Проза

Сергей Булыга Фиолетовый дождь

Иллюстрация Владимира ОВЧИННИКОВА

Еще в раннем детстве господин Симубак отличался прилежностью, сообразительностью и послушанием. Учитель часто ставил его в пример, говоря:

— Вот посмотрите, дети! Этот мальчик, в отличие от вас, не теряет времени даром. Я уверен, что когда он вырастет, его ждет блестящая карьера, и вы еще будете снимать перед ним шляпы!

И учитель не ошибся. После окончания школы одни из товарищей Симубака подались в матросы, другие — в приказчики мелочных лавок, третьи — в ученики к сапожникам, а кое-кто и вовсе стал жокеем на ипподроме. И только один Симубак, тогда еще не господин, отправился в столицу, поступил в университет, с отличием закончил счетоводческое отделение, вернулся — и был принят на службу в городскую управу. Вскоре молодой, но не по годам добросовестный счетовод был замечен начальством, и его назначили вначале интендантом, а затем — как только открылась вакансия — и суперинтендантом всего городского хозяйства. Вот тогда-то уже не только бывшие однокашники, но и даже весьма состоятельные и уважаемые горожане при встрече с господином Симубаком стали почтительно снимать шляпы, раскланиваться и спрашивать о здоровье его домашних.

К тому времени, как вы, конечно, догадались, господин Симубак был женат уже несколько лет: он имел скромную и весьма любезную супругу, которая лучше всех в городе умела готовить черепаховый суп и гренки с маргаритками, и четверых детей — двух милых мальчиков и двух прелестных девочек. Дружное семейство снимало маленький, но очень уютный двухэтажный особняк неподалеку от Лебединых прудов; если кто-либо из наших читателей бывал в том городе, то он с охотой подтвердит, что это всего в каких-то десяти минутах ходьбы от городской управы, и поэтому господин Симубак зимой и летом ходил на службу пешком, что весьма полезно для здоровья.

Шли годы. Росли дети. Пробивалась седина на висках. Господин Симубак был по-прежнему прилежен, сообразителен и законопослушен. Казалось, что пройдет еще какое-то время, и всеми уважаемый суперинтендант будет с почетом отправлен на покой, и там, в кругу близких…

Но нет! Судьба распорядилась по-иному. Тот злополучный день начался как обычно. Господин Симубак проснулся, побрился, съел тарелку черепахового супа, выпил рюмочку шипучего с перцем, взял зонтик и отправился на службу. Погода была пасмурная, вот-вот должен был начаться дождь, и господин Симубак прибавил шагу. Однако когда он проходил мимо галантерейной лавки, с неба упали первые капли, и суперинтендант поспешно раскрыл зонтик. Господин Симубак мог, конечно же, переждать дождь под навесом лавки или же в ближайшей арке, но не в его правилах было опаздывать на службу. Дождь все усиливался, прохожие жались к стенам домов, а господин Симубак ловко перепрыгивал через лужи и так спешил, что уже только на площади перед городской управой заметил: мостовая под его ногами окрасилась в какой-то странный чернильно-фиолетовый цвет. «М-да, много я работаю, — подумал суперинтендант, — уже в глазах рябит!». Но тем не менее все тем же скорым шагом поднялся по парадной лестнице, вошел в просторный холл…

И уже только там, сложив зонтик и расстегнув шинель, он позволил себе немного отдышаться. Швейцар, принимая его мокрую шинель, удивленно сказал:

— Какой невероятный нынче дождь!

Господин Симубак молча с ним согласился и опять же скорым шагом поспешил к себе в кабинет, ловко поставил зонтик в угол, сел за стол, надел нарукавники, обмакнул перо в чернильницу, посмотрел на часы, висевшие напротив, и самодовольно улыбнулся: было без одной минуты девять. Прекрасно!

Однако служба есть служба, и господин Симубак тотчас же углубился в проверку отчета, представленного акцизной комиссией. Отчет был составлен из рук вон плохо, цифры то и дело не сходились, а тут еще дождь зарядил как из ведра и назойливо барабанил по подоконнику. Господин Симубак в сердцах отшвырнул перо, подошел к окну…

И ахнул! С неба лил фиолетовый дождь! А внизу… Внизу раскинулся его родной, с детства знакомый город. Но какой! Фиолетовые дома, фиолетовые улицы, фиолетовые деревья, мокрую фиолетовую собаку посреди фиолетовой площади — вот что увидел господин Симубак. Мы, извините, совсем забыли вам сказать, что его кабинет был расположен под самой крышей башни городской управы. Не было в городе другого такого возвышенного и уединенного места; господин Симубак очень любил свой кабинет за тишину и отдаленность от будничной суеты, да и вид из окна открывался чудесный. Приятно было иногда оторваться от бумаг и, подойдя к окну, полюбоваться чудным зрелищем. Однако сегодня…

— Нет-нет! — воскликнул суперинтендант. — Вздор! Быть того не может! — Затем поспешно закрыл ставни, сел к столу, заметил на ладони свежую чернильную каплю, тщательно стер ее мокрой губкой, взял перо и склонился к отчету. Но тут же понял, что работать сегодня он уже не сможет. Да и какая работа с закрытым окном, в полумраке?

Шло время. Тикали часы. Дождь барабанил по ставням. Господин Симубак неподвижно сидел за столом, не зная, что и думать. Что с ним случилось? Это уже старость? Или просто переутомление? Или действительно на улице идет фиолетовый дождь? Вздор, несомненно, вздор! Но ведь стучит по ставням, и стоит только открыть окно… Нет, открывать нельзя. Куда разумнее переждать. Или спуститься вниз, как будто с докладом, и там словно невзначай спросить… Но если все это ему только привиделось? Тогда его поднимут на смех! Мало того, слух о том, что многоуважаемый господин суперинтендант… ну, как это сказать… что он немного не в себе, очень быстро дойдет до городского головы. И что тогда? Тогда ему вежливо, но очень настойчиво порекомендуют подать в отставку. Назначат нищенскую пенсию. А у него семья… Нет, надо переждать, пересидеть, торопиться не стоит.

И суперинтендант сидел и ждал. Дождь барабанил не переставая. Часы пробили полдень, затем час. Было пора обедать. Супруга ждет его. Да и дождь как будто перестал. Господин Симубак еще немного посидел и, окончательно убедившись, что дождя уже нет, осторожно встал из-за стола, крадучись, подошел к окну, резко распахнул ставни…

И зажмурился от яркого света. Небо было чистое, светило солнце!

Зато внизу, над городом, висел густой фиолетовый туман. Не было видно ни площади, ни улиц, ни домов, ни черепичных крыш, ни даже флюгеров. Все было скрыто в этом странном, прежде никогда не виданном явлении. Господин Симубак судорожно вцепился руками в подоконник, прислушался…

Звонко цокали копыта, скрипели колеса, раздавались голоса прохожих. Город жил своей повседневной жизнью, вот только господин Симубак ничего не мог рассмотреть. Что делать? Отправляться на обед? «Нет-нет, — подумал суперинтендант, — я не так уж и голоден, да к тому же потерял полдня, отчет почти не выверен, а завтра утром он должен быть представлен на утверждение господину городскому голове!» Найдя для себя столь достойное оправдание, господин Симубак облегченно вздохнул, вернулся к столу и углубился в бумаги акцизной комиссии. Дождь перестал, туман вот-вот развеется, а там, гладишь, все само по себе как-нибудь наладится.

Так оно и случилось. К шести часам вечера господин Симубак закончил проверку отчета, отложил перо, снял нарукавники, подошел к окну, глянул на город… и улыбнулся. Туман действительно развеялся. По фиолетовой площади сновали фиолетовые экипажи, в фиолетовых лужах купались фиолетовые голуби, фиолетовая собака сидела на фиолетовой парадной лестнице фиолетовой городской управы и вычесывала, надо полагать, фиолетовых блох. Ну что ж, пройдут два-три нефиолетовых дождя, и город снова обретет свой привычный разноцветный вид. Подумав так, господин Симубак взял зонтик и вышел из кабинета.

Спустившись в холл, он был несколько удивлен тем, что все тамошнее убранство приобрело густой фиолетовый оттенок. Но когда из-за фиолетовой конторки вышел фиолетоволицый швейцар и протянул господину Симубаку фиолетовую шинель… тут суперинтендант не выдержал и строго спросил:

— Что это с ней, любезный?

— Т-туман, — заикаясь, ответил швейцар. — А вы, я вижу… — и смущенно замолчал. И шинель уже не предлагал, стеснялся.

Господин Симубак неопределенно пожал плечами и вышел на улицу.

Там по фиолетовым мостовым разъезжали фиолетовые экипажи с фиолетовыми седоками, из фиолетовых лавок выглядывали фиолетовые приказчики, по фиолетовым лужам бегали фиолетовые мальчишки… И все — все встречные без исключения! — с нескрываемым любопытством смотрели на проходившего мимо них господина Симубака. И если взрослые еще сохраняли при этом хоть какую-то видимость приличия, то мальчишки — те были попроще. Четверо или пятеро из них увязались вслед за суперинтендантом и, держась от него на безопасном расстоянии, то и дело кричали:

— Белый! Белый! — И громко смеялись.

Господин Симубак несколько раз останавливался и грозил им зонтиком, но мальчишек это только еще больше раззадоривало, и суперинтендант решил не обращать на них внимания.

Подойдя к своему особняку (такому же фиолетовому, как и все прочие городские дома), господин Симубак тщательно вытер ноги о фиолетовый коврик, позвонил в фиолетовый колокольчик и, задержав дыхание, приготовился к самому худшему. К сожалению, он не ошибся. Дверь открыла жена. Она была…

А вот я на вашем месте не стал бы смеяться! Да, вы, конечно, угадали. Госпожа Симубак была фиолетовая. Вся. Фиолетовое лицо, фиолетовые волосы, фиолетовый фартук…

— Что с тобой, дорогой? — взволнованно спросила она, увидев стоявшего на пороге супруга.

— Со мной? Ха-ха! — и господин Симубак нервно рассмеялся. — Со мной ничего. Я вернулся со службы. А ты?

— О, был такой туман! — с жаром воскликнула жена. — Он все заполонил! Мы ничего не видели! А ты… — Тут она пристально посмотрела на мужа и уже тихо, с опаской спросила: — А ты где был?

— У себя в кабинете, — сказал господин Симубак. — Там очень высоко, вот туман до меня и не добрался. Из-за него я, кстати, и не решился идти на обед.

— О, прости! — спохватилась жена. — Ты голоден! Пойдем.

Супруги прошли в столовую. Господин Симубак сел за фиолетовый стол, взял фиолетовую ложку, зачерпнул фиолетового черепахового супа… поморщился и спросил:

— А где свежая газета?

— Пришла, — ответила жена. — Но читать ее невозможно. Она…

— Да-да, я понимаю, — кивнул господин Симубак. — А… дети как?

В ответ жена лишь развела руками.

Господин Симубак с трудом заставил себя съесть фиолетовый суп, затем, брезгливо скривившись, выпил рюмочку фиолетового шипучего с перцем и удалился к себе в кабинет, попросив не беспокоить его ни под каким предлогом, так как он очень устал и хочет немедля лечь спать. Жена понимающе кивнула и быстро-быстро заморгала…

Закрывшись в кабинете, господин Симубак лег на фиолетовый диван, закрыл глаза и попытался заснуть, но не смог. Он просто лежал с закрытыми глазами. Дети несколько раз подходили к двери, но жена каждый раз уводила их прочь, говоря:

— Тише! Тише! Ваш папа заболел, ему нужен покой!

А ведь господину Симубаку и действительно было очень плохо! Там, на вершине башни, он даже не мог себе представить, какое страшное несчастье обрушилось на его родной город. Зато теперь он совершенно четко понимал, что десять, двадцать, страшно сказать, даже сто двадцать обычных дождей не смогут смыть всю эту чернильную тьму! Она пропитала не только людей, но и вещи! Так как же теперь жить? Какой кошмар! Вне себя от волнения господин Симубак подошел к секретеру, достал из тайничка графин шипучего — и это вино тоже, увы, не убереглось, а приобрело противный фиолетовый оттенок, — налил себе один фужер, второй, затем, извините, третий и четвертый… после чего с трудом добрался до дивана, упал и тотчас же заснул. Без всяких сновидений.

Наутро супруга насилу его добудилась. Часы показывали восемь с четвертью, дети были уже в школе. Господин Симубак наскоро позавтракал, глянул в окно… Небо было чистое, без единого облачка, но он тем не менее взял зонтик, раскрыл его еще в передней и поспешил на службу.

Мальчишки уже поджидали его. Правда, на этот раз они не дразнились, а просто бежали следом. Прохожие при виде господина Симубака останавливались, возницы придерживали лошадей, барышни таинственно перешептывались… Но суперинтендант старался не обращать ни на кого внимания.

Пройдя мимо застывшего швейцара, господин Симубак поднялся в кабинет, схватил под мышку отчет акцизной комиссии, спустился на второй этаж, вошел в приемную… и замер. В приемной было непривычно многолюдно. Здесь толпились чиновники из соседних ведомств, какие-то просители с бумагами и — так по крайней мере показалось суперинтенданту — просто любопытные. Все они, затаив дыхание, смотрели на вошедшего. Фиолетовые лица собравшихся не выражали ничего, вот разве что глаза у всех как-то странно поблескивали. Господин Симубак побледнел, откашлялся, перехватил папку с отчетом из одной руки в другую и посмотрел на секретаря. Секретарь встал, манерно поклонился и жестом указал на дверь.

Господин Симубак вошел. Посреди огромного фиолетового кабинета за массивным фиолетовым столом сидел господин городской голова. Фиоле…

— Гм! — громко сказал городской голова, строгим взглядом окинул вошедшего, пожевал толстыми фиолетовыми губами и добавил: — Отчет!

Господин Симубак подал папку. Господин городской голова указал ему на одно из фиолетовых кресел для посетителей, и суперинтендант осторожно присел на самый краешек. Городской голова долго и очень внимательно просматривал отчет (который, как и его хозяин, тоже ничуть не пострадал от вчерашнего дождя), время от времени бросал на суперинтенданта настороженный взгляд и снова углублялся в работу. Шло время; господину Симубаку становилось все более не по себе, ибо когда городской голова поднимал голову, то строгая поперечная морщинка стремительной молнией пересекала его высокий фиолетовый лоб, а это ясно говорило о том, что…

— Прекрасно! — наконец сказал городской голова. — Благодарю вас. Ступайте.

Господин Симубак поспешно встал, шагнул к двери.

— Э! — вдруг воскликнул городской голова. — Погодите!

Суперинтендант замер, словно громом пораженный. Но городской голова уже вскочил, испуганно замахал руками и сказал:

— Нет, что вы! Что вы! Вы свободны!

Господин Симубак поспешно вышел, проследовал через замершую при его появлении приемную, поднялся в кабинет…

И тут же вслед за ним вошел курьер, молча положил на стол стопку фиолетовой бумаги, поставил пузырек белых чернил и удалился. А через полчаса прибыл и новый отчет, написанный по новым правилам — белым по фиолетовому. Господин Симубак мрачно поморщился, фыркнул… и все же приступил к работе.

Работал он усердно, даже очень, и поэтому, когда он наконец отложил бумаги, на улице было уже темно, горели фонари. Господин Симубак облегченно вздохнул, снял нарукавники, взял зонтик и отправился домой. Идя по улице, господин Симубак старательно обходил фонари, однако его все равно вскоре заметили. Поэтому домой он явился в сопровождении целой толпы любопытных. Едва переступив порог, господин Симубак потребовал плотно зашторить все окна и тотчас же прошел в столовую. Фиолетовый суп уже не вызвал у него такого сильного раздражения, как вчера. Зато говор толпы под окном да настороженные взгляды перепуганных домашних… Но господин Симубак старался не обращать на это внимания: он торопливо поужинал и удалился в кабинет.

Когда ближе к полуночи жена постучалась к нему, господин Симубак не ответил, притворившись, что спит. На самом же деле он с ногами сидел на диване, листал альбом со своими детскими дагерротипами и тщетно пытался хоть что-нибудь в них рассмотреть. Во втором часу ночи он так и уснул, не раздевшись.

Наутро был завтрак, затем путь на службу. Люди толпились вдоль тротуаров, экипажи уступали господину Симубаку дорогу, матери поднимали детей на руки, и те, глядя на ссутулившегося суперинтенданта, весело гугукали.

Зато на службе все было в полном порядке. Приходили курьеры, приносили отчеты. Господин Симубак старался пуще прежнего, и через неделю он был даже отмечен в приказе. Правда, больше его к господину городскому голове не приглашали; вся связь с суперинтендантом отныне велась исключительно через курьеров. Любопытных на улицах стало меньше. Домашние тоже привыкли. Правда, однажды младший сын за ужином расплакался и признался, что в школе его дразнят «белым». Услышав такое, господин Симубак пришел в неописуемый гнев и порывался наутро же идти к директору, но жена вдруг сказала:

— Ты что, хочешь, чтобы ребенка совсем извели? Я прошу тебя, не ходи! Не позорься!

Господин Симубак тут же сник. И замкнулся. С того памятного вечера он уже ни с кем не разговаривал. Курьеры, заметив в нем такую перемену, перестали входить в кабинет, а предпочитали подсовывать отчеты в щель под дверь. Прохожие стали сторониться суперинтенданта; мальчишки, завидев его за квартал, разбегались; швейцар приседал за конторкой; детей жена отправила на дачу, а возле ворот особняка Симубаков установили пост полиции. Суперинтендант молчал, делал вид, будто ничего не замечает, стал работать как вол, ослабел и побелел как мел. И однажды…

Однажды, поздно вечером возвращаясь со службы, суперинтендант случайно оглянулся и увидел…

Что за ним медленно следует карета скорой помощи! Господин Симубак не выдержал, громко чертыхнулся, осмотрелся по сторонам, вошел в ближайшую мелочную лавку, купил там три аршина бельевой веревки, кусок хозяйственного мыла и поспешил домой.

Дома он с порога отказался от ужина, вошел в кабинет, дрожащими руками развернул сверток с покупками…

И услышал, что за спиной у него кто-то очень глубоко вздохнул. Господин Симубак оглянулся. Перед ним стояла жена. Нервно заламывая фиолетовые пальцы, она тихо сказала:

— Дорогой, не волнуйся, но я должна тебе кое-что объяснить. Так уж сложилось, что… Но ты, пожалуйста, не спорь, так будет лучше!

— Так?! — нервно произнес господин Симубак, потрясая веревкой. Только жене было совсем не до веревки — она ее не замечала.

А шепотом и с придыханием, глядя ему прямо в глаза, она объявила:

— Ты… должен уехать, любимый!

— Я? — удивился суперинтендант. — Любимый?

— Да, — закивала она. — Ты, мой супруг! Но это не ради меня, а единственно ради наших детей. Я знаю, ты ни в чем не виноват, но уж так получилось. И господин городской голова говорит, что ему очень больно, он скорбит. Нам обещают пенсион, весьма приличный! Мы будем высылать тебе на содержание. А потом, быть может, все изменится. Когда дети вырастут, они всё поймут. Они еще будут гордиться тобой! А пока… Ты только посмотри на себя!

Господин Симубак невольно повернулся к зеркалу. И впрямь, зрелище было не из самых приятных: лицо белее гербовой бумаги (прежних, конечно, лет), седые всклокоченные волосы, глубоко запавшие глаза… Господин Симубак раздраженно вздохнул. А жена продолжала:

— Я уже собрала тебе два саквояжа. А вот билет. Каюта — первый класс. Неделю будешь в море, успокоишься.

«Ну да, конечно же, — в сердцах подумал суперинтендант, — я должен успокоиться! И в самом деле: ну и что с того, что мир теперь фиолетовый? Другие ведь живут! И ведут себя так, как будто ничего не случилось. Вот только перешли на белые чернила. А больше ничего, говорят, менять не надо. Нет необходимости…»

— Любимый, будь благоразумен! — послышался вкрадчивый голос жены. — Ради нас!

Руки господина Симубака безвольно разжались, фиолетовая веревка упала на фиолетовый ковер… И он едва слышно прошептал:

— Я… с-согласен.

А назавтра рано утром шхуна под названием «Белокрылая чайка» подняла паруса и вышла в море. Фиолетовый город быстро растаял вдали, и господин Симубак, взяв зонтик под мышку, решил немного прогуляться вдоль борта. Дул свежий ветер, за кормой бежали лазурные волны, загорелые матросы сновали по вантам. Над головой у отставного суперинтенданта хлопали белоснежные паруса, под ногами сверкала изумительной чистоты ярко-желтая палуба. Мир снова стал цветным! Ну что ж, быть может, так оно и лучше, думал, оглядываясь по сторонам, господин Симубак, довольно он намаялся в этой удушливой чернильной мгле, довольно посмешил толпу! Но он никого не осуждает, каждый сам волен выбирать себе судьбу, поэтому если им так нравится жить в фиолетовом безумии, так и пускай себе живут. А он через каких-то семь дней спустится по трапу в нормальный многоцветный мир. Пройдет зима, потом еще одна, он обустроится на новом месте, приживется, а там, глядишь, и вызовет к себе семью, покажет их лучшим докторам…

Вдруг он вздрогнул и прислушался. Да, так оно и есть: один из матросов тихо спросил:

— Кто это там на палубе?

— Так. Фиолетовый, — ответили ему. — Пропащий человек. Это он только с виду белый.

Господин Симубак поднял голову вверх и хотел было крикнуть в ответ, что это неправда… Но не смог — он задохнулся от гнева и боли и остался стоять посреди палубы. Дул свежий ветер, шхуна все дальше и дальше уходила от берега, и прыгать за борт было страшно. Да и бесполезно.

Фелисити Шоулдерс Маленькие города

Иллюстрация Андрея БАЛДИНА

Однажды в детстве Жак Жалле пришел домой с полными карманами песка, набранного на берегу, и медленно, тоненькой струйкой рассыпал его по дощатому полу своей маленькой комнаты. Он наметил длинные песчаные улицы и крыши особняков, ряды магазинов, стены садов, церковь с кусочком ракушки в качестве башенки. А потом без всякой серьезной причины, которую можно было вспомнить, он глубоко вдохнул и сдул прочь ряды плоских и выпуклых геометрических фигур, и песчинки быстро утекли под доски пола, исчезнув навсегда.

В 1918 году, когда Жак вернулся в городок, уже миновав средний возраст, ему показалось, будто здесь произошло то же самое: чудовищный ребенок закончил играть и сдул городок — улицы, дома и магазины — с лица земли.

Возвратившиеся обитатели городка реагировали на разруху по-разному: одни досадовали на Господа или Германию, другие собирали брошенное имущество, свое и чужое, пытаясь снова пустить его в дело, а третьи бодро планировали отстроить жизнь заново. Жак ничем подобным не занимался.

— Ну конечно! А чего вы ожидали? — сказала Элоиза, унаследовавшая от погибшего мужа городской постоялый двор. — У него во всем мире никогда не было места, которым бы он дорожил. Игрушечник! Кому нужны эти цацки в наше время?!

Это было правдой: Жак когда-то мастерил игрушки, как и отец, и дед… А совсем недавно он делал деревянные приклады для ружей на заводе. Он никогда не был ни солдатом (хотя даже мужчины постарше брали в руки оружие), ни мужем, ни отцом. Он был сыном и братом, но родители и сестра сюда не вернулись.

— Он как дитя, — судачили деревенские тетушки и, возможно, были правы.

Но многие горожане видели в Жаке свое подобие. Поначалу они советовались с ним по поводу градостроительства.

— Эй, Жалле, взгляни-ка на этот набросок новой церкви. Она будет гораздо крупнее и красивее, чем та, которую мы потеряли, — говорил месье Лебуф, булочник.

— Почему она должны быть крупнее, — спрашивал Жак, отрешенно глядя на угол старой церковной стены, видневшейся в дебрях разрушенной городской площади.

— Вот когда мы расчистим дорогу и засыплем воронки и окопы, — убедительно твердил месье Леклерк, — смотри, какой мы построим широкий и прямой путь. Городская площадь станет шире, а по центру мы поставим памятник нашим погибшим.

— Но почему она должна быть шире? — спрашивал Жак, как всегда, и через некоторое время городская общественность перестала с ним советоваться.

Ему помогли выстроить новый магазин на несколько метров дальше от старого фундамента, потому что улица непременно должна быть шире. Когда Жак обосновался в жилых помещениях позади магазина и повесил свежеокрашенную вывеску «Игрушки Жалле», горожане решили, что сделали доброе дело для человека, который состарился раньше времени. И добрую затею для нового города: открытые магазины означали возвращение к нормальной, мирной жизни. Конечно же, никто пока не думал об игрушках, но придет время и для этого. Каждый снова с надеждой смотрел в будущее.

* * *

В июне 1904 года в маленьком городке центральной Франции мадемуазель Ода Перро разрешилась от бремени самым замечательным в мире ребенком. Она и не подозревала о своей беременности, пока не начались схватки, ведь оставалась, как и всегда, тоненькой, словно тростинка. Поскольку Ода была не замужем, она пребывала в полнейшей растерянности. Лежа в постели, она страдала и молилась, когда ее подруга Георгина постучала в дверь. Георгина была искушенной во многих вопросах, а потому Ода восприняла ее приход как удачное явление божественного провидения.

Георгина была женщиной весомых достоинств во всех отношениях — крупная фигура, щедрая душа и широкие взгляды, в то время как худышка Ода — несколько ограниченной, более сосредоточенной на вышивании. Обычно их разговоры были похожи на спор двух щебечущих пташек: одна наскакивает, а другая отступает. Но в тот момент Ода слишком устала, не сумела даже приподняться, а потому обрадовалась, что Георгина рядом, на расстоянии вытянутой руки, пусть и в некоей туманной дымке.

— Ода, это невозможно!

— Уверяю тебя, это так.

— По крайней мере, здесь не девять месяцев, взгляни на себя!

— Знаю, что все считают меня старой девой, — сказала Ода со вздохом, — но уверяю, прошло именно сорок недель.

Георгина задумалась, припоминая, кто мог приезжать в городок в то время.

— Георгина, помоги мне!

— Да-да, конечно, — ответила подруга и через некоторое время печально прищурилась на малюсенький розовый комочек. — Видишь, я была права, оно не больше пары дюймов. — Она собралась было завернуть неведомую вещицу в простыни, но Ода остановила ее.

— Я хочу увидеть своего ребенка.

— Это не ребенок, милая, а нечто другое, — пожала плечами Георгина, передавая ей гнездышко из ткани.

— Что же?..

— Напасть, которая обошла тебя стороной, — сказала Георгина и захлопнула за собой дверь.

Ода взглянула на крошечную фигурку, которая словно едва держалась на плаву в море ткани. Она твердо знала, что прошло девять месяцев и даже чуть больше, с тех пор как уехал торговец тканями, и для нее маленькое тельце не выглядело бесформенным кусочком плоти. Женщина видела в нем младенчика. Она поднесла полотняное гнездо поближе к лицу, и ее дыхание коснулось розовых ножек, каждая не толще карандаша. Малышка вздрогнула, повернулась на спинку и тихонько заплакала.

Ода чуть не уронила маленькую девочку, столь велико было ее удивление, но затем улыбнулась и укрыла дочку лоскутиком нежного шелка.

— Не плачь, мой цветочек, я не дам тебя в обиду?

Ода назвала дочку Флёр[4] и смастерила ей колыбельку из чайной жестянки. Осторожными пальчиками, которыми она бережно подшивала краешки свадебных вуалей и вышивала тонкие узоры для нежных крестильных платьиц, Ода купала и пеленала крошку, и девочка росла. Вскоре она уже хваталась ручками за булавку с отрезанным острым концом и пробовала на зубок ее круглую стеклянную головку.

Ода тревожилась за дочь. Однажды в соседнем городе появился с гастролями известный цирк, и она увидела там маленького человечка. Но разве не сказали, что при рождении он был ребенком обычных размеров?

Флёр — совершенно другое дело. Женщина вздрагивала от мысли, что дочка попадет в шумную неразбериху и вечную дерганую торопливость цирковой жизни, а ведь ее могут и держать в клетке, как птичку. Нет, для блага самой Флёр, как и для блага Оды, девочка должна остаться маленькой мамочкиной тайной.

* * *

Жак наполнил свой новый магазин игрушками с английских и французских фабрик, которые уже работали в режиме мирного времени. Те экземпляры, что сохранились с довоенной поры, он разместил на полке над кассовым аппаратом. А под этими реликвиями — слон с паланкином на спине, заводная гоночная машинка и самодельная марионетка — привинтил медную табличку, гласившую: «Не для продажи».

В сарае позади магазина Жак хотел восстановить свою деревообрабатывающую мастерскую, но поскольку во всем городке люди строили и обустраивали свои жилища, инструменты пользовались большим спросом и стоили дорого. У него не было токарного станка с ременным приводом, ни одного комплекта красок и лаков, чтобы создавать то, к чему лежала душа. Потому Жак достал инструменты, которые завалялись в его старом чемоданчике, и соорудил то, что мог: тонкие бипланы из дерева и бумаги в угоду паренькам, разочарованным отсутствием в магазине игрушечных ружей, да деревянные кубики для малышей, менее яркие, чем раньше.

У него почему-то не выходили куклы и марионетки (качество получалось не то), и вместо этого он начал строить кукольный дом из мягкого дерева, которое легко обрабатывалось ножом. Поделка вышла грубой, словно древняя хижина. Она напомнила ему о сарае-мастерской позади старого магазина, где он учился делать игрушки и где они с отцом оставляли раскрашенные фигурки сохнуть подальше от чувствительного носа матери. Его руки задрожали, когда он задумался над этим маленьким перекошенным образом детства, мироустройства перед разрухой, до того как смерть посетила городок. Он поставил его на свой обеденный стол и огородил руками пространство вокруг. Его мозолистые руки очертили стертые с лица земли деревенские улицы с точностью аэрофотографии.

* * *

Флёр росла тайно, мирно и спокойно. Ей никогда не разрешалось играть на улице, потому что мать опасалась: ее кто-нибудь увидит, на нее кто-нибудь наступит, ее съест собака… Вместо этого девочка сидела дома и училась шить самыми маленькими иголками, какие только можно найти, но в ее ручках они все равно казались челноком ткацкого станка. Репутация Оды как признанной мастерицы тонкой работы росла и крепла. «Словно это вышивали феи», — восторженно выдохнула одна женщина, бережно приподняв заказанную шелковую блузку, и Ода тут же забеспокоилась, не слишком ли беспечно она выставляет на люди вышивки Флёр.

Единственный день, когда Флёр могла рассчитывать на прогулку, было воскресенье: она ездила в церковь в материнской шляпке или муфте. Ода хотела быть уверенной в спасении души своей дочери — неважно, какого та роста. Под руководством матери Флёр выучила катехизис, а в надлежащем возрасте приняла святое причастие.

Отец Роберт, которого Ода, конечно же, посвятила и в дело бродячего торговца, и в его результат, сказал, что не нужно прятать девочку, потому как это чудо и свидетельство бесконечного величия и мудрости Господа, которое должны увидеть все жители города. Но для Оды подобное представление стало бы бесстыдной показухой, которой она больше всего боялась. Поэтому священник не раскрывал секрета Оды, и время от времени Флёр поднимали к решетке в исповедальне, чтобы она рассказала о своих маленьких грешках, какие может совершить дитя при столь ограниченной свободе.

Дочь жила, словно тщательное оберегаемое тепличное растение, и к пятнадцати годам выросла сантиметров до двадцати. Она почти ничего не знала о войне. Мать, конечно, приносила ей правильные развивающие книги. Читая, Флёр ходила по странице и переворачивала каждую, словно встряхивала огромную простыню. Но подобные книжки и пересказы школьных учебников Оды по памяти давали Флёр очень скудное представление о войне. По утрам она взбиралась на письменный стол, прижималась лицом к тюлевым занавескам и наблюдала, как на железнодорожную станцию шагают молодые люди. Они были так далеко, что казались одного с ней роста.

Но вот война закончилась, молодые люди исчезли, и все мысли Флёр обратились к матери, которая день ото дня становилась слабее, словно никакой сон в мире не мог освежить ее. Наконец пришел доктор, и девочка спряталась в буфете — в своей спальне. Она прижималась ухом к фигурным прорезям в дверце, но не могла уловить смысла в ворчливом голосе врача.

Он ушел, а Ода не рассказала дочери ничего.

Флёр изо всех сил старалась и заботилась о матери, каждый вечер она читала ей на ночь Библию, перед тем как спуститься по ножке торшера и на цыпочках добраться до выключателя.

— Погоди, малышка Флёр, — сказала Ода однажды вечером. — Нам надо поговорить.

— Ты наконец-то хочешь рассказать мне, что происходит?

Ода вздохнула:

— Дорогая моя девочка, я умираю… Я больше не смогу защищать тебя, о тебе заботиться…

— Умираешь? И ничто не сможет…

— Нет. Есть только одно, что я могу сделать. Я должна послать тебя на север, к своим родителям… Будешь жить с ними.

— Что?! Отослать меня куда-то именно сейчас, когда я тебе так нужна?!

— Когда я умру, что ты будешь делать? Как ты сможешь одна пройти километры пути до бабушки и дедушки?

Флёр не стала спорить, на самом деле она не знала, что такое километр, но попробовала возразить:

— Мое место рядом с тобой!

— Да, так оно и было все это долгое и счастливое время. Ты всегда оставалась моей радостью и благословением, моим маленьким чудом. Но, милая моя девочка, это моя последняя просьба… последнее доброе дело, которое ты можешь выполнить, чтобы облегчить мой уход.

Флёр понимала, что теперь отказать не сможет, и печально кивнула.

— Я уже слишком слаба, чтобы отвезти тебя туда, поэтому приготовила этот ящичек. — Ода вытащила из-под кровати деревянный ящик, в которых обычно перевозят вино или колбасу.

— Мама, ты хочешь отправить меня в ящике, как… как луковицу какую-то!

— Я там все очень удобно устроила. Видишь: внутри все планочки обшиты тканью, ты и дышать сможешь, и никто тебя не увидит. Запас еды вот здесь…

Флёр понимала, что она уже согласилась уехать, но продолжала протестовать по инерции.

— Сколько же продлится моя поездка? И что я буду делать в этой клетке?

Ода расплакалась.

— Как ты можешь не доверять своей матери?!

— Да, мамочка, конечно, я тебе доверяю… — Флёр подобрала юбку и забралась в ящик через верх, где полотно еще не было полностью скреплено. — Я поеду, если ты просишь.

Ода дала дочери медаль Святого Кристофера, которая могла служить ей как тарелкой, так и щитом. Она передала Флёр ее личные сокровища: самодельные четки из бисера и кукольный гребешок. По настоянию дочери она положила в ящик лоскуты кисеи и батиста, иглу и нитки, чтобы девочке было чем заняться. Затем Флёр, промокшая от гигантских слез матери и прощальных поцелуев, была закрыта в коробке.

Пока Ода заколачивала крышку ящика, Флёр горевала о своем согласии. Как она могла оставить мать умирать на руках глупой Георгины и нерешительного отца Роберта? Она стукнула по стенке своей новой кельи и услышала голос матери:

— Потише, милая! Ты же не хочешь, чтобы тебя кто-нибудь услышал.

«Разве?..» — хотела сказать Флёр, но время споров прошло. Ящик тряхнуло, когда Ода доковыляла до окна и поставила его на подоконник. В рассеянном свете Флёр осмотрела свою темницу.

Две старые перчатки, подбитые мехом кролика, лежали около одной стенки и изображали кровать; много места занимали огромный кусок сыра и мешочек с крекерами. К планкам были привязаны бечевками несколько баночек с водой. Около кровати крепко утвердился комод, склеенный из спичечных коробков. Девочка выдвинула самый нижний ящик: там оказались спички. Во втором были все ее аккуратно сшитые сорочки, в третьем — нижнее белье. В верхнем лежали кукольное зеркальце под стать ее гребешку и маленький перочинный ножичек с жемчужной ручкой. Флёр понимала, что со стороны матери все эти вещицы были продуманной заботой, последним прикосновением ее любви, прощальными дарами… Но размышляла она только о том, когда мать запланировала эту поездку и как долго хранила ее в тайне.

Девочка улеглась на перчаточную кровать и почувствовала под лопатками какую-то выпуклость. В поисках проблемы она нашла в нижней перчатке конверт. Упершись изо всех сил, она вытащила его ровно настолько, чтобы прочитать «Маме и папе» на лицевой стороне. Она вернула письмо на место и стала слушать Георгину, явившуюся с ежедневным визитом. Ода, должно быть, говорила ей о посылке: тихий голос прерывался хриплым кашлем. Ящик накренился, и Флёр схватилась за стенку.

— Твоим родителям? Я уж решила, ты никогда с ними не помиришься… — Голос Георгины звучал очень близко.

— Будь осторожнее! — воскликнула Ода, и Флёр поняла, что эти слова адресованы не Георгине. — Прощай!

Она сказала «прощай», а не «до свидания»… Девочка бесшумно зарыдала, спрятав лицо в теплый кроличий мех.

* * *

— Что ты делаешь там? — спросила мадам Телле, соседка Жака, махнув зонтиком в сторону задней комнаты.

— Мастерю игрушки, — ответил он. — Как всегда…

— Чепуха! — она провела зонтом вдоль полок. — Шарики воздушные, стеклянные, фабричные игрушки — вот что ты продаешь, и этого вполне достаточно. Если бы я продолжала шить платья по моде XIX века или выкраивала пышные фонарики на рукавах, как ты думаешь, что бы обо мне говорили? Надо идти в ногу со временем!..

— У меня есть товар, вы же видите.

— Товар вижу, а тебя — нет. Ты все время прячешься там, — указала пожилая вдова. — Ты был мечтательным ребенком, Жак, а теперь ты взрослый мужчина, отплывший в какое-то сонное царство! — Она постучала по стеклянной конторке пальцем с надетым на него наперстком. — Здесь и сейчас: твой город, твои соседи, твои покупатели — вот что действительно важно!

Жак пробормотал нечто покладистое, прозвучавшее как согласие, и пожилая дама, поцеловав его в обе щеки, избавила его от своей болтовни.

В магазине действительно имелись его собственные поделки: игрушечный парусник, который никто не покупал, целый рядок бипланов. Он не лгал мадам Телле.

Жак вспомнил дом, где раньше обретались Телле, через один магазин дальше от того места, где вдова жила сейчас. Сколько вдов живут там теперь? Считая про себя, Жак подальше отодвинулся от яркой занавески, которая отделяла магазин от того, что было важным.

* * *

Флёр лежала на перчатках, пытаясь из фрагментов выстроить для себя картину мира вне своей коробки. Голос почтальона, низкий, как фагот на граммофонных пластинках матери. Темнота, грохот, сильная качка и мелкая тряска, сотрясения и удары, которые заставляли ее цепляться за планки ящика, словно за шпангоуты сотрясаемого штормом корабля.

О кораблях она только слышала и видела на маленьких картинках, а о шторме узнала из библейского сказания об Ионе, но у нее были и другие сравнения для этого путешествия. Флёр видела свою келейку странной зловещей пещерой в ярком и неровном мерцании горящей спички, но она не знала о факелах и запретных склепах. Она откидывалась на роскошном ложе из кроличьего меха и наблюдала за игрой пробивающегося откуда-то света на холщовых стенах своего временного жилища. Девочка страстно желала выбраться за эти стены, представляя себя очень храброй или любознательной. Преклоняя колени на молитву, она вызывала в памяти рассказы о плененных мучениках, страшно одиноких, если бы не присутствие Господа. Поскольку она не могла припомнить никаких страшных подробностей, вскоре это занятие ей надоело.

В уголке косо стоящего ящика, на нижней по склону стороне, Флёр пропилила отверстие и использовала его для опорожнения ночного сосуда. А через несколько дней ожидания, ворчания и временами дурного настроения она достаточно осмелела и проделала над своей кроватью другую щелочку, чтобы осторожненько выглядывать наружу. Вначале она могла увидеть во мраке только соседние коробки, все в грязных, жирных полосах, потом перевязанную бечевкой пачку конвертов. Вселенная грузовика вдруг загромыхала и вздрогнула, и Флёр отбросило в сторону. Она приземлилась на волосок от открытого перочинного ножика. «Господь уберег меня», — пробормотала она, раздосадованная собственной глупостью, и спрятала опасную вещицу подальше в бельевой ящик.

Флёр, стоя на коленях, снова прильнула к глазку, как ее мать на исповеди. Кипы почтовых отправлений чуть сдвинулись, и она зачарованно уставилась на затылок водителя в отражении белесого потолка грузовика. Это юноша? Она никогда не видела ни одного молодого человека столь близко. Из-под каштановых волос торчат уши, шею покрывают прыщики… Потом голова повернулась, и в ухе блеснула серьга, мелькнул длинный, до подбородка локон. Девушка.

Флёр отпрянула, словно боялась быть обнаруженной, и свернулась калачиком на своей необычной постели, чувствуя себя и более уютно, и менее уверенно, ведь ее везла в будущее девушка, почти такая же, как она сама.

На следующее утро Флёр проснулась еще более сердитой, чем прежде. Ограниченная диета и спертый воздух заставляли ее чувствовать себя нездоровой, и в первый раз она представила себе, как бабушка и дедушка открывают посылку и находят ее нелепое мертвое тельце.

Она выкопала письмо «Маме и папе», чтобы найти в нем подсказки и хоть что-то узнать о семье, которую она и не мечтала увидеть никогда в жизни. Но обнаружила лишь фальшивые формальности, ложь о погибшем на войне муже и стопочку накопленных франков. «Она послала им деньги на мое содержание!» — возмутилась Флёр и не слишком аккуратно затолкала письмо обратно в конверт.

Казалось, путешествие на грузовике подходит к концу. Солнце играло бликами на полотняном потолке, и голоса весело переговаривались тут и там. Кто-то выругался: Флёр не знала таких слов, но поняла по тону — и почувствовала себя виноватой за свои ночные горшки.

— Этот тоже грязный, вот здесь, с краю, — пророкотал мужской голос, и ковчег Флёр накренился так сильно, что куски сыра покатились к ней в кровать и на одежду.

— Кому это?

— Месье и мадам Перро, в «Тополях». Хрупкое.

— Будто здесь вокруг полно деревьев! — брезгливо фыркнул второй мужчина. — Я тоже не знаю никаких Перро. Спросим у нашего старожила.

Ящик несколько раз тряхнуло в такт шагам, и Флёр услышала хриплый голос:

— Перро? Да, до войны здесь жили Перро, в «Тополях».

— А теперь?

— Нету, — прокашлял голос. — Ни тополей, ни Перро…

— Очередной таинственный груз в хранилище, — вздохнул первый мужчина.

Флёр с ужасом ожидала лязганья захлопывающихся железных засовов, обрекающего ее на голодную смерть, но раздавшийся звук был обычным глухим стуком деревянной двери. Громыхающие шаги затихли вдали, и уши Флёр заломило от тишины, первой настоящей тишины за последние дни, скорее — недели, как могла бы поклясться путешественница. Она откинулась на спину и позабыла свои страхи, горе, гнев на мать — всё на свете, наслаждаясь тишиной, как теплой ванной. Ах, как же она по ней соскучилась! И вскоре она уже крепко спала.

* * *

Когда девочка проснулась, было уже темно, и все ее опасения вернулись. Неужели мать послала ящик по неверному адресу, и теперь Флёр осталась одна взаперти, возможно, в полном одиночестве, и никто не наставит ее на верный путь. Она всецело предалась греху уныния, хорошенько проплакалась, потом встряхнулась и попыталась оценить ситуацию.

У нее оставались две почти полные банки воды и достаточно много не слишком свежих крекеров. Сыр только чуть-чуть подернулся плесенью с одного края. Она может оставаться здесь, пока не кончится еда… Подобная мысль оказалась невыносимой. Флёр поела в последний раз. Затем, осторожно двигаясь почти в полной темноте, она разделась, тщательно вымылась из банки с водой с запахом чабреца и растерлась до красноты, счистив с себя и пот, и слезы, и сыр. Она срезала банку с веревок и опрокинула ее, чтобы вылить все до капельки, еще раз ополоснула голову и последней влагой умыла лицо.

Она вытерлась лоскутом кисеи и надела белое струящееся платье, которое сшила сама и в котором надеялась предстать перед бабушкой и дедушкой. Это была ее единственная чистая одежда. Она причесала и завязала лентой волосы, запаковала зеркальце и гребешок в грубоватую сумочку, куда поместила также последние спички, адрес из маминого письма и банкноты, свернутые в небольшой рулончик. Когда она была готова выходить, вдоволь напилась воды из другой банки — со вкусом мяты. Затем, прорезав плотный холст, с грузом на плече и перочинным ножиком в руке Флёр вылезла из ящика.

Она успела сделать всего три шага, когда упругая поверхность выскользнула из-под ног, и девочка с криком полетела по масляному бумажному склону. По счастью, она крепко вцепилась в ножик и не отпускала его, и как только внизу показался твердый пол хранилища, вонзила его в ближайшую упаковку, сумев затормозить падение. Сумка пролетела мимо и со звоном стукнулась об пол. Очень осторожно Флёр подыскала подходящие опоры для ног и рук, сложила нож и спустилась вниз с минимальными потерями: несколько ушибов и разорванная накидка. Она подняла сумочку, перекинула свой скудный скарб через плечо и обследовала окружающий мир.

Мир оказался комнатой много большей, чем весь коттедж ее матери, все стены здесь были расчерчены полками, а на полу громоздились ящики. Деревянная келейка Флёр помещалась на самой верхушке одной из этих пирамид около двери. Девочка тут же направилась прямо к выходу, но не смогла покинуть помещение. В щелку под дверью ей удалось свободно просунуть только руку. Она стучала в дверь в течение нескольких минут и представляла, как умрет от голода прямо здесь, а ее косточки будут похожи на скелетик мыши.

И словно в ответ на ее мысли, а может, на ее стук в дверь, раздался топоток когтистых лап и змеиный шорох волочащегося по дощатому полу хвоста. Не мышь. Крыса. Существо в длину было таким же, как сама Флёр в высоту, и тучным благодаря щедрым трофеям — многочисленным коробкам недоставленной почты. Замешкавшись и неловко нащупывая на поясе ножик, Флёр отступала назад, поскольку заметила, что на полу прямо под ногами животного лежит прямоугольник лунного света.

Да, прямоугольник: значит, на складе есть окно! Флёр побежала в ту сторону, чудовище не отставало. Около стены с полками она повернулась и махнула ножом в сторону крысы, прочертив засочившуюся красным линию на уже приоткрытой зубастой морде. Крыса отскочила, и Флёр прыгнула, зацепившись за полку, подтянулась и уже не оглядывалась.

Она не знала, умеют ли крысы взбираться и насколько хорошо, поэтому продолжала карабкаться все выше и выше, обдирая коленки о винные ящики и продвигая сумку вперед по едва отесанным деревянным полкам. Флёр привыкла к спокойной жизни, никогда не бегала наперегонки, не участвовала в подвижных играх, только видела их из окна, однако освоила и преуспела в одной физкультурной дисциплине — альпинизме по мебели. Сейчас она использовала весь свой опыт и всю накопленную силу, и этого оказалось достаточно. Она добралась до финишной черты подоконника, толкнула единственную раму, и та со скрипом сдвинулась на ржавеющих петлях. Девочка ступила на ветки грушевого дерева с еще не опавшими желтыми листьями, оставив на стекле кровавые отпечатки двух маленьких ладошек.

Флёр спустилась на землю и вдохнула вечерний воздух: потрясающе свежий, богатый запахами почвы и прелой листвы. Она вышла на середину нового дорожного полотна; яркая полная луна равнодушно оставила девочку бесцветной и словно вырезанной барельефом на теле мира. Ветер хлестал по ногам тонкими полами платья, и Флёр осознала, насколько одинока, открыта всем ветрам судьбы и… как же она замерзла! Одежды потеплее у нее не было, да и вообще больше никакой одежды. Она тоскливо вспомнила о подбитых кроличьим мехом перчатках, оставленных на растерзание крысам и времени, но тут уж ничем не поможешь. Флёр опустила голову и побежала к смутным очертаниям строений.

Девочка никогда не видела городок с высоты своего роста; по правде говоря, она не видела ни одного города, кроме своего собственного, поэтому ей было очень трудно сориентироваться. В месте, похожем, по ее мнению, на городскую площадь, она нашла большую каменную плиту, окруженную свежепосаженными растениями, и с этого выгодного места сумела разглядеть церковь.

«Не препятствуйте детям приходить ко мне, — подумала Флёр, потирая холодными ладошками покрытые гусиной кожей плечи. — А ребенка меньше меня и быть не может». Она тяжело спрыгнула на асфальт, чтобы отважиться на новое рискованное путешествие — по направлению к церкви.

Ноги Флёр болели от непривычной нагрузки, холод обжигал кожу, и как же далеко до огромной церковной двери, а сдвинуть ее совершенно невозможно. Девочка барабанила по деревянной панели, пока занемевшие руки не заболели. Почему-то ей представилось, что вот сейчас появится ее духовный отец и впустит в теплый дом Божий.

Но никто не вышел. Флёр легла на землю, чтобы заглянуть под дверь, и не увидела ни единого огонька — ни лампочки, ни свечки. Она почувствовала запах краски, а когда поднялась, то обнаружила, что вся перепачкалась в строительной пыли.

Флёр села на широкую ступеньку и обратилась к небесам:

— Господи, что мне делать? Господи, я в руках Твоих, как и всегда пребывала…

Она вспомнила ладони своей матери — теплые, исколотые иголками, которые охватывали ее теплым объятием, таким нежным и таким надежным, и бережно качали, баюкая, поддерживали с самого раннего детства и всегда… Голос девочки задрожал и затих.

* * *

Возможно, Флёр осталась бы здесь до утра, коротая промозглую октябрьскую ночь на крыльце церкви, если бы не почувствовала чей-то пристальный взгляд. Она открыла глаза и увидела кошачью морду среди листьев куста бирючины, отражавшего лунный свет позади нее. Девочка могла бы пожаловаться, что слишком устала даже просто стоять, но не успела подумать об этом, так как оказалась на ногах и уже бежала, тяжело прыгая по ступенькам церкви. Она не слышала кошку за собственным топотом и стуком бешено бьющегося сердца.

Флёр ободрала лодыжку, оступилась, снова побежала. Перочинный ножик она потеряла, а болтающаяся сумка била ее по боку. Холодный воздух резал горло. Измученные ноги были тяжелыми и казались чужими.

Почувствовав сильный толчок в спину, Флёр упала в траву, успев свернуться калачиком. Над ней возвышалась кошка и дышала ей в лицо съеденным мясом. Зверюга снова толкнула лапой свою жертву и даже не вздрогнула от крика девочки. Кошка схватила добычу зубами, и Флёр поняла, что ей пришел конец.

— Белоснежка! — раздался мужской голос в нескольких метрах. — Белоснежка!

Флёр висела на клыках твари, зацепившись платьем. Она почувствовала, что звериная походка сменилась на тряскую рысцу, и поняла: должно быть, это кошмарное чудовище и есть Белоснежка, ведь животное действительно было белым. Она отчаянно извернулась, разорвав платье, и тяжело упала в жухлую траву. Кошка издала удивленный мяв, и Флёр попыталась отползти прочь. Она услышала, как мужской голос сказал:

— Вот ты где, вредная животина. Кто будет чесать тебе пузико, если ты всю ночь бродишь по улицам?

Шаги стихли, захлопнулась дверь, и Флёр взглянула вверх, на освещенные окна коттеджа.

За последние часы это был единственный огонек, кроме луны, который она видела, и уставшая девочка заковыляла к теплому, желтому свету, который привносил цвета в холодный, страшный и неприветливый сад: зеленый стебель тут, красный лист там… Она взобралась на цветочный ящик под окном и прижала лицо к стеклу. Здесь, в пустой комнате, были церковь и цветочный ларек, булочная и бакалейная лавка, и табачный магазинчик, и магазин игрушек, и ателье — целая деревня не более полуметра высотой…

* * *

Утром Жак проснулся, полежал, задумчиво глядя в потолок, и потопал вниз сделать себе кофе. Белоснежка непривычно напористо царапалась в дверь кладовки; Жак открыл было дверь, но вдруг замер.

Из трубы макета ателье курилась тонкая ниточка дыма. Более практичный человек, возможно, нарисовал бы в своем воображении пожар, готовый пожрать его миниатюрный мир, разрушить любимое местечко во второй раз, но Жак просто подобрался поближе и заглянул в крошечное строение. Теперь он изрядно пожалел о том, что домики старомодные, с маленькими окошками, но он был терпелив. Сначала он увидел огонь — не больше уголька из его собственной кухонной печки, а потом заметил и маленькую жительницу. Она расчесывала спутанные волосы, держа в другой руке разбитое зеркальце. Жак отпрянул от окошка и снова наклонился, чтобы убедиться в увиденном. Настоящая жительница! Она, возможно, была немного больше, чем он себе представлял — поднявшись в полный рост и встав около огня, чтобы перевязать волосы, она почти коснулась потолка, — но она была настоящей, живой и обитала в том мире, который создал он сам, своими руками!

В голове Жака тут же замелькали мысли о тысячах разных бытовых предметов, которые непременно понадобятся маленькой горожанке, о сотнях несоразмерностей и несовершенств, которые надо будет поправить. Во-первых, здесь не было воды. Жак не мог представить, как подвести водопровод, не беспокоя обитательницу, но он сделает все возможное, чтобы достаточно обустроить городок. Во-вторых, ей понадобятся кастрюльки для приготовления еды, магазины, где брать продукты, да Бог знает что еще… И все это, как он тонко почувствовал, должно быть сделано без слишком грубого вмешательства большого реального мира в ее волшебное существование. Постепенно, ненавязчиво, она станет считать городок своим настоящим домом, думал он. А затем, возможно, появятся и другие чудеса. В его городке и в его жизни будет много людей… Жак улыбнулся, незамеченным отошел и принялся за работу.

Первым делом он выгнал Белоснежку из кухни и стал вырезать подходящего размера круги и бруски сыра в кладовой. Он наполнил мукой коробочку из-под запонок и сшил малюсенькие, не больше ногтя, мешочки для соли и перца. Все это он положил на прилавок бакалейной лавки, надеясь, что здесь они будут заметнее, чем на полках с пластмассовыми товарами. Он выстроил рядком пять веточек брюссельской капусты в коробке около магазина и поместил сверху карточку с нацарапанным словом «Бесплатно». Он вычистил колодец и наполнил его холодной водой.

Все это Жак проделал скрытно, постоянно следя за дверью и окнами ателье и убеждаясь, что за ним не наблюдают. Повесить бы еще занавеску вокруг стола, подумал он, возможно, цвета неба…

Днем при помощи игрушечного телескопа он наблюдал: гостья вышла из двери ателье столь мягко и осторожно, как, наверное, ступает на ветку птица, готовая взлететь в небо. Он задержал дыхание. Девочка немного постояла около дома, потом вышла на улицу и огляделась. Свет на улочке был тускловат — еще одна мелочь, требующая исправления, — но девочка вполне сможет разглядеть вывески магазинов, которые он на протяжении месяцев рисовал по памяти через лупу. Брюссельская капуста привлекла ее внимание, и она направилась к прилавку, потом остановилась у колодца с полным ведром воды на краю. Сделав глубокий глоток, девочка снова огляделась.

— Эй! — позвала она. — Мадам! Месье!

Месье не ответил, но наблюдал, как она обследует городок, обнаружив почти все его подарки и несколько других полезных вещей.

Жак услышал отдаленный стук (девочка тоже его услышала, так как чуть дернула головой) и обнаружил стайку мальчишек, колотивших в переднюю дверь. Дети собирались приобрести игрушки, и закрытая дверь магазина никак не входила в их планы. Продавец неохотно отвлекся от своего городка.

В следующие несколько дней он заказал для кукольного домика большое зеркало на стену и набор эмалевой, а не свинцовой посуды. Когда вещи прибыли, он завернул их в тонкую китайскую папиросную бумагу, перевязал веревочкой и оставил около входной двери в домик девочки. Подглядывая сквозь синюю марлевую занавеску, Жак посмеивался над удивлением и радостью маленькой жительницы и чувствовал себя Дедом Морозом. Она по-прежнему обращалась к невидимому благодетелю, когда находила какой-нибудь новый подарок или усовершенствование, но, похоже, больше не ждала ответа, лишь говорила: «Спасибо».

Жак был счастлив, замечая, что походка девочки обрела уверенность: приятно видеть ее гуляющей по городу, как бывало шагала его мать — с высоко поднятой головой и корзинкой в руках (сплетенной Жаком). Хотя необычная горожанка больше похожа на его сестру со светло-каштановыми волосами, уложенными по современной моде.

Но как бы Жак ни делал уютнее домики, интереснее улицы, богаче магазины, сколько бы прутиков для растопки каминов ни запасал, сколь ни укладывал матрасов, другие жители не появлялись.

Однажды вечером Жак, как обычно, снял крышу бакалейной лавки, чтобы пополнить запас продуктов. Он ставил на полочку расписанную вручную жестяночку с мелким чаем, когда из-под кассового аппарата выскочила девочка и схватила его за запястье. Он хотел было выдернуть руку, но не мог же он стряхнуть малышку с риском повредить ее косточки.

— Добрый вечер. Меня зовут Флёр Перро, и я уверена, что все эти месяцы вы были моим благодетелем, месье…

— Жалле, — запинаясь, пробормотал он. — Жак Жалле.

— Счастлива с вами познакомиться, месье Жалле, — сказала она, слегка встряхнула его кисть в рукопожатии и отпустила. — Очень вам благодарна за вашу доброту, особенно принимая во внимание, что я явилась без приглашения и предупреждения…

— Нет-нет, я так рад, я вам очень рад…

— …но я пребываю в совершенном неведении, где нахожусь и как все это здесь очутилось.

Жак расстроенно поморщился: эх, вот так просто она заставила магию исчезнуть, девочка-малютка, сама — чистое волшебство.

— Это макет, — пробормотал он наконец. — Каким был мой городок… по большей части.

— Когда был?

— До войны.

— Ой, — всплеснула руками Флёр. — Могу я поинтересоваться, чем вы занимаетесь, месье Жалле? Вы, наверное, плотник или столяр?

— Игрушечник. Продаю игрушки. — Ему показалось, что лицо Флёр просветлело, хотя было трудно в это поверить.

— Тогда я уверена, что могу помочь вам. Я могу работать и содержать себя сама.

— В этом нет совершенно никакой необходимости. Я буду счастлив, если вы просто останетесь в моем городке. Вы едите не больше мышки.

— Сомневаюсь, что вы тратите так много времени на приготовление блюд для мышей, месье. — Она наградила Жака пронзительным взглядом. — Между прочим, я заняла магазин-ателье. Разве я не могу быть портнихой?

И тогда Жак принес ткани, маленькие ножницы и иголки, чтобы Флёр смогла одеться сама и обшивать своих «клиентов» — магазинных кукол, чьи размеры Жак записывал для нее на листочках бумаги.

* * *

Со временем Флёр уговорила Жака приходить по вечерам побеседовать или хотя бы почитать ей. У него сохранилось несколько детских книг. Когда она попросила его почитать ей газеты или принести журналы, он запротестовал, мотивируя это тем, что не умеет выразительно декламировать, но на самом деле ему претила мысль привнести в городок нечто извне. Скрепя сердце он все же прочитывал несколько безобидных заметок из ежедневных новостей. И еще Флёр всегда просила показать ей образчики последней моды, вне зависимости от того, как Жак о них отзывался.

Он также заметно мучился, когда маленькая белошвейка спрашивала его о личном: не о городке прошлого века, которым он восхищался и готов был рассказывать часами, а о его впечатлениях недавних военных лет. «Ты видел Эйфелеву башню? — допытывалась она. — А в Париже было много народу?» Она не интересовалась вслух его отъездом из городка, не упоминала о надгробиях на макете кладбища, которых не могло там быть до войны, ведь одно из них гласило: «Альфонс и Мари Жалле, 1918». Но она спросила, есть ли у него сестры или братья.

— Сестра, — сознался он и, не давая ей задать очередной вопрос, резко добавил: — И я не знаю, где она сейчас! В Англии, в Канаде… Последний раз мы виделись в Париже.

Девочка сидела на городской площади, не поднимая глаз от шитья. Жак не умел извиняться и потому не стал.

Флёр помогла Жаку оформить витрину в маленьких окошках магазинчика, как полагается, и украсила ее к празднику. Она восхищалась изящной миниатюрной мебелью, которую он смастерил, и изобретенными им приспособлениями. Глядя на пламя свечей, колеблющееся в узеньких окошках церкви в канун Рождества, Жак был более счастлив, чем когда-либо с тех пор, как заслышались первые громы войны.

* * *

— Можно мне в этот раз пойти на праздник? Ну, Жак, ну пожалуйста!.. — умоляла Флёр друга весной.

— Это небезопасно.

— Я не выйду наружу. Буду стоять в окне магазина. Кто заметит меня среди кукол?

— У тебя здесь отличный собственный праздник! — сказал Жак, дунув на флажки, развешенные вокруг маленькой городской площади.

— Праздновать одной? Хотя бы возьми меня в воскресенье на литургию. Пожалуйста, Жак, мама в детстве постоянно брала меня с собой в церковь. Я буду в полной безопасности.

— У тебя здесь есть собственная церковь, — ответил Жак. Казалось, ему причиняли боль разговоры о ее прежней жизни.

— Она ненастоящая, неосвященная! Вообще игрушечная!

Жак отказал. В этот раз он хотя бы не предложил смастерить маленького деревянного священника для исповеди.

— Погляди-ка, — пригласил он, положив кружевной носовой платок на булыжную мостовую городка. — Вот что я тебе купил. Возможно, из этого выйдет миленькая юбочка.

И ушел, а вскоре Флёр почувствовала запах трубки с кухни, где она не могла его побеспокоить. Девочка подобрала кружевное полотно, повертела его так и эдак, наконец занесла в дом и стала выкраивать свои собственные занавески.

* * *

Жак не слишком много думал о прошлом Флёр и еще меньше о ее будущем. Ему было достаточно знать, что она тоже сирота, как и он сам. Ее привели к нему горе и утрата, и значит, никакие лишения не смогут ее забрать.

Под его повседневной опекой городок разрастался и пополнялся новыми вещицами. Он простерся до самых краев стола — теперь мастер обедал, поставив тарелку на колени, — и в нем были все строения, которые он помнил, даже вполне сносно выточенное подобие его любимого дерева. Закрытый совершенный мирок, совсем не похожий на Париж: в нем не было ни ночных клубов, ни английских чиновников с их отчаянно хромающим очаровательным французским. Он никогда не думал запирать Флёр в этом раю, ведь он даже не предполагал, что она захочет отсюда уйти.

Кружевные занавески не позволяли Жаку заглядывать внутрь, но другие занавески удерживали Флёр в городке. Пыльная синяя ткань, висевшая вокруг стола, была границей ее мира. И теперь Жак никогда не оставлял стул около стола, как в первый вечер. На клочке бумаги на стене Флёр отмечала дни. Она попросила карманный календарик и тут же получила его, но на какой-то прошедший год.

Запах трубочного табака рассеялся, и Жак перед сном позвал кошку в дом. Девочка слышала, как Белоснежка шныряла по кухне за дверью и внезапно бросалась — на настоящих мышей или воображаемых, непонятно. Флёр крадучись вышла из своего домика и пошла по главной улице прямо к краю городского центра, к той границе мира, которая располагалась ближе к окну.

Она услышала звук проезжающего по настоящей улице автомобиля, и его фары осветили синее занавесочное небо перед ней. Далекая мелодия, случайный смех. Шаги… Они манили ее гораздо больше, чем детские голоса, напевающие рождественские песенки днем в магазине игрушек. Там, в ночи, были взрослые, обязательно взрослые. Люди, живущие по собственной воле. Флёр думала, что стала такой же, когда обнаружила этот фальшивый городок. Улицы по размеру, собственный мир, где можно ничего не бояться. Но, наверное, мир, где нет страха, ненастоящий.

* * *

Девочка улеглась спать на камнях городской улицы на самом краю и проснулась только утром, когда Белоснежка начала царапаться в дверь.

— Жак, — сказала она за ужином, когда он подавал ей малюсенький ломтик курицы на блюдечке и парочку фасолин, — я решила покинуть городок.

Жак глотнул вина и покачал головой.

— Ты меня не слушаешь? Я собираюсь уйти!

— Теперь ты часть этого места, — снова покачал головой он, пережевывая слова вместе с хлебом, — как ты собираешься покинуть дом?

— Очень просто, если ты мне поможешь.

— Это небезопасно.

— Как же так?! Жак, я поняла, что тебе нравятся твои соседи. Неужели ты и вправду думаешь, что они смогут мне навредить?

— Ты ничего не знаешь об этом мире, Флёр.

Флёр потеряла терпение и швырнула свое блюдце с едой в Жака. Подливка шлепнулась ему на жилетку и потекла, а фарфор разбился далеко на полу.

— Мне ничего не известно об этом мире, потому что мне никогда не разрешалось узнать о нем! Меня всю жизнь держали как птицу в клетке, но я больше не хочу! Я личность, а не кукла и не сказочная фея!

Жак счистил еду с одежды и печально взглянул на девочку.

— Я благодарна тебе за все, что ты для меня сделал, — тихо и твердо произнесла Флёр, но Жак встал. — Будь я на твоем месте, я бы тебя отпустила! — прокричала она. — Но я не могу быть тобой!

* * *

Той же ночью Флёр взяла свою самую большую иголку (на самом деле нормального размера), вдернула в нее белую шелковую нитку прямо с катушки и подготовила ножницы. Она подтащила свои орудия труда к краю стола, где синее тряпичное небо свободно висело, чуть покачиваясь в воздухе на расстоянии добрых пяти сантиметров от края. Несколько раз девочка пыталась подцепить ткань иглой, и наконец ей удалось подтянуть ее поближе. Она протащила нить один раз сквозь синюю материю, потом обвязала ниткой себя, словно ремнями безопасности, и крупными стежками прошила юбки насквозь. Крепко прижав к себе катушку обеими руками, Флёр прочла «Отче наш» и прыгнула вниз.

Она пролетела высоту своего роста, а потом нитка на катушке натянулась, маленькая авантюристка стала медленно вытягивать нить, словно скользящий по паутине паук, и с облегчением вздохнула, только когда встала обеими ногами на грязный деревянный пол.

Форточка окна была специально переделана для Флёр; Жак переставил ее, чтобы ей было удобнее; около дверей не было ступенек, но у девочки имелся другой план. Опасный, возможно, безумный, однако она напоминала себе, что мир полон опасностей, и для нее больше, чем для других, но она собиралась в нем жить. Когда в окна стал пробиваться утренний свет, Флёр легла и заглянула под кухонную дверь. Белоснежка спала на коврике у двери. Как можно тише Флёр скинула туфли и проползла под дверью. Пасть кошки была открыта, и там желтели страшные клыки, которые выглядели длиннее, чем ладошки Флёр.

Девочка на цыпочках подобралась к зверю. Бесшумно и бережно она обвила кошку ниткой. Огромный, чуть подрагивающий пушистый хвост вдруг замер. Теперь сердце Флёр подпрыгнуло чуть ли не под самый подбородок. Ей непременно надо подобраться к брюху, иначе ее план провалится. Очень осторожно она подошла поближе к ужасной зловонной пасти и пробурчала, постаравшись говорить возможно низким голосом: «Хорошая киса, красивая киса». Она почесала пушистую впадинку за кошачьим ухом и провела рукой ниже, под подбородок. С мурлыканьем, заставляющим дрожать кости, Белоснежка перевернулась на спину, и Флёр поспешила привести свою идею в исполнение…

Через мгновение раздалось шарканье ботинок Жака на верхнем этаже, и кошка тут же проснулась и вскочила. Однако в тот день, вместо того чтобы поспешить навстречу хозяину, она удивленно мяукнула и потрясла головой, потом хвостом. Затем встряхнулась, как мокрая собака, но Флёр продолжала цепко висеть на ней, и когда Жак открыл кухонную дверь, Белоснежка медленно направилась к выходу.

— Что не так, Белоснежка, моя маленькая принцесса? — спросил Жак, и кошка издала жалобный звук. Жак открыл наружную дверь («Да-да, дверь на свободу!») и стоял в ожидании: — Сегодня тебе не надо почесать пузико?

Кошка тряхнула сначала одной, потом другой задней лапой и присела так низко, что Флёр чуть не ударилась головой об пол. Девочка освободила одну руку и нежно погладила мягкий мех на животе зверя, выдыхая слова успокоения и ободрения. Белоснежка на мгновение замерла, потом заурчала и мягко пошла мимо озадаченного игрушечника через порог на улицу. Как Одиссей из мифа, о котором читал ей Жак, Флёр ускользнула под самым носом великана. Дверь закрылась.

Глядя на свежую, яркую траву, проплывающую внизу, девочка уже почувствовала себя свободной, но понимала, что опасность все еще рядом. Внезапно чудовищный транспорт остановился, животное уселось на задние лапы, чтобы обследовать себя. Большие зеленые глаза уставились на Флёр, висящую в нитяных сетях, и ворчание смолкло. Усы встопорщились, зрачки расширились. Флёр вырвалась из своей паутины и побежала.

Она бросилась на улицу босиком по асфальту, призывая на помощь, наполовину испуганная, наполовину восхищенная. Кошка все еще могла поймать ее, Жалле сумел бы снова захватить ее и держать в тайне… Но ее план сработал! Она вышла в настоящий большой мир!

По другой стороне улицы шел человек, и Флёр закричала:

— Помогите! На помощь, месье!

Казалось, человек ее не слышал. Чуть дальше по улице она увидела открытую дверь и женщину, одетую в фиолетовое, которая как раз выходила на улицу.

— Конечно, святой отец, я непременно починю это задолго до службы, — говорила она, в то время как Флёр бежала к ней, преследуемая кошкой.

Флёр подпрыгнула, уцепилась за ткань, перекинутую через ее руку (как оказалось, порванную сутану), и вскарабкалась по ней вверх. Женщина вскрикнула. Наверху девочка остановилась перевести дух. Священник перекрестился, а мадам Телле, сообразительная и понятливая, подхватила зонтик и махнула им в сторону Белоснежки:

— Уйди, нечестивое животное!

Священник наклонился и произнес:

— Что же это тут такое?

Флёр выпрямилась:

— Месье кюре, меня зовут Флёр Перро, и я кукольная модистка. Очень рада с вами познакомиться.

* * *

Жак не обращал внимания на уличные волнения: он готовил маленькую булочку бриош и игрушечную чашечку кофе, когда вдруг в заднюю дверь ворвались священник и мадам Телле, сопровождаемые толпой разгневанных зевак.

— Что вы делаете? — воскликнул Жак, но потом разглядел необычное украшение на широкополой шляпе мадам Телле. — Флёр!.. — и лишился дара речи.

— Месье Жалле, — с нажимом произнесла мадам Телле, угрожающе поднимая зонтик. — Эта девочка рассказала мне, что ее держали здесь против воли! Что вы можете сказать в свое оправдание?

Жак ничего не ответил, только его загрубевшие пальцы мастера с силой сжали сдобную булочку. Сборище горожан переводило взгляды с него на Флёр и тихонько зарокотало.

— Он стал несколько эксцентричным после войны, — заметил какой-то человек.

— Это похищение, разве нет? Это незаконно, — проворчала старуха.

Крупный мужчина, каменщик, выступил вперед:

— Пойдем-ка выйдем, Жалле, не будем здесь шуметь.

Жак стал пятиться назад, но тут с головы мадам Телле раздался тонкий, ясно слышный голосок Флёр:

— Постойте! Месье Жалле держал меня взаперти, это правда, но я не думаю, что у него были дурные намерения.

Дружное возмущение стало ей ответом. Флёр взглянула на съежившегося игрушечника и позвала:

— Жак, покажи им.

Жак покачал головой, но Флёр настаивала:

— Им надо увидеть, чтобы понять.

Жак печально приподнял уголок синей занавески и откинул в сторону. Горожане, любопытные дети и мадам Телле придвинулись поближе, наклонились, чтобы разглядеть, и Флёр чуть не упала, потеряв равновесие.

— Видите, — сказала Флёр, — он пытался сделать все так, как мне нужно, и верил, что я смогу стать частью его творения.

— Ой, это мой старый дом! — воскликнула мадам Телле.

Месье Леклерк указал на дом своего детства и прикрыл рукой глаза. Священник низко навис над столом, чтобы изучить бумажные окошки маленькой церквушки. Дети подныривали под занавеску и вставали на цыпочки, разумно не трогая ничего руками в присутствии целой толпы взрослых.

— Это прекрасно, — вздохнул священник.

— Это его мечта, — пояснила Флёр.

Каменщик положил свои крупные руки на плечи Жака и заплакал.

Жак похлопал здоровяка по плечу.

— Понимаю, — прошептал он, — мы больше никогда не увидим этот город.

* * *

Итак, Жаку позволили остаться в магазине, и с одобрения соседей он добавил к своей надписи «Игрушки Жалле» еще одну: «Заходите взглянуть на миниатюрный макет городка».

Что касается Флёр, они вместе с мадам Телле учредили новое ателье: пожилой портнихе давно была нужна молодая компаньонка. Точно так, как всегда боялась ее мать, о чудо-малышке узнали газеты и цирки, но Флёр не приняла ни одного из скоропалительных предложений.

Она заказала Жаку несколько предметов мебели и инструментов — теперь уже нужного ей размера, ни на волосок меньше. Она выполняла очень тонкую и точную работу, щадя глаза мадам Телле: шила крестильные чепчики, рубашечки и покрывальца и вышивала изящные носовые платочки.

И вот однажды, когда некий бизнесмен предложил сделать работающую швейную машину под ее размер и заплатил ей годовое вознаграждение за рекламное фото, она согласилась. Ее засняли сидящей за маленькой машинкой на фоне настоящей — для сравнения.

— Глядите-ка, — показывала она газетную вырезку другим незамужним горожанкам, собиравшимся в комнате для показов моды в ателье «Телле и Перро». — Пишут: «Словно это вышивали феи»! Ха, какая чепуха!

— Я попыталась уговорить ее позволить мне поместить это в рамку, — сказала мадам Телле, — но мадемуазель Перро очень упряма.

— Если я захочу взглянуть на себя, то посмотрюсь в зеркало, — отвечала Флёр, — и без всяких нелепых подписей под моим изображением!

— Тот человек с фабрики швейных машин спрашивал мадемуазель Перро, сможет ли она появиться в Париже. Говорил, что она напрасно растрачивает здесь свой потенциал, — говорила мадам Телле.

— Я сказала ему, — объяснила Флёр, — что в городах, как и в портняжном деле, каждому человеку присущ свой размер.

Перевела с английского Татьяна МУРИНА

© Felicity Shoulders. Small Towns. 2012. Печатается с разрешения журнала «The Magazine of Fantasy&Science Fiction».

Аркадий Шушпанов Служивый и Ко

Иллюстрация Владимира ОВЧИННИКОВА

На кладбище он мог бы пролезть и между прутьями ворот. Но заплечный мешок тогда пришлось бы перекидывать через ограду. Сторонние люди в этот час по округе давно уже не шатались, город далеко — и все равно вдруг бы кто увидел? Чужое внимание Кимычу было совсем ни к чему, и он прошел лесом.

Кимыч любил бывать на кладбище весной. Не могилы навещать: никто у него тут не лежал, а если бы и так — Кимыч не помнил. Он любил приходить в гости к Мефодьичу. Осенью толком не вырвешься, начало учебного года, зимой по сугробам не пройдешь, а вот в мае самое то.

Лес Кимыч тоже любил, хотя и не чувствовал себя тут в родной стихии. Добрался без приключений, слушая по дороге щебет птиц и потрескивание стволов — будто старики-деревья разминали кости. Мешок за спиной вел себя тихо. Поклажа сухо перестукнула, только когда Кимыч одолевал по бревну широкую канаву — почти ров с талой водой, отделявший лес от кладбищенской земли. Услышав стук, Кимыч хмыкнул: нести сюда такое в мешке — что самовар в Тулу. Но иначе тоже никак.

Шелестел ветер в кронах, покрикивали вороны и чайки. Заходящее солнце красило в розоватый цвет тропинки, клумбы и надгробия. Старый асфальт под ногами, казалось, тоже давно отжил свое. То здесь, то там попадались выбоины, словно кто-то подверг его бомбардировке. Кимыч обходил эти ямы не спеша, попутно разглядывая особенно примечательные могилы. Иногда по ночам в школе он забирался куда-нибудь, где есть телевизор. И однажды увидел там, как выглядело кладбище где-то в Америке: ровные вереницы одинаковых серых камней. Кимычу это показалось невероятно скучным. Да и попробуй там найди нужную могилу, если все одинаковое.

Здешнее кладбище было старым, хоронили на нем теперь нечасто, если только чьего-нибудь очень близкого родственника. Большинство памятников поставили давно, тогда их тоже делали почти одинаковыми — крашеные сварные коробки. Железо ржавело, краска отваливалась, и если за памятником не ухаживали, тот приобретал вид совсем унылый.

Но самыми грустными были заросшие деревцами холмики, что прятали в сухой траве табличку со стершимся именем и датами жизни. К ним не приходил никто и никогда с момента, как гроб опустили в землю. Живущий здесь Мефодьич все равно старался их как-то обиходить, даже по мере сил обновлял надписи на табличках. Но многие исчезли задолго до того, как он тут поселился. Да и вообще, сколько он мог один? Человек — и тот один не может ни черта, вычитал Кимыч у Хемингуэя в школьной библиотеке. Что тогда ждать от Мефодьича? Вот и сегодня ему помощь нужна…

Кварталы заросли соснами, вербой и редкими березами. Даже в солнечную погоду здесь царил сумрак. Кимыч замечал, что многие памятники все-таки новые, из гранита или мрамора. На таких плитах нередко уже значились не одна, а две фамилии.

Потом он увидел развороченный крест. Такие кресты из нержавейки одно время ставили сплошь и рядом, заменяя прежние надгробия. Затем перешли на каменные памятники, и не в последнюю очередь из-за воров. Этот украсть не смогли, слишком хорошо был вкопан. Но старались: крест больше напоминал абстрактную скульптуру. Кимыч даже сбавил шаг, когда проходил мимо.

До жилища Мефодьича оставалось недалеко. Вскоре Кимыч увидел и дымок.

Могло показаться, будто тлеет куча сухой травы на участке, не занятом могилами. В том и состоял расчет. На самом деле это было «небольшое жульство», как сказал бы Евграфыч. В куче прятался дымоход землянки. Правда, Кимыч именовал землянку не иначе как норой и вспоминал начало книжки, прочитанной в школьной библиотеке: «В земле была нора, а в ней жил да был хоббит…». Книжку он, бывало, периодически утаскивал из библиотеки в свою подвальную каптерку и по ночам перечитывал любимые страницы.

Когда гость спустился вниз, то обнаружил всех в сборе. Все — это Евграфыч и, конечно, сам хозяин, Мефодьич. Его обитель изнутри выглядела как нечто среднее между той самой норой хоббита и блиндажом, оставшимся с Великой Отечественной. Здесь даже имелась лампа из снарядной гильзы, ее подарил Евграфыч на какое-то Девятое мая. А про хоббитов напоминали кресло-качалка и очаг, похожий на камин. Перед ним сейчас и восседал Мефодьич, попыхивая трубочкой. Для полного хоббитского облика ему не хватало только волосатых ног, протянутых к огню.

Лицо Мефодьича всегда напоминало Кимычу изображение Сократа из учебника истории Древнего мира. Мефодьич, и правда, был тем еще философом. А курил он, между прочим, не табак. Где тут на кладбище табаку возьмет трубочного? Это была хитро приготовленная смесь из разных лесных трав и корешков, потому дух в норе стоял даже приятный.

Евграфыч, в отличие от хозяина норы, ценил хорошую махорку и всегда ее при себе имел, но в чужом доме не курил из вежливости. Его лицо у Кимыча ассоциировалось со старым ботинком: высокий морщинистый лоб — в этом они с Мефодьичем и Сократом друг друга стоили, — шлепающие губы и жесткие тонкие усы, похожие на обрывки шнурков.

Губы Евграфыча первыми шевельнулись, когда гость вошел:

— Не запылился!

— Здрасьте, — сказал Кимыч. — А я вот принес…

Он показал мешок.

— В угол брось, — оторвался от трубки хозяин. — Рано еще.

Кимыч сгрузил поклажу. В мешке опять перестукнуло. В углу было тесно: еще два мешка дожидались своего часа. Их явно притащил из музея Евграфыч. Один мешок настоящий вещевой, с такими в последнюю мировую войну бойцы ходили. А второй — базарный, в клеточку, с такими в Москву за барахлом на рынки ездили.

— Чаю себе налей, — Мефодьич выставил граненый стакан в медном подстаканнике.

У Мефодьича и чай был особенный, со множеством трав, а потому Кимыч с удовольствием отведал хозяйской заварки. Стула в землянке не нашлось, и он уселся на деревянный ящик.

— В школе как дела? — спросил Евграфыч.

— Нормально, — отозвался Кимыч, не зная толком, что сказать. — Помаленьку…

— Ты бы еще дневник показать велел! — дружелюбно усмехнулся Мефодьич.

Конечно, если взглянуть на Кимыча, — а того уже много лет редко кто видел, — то его можно было принять за старшеклассника. Впрочем, и по меркам домовых он считался еще очень и очень молодым.

Если же совсем честно, то никто из них троих вообще и домовым-то именовать себя не мог, потому как за домом ни один не приглядывал. Кимыч был школьным, Евграфыч смотрел за музеем, а Мефодьич, понятное дело, — кладбищенский. Он единственный из троицы содержал отдельное жилье, где они сейчас все и находились. И то правда, кладбище — не здание, каптерку в подвале себе не обустроишь, потому как нет ни подвала, ни стен, ни крыши. Собственный дом у Мефодьича тоже когда-то был, но давным-давно сгорел.

А вот Кимыч сразу попал в школьные. Жизни до этого он почти не помнил, как и своей фамилии. Да и «Кимыч», между прочим, не было его отчеством. В прежние времена его звали Ким. Коммунистический интернационал молодежи, если полностью. Но в метрике, разумеется, стояла только эта аббревиатура.

Киму едва исполнилось пятнадцать, когда началась война. Отец ушел на фронт в июле сорок первого. Ким ждал призывного возраста, но не дождался. Самое обидное в такое время — это заболеть и не вылечиться. На войне люди, как правило, не болеют, но то на фронте, а Ким жил в тылу. Он даже не видел и не слышал ни одной воздушной тревоги, город ни разу не бомбили.

Однажды Ким простудился, всего-то делов. Но затем время от времени отчего-то начал терять сознание. Это уже была какая-то странная простуда. Что тогда случилось, Ким понять не успел…

Уже потом, когда стал Кимычем, он из любопытства забирался в школьный медпункт и листал там разные справочники. Теперь его уже ничего не беспокоило, потому что здоровье отсутствовало, как, впрочем, и жизнь в обычном человеческом понимании. Справочники можно было читать без опаски найти у себя симптомы. А еще Кимыч любил забираться в кабинет информатики. Он самостоятельно, тоже по книжкам, освоил компьютер и научился выходить в интернет. И вот так однажды все-таки нашел, от чего умер. Энцефалит. Оказывается, им можно заразиться без всяких укусов клещей.

Это открытие, правда, никак ему не помогло. Кимыч не помнил, где жил, не помнил родных, но почему-то очень хорошо помнил школу. В сорок первом там оборудовали госпиталь. Когда Кимыч пришел в себя после так называемой смерти, то обнаружил, что как раз в школе и находится…

Ему все же повезло. В здании был свой школьный, Демидыч. Он-то и объяснил, что к чему, выходив новичка. Хотя окончательно все расставил на свои места только кладбищенский философ Мефодьич. С ним Кимыч сдружился потом, через много лет. Впрочем, «много лет» для Кимыча перестало что-то значить. Время — оно для людей, не для домовых. Для них существует разве что время года.

У человека есть физическое тело, рассказывал Мефодьич, есть душа и есть ментальное тело. Это то, что человек сам про себя думает. Так вот, душа по окончании жизни отходит, с физическим телом понятно, что случается, а вот с ментальным все сложно. Оно может еще какое-то время протянуть отдельно, если в нем живет страсть или идея. Хотя бы чувство долга или служение, как у Евграфыча. Раньше домовыми как становились? Предков своих люди хоронили у дома, чтобы те помогали, защищали от бед. Предки отзывались. Только не души их, которые суть понятие неземное, эфемерное, а личности. Личность, она после жизни уже не нужна. От души она отваливается, как первая ступень у ракеты при взлете. Личности предков, их ментальные тела и поселялись в доме как его невидимые хранители. Это сейчас даже на улице или где-нибудь в коллекторе выживешь — не гостиница, конечно, но все равно. А раньше без дома было вообще никак. Может, даже в пещерах жили свои пещерные — и не только люди, разумеется.

Но опять же не каждый так может. Должна быть очень сильная тяга к чему-то. Дело, к примеру, незаконченное. Или сильная любовь к живым, что не отпускает. У Кимыча такая страсть была: очень хотел на фронт. Не просто воевать, он и стрелял-то лишь в тире. Просто хотел пользу приносить и думал, что на войне от него была бы самая большая польза как от бойца. Вот эта страсть и не дала ментальному телу просто так рассеяться в пространстве. Но теперь-то что, какой из него боец?

Зато в школе был госпиталь, и Кимыч начал смотреть за ним. Следил за хозяйством, бинтами, медикаментами. Его наставник Демидыч подался в город из деревни, а потому как был деревенский домовой, знал всякие заговоры — у бабок подслушивал. Иногда он раненым этими заговорами тоже помогал. Ну, и Кимыч, глядя на него, ко многому приучился. А после войны Демидыча опять потянуло в родные края, и он ушел в новую сельскую школу, передав дела и обучив молодого коллегу премудростям. Так Кимыч стал полноценным школьным.

Теперь же он сидел на ящике, попивал травяной чай и слушал, как добродушно спорят за жизнь Евграфыч с Мефодьичем.

Музейный вдруг осекся:

— Не пора еще?..

— Не, — сказал Мефодьич, — на часы глянь.

Часы у него в норе тоже висели старые, с кукушкой, но не простые, а зачарованные. Показывали не всякое время, а только нужное. Как это определить по стрелкам, знал один Мефодьич. Евграфыч из уважения глянул на колдовской хронометр и даже кивнул, будто что-то понял. Но разговор заглох. Некоторое время было слышно только потрескивание огня в камине. Кимыч обратил внимание, что заветные часы не тикают.

Тогда он решился сам нарушить молчание.

— Я вот тут подумал…

— Чего? — откликнулся Мефодьич.

— Вот домовой… Он же в доме как бы потусторонний завхоз.

— Хорошо сказал, — вставил Евграфыч.

— Но у нас в школе, к примеру, над завхозом есть директор. Потому что школа — это же не только хозяйство. Как музей или вот даже как кладбище. Так вот, а ведь город тоже больше, чем просто дома!

— Системно мыслишь, — одобрил, пыхнув трубочкой, Мефодьич.

— Я и говорю, за городом же тоже кто-то должен приглядывать, как за домом. За всем сразу. Значит, должен быть городской. А он есть?

— Сложный вопрос, — задумчиво высказался хозяин норы.

Дело в том, что это люди — коллективные существа, а домовые вовсе нет. Каждый из них сам по себе, многие ничего дальше своего хозяйства и знать не хотят. Но человеческое они все-таки не забывают. Случается у них и настоящая дружба, как у Евграфыча с Мефодьичем. А Кимыч любил чему-нибудь учиться, недаром был школьным, поэтому всегда тянулся к более опытным, кто мог подсказать или просто рассказать нечто интересное. Да и общительность у него была выше, чем у среднего домового, все-таки молод еще. Так они втроем и подружились. Но что эрудированный Мефодьич многого не знал за пределами своей норы и своего кладбища и даже не интересовался, в том не было ничего удивительного.

— Это еще ладно, — продолжил Кимыч, — но ведь и городов много. Значит, скажем, и по области, и по стране кто-то должен быть, чтобы за всем присматривать.

— Ага, — сказал Евграфыч, — по стране — губернатор, а по области — президент. Или наоборот.

И усмехнулся, будто старый разорванный ботинок показал гвозди.

— Да ну тебя! — вступился из кресла-качалки хозяин норы. — Президент, он среди людей. В Кремле же вон комендант есть, и что, думаешь, домового нет?

— Там не домовой, там кремлевский, — заспорил Евграфыч.

— А неважно!

— Погодите, — вмешался Кимыч. — Я не про то. Если должен быть в каждом городе городской, то, наверное, может быть и какой-нибудь всероссийский…

— …староста! — ехидно вставил Евграфыч.

Но Кимыч пропустил это мимо ушей, увлеченный своей идеей:

— Опять же не только ведь у нас живут домовые. Значит, есть какой-нибудь главный британский, испанский, французский и все такое прочее. И, получается, может быть и планетарный… или всепланетный.

— Эк тебя понесло, — сказал Евграфыч. — Хотя как проверишь?

— Тут мы похожи на людей, — изрек со своего кресла Мефодьич. — Сами не знаем, кто нами управляет. Все живут, думают, будто они совершенно свободны, а на самом деле…

— Типун тебе на язык, — одернул Евграфыч. — Я даже знаю, как это называется, хотя книжек не читаю. Теория заговора! Тебе-то не один ли хрен, пардон меня? Даже в том, ради чего мы сегодня тут собрались, никакой городской или планетарный не помогут. Есть они, нет их — какая разница? Жаловаться все равно некому. Все приходится самим.

— Да уж… — изрек Мефодьич, — однако пора!

Кимыч тут же посмотрел на зачарованные часы. Там вроде бы ничего не изменилось. Ну, может, стрелка немного подвинулась. Но чутье Мефодьича никогда не подводило.

— Наконец-то! — оживился Евграфыч. — Я-то думал, может, вообще не придут.

— Придут, — ответил Мефодьич, — никуда не денутся.

— Еще как денутся, — усмехнулся Евграфыч, — после сегодняшнего! Ну-ка, достаем амуницию!

Он первый начал развязывать свой вещмешок. Кимыч немножко помедлил и раскрыл свой.

— Неужели настоящие? — Евграфыч подозрительно глянул на то, что принес самый младший в их тройке.

— Не знаю, — честно сказал Кимыч, — но похоже на то.

— А я думал, сейчас все пластмассовые.

— Да нет, и натуральные тоже бывают. У нас старые.

— М-да, весело, если настоящие, — опять усмехнулся Евграфыч, — получается, мы в чем-то как эти…

— Не как эти! — отрезал, поднявшись с кресла, Мефодьич. — Это все равно что экспонат из твоего музея взять на время для общей пользы. Так сказать, для публичной демонстрации в образовательных целях. А они… Это как забраться в музей, все перебить, испоганить и убежать. Только еще хуже. Чуешь разницу, служивый?

— Уел, — согласился Евграфыч и загремел содержимым своего вещмешка. Потом, не говоря ни слова, дотянулся до клетчатого баула.

— А это тоже настоящее? — спросил Кимыч без всякой задней мысли подшутить над служивым.

— Обижаешь, — ответил повеселевший Евграфыч. — Никакого жульства! Самое настоящее, высшей пробы! Лично мною смазано. Как пахнет, любо-дорого! Вот, кстати, примерь, — он протянул Кимычу сверток.

Кимыч развернул и придирчиво осмотрел, явно не особо желая влезать в обновку.

— Ничего, — сказал Евграфыч, — Штирлиц, чай, тоже рядился.

Он профессионально быстро собрал все разобранное. Кимыч даже залюбовался.

— Вот что, — Евграфыч щелкнул металлом последний раз, — ты собирай свою… конструкцию и переодевайся, а мы наверх. Я натяну проволоку, а Мефодьич — на разведку. Всем все ясно?

— Так точно, — почти хором ответили Кимыч и Мефодьич.

Словно дожидаясь этого момента, из зачарованных часов вылетела потрепанная кукушка и… нет, не прокуковала, а заорала душераздирающим голосом. Если бы на кладбище вблизи норы оказался человек, то услышав из-под земли этот крик, он перекрестился бы, даже будучи завзятым атеистом, и бросился удирать со всех ног. Кимыч, когда сам услышал такое в первый раз, тоже вздрогнул, хотя чего ему было теперь бояться?

На поверку же этот вопль был всего лишь петушиным кукареканьем, пропущенным задом наперед, словно магнитофонная запись. Придумал такое, разумеется, Мефодьич. Логика у него была простая: ежели петухи возвещают утро и спасение от нежити, то кукушка возвещает ночь и нежити приход. Кого именно кладбищенский домовой Мефодьич полагал нежитью — вопрос отдельный. А поскольку есть такое выражение «до третьих петухов», кукушка тоже голосила трижды. И этот ее крик был как будто первый звонок в театре.

Сегодня — в театре военных действий.

Евграфыч и Мефодьич переглянулись и словно испарились. Умеют домовые быстро исчезать. Но перед этим хозяин норы затушил очаг: видимый на поверхности дым был им больше ни к чему.

Кимыч остался соединять проволокой части принесенного из школы багажа. Потом нехотя переоделся в то, что дал ему служивый. Оказалось не совсем впору. К тому же одежда была самой что ни есть настоящей, а не сшитой для какого-нибудь театра. Кимыч всем своим существом чувствовал, как прилипли к ней страх, усталость, злость… И еще смерть. Это не отстирать никаким порошком.

Зеркала у себя в норе Мефодьич не держал. Да и зачем оно: домовые, как ни крути, все-таки нежить, пусть и небесполезная в хозяйстве, и в зеркалах не отражаются. Тут они ничем не лучше каких-нибудь вурдалаков. Так что понять, как выглядит со стороны, Кимыч не мог.

Он заскучал и присел обратно на ящик. Чтобы чем-нибудь себя занять, начал перебирать разложенное содержимое вещмешка Евграфыча.

Музейный домовой очень не любил, чтобы его называли музейным. Он сам именовал себя служивым, и никто в общем-то не возражал.

Давным-давно Евграфыч пал смертью храбрых во время Полтавской баталии. Причем едва ли не самым первым, не успев толком сделать и выстрела. Душа его, как и положено, отлетела, но желание послужить отечеству и досада, что не пригодился, не дали рассеяться бренной ментальной оболочке. Дома для Евграфыча тоже никакого не нашлось, и он стал полковым. Следил за исправностью орудий, сухим порохом и всем таким прочим. Сколько войн прошел — со счету сбился. И в царской армии успел послужить, и в красной. Из одной в другую, кстати, перешел легко. Хотя Евграфыч был верен царю и присяге, однако интервенцию Антанты вытерпеть не смог, а потому и решил, что ни чести своей, ни отечеству не изменяет.

Нужно еще понимать, что не в характере Евграфыча было прятаться, если, конечно, того не требовала боевая обстановка. Скрываться от своих тот считал ниже достоинства. Опять же, несмотря на некоторую язвительность, натура у Евграфыча была легкая, свойская, людей не напрягающая. Где бы он ни служил, к нему очень быстро привыкали, и подавляющее большинство даже считало человеком, а многие и знать не хотели, кто он такой на самом деле. Казусы, правда, тоже случались, о чем он, смеясь, рассказывал во время посиделок у Мефодьича. «Недолюбливали меня всегда различные, так сказать, официальные лица. При царе-батюшке полковой не жаловал — дескать, от нечистого. А как царя не стало, другая беда — замполит. Не укладываюсь ему, понимаешь ли, в материалистическое мировоззрение. Пробовали мной даже особисты заниматься, да чего со мной сделаешь? Из любой кутузки уйду, где это видано, домового взаперти держать. Тем более меня — вдали от артиллерии…»

Но после Великой Отечественной Евграфыч вдруг решил, что хватит с него, нужно переходить к мирному строительству. И пошел в музей. Подумал, что он-то продолжает существовать, пускай как нежить, а вон сколько народу сгинуло на полях без следа. Хотя бы память о них сохранить надо. Это и стало новой движущей силой, что не давала сгинуть самому Евграфычу.

В музее он тоже быстро прижился. Как всегда, не особенно таился, но и напоказ себя не выставлял. Дело в том, что домовые избегают общения с людьми отнюдь не потому, что боятся или предрассудки какие имеют. Просто если нежить встречается с живым человеком, то жизненная сила, по закону сообщающихся сосудов, потечет туда, где пусто. Нормальные люди друг с другом обмениваются, так и существуют. А нежити отдать нечего. Потому, скажем, если живой человек в загробное царство попадет, как Орфей, он там недолго живым пробудет, это все равно что без скафандра в открытый космос выйти. Но домовые, они как кошки. То есть молока, шерсти и прочего с них не получишь, зато дом делают уютнее одним своим присутствием. Тут присмотрят, там подсобят, это и есть их плата за продление жизни. Едят они только для того, чтобы материальная оболочка жила. Здесь у них все, как у людей, на одной духовной пище не протянешь. Но лишний раз домовой на глаза людям показываться не станет, совесть поимеет, даром что нежить. Помнят, что и в них осталось что-то человеческое. Евграфыча же к людям тянуло, хотя и он палку не перегибал, все-таки служивый, а не энергетический вампир какой-нибудь. Как говорится, солдат ребенка не обидит.

Пока Кимыч вспоминал рассказы служивого, в норе снова объявился Мефодьич. Словно проник к себе в дом через трубу.

— Идут, — сказал он Кимычу.

В доказательство из часов вылетела кукушка и проголосила вывернутым наизнанку петушиным воплем еще раз.

Второй звонок, подумал Кимыч. Почему-то ему пришел в голову уже не театр, а звонок на урок.

Сегодня — на урок истории.

Кимыч даже не заметил, что в норе есть теперь и Евграфыч.

— Готово! — бросил служивый. — Взяли всё и на выход!

Кимыч подхватил свою «конструкцию» и заспешил наружу. Ход в нору был узкий, но когда школьный вылез на поверхность, Евграфыч уже все равно поджидал его там. Когда только успел? Что значит опыт…

Гуськом домовые побежали к окраине кладбища. Первым служивый, за ним Мефодьич, а последним, стуча поклажей, школьный.

Им вслед из-под земли донесся третий вопль.

Домовые могут перемещаться очень быстро и незаметно, потому что умеют изменять свои размеры. Их тело не материально на все сто процентов, как у людей. Домовой может вполне сойти за человека и затеряться в сутолоке, а может нырнуть в кошачий лаз или даже в мышиную нору. Но сейчас такой маневр не удался бы из-за одежды и поклажи — куда все это денешь?

…Они успели: и добежать, и все нужное приготовить, и затаиться.

Кимыч сидел, прислонившись спиной к памятнику и уперев сапоги в близкую ограду. Памятник был из новых, гранитных, и прикасаться к его холодной, гладкой поверхности было даже приятно. Кимыч понимал, что такая бесцеремонность не очень-то вежлива, но по-другому не получалось.

Облака раскрыли полную луну. Словно желтое лицо, изрытое оспинами, показалось из-под черного капюшона. Деревья тянулись к небу, будто руки мертвецов. Откуда-то из леса донесся протяжный вой. Конечно, это был не волк, а какая-то из бродячих собак, что иногда заходили на кладбище.

Кимычу было страшновато. Чувство смутное, почти забытое. Чего бояться ночью на кладбище, если ты давно уже не человек?

Но даже домовые иногда боятся ответственности.

Кимыч вспоминал развороченный крест, увиденный сегодня по дороге в нору кладбищенского. Еще он вспоминал выражение лица Мефодьича, когда помогал ему ставить на место перевернутые памятники. Это было прошлой весной.

У Мефодьича в норе хранилась особенная тетрадь. Не тетрадь даже, а целая конторская книга. Старинная, с потрескавшейся обложкой. Мефодьич записывал в нее все интересное и примечательное, не полагаясь на память. Такая книга у него была уже неизвестно какая по счету. В ее середине Мефодьич хранил вырезки из газет. Сами газеты он доставал из мусорных ящиков, куда их выбрасывали посетители кладбища. А еще газеты приносил Кимыч.

Коллекция вырезок у Мефодьича подобралась своеобразная. Кимыч, честно говоря, все их не читал. Но ему хватало и заголовков.

ВАНДАЛИЗМ НА КЛАДБИЩАХ

ЧТО С НАМИ ПРОИСХОДИТ?

РАЗРУШЕНО БОЛЕЕ 200 НАДГРОБИЙ

ВАНДАЛЫ НЕ ДРЕМЛЮТ

ОСКВЕРНЕНЫ ВОИНСКИЕ ЗАХОРОНЕНИЯ

НЕСОВЕРШЕННОЛЕТНИЕ ВАНДАЛЫ ДАЮТ ПРИЗНАТЕЛЬНЫЕ ПОКАЗАНИЯ

Уголки вырезок не помещались в конторской книге, вылезали наружу, съеживались, как будто им самим было неудобно за свое содержание.

Думая об этом, Кимыч вдруг различил осторожные шаги и разговоры. Еще смешки. И бульканье.

Домовые слышат хорошо и далеко.

Кимыч затаил дыхание. Тоже, конечно, нелепо: ведь ты не то чтобы живой, не отражаешься в зеркалах и мог бы совсем не дышать, если бы захотел. Но привычка вдыхать и выдыхать сохраняется, как походка.

По шагам, смешкам и шорохам Кимыч понял: идут пятеро. Обостренный слух не подводил, во время уроков школьный мог безошибочно определить, сколько учеников сидит в классе.

Кимыч не видел ни служивого, ни кладбищенского. Но он легко мог себе представить, о чем сейчас думает Евграфыч: «Поближе… Еще маленько поближе… Рановато…».

А затем над кладбищем взвилась ракета. Но не простая, а заговоренная. Ракетницу притащил, конечно, служивый, а с заговором постарался Мефодьич: свечение у падающей ракеты было синее, мертвое, зловещее.

Увидев сигнал, Кимыч приложил к губам самодельный рупор и провыл:

— Айн, цвай, драй! Фояр!

Над головой прозвенело: это Мефодьич привел в действие несложный механизм — и над памятниками взвилась фигура, похожая на пугало. Света еще непогасшей ракеты вполне хватало, чтобы пятеро невольных зрителей ее хорошенько разглядели.

К ним, стуча костями и металлом, летел скелет, одетый в форму немецкого солдата Второй мировой. В каске, сдвинутой на затылок, и с болтающимся на шее автоматом.

Скелет Кимыч позаимствовал на одну ночь в препараторской кабинета биологии и притащил разобранным в заплечном мешке. Все остальное принес из музея служивый.

Скелет двигался по тонкой проволоке, натянутой между деревьями. Мефодьич управлял им, как марионеткой.

Конечно, проволоку было не различить, если не знать, куда именно смотреть.

Прижавшись спиной к гранитному надгробию, Кимыч услышал возгласы. За такие слова в школе вызвали бы родителей, сразу обоих. Но состояние тех, кто эти слова произнес, легко можно было понять.

Тогда Кимыч поднялся во весь рост. Сейчас на нем тоже была немецкая форма. Он не хотел ее надевать, но Евграфыч был прав: и Штирлиц рядился. А кроме того, Кимыч был самым высоким из троицы: рост домовых с годами делается меньше, и они вроде как усыхают. А кого способен напугать фашист ростом метр с кепкой? Так что по-любому эта роль доставалась Кимычу.

На шее у него тоже висел автомат. И в отличие от того, что надели на скелет, в этом автомате были патроны.

Кимыч полоснул вверх.

Стрелять из автомата его научил служивый еще давно, в лесу, по бутылкам. Откидной приклад в свое время оставил здоровенный синяк на плече. Но сейчас Кимыч прикладом не пользовался.

Очередь ушла в небо, и было в ее грохоте что-то от треска костей.

А затем опять выстрелил служивый. Синяя ракета высветила клочок кладбища, тощую фигуру Кимыча с автоматом и пришельцев.

Кимыч и так их отлично себе представлял. Он чуть ли не каждый день встречал подобных в школе. Класс десятый-одиннадцатый. Хотя зря Кимыч подумал на школу: все-таки та, где служил он сам, была в центре города и вообще считалась одной из лучших. А эти явно учились где-то в близлежащем поселке. Стал бы кто, даже приняв на грудь, так далеко идти из города.

Нет, это были местные. Рассказал о них Мефодьич. Он же позвал на подмогу друзей, когда понял, что сам не справится. Ему до смерти надоело, что на кладбище выворачивали кресты, разбивали надгробия или разрисовывали их черной краской. Кто этим занимается, Мефодьич уже давно выяснил и даже научился вычислять, когда именно кладбищенский разбой случится опять.

…Незваные гости сначала даже не посмотрели в ту сторону, откуда была дана очередь. Все их внимание оказалось прикованным к скелету, летящему над могилами.

— Сдавайся, партизанен! — как можно более хрипло, чтобы не выдать свой высокий голос, проорал Кимыч. Никаких партизан в городе никогда не было, тот всю войну стоял в глубоком тылу. Просто Кимыч слышал похожую фразу в каком-то старом фильме.

Фигуры несостоявшихся вандалов замерли, примороженные ужасом.

Первая фаза акции была успешно пройдена, и наступало время для второй.

Кимыч побежал к фигурам, паля в воздух. Что называется — в белый свет как в копеечку, даром что на дворе была ночь. Между короткими очередями он кричал по-немецки:

— Уважаемые пассажиры! Поезд номер два прибывает на запасной путь! Предъявите билеты! Покажите меню!

Никто из жертв психологической атаки немецкого, разумеется, не знал. Кстати, из домово-кладбищенской троицы его тоже выучил одни Кимыч, по учебникам и лингафонному курсу из класса иностранных языков.

Несколько пар глаз наконец-то оторвались от скелета и обратились к бегущему с автоматом. Только тогда пришельцы ожили и бросились удирать. Очевидно, в них проявились до того скрытые резервы организма: в школе Кимыч видел немало бегунов, но эти могли бы выступать даже на областной олимпиаде.

Он еще раз выстрелил, еще раз крикнул вслед. Но сам уже никуда не спешил.

Третья синяя ракета высветила спины насмерть перепуганных беглецов. Спины растворились вдали раньше, чем она погасла.

Рядом с Кимычем встал служивый:

— Кажись, все. Больше не придут.

Скелет раскачивался на проволоке и позвякивал железками, словно огородное пугало.

— Хорошо бы так, — сказал Мефодьич, показавшись откуда-то с неожиданной стороны, — только как бы теперь другие не пришли.

— Какие другие? — повернулся к нему Кимыч.

— Паранормальные всякие… любители. Слухи ведь пойдут.

— Будем решать проблемы по мере поступления, — рассудил служивый, — а пока считаем, воспитательная работа прошла успешно. Все собираем и возвращаемся на базу. Кимыч, гильзы поищи, а то если кто найдет, это уже не слухи будут, а улики. Да, и бутылки после этих хорошо бы убрать.

— Так точно! — сказал Кимыч.

Искать в темноте стреляные гильзы зрение домового вполне позволяло.

Мефодьич отцепил скелет и перевалил его через плечо, будто нес раненого. На другое плечо повесил автомат.

— Вот ведь до чего дошло, — ворчал он, — оборонять родные могилы чучелом фрица. Сначала от них защищаешься, теперь вот ихним же образом.

— Говорили уже, — махнул рукой Евграфыч, — не в нашу же форму его было рядить! Из этих зомби как-то лучше получаются. Это не жульство даже, а военная хитрость.

…Через полчаса все трое опять сидели в норе у Мефодьича, смотрели на вновь разведенный огонь. Разобранный скелет лежал в мешке у Кимыча, оружие и амуниция — в сумках у Евграфыча. Единственное, чего тот не собирался возвращать — патроны, потому как они были не музейные, а его личные, хранившиеся много лет на черный день. Бережливый Евграфыч и не думал, что черный день обернется тихой весенней ночью, а стрелять придется в воздух.

Домовые вообще по понятным причинам ведут ночной образ жизни, поэтому сейчас для троицы было что-то вроде раннего, хорошо начатого утра.

Мефодьич еще раз заварил свой коронный травяной чай и вновь раскачивался в кресле, попыхивая трубочкой. Снова философствовал:

— Заметил я, случаются все эти акты вандализма в основном по весне или в начале лета.

— А тут и думать нечего, — отозвался, не дослушав, Евграфыч, — весной у всех психов обострение. Так даже в твоих газетных обрывках написано. А эти что, нормальные, что ли? Так что все на поверхности!

— Да уж, — сказал кладбищенский, — психика молодая, неуравновешенная. Мы ведь кого-то и уморить могли такой психической атакой.

— Невелика потеря, — буркнул служивый. — Неповадно будет. Сильных духом среди таких все равно нет, а на слабых мы всегда управу найдем.

— Мы-то найдем, — у Мефодьича в руках появилась знакомая тетрадь. — А везде ли есть мы?

Он перебирал узловатыми пальцами хрупкие, пожелтевшие вырезки.

Возникла пауза, и в норе слышалось только, как потрескивает огонь и шуршат эти клочки бумаги.

ОТВЕТНЫЙ УДАР В СПИНУ ПАВШИМ

ВАНДАЛАМИ ОКАЗАЛИСЬ ШКОЛЬНИКИ

ВОЙНА ПРОДОЛЖАЕТСЯ НА КЛАДБИЩЕ

— Людям надо этим заниматься, — вздохнул Евграфыч, — а не нам, старой нежити. Извини, Кимыч, про тебя не подумал…

— Живым нынче не до мертвых, — ответил Мефодьич, подняв одну вырезку на уровень глаз и посмотрев сквозь нее на огонь, будто хотел разглядеть какие-то тайные водяные знаки. — Вот самим и приходится…

— Я не в обиде, — сказал Евграфыч, — мне-то что, даже интересно стариной тряхнуть. Ему вон тоже, — он кивнул на Кимыча, — боевое крещение принять в самый раз. Кстати, молодцом, парень!

— Старался, — коротко ответил Кимыч.

— А я вот думаю, — произнес Мефодьич, — опыт надо передавать и распространять! Так что Кимыч прав. Надо выходить на городского. А может, даже на всемирного. Если он есть.

Анна Китаева Книжная куколка

Иллюстрация Евгения КАПУСТЯНСКОГО

Коммунальная квартира почти в центре Киева была пережитком иной эпохи — дотянувший до наших дней динозавр, уродливый, но жизнеспособный. Внешнее сходство тоже имелось. Длинный многоколенчатый коридор казался Машеньке позвоночником древней рептилии, а когда она пробиралась по нему в свою комнату, неожиданный трубный рев унитаза пугал ее и заставлял шарахнуться, сбивая впотьмах коленки о ящики. Динозавры не любят молодых.

В туалете на стенке висели в два ряда шесть унитазных сидений — по числу жильцов, точнее, ответственных квартиросъемщиков. Маша жила здесь уже вторую неделю, но местные обычаи до сих пор повергали ее в оторопь. Утренняя очередь к газовой плите, например, чтобы поставить чайник. Зачем, когда есть электрический? Тетка Зоя разрешила ей кипятить чай в комнате, лишь настрого велела, чтобы никто из жильцов не увидел. Но Машенька вообще старалась не соваться никому на глаза. То, что она попала в эту квартиру, было результатом многолетней интриги среди «туземцев» и ее личного невероятного везения. Недавнюю выпускницу из провинции взяли в киевскую фирму. Девочкой на побегушках, конечно, но с приличной зарплатой. Нужно было жилье. Тетка Зоя, выросшая в этой самой коммуналке, приходилась Машиному отцу троюродной то ли племянницей, то ли тетей. Когда умерла бабулька из дальней комнаты, все жильцы бросились в бой за расширение квадратных метров — и тараканьи бега выиграла тетка Зоя, хитрым финтом прописавшая к себе Машеньку. Родители поклялись умом, честью и совестью, что Маша выпишется по первому требованию, улестили родственницу материально — и вот Маша здесь, в двух шагах от центра. Киевлянка, с ума сойти!

В окно, разделенное старинным переплетом на много маленьких пыльных квадратиков, скреблись ветки тополя. Вчера на них лопнули почки, проклюнулись листья: весна! Старый двор-колодец был темным, прохладным. Звуки улицы, попадая в него, долго перекликались сами с собой и не всплывали выше второго этажа.

Возвращаясь домой после работы, Машенька ныряла в подворотню, пересекала двор, забиралась в подъезд, поднималась на третий этаж, с усилием открывала тяжелую дверь, одолевала путь по темному коридору до крайней комнаты — и с каждым шагом ей казалось, что она путешествует назад во времени. На улице сверкал и громыхал двадцать первый век; здесь же, как снег в овраге, залежался двадцатый, самое его начало… или вовсе девятнадцатый. Книги довершали впечатление. Много, много книг.

Покойная бабулька, оставшаяся для Машеньки безымянной, должно быть, работала в библиотеке. Только так девушка могла объяснить себе, отчего три стены небольшой комнаты занимали битком набитые книжные шкафы, надставленные полками под самый почти четырехметровый потолок. Среди прочих договоренностей с теткой Зоей была следующая: книжек Маша выносить не должна, когда-нибудь тетка сама их разберет и продаст. А Машенька и не стала бы торговать древним хламом. Да и тетка вряд ли что-то выручит за чужую осиротевшую коллекцию.

Кому сейчас нужны бумажные книги? Хочешь пролистать любой текст — скачай из интернета на мобильник или ридер… а лучше все-таки посмотреть фильм, ну их, эти буковки. Поэтому Маша книги вообще не трогала, освободила только себе часть шкафа, чтобы вещи положить. Выгруженные с полок тома заняли место под столом. Неудобно, да. Но по сравнению с большими плюсами жилья — совсем маленький минус.

Старые книги имели особенный характерный запах, кисловато-бумажный, пыльный. Запах Машу не раздражал, он был ей необъяснимо приятен.


Сегодня она задержалась после работы. Бородатый сисадмин Володя пригласил ее выпить пива. А что такого? Володя ей не то чтобы нравился, но пора уже заводить друзей-приятелей в новой киевской жизни. Правда, пивная компания оказалась даже слишком большой, человек десять. Володе на половине кружки позвонила жена, он вытянулся лицом, шумно выхлебал пиво и сбежал. А Машенька осталась и почувствовала себя так, словно ее бросили. Пропал кураж, заболела голова, стало подташнивать от крепкого дыма, висящего в воздухе сизыми пластами. Хотя Володя был ей никто, а двое других парней рвались ухаживать наперебой, Маша выскользнула в туалет и в пивной павильон не вернулась. Домой, домой!

Через подворотню она почти бежала. На лестнице замедлила шаг. Перед дверью квартиры остановилась.

А зачем, собственно, она удрала из пивнушки? Куда бежала? Дома ее никто не ждет. Чего испугалась? Машенька медленно, как во сне, достала из черной кожаной сумки огромный ключ, с усилием провернула в древнем замке. Может, вернуться? Прошло каких-нибудь полчаса, компания не разошлась, вечер лишь начинается. Она выпьет еще, станет весело, кто-то из тех двоих усадит ее на колени…

Маша прикрыла за собой входную дверь и двинулась в глубь коридора бесшумным шагом сомнамбулы. Скользнула мимо кухни незамеченная. Свернула за угол, привычно стукнулась локтем и тихонько зашипела. В голове ее спорили голоса: один был благоразумие, второй — упрямство, третий она не могла опознать. Зачем она здесь? Надо вернуться к новым приятелям. Пора заводить не просто знакомых, пора обзавестись своим парнем. Нет, только не сегодня, не в пивной, не в сигаретном чаду… Но почему? Там был симпатичный парень… кажется, Толик… правда, он за ней не ухаживал, но можно самой с ним заговорить…

Маша остановилась. Пойти или не пойти?

— По-любому, умоюсь и переоденусь, — пробормотала она вслух.

Еще два шага, последний отрезок коридора. Здесь абсолютно темно. Обычно девушка доставала карманный фонарик заранее, но сейчас упустила момент. Возвращаться не хотелось, и Маша полезла в сумку на ощупь. Ключ от комнаты висел на одном кольце еще с несколькими, они должны были сразу упасть в ладонь — но нет, она рылась в сумке и не находила ни ключей, ни гладкого цилиндра фонарика. Ну где же?.. Что-то острое больно воткнулось под ноготь. Маша ойкнула, упустила сумку и выругалась. Из глаз брызнули злые слезы. Стиснув зубы, она зашарила под ногами и — о чудо! — первым делом нашла фонарик.

Кто-то шел по коридору. Ничего не видя от слез, Маша сгребла в сумку все как попало, выцепила ключи среди барахла, открыла дверь, ввалилась к себе — и засмеялась от облегчения. Какой фигней она занимается! Пойти в пивнушку — не пойти, увидят соседи — не увидят… Да плевать! Она включила свет, вытерла руки влажной салфеткой, разделась. Из трещиноватого тусклого зеркала на нее глянула милая девушка. Пухлые губы, темные волосы, упрямый взгляд… носик мог бы быть ровнее и длиннее, но ладно, сойдет. Машенька состроила пару гримас, повернулась в профиль, выпятила грудь.

— Пойду! — сказала она отражению.

Почему нет? И надеть черный джемперок, почти прозрачный, а сверху красную курточку… И новые красные туфельки с черной пуговкой. Ура! Девушка развернулась на пятках — и сердце ее ухнуло вниз, как в скоростном лифте.

— Ай!

На столе, куда она бросила расстегнутую сумку, что-то шевелилось. Мышь?.. Фу, гадость! Пошла вон, зараза!

Маша присмотрелась и облегченно хихикнула. Никакой мыши, просто вывалилось из-под клапана кое-как запихнутое в сумку содержимое. Куча продолжала разваливаться. Покатилась к краю стола губная помада. Машенька бездумно кинулась на перехват.

— А-а-ай!

В этот раз она заорала громко. И уселась на пол, ошалело глядя, как из сумки выбирается на стол нечто.

Не мышь, нет. Прямо как «не мышонка, не лягушка, а неведома зверушка». Существо было размером с недельного котенка, но держалось вертикально, как хомяк на задних лапах. Пестрая шерстка торчала пучками: рыжий пучок, серый пучок, грязно-бурый пучок… Морская свинка? Крыса какая-нибудь… лабораторный мутант!

Зверушка пискнула жалобно и печально. Большие карие глаза обвели комнату, остановились на Маше с пристальной укоризной. Тупое рыльце чуть поворачивалось из стороны в сторону, как флюгер под ветром, черный нос подрагивал: «немышонка» принюхивалась.

— Ты кто? — шепотом спросила девушка, почти ожидая ответа. Но странненькое существо отвело взгляд, опустило мордочку и решительно направилось к краю стола. Передвигалось оно кривым ползком, извиваясь всем коротеньким тельцем. Маша опомниться не успела, как зверушка одолела дистанцию, без заминки перевалилась через край и полетела на пол мордой вниз.

Так же, как перед тем за помадой, Машенька без лишней мысли рванулась подхватить непонятную тварь. И испытала очередное потрясение.

«Немышонка» оказалась мягкой, как детская меховая игрушка: ни мускулов, ни костей под шкуркой не прощупывалось. И пестрый мех был словно синтетический. Полное впечатление, что держишь в руках какую-нибудь Чебурашку из «Детского мира». Маша слабо удивилась тому, что ей не страшно и не противно. Существо пискнуло, открыло карие живые глаза на игрушечной морде и глянуло на Машу вопросительно.

— Ох, ничего себе! — сказала девушка и торопливо опустила зверушку на пол.

Шевельнулся черный нос. Существо устремилось под стол и уткнулось в стопку книг. Раздались звуки: скрип, треск и попискивание, словно там действовал целый выводок мышей. Машенька встала на четвереньки и заглянула под стол.

Сперва она не поняла, что происходит. Затем просто угадала. «Немышонка» жадно жевала переплет нижней книги. Вот тебе и мягкая игрушка!

— Я с ума сойду, — громко сказала Машенька.

Она медленно поднялась с четверенек. Натянула спортивные брюки, футболку: ясно было, что никуда она уже не пойдет. Налила в чайник воды из пятилитровой фляги, включила. Из-под стола продолжали раздаваться скрежет и чавканье. Маша подумала, что ее действия, привычные, ежевечерние, можно было бы счесть попыткой успокоиться, но странность была в том, что она чувствовала себя спокойной. Как будто так и надо. Как будто все хорошо и правильно. Скорее наоборот, она пыталась разволноваться, произносила положенные слова — а волнение не приходило. С того момента, как девушка подержала в ладонях зверушку, ей стало удивительно хорошо и покойно. Ладони, кстати, слегка покалывало, и это тоже было приятно.

— Меня околдовал космический пришелец, — произнесла на пробу Маша и засмеялась.

Она неспешно заварила чай и поставила на подоконник остужаться. Прошлась по комнате. Открыла дверь, выглянула в пустой коридор. Взяла с полки плеер и положила обратно. Потянулась за мобильником, но передумала. Наконец Маша не выдержала, присела на корточки и заглянула под стол — что там происходит?

Зверушка, раскорячившись и упершись в пол слабенькими ненастоящими лапками, пыталась вытащить из стопки книг одну в картонной обложке. Стопка была сложена неровно, и обтерханный корешок книги выступал наружу. «Немышонка» сжимала его в пасти и тянула на себя, рискуя обрушить тяжелые тома.

— Эй, погоди-ка! — взволновалась Машенька. — Давай помогу.

Существо послушно разжало хватку. Челюсти его оказались совершенно беззубыми.

Маша подтянула к себе всю книжную башню за основание, сняла верхние книги, как карты с колоды, чтобы растрепанный пухлый томик оказался сверху, и положила на пол перед зверушкой. Взгляд скользнул по буквам на обложке, но фамилия автора — Саймак — была Маше незнакома, а название она прочесть не успела. «Немышонка» вцепилась в старую книжку, как голодный — в буханку хлеба.

Девушка смотрела, затаив дыхание. По размерам томик мог сойти зверушке за двуспальный матрас. Та поднялась на задние лапки, пошире разинула пасть, заглотала с угла примерно половину страниц и принялась мусолить и жевать. Тихое довольное урчание, вроде кошачьего мурлыканья, сотрясало игрушечную тушку. Вскоре зверушка прервалась, открыла пасть еще шире, до невозможности широко, и захватила всю толщину книги. Урчание возобновилось. Причавкивая и причмокивая, существо постепенно растягивало пасть и захватывало большие куски томика. Выглядело это жутковато и слегка неприлично. Теперь зверушка походила на шерстяной носок, зачем-то натянутый на край книги. Машенька отвернулась.

Чай совсем остыл.

Маша достала из сумки на столе печенье и початую шоколадку… но поняла, что совсем не хочет есть. И чаю не хочет. Кстати! Еда была у зверушки под носом. Если та голодна, почему не сожрала шоколадку? Кто станет есть книги, когда рядом печенье? Не крыса, это уж точно!

С пола донесся стонущий всхлип. Машенька глянула как раз вовремя, чтобы заметить, как существо последним усилием смыкает пасть. Под ногами девушки оказался прямоугольный предмет, обтянутый пестрым мехом. Просвечивала тонкая кожа. Выпученные от натуги глаза смотрели на Машу. По тельцу зверушки прошла мощная судорога, корежа геометрические очертания книги внутри. Глаза закрылись, тушка обмякла, из пасти вырвался вздох. Существо теперь напоминало толстенькую меховую колбаску. Вот оно шевельнулось, приподняло верхнюю часть туловища, словно мохнатая гусеница…

— Книжный червь, — потрясение сказала Маша. — Вот это да!

Она краем уха слышала это выражение, но не задумывалась, что оно означает. Наверное, если бы ее спросили, Машенька описала бы книжного червя как гусеницу, проедающую дырки не в листьях деревьев, а в книжных листах. Но как-то ведь надо назвать существо, которое на ее глазах проглотило целую книгу вдвое больше себя?

Зверушка призывно запищала.

Маша, как всякая нормальная девушка, терпеть не могла насекомых. Ну, скажем, красивые бабочки, порхающие на расстоянии, ее устраивали, но все остальное жужжащее, ползающее, шевелящее множеством ножек, неизменно вызывало брезгливость. Червяк — это вроде не насекомое, но по жизни еще хуже. Назвав существо червем, Машенька тотчас растеряла к нему симпатию.

Казалось бы, что есть слово? Пустой звук. Однако неведомую зверушку можно подхватить на руки, а дотронуться до червяка — нет, ни за что! Куда хуже мыши!

— Веником на совок, — вслух подумала Маша, — в пакет и на помойку!

Вообще непонятно, почему она сразу так не сделала. Когда оказалось, что в сумке что-то чужое — и неважно, мышь она занесла в комнату, сгребая вещи с пола в коридоре, или червяка, личинку, еще какую дрянь, — надо было совком, совком! И веником. И в пакет. На помойку… Что?

Маша обнаружила себя сидящей на полу. Книжного червя она нежно прижимала к животу и баюкала, как плюшевого мишку.

Тварь мурлыкала не хуже котенка.

Рукам было тепло. И животу.

И на душе тоже.

Засыпая в обнимку с меховым тельцем, Маша сонно решила называть зверька Пушистиком.

Тополь настойчиво скребся ветками в окно, что-то тревожно шептал под ветром, а ей всю ночь, как в детстве, снились цветные сны.


Следующую неделю Машенька провела в задумчивости. Сисадмин Володя, между прочим, решил, что она на него обижена за исчезновение из пивной, и пытался загладить вину. Абсолютно напрасно. Маша его едва замечала. Она выполняла работу — и тотчас забывала о ней; она перестала всматриваться в лица и вслушиваться в разговоры. Она жила на своей волне, как будто ее внутренний приемник наконец получил сигналы точной настройки и теперь жадно ловил передачи из эфира. Все в ее жизни стало осмысленным, но смысл этот отличался от прежнего. Как будто Машенька влюбилась.

Вот только любовь здесь была ни при чем.

Деревья на улицах оделись свежей листвой. Нежно пахли цветущие абрикосы, усыпая землю белым конфетти лепестков. Весна! Гулять бы и гулять, да не одной, а вдвоем, целуясь в скверах под каштанами, тая от сладких предчувствий…

После работы Маша спешила домой.

Она невидимкой проскальзывала по коридору коммуналки — даже к тетке Зое она больше не заглядывала — и скрывалась от мира в своей комнате, как в волшебной шкатулке.

Пушистик, словно собака, чуял ее появление и встречал у порога. Ластился, льнул к ногам, терся мордой о колени. Он сильно вырос и напоминал теперь диванный валик на куцых лапках. Двигался он по-прежнему то ползком, то перекатываясь, притом довольно быстро.

Девушка переодевалась в домашнее, ставила чайник, заваривала себе чай и приступала к кормлению питомца.

Это в первые пару дней зверек был так голоден, что жрал все подряд и уничтожил три стопки книг под столом в Машино отсутствие. Теперь же он стал разборчивым. Сильно оголодав, Пушистик мог откушать сам, но обычно ждал Машу. Ему нравилось есть из ее рук. У них выработался вечерний ритуал: не простое поглощение пищи, а целое действо.

Маша влезала на высокую лестницу, которой раньше не видела применения, и наугад вынимала томики с полок.

— Вот эту хочешь? А эту? Или вон ту?

Откуда Пушистик знал, придется ли ему по вкусу книга, Машенька не задумывалась. Она приняла повадки любимца как данность.

На большинство книг Пушистик не реагировал вовсе. Если книга ему не нравилась, презрительно фыркал. Но стоило Маше угадать, под какой обложкой сегодня прячется лакомство, зверек устраивал целое представление. О, на это стоило посмотреть!

Он пищал и закатывал глаза. Он подпрыгивал и опрокидывался на спину, потешно дрыгая лапками. Он бросался к подножию лестницы, пытался взобраться по ней и даже влезал на первую ступеньку, но тотчас скатывался с нее и верещал негодующе.

Наконец Машенька, смеясь, нисходила по лестнице. Пушистик тотчас прекращал показную истерику. Девушка ставила на табуретку рядом с диваном чай и сладости, забиралась на диван с ногами, брала к себе Пушистика и открывала первую из выбранных книг. Зверек довольно урчал у нее под боком.

Книги бывали самые разные. Пушистик предпочитал сбалансированное питание.

Тонкая книжка в мягкой обложке шла для разминки, как салат.

— Джеральд Даррелл, «Шорохи земли», «Под пологом пьяного леса», — озвучивала Машенька.

Пушистик деликатно подталкивал ее рыльцем, Маша выпускала книгу из пальцев, и зверек медленно заглатывал. Когда последний край корешка скрывался внутри, по телу Пушистика проходила судорога, он обмякал и распластывался, словно подушка. Девушка ласково гладила клочковатый мех. Ей становилось необъяснимо хорошо. На несколько минут она вместе с Пушистиком проваливалась в сытую дрему. Грезились ей тропические леса, где большеглазые существа, похожие на тонколапых обезьянок, смотрели на нее из влажной зеленой тьмы…

— «Война и мир», том второй, — сообщала Маша, очнувшись от дремоты. От книги исходил слабый пряный дух плесени. — Лев Николаевич Толстой… Ага, проходили в школе… Ничегошеньки не помню. Ты уверен, что хочешь?

Пушистик отвечал утвердительным писком. Маша заламывала переплет толстому тому, выворачивала обложку, как куриные крылышки при разделке тушки. Смачно хрустел корешок, и Пушистик вздрагивал от нетерпения. Книга была сделана прочно. Маша бралась правой рукой за книжный блок, левой — за переплет, поддевала корешок пальцем и тянула изо всех сил. Применять ножницы ей казалось неправильным. Наконец трудная добыча поддавалась, трещала марля, скрепляющая переплет с книгой, и прошитая стопка тетрадей книжного блока представала голенькой, как очищенный апельсин.

Пока Пушистик чавкал классиком, Маша лениво перебирала прочие книги.

Роджер Желязны, «Князь света»… эзотерика, что ли? Заглядывать внутрь было неохота. Нил Гейман, «Американские боги». Святослав Логинов, «Многорукий бог Далайна»… Девушка хмыкала: похоже, сегодня ее любимец выбрал на второе сплошь религиозное чтиво. Тут Пушистик сглатывал, и последний краешек «Войны и мира» исчезал у него внутри, по мохнатому пузику шла волна перистальтики, а Машеньку накрывало теплым облаком. В сонном брожении ума чопорные бледные дамы, сплошь в длинных платьях, тянули руки к обезьянкам; раздавались взрывы, и пороховой дым затягивал зеленые джунгли…

После второго блюда Маша засыпала надолго. Пушистик грел ей бок, а разум девушки блуждал в иных реальностях. Сны были яркими, но непонятными. Боги древних пантеонов, люди будущего и современности мирились, ссорились, соперничали, сражались и устраивали друг другу ловушки. Стрельба, взрывы, погони… Какой-то страшный обожженный человек куда-то брел, шлепая ногами в опорках по дымящейся жиже…

Вынырнув из диких выкрутасов сна, Маша долго трясла головой и пила остывший чай. Пушистик требовательно мурлыкал, просил сладкого, и девушка тянулась за совсем тоненькой книжицей в твердой обложке.

— Антуан де Сент-Экзюпери, «Маленький принц».

Она помнила эту книжку.

После шестого, кажется, класса учительница литературы дала им список для внеклассного чтения на лето. Тогда Маша еще не понимала, что чтение книг в жизни не пригодится. Экзюпери дома имелся: Маша соблазнилась картинками.

«Маленький принц» ее чудовищно разочаровал. Сказка была непонятная, вместо приключений — дурацкие разговоры, вдобавок она ничем не закончилась… а может, Маша не долистала ее до конца.

Девушка морщила нос:

— Малыш, не ешь, это невкусно! Найдем тебе другой десерт, а?

Пушистик громко пищал. Он хотел эту.

Маша со вздохом разламывала переплет, как вафлю. Зверек глотал лакомство, и Машенька смутно отмечала, что он за сегодня увеличился в размерах. Мобильник показывал полночь, девушка с тяжелой головой брела в ванную почистить зубы, а в голове у нее звучал нестройный хор голосов. Люди, боги, обезьянки — все твердили ей: «Мы в ответе за тех, кого приручили».

— Уйдите! — сердилась Маша. — Это не ко мне. Я тут ни при чем!

Пушистик ждал ее на диване, мурлыкал всю ночь до утра, и Машеньке снился настоящий принц — такой, какого она хотела бы встретить, с ласковыми глазами и за рулем иномарки. Он приручал ее, она приручала его, и все было хорошо на их ослепительно белой вилле у берега южного, невозможно лазурного моря…


Минула еще неделя.

Облетел цвет с вишен и абрикосов. Зелень парков и скверов стала пышной после дождей. Каштаны выпустили свечки — нарядные, как для торта. Маша в очередной раз перепутала договоры разных фирм и получила выговор с последним предупреждением. Пушистик очень вырос.

Теперь он был похож на здоровенный рюкзак, какие носят туристы, эдакий плотно набитый цилиндр больше метра длиной. Мордочка размером, как у болонки. Маша больше не могла прочесть выражение карих глаз. Большое тело было обтянуто мелкочешуйчатой грязно-розовой кожей. Кое-где еще встречались пятнышки пестрой шерсти.

Изменилась и Машина комната. Обнажились скелеты полок. Книжные шкафы зияли пустым нутром. От огромной библиотеки осталось десятка два томов — в основном дубликаты или другие издания уже съеденных книг. Под столом валялись немногие недоеденные переплеты и пустые суперобложки, как обертки от шоколада.

Однажды Маша вдруг вспомнила, что тетка Зоя собиралась книжную коллекцию продать, но никаких угрызений совести не ощутила. Впрочем, формально она не нарушила данного слова, ни одной книги за порог не вынесла. И потом, время книг кончилось безвозвратно. Если даже ушлая тетка до сих пор не нашла покупателя, вряд ли их вообще можно сбыть. А обещания не кормить бумажными неликвидами книжного червя с девушки никто не брал.

Да-да, Машенька повзрослела. Игры в Пушистика кончились. Никакие иллюзии больше не отгораживали от нее действительность. Маша отлично понимала, что в ее комнате живет неизвестное науке существо, питающееся книгами… ну и что? Важно другое. Книжный червь набрал нужный вес, и ему пришла пора превратиться в куколку.


Посмотрев утром в зеркало и отчаявшись замазать тональным кремом черные синяки под глазами, Машенька осталась дома. Кажется, она позвонила на работу — сказать, что заболела. А может быть, и нет. Ее внимание было отдано созданию, которое она недавно звала Пушистиком.

Книжный червь лежал под окном, иногда вздыхая. Брюхо его раздулось, и лапки, которые больше не могли поднять тяжелое тело, торчали по бокам, как плавники. Повинуясь интуитивно понятному зову, Машенька поднесла ему томик Пушкина ин-октаво. Червь принял книгу из ее рук, втянул в себя и утомленно закрыл глаза. Девушка ждала, что по туловищу пройдет судорога поглощения, но оно осталось неподвижным. Маша приложила ладонь к округлому боку — и отдернула. Кожа существа была жесткой и горячей. Началось окукливание.

— Я вас любил, — неожиданно для себя произнесла Машенька, — любовь еще, быть может, в душе моей угасла не совсем…

Она прижала губы ладонью. Строчки звучали в ее уме:

«Но пусть она вас больше не тревожит, я не хочу печалить вас ничем. Я вас любил безмолвно, безнадежно…»

— Прекрати! — крикнула Маша со слезами.

Бывший Пушистик с трудом открыл мутные глаза, бросил на нее последний взгляд и снова закрыл их, теперь уже навсегда.

Через пару часов исчезли и следы мордочки. В Машиной комнате лежал огромный кожаный баул, и от него исходил ощутимый жар. Маша то плакала, то пила безвкусный чай, то уговаривала себя, что из куколки появится бабочка, и это ничуть даже не смерть для гусеницы, а совсем наоборот. Она даже попыталась с горя полистать какую-то из немногих оставшихся книг, но это оказался телефонный справочник 1979 года издания.

Вечером Машенька, вне себя от напряжения и тоски, выбралась на улицу. Дворами прошла до Красноармейской и двинулась вверх, к площади Толстого. Смеркалось. Открывшийся ей мир был невыразимо странным. Три парня пили пиво из обернутых в пакеты бутылок и натужно матерились в голос. Две девушки в нелепом макияже во всеуслышание обсуждали подругу. Громко шваркали шины о брусчатку мостовой. Навязчиво звала тратить деньги реклама. Маша ощутила, что ей чего-то не хватает, но никак не могла понять чего. Она зашла в магазин, бестолково покрутилась между полок, купила чипсы, кефир и халву. Прогулка не принесла облегчения.

Ночь прошла ужасно.

Книжная куколка лежала неподвижно, как мертвая. Изредка что-то внутри нее то ли потрескивало, то ли поскрипывало — а может, это скрипел под ней пол. Маша заснула, и ей снились кошмары, невнятные, как перемешанные сны целого многоквартирного дома. Она вскрикивала, просыпалась и засыпала вновь.

Под утро куколка стала издавать резкий запах, похожий на запах проглаженной утюгом бумаги. Он не был неприятным, но взбудоражил Машеньку и разбудил окончательно.

Она не стала включать свет — так и сидела в постепенно светлеющей темноте. Рассвет подобрался по-пластунски, будто лазутчик: незаметно пересек следовую полосу сумерек между ночью и днем, и вот уже утро. Когда розовые блики восхода отраженно заиграли на стеклах, Маша увидела, что на верхней части куколки появилась трещина.

Час или больше ничего не происходило. Маша отлучилась в туалет и, уже возвращаясь, почуяла: началось. Она с порога увидела, что трещина вскрыла панцирь куколки по всей длине. Что-то яркое мелькнуло внутри. Маша так и замерла в проеме распахнутой двери. Мгновение — и истончившаяся оболочка смялась складками, опала на пол. Там, где лежал уродливый тюк, распахнула алые крылья… бабочка? Нет, скорее, птица…

Удар сердца — и Машенька поняла, что знает ее имя.

Птица феникс!

Феникс закричал, пронзительно и тревожно. Запрокинул голову на журавлиной шее, потянулся всем телом. Алые, розовые, карминные перья затрепетали. Желтые искры посыпались с крыльев, и Машенька сквозь оцепенение поняла, что это настоящий огонь. Птица пылала. Яркие язычки пламени змейками разбежались по полу. Загорелся край скатерти. Заполыхали шкафы.

— Горим, горим! — закричали в коридоре, у Машеньки за спиной.

Она смотрела. Жар опалял ей лицо, трещали волосы.

Феникс раскинул крылья — широко, шире, чем стены комнаты. Сквозь пелену пламени девушка видела иные миры. Те, отголоски которых она ловила в навеянных книжным червем снах, и другие, еще неизведанные и пока неназванные. Горячая волна плеснулась в ее душе. Так и не разобравшись, чего же ей не хватает здесь и сейчас, Маша поняла: оно есть там, куда отправится феникс. Надо лишь решиться и шагнуть вперед, в неизвестность. Прямо в огонь. Она сделала крохотный шажок вперед.

Кто-то грубо схватил ее за плечи, потащил назад. Девушка вырывалась, кричала. Кричали все. Трещал старый дом. Корчились стены. Из комнаты повалил черный едкий дым. Маша потеряла сознание.

В больнице под капельницей ей снились только алое пламя крыльев и желтые искры, колючие, как бенгальские огни. Больше ничего.

Отцвели каштаны. В парках над Днепром буйными лиловыми гроздьями раскинулась сирень.

Бородатый сисадмин Володя пришел навестить Машеньку, принес весть об увольнении и ее последнюю зарплату.

Тетка Зоя бушевала, как исландский вулкан Эйяфьятлайокудль.

— Это все чайник твой электрический! — орала она на беззвучную Машу.


К осени пробивная тетка умудрилась получить двухкомнатную квартиру на себя и Машу, сделала евроремонт за счет Машиных родителей и все равно осталась безутешной. Понятное дело, опальную родственницу она на новую жилплощадь не пустила.

Осенние дожди смыли наконец из памяти чересчур яркие картины. Маша перестала пить успокоительное и перешла на темное пиво, желательно разливное.

Маша твердо знает, что подробности о пожаре в коммуналке не надо рассказывать никому — ни родителям, ни Толику, ни своему бой-френду Володе. А особенно — добрым врачам, чтобы не схлопотать сложный диагноз на латыни. Она и сама старается вспоминать пореже.

Но нет покоя в ее душе, отравленной книжными испарениями.

Навсегда отпечатался в ней миг, когда девушка стояла на пороге и выбирала, вперед ей шагнуть или назад.

Бывают дни, когда Машенька, не в силах избыть непонятную тоску, едет на вещевой рынок «Петровка» и долго идет вдоль рядов с павильонами в направлении блошиного рынка. Там, на самой окраине, зажатые между новыми люстрами и старыми сковородками, скорбно ютятся упаковочные ящики с бумажным хламом. Представители культуры книжных куч медленно, боком, выползают из-за ящиков, отрешенно следят за Машенькой. Ей становится страшно от причастности к этому тусклому и ветхому братству, но безымянный зов сильнее страха, и она покоряется.

Маша перебирает вялые тушки книг, покорных, как снулые рыбы. Иногда ее пальцы чувствуют острый электрический укол — это добыча. Тогда девушка вытаскивает томик на свет, ухватив двумя пальцами за скользкий или шершавый переплет. «Ему бы понравилось», — бормочет Маша, расплачиваясь с продавцом.

Добычу девушка прячет на самое дно вместительной сумки, а в квартире у нее есть тайник — внутренность расхлябанного дивана.

Там, в укромных потемках, обычный скопившийся бытовой хлам постепенно заменяют собой неровные бруски книг. Кирпичик за кирпичиком Машенька строит то, что раньше назвали бы личной библиотекой, но девушка собирает книги не для себя. Она запасает корм книжному червю.

Если когда-нибудь ей снова встретится пушистая гусеница с мордочкой детской игрушки, Маша сумеет выкормить из нее птицу феникс.

В том, что ее книжный червь не был единственным, Маша практически убеждена. Результат поиска в интернете по словам «пожар в библиотеке» укрепил ее уверенность.

Баюкая в объятиях книжный томик, как некогда книжную куколку, девушка грезит о несбывшемся. Словно въяве видятся ей огненные крылья феникса, на которых бегущей строкой проступают теневые письмена, оборачиваясь то восточной вязью, то иероглифами, то кириллицей или латиницей. Взмах крыла — и открывается пронзительной ясности мир, хоровод ртутных лун в предрассветном бирюзовом небе; новый взмах — и единорог танцует на радуге; еще взмах — и Машенька видит мир с высоты, летит, летит сама!

Когда девушка приходит в себя, глаза ее полны слез. Прежде чем отправить томик в потаенное нутро дивана, Маша открывает его и скользит взглядом по строчкам. Кое-что она в состоянии понять, особенно если произносить вслух, но дальше ее внимание рассеивается, смысл ускользает, и слова рассыпаются сухой трухой букв. Ломкие страницы нервно хрустят под пальцами, томик захлопывается словно бы сам собой. Машенька прячет книгу в тайник, и да некоторое время ее тоска унимается.

Иногда Маше становится смутно жаль, что она так толком и не научилась листать длинные тексты. Что, если бы она сама умела извлечь из книг чарующие картины, как делал для нее книжный червь? Ведь все эти люди, которые прежде читали книги, покупали книги, писали книги, собирали целые коллекции книг, обменивались книгами, они… они…

Девушка не доводит мысль до конца, боится снова затосковать.

Посоветоваться ей не с кем. Толик и Володя читают только программный код.

— Я вас любил, — шепчет Маша, — любовь еще, быть может…

Машенькина потаенная библиотека растет.

Мария Галина Куриный бог

Иллюстрация Игоря ТАРАЧКОВА

Этот мир отделился не так уж давно по астрономическим меркам, но успел обзавестись своей причудливой фауной — пока человек размышлял, идти сразу в поселение или разбить палатку у речного обрыва, так, на всякий случай, толстая, мясистая, длиной с руку, розовая лента высунулась на миг из сырого песка, быстро втянулась обратно и пропала там. Он так и не понял, кто это был — змея или гигантская многоножка. Оставалось только надеяться, что в поселении такие не водятся.

Ограда из сосновых кольев была крепкой, самый настоящий форт; впрочем, колья не заостренные, без фанатизма.

Он поправил рюкзак, куда уместились палатка, спальник и все необходимое, и двинулся вдоль ограды в поисках ворот.

Нашел почти сразу — к воротам тянулась широкая гусеничная колея, след смазанный, разбитый: скорее всего, за трактором на волокуше тащили бревна. Неподалеку он видел лесопилку.

Ни свалки, ни даже кучи мусора с внешней стороны ограды он не заметил. Хороший знак.

Ворота были распахнуты, чуть поодаль обнаружились и трактор, и рассыпанные бревна. Два деловитых человека в брезентовых куртках и сапогах стаскивали их в штабель.

Он сказал:

— Эй!

Они аккуратно положили бревно на землю и обернулись одновременно. Одинаково крепкие, обветренные, со светлыми глазами на кирпично-красных лицах.

Потом они одновременно улыбнулись.

— Ты что, с материнки? — спросил один, который был чуть постарше.

Он сказал:

— Ну как бы… да.

— Пешком? — спросил младший и хихикнул.

— Промахнулись, как всегда, — он поддернул лямку рюкзака. — Пришлось вот идти.

— Лесом?

— Да, — согласился он, — лесом. А начальство тут у вас какое-нибудь есть?

Они одновременно кивнули. Такие Труляля и Траляля. Ни в повадках их, ни в интонациях он не чувствовал никакой фальши.

— Захар на карьер уехал, — сказал старший, — там крепь обвалилась. Да нет, все в порядке, никто не пострадал. Но мороки много. Мы тут, видишь, строимся сейчас.

— Птицеферма, — перечислял старший, — оранжерея… мастерские. Вон там, видишь? Там будет школа. И больница.

Он держался с достоинством человека, который не имеет никаких причин заискивать перед пришельцем.

— Хлебопекарня… — Труляля явно не нуждался в одобрении, ему просто нравилось перечислять, сколько всего сделано.

И поскольку похвала лишней не бывает, пришелец сказал:

— Угу. Здорово.

— Ты бы, друг, устроился пока, — старший спохватился, что расхвастался и позабыл о правилах гостеприимства. — Вот там клуб, видишь? — Он указал подбородком на длинное двухэтажное строение, приземистое и добротное. С самого начала строили его с таким расчетом, чтобы надолго, подумал гость.

— Спасибо.

Клуб, надо же…

— Ты все ж кто, инспектор? — крикнул Труляля ему в спину. А может, это был Траляля…

Он оглянулся.

— Да.

Но они уже вернулись к своим бревнам.

К клубу недавно пристроили веранду (стружки еще валялись повсюду, завитые, точно локоны красавицы) — судя по размеру, будущий танцпол. Свежеструганые светлые доски приятно пахли, он вообще любил резкий, свежий запах дерева.

Но сейчас веранда была пуста. Вообще народу, если не считать Труляля и Траляля, не видно. Все заняты делом? Или, напротив, сидят по домам и не делают ничего?

Свет с сырого неба лился серый, тусклый, перила почти не отбрасывали тени. В просторном зале было еще темнее, хотя у них наверняка есть солнечные батареи и все эти ионные лампы… к тому же, кажется, ветровая электростанция: он видел ветряки у кромки воды…

Видно, кому-то просто нравилось сумерничать.

На стенах резные деревянные панно, сделанные неуклюже, но старательно: трогательная попытка украсить суровый быт чужого мира.

В зале в дождливые дни тоже наверняка устраивали танцы, дело молодое, а сейчас тут была просто столовая — массивные, но удобные скамьи, скатертей на столах нет, ну и не надо; дерево столешницы мягко блестит, отражая льющийся из окон тихий свет.

К столовой примыкала наверняка такая же просторная кухня, оттуда доносились приятные запахи и звяканье посуды.

Он откашлялся и постучал костяшками пальцев о косяк; звук получился неубедительный — дерево слишком сырое. Тем не менее из кухни выглянула крупная русоволосая женщина со скуластым чуть сонным лицом.

Не его тип.

— Гость, — сказала она, — надо же! Я вас в окно видела. Да вы садитесь.

Он чуть отодвинул тяжелую скамью и сел. Столешница вся в мелких царапинах, словно по ней скребли жесткой мочалкой. Так оно и было, наверное.

— У нас давно не было гостей, — она чуть пожала круглыми плечами, — года три. Нет, меньше, вру, экспедиторы приезжали, когда перебрасывали технику. Помогали налаживать. А как вас зовут?

— Ремус, — он привстал и слегка поклонился, — Павел Ремус. А вас?

— Ханна, — она коротко кивнула, словно подтверждая.

Ну да, фамилий тут нет. Зачем фамилии?

— Так вас всегда звали? — спросил он зачем-то.

— Нет.

Голос чуть напрягся, подбородок чуть выпятился. Прошлое, которое хочет забыть? С другой стороны, здесь многие так.

— Будете есть? Или подождете, пока все соберутся? — она вновь расслабилась, посмотрела на него с умеренным любопытством. Здесь была ее территория, она королева супов и каш, владычица еды, а он пришелец, бродяга. Никто.

— Я голоден вообще-то, — честно сказал он.

— Ох, — она улыбнулась, бегло и виновато, — извините.

И торопливо исчезла в огромной кухне; он слышал, как мягкие подошвы шаркают по половицам. Потом вернулась с дымящейся миской. Миску она держала в больших ладонях, словно та и не была горячей.

Потом убежала, возвратилась с нарезанной горкой теплого ржаного хлеба.

— Спасибо, — сказал он, пододвинув миску. — Посидите со мной, Ханна.

Она уселась напротив — не слишком близко и не слишком далеко.

Он зачерпнул варево. Капуста, крупа. Грибы — грибницу всегда возят с материнки, она быстро разрастается. Вообще, вкусно.

Ханна сидела, поставив локти на стол и обхватив плечи руками. Она смотрела в окно — чуть тяжеловатый лоб, чуть коротковатый нос, круглый подбородок на фоне серого светящегося неба.

— Вы тут всегда работаете, в столовой?

— Нет, что вы! — удивилась она. — Мы дежурим. Просто эта неделя — моя. Холостяки предпочитают здесь столоваться. Иначе так и будут лопать в сухомятку.

— Везет им. Вы хорошо готовите.

— Спасибо. А вы правда инспектор?

— Правда, — он поскреб ложкой дно и вытащил последнюю порцию грибных ломтиков.

— Вам, наверное, к Захару.

— Да, — согласился он, — к Захару. Но он в каменоломне. Пускай придет, пообедает… отдохнет. Мне не к спеху. Послушайте, а добавки можно?

— Да, — сказала она обрадованно. — Конечно!

Она забрала миску и быстро вышла, чтобы заменить ее полной.

— Может, хотите отдохнуть? — она больше не присела рядом с ним, а вежливо ожидала, пока он начнет есть и ей можно будет вернуться к плите. — Там, наверху.

— А что там?

— Комнаты для холостяков. Ну и так, на всякий случай. Кто-то поссорится с женой. Или вот когда экспедиторы приезжали…

— Значит, тут можно остановиться? У вас?

— Конечно. Собственно… Любая семья примет вас с радостью, но я так думаю, что здесь вам будет удобнее. Свободнее.

— Тогда… можно ключ?

— Там открыто, — сказала Ханна, — у нас не запирают двери. Просто занесите вещи, и все.

* * *

— Прямо с материнки?

Крупный и краснолицый Захар походил на подрядчика или прораба. С рабочими такие ладят, с начальством — как когда. Домотканая рубаха с расстегнутым воротом. Штормовка висела в углу и была влажной — на улице моросило.

— Да. Вообще-то я бывал в разных местах. Но сейчас — да. Оттуда.

— И… как там?

— Сперва хорошие новости или плохие? Хорошая вот: Пакистанский конфликт урегулирован. Южно-Китайская республика подписала пакт с Севером…

Захар кивал, но глаза выдавали его — они были равнодушны. Он и спросил, скорее, для порядка, из вежливости. Материнка для него отрезанный ломоть. Его больше занимало, как получше укрепить обвалившийся свод каменоломни.

— Мадридский протокол подтвержден. Я, собственно…

— Потому и тут, — кивнул Захар. — Ну что ж… Мы готовы отчитаться. Весь семенной фонд использован согласно предписаниям. Еще год-два, и мы готовы вернуть заем на материнку. Дальше зерно пойдет в товарных количествах. Остальные культуры… в смысле, ну, о насекомоопыляемых здесь говорить не приходится. Совсем другая биота, вы понимаете.

— Понимаю. — На рукавах и воротнике Захара были заметны грязные разводы, он то ли не успел переодеться, то ли у него было не так уж много сменных рубах, и он ждал, пока эта запачкается окончательно.

— А вот рапс хорошо пошел. И другие самоопыляемые. Ну, то есть еще не в промышленных количествах… Нам бы себя обеспечить.

В меру услужлив, но не заискивает. Бумаги держит в порядке. Вероятно, ожидал инспектора.

— Я возьму образцы, — сказал Павел. — На генконтроль. Тут вообще почвы как?

— По микробиологическому составу эквивалентны земным, — прораб ни на миг не задумался, — по химическому тоже… Азотофиксирующих бактерий своих нет, пришлось вносить культуру. Вроде успешно.

— Вредители?

— Вредители… ну, почти нет вредителей. Мало насекомых. Летающих насекомых вообще нет, представляете?

— Дикие животные?

— Дикие животные есть, — согласился Захар. — В основном в лесу. В чаще. Тут, собственно, почти везде леса. Идеальное место для подсечного земледелия, ага?

— А… чужие?

— Не смешите мои тапочки, — сказал Захар.

Он не был в тапочках. Он был в кроссовках.

Это такая немножко стыдная игра, что хотя бы в одном из ветвящегося дерева смежных миров кто-то однажды наткнется на чужих. Не обязательно гуманоидов — в конце концов даже птицы потенциально достаточно разумны, чтобы построить свою цивилизацию. Или, скажем, какая-то запутавшаяся в сетях пространства-времени ветвь ящеров, почему нет? Передвигаются на двух ногах, да еще эти маленькие передние ручки… Но по какой-то странной игре случая разум возник только на материнке, на исходной Земле… Остальные миры, сотни, тысячи, возможно, миллионы одновременно похожих и непохожих друг на друга вариативных Земель, заросшие лесами, омытые теплыми и холодными морями, где плескалась рыба и величаво играли в радужных столбах брызг огромные синие киты, были пусты. С другой стороны, кто поручится, подумал он, что, встретив разум, мы опознаем его?

Он подтянул к себе папку с бумагами.

— А образцы я подготовлю, — сказал Захар.

Он отметил про себя, что тот не сказал: «Распоряжусь подготовить», — и мысленно поставил Захару еще один плюс.

— Когда вы отбываете?

Он машинально взглянул на хронометр. Хороший механический хронометр — электроника не выдерживала переброску.

— Портал откроется через двое суток и семь часов. Плюс-минус двадцать минут. В случае неприбытия на место повторно через… это неважно. Я прибуду на место.

— Да, — согласился Захар. — Хотя… в одиночку, по лесу. Я дам вам сопровождающих, ага?

Хочет убедиться, что я убрался отсюда?

Руки Захара спокойно лежали на столешнице. Здоровенные, мозолистые, пальцы лопаточками с короткими, но чистыми ногтями. На безымянном — кольцо. Не обручальное, а с каким-то камешком. Невзрачным. Местным, скорее всего.

Символическое обручение с землей. Патриоты, надо же!

— Скажите, а как вы себя называете?

— Прошу прощения?

— Ну, там, глава координационного комитета? Мэр? Губернатор?

— Председатель координационного совета, — сказал Захар.

Всегда так. Либо комитет, либо совет. Совет все ж таки лучше. Тонкости семантики.

— А совет-то есть?

— А то, — сказал Захар. — Только там совмещенные должности. Медицина, образование, полевые исследования — это Василь, охрана порядка — Ханна, а я все остальное: сельское хозяйство, строительство, планирование, распределение. Помощники еще есть. Эксперты. Толковые, но как бы это сказать… без административной жилки.

Значит, Ханна — местный шериф? Ну и ну…

— Должности выборные?

— Выборные, — равнодушно кивнул Захар.

— И когда ваш срок кончается?

— А когда надоем, — Захар чуть привстал, как бы намекая, что разговор ему неинтересен. — Тут всякими властными играми не увлекаются. Других дел хватает. А зачем вам все это?

— Для отчетности, — он тоже встал.

— Ну так отчитывайтесь, — Захар кивнул доброжелательно. — Все, что надо, обеспечим. А мне еще с агрономами поговорить нужно. Чтобы собрали образцы. Вы это… устроились уже?

— Да, спасибо. В клубе.

— А, ну хорошо. Думаю, Ханна уже и воду согрела. Двадцать каэм лесом, надо же… За сколько?

— За восемь часов пятнадцать минут. Нас хорошо тренируют.

Он взял папку и направился к двери.

* * *

Тут отовсюду пахло свежей стружкой. И эта чистая, розовая, прекрасная древесина, тесаные перила веранд, грубо сработанные кресла-качалки, массивные столы. Все такое прочное, все рассчитано на несколько поколений, на большие, дружные семьи. Чтобы собирались по вечерам все вместе…

Так, наверное, было на Диком Западе. С той только разницей, что здесь нет никаких индейцев, подкарауливающих по лесам с томагавками. Да и лампы, освещающие загорелые лица поселенцев, все-таки не керосиновые — открытие техники переброса оказалось настоящим катализатором новых технологий: поселенцам требовались экономные светильники, мощнейшие и легкие аккумуляторы, термоизолирующие ткани, и все — легкое, как можно более легкое, поскольку каждый миллиграмм был на счету. И никакой «цифры».

Чего-то не хватало. Только пару минут спустя он сообразил: вокруг ламп не роилась мошкара. Ну да, тут же нет крылатых насекомых!

Не было, соответственно, и ярких, крупных цветов, так радующих душу хозяек. Да и вечерних, приманивающих мохнатых бледных ночных бабочек своим ароматом — тоже. Наверное, еще поэтому, подумал он, так чувствуется повсюду этот древесный запах: его нечему перебивать. Впрочем, пахло и листвой, и разогретой за день землей — запах покоя и правильной, хорошей мышечной усталости.

Палисады тут были низкие, скорее для порядка… Здешние что, совсем не боятся? Предварительные исследования не выявили крупных хищников, но это не значит, что их совсем нет. Потом та странная тварь, которую он видел у речки…

Эти предварительные исследования вообще делаются наспех — слишком дорого забрасывать надолго людей, да еще с кучей полевого оборудования. К тому же ни спутниковой, ни аэрофотосъемки, ничего… Он никогда не доверял исследовательским группам, всегда подозревал, что они если и не врут, то преуменьшают степень опасности.

В освещенных окнах за домоткаными расшитыми занавесками мелькали тени, он слышал женский смех, звук губной гармошки — чьей-то реликвии. Наверное, надеются, что когда на материнку пойдут поставки зерна, выпишут себе проигрыватель и винилы, а пока что делают музыкальные инструменты из всяких подручных материалов, по вечерам собираются на танцы в этом их общественном доме…

— Эй, — крикнули ему с веранды, — эй, инспектор!

Он поднял голову.

При подготовке поселенцев отдавали предпочтение супружеским парам и сибсам, а в последнее время еще и родителям со взрослыми детьми. Считалось, такие микрогруппы укрепляют инфраструктуру. Поэтому семья переселенцев могла оказаться весьма разветвленной: братья, сестры, их партнеры, братья и сестры партнеров, их взрослые дети, уже здесь нашедшие себе пару, новые дети, родившиеся на новой Земле. Идеальная крестьянская семья, если честно.

Вот и на этой веранде сидели, по меньшей мере, человек десять: самому старшему лет пятьдесят, самому младшему — шесть, на столе — массивная глиняная посуда, изготовленная уже здесь, хорошая, прочная, звонкая глина; расписана местными минеральными красителями — не скоро у них заведутся искусственные…

Ну, конечно, их учили. Учили валить лес, тесать камень, пахать и сеять, убирать урожай и строить, работать на гончарном круге… Обязательные три года практики в диких неплодородных местах, в нетронутых местах, которых на материнской Земле все меньше и меньше. Да еще в каких условиях: грязь, укусы насекомых, холод, жара; как соорудить костер в проливной дождь, как обогреться и не заснуть насмерть ледяной зимней ночью в страшном, скрипучем черно-белом лесу, как выжить в пустыне…

Низкие палисады. Веранды. Фонарики в листве…

Ему, подвинувшись, освободили место на скамье.

Чай был, конечно, вовсе не чай, а какой-то травяной сбор, но вряд ли мята, она вроде опыляется насекомыми. Может, что-то местное? Лаборатория у них тут хорошая, опасности, вероятно, никакой. Еще на блюде (красивое блюдо, асимметричное, с растительным орнаментом) лежала горка домашнего печенья. Что у них идет на сахар? Свекла?

— Как там оно, на материнке?

Здоровый парень, лет тридцать, лицо обветренное, как у всех, но руки тонкие, пальцы тонкие. Под ногтями въевшаяся земля. Спрашивает дружелюбно, но без особого интереса. Как все они.

— Ну, — он взял с блюда нежное, ломкое печенье, — пока затишье. Но вообще не очень. В Японии опять грохнуло, в Мексике сепаратисты, там уже и взрывать нечего, земля по ночам светится, а они все никак… В Британии померзло все… Да и в Испании… в общем.

— Значит, Гольфстрим и правда ушел? Помню, когда из скважины поперло, спорили: уйдет — не уйдет. Жалко. Я помню, там попугаи летали. Зеленые. И пальмы росли. Птиц тут у нас мало, вот что. А певчих совсем нет.

— Это потому, что летающих насекомых нет, — сказал он машинально. — Коэволюция. Это кто же испек такое замечательное печенье?

— Я, — голос у молоденькой русоволосой девушки был тонким, как у ребенка.

— Спасибо. Очень вкусно.

— Я думаю, надо будет выписать пчел, — его сосед решил не отклоняться от темы, — завезти крупные медоносы, чтобы можно было опылять еще и вручную, и к ним один рой. Это дорого, но со временем себя окупит. Пчел, пока медоносы не расплодились, можно сахарным сиропом подкармливать…

— Да, — согласился он, — хорошая мысль.

Пчелы видят поляризованный свет. Если тут чуть иная поляризация, возникнут проблемы. Им будет трудно ориентироваться. Может, в этом все и дело? Чуть-чуть по другому падают лучи на сетчатку — и всё.

С другой стороны, почему бы не попробовать? Пчел сейчас по всей материнке косит какая-то чертова инфекция, а тут им, может, удастся выжить. Завезут чистый рой, он расплодится со временем…

Бог ты мой, неужто и вправду? Неужто получилось? Наконец-то получилось?

— Вот только позволят ли, — обеспокоенно продолжал будущий пчеловод. — Все-таки это сильно изменит биоту. Пчелы, цветы-медоносы…

— Позволят. Им не надо беречь эту биоту. Им важно сохранить свою, — рассеянно ответил он. — Ну, потеснят виды с материнки на какой-то одной варианте автохтонную флору-фауну, ничего страшного. Собственно, мы и так влезли в чужую биоту по самое не хочу. Каждый человек — среда обитания всяких разных организмов. Одних симбиотических бактерий, если собрать, получится килограмм… А есть еще и скрытые патогенные… и вирусы… и ретровирусы. А ретровирус — это…

— Знаю, — парню явно было лестно, что с ним ведут такой серьезный мужской разговор, — конструктор генома.

— Да, — сказал он, — к тому же есть еще куры. А в перспективе, свиньи.

Ну да, мы осторожны. Козы выедают все подряд. Овцы формируют под себя образ жизни племен-овцеводов, превращают оседлые племена в кочевников, уводят мальчиков и мужчин — самую дееспособную часть населения — на пастбища. Лошади слишком нежные, слишком разборчивые… хотя в перспективе, наверное, с ними все было бы как надо. А вот свиньи лопают, что дают, быстро наращивают биомассу и занимаются своим делом, пока люди — своим. Куры тоже удобны для ассимиляции, хотя есть проблемы, конечно. Всегда имеется шанс перезаразить местную биоту какой-то безобидной для кур скрытой инфекцией. Или наоборот, подхватить такую инфекцию от местной фауны…

Да, куры… Он на миг прикрыл глаза.

Когда открыл, вокруг были все те же дружелюбные загорелые лица.

Смех, тихие разговоры.

Со временем, если его хватит, этого времени, надо будет уговорить страны Мадридского протокола попробовать кардинально иной путь, подумал он. Не резервный семенной фонд, не генетически чистый материал, напротив — сплошь генномодифицированные формы, бобовые с полным набором незаменимых аминокислот, суперкалорийные грибы, все такое… Чтобы не приходилось резать животных. Разводить лошадей для работы, кур — на яйца, коров — на молоко. При подготовке колонистов — гипноз, психотренинг: убивать нельзя, причинять боль нельзя, уважать чужую жизнь, не разделять разумных и неразумных… Развивать эмпатию, учиться состраданию, поднимать, как это ни дико звучит, другие виды животных до себя, и черт с ней с биотой, с резервным генофондом, со всеми этими подстраховками, запасами на крайний случай, с жалкими и постыдными видами на то, что, когда мы окончательно загубим свою Землю, уничтожим все, до чего еще не успели дотянуться наши жадные неловкие ручки, когда все вытопчем, развалим и съедим, нам будет куда бежать — или, по крайней мере, откуда вывозить, распределять, прививать, подсаживать, переопылять…

Чем черт не шутит, быть может, удастся в конце концов на новой варианте Земли вывести новую варианту Человека Разумного. Который будет не только топтать и портить. А любить, сотрудничать, беречь… Новая коэволюция — разве не великая задача, возможно, самая великая из тех, что нам по плечу. Ведь не считать же великой задачей уничтожение Гольфстрима, в самом деле…

Тяжелый торжественный «бом-м» где-то там, в освещенных теплым светом глубинах дома, заставил его вздрогнуть.

— А, — сказал собеседник с гордостью, — это часы. Нет, правда. Настоящие, с боем. Начало двадцатого века, честное слово. Мы завербовались большой семьей и решили — пускай будет одна реликвия на всех, зато солидная. Здорово, а?

— Часы — это хорошо, — согласился он.

— Такие и на материнке мало у кого имеются!

— Да, — сказал он, — верно.

Мягкие синие сумерки стелились над поселением, как переливающееся шелковое полотнище. К запаху свежей древесины примешался запах мокрой зелени — выпала роса. Кто-то, прошуршал в кустарнике — наверное, безопасный, раз на него не обратили внимания.

«Бом-м», — повторили часы.

А русоволосая девушка сказала:

— Возьмите еще печенья. Пожалуйста.

* * *

Дорожная пыль была чуть прибита росой, чужая трава выбрасывала, стелясь вдоль низеньких оград, острые сизые стрелы, он шел мимо отворенных дверей, мимо домов, где кто-то готовил ужин, стирал на веранде, купал ребенка, плотничал или просто сидел в кресле-качалке, глядя на вечереющее небо. На какой-то момент он словно очутился у дома своего детства, в старом поселке со скрипучими калитками и резными наличниками, чудом уцелевшем в лапах мегаполиса, зацепившемся за край существования, а потом сметенным строительным бумом и безумной, неприличной ценой на каждый метр пригодной для жизни земли. Ну да, здесь не росли за оградой цветы, да и ладно, а может, и правда, заведут они пчел, выпишут семена, и будут из-за каждого штакетника выглядывать веселые мордочки подсолнухов… А если пчелы приживутся, то можно и фруктовые деревья высаживать… не может быть, думал он, неужели… не может быть.

— Скажи! Скажи!

Он приостановился. Трое мальчиков лет семи обступили белобрысую девочку, то ли помладше, то ли просто миниатюрную. Девочка в домотканом холщовом сарафане мотала головой, ладошка что-то сжимала у горла… крестик?

— Это чтобы ты была умная? Да? Потому что ты дура. Дура ведь?

Лицо девочки жалобно искривилось, мокрые ресницы торчали в стороны, как иголочки.

— Нет, это чтобы ты выросла красивая. Потому что ты уродина.

— Нет, это чтобы она вообще выросла. Она же карлица.

Девочка всхлипнула, по-прежнему придерживая ладошку у горла.

— Парни, — сказал он, выступая из тени штакетника, — у вас совесть есть?

— А мы чего, — отозвался самый высокий и вытер нос рукавом, — а она чего?

— Я уже даже не говорю, что вас трое на одного. Но девочек вообще нельзя обижать, — сказал он сурово. — Уже хотя бы потому, что девочка не может дать сдачи.

— А вдруг может? — ответил еще один, круглоголовый и веснушчатый. — Вдруг у нее как раз для этого?

— Нет, — тоненько взвизгнула девочка, и слезы полились по щекам особенно густо и быстро, ручейками, — это для того, чтобы меня любили!

— Так ведь тебя все равно никто не любит, — старший разглядывал девочку с каким-то даже научным интересом.

Девочка заплакала еще громче, схватилась руками за щеки, словно для того, чтобы удержать слезы, и он увидел наконец, что она прятала — просто камешек на шнурке. Куриный бог. Когда-то давным-давно они с сестрой тоже любили собирать такие…

По-прежнему прижимая руки к щекам и горько плача, девочка повернулась и побежала вдоль улицы. Он увидел, что она босая. Похоже, здесь все дети бегали босиком, благословенное место.

— Ее обманули, — задумчиво произнес старший, глядя ей вслед. — Он не для того. Для чего-то другого. А для чего, она и сама не знает. Ну, пошли, что ли.

* * *

В затененной комнате с голыми, опять же пахнущими свежим деревом стенами он лег на грубо сколоченную койку и с наслаждением вытянулся. Планшет он пристроил на животе; глаза уже ощутимо пощипывало, вообще-то хорошо бы поспать, но перед сном он хотел впихнуть в себя как можно больше данных: чтобы во сне было что обрабатывать. Над чем трудиться. Самые удачные наития у него происходили по утрам, в странном состоянии между сном и бодрствованием, когда сознание стягивает и сшивает самые причудливые ассоциации.

Отчетность по агрикультурам просмотрел мельком — и так понятно, что посевы дали хорошие всходы, что элитные сорта твердых пшениц и ржи способны не только прокормить колонию, но и вернуться зерном на материнку в качестве отсроченной платы за поставленное через дорогущий портал оборудование, предметы первой необходимости и агротехнику. Что еще важнее — посевы диких зерновых тоже дали хорошие всходы, а это значит, что сейчас, когда центры происхождения культурных растений со всем их потенциальным генетическим разнообразием уничтожены локальными конфликтами или просто недоступны (интересно, почему локальные конфликты чаще всего случаются именно в очагах формообразования, словно сама земля там и впрямь бурлит избыточной силой?), человечество не потеряет их окончательно — пусть не на материнке, но на бесконечном числе вариативных Земель… И старые сорта, вытесненные на материнке генными модификатами, не потеряет тоже. Генным модификатам в колонии хода нет: таково условие игры.

Здешняя варианта материнки, кстати, была вроде вполне приемлема — с хорошей биотой, правда без коэволюции цветковых растений и насекомых-опылителей, ну да в какой-то степени, может, это и к лучшему… Колонисты останутся без меда — что да, то да.

Интереснее другое…

Он умел угадывать фальшь. Мимика, движения глаз, рук, интонации… Никого так не тренируют, как инспекторов, и не только на скорость реакции и выносливость. Захар не врал. Тут все было в порядке.

Ни борьбы за власть, ни конкуренции, ни стяжательства, ни эксплуатации. Мечта человечества.

Под невесомым термоодеялом он уже почти уснул: мышцы приятно ныли после долгого перехода, и золотистое мерещилось под закрытыми веками.

Крупные женщины обычно двигаются легко. Она не была исключением.

Он чуть приоткрыл глаза — просто чтобы убедиться, что не ошибся.

От нее еле ощутимо пахло капустой и грибами.

И еще она была теплая и очень сильная. Гораздо сильнее, чем могло бы показаться, если судить по мягким, женственным формам. Не его тип женщин.

* * *

Он провел пальцем по чуть мерцающей линии, очерчивающей скулу и подбородок.

Она вздрогнула, вновь притянула его к себе с той же, удивившей его силой.

Потом отпустила, откинулась на постель. Чем-то она напоминала крупное морское животное, гладкое и массивное, не очень ловкое на суше, но прекрасное в своей родной среде. Похоже, постель и была ее родная среда, ее стихия.

— Я так тебе понравился?

Он все-таки испытывал некоторую неловкость, хотя, честно говоря, с чего бы? Оба взрослые люди… Она чуть повела массивным плечом.

— Ну, не противен, скажем так… Но ведь дело не в этом.

— А! — сказал он. — Свежие гены.

Он не видел, но почувствовал, как в темноте она кивнула.

— Это очень важно, — она даже приподнялась на локте, теплая прядь волос упала ему на щеку. — Думаешь, почему в древности гостю подкладывали в постель дочку хозяина, а то и жену?

— Причуды гостеприимства? — сказал он, чтобы поддразнить ее.

— Любой традиции найдется рациональное объяснение, — она явно увлеклась. — Они тоже боялись вырождения. Сколько народу было в тогдашних поселках, да ладно, даже в античных городах? Расстояние в день пути уже казалось почти неодолимым. Дороги опасны. А значит, близкородственные браки… никаких чужаков. Разве что случайные гости. Вот и пользовались случаем освежить генофонд. Иначе полдеревни — деревенские дурачки. И дурочки. Вот тебе и все объяснения священному закону гостеприимства. А мы еще носом крутили: мол, вон какие дикари, наши глупые предки…

— Веришь в рацио?

— Конечно. Любой традиции, любому самому глупому суеверию найдется свое объяснение. Стоит только копнуть.

Он подумал, что если здесь верит в рацио не только она, экспедиторам, похоже, пришлось нелегко. Но приятно.

Она вздохнула — словно земля, отдыхающая после сейсмического толчка, закинула за голову руки и удовлетворенно потянулась.

— А ты и правда здоровый, — сказала она одобрительно. — Я помню, как себя чувствовала после переброса. Это хуже похмелья. Или гриппа. Мутит, кости ломит… И как бы не очень хорошо понимаешь, где ты.

— Я правда хорошо тренирован, — сказал он, словно извиняясь.

И ты даже представить себе не можешь насколько, мысленно добавил он. Чтобы получить эту работу, надо рассыпаться под молотами тренировок и собрать себя заново. Не говоря уже о стимуляторах, о тонких химических настройках, знать о которых никому из посторонних не полагается. Потому что если вы о них узнаете, вы их тоже возжелаете.

— Хочешь, — она явно старалась выказать ему благодарность и доверие, — покажу свою реликвию?

— Это не очень… интимно?

— Ну да.

Она вновь приподнялась и склонилась над ним, на сей раз, чтобы бегло, без страсти, поцеловать его; его голую грудь задел шнурок с прохладным камешком.

— Это?

Он пошевелил рукой, чтобы ухватить кулон, но она шлепнула его ладонью, довольно сильно.

— Пусти. Не твое.

— Я думал…

— Нет. Это другое.

Она опустила босые ноги на дощатый пол. У нее были сильные ступни с красивыми длинными пальцами. Щиколотки, правда, толстоваты.

В окно лился ночной рассеянный свет.

Она склонилась над сброшенными на стул вещами, потом повернулась к нему: на ладони что-то маленькое, круглое.

— Вот.

— Что это? — он приподнялся на локте.

— Слушай.

Она сделала неуловимое движение ладонью. Музыка как бы закапала отдельными серебристыми шариками, все медленнее, ленивее.

— Музыкальная шкатулка?

— Нет. Просто коробочка. Ну, она не открывается. Просто играет. И сверху картинка… город. Какой, как ты думаешь?

— Вена, — предположил он.

— Угадал, — она пристроилась рядом с ним, большая и теплая, молоточки теперь стучали еще тише, чуть приглушенные ее ладонью. — По музыке, да?

— Да.

Когда-нибудь эти дорожки и бугорочки сотрутся и серебряные молоточки смолкнут. Надо будет ей сказать, чтобы не заводила ее слишком часто.

— У нее есть документированная история. Заверенная…

— Это здорово, — осторожно сказал он.

Интересно, почему в этой партии у всех склонность к вещам, из которых можно извлекать звуки? Часы с боем, губная гармошка, музыкальная шкатулка. Так бывало: одна группа тащит с собой сплошь старые фотографии в рамках, тончайшие фарфоровые статуэтки и репродукции картин, другая — серебряные ложки и бабушкины платья… Словно группы переселенцев по какой-то странной закономерности состоят то из кинестетиков, то из визуалов… Эти вот — аудиалы, надо же.

Культ реликвий был разработан тонко, осторожно внедрен несколько десятков лет назад. Тогда кто-то из умников в попытке поправить дело предложил эти якоря, за которые цепляется личность; маячки, помогающие собрать разрозненные утекающие воспоминания. На переброс уходило слишком много энергии, потому и возникла такая идея, чтобы каждый мог взять с собой один-единственный бесполезный предмет. К антикварным вещицам прилагался сертификат — место, время и техника изготовления, кто были прежние владельцы, как попал к нынешнему хозяину. Сколько таких историй породили креативные умы циничных прагматиков из группы поддержки, он не знал. Но предполагал, что очень много. Больше, чем ему было известно.

Свидетельство о собственности. Чтобы было что передавать наследникам. История рода и одновременно родовое имущество. Знак. Символ.

Синтетический пергамент, вечный материал. Вечные чернила. Подпись эксперта и нотариуса, печать.

Оптимально — если реликвия действительно издавна принадлежала семье переселенца. Но это бывало редко, вербовались обычно люди без корней, маргиналы или в последнее время такие, как Ханна.

Традиция прижилась. Ханна права: у каждой традиции, даже нелепой, есть свои рациональные корни.

Интересно, а что выбрал себе в качестве семейной реликвии Захар?

Но музыкальная коробочка — это такой нежный предмет…

— Скажи… ты добровольно сюда отправилась?

— Нет.

Скупо и напряженно. Мол, отстань. Но он прикинулся туповатым и участливым.

— Пожизненное?

Промолчала. Значит, угадал верно.

— За что?

— За убийство, — сухо сказала она. Подтекст: мол, осторожнее со мной все-таки. Не заходи слишком далеко.

— Мужа?

— Нет, — он даже в полумраке комнаты видел, как сухо блестели ее глаза, — Жену. Свою жену.

— И ты… шериф?

У Захара есть досье на всех колонистов. Так принято. Как бы ни назывался тот, кто становится первым лицом колонии — председателем, координатором, старостой, кем там еще, он автоматически получает на руки все личные дела.

Папки, бумаги — электроника не выдерживает переброса. Это, наверное, хорошо. На материнке слишком полагаются на цифровые технологии. Но монолитная, единая, охватившая всю Землю информационная сеть на самом деле уязвима. Монолитные цивилизации вообще уязвимы. Цивилизационное разнообразие — вот что нужно. Резервные пути, заказники. Это как с семенным фондом. Когда отворили первый портал, а за ним еще и еще, нескончаемую цепь пустых, безлюдных версий материнской Земли, то показалось — вот оно, спасение. От перенаселения, от участившихся случаев ситуативного безумия и агрессии, от жизни среди вырожденной биоты, от нечистых воды и воздуха, от унылой судьбы рядового горожанина.

Эмиграция — мечта пассионариев. Ты не просто винтик в машине цивилизации, ты отец-основатель в прекрасном девственном мире, где каждый на счету, каждый что-то значит. Освоение бесчисленных америк, суровая поэзия фронтира. А заодно забота об оставленной материнской Земле, сохранение резервного, не тронутого переопылением исконного семенного материала, поставки зерна и чистых элитных культур.

Где же слабое звено? Где?

— Это больше не повторится, — сказала она твердо. — Никогда.

— Никогда больше не причинишь зла ни одному человеку?

— Причиню, если надо будет, — голос ее был спокоен и тверд, ни напряжения, ни аффектаций.

Она говорила, как человек очень защищенный, внутренне защищенный, и он на всякий случай спросил:

— Вы тут как вообще? В церковь ходите?

Обычно стараются формировать монолитные группы из представителей одной конфессии, чтобы не было конфликтов. И все равно…

— У нас здесь как-то, — она потянулась и закинула руки за голову, — с этим не очень. Если кто и верит… это личное.

Нет, тут все вроде чисто…

— А почему ты спрашиваешь? Ты информатор, да?

— Я инспектор, — сказал он почти виновато. — Мне положено.

— Ну раз положено… — она лениво вздохнула, словно поднялась и опала пологая волна, и положила голову ему на плечо.

В окно мягко лилась чужая ночь с чужими печальными запахами. Может, нет никакого ключевого фактора? Может, просто все оттого, что страшно сознавать: больше никого, кроме этой крохотной группки людей, на всей огромной планете нет и никогда не будет? А потом у каждого крышу сносит по-своему?

— Знаешь что, — сказал он, — запусти еще раз эту свою музыку.

* * *

Перед рассветом он проснулся. Небо на востоке чуть зеленело, прекрасное, чистое небо, одинокая звезда висела в нем, как драгоценный кулон. Тысячи, миллионы миров, тысячи, миллионы Солнечных систем, неисчислимые Вселенные… Столько места для людей, столько возможностей, столько блистательных, прекрасных перспектив, чистые, продутые морским воздухом побережья, и на каждой варианте, на каждой альтернативной Земле свои континенты, свои тайны, только и ждущие открытия, как бы подставляющие смущенные лица удивленному наблюдателю.

И вот эта звезда… точно кулон на груди у Нюкты-ночи, точно драгоценный камень.

Ханна лежала рядом — теплые холмы, барханы серебристого песка или морские волны, плавно вздымающиеся, опадающие, спокойное лицо, бледные прикрытые веки, разметавшиеся по подушке короткие волосы. Нет, все-таки что-то в ней есть, своя странная привлекательность…

В продолговатой впадинке чуть выше грудей, небольших и аккуратных, даже странно при такой комплекции, — на шнурке темный гладкий камешек. Продолговатый такой, и видно, что нелегенький… Неожиданно для себя самого он осторожно подвел ладонь под шнурок, нащупал пальцами узел.

Она чуть пошевелилась, он замер, потом пальцы опять осторожно, чуть прикасаясь к ее груди, принялись за работу.

Камушек сам собой скатился ему в руку: гладкий и тяжелый, чуть похожий на свинцовое грузило, но на деле просто отполированный откатившимся морем осколок базальта.

Он осторожно спустил с кровати босые ноги, на цыпочках подошел к окну, разглядеть камешек как следует было трудновато, а включать свет он не хотел.

Захар тоже ведь носит что-то такое, только в перстне. Хм…

В мутном колеблющемся свете он осторожно поворачивал ладонь и так и эдак, ожидая… чего? Странного покалывания? Ощущения тепла? Холода?

Камень и камень.

Но ему вдруг пришло в голову, что наверняка и у разговорчивого будущего пчеловода, и у русоволосой девушки, и у тех трех пацанов…

Сильные руки стиснули ему горло.

— Отдай! Это не твое! Отдай.

Голос ее, низковатый, глуховатый, но приятный, сейчас был страшен.

Он даже не мог ничего выговорить в ответ, она зажала его словно в тиски, сгиб ее локтя упирался ему в кадык, она была чудовищно сильной, очень сильной, почти как он сам.

— Отдай, это тебе не нужно… это мое… отдай!

Она боролась с ним с такой звериной яростью, что на какой-то миг он полностью растерялся.

Это та женщина, которая целовала его ночью?

Ну да, она же убила свою любовницу. Из ревности? Надо будет спросить Захара. Вообще, думал он, пытаясь высвободиться из ее цепких рук, надо будет обо всем спросить Захара. Захар обязан отвечать. У инспектора полномочия. Инспектор — власть. От него зависит будущее колонии. Ведь стоит только материнской Земле прекратить поставки…

Он наконец сумел оторваться от Ханны, и прежде чем она все так же молча и яростно вновь кинулась на него, размахнулся и швырнул амулет на кровать. Темный камень упал на белую простыню и лежал там, как… как темный камень.

— Идиотка, — сказал он, тяжело дыша.

Она даже не посмотрела на него, бросилась к кровати, трясущимися пальцами стала вязать на голой шее узел шнурка.

И тут же успокоилась. Дыхание выровнялось, ярость в глазах погасла. Скала, а не женщина.

— Ты взял чужое, — сказала она низким равнодушным голосом. — Сам чужак и взял чужое.

— Извини, — он болезненно сглотнул, стоя голышом у окна, облитый занимающимся рассветом. — Я не думал… что это так важно. Оно само развязалось, правда. Развязалось, и я подумал…

— Вот только врать не надо, — она равнодушно повела плечом.

— Послушай…

Но Ханна уже отвернулась. Колыхнув ягодицами, подобрала сброшенную на пол одежду, натянула через голову платье и вышла, равнодушно бросив:

— Завтрак сам себе сготовишь. — Даже дверью не хлопнула.

* * *

Полнеба охватила дрожащая зеленая заря с нестерпимо-ярким желтым пламенем по кромке. Тишина окружала его, не менее всеобъемлющая оттого, что в ней прорезались отдельные звуки: гул ветра, пробегающего в верхушках сосен, чужой далекий голос чужой птицы, вдруг — быстрый-быстрый звук падающей из водостока воды. Только ради одной этой утренней тишины можно было сняться с места, бросить все и переселиться сюда — сказала древняя часть его сознания, и он привычно и рассеянно велел ей замолчать.

На птицеферме начали перекликаться петухи. Им было все равно, зарю какого мира встречать.

В домах захлопали двери. Кто-то кого-то окликнул. Из-за угла выкатился трактор с пустой громыхающей волокушей и затормозил.

— С дороги, приятель, — сказал Труляля (или Траляля?).

Они выглядывали с двух сторон из кабины, одинаково выставив локти, оба в одинаковых комбинезонах, одинаковых каскетках, одинаковых шейных платках. Почему-то стало даже неприятно. Словно он смотрел не на людей, а на фальшивки. На копии.

— Где Захар, не знаете?

— На карьере.

— Где ж еще?!

Теперь они говорили как бы подхватывая друг друга, словно бы братья или любовники. Что-то, быть может, было правдой, а может, и то, и другое — с чего он вообще взял, что они придерживаются материнской морали? Они вроде не моралисты, а рационалисты… по крайней мере, так он думал, пока не наступил рассвет.

— Не в конторе? — переспросил он на всякий случай.

— Нет, он с утра…

— Прямо на карьер…

— Ясно, — сказал он. — А карьер где?

Труляля выпростал руку из открытого окна, и Павел двинулся уже в указанном направлении, сопровождаемый по пятам громыхающим трактором, когда из кабины его неразборчиво окликнули.

Он остановился, так что теплый капот почти ощутимо уперся ему в спину — словно его нагнало большое, но дружелюбное и очень теплое животное.

— Что? — в свою очередь, крикнул он.

Мотор смолк, и стало очень тихо.

— Не ходи на карьер, — отчетливо сказал Труляля.

— Это почему?

Он был готов к открытому конфликту, к ссоре, но Труляля мялся, казалось, сидя в кабине трактора, он переступает с ноги на ногу.

Наконец Труляля сказал:

— Ты не защищен.

— Не беспокойся. Я вооружен.

— Не в этом дело, — в затруднении и даже несколько неразборчиво произнес Труляля. — Понимаешь, я бы свой тебе дал, но мне в лес ехать, а так опасно.

— Почему опасно?

Труляля моргал бесцветными ресницами и молчал.

— Так в чем дело?

Но Труляля, словно отчаявшись что-либо объяснить, вновь рявкнул трактором. Инспектору ничего больше не оставалось, как, посторонившись, уступить дорогу.

Дорога на карьер шла вдоль берега реки, разбитая и утоптанная не меньше, чем дорога в лес. Внизу мелкая речная волна вяло набегала на песчаный берег.

День разгорался; запахло разогретой зеленью, вдалеке синел лес, ветер вытягивал в светлом небе размытые пряди облаков… На него вновь нахлынуло с детства забытое ощущение покоя, восторженное удивление перед лицом огромного мира, одновременно дружелюбного и загадочного. Ничего не делать, ни о чем не заботиться, просто шагать через холмы к дальнему лесу, к новым холмам, где тебя ждут новые встречи и открытия… стоп. Это пустой мир, напомнил он себе, совершенно пустой.

На материнской Земле, подумал он, даже в полной изоляции, даже среди дикой природы (а ему приходилось оказываться в полной изоляции и среди дикой природы) можно уловить что-то вроде слабого отдаленного эха, словно бы совокупную мысль человечества, некий странный гул, размытый, пропадающий, но странным образом чуткий к твоему настроению. Будто кто-то большой, очень большой сморит тебе в спину исподтишка: а как ты, один, сейчас себя поведешь? Что сделаешь?

Ни на одной из вариативных Земель он не испытывал такого ощущения, эфир (если это эфир) был глух, как вата, и это странным образом раздражало.

Кто-то смотрел ему в спину.

Он резко остановился и обернулся, чуть согнув колени, поводя глазами из стороны в сторону. Бурые обрывы, в щелях притаились пучки сизой травы, пустой рыжий речной берег…

Никого. Не то чтобы он совсем не опасался, но его не так легко застать врасплох. Хотя утром с Ханной он сплоховал, это точно. Но кто мог предвидеть…

Дорога от берега вильнула в сторону, он повернулся к реке спиной и прошел еще несколько сотен метров до белых рассыпавшихся известняковых скал: словно кто-то ткнул ложкой в горку творога.

Крепь уже починили, осыпавшуюся стену подпирал плотный сосновый щит, свод каменоломни поддерживали толстенные бревна. С полсотни человек работали в отвалах, размахивая кирками и чем-то напоминая гномов-переростков.

Он остановился на краю воронки, сунул руки в карманы и огляделся в поисках Захара. Нашел сразу — тот стоял почти в такой же позе, только на дне воронки.

* * *

— Ну я ж сказал, — лицо Захара выражало беспредельное терпение, — к вечеру все приготовлю. Пока соберут, пока расфасуют… Чего неймется вам? Сидели бы дома…

— А я думал, вы отсюда камень берете. Для строительства.

— Ну, да.

— Захар, вот зачем вы врете? Я видел. Вы поначалу и правда выкладывали фундаменты из известняка, потом перестали. Все новые дома — только из свежих бревен.

Захар молчал.

— Зачем вы роетесь в карьере? Что ищете?

Захар молчал.

— Чем вы здесь занимаетесь, Захар?

Захар поднял голову и посмотрел ему прямо в глаза. Глаза у Захара были совсем светлые, а зрачки — как точки.

— Это не ваше дело.

— Это как раз мое дело, — сказал он очень мягко. — Я инспектор.

— Вы вернетесь к себе, — уперся Захар, — а нам здесь жить.

У него был несколько виноватый вид, как у нашкодившего мальчишки.

— Ну так и живите. Кто вам мешает? Вы поймите, мне просто нужно знать, что происходит.

К чему быть готовым, подумал он, и неприятный холодок тронул затылок.

— Ты мне лучше вот чего скажи! — неожиданно оживился Захар. — Как ты сюда дошел?

— Ну, как… нормально дошел.

— И… ничего не заметил?

— А должен был?

Они смотрели друг на друга, выжидая, кто уступит первым. Захар был крепкий мужик. Он держался.

— Захар, Захар! Нашел!

Почти мальчик, светлые волосы присыпаны известняковой пылью и оттого кажутся совсем белыми.

— Смотри! Это что? Зеленый палец?

На раскрытой, выпачканной белым ладони лежал камешек — продолговатый и зеленоватый… Ничего особенного, просто такой камешек.

— Дай сюда! — сказал Захар.

Он сгреб своей лапищей камешек и с минуту стоял неподвижно, закрыв глаза. Вид у Захара был при этом весьма комичным.

— Я его поднял, а он теплый! — радостно объяснил мальчишка.

— Ч-ш-ш, — Захар потряс головой, но глаз не открыл. Работающие переговаривались негромко поодаль, солнце висело над карьером размытым бледным пятном. И в небе ни одной птицы.

Захар открыл глаза.

— Зеленый палец! — торжественно провозгласил он наконец. — Повезло тебе, Янис.

Проводив взглядом Яниса, который, зажав в кулаке свой камешек, вприпрыжку побежал к остальным, он обернулся к Захару.

— Что такое «зеленый палец»?

— Ну, это, — Захар запнулся лишь для того, чтобы точнее сформулировать, — такая штука… которая помогает обращаться с растениями. Вроде как дар.

— И что теперь?

— Ну, раз Янис его нашел, будет сам его носить. Или подарит кому-нибудь. Или обменяет.

— На что?

— Ну… на другой оберег. Или на услуги. Не знаю. Это каждый решает сам.

Солнце припекало все сильнее, но холодок, нежно дующий в затылок, не исчезал.

— Скажите, Захар, а есть ли… у вас же наверняка есть такой оберег. Так?

— Ну, — неохотно отозвался Захар.

— А допустимо, чтобы я на него посмотрел?

Он вспомнил сильные, яростные пальцы Ханны и непроизвольно сглотнул. Шея все еще болела.

— Вообще-то можно, — без энтузиазма сказал Захар, порылся в кармане штормовки, выудил связку ключей и протянул ему.

— Это?..

— Моя реликвия, — сказал Захар без выражения, — ключи от дома. Там, на материнке.

В качестве брелока на кольце болтался камешек с дыркой. Что-то вроде куриного бога у той белобрысой девчушки.

Он сжал ключи вместе с брелоком в ладони. Гудение? Покалывание? Перепад температуры? Внутренний голос?

— Я ничего не чувствую, — сказал он наконец.

— Ну, значит, не чувствуешь, — все так же без выражения повторил Захар. — Отдай.

Он вернул ему ключи, и Захар молча спрятал их в карман. Лицо у него было каменное, как стенка карьера.

— Может, этот? — Павел указал взглядом на кольцо. Тусклый, ничем не примечательный камешек. Наверняка, чтобы его вставить, Захар вынул из оправы какой-то другой. Драгоценный.

— Этот нельзя, — скучно сказал Захар.

Он вновь покосился на копошащихся в отвалах людей. Те переговаривались, роясь в груде щебня, голоса были спокойные, негромкие.

— Давайте присядем где-нибудь, Захар, — сказал он наконец. — И поговорим.

* * *

— Значит, вы каждый день приводите сюда людей, чтобы они искали эти обереги? Рылись в мусоре? Ради бесполезных вещей? Система поощрений и ограничений, а возможно, и символический капитал, да и не совсем символический: денежная единица в мире, где денег не существует? Неплохо работает?

Сделай так, чтобы это было правдой, Тот-от-кого-все-зависит, умолял он про себя, пожалуйста, ну что тебе стоит?

— Я вами восхищаюсь, Захар. Бросьте, мы же свои люди. Оба под грузом ответственности… обоим надо как-то… лавировать.

Бревно, на котором они оба сидели, пахло смолой и хвоей. И было теплым. Дерево всегда теплое, потому что живое. Даже когда мертвое.

— Все… не так, — Захар по-прежнему говорил так, словно что-то мешало ему двигать челюстью.

— А как?

— Это правда. Ну, на самом деле.

— На самом деле? — спросил он очень спокойно.

— Когда… ну, когда нас сюда перебросили и мы… ну, начали обосновываться, — Захар смотрел на свои руки и выталкивал из себя слова. — И стали… случаться разные вещи… Те, кто в лес или в каменоломни… мы были очень осторожны. Нас учили. Но люди стали бояться. И тут они…

— Кто?

— Они, — тихо сказал Захар. — Они сказали, что нам нужна защита. Это, — он кивнул в сторону карьера, — защита.

— От кого?

— От себя, — прошептал Захар.

Захар говорил все тише и тише: Павлу приходилось напрягать слух, чтобы разобрать.

— Вот как…

— Они говорят, мы неправильные. Ну, — Захар в затруднении подергал шеей, — вроде как бракованные. И если без оберега… а он не дает…

— Проявляться худшему?

— Да. И если его носить, то они вроде как награждают. Делают хорошо. Только надо все делать правильно. Тогда они как бы подбрасывают еще. Сюда, в этот карьер. Они сами решают для чего. Чтобы не болеть. Или чтобы девушки любили. Или чтобы удача… Тот, кто найдет, может себе забрать. А может передать или выменять.

— А отнять у него не могут?

— Нет. Потому что надо, чтобы всё добром.

— Ну да, — сказал он, — ведь все теперь хорошие.

Эвакуация, причем срочная. Они долго продержались. Но все равно. Черт, это же столько ресурсов, чтобы всех эвакуировать. А психоз почти такой же, как на варианте-восемь. Впрочем, тех так и не удалось вытащить.

Компенсированное пока что безумие.

— Кто такие «они», Захар?

— Не знаю, — ответил Захар шепотом. Он по-прежнему сидел, опустив голову и глядя на свои руки.

— Ясно, — сказал он. — Значит, так. Сворачивайте работу, Захар. Консервируйте постройки, мобилизуйте людей. Через месяц мы откроем портал.

— Но посевы?!

— Хрен с ними, с посевами.

— Но птица? Куры?

Он на миг зажмурился.

— Выпускайте. Вот уж с кем ничего не случится, так это с курами.

Захар молчал.

— Захар, у меня неограниченные полномочия. Если вы не предпримете никаких мер, портал все равно откроют. Придет оперотряд, заберет вас насильно. Представляете, что будет? Как это будет? Вы ж здесь вроде как главный, Захар. Вы отвечаете за людей.

Захар поднял голову и посмотрел ему в глаза.

— Но никто не хочет на материнку. Я не хочу на материнку. Что я там забыл? У меня же там ничего не осталось! Ничего! Отвечаю за людей? Ну да. Я им нужен. А они — мне. В чем дело, Ремус? Вы думаете, мы психи? Ладно, пускай. Какая вам разница? Мы наладим поставки. Все будет в порядке. Материнке-то какая разница? Сколько у нее таких колоний? Тридцать? Пятьдесят?

Теперь уже он молчал, уставившись на руки.

— Ремус?

— Одна, — сказал он наконец. — Эта.

Он говорил, в точности как Захар, с трудом ворочал языком… видно, это заразно.

— Что?

— Одна. С другими вариантами ничего не вышло, Захар. Ничего.

— Как это… не вышло? Когда нас готовили…

Он усмехнулся.

— Это такая тайна, что мне, наверное, следовало бы вас ликвидировать. Чтобы вы по возвращении на материнку… Но вы же псих, Захар. Вам никто не поверит. Вам всем придется пройти обработку. Лечение. Потому — плевать. Хотите правду? Ни одна колония не протянула больше пяти лет. Успевают засеять поля и резервные делянки и вырастить несколько урожаев. И всё.

— Всё? — Захар не отрывал от него напряженного взгляда, он прямо-таки чувствовал этот взгляд, сверлящий ему лицо, не видел, но чувствовал. — Что — всё? Почему?

— Никто не знает. Ну, есть гипотезы. Разные. Например, кто-то из наших раскопал одну очень старую идею, что изолированная группа людей неспособна выжить, что для этого нужна некая общая ноосфера, совокупное человеческое «я», а если его нет, если эфир пуст… А может, влияет сам переброс. Хотя это вряд ли, инспекторы много перемещаются, а с ними все в порядке. Сходят с ума те, кто оседает. Еще была гипотеза, что, возможно, человек способен жить только при определенной совокупности факторов… Чуть другое магнитное поле, поляризация света — и конец. Но куры, мать их, выживают. Варианты сплошь забиты одичавшими курами… Словно кто-то отдал нам на откуп только одну Землю, чтобы посмотреть, как быстро мы с ней расправимся, — и не пускает дальше.

— Вы сволочи, — Захар медленно поднялся, теперь он нависал, как скала, огромная тень, заслонившая солнце. — Сколько человек вы послали на смерть? Сто тысяч? Двести?

— Цунами на Борнео, — сказал он, не поднимая головы, — за двадцать минут уничтожило пятьсот тысяч. Взрыв атомной станции в Бангладеше — два миллиона. Земля гибнет. Климатическая катастрофа. Голод. Эпидемии. Все жрут модифицированную сою. Биота вырождена. Казалось бы, что проще: осваивай варианты, перебирайся. Но они не заселяются, Захар, вот в чем штука. Почему, ну почему все после переброса сходят с ума, вырезают друг друга в истребительной войне за власть между двумя самозваными лидерами, ни с того ни с сего самосжигаются в религиозном экстазе или просто сбегают в лес и начинают говорить с деревьями? Когда я попал сюда, Захар, как только я сюда попал, я подумал: вот, наконец-то получилось. Вы рационалисты, деловые люди… Это лучше, чем если бы романтики — у романтиков быстрее всех крыша едет. Но так не пойдет, Захар. Мы хотя и сволочи, но не настолько. Мы вас вытащим.

— Вы сами-то вообще кто, Ремус? — Захар тоже сел и тоже уставился на свои руки. Теперь они беседовали мирно, не повышая голоса.

— Я полномочный посол Земли. Я, собственно, и есть Земля. Я эксперт. Истина в последней инстанции. Иногда мы все же успеваем. Иногда.

— А вдруг мы найдем, — Захар говорил медленно, как во сне, — а вдруг они позволят нам найти… что-то очень важное. Символ могущества. Доброты. Понимания. Мы уже нашли несколько зеленых пальцев. Знаете, как расцветает все под руками? Нашли оберег целителя. У нас никто не болеет, понимаете. Ничем. Никогда. Это сотрудничество, вы понимаете? Договор.

— С кем, Захар?

Захар не ответил.

— Захар, это психоз. Дешевая виртуальная бродилка. Собери побольше оберегов. Выменяй физическую силу на устойчивость к ядам, стань мастером монстров.

Примитивные виртуальные бродилки, подумал он, потому и популярны, что обращаются к древним архетипам. К тем самым, к которым обращается, обрушиваясь внутрь себя, утратившее ориентиры сознание. Все как обычно. Каждый раз чуточку по-разному, но в сущности одно и то же.

— Вы ошибаетесь, — сказал наконец Захар.

— Захар, ни одного психа еще не удалось убедить, что он псих. Но за исключением этого психоза вы выглядите вполне адекватным человеком. Поэтому вот мои последние слова касательно этого дела: сворачивайте работу, готовьте людей к перебросу. Две недели вам на все. Не обольщайтесь, вас перебрасывать будет вооруженная группа. Спецназ. Парализующие пули, снотворные пистолеты, шокеры. Вы же щадите своих людей, Захар. У вас же наверняка какой-нибудь оберег… власти, да? Влияния?

— Ну… да, — неохотно сказал Захар, глядя на серый невзрачный камушек в кольце.

— Значит, на вас можно положиться.

— Почему вы думаете, что там, на материнке, вы всегда правы? — Захар продолжал угрюмо глядеть на сплетенные пальцы. — Загадили все вокруг, душите друг друга, живете в бетонных коробках друг у друга на головах… И всегда правы. Какого черта?

— Потому что переброс открыли на материнской Земле, Захар. А вы всего-навсего ее эмиссары. Наши эмиссары. Не обольщайтесь. Тоже мне, независимые колонисты! Да кем бы вы были без всей этой техники, без оборудования? И если вы рассчитываете как-то меня остановить, задержать, тоже не обольщайтесь. Меня не так просто остановить, Захар. Вы очень слабо представляете себе, что такое полномочный инспектор.

— Ханна взяла бы вас одной левой, — скучно сказал Захар. — Вы тоже слабо представляете себе ее способности.

— Еще один оберег? Понятно… ну да, она же шериф. Ей должны были вручить что-то подобное. Если следовать вашей логике.

— Но она не станет вас останавливать. Ни она, ни я.

— Ах, да. У вас же договор. От вас требуют, чтобы вы хорошо себя вели.

Он поднялся. Неожиданно черная тень метнулась в сторону от его ног.

— Я не буду вас останавливать, — Захар остался сидеть и теперь глядел на него снизу вверх. — Я оставляю это на их усмотрение. Они пропустили вас сюда. Но оберега не дали. Вы чужак. Договор не подтвержден. Сколько вам идти до маячка? Двадцать каэм? По их лесу… Что ж, с богом. Если вам что нужно… ну, провизия, там… это пожалуйста. Но сопровождающего не дам, не надейтесь.

— Да я и не надеюсь.

— А сортовые образцы я для вас приготовил, — Захар тяжело вздохнул, сдув со штормовки облачко белой каменной пыли. — На всякий случай. Мы выполняем свои обязательства. Мы теперь всегда выполняем свои обязательства.

* * *

Лес тут был хороший, чистый, с нежным зеленым подлеском и рыжей устилавшей сухую землю хвоей. Прекрасный сосновый лес, на материнке в таком бы наверняка водились грибы, скорее всего лисички, он даже огляделся в поисках желтых ярких крапинок, щедро высыпавших на поросшем мохом пригорке, потом одернул себя, кто их знает, эти местные грибы, а вот надо бы поосторожнее, потому что тут своя фауна паскудная, хотя и мелкая.

Хорошая тем не менее, чистая варианта, пахнет в лесу просто как в детстве — хвоей, и озоном, и теплыми сосновыми стволами. Жаль, что опять ничего не вышло. Ничего никогда не выходит.

Захару предстояло сделать объявление, которое никому не понравится. И хорошо, что он в это время будет уже далеко. Инспектор в этой ситуации, скорее, помеха, раздражающий фактор, от него бы требовали, чтобы он объяснился, но никому еще не удавалось убедить толпу психов в том, что они психи. Захар справится, он знает своих людей и знает, как на них надавить. В конце концов Захар всегда может сказать, что с ним говорили эти самые «они». И вежливо велели всем убираться подобру-поздорову.

Портал откроется утром — иначе не получалось, какие-то когерентные колебания, он в этом плохо разбирался, потому Павел намеревался дойти до места под вечер и расположиться на ночлег. Чтобы уж наверняка. Задерживаться здесь до второго контрольного срока ему бы не хотелось.

Наверное, к лучшему, что не пришлось ночевать в колонии.

Крупных животных тут так и не нашли. Хотя у костра ему в любом случае ничего не угрожает. Все животные боятся огня.

Он скосил глаза на хронометр-пеленг, алый огонек пульсировал на двух часах, и подумал, что к полудню надо бы сделать привал, съесть пару галет из сухого пайка, горсть витаминов, запить водой… Может, зря отказался от еды, которую предлагала Ханна, но осторожность взяла верх; Захар наверняка шепнул пару слов Ханне, если с ним что-то случится по дороге к маячку, кто об этом узнает? Свидетелей нет, никто и не виноват.

А хлеб, который Ханна испекла, пах так вкусно…

Рыжий ковер внезапно кончился обрывом, гладкие, отполированные дождями узлы сосновых корней цеплялись за бурый склон, на дне оврага протекал чистый широкий ручей. Тут разве был овраг?

Обойти трещину, рассекшую мягкую лесную почву, не было никакой возможности, и он, вздохнув и поправив наплечный ремень, начал осторожно спускаться, придерживаясь за гладкую, плотную древесину сосновых корней. Потом спохватился: в норах и щелях под корнями мало ли кто мог прятаться. С чего это он так расслабился — это варианта, не материнка.

И все же… он не помнил этого оврага. И ручья не помнил.

Оказавшись внизу, он с минуту подумал и решил ботинки не снимать. Ручей казался прозрачным, а дно — песчаным, но опять же местную фауну исследовали поспешно, а розовая тварь, которую он видел неподалеку от поселения, ему определенно не понравилась.

Все равно ведь он собирался делать привал, тогда и высушит. Когда переберется на ту сторону.

Ручей оказался от силы по колено, не так уж страшно. Чего тревожиться: рюкзак водонепроницаемый, спальник непромокаемый, хронометр водоустойчивый, что там еще… Сам не сахарный, не размокнет. Но почему-то было неприятно.

Тень прыгала по мягкому песку ручья чуть впереди, словно прокладывала путь.

Если поддеть воду ногой или ладонью, подбросить ее вверх, он помнил с детства, получатся такие круглые, разного диаметра шарики жидкого хрусталя, они будут падать, а когда упадут, то на миг вокруг каждого вырастет живая стеклянная корона, вырастет и тут же опадет, врастет обратно в воду, словно и не было ее… Он помнил, как в детстве они с сестрой любили вот так идти по кромке воды у большой реки, и маленькие полупрозрачные мальки, почти без внутренностей, но уже с глазами, прыскали в разные стороны, когда на них падала человеческая невесомая тень.

Минут через пять вода была уже по щиколотку. Ощущая, как солнце припекает затылок, он чуть изменил направление и двинулся в сторону отмели, чей мягкий язык вытянулся косо по течению. Там, чуть дальше, была удобная пологая расселина, по которой можно без особого труда вскарабкаться наверх. Черт, он не помнил ни расселины, ни ручья.

Нога провалилась по колено.

Он поспешно перенес вес на левую, но и та начала проваливаться, будто песок, до того плотный и слежавшийся, вдруг стал жидким, словно песчаная пульпа, намытая земснарядом.

Правая нога уже ушла по бедро.

Невесомая тень плясала впереди, словно так и надо. Ей-то что.

Сколько там этого песка? Где-то же должно быть твердое дно!

Тренированные мышцы сработали сами собой, без участия мозга; он резко откинулся назад, чувствуя, как врезаются в грудь ремни рюкзака, и повалился на спину и чуть на бок, непромокаемый рюкзак почему-то вдруг стал очень тяжелым и прирос к спине, точно горб, и он этим горбом ударился о твердое. В рот и ноздри хлынула вода, она была очень холодная и горькая. Почему такая холодная? Он же только что пересек ручей, и ему вовсе не было холодно. С водой хлынул песок, который набился в рот и царапал горло.

Он отчаянным усилием раскинул крестом руки — если бы не рюкзак, он бы, наверное, с головой ушел под воду, но тот же рюкзак мешал надежно укрепиться на твердом грунте, и он, кашляя и отплевываясь, царапая дно скрюченными пальцами, заерзал, подтягивая зад. Правую ногу удалось чуть вытянуть, зато левая ушла еще глубже. Он подтянулся, стараясь держать голову над водой, и завел левую руку чуть дальше, еще дальше, насколько мог. В ужасе чувствуя, что песок под бедром продолжает расступаться, он сделал рывок всем телом и, обдирая руки и спину о невесть откуда взявшиеся камни, выдернул себя из жадного песчаного рта.

Он сидел в ручье, вода доходила до горла, рюкзак плавал за спиной, точно рыбий пузырь, из носа лилась вода, сквозь пальцы босой ноги продавливался жирный ил, в ботинке другой хлюпало, ягодицы упирались в прекрасные твердые острые камни, и все было хорошо.

Он отер ладонью лицо и увидел, что ладонь розовая. Сначала подумал, что кровища течет из носа, но потом понял: просто ободрал ладонь. Ничего. До свадьбы заживет.

— Сволочи, — сказал он неизвестно кому и закашлялся.

Потом поднялся на слабые ноги и осторожно сделал шаг в сторону — чуть вверх по течению.

И опять провалился по щиколотку. Той ногой, которая была обута.

— Нет, — вновь сказал он вслух, — так не пойдет.

На стремнине ручья, который вдруг оказался совсем не по колено, а по пояс, дно было вроде бы твердое, но стоило лишь ему попробовать продвинуться ближе к берегу, как оно опять стало подозрительно уступчивым.

Очень холодная вода.

Тень нагло прыгала впереди и блики прыгали вокруг нее, словно так и надо.

«Вы чужак. Договор не подтвержден. Сколько вам идти до маячка? Двадцать каэм? По их лесу… Что ж, с богом».

Захар псих. Все на этой варианте психи. Как и на других, впрочем.

Он нагнулся и, не сводя глаз со ставшего вдруг очень далеким берега, нашарил на дне первый попавшийся камешек, вытащил его и раскрыл ладонь. Камешек был мокрый, серый и шершавый.

— Вот! — корчась от неловкости, прокричал он в пустоту, полную шума ручья и равнодушного шелеста крон. — Вот! Такой вас устраивает? Это договор. Слышите! Договор!

Камешек был совершенным себе камешком, не нагревался, не охлаждался, не вибрировал и не издавал звуков.

Ног он уже не чувствовал. Особенно ту, которая босиком.

Тем не менее он осторожно передвинул ее чуть вперед и вбок: грунт в том месте, в которое он осторожно уперся сводом стопы, оказался твердым.

Камешек он судорожно сжимал в ладони, так, что острый его край врезался в мякоть. Но на такой пустяк он не обращал внимания.

* * *

Он сидел на берегу, разложив куртку и рубаху, тепло от потрескивающего костра ласкало исцарапанные ступни. Придется шагать босиком, а это плохо. Как вообще река ухитрилась отобрать у него ботинок, тяжелый ладный ботинок на высокой шнуровке?

Он распечатал упаковку галет и на всякий случай жестянку с соком, потому что перестал доверять здешней воде.

Проверил рюкзак. Герметичность нарушилась, вещи чуть подмокли, но спальник изнутри был сухим, и образцы, собранные Захаром, тоже не пострадали.

Однако он достал и развернул только спальник: раскладывать и сушить остальное содержимое не стал, чтобы в случае чего быстро сняться с места. А собственно, в каком случае?

Ему придется ночевать не рядом с маячком, а километрах в пяти — ну и что, он успеет на рассвете. Сейчас, по темноте, да еще босиком, двигаться опасно. Небо было сухое, чистое и звездное, черные кроны сосен мазали по нему, точно малярные кисти, закрашивая огромные пылающие звезды: мир, никогда не знавший светового загрязнения. Он узнал Большую Медведицу и на северо-востоке Пояс Ориона, но и других были сотни, тысячи, причем не белых, как он всегда думал, а разноцветных — чистые цветные костры, повисшие в пустоте. Млечный Путь был страшен — светлая река с водоворотами и островами, пересекавшая небо: он вдруг подумал, что древние, помещая на небо своих богов, знали, что делали, небо несколько тысяч лет назад было для них чем-то огромным, пугающим и торжественным, не то что для нынешнего горожанина. Мы убили своих богов, когда выключили небо, подумал он.

Машинально он перевел взгляд на хронометр: одиннадцать тридцать две, надо устраиваться на ночлег, чтобы, как только развиднеется, двинуться дальше, вот только гасить ли костер…

…что-то сидело в мозгу холодной острой занозой.

Гасить ли костер… двинуться дальше, как только рассветет… взглянуть на хронометр…

Он вновь опустил взгляд к запястью. Этого не может быть.

Ведь пеленг не выключается.

Это предусмотрено, там стопроцентная защита от всего.

От удара, от попадания воды.

Определиться по расположению звезд? Но портал откроется ранним утром, звезды погаснут. Компас? Он, конечно, знал расположение колонии относительно портала и маяка, хотя магнитный полюс тут чуть сдвинут, но это не важно, как бы он иначе туда вышел. Одно дело — обнаружить поселение на полторы тысячи жителей у берега реки, другое — следуя из этого поселения, найти одну-единственную точку в лесной чаще. Ну что бы стоило техникам прицелиться получше? Нет, ерунда, точное наведение невозможно, и они целились наверняка так, чтобы портал не открылся прямо в реке.

То есть он знал примерно, куда идти.

Примерно.

Быть может… морок, чушь, но он мог заблудиться гораздо основательнее, чем ему сейчас казалось. Этот ручей… Тогда он точно не успеет к тому времени, когда портал откроется. Это не страшно, будет контрольное окно, через сто двадцать восемь часов. Он может вернуться в поселение, хотя там сейчас ему не будут рады.

И что, он сумеет починить пеленг?

Ни разу за всю историю полевых инспекций, вообще за всю историю переброса не было случая, чтобы отказал пеленг. Это первое, о чем позаботилась группа техподдержки. Пеленг и маячок — то, что не может отказать в принципе. Потому что удерживать портал открытым более пяти минут не просто расходно. Это мегарасходно. И для исследовательских групп главное — выйти на место аккурат к открытию портала. Это для поселенцев, ради переброса поселенцев портал держат долго, потому что слишком многое поставлено на карту. И ради эвакуации, если получается хоть кого-то вытащить, — до тех пор пока последний спецназовец не даст отмашку, мол, можно закрывать. И то, ооновские счетоводы грызут все сильнее и требуют прикрыть проект. Он слишком, слишком затратный. И, похоже, бесперспективный. Хуже того, безнадежный.

Да, так вот, пеленг. Еще есть такой шанс, что пеленг в порядке, отказал маячок. Но, во-первых, это тоже невозможно, во-вторых, огонек пеленга тогда просто метался бы по кругу, прыгая с риски на риску, а не погас бы совсем…

Может, в хронометр проникла вода? Бред, он не просто водонепроницаемый, он суперпуперводонепроницаемый.

Или, выбираясь, он ударил корпус о камень? Тоже бред. Это противоударный хронометр. Это очень противоударный хронометр.

К тому же, чтобы вернуться в поселение, ему придется пересечь ручей.

Он больше не хотел пересекать этот ручей.

«Сколько вам идти до маячка? Двадцать каэм? По их лесу… Что ж, с богом».

Захар отпустил меня, поскольку знал, что я не дойду. Потеряю ориентировку, забреду в зыбучие пески, останусь без провизии, погибну в девственных лесах этого мира.

Но не в силах же Захар изменить течение реки? Раскроить овраг в том месте, где его не было раньше?

Поломать хронометр, в конце концов? Никто не мог поломать хронометр — он ни на миг не снимал его с запястья. Да и вообще, не так его просто поломать. Невозможно, если честно.

Но вот на что Захар, или Ханна, или кто-то еще, на что они способны? Психи хитры. Они могли, скажем, подсыпать что-то в еду, в воду. Эти Ханины грибочки. Очень вкусные, кстати, грибочки. Повредить психику легче, чем сломать хронометр. Даже тренированную психику. И он, подстегиваемый галлюцинациями, потерял направление. Пошел не туда. Внушение?

Может быть.

Управляемое внушение?

Значит, в поселение ему тем более нельзя возвращаться.

Стоп, пока пеленг не отказал, он шел по пеленгу? Как можно запрограммировать человека, чтобы он не видел пеленг? Или шел не туда, куда пеленг указывал?

Самое очевидное — по той же линии, по линии пеленга, но в противоположную сторону.

Это возможно? Честно говоря, кто его знает. Сам бы он еще полчаса назад с уверенностью сказал, что нет.

Но показания компаса соответствуют показаниям пеленга, так?

Он сжал голову руками, словно пытался удержать разбегающиеся мысли.

Если это психотропное средство, организм должен его вывести. Его учили владеть собой. Он хорошо тренирован. Он справится.

Предположим, сейчас пик. Ну да, есть средства, чье воздействие индивидуально, а однократный прием может дать неожиданные рецидивы и вызывать эпизодические галлюцинации несколько десятков часов спустя. Производные ЛСД, например, действуют именно так. Но это ничего, это не страшно. Он будет готов.

Если он станет подкрепляться только тем, что входит в НЗ, в том числе и водой в запаянных жестянках, повторного отравления он, скорее всего, избежит, а препарат выведется естественным путем. Нужно только не паниковать, не метаться. Если он не успеет к порталу сейчас, он выйдет ко второму контрольному переносу. Если нет…

Ну вот, предположим, если нет.

Тогда он возвращается назад, в поселение не идет, а держится поблизости и наблюдает. И спецназ сбросят не две недели спустя, как он обещал Захару. Его сбросят сразу. Потому что, когда полномочный инспектор не возвращается, — это ЧП.

У него, конечно, будут неприятности. Поскольку связно объяснить, почему он не вышел к порталу в контрольное время, он не сможет. Но неприятности — это, в конце концов, поправимо. Его не уволят, никого не увольняют из Проекта. Просто переведут на какую-то рутинную, скучную должность.

Так что самое разумное сейчас — просто не трогаться с места. До утра он все равно никуда не собирался двигаться. А за это время действие наркотика должно ослабеть. Кстати, среди вещей должна быть аптечка. Разумно ли ввести себе антидот или, учитывая, что реальность, которую он наблюдает, изменена, лучше не рисковать?

Он положил пальцы правой руки на запястье левой — пульс был ровным. Ни тахикардии, ни брадикардии, ничего.

Уцелевший ботинок лежал, отвернув от огня темный зев голенища. Его придется оставить тут, и двигаться босиком. Сколько километров босиком?

Он не знал.

Мохнатые ветки сосен размазались по страшному, пылающему нестерпимо яркими сгустками звезд небу. Пламя костра метнулось и опало, треснуло полешко, рассыпав из черного нутра багровые и шафрановые бархатные угли.

Глупый мальчишка…

Он вздрогнул. Голос был не совсем голосом и шел ниоткуда, со всех сторон, вместе с шумом сосен и сухими выстрелами сучьев в костре.

Непослушный, глупый мальчишка…

— Вас нет, — крикнул он, запрокинув лицо к черным кронам, — вы моя галлюцинация!

Крик ушел вверх и затерялся в шуме ветра.

Ты плохо себя ведешь, нехороший, глупый мальчишка…

Мы наказываем мальчишек.

Плохих детей.

Мы помогаем хорошим.

Он глубоко вдохнул. Медленно и осторожно выдохнул.

— Знаете, — сказал он уже негромко, — поскольку вы галлюцинация, мне совершенно нет нужды рвать глотку. Со своим внутренним «я» уж как-нибудь полюбовно все улажу. Что вам нужно?

Обещай, что будешь хорошим. Будешь слушаться.

— Внутренний родитель, — сказал он, — ну да. Вечно лезет, куда не надо. Вечно со своей моралью. Только со мной этот номер не пройдет. Меня учили принимать всю полноту ответственности. Иначе говоря, быть взрослым. Собственно, я и есть взрослый.

Если не будешь слушаться, утонешь. Потеряешься. Заблудишься. Сломаешь шею. Не вернешься.

Никогда не вернешься.

— На месте внутреннего родителя, — сказал он и вздохнул, — я бы употреблял как можно меньше шипящих. Так много шипящих — это несолидно. И наводит на дурные мысли. Будто никакой ты не внутренний родитель, а сущее, извиняюсь, пресмыкающееся. Порождение возбужденного педункулюса. Ножки мозга, слышали такое? При его раздражении мерещатся пауки и змеи. Разговаривать с раздраженным педункулюсом — это несерьезно.

Он сел поудобнее, потому что растянутые, перенагруженные мышцы наконец-то начали ныть.

— Знаете, — сказал он, — древние структуры мозга, как правило, молчаливы. И любят спать. Но когда просыпаются, ведут себя довольно глупо. Паникуют. Угрожают. Хотят жрать. Совокупляться. Не хотят думать. Это потому, что они древние. Что с них возьмешь? Конечно, я рад возможности с вами поговорить. Возможно, давно пора было. Но права голоса вы не имеете. Так, совещательное.

Все не так, как ты думаешь.

Глупый мальчишка.

Нехороший.

Непослушный.

Не веришь.

Нам.

Тебе нужна защита.

От себя.

А ты не хочешь.

Отказываешься.

— Вы себе не представляете, — вздохнул он, — насколько психически устойчив полномочный инспектор. У меня нет тайных пороков. Нет фобий. Нет предрассудков. Нет тяги к убийству и насилию. Мне совершенно ни к чему защищаться от самого себя.

Врешь. Тебе страшно.

— Еще бы. Раздражение педункулюса стимулирует чувство беспричинного страха.

Нам страшно.

Нам страшно с тобой.

Ты нас пугаешь.

Мы не любим, когда страшно.

— А, — сказал он, — это другое дело. В это я готов поверить. Я разум, ты интуиция. Я кора, ты подкорка. Я взрослый, ты ребенок, ты дочеловеческие отделы мозга, темное эго, поднятое из глубин подсознания неведомым наркотиком. Тебе страшно всегда. И я как взрослый, большой и страшный, готов успокоить тебя, маленького и слабого. Что мне надо сделать, чтобы успокоить тебя, несчастная, запуганная делегированная личность, тайная часть моего «я»?

Вот, подумал он, вот… Я провел тут меньше двух суток, а переселенцы — годы. Наркотик, попадающий в организм с водой? С земной, но выращенной тут пищей? Только бы добраться до места. Образцы у меня с собой. Тонкий биохимический анализ, и примерно уже известно, что искать. Да и у меня в крови должны остаться следы. Ничего не выводится полностью так быстро.

Ветер, шуршавший в верхушках сосен, спустился ниже и тронул его лицо нежно, точно перышком.

Договор.

— Ах, ну да. Договор. Оберег. Знак союза.

Он порылся в кармане, извлек подобранный со дна камешек и раскрыл исцарапанную ладонь.

— На какой-то миг, тогда, в реке, я вам поверил, — сказал он, подставляя канешек свету угасающего костра, — потому что в таких переделках мозг хватается даже не за соломинку… черт его знает… за волосок. Сделаю вид, что поверил и сейчас. Только сделаю вид, заметьте. Потому что, если честно, этот камешек не разговаривает, не дрожит и не нагревается. Это просто камешек. И он никак не может мне помешать быть плохим, потому что в этом нет нужды. Я и так хороший. Честное слово. Я мог бы соврать, что последним актом насилия с моей стороны был тот случай, когда я отобрал у сестры шоколадное мороженое. Только это, видите ли, будет ложью, а я не люблю врать. Хотя иногда приходится. Так вот, я работал на многих вариантах. И мне приходилось… ну да, даже убивать. Не один раз. Потому что… ну, работа такая. В каких-то случаях остановить психа можно, только убив его. Но я делал это исключительно в тех случаях, когда иначе никак. И никогда, никогда не испытывал ни радости, ни торжества, ни удовольствия. Виноватым себя, правда, тоже не чувствовал. Инспекторов отбирают очень придирчиво, понимаешь ли, дорогое мое подсознание.

Он вздохнул.

— Переселенцы, — сказал он в темноту сам себе, — это просто люди. Они несдержанны и любопытны. Им не сидится на одном месте. Они пускаются в странствие в поисках лучшей участи. Они немножко асоциальны — иначе вписались бы в материнский социум, каким бы тот ни был поганым. И очень пассионарны. А пассионарность напрямую связана с агрессией. Их хорошо тренируют, они могут справиться с внешними трудностями, но от себя не убежишь. К тому же в последнее время, как мы ни старались, поползли кое-какие нехорошие слухи. И желающих стало меньше, пришлось вербовать преступников. Ну, после психологического обследования, конечно, но все равно… Таких, как Ханна. Понятно, что в какой-то момент они начинают бояться сами себя. И придумывают ритуалы защиты. Затем это перерастает в психоз… потом в острый психоз. Жаль, потому что придумка была хорошая. Но это как лавина — точка равновесия пройдена. Они слышат голоса. А это значит, что ты, дорогое, пугливое подсознание, взяло верх. А ты, знаешь ли, не лучший советчик.

Но меня ты можешь не бояться. Нет.

Костер тихонько фыркнул и рассыпал пригоршню искр.

— Сейчас я лягу спать, — сказал он своему подсознанию, — и ты поспи. Нам с тобой еще работать и работать.

Ветер, рассыпавший искры в костре, тихонько погладил его лицо.

* * *

— А потом я посреди ночи проснулся, словно что-то под руку толкнуло, и поглядел на хронометр. Пеленг работал, порядок. Только я отклонился градусов на тридцать, ну это ничего, так что я успел как раз к тому моменту, когда портал открылся… ноги, правда, сбил. Босиком по лесу, не шутка. Теперь я думаю, — он на миг прикрыл глаза, — что вся эта история с зыбучим песком тоже… понимаешь, когда мне было лет десять… я провалился в такой песок. Где мы всегда купались, там намывали новый берег, земснаряд намывал, и я даже не провалился, просто нога ушла по бедро, я тут же выбрался. И забыл, но подсознание-то помнит.

— Да, — согласился Молино, — подсознание помнит.

У Молино было совсем непроницаемое лицо. У него самого — такое же? Не очень-то приятно разговаривать с типом, у которого такое лицо.

— Вы нашли следы наркотика?

— Нет.

— Значит, он быстро распался. Надо их забирать, Молино. Срочно.

За плечом Молино дальние крыши таяли в сероватой дымке. Тут никогда не бывает по-настоящему чистого неба, подумал он. Правда, дышалось здесь легко, легче, чем на улице: у Молино в офисе был хороший кондиционер. Но все равно какой-то неприятный даже не запах… привкус, что ли…

— Не горячитесь, — у Молино по-прежнему было каменное лицо, но в глазах появилось что-то такое… жалость, что ли?

— То есть как это?

— Они функционируют, да? Все в порядке? Что вам еще нужно? На каком основании мы будем хватать людей и насильно волочь их с насиженных мест? Уничтожать плоды их труда?

— Ничего не в порядке. Они сошли с ума. Коллективное безумие. Нельзя тянуть дальше, Молино. Иначе будет как на варианте-восемь.

— Ох, уж этот мозг, — Молино смотрел на свои пальцы. — Очень тонкая машина. Уж такая тонкая! «Цифра» — и та не выдерживает переноса. А мы хотим, чтобы наши мозги выдерживали. Как защититься от безумия? Никак. Но если нельзя от него защититься, может, и не надо? Может, безумием нужно просто управлять?

— Что?

— Самые простые решения часто оказываются самыми действенными. Немножко гипноза. Немножко того. Немножко сего. Если нет внутренних тормозов, надо сконструировать протез. Собирательство, накопление бесполезных вещей — очень древний инстинкт. Древнее, чем сам человек, Ремус. С внедрением культа реликвий ничего особенно не получилось, но направление было верное. Надо было только убедить людей, что с некими предметами сопряжены некие качества. А дальше они сами выстроили свою систему ограничений, наказаний и поощрений. Это архетипы, Ремус. Думаете, почему так популярны все эти, как вы только что выразились… дешевые виртуальные бродилки? Они обращаются к древним архетипам. Амулеты. Обереги. Собирательство. Высшие силы.

— Вы мне ничего не сказали!

— Мне нужен был независимый наблюдатель.

— Сукин вы сын, — горько сказал Ремус.

— Работа такая, — флегматично отозвался Молино.

— Но я дал приказ Захару. Собираться… Сворачивать работу.

— Уверен, он и пальцем не пошевелил. Он наверняка решил, что вы не дошли до портала. Что эти самые высшие силы прекрасным образом с вами разделались. Потому что поселенцы у них под защитой. А вы — нет.

— И он или, скорее, они с Ханной дали мне наркотик?

— Ну какой наркотик, Ремус, — скучно произнес Молино. — Вы вообще когда-нибудь задумывались о том, что инспектора тоже люди? У них тоже есть мозг, знаете ли. Ну да, они всегда возвращаются, и в нормальном социуме им легче корректировать свое поведение, но суть дела от этого не меняется.

— Вы хотите сказать…

— Ремус, на самом деле мы очень плохо представляем себе, что конкретно происходит с человеческой психикой при переносе. Но одно известно достоверно: у подвергшихся переносу сильно повышается внушаемость. Вы никогда не задумывались, почему оперативников так быстро переводят на другую работу?

— Нет. И я не заметил за собой никаких…

— Это потому, что вы всегда были тугодумом, Ремус, — с удовольствием сказал Молино.

А ведь Молино меня терпеть не может, подумал он. И всегда терпеть не мог. И как я раньше этого не замечал? Или он скрывал это ради дела, а теперь уже нет нужды?

Теперь меня спишут.

Эта мысль почему-то не особо его расстроила.

Тем более что не окончательно — никто не уходит отсюда окончательно. Переведут в сектор поддержки, вот и все.

— А где мой камешек? — спросил он неожиданно для себя.

— Что?

— Ну, мой амулет? Мой фальшивый оберег. Он был у меня в кармане.

— Черт, Ремус. Вы бы видели себя, когда ввалились в ворота. Вас раздели и потащили на обработку. Какой еще камешек? И не надо так смотреть на меня, Ремус. Все хорошо. Все правда хорошо. Эта колония уцелела. Она развивается. Ну, психи они. Ну и господь с ними. Еще пара лет, и можно будет повторить опыт.

— Людей не жалко?

— Жалко, — честно сказал Молино. — Потому и стараемся.

* * *

— Пять лет! — горько сказала Соня. — Пять лет ты не казал сюда носа. Прыгал по своим мирам. Спасал кого-то. А я что, не человек? Меня что, не надо спасать?

— Успокойся.

— Мне плохо, ясно? И пожаловаться некому! Тебе? Да ты всегда был такой, даже когда маленький. Тогда отобрал у меня…

— Ты что, не можешь до сих пор простить мне это чертово мороженое?

— А я любила это мороженое! — заорала Соня. Лицо у нее пошло пятнами и стало некрасивым, но она вдруг при этом оказалась удивительно похожа на ту маленькую девочку, которую он помнил. — Я нарочно оставила себе кусочек! На дне вафельной трубочки. Потому что это самое вкусное! А ты просто проходил мимо и выхватил у меня из руки.

— Соня…

— И слопал! Слопал!

— Да я ж тебе купил другое!

— Я не хотела другое, — сказала Соня и, к его ужасу, расплакалась. — Я хотела это! На дне трубочки!

— Ну что ты… как маленькая!

Она и есть маленькая, подумал он. Этот ее внутренний ребенок. Он так и не вырос. Сидит перепуганный. Требует мороженого. Этот ее, как его звали? Мордатый такой. Артур, что ли? Нет, Альфред. Не удивительно, что он смылся. Она не готова к взрослым отношениям. А нежности и любви жаждет, как любой маленький ребенок. Бедная, бедная моя девочка.

Он так и сказал.

— Бедная, бедная моя девочка! Ну не плачь. Давай я тебя поведу в кафе. Нет, не в кафе. В самый роскошный ресторан. Надевай свои бриллианты…

— Ты что, дурак! — сердито сказала она. — Откуда у меня бриллианты!

— Пошли, купим по дороге! Черное платье есть?

Она шмыгнула носом и улыбнулась.

— Ты псих.

— Ага, — сказал он, — псих. Имею я право на честно заработанные премиальные купить своей сестре бриллианты? Я вызываю такси. Иди одевайся. И чтоб по первому разряду, слышишь?

— Точно сумасшедший, — сказала она и порывисто, как ребенок, вздохнула: — Что, правда идем?

— Ага, — сказал он, — правда. Мы пойдем в дорогущий ресторан, и закажем шампанское, и будем танцевать, а потом к столику подойдет красивый мужик, такой, знаешь, широкоплечий, и спросит: можно пригласить вашу девушку? А я скажу: я не против, но учти, вообще-то это моя сестра. И если ты ее, урод, обидишь, я тебе рога обломаю. Вот.

— Мороженое купишь? — спросила она деловито.

— Пять вафельных трубочек, — сказал он. — И микстуру для горла. Чтоб два раза не вставать.

Она взвизгнула и захлопала в ладоши.

Что мне, дураку, стоило сделать это раньше? Ее же так просто порадовать. Чего я ждал? Чего от нее хотел? Чтобы она выросла? Образумилась? Это как пшеница, подумал он, ее надо растить. Заботиться. Полоть сорняки. Уничтожать вредителей. Рыхлить землю.

И ждать урожая.

Молиться и ждать урожая.

— Сонька, — сказал он, — пока ты не пошла красоту наводить… один только вопрос. Вот помнишь, мы еще с мамой и тетей Таней на море ездили?

— Это когда ты у меня мороженое отобрал?

— Разве тогда?.. Ладно, забудь про мороженое, я о другом хотел спросить. Помнишь, я тебе такой камешек подарил? Я его нашел на пляже, с дырочками такой? Он называется…

— Куриный бог. Знаю.

— Ну да. И ты продела шнурок и таскала на шее. Помнишь?

— Погоди.

Она убежала в спальню, и он слышал, как она шуршит чем-то и грохочет, потом вернулась и на розовой раскрытой детской ладони лежал маленький смуглый куриный бог, и черный вылинявший шнурок болтался, точно усики неведомого растения.

— Ты что, — спросил он, — вот так его… хранила?

— Ты ж мне его подарил, — сказала она и смущенно улыбнулась.

— Сонька, — сказал он, — я тебя люблю. Дашь поносить?

— В обмен на бриллианты? — спросила она деловито.

— Заметано. Только знаешь… больше восьми каратов я не потяну.

— Я так и знала, — сказала она горько. — Ты лузер.

— Ну, лузер. Иди одевайся.

Самые простые решения, думал он, держа камешек на ладони, — самые правильные. Все верно. Почему бы тем, кем бы они ни были, тоже не выбирать самые простые решения? Зачем нужны сложности, когда есть подручный материал, когда древние архетипы сами работают на тебя?

— Договор? — прошептал он и сжал руку.

И ощутил, как быстро, слишком быстро нагревается в горсти маленький куриный бог.

Загрузка...