскачивались и трепетали на ветвях деревьев. Пластиковые горгульи, скорчившись, сидели на балконе трехэтажного дома. Целые семейства вампиров стояли во дворах, прислонившись к стене, деревенские пугала с кувшинами кукурузного самогона, в запятнанных кровью рубахах. Вокруг крылечек поганками вырастали из земли могильные камни, и Конлина вдруг охватило желание остановить машину и посмотреть, нет ли на них надписей. Что на них написано — обычное «покойся с миром», совсем ничего или маленькие смешные эпитафии в стихах? Но он поехал дальше, вслед за заходящим солнцем.

Вокруг суетились люди: автомобили переезжали из одного двора в другой; взрослые стояли в проемах открытых дверей, бросая реплики невидимым собеседникам в доме. Иногда нетерпеливые дети дергали взрослых за руки. На верандах собирались компании, экипированные узелками и корзинками. Вдоль Тэтчер-стрит уже расставляли шезлонги, за четыре часа до начала действа. С наступлением сумерек проснется, оживет детская страна чудес. Внезапно Конлина охватило жгучее нетерпение попасть туда, вернуться в давно исчезнувшее время.

Улица Тэтчер упиралась в Людерс-роуд, за которой уходили вдаль опустевшие поля, испещренные темными островками леса. Фабрика по переработке сои лиловым пятном маячила на горизонте, словно средневековый замок, охраняющий эти земли. Конлин посмотрел в обе стороны и решил повернуть налево, что оказалось ошибкой: в этом направлении дорога увела его мимо последних домов, стоянки трейлеров, живописного кладбища и перегороженной цепью дороги, уходящей в сосновую рощу. На стоящем рядом дорожном указателе было от руки написано: «Участок ворон». Конлин не знал, оборудовано это место для Хэллоуина или же оно отдано воронам на весь год. Подходящее место, прямо напротив кладбища.

Он развернулся у склада и поехал обратно на Людерс.

Мотель «Найт-Лайт» оказался гораздо новее, чем он ожидал: одноэтажное, длинное, узкое строение. Очевидно, Костяной человек приносил отличную прибыль — стоянка была заполнена машинами, но неоновая вывеска гласила: «Есть свободные места». Скромный маленький мотель — именно то, чего можно ожидать в городке подобных размеров: ни бассейна, ни рекламы фитнес-клуба, ни выхода в Интернет.

Еще две машины притормозили у входа, когда Конлин подходил к стойке ресепшн. Хорошо, в толпе затеряться гораздо легче. Заполняя регистрационную карточку, он понимал, что может написать все, что угодно — любое имя, марку автомобиля и его номер; так он и сделал. Пузатый владелец даже не удостоил его взгляда, когда Конлин сказал, что расплатится наличными. Объявление, приклеенное к стойке, сообщило ему, что нужно платить вперед. Конлина это устраивало. Хозяин заселял мотель, начиная с передних комнат, поэтому окна номера Конлина выходили на сторону, где его машину не увидит никто, кроме обитателей дома престарелых, стоявшего за оградой. Хотя и это неважно. Проезжая через автостоянку, он увидел, что здесь не больше половины составляют номера штата Иллинойс. Были номера из Индианы, Кентукки, даже Флориды. Странно. Подъехав к бетонному ограждению перед номером 18, он запер машину и подергал ручку со стороны водителя. Это было единственное место парковки, которое ему понадобится до утра. Он предпочитал пройти десять или двенадцать кварталов до места, где состоится Парад.

Ключ мотеля оказался современной серой карточкой. Конлин окинул взглядом комнату, чтобы убедиться, что сможет здесь спать: никаких чудовищных дыр в стене или трупов, распростертых на кровати. Трупы. Он слышал однажды городскую легенду, что киллеры иногда избавлялись от трупов, вырезая углубление размером с человека под матрасом кровати в мотеле. Глупо, конечно, поднимать матрас, разрезать ткань и металл и тайком тащить тело в номер мотеля. Ни один разумный человек не станет столько возиться, чтобы спрятать то, что все равно скоро начнет отвратительно вонять. И все же Конлин никогда не ложился, не проверив постель.

Три часа сорок две минуты. Слишком рано, чтобы отправляться пешком, а есть ему ничуть не хотелось. Он стянул туфли, схватил пульт телевизора и пощелкал каналы в поисках новостей. Еще одно крупное землетрясение в Японии, крушение самолета под Мадридом — считают, что оно не связано с террористами. Он переключился на мыльную оперу, где какая-то девица кралась по квартире и шарила по ящикам. Конлину захотелось пошарить в ее трусиках. Потом какой-то парень вернулся домой, в эту квартиру, вместе с горячей блондинкой, так и липнущей к нему, и первая девица пряталась, кипя от ярости и возмущения, пока те двое занимались любовью на диване, а потом выхватила из сумочки миниатюрный пистолет. «Давай, детка», — подбодрил ее Конлин, но тут началась реклама, и Конлин разочаровался. Никаких шансов, что кого-нибудь прикончат до конца уик-энда.

Он нажал большим пальцем красную кнопку. Телевизор больше раздражал, чем помогал расслабиться.

Вместо экрана он стал смотреть на косые лучи света, падающие сквозь шторы. Прислонился спиной к изголовью, сложил руки на животе, скрестил лодыжки. Сидел неподвижно, только иногда моргал. «Как рептилия», — сказал ему один мальчишка в школе, имея в виду, как Конлин сидит в углу на трибуне в спортзале во время перерыва после ланча: «Парень, ты похож на чертову змею». В общественных местах он наблюдал, как люди дышат, следил, куда они кладут ключи, что у них в руках, как они сидят. Это не прибавляло ему популярности в школе. После он сделал на этом карьеру.

Лучи света проникали глубже, удлинялись на дешевом ковре, цвета созревали от золотистых до бронзово-оранжевых оттенков. Конлин сел на кровати и обхватил колени руками, будто голодный пес в ожидании у миски. Луч подполз к комоду, лег на телевизор, на картину, где была нарисована ваза с фруктами.

Пять пятнадцать.

Конлин покинул кровать, «крокодил соскользнул в воду». Сунул ноги в ботинки, зашнуровал их. Натянул спортивную куртку, расправил ее на кобуре, слева под мышкой. Проверил, при нем ли ключи, в том числе ключ мотеля. Посмеялся над собой, над тем, что двигается столь тихо.

Но он действительно чувствовал себя так, словно делает нечто запрещенное, будто подглядывает, собирается войти невидимым в раздевалку для девочек и не спеша смотреть, как раздевается целая волейбольная команда. Это хорошая аналогия — он ощутил, как в паху разливается жар. Он никогда не чувствовал себя злодеем, выполняя заказ. Выслеживал какого-нибудь беднягу, сбивал с ног, заклеивал скотчем рот и связывал руки и ноги, вывозил в лес, приставлял к голове «глок» и видел последнюю мольбу о пощаде в полных ужаса глазах. Никогда ни капли раскаяния.

«Душа» Конлина, если так человеку хочется это называть, напоминала закрытый консервный завод, которого боялись дети в младших классах. Место с привидениями, обычные истории: внутри живет сумасшедший, вместо руки — стальной крюк, там висят пропавшие домашние любимцы и бездомные бродяги, в темноте, истекая кровью, исчезают кусок за куском. Конлин не боялся этого здания, тогда не боялся. Это пришло потом. Когда он обнаружил, на что способны его руки. Летом после восьмого класса он оторвал кусок фанеры от окна завода и обнаружил именно то, чего ожидал. Ничего. Совсем ничего. Пустоту.

Так почему он испытывает сейчас это дразнящее чувство, откуда это ощущение, будто здесь есть нечто такое, что он может нарушить? Странная мысль пришла ему в голову, когда он покинул номер и посмотрел на красное зарево на западе от города, где толстый, раздутый шар солнца висел над горизонтом, как одно из тех иногда попадающихся яиц, которые полны крови.

«Костяной человек знает, что я его не боюсь. Он боится меня».

Конлин запер дверь, обогнул мотель, пересек Людерс-роуд и вошел в темное сердце города.

Черные кусты, раскидистые деревья — казалось, ночью их больше. Пластмассовые фонарики гирлянд сияли среди последних, хрупких листьев: фонарики в форме тыкв, белых призраков, колдуний с зелеными лицами. (Кому пришло в голову, что у колдуньи должно быть зеленое лицо?) Впереди было темно, хотя в небе все еще виднелся огненный след закатившегося солнца. Зеленоватый цвет неба медленно перешел в темно-синий, засверкали звезды.

Конлину казалось, что вокруг него распахнулись завесы, и он снова выходит на улицы своего детства. Здесь, под дрожащими на ветру кленами и дубами, сгорбившимися в преддверии холодов, был уже не век Интернета и маленьких телефонных трубок в кармане, которые фотографируют и снимают фильмы; это, скорее, напоминало ту эпоху, когда машины запирали на рычаг в форме буквы «т», у телефонов были круглые диски с цифрами, телевизоры настраивали большими, неуклюжими кнопками на передней панели. Конлин шел по тротуарам, огибающим деревья, где некоторые бетонные плиты встали горбом под напором корней. Деревья — хозяева этих маленьких городков в прерии, размышлял он; кроны деревьев — стропила над головой; корни глубоко проникают в землю и далеко выходят за пределы последних домов; стволы — это колышки, которые крепят к земле общину.

Велосипеды стояли, прислонившись к крыльцу, валялись разбросанные по двору игрушки. Лестницы, деревянные ступеньки которых были прибиты гвоздями прямо к коре, вели наверх, к ветхим платформам и домикам среди ветвей, их брезентовые клапаны на входе ветер раздувал, словно паруса пиратских кораблей. Все пронизывал теплый, рассеянный свет декоративных фонариков, уличных фонарей и окон домов.

Люди собирались на тротуарах, на вымощенных плитами тропинках, вдоль обочин, они болтали и смеялись, засунув руки в карманы курток, чтобы согреться. Некоторые кивали Конлину, другие улыбались, а кто-то не обращал на него внимания. Пожилые пары сидели в шезлонгах, накрывшись одним пледом. Висящие на верандах качели поскрипывали и раскачивались. Парок поднимался из кружек с горячим сидром, от его терпко-сладкого аромата у корня языка Конлина начала выделяться слюна. Две девочки-подростка пробежали мимо по опавшим, шуршащим листьям, кусая белыми зубами яблоки в карамели. Конлин беззастенчиво уставился им вслед, на джинсы, обтягивающие выпуклости их тел.

Здесь большинство фонарей из тыквы были настоящими произведениями искусства, их вырезали старательно, с любовью. Казалось, их лица гримасничают от пляшущего внутри огня, глаза следят за Конлином, щеки прыгают, а ноздри раздуваются.

Полицейская патрульная машина проехала вдоль улицы, бесшумно и медленно, мигая поочередно красными и синими огоньками. Конлин дерзко встретился глазами с сидящим за рулем полицейским, тот помахал ему рукой. «Привет. Удачного вечера, приятель».

Затем, с топотом, похожим на стук копыт приближающегося табуна, толпа детей в маскарадных костюмах стремительно вылетела на улицу. Недавно Конлин гадал, устраивают ли в этом городе на Хэллоуин обряд «кошелек или жизнь». Очевидно, да. Только он еще никогда не видел такого обряда. Здесь дети не только подходили к дверям дома, но и шныряли в толпе, как банда с большой дороги, как сорок разбойников, как викинги. И жители городка были к этому готовы. Они одаривали шалунов конфетами из пакетов, из рюкзаков, из багажников машин. Ухмыляясь, Конлин поднял вверх ладони жестом, говорящим: «у меня ничего нет», и волна ведьм, пришельцев и серийных убийц стала обтекать его с боков. Конлину показалось, что иногда во взглядах из прорезей масок мелькало сомнение, «грабители» оценивали его и убегали прочь. Невозможно обмануть детей, умных детей. Они знают, кого нужно бояться. Они чувствуют, когда «что-то страшное идет».

Шесть двадцать четыре. Конлин вгляделся в наручные часы. Неужели он действительно пробыл здесь так долго? Он прошел весь маршрут Парада против часовой стрелки и побродил по боковым переулкам, прислушиваясь к взрывам смеха, взволнованным крикам, звону дверных колокольчиков, хрусту сухих листьев под ногами. Он издали наблюдал за фосфоресцирующими жезлами и лучами фонариков в руках детей, за очертаниями их голов в остроконечных шлемах с антеннами, когда они собирались под уличными фонарями, чтобы похвастаться добычей и спланировать следующие атаки. Его приводило в восторг то, как их тени вырастают до громадных размеров на изнанке листвы, когда перед ними открывают двери.

Родителей не было. Вот в чем штука. Конлин никогда не видел, чтобы в «кошелек или жизнь» играли без родителей: обычно те стояли в сторонке и внимательно следили, не появятся ли настоящие ужасы Хэллоуина. Может быть, здесь это не нужно, потому что весь город все равно высыпал на улицы и стал всеобщей армией хранителей… или за этим стоит нечто большее?

Костяной человек обо всем заботится.

Правильно. Так и должно быть, восторженно подумал Конлин, свернул за угол Хаулет-стрит и направился к Совету ветеранов. Костяной человек заботится о своих. «Никто не хочет наступить Костяному человеку на мозоль», — именно так сказал Билли.

Людей становилось все больше, они подходили со складными стульями, одеялами и термосами. У некоторых зрителей были фотоаппараты, они готовились сделать новые снимки Костяного человека, которые заполнят их альбомы, их архивы для гостей, чтобы те удивлялись или смеялись над ними в близком и далеком будущем. Страницу за страницей заполнят эти снимки, подобно падающим осенним листьям. Вера и неверие. Для некоторых тайна остается тайной. Имея глаза, они не видят; имея уши — не слышат.

Конлин видел, и он слышал. Чем бы ни был этот Костяной человек, — а он намерен был это выяснить уже скоро, — эта ночь всегда принадлежала Джеку Конлину, призраку тьмы, идущему по краю земли. Он снова нашел ее после слишком долгого отсутствия. «Пес возвращается на блевотину свою», — сказано в Библии. Все внутри Конлина дрожало от шелеста мертвых листьев.

Не доходя половины квартала до Совета ветеранов, он уже оказался среди участников Парада в маскарадных костюмах, которые толпились, поправляли друг другу крылья, или плащи, или головные уборы, получали номера для конкурса, разговаривали приглушенными голосами из-под масок. Как и на фотографиях, костюмы, в основном, были хорошими, некоторые просто на удивление хорошими. Современные киногерои вперемешку со старыми, традиционными, и с оригинально придуманными, и с совершенно причудливыми. Там были вампиры с выбеленными мукой лицами и красными губами; мумия, закутанная с головы до пят в туалетную бумагу, и штук сто колдуний всевозможных размеров. Там был волк-оборотень, который больше напоминал собаку. Плавно скользили клоуны и феи. Женщина в резиновой маске старухи повисла на локте полицейского в старомодном мундире. Конлин задумался над тем, должно ли что-то означать их совместное появление. Он встретил горбуна, пирата, самурая, джентльмена, который ловко ковылял на трех ногах, высокое существо с горящими красным светом глазами и крыльями гигантской моли. Дважды заметил в толпе прыгающего ребенка, загримированного под уродливого карлика. Или, может, уродливого карлика, лишь слегка загримированного.

Стоянка была заполнена затейливо украшенными платформами, их тягачи рокотали и выпускали клубы дыма. На одном фургоне с платформой без бортов возвышался средневековый замок; на другом — развалины целого дворца, с торчащими вверх башенками, с летучими мышами, подпрыгивающими на эластичных шнурках, с волшебным светом, просачивающимся сквозь ставни. Еще один тягач тащил макет кладбища, где безумный ученый и человек-зверь обкладывали надгробья сухим льдом.

Конлин бродил по стоянке, и казалось, никто не обращал на него внимания. Там были и другие люди без костюмов — родственники и друзья участникоб Парада, помогающие им, как техники автогонщикам на пит-стопе. Там же находились служащие, поглядывающие на часы, возможно, следящие за соблюдением правил безопасности. «Запрещено поджигать тряпки, включать бензопилы». Конлин время от времени прижимал левую руку к туловищу, чтобы убедиться, что его верный австрийский друг скрыт от посторонних глаз. Там были и другие туристы, вытягивающие шеи и слишком громко разговаривающие, словно то, что они проделали такой дальний путь, давало им особые права.

— Иде он? — проблеяла женщина на диалекте Новой Англии. — Иде Костяной человек?

— Он любит появляться эффектно, — весело крикнул один из служащих, пробегая мимо. — С самого начала его может и не быть, но он никогда не пропускает Парад! — Конлин был совершенно уверен, что это тот же полный седовласый бизнесмен, которого он видел выходящим из «Кухни Стейси».

Конлин добрался до дальнего угла парковки, вдали от света, от ярких фар полицейского автомобиля, которому предстояло возглавить действо и повести его под ветвям деревьев, под звездами октября. Обернулся и прислонился спиной к стволу дерева. Всегда на краю толпы, в темных углах — это Конлин. Когда он был ребенком, в такую ночь он обычно старался держаться позади всех, невидимкой, и редко подходил к дверям за конфетами.

Он любил наблюдать за другими детьми, смотреть, как они играют, как вместе бегают, останавливаются и уносятся в другую сторону. Конлин никогда не был по-настоящему одним из них, но постоянно изучал их и мог действовать среди них, когда ему было нужно. Он знал, что они собираются делать, о чем они думают. Он всегда чувствовал испуганных, слабых. Больных.

«Больные» могли быть самыми разными. Однажды больным оказался мальчик по имени Брайен Дилэни.

Они учились в третьем классе, Конлин и Брайен, им было по восемь лет. Мама Брайена где-то пропадала по ночам; родители Конлина напивались до бесчувствия, и их не волновало, чем он занят. Поэтому и Брайен, и Конлин бродили по всему городу. Они не были друзьями. Конлин следил за Брайеном, потому что мог это делать незаметно — наблюдать. И увидеть, что сделал другой одинокий мальчик в ту ночь ночей.

В уединенном месте между парком и железнодорожной колеей Брайен опустился на колени у каких-то кустов и долго стоял там, спиной к улице. Конлин, подглядывавший из-за пучка побуревшей травы, не видел, что он делает, не мог определить, что именно Брайен держит в руках, когда тот встал.

Не мог определить, пока не увидел трясущиеся плечи Брайена, не услышал вой, не увидел хлещущий хвост. В памяти Конлина остался резкий хруст, но это могло быть плодом воображения впечатлительного мальчишки. Затем Брайен обернулся с бессмысленной улыбкой и выронил из исцарапанных рук на тротуар кота. Кот упал на бок с глухим стуком, странно скрученный. И мертвый. Его зеленые глаза были открыты и неподвижны.

Тут Брайен увидел Конлина, который остолбенел от удивления. Не от возмущения, нет, Конлину не было жаль кота. Но какое-то чувство охватывало его, изумление, заполняющее его грудную клетку, словно надувающийся воздушный шарик, так что трудно стало дышать. Будто во сне, он подошел прямо к Брайену, перевел взгляд с кота на пустые глаза Брайена.

Кот только что был живым. А теперь уже нет. Конлин взглянул на свои собственные руки, словно увидел их впервые. Потом обхватил ими шею Брайена, будто ставил какой-то безумный, любопытный эксперимент. Даже когда глаза Брайена вылезли из орбит, они почему-то остались пустыми, но он царапался и вырывался, как минуту назад делал кот.

Кто-то нашел Брайена в другом городке в пустом товарном вагоне рядом с мертвым котом. Никто не задал Конлину ни одного вопроса, только однажды в класс пришел детектив и сказал, что если кто-то что-то знает, он просит их поговорить с ним или с учителем. Но все знали, что у Брайена не было друзей. Никого и никогда не было рядом с Брайеном… кроме той ночи, когда он умер, когда, как решили, он стал жертвой какого-то бродяги, проезжавшего по железной дороге.

Конлин поскреб подбородок, наблюдая, как Парад обретает форму. Он и сейчас мысленно ясно видел Брайена Дилэни, будто это случилось вчера. Психиатр, вероятно, сказал бы, что Брайен убил кота, потому что в мире могущественных, обижавших его взрослых это было существо меньших размеров и слабее его, над которым он мог осуществить свою власть. Конлин знал, что все гораздо проще. Он не сомневался: Брайен, как и он сам, родился без той изоляции, которая большинству людей сохраняет внутри немного тепла. Брайен видел Ничто за, под и внутри всей лжи, которую рассказывали о жизни люди. Есть только Ничто. Нет причин быть счастливым, или надеяться, или сожалеть, или испытывать чувство вины. Нет причин бояться.


— Он хочет вас видеть.

Конлин подпрыгнул, и его рука чуть было не потянулась — но не потянулась — за «глоком». Он обычно отслеживал, кто или что находится у него за спиной, и как близко, но Билли застал его врасплох.

Это был Билли, по-прежнему в красной кепке с козырьком. Он прибавил к наряду стеганый жилет поверх рубашки в бело-розовую клетку.

— Что? — спросил Конлин.

Билли горбил плечи, руки засунул глубоко в карманы жилета, голубые глаза отражали свет огоньков.

— Он хочет вас видеть, — повторил он добродушным тоном. — Костяной человек. Это большая честь.

Конлин вгляделся в его лицо: ни тени юмора. Почувствовал, как дернулось левое веко.

Билли мотнул своей словно заиндевевшей, коротко остриженной головой.

— Вон туда.

Старик сделал несколько шагов, но так как Конлин не последовал за ним, остановился и оглянулся.

Конлин смотрел на него и ждал дальнейших объяснений.

Билли развел руками и поднял брови, словно хотел спросить: «В чем проблема?» Потом показал на часы, болтающиеся на его запястье, как свободный браслет.

— Парад вот-вот начнется. Не беспокойтесь, — прибавил он, словно Конлина держала боязнь опоздать к началу. — Это не надолго.

— Костяной человек разговаривает с людьми?

— Я не сказал «поговорить». Может, он просто хочет взглянуть на вас.

Может быть, и хочет, подумал Конлин. Или, может, это специальная демонстрация, которую устроил Билли для Конлина после их беседы. Возможно, он подумал: «Конлина нужно убедить, что скелет способен гулять сам по себе».

Ладно. Конлин не чувствовал никакой угрозы. Один хороший толчок, и Билли свалится, как Шалтай-Болтай. Конлин не пойдет за ним ни в какой подвал, не сядет вместе с ним в машину. Но он может подыгрывать, пока инстинкт не предупредит его об опасности.

— Откуда вы знаете, чего он хочет? — спросил он, идя на шаг позади Билли.

Смех Билли напомнил быстрый рывок мехов пыльного аккордеона.

— Я прожил здесь всю жизнь.

— Это не ответ.

Билли держался так же уверенно, как и за обедом.

— Вы получите ответы на свои вопросы.

Старик повел его по Хаулет-стрит до пересечения с улицей под названием Ди. Она была более узкой, более старой, вымощена кирпичом давно ушедшей эпохи. Над ней сплетались ветви вечнозеленых деревьев, образуя почти непроницаемую крышу. Их мохнатые, падающие занавесом ветки напомнили Конлину «испанский мох» и далекий юг. Здесь не сияли огни на верандах, не мерцали гирлянды фонариков, не бурлила толпа. Только высокие, роскошные дома, построенные в глубине, далеко от дороги, смотрели на улицу незрячими стеклянными глазами.

— Почему эта улица такая темная? — спросил Конлин, когда Билли повернул налево и зашагал по кирпичам.

— Все, кто здесь живет, ушли туда. — Билли ткнул большим пальцем в сторону Парада. Снова сунул руки в карманы и зашагал прямо посредине улицы.

Конлин догнал его.

— Это здесь живет Костяной человек?

— Он всегда появляется из темноты. Здесь мы должны его встретить.

Сделав еще несколько шагов, Конлин остановился. Ему это перестало нравиться. Конлину пришло в голову, что городок, возможно, достаточно безумен, чтобы решать, какие приезжие ему не по душе — как это делают дети. Там, среди деревьев, возможно, прячется толпа линчевателей. Он только собирался сказать Билли, что они уже зашли достаточно далеко, как впереди вспыхнул свет.

Живой огонь. Старомодный фонарь. Кто-то вешал его на шест, закрепленный на большой темной платформе, — нет, это фургон. Открытая карнавальная платформа. Теперь Конлин увидел силуэт тягача, на сиденье молча сидел водитель в широкополой шляпе.

Конлин прищурился, прикрыл глаза ладонью, заслоняясь от яркого пятна света. С шипением зажглась вторая лампа. Потом третья.

Билли остановился, но продолжал стоять спиной к Конлину — он тоже рассматривал платформу.

Она стояла посредине улицы Ди, готовая ехать к улице Хаулет, хотя двигатель тягача еще не работал. Темой оформления платформы, как и некоторых дворов, которые раньше видел Конлин, были «Чокнугые огородные пугала». Пять человек в омерзительных нарядах сновали по платформе, зажигая фонари, расставляя по углам бочки из деревянных досок. Изодранные рубашки и штаны на лямках, разваливающиеся соломенные шляпы, неопрятные бороды, трубка из кукурузного початка. Четверо мужчин с неровно торчащими зубами, один из них тучный и совершенно лысый, и одна женщина чуть старше двадцати лет, с Длинными, немытыми волосами, в истрепанном платье и испуганными глазами. Все они выглядели так, будто только что выкарабкались из могил. Тощий мужчина помахал Билли рукой, потом глотнул из кувшина, на котором стояли три буквы X.

Билли помахал в ответ.

— Полларды, — сообщил он Конлину с ухмылкой, которая свидетельствовала о том, что он любит Поллардов. — Они всегда гордятся собой.

Когда глаза Конлина привыкли к свету фонарей, он разглядел два объявления, написанные от руки на деревянных дощечках, прибитых к шатким шестам на переднем краю платформы. Одно гласило: «Мы бросаем конфеты», а второе: «Бросайте нам ваших непослушных детей».

Конлин нахмурился, пытаясь понять, почему эта платформа так высока, что пугала возвышаются над улицей на полэтажа. Он сообразил, когда услышал фырканье и хрюканье и уловил запах скотного двора. Это был загон на колесах. В платформе держали живых животных. Наверное, на Параде занавес, или нечто подобное, упадет и откроет внутренность платформы.

— Что?… — начал Конлин, но Билли схватил его за руку.

Конлин проследил за его взглядом — вдоль дорожки к дому, через пожухший газон. В густой тени что-то двигалось. Конлину пришлось сглотнуть, у него внезапно перехватило горло. Несмотря на любопытство, которое привело его сюда, очарование вечера исчезло. Он уже получил свою долю развлечений. Бесполезно искать прошлое. Невозможно вернуться назад, и не к чему возвращаться. Ему стало все равно, что такое Костяной человек. Он захотел найти свой мотель, выспаться и уехать обратно на север. Ему захотелось выпить чего-нибудь крепкого. Впервые в жизни Конлин просто дождаться не мог, когда взойдет солнце.

Нельзя вернуться назад, но и вперед тоже прыгнуть нельзя. Есть только сейчас.

Деревья раскачивались на холодном ветру. Билли уже не смотрел во двор слева; теперь его взгляд переметнулся вправо. Там сухие травы потрескивали за кустами, и ветер крутил смерч из опавших листьев. Конлин озирался вокруг, сгибая и разгибая правую руку. Он отступил на шаг, хотя в этом не было смысла. Он понятия не имел, откуда придет Костяной человек.

Жирный человек-пугало, лысая белая голова которого блестела как шляпка поганки, поднял скрипку. Сунул ее в складки подбородка и заиграл быструю, пронзительную, пиликающую мелодию. Девушка с растрепанными волосами, которая до этого стояла неподвижно, как заборный столб, захлопала в ладоши и запрыгала на месте. Ужасный, долгий вой вырвался из ее рта — то ли она смялась, то ли подпевала. Это не спектакль, подумал Конлин. Полларды и в самом деле ненормальные. Двое других мужчин взяли друг друга под руки и закружились в танце вприпрыжку. Парень на тягаче пнул ботинком задний бампер и закурил свою трубку из початка.

Конлин сделал оборот на триста шестьдесят градусов, пошарил глазами в темноте. Ему хотелось приказать этим чокнутым на платформе заткнуться. Он не мог слышать эти звуки в ночи. У него по спине бегали мурашки; холодные иголки ужаса вонзались в кожу на голове. Он провел ладонями по лицу и ощутил липкий пот.

«Уноси отсюда ноги, — подсказал ему здравый смысл. — Возвращайся к машине, садись в нее и уезжай».

Нет.

Он глубоко вздохнул. Никакого страха. Если он сейчас даст волю чувствам, ему конец — конец в работе, конец в жизни. В любом случае, бояться нечего. И, собственно, какая опасность…

С восточной стороны, далеко от света фонарей, куда проникал лишь слабый свет звезд, блеснуло что-то белое. Белое на фоне густочерного. Что-то рывками двигалось вверх-вниз, словно старая кинопленка застревала на зубцах катушки. Конлин вспомнил о «смертельных салочках» — придуманной чьим-то испорченным воображением версии игры, в которую играли первоклассники. «Если он до тебя дотронется, ты мертвец!» В первом классе ты понимаешь, что это не может быть правдой, но все же на какую-то долю мгновения, когда слышишь за спиной топот и чувствуешь, что не способен укрыться от погони, ты думаешь: «Нет-нет-нет»…

Белое на черном, мерцание, шорох задетой ветки. Очертания фигуры.

Конлину показалось, что к его рту прижали шланг мощного пылесоса и высосали весь воздух. После фотографий, открыток, после детских кошмаров он понял, что появилось перед ним.

Костяной человек. Мчится прямо к нему, неотвратимо, как смерть.

Как смерть. В глубине сознания Конлин зашелся истерическим смехом.

— О-о, — произнес Билли, — вот и он.

— Есть! — крикнул один из людей-пугал.

Конлин заставил себя дышать. Всю свою жизнь он наблюдал. Он научился не приукрашивать, не строить предположений. Четко реагировать на происходящее. Он не мог объяснить, что именно видит сейчас, но одно знал верно: это не зеркала, не проволочки и не ряженый актер.

Это был человеческий скелет, бегущий, перепрыгивающий через упавшие ветки. Черные глазницы уставились на Конлина. Вот он развел свои узловатые конечности в стороны, будто приветствуя его, будто для того, чтобы обнять его. «Джон — мертвец, Джон — скелет…»

Сжав губы, Конлин тряхнул головой, отгоняя мысли. Никакого страха. Никаких колебаний. Именно так он стал первым в своем деле.

Он выхватил из кобуры «глок».

— Что вы делаете? — воскликнул Билли, хватая его за руку, возмущенный, будто Конлин обнажил оружие против президента.

Конлин врезал ему локтем под ребра и нанес два удара кулаком снизу вверх, в грудь и подбородок старика. Тот рухнул на кирпичи. Конлин бросил многозначительный взгляд в сторону пугал, убедился, что они видят пистолет. Комедианты наконец замолчали, скрипач опустил свой смычок, похожая на труп девушка уставилась на него с отвисшей челюстью.

Во внезапно наступившей тишине ноги Костяного человека издавали звук «хруп, хруп, хруп».

Конлин встал в рабочую позу, его пальцы легли в углубления знакомой рукоятки. Он был опытным стрелком, хотя ему редко приходилось делать это вот так. Его объекты обычно стояли на коленях со связанными руками. И в них было полно жизненно важных органов, которые пуля из девятимиллиметрового люгера могла пробить и порвать. Здесь требуется твердая рука. Пускай цель приблизится. Конлин расставил ноги, расслабил колени и прицелился.

Когда Костяной человек одним прыжком перелетел через кусты, Конлин сделал первый выстрел. Бах! — оглушительно прозвучало в тишине.

Чирк! Всего кусочек ребра отлетел в сторону, скелет даже не замедлил шага.

Двадцать футов. Конлин держал оружие в вытянутых вперед руках, пальцы левой обхватили правую. Удобный выстрел, по горизонтали. Лежащий на мостовой Билли застонал.

Бах! На этот раз мимо. Пуля прошла на волосок от тонкой, как трубочка, шеи.

Пятнадцать футов. Конлин зажмурил один глаз. Бах! Снова мимо, и пуля срикошетила где-то вдалеке. Любая из таких пуль могла уложить живого человека. Конлин стрелял хорошо, но тут не во что было попадать.

Приняв решение, он перевел рычажок сбоку со стрельбы одиночными на залп из трех выстрелов.

Десять футов. Три быстрых выстрела. Лучше. Левая нога Костяного человека упала на дорогу, отрубленная ниже бедра. Призрак сделал полный оборот вокруг своей оси и теперь прыгал на кошмарной правой ноге, как на «погостике».

— Иди сюда, — промурлыкал Конлин и на несколько дюймов сместил прицел, твердой рукой сжимая «глок».

Костяной человек приблизился.

Бах-бах-бах!

Есть! Позвоночник разлетелся в щепки, и Костяной человек развалился на верхнюю и нижнюю половины, переломившись в талии. Его нога отталкивалась от земли, и таз вертелся вокруг своей оси, царапая мостовую.

И как раз вовремя. Конлин израсходовал девять пуль из десяти. Он мог бы пустить последнюю пулю в череп, как во время обычной работы, и раздавить в пыль подошвой то, что осталось. Синий дым висел в воздухе, запах раскаленного «глока» придавал ему сил. Старик Билли приподнялся на локте с искаженным от боли лицом.

Пора покончить с этим и исчезнуть. На такой шум сбегутся все копы городка. Они всего в квартале отсюда.

Он прошел вперед и остановился над своей трясущейся мишенью. В этом была ирония — и почти печаль, если бы Конлин позволял себе чувствовать печаль. Оказывается, ночные кошмары и детские фантомы могут быть реальными — вот это открытие! Но их можно разнести на куски пулями. Прощай, поэзия и тайна. Конлин все-таки оказался прав: бояться нечего, справедливости нет, нет добра и зла, все это ничего не значит.

Челюсть, прикрепленная к черепу серыми, похожими на веревки сухожилиями, все щелкала и щелкала, открывалась и закрывалась. Он задыхается? Разговаривает? Кусается? Смеется?

— Над чем тебе смеяться, ты…

Но Костяной человек приготовил для него еще один сюрприз. Его танец отнюдь не закончился. С усилием подавшись вперед, перекатившись на грудную клетку, усеченный призрак расставил обе руки на мостовой, согнув их в локтях. Затем, подобно какому-то ужасному пауку, прыгнул вперед.

Конлин, который продолжал держать пистолет в опущенной вдоль тела руке, почувствовал, как его обхватили лишенные плоти кости. Высохший, полумертвый человек вцепился в него, словно какой-то отвратительный паразит, его вечная ухмылка почти касалась лица Конлина, черные провалы глазниц были в нескольких дюймах от его глаз.

Конлин пошатнулся с хриплым криком, силясь сбросить с себя этого демона, освободить руки. Его ноздри обжигала пыль и кое-что похуже — едко пахнущие остатки того, что когда-то было живой тканью, а теперь превратилось в нечто черное, твердое, липкое и почти полностью съеденное червями времени.

— Отцепись! — прохрипел Конлин, шатаясь из стороны в сторону, раскачивая непрошеного партнера, словно кружился с ним в каком-то диком танце. За его спиной опять заиграла скрипка. Та давняя книжка, та картинка — чего хотел скелет, стоящий рядом с постелью мальчика? Чего он хотел?

Эти глаза были пещерами, ведущими в бездонную глубину, которая никак не могла скрываться в одном высохшем черепе. Уже стоя на коленях, Конлин перестал сопротивляться, завороженный. Глубоко, глубоко внутри этих глаз он увидел что-то во тьме. Что-то громадное и движущееся. Что-то, глядящее на него. Что-то.

Не в состоянии моргнуть, Конлин закричал. Его крик был долгим бессмысленным воем, полным такого ужаса, который он никогда не позволял себе испытывать.

Челюсть Костяного человека распахнулась, это было похоже на улыбку узнавания и восторга. Конлин не сомневался: он слышит шипящий звук, хотя легких, чтобы его создать, не было.

— Хха-а-а-а… — шепнул Костяной человек.

Из челюсти вырвался дурно пахнущий ледяной пар, бело-голубой при свете огней. Его прикосновение обожгло кожу Конлина, и не успел он отвернуться, как пар влился в его нос и рот и, словно когтями раздирая горло, проник внутрь.

Охваченный невероятным ужасом, Конлин вырвал прижатую руку и приставил дуло «глока» к черепу Костяного человека.

Бах!

Казалось, этот выстрел эхом раскатился по вечнозеленым деревьям. Конлин обмяк, откинулся назад, глядя, как костяные обломки взлетели вверх, во все стороны, закружились и дождем посыпались на кирпичи.

Костяные руки разжались. Конлин вырвался из объятий, оттолкнул ногами то, что осталось от верхней половины скелета. Торс скрипнул и затих. Одна нога немного подергалась, потом застыла.

Ноги самого Конлина зашевелились раньше всего остального, и сдвинули его на три шага в сторону быстрее, чем он перевернулся и встал на колени, потом вскочил. Он обрел равновесие, готов был бежать, но резко обернулся назад, заметив что-то в шаге от себя, какую-то черную тень, возникшую между ним и фонарями платформы.

Один из Поллардов. Водитель тягача, в шляпе с обвисшими полями и зажатой в зубах трубкой. Конлин увидел в его отведенной назад правой руке блеск разводного ключа, за полсекунды до того, как ключ врезался в его ухо.


Осознание того, что случилось потом, выглядело как вспышки в красном тумане, которые сменялись темными интервалами: дискретные образы, почти как фотоснимки из «Книги Костяного человека». Что-то случилось с его слухом. Звуки вскипали и колебались, терялись в ночи, которая вспыхивала и дымилась. Сначала кто-то волок его за руки, лицом вниз, и кровь из ноющей головы капала на мощенную кирпичом улицу.

Потом его поднимали, чьи-то руки тащили его наверх.

Затем, когда темнота снова приоткрылась, он оказался под самыми вечнозелеными ветками, и девушка Поллард вытирала его лицо тканью, напевая ему что-то нежным, детским голоском. Рядом с ревом завелся двигатель. Твердые доски под ним затряслись, и низко висящие над головой ветки двинулись, заскользили мимо. Пронзительная скрипка все продолжала пиликать.

Повернув голову, он увидел внизу улицу Ди. Он лежал на высокой платформе, которая начала движение. «Нет, погодите», — хотел сказать он, но не мог произнести ни слова. Внизу, на мостовой, старый Билли хромал к обочине, потирая бедро, словно оно у него болело. Остановился, посмотрел снизу на Конлина с кривой улыбкой, наполовину с упреком, наполовину с удивлением. Рассмеявшись, старик поднял хрупкую руку и помахал ему.

Конлин пошарил вокруг в поисках «глока». Но двое мужчин Поллардов наклонились над ним, схватили его за руки и за ноги. Тот, что был в ногах, жевал табак. А другой, стоявший над головой, улыбнулся доброй улыбкой, показывая неполный комплект желтых зубов.

— Ты почти готов? — спросил он, похлопав Конлина по шее.

«Готов? К чему?»

Бесцветная девушка нагнулась ближе, задев грязными волосами его лицо, и поцеловала Конлина в губы. Вкус ее губ, ее запах, обожгли его горло, будто мускус дохлого скунса. Но Конлин почувствовал, как его губы растянулись в ответной улыбке.

— Ну и ладно, — произнес стоящий над ним мужчина, когда девушка отстранилась. — Вперед.

Двое мужчин подбросили Конлина, но не по направлению к улице. Он смутно видел, что верхний настил платформы представляет собой решетку, сбитую из широких деревянных планок с промежутками между ними. Он аккуратно проскользнул в промежуток и полетел в темное нутро фургона.

Его крик превратился в хриплый визг вырвавшегося из легких воздуха, когда он ударился о горячую, дрожащую поверхность — тело животного. Животное с визгом вылезло из-под него, и Конлин плюхнулся в жидкую, скользкую грязь, под которой опять чувствовались твердые доски.

Похоже на грязь, но не грязь. Этот запах…

Громадные туши толпились вокруг него, терлись друг о друга в темноте. И слышалось «паф, паф» нечеловеческого дыхания. Вероятно, вонь навела его на мысль, что это вантузы для туалета прикасаются к нему, прижимаются к его груди, к его ногам. Нет, не…

Рыла. Круглые рыла, похожие на торцы бревен. Острые, раздвоенные копыта топтались рядом с ним, одно наступило ему на руку и пропороло ее. Умные маленькие глазки на огромных мордах с отвисшими подбородками; эти глаза в просачивающемся свете фонарей сверкали красным огнем.

Заглушая повизгивание и похрюкивание, хриплое дыхание и шуршание волосатых шкур на трущихся жирных тушах, одно из огородных пугал приложило рот к щели наверху и закричало:

— Шу-у-у-у-у-у!

Однажды Конлин воспользовался тисками, зажал ими руку заказанного объекта в его собственной опрятной мастерской, потому что Конлину требовалось кое-что узнать. Он вспомнил теперь эти тиски, подумал о том, что тот человек тогда чувствовал: только тогда тиски были одни, и в них была зажата одна часть тела жертвы, и они сжимались очень медленно.


Его поливали какой-то жидкостью, она дымилась и громко шипела, но всякая боль исчезла. Это было приятно. Он попытался закрыть глаза от облегчения, но глаза не закрывались.

Он снова лежал наверху, на чистых досках, на высокой платформе Поллардов, и та милая девушка смачивала его каким-то химическим раствором, который пузырился, пенился и очищал.

Никакой боли. Совсем никакой боли. Он открыл рот и затрясся в беззвучном смехе. Полларды засмеялись вместе с ним, заулюлюкали, а похожий на жабу толстый скрипач закончил свою мелодию тремя эффектными визгливыми нотами.

Девушка присела на корточки и осторожно поставила свое дымящееся ведро. Откидывая волосы с водянистых зеленых глаз, она широко улыбнулась, словно любовалась новорожденным младенцем.

— Вот так, — сказала она ему. Она умела говорить. — Ты совсем готов.

Интересно, подумал он, как ее зовут. Но с другой стороны, он не мог вспомнить, как зовут его самого, если у него когда-нибудь было имя. Он где-то раньше был? Куда-то ехал?

Нет. Сейчас имели значение только эта ночь ночей и Парад. Он сел, услышал общий вдох тысяч глоток. Затем стали указывать пальцами, и все — на него. Челюсти отвисли; шепот пронесся вихрем, как осенние листья в бурю. Защелкали фотоаппараты, засверкали вспышки. Разные чувства мелькали на лицах зрителей, стоящих вдоль обочины. Вера. Недоверие. Упрек. Страх. Изумление.

Он поднял руку, чтобы им помахать, каждая маленькая косточка была белой и блестящей.

Толпа ждет. Есть только сейчас.

Ночь принадлежит ему; так было всегда. Он вскочил, охваченный растущим ликованием, перекувырнулся в воздухе и легко приземлился на мостовую. Потом начал плясать.

Перевела с английского Назира ИБРАГИМОВА

© Frederic S. Durbin. The Bone Man. 2007. Публикуется с разрешения журнала «The Magazine of Fantasy & Science Fiction».

Загрузка...