В 1584 году в Лондоне королева Елизавета I вместо аудиенции, которую следовало дать русскому гонцу Р. Бэкману, эстонцу по национальности, побеседовала с ним во время прогулки в дворцовом саду. В Москве это восприняли с негодованием. Королеве пришлось оправдываться тем, что ее сад («огород») — «место честное, прохладное, блиско нашей палаты, а там никого много не пускают» и в этом саду «нет ни луку, ни чесноку»[126].
В наказах русским дипломатам, отправлявшимся за границу, строго предписывалось настаивать на том, чтобы даже переговоры с приближенными монарха, к которому было направлено посольство, происходили непременно в его дворце, а не в каком-то другом месте. В 1519 году в Кенигсберге к русскому послу К. Т. Замыцкому явился на подворье сам прусский магистр. Принимая это как «великую честь», оказанную послу «государева для великого имени», Замыцкий тем не менее говорил магистру: «И ты, господине, поиди к себе, и яз тебе у тебя речи своего государя говорю, а здесе мне речей тебе великого государя своего непригожь говорити!»[127]. Дворец — такой же атрибут монаршего «чина», как скипетр или корона. Прием посла в ином месте был знаком неуважения к его повелителю: словам, произносимым от лица государя, неприлично звучать вне дворцовых покоев. И лишь крайне трудное положение государства, стоявшего перед угрозой военной и политической катастрофы в конце Ливонской войны, заставило Ивана Грозного согласиться с оскорбительным требованием польского короля и отправить послов в лагерь Стефана Батория под Великими Луками.
В Москве и в других городах, временно служивших резиденцией русских государей, иностранных дипломатов принимали всегда в царских палатах. Это правило почти не знало исключений. Лишь в 1567 году литовский посланник Ю. Быковский предстал перед Грозным посреди воинского стана.
Внутри дворца место аудиенции не было связано ни с рангом дипломата, ни с отношением к нему и к его государю. Однако в России XVI в., как и в Западной Европе, существовало разделение аудиенций на официальные и частные. Последние не заменяли, но дополняли первые. Частные аудиенции были не обязательны и при Иване Грозном проходили обычно в полудомашней обстановке Постельной палаты.
В 1579 году Стефан Баторий, чья переписка с Грозным изобиловала взаимными ироническими выпадами, упрекнул царя в непонимании смысла слова «маистат» (величество). Через год на переговорах с А. Поссевино бояре, вспоминая этот упрек, объясняли: «А велит у себя государь быти послом, то к его лицу, ино то большая честь послом; пришлет же государь, а велит привести послов к своему маистату, ино то к его государству, а не к его лицу, ино того хуже»[128]. Впрочем, рассуждения бояр носят отвлеченный, даже, пожалуй, схоластический характер. На практике происходило сращивание понятий «государев» и «государственный», выражавшихся одним словом — «государский». Частная аудиенция у царя, во время которой он лично вел переговоры с послами, хотя и считалась для последних большой «честью», но возможна была лишь после официальной, публичной. Такой же порядок предусматривали и наказы послам, выезжавшим из Москвы за границу. Когда один из русских дипломатов, находясь в Вене, не сумел дождаться приема в тронном зале и посетил тяжело больного императора в его спальне, то, опасаясь наказания за «поруху» государевой «чести», он в статейном списке оправдывал свой поступок тем, что «цесарь вельми хвор» и официальной аудиенции вообще могло не быть.
В середине XVI в. Грановитая палата Кремлевского дворца чаще служила местом не аудиенций, а торжественных обедов, устраивавшихся в честь иностранных дипломатов; посольские аудиенции постоянно начали проходить в ней уже с XVII в., хотя послы бывали здесь и при Годунове, и при Федоре Ивановиче, а изредка — и при Иване Грозном. Но обычно Грозный принимал послов или в «Столовой избе брусяной», или в «Середней подписной» палате, она же — Золотая (своды ее были покрыты росписью по золотому фону, отсюда и название палаты). В последней, как правило, проходили аудиенции в третьей четверти XVI в., а в «Столовой избе» — при Иване III, Василии III и Иване Грозном в начальную пору его правления.
Все возраставшая пышность посольских приемов требовала соответствующих декораций: «брусяные» палаты уже не отвечали ни новому положению Русского государства, ни значению и престижу его верховной власти. Вместе с тем место аудиенции внутри дворца не зависело, по-видимому, ни от ранга дипломата, ни от характера отношений с приславшим его монархом, и трудно определить, чем руководствовался царь, выбирая одну из трех парадных палат в одном случае и другую — в другом. Возможно, это были соображения самого обыденного свойства, которые тем труднее реконструировать, чем они обыденнее: ремонт сеней или самой палаты, возобновление настенной живописи после пожара, неисправность печей или дымохода, сильный ветер в окна и т. д.
В каждой из трех палат имелось тронное возвышение, на котором располагался престол («царское место»). В «Столовой избе» трон стоял с восточной стороны палаты, ближе к «красному» углу. В отчете литовского посольства 1556 года отмечается, что царь сидел «недалеко от кута (угла. — Л. Ю.) в избе, по левой стороне входячи до избы»[129]. В Золотой палате тронное возвышение находилось в юго-восточном углу, между двумя окнами. Любопытно, что в Магнавре, аудиенц-зале византийских императоров, трон тоже размещался ближе к углу, и аналогичное положение великокняжеского престола могло быть подсказано Ивану III греческими сановниками, приехавшими в Москву вместе с Софьей Палеолог. Эту норму унаследовали от Палеологов и турецкие султаны, которые после падения Константинополя усвоили многие элементы византийского придворного этикета. Как пишет русский посол Г. Нащокин (1592 г.), султан на аудиенции сидел «в угле, к дверем стороною»[130]. В то же время королевский престол в краковском и виленском замках находился у стены посередине палаты. Так же, впрочем, располагалось и «царское место» Ивана Грозного в Александровой слободе, если судить по гравюрам, которыми датский посол Я. Ульфельдт снабдил книгу (1578 г.) о своем путешествии в Россию.
В «Столовой избе» над престолом царя висела икона богоматери, а на противоположной стене — Николая Угодника. Последний был особенно почитаемым на Руси святым, и некоторые иностранные путешественники считали даже, что у русских есть два бога — Иисус Христос и святой Николай (недаром в 1597 г. имперский посол А. Дон привез в подарок Федору Ивановичу мощи именно Николая Мирликийского). В Золотой палате справа от тронного места на стене был изображен Саваоф с державой, а слева — царевич Иоасаф, беседующий с пустынником Варлаамом. Эти изображения представляли собой своего рода аллегорию двух сторон царского «чина» — устроительной власти и человеколюбивой мудрости.
Поскольку торжественные аудиенции проходили обычно в первой половине дня, искусственное освещение не требовалось, даже в пасмурную погоду шесть окон палаты пропускали достаточно света. В яркие солнечные дни этот свет бил в лицо послам, а царский престол оставался как бы немного в тени. Никакой мебели в приемных покоях не было, лишь печь и лавки, крытые суконными, а позднее бархатными или камчатными «полавошниками»; на подоконниках лежали расшитые «окошечники». Тронное возвышение покрывал ковер восточной работы, спускавшийся по ступеням до самого пола. Пол тоже часто застилался коврами или ковровыми дорожками.
Лавки тянулись вдоль боковых стен, по правую и левую руку от царя, а также вдоль противоположной трону стены. На них, согласно местническим нормам, строго «по местам» рассаживались бояре, думные дворяне, окольничие и дьяки. Наиболее знатные лица сидели «в правой лавке», она же — «болшая». Лавка у противоположной от царя стены («окольничее место») считалась наименее почетной, и сажали там не только окольничих (на гравюре из книги Я. Ульфельдта кроме этой лавки изображены еще три поперечные скамьи, поставленные параллельно ей друг перед другом).
Часто на аудиенциях присутствовали татарские царевичи, воплощая собой могущество государя, имевшего при своем дворе особ царской крови. Со второй половины XVI в. эти отпрыски ханских родов регулярно появлялись на приемах мусульманских посольств, а также тех европейских миссий, значение которых для русского правительства было особенно велико. В 1586 году, например, когда шла речь об избрании Федора Ивановича на польский престол, на приеме посольства М. Гарабурды, которое вело переговоры по этому вопросу, присутствовали сразу три царевича — крымский (один из ханских родственников, нашедший приют в Москве), касимовский и сибирский. Сидели они не рядом, а соответственно своему статусу: крымский царевич — «в болшей лавке», касимовский — «в другой лавке», то есть расположенной вдоль левой от царя стены палаты, сибирский — «в околничем месте». В середине XVII в. мусульманские царевичи на аудиенциях, стоя по обе стороны трона, поддерживали царя под локти, как бы наглядно демонстрируя иностранным дипломатам зависимость своих родов и ханств от Москвы. Но в XVI в. это не было принято. В 1590 году на приеме персидского посольства расстояние между Федором Ивановичем и сидевшим справа от него крымским царевичем равнялось сажени — так определяет его посольская книга. Возможно, это расстояние (2,13 м) было величиной постоянной, и наиболее знатные особы располагались именно на таком удалении от царя. А. Дженкинсон, писавший, что князь Юрий Васильевич, брат Ивана Грозного, сидел на аудиенции в ярде от царя, указывает приблизительно ту же величину — 1,80 м.
Пышные одежды всех находившихся на приеме лиц подчеркивали богатство и величие русских государей. В 1514 году для встречи турецкого посла придворным было предписано одеться так, чтобы «видети их цветно». При Василии III бояре на посольских аудиенциях бывали обычно в шубах «саженых», прочие — в «терликах саженых» (род долгополого кафтана. — Л. Ю.), и лишь некоторые, чином поменее, — в простых шубах и «кожусех». На протяжении XVI в. эти одежды, частично выдававшиеся из казны, становились все более роскошными. При Иване Грозном исчезали из приемной палаты люди в «кожусех», наиболее употребительным стало «золотое» платье (расшитое золотом), постепенно вытеснявшее шубы. В случае официального траура одежда была более скромной. После смерти царевны Федосьи бояре являлись на посольские приемы в «смирном платье» — одежде багровых, вишневых, темно-зеленых и темно-синих тонов, причем гладкой, без «саженья». В другое время в одежде преобладали издавна любимые на Руси праздничные красный, желтый и оранжевый цвета.
Возможно, сведения о том, что часть этих парадных одежд специально выдавалась из казны, а также молчаливая величавость лиц, присутствовавших на приеме, в совокупности породили на Западе легенду, будто на аудиенциях перед иностранными дипломатами сидели вовсе не бояре, а люди простого звания, чуть ли не холопы. Шведский историк и географ Олаус Магнус, опираясь на сообщения бывавших при московском дворе соотечественников, в своей «Истории Северных народов» (1555 г.) писал о советниках Василия III: «Они избирали, как это делается и поныне, из народа значительное число похожих на вельмож мужей, убеленных сединами, с длинными красивыми бородами, достойного вида. Их одевали в пышные княжеские одежды и сажали в благородном собрании государственных мужей. Считалось, что послы при своем вступлении в зал должны быть совершенно ослеплены при виде этих людей, которые молча и торжественно сидят в своих роскошных нарядах». Как полагал Магнус, это делалось для того, чтобы послы, «смущенные таким великолепием», были сговорчивее[131].
Подобные истории о «северной Сарматии» и ее «тиранах» рассказывались в изобилии, но источники, из которых возникла данная легенда, более или менее понятны: сказочное богатство одежд присутствовавших на аудиенции бояр и прочих думных чинов и одновременно их необычайно чинное поведение, выражавшееся в полном молчании и почти полной неподвижности, как бы вступали в противоречие. Казалось, что знатные вельможи, если они действительно были таковыми, должны и вести себя по-другому, а не как статисты на сцене. Этому противоречию, производившему на послов сильный и, может быть, даже рассчитанный эффект, Магнус дал объяснение вполне фантастическое.
Придворные, сидевшие на лавках в приемной палате, время от времени вставали и снимали шапки — «к царскому имяни» и т. д., но в целом до конца аудиенции эта обстановка оставалась неизменной; смена декораций происходила уже при следующих актах церемониального спектакля.
На миниатюрах летописей трон («престол») Ивана Грозного, его отца и деда изображается обычно в виде сиденья прямоугольной формы с гладкой поверхностью, без спинки и подлокотников, с основанием-коробом, откуда выступают расширенные книзу концы коротких ножек, и с подставкой для ног. На сиденье справа часто лежит длинная подушка-валик, украшенная драгоценными камнями, на которую царь опирается. В миниатюрах «Жития Сергия Радонежского» (конец XVI в.) престол великих князей московских изображен опирающимся на двух лебедей, по это скорее художественная символика, нежели реальная деталь великокняжеского трона. Во всяком случае, ни одно из подобных изображений ни в коей мере не напоминает очертания сохранившегося до наших дней «костяного стула» Ивана III — древнейшего тронного сиденья русских государей; согласно преданию, его привезла в Москву еще Софья Палеолог. Это кресло западного типа с высокой полукруглой спинкой и прямыми подлокотниками, сплошь облицованное резными пластинами слоновой кости; шесть его ножек покоятся на небольших фигурках львов, что у человека средневековья вызывало, возможно, ассоциации с описанным в Библии троном царя Соломона, который окружали золотые львы.
Но миниатюры летописей, как отмечалось многими исследователями, обладают высокой степенью исторической достоверности. И можно предположить, что тронов у русских государей было несколько, а при Иване Грозном три как минимум: в «Столовой избе брусяной», в Золотой палате, а также в Александровой слободе. Миниатюристы по устоявшейся традиции изображали не «костяной стул» Ивана III, а престол другого типа, на который более всего похож также сохранившийся до нашего времени трон Бориса Годунова, присланный ему в 1604 году персидским шахом. Его массивность, широкое сиденье, позволявшее класть туда «саженые подушки», отсутствие подлокотников и низкая, почти незаметная спинка — все это может быть соотнесено с рисунком летописей, в частности с миниатюрами знаменитого Лицевого свода.
Совсем иной трон описывают иностранцы, бывшие на приеме у Лжедмитрия I. По свидетельству Г. Паерле, это было высокое кресло из чистого серебра с позолотой, под балдахином. Вокруг него лежали четыре серебряных льва, а по обеим сторонам поставлены два грифона: один — с державой, другой — с мечом. Марина Мнишек утверждала, будто трон ее супруга сделан из чистого золота, что львов не четыре, а два — «величиной с волка»; на них опираются колонны балдахина, увенчанного державой, на которой стоит «орел великой цены»[132]. Трон Лжедмитрия I пропал во время событий Смутного времени — видимо, был разобран на части или целиком вывезен в Польшу. Трудно судить, принадлежал ли он только самозванцу или использовался его предшественниками. Некоторое сходство с этим троном имеет «царское место» Ивана Грозного в Александровой слободе, изображенное на гравюрах из книги Я. Ульфельдта: это сиденье без подлокотников, которое находится в неглубокой, полуовальной формы нише под балдахином — по-видимому, каменным, покоящимся на двух колоннах. Его верхняя часть на двух гравюрах выглядит по-разному: на одной она треугольная, напоминающая завершение портала при входе в приемную палату, на другой — виньеточная. Прочие сохранившиеся изображения трона русских государей относятся уже к XVII в.
Само тронное возвышение, приподнятое над полом на одну или несколько ступеней, иногда называли «маистатом» — выраженное латинским словом отвлеченное понятие «величества», в непонимании которого Баторий упрекнул Ивана Грозного, было, таким образом, воплощено в конкретной детали интерьера приемной палаты. Именно поэтому царь так разгневался, когда русские послы в Вильно были призваны не к лицу короля, а к королевскому «маистату» (к подножию трона). Унизительна была сама формулировка приглашения царских представителей на аудиенцию, ставившая их в зависимое от короля положение. «Ино то кабы некоторые незнаемые сироты, а не послы», — с возмущением писал Иван Грозный, обвиняя Батория в том, что последний приравнял русских послов к «даньщикам». В то же время шведский король Юхан III, которого царь не признавал «братом», должен был присылать своих представителей не к самому русскому государю, а, как говорил Грозный, к «нашей степени царского величества порогу»[133].
Уже при Василии III на ступенях «маистата» или на полу возле тронного возвышения стояли рынды — отроки знатных фамилий в белых одеждах и золотых нагрудных цепях. В руках они держали позолоченные топорики-чеканы на длинных обушках, положив их на правое плечо лезвием вперед и немного вверх. Рынды как почетная вооруженная охрана сопровождали русских государей и во время военных походов. Там их назначалось шестеро (при царевичах — четверо): трое — с «саадаками» (луками), по одному — с копьем и сулицей (коротким метательным копьем) и один — с рогатиной. Расположение рынд на посольских приемах — справа или слева от государя, ближе или дальше — определялось степенью их родовитости, местническими нормами. Обычно рынд бывало четверо, а на аудиенциях менее торжественных — двое: справа и слева от царя. Лишь Лжедмитрий I, который утрированно, прежде всего через чисто внешние атрибуты, стремился подчеркнуть законность и величие своей власти, к четырем рындам с традиционными чеканами добавил пятого — с обнаженным мечом[134]. Это странное для московского двора новшество, ярко характеризующее личность Лжедмитрия I, было, вероятно, продуктом его собственного «творчества», попыткой скрыть неуверенность несколько наивной демонстрацией своего могущества. Нововведение не привилось: после смерти Лжедмитрия I обнаженный меч снова исчез из тронного зала, хотя при первых Романовых число рынд на торжественных аудиенциях увеличилось и доходило до шести, правда, на приемах не всех послов, а лишь представителей Священной Римской империи, Речи Посполитой и Англии.
Присутствие в тронном зале вооруженной охраны не было принято на дипломатических аудиенциях в Западной Европе. Для объяснения этого обычая бояре в беседе с А. Поссевино ссылались на пример «Мануйло, царя греческого» (императора Мануила Палеолога), за которым стража следовала даже в церковь. «Из давних лет во всех государствах ведетца, — утверждали бояре, — оружники около государей стоят, то государей чин да и гроза»[135]. Возможно, от византийских императоров эту практику заимствовали и турецкие султаны. В статейном списке И. П. Новосильцева говорится, что Селим II, принимая иностранных послов, «сидит на своем царьском месте, а подле него стоят с саадаком, да з саблью, да з будями» (кинжалами)[136]. Впрочем, самого Новосильцева султан принял без «оружников», чем, как заявили турки, царя «почтил», а «себя не взвысил». Для русских государей рынды на ступенях тронного возвышения также были не охраной, не стражей в собственном смысле слова, но «чином и грозой», знаком сана и могущества, символом деятельной власти. Однако посольские книги не упоминают о присутствии рынд на приемах крымских и ногайских дипломатов: демонстрация величия русских государей не могла здесь иметь такого же значения, как в отношениях с другими странами.
Иногда на ступенях «маистата» стояли особо приближенные к государю лица. Борис Годунов у трона Федора Ивановича стоял «выше рынд», а посольские дьяки, ведавшие приемом данного посольства, размещались на одном уровне с рындами по левую руку от царя.
Еще большее значение, чем трон, тронное возвышение и рынды, имели другие символы власти русских государей, их «чина».
Самый ранний из этих символов — длинный пастырский посох-костыль с характерным Т-образным навершьем. На некоторых миниатюрах летописей концы этого навершья, в отличие от архиерейских посохов, немного приподняты вверх и образуют подобие слабо изогнутого серпа, выпуклой стороной обращенного к собственно посоху, который изготавливался из нескольких насаженных на деревянную основу резных коленец моржовой или слоновой кости (первые княжеские посохи были, вероятно, просто деревянными) и заканчивался острием. Костяной посох из Оружейной палаты, по преданию принадлежавший Ивану III, был, по-видимому, изготовлен в конце XV в. новгородскими мастерами. Он сделан из моржовых клыков, ценившихся тогда весьма дорого. В 1476 году во время похода на Новгород Иван III получил в дар от новгородцев «рыбьи зубы», причем счет им велся поштучно, а не на пуды, как было принято позднее. Возможно, из этих «рыбьих зубов» и сделан сохранившийся до нашего времени великокняжеский посох. Его коленца украшены тонкой резьбой, изображающей различных зверей и птиц в растительном декоре, а на рукояти вырезана человеческая голова. Как считает А. В. Чернецов, эта голова выражает представления о властителе, его державных правах на землю (страну) и все ее естественные богатства[137]. В какой-то степени и сам посох в руке государя мог ассоциироваться с осью мира — образом «мирового древа», распространенным в мифологии многих народов, в том числе и русского.
Были также великокняжеские посохи из «индейского» черного дерева, богато украшенные драгоценными камнями, но парадный посох Ивана Грозного и русские, и иностранцы считали изготовленным из кости единорога («инрога») — мифического зверя, до XVII в. служившего одной из самых распространенных эмблем русской государственной власти. Изображение «инрога» имеется на «костяном стуле» Ивана III, оно же помещено в центр большой печати его внука. По легенде, широко известной и на Руси, и в Византии, и в Западной Европе, этот зверь отличался силой и необычайным бесстрашием. С африканским носорогом никакого внешнего сходства он не имел. Его представляли в виде белого коня с длинным прямым рогом, вертикально растущим между ушей, со шкурой из меди, что позволяло ему без всякого для себя вреда прыгать в глубочайшие пропасти. «Инрог» — существо бесполое. Срок его жизни — 532 года, после чего он якобы приходит к берегу моря, сбрасывает свой рог и умирает, а сброшенный рог превращается в гигантского червя, из которого появляется новый зверь, подобный прежнему. Сила и отвага, неуязвимость и способность к возрождению — все эти свойства, приписывавшиеся легендарному «инрогу», обусловили выбор его в качестве одной из основных эмблем великокняжеской и царской власти. Древнерусские книжники сравнивали с единорогом и Ивана III, и Ивана Грозного. Скорее всего обладание посохом, якобы сделанным из рога этого сказочного животного, на Руси было прерогативой государей.
Посох — древнейшая регалия великих князей московских (как, впрочем, и королей Франции и Швеции). При Иване III, Василии III и вплоть до последних лет царствования Ивана Грозного на посольских аудиенциях посох постоянно был при государе. Но со временем его значение изменилось: из основного атрибута государева «чина» он стал второстепенным по сравнению со скипетром и державой. По наблюдению Д. фон Бухау, посетившего Москву в 1575–1576 годах, посох, который раньше царь использовал вместо скипетра, теперь на приеме послов держит царевич[138]. Своеобразную преемственность скипетра по отношению к посоху можно предположить на том основании, что они изготовлялись из одного и того же освященного легендой материала. Как пишет Горсей, у Грозного был жезл из кости единорога; царь приобрел его у купцов немецкого города Аугсбурга (они, надо думать, не случайно привезли его в Москву). Речь здесь идет именно о коротком жезле типа скипетра, а не о посохе, поскольку в длину он имел всего 3 фута[139]. Очевидно, под западноевропейским влиянием новая регалия заменила старую. Заменила, но вытесняла постепенно. Если даже наследника престола и не было на аудиенции, иностранные дипломаты по-прежнему могли видеть посох в приемной палате, хотя уже не в правой руке царя, отныне державшей скипетр, а в каком-то футляре — «златом месте». Так, в 1579 году на приеме посланцев Стефана Батория «государь сидел в царьском платье, а в руках у государя был скифетр, а с левую руку у государя стоял индрогов посох в златом месте»[140]. Однако после смерти Грозного старинный посох-костыль окончательно исчезает с посольских аудиенций.
Восседая на троне, царь в правой руке держал скипетр, а в левой — увенчанную крестом державу. Впрочем, само слово «держава» применительно к этой регалии стало употребляться позднее, а в XVI в. посольские книги сообщают, что в руке у царя было «царского чину яблоко золотое». Если скипетр в течение всей аудиенции находился у государя, то долго удерживать на ладони тяжелое «яблоко» было трудно (держава XVII в., которая хранится в Оружейной палате, весит свыше 3 кг). При Иване Грозном возле трона стоял на подставке драгоценный ларец, куда царь клал державу, — вскоре, по-видимому, после торжественного начала аудиенции. Впоследствии подставка с ларцом была заменена особой пирамидой (она хорошо видна на гравюрах из книги Я. Ульфельдта). При Федоре Ивановиче его всемогущий шурин, всегда стоявший у престола «выше рынд», на посольских приемах иногда собственноручно держал царское «золотое яблоко»[141], что, несомненно, имело и символическое значение. Другие «ближние» люди при других государях подобной чести никогда не удостоивались.
Государь находился на аудиенции в облачении желтого цвета (царевич — красного). Царское платье в XVI в. имело две разновидности — «болшее» и «меншее», в XVII в. — «большого чина» и «малого чина». Строгое функциональное их разграничение происходит лишь в XVII в., хотя уже Иван Грозный изредка принимал дипломатов низшего ранга в «меншем» платье. Парадное царское одеяние из-за золотого шитья и драгоценных камней было неимоверно тяжелым. Тяжесть его усугублялась висевшим на груди массивным золотым крестом и нагрудными цепями, также золотыми («чепи», «ланцухи»). Дж. Горсей утверждал, будто облачение, в котором Федор Иванович в 1584 году венчался на царство, весило 200 фунтов и подол царского платья несли за государем шестеро бояр[142]. Слабый здоровьем Федор Иванович и Борис Годунов в последние годы жизни с трудом выдерживали вес «болшего» платья, поэтому послов порой предупреждали, чтобы те говорили свои речи как можно короче и не затягивали аудиенцию: государю трудно долго находиться в своем одеянии. Ганзейские послы, посетившие Москву в 1603 году, полагали даже, что у русских государей длительные аудиенции вообще не допускаются[143]. Но заменить облачение царя более легким не позволяли соображения престижа государства. И. Кобенцель и А. Поссевино были в России в разное время и писали свои записки независимо друг от друга, однако им обоим костюм Ивана Грозного напомнил одеяние не кого-нибудь, а самого папы римского[144]. Уже по одному этому можно судить об эффекте, который производило на иностранных дипломатов «болшее» царское платье.
Василий III в придворном быту вел себя гораздо свободнее и естественнее, чем его преемники. Рамки церемониала вообще, в том числе и дипломатического, еще не были столь жесткими, и на приеме имперских послов в 1517 году Василий III мог, например, сидеть на троне с непокрытой головой. Позднее это стало совершенно невозможным: государь неизменно присутствовал на аудиенции в «своей царской шапке», которая была знаком его сана. Иногда, как свидетельствуют иностранные дипломаты, рядом с царем находились еще какие-то «короны» или «диадемы»[145]. Быть может, они имели в виду так называемую Казанскую шапку (знак власти над Казанью) и другие головные уборы, имевшие аналогичный смысл.
Одежда царя поддерживала его «чин», но она же для Ивана Грозного с его пристрастием к театрализации государственного быта могла быть и «грозой». В 1567 году на приеме литовского посланника Ю. Быковского царь сидел на престоле в доспехах («в воинской приправе»). Так же были одеты царевич Иван Иванович и присутствовавшие на аудиенции бояре. В это время опасно обострились отношения с Вильно: Сигизмунд II Август потребовал возвращения Полоцка, и «воинская приправа» царя и придворных наглядно демонстрировала готовность России к войне. «И ты, Юрьи, тому не диви, — заявил Грозный литовскому посланнику, объясняя свой необычный вид. — Пришол еси к нам от брата нашого, от Жигимонта Августа короля, со стрелами, и мы потому так и сидим»[146]. Никаких стрел королевский посланец, разумеется, не привез. Это образное выражение: в монголо-тюркской дипломатической практике присылка стрел издавна означала объявление войны, разрыв отношений (в России такую акцию называли «розметом»), и любопытно, кстати, что царь знал об этом восточном обычае. Но военные действия так и не начались, и на последней аудиенции, данной Быковскому перед его отъездом на родину, сам Грозный, царевич и бояре были уже без доспехов, однако десять стольников и дворян «стояли при государе у государева места в служебном полном наряде, в зерцалех и юмшанех» (панцирях и кольчугах), знаменуя собой не «чин и грозу» государя, как рынды, а только «грозу».
При Иване III, когда русский посольский обычай находился еще в стадии формирования, иностранные дипломаты привозили подарки великой княгине и наносили ей официальные визиты, правда, по указанию самого государя. Возможно, это обусловлено тем, что Софья Палеолог, родственница византийских императоров, была особой царской крови. Жены Василия III, Ивана Грозного, Федора Ивановича и Бориса Годунова были иного, более низкого происхождения, и после смерти Софьи Палеолог великие княгини и царицы никогда не давали аудиенций иностранным послам. Не было отдельных аудиенций и у наследника престола, что практиковалось на Западе, в частности в Священной Римской империи. Но Иван Грозный (у Василия III не было взрослых детей) на посольских приемах иногда сажал рядом с собой старшего сына — царевича Ивана Ивановича.
Впервые он был представлен литовским послам в 1566 году. Послы целовали наследнику руку, окольничий «являл» их ему так же, как и самому царю, называя «государем царевичем». Почему именно в это время? Наследнику престола было тогда 13 лет, однако еще пятью годами раньше царь на время своей поездки в Троице-Сергиев монастырь распорядился «царевичу Ивану на Москве быти в свое место». То же повторилось и в мае 1562 года, когда Грозный выехал в Можайск. «Царь, следовательно, — замечает А. А. Зимин, — стремился обеспечить за своими сыновьями династические права»[147].
Сам Грозный, будучи еще мальчиком, принимал иностранных дипломатов, и у него, разумеется, и раньше были возможности представить послам наследника престола. Но посольство Ю. Ходкевича в 1566 году было первой значительной миссией после введения опричнины, само существование которой приставы должны были всячески отрицать, ибо предполагалось, что послы будут интересоваться этим вопросом. Отвечать следовало, будто царь «учинил особный двор для своего государского прохладу». И все же нельзя было полностью скрыть от иностранцев такую беспрецедентную по размаху государственную реформу. В этой ситуации разделение страны на опричнину и земщину могло быть подано как факт совместного правления царя и «государя царевича», как то было в Польско-Литовском государстве, где сын Сигизмунда I, будущий король Сигизмунд II Август, еще при жизни отца считался великим князем литовским. Возможно, именно с попыткой внушить послам подобные представления и было связано первое появление наследника престола на официальном дипломатическом приеме.
Как правило, отрок-царевич держал не посох, а позолоченный чекан на длинной рукояти, сходный с чеканами государевых рынд.
При Борисе Годунове царевич Федор Борисович уже регулярно присутствовал на всех посольских аудиенциях, а порой даже полностью замещал отца. Обусловлено это было, по-видимому, не только болезнью Бориса, но и страстным его желанием обеспечить сыну право на царский титул.
Иван III принимал иностранных послов, сидя рядом со всеми своими сыновьями и даже внуками, однако при Иване Грозном на приеме рядом с царем мог находиться лишь наследник престола. В этом сказалось обособление верховной власти от ближайшего родственного окружения. Только наследник, символизируя будущность династии, поддерживал «чин» государя, и царевич Федор — средний сын Грозного — появился на посольских аудиенциях уже после смерти своего старшего брата.
Никто, кроме наследника, не мог находиться на аудиенции непосредственно рядом с царем. Лишь изредка на приемах литовских дипломатов низшего ранга Грозный сажал возле себя своего загадочного заместителя Симеона Бекбулатовича (это был касимовский хан Саин-Булат, которому царь дал титул великого князя всея Руси и сделал номинальным правителем земщины), да в 1589 году отличавшийся вошедшей в легенду религиозностью Федор Иванович также пригласил воссесть рядом с собой константинопольского патриарха Иеремию[148].
«Видеть очи государевы» — значит, быть на аудиенции. Конечно, это всего лишь условный термин, стереотипная формула, но, как писал В. О. Ключевский, «не следует пренебрегать и терминологией: история политических терминов есть история если не политических форм, то политических представлений»[149]. А представления, породившие формулу «видеть очи государевы», чрезвычайно любопытны.
«Светилник телу есть око», — гласит евангельское изречение, вошедшее в рукописный сборник русских пословиц XVII в. Сравнение государя с оком мира характерно для древнерусской публицистики. В «Слове похвалном великому князю Василию» (начало XVI в.) читаем: «Око в телеси въдрузися, сице и царь в мир устройся»[150]. В грамоте, отправленной в 1560 году польскому королю Сигизмунду II Августу от имени Ивана Грозного (написана, возможно, И. М. Висковатым), содержится следующее рассуждение: «Всем государем годится истинно говорити, а не ложно, светилник бо телу есть око; аще око темно бывает, все тело всуе шествует и в стремнинах разбивается, и погибает»[151]. Иными словами, если монарх не знает действительного положения вещей («око темно»), если ему ложно истолковали политическую обстановку (в данном случае речь идет о причинах Ливонской войны), то это может привести к непоправимым последствиям для всего государства («тела»), ибо государь — «око» своей державы.
Есть небо, а есть, как писали православные богословы, «небес небеси» — средоточие в пространстве божественной сущности. И посол, таким образом, предстает не просто перед самим государем, но именно перед его очами — «оком ока» всего государства.
Аудиенция — кульминационный момент пребывания в России иностранных послов и большая честь для них. «Тот, кто видел государевы очи, не может быть печален в такой день»[152], — говорили приставы имперским дипломатам. Поскольку в церемонии аудиенции участвовал сам государь, она даже внешне была похожа на «действо», отчасти подобное церковной службе. Все положения, движения и слова участников этой церемонии подчинялись особенно строгим правилам, чья символика уже далеко не всегда может быть адекватно истолкована человеком другой эпохи.
Дипломаты всех рангов должны были являться на аудиенцию без оружия. Правда, не совсем понятно, в какой именно момент расставались они со своими шпагами: не то оставляли их прямо на подворье и ехали по улицам в Кремль уже безоружными, не то снимали в самом Кремле в тех местах, где сходили с коней, и отдавали приставам, а после аудиенции в том же месте получали обратно. В своих записках западноевропейские дипломаты вообще избегали сообщать об этом факте: по их понятиям, это было своего рода бесчестье. Дж. Боус очень обиделся, когда его не пустили к царю со шпагой. Бояре объясняли: «В обычае держит и ведетца на Руси, что никоторому послу вооруженна или в кордах (перевязь с ножнами. — Л. Ю.) не быти перед государем». Но королева Елизавета I не удовлетворилась этим объяснением и, оправдывая претензии своего представителя, ссылалась на нормы западноевропейского придворного церемониала: Боус, будучи человеком «рыцарского стану» (дворянином), к иным монархам всегда «хаживал» со шпагой[153].
Лишение послов оружия было принято и в Византии, и на мусульманском Востоке, и в Крыму. Итальянец И. Барбаро (конец XV в.) писал, что при следовании на прием к ногайскому хану оружие надлежало оставлять на расстоянии брошенного копья от входа в шатер[154]. В Москве это обыкновение, унаследованное, вероятно, из русско-ордынской дипломатической практики, вызывалось отнюдь не соображениями безопасности государя. Сабля не была неотъемлемой принадлежностью парадного костюма русского придворного, какой являлась на Западе шпага, и появление в тронном зале вооруженного посла выглядело бы вызывающе. Единственное оружие, которое допускалось на аудиенции, — это позолоченные топорики царских рынд; им ни в коем случае не должна была противостоять посольская шпага.
В сенях, у самого входа в приемную палату, послов встречал думный окольничий (в XVII в. — дьяк). Он должен был, однако, с послами «видетись не встречею» (не передавать им церемониального приветствия от лица государя), иначе нарушалось соответствие между числом официальных встреч во дворце и значением посольства. Окольничий вводил прибывших в палату, где царь уже сидел на престоле, и громко объявлял, что послы — при этом назывались их имена, титулы и звания — государю «челом ударили». Послы кланялись. Коленопреклонение не практиковалось. Глава многострадального шведского посольства П. Юстен, которого трудно заподозрить в излишних симпатиях к Ивану Грозному, писал, что, когда шведы, в 1570 году вызванные из 14-месячной муромской ссылки, простерлись на полу перед царским троном, Грозный велел им подняться и сказал: «Я — владыка христианский и не хочу, чтобы вы падали ниц передо мною!»[155].
Если Иван III, принимая, например, имперского посла Г. фон Турна, вставал и приспускался с тронного возвышения ему навстречу, то во второй половине столетия, когда послы входили в приемную палату и кланялись, государь оставался сидеть на троне в полной неподвижности. Правда, Иван Грозный мог встретить посередине палаты низложенного казанского хана Шах-Али («царя Шигалея»), а Борис Годунов — принца Голштинского, но это были не дипломаты, а царственные особы, и им полагались иные формы «чести». То же самое можно сказать и о высших иерархах православной церкви, приезжавших в Россию с Востока: упомянутого выше константинопольского патриарха Федор Иванович встретил даже в дверях палаты.
Согласно правилам этикета, после представления послов следовало спросить их о том, «здорово ли доехали». Этот вопрос государь задавал сидя, не снимая шапки и не притрагиваясь к пей. Каковы бы ни были реальные обстоятельства путешествия, послы всегда должны были отвечать утвердительно, принося за это «благодарение богу и великому государю царю и великому князю».
Неизменно утвердительными бывали ответы и на следующий церемониальный вопрос — о здоровье приславшего послов монарха. Но сам этот вопрос мог быть задан не всегда. В 1526 году на совместном приеме польско-литовских, имперских и папских дипломатов Василий III спросил о здоровье императора и папы, но не справился о здоровье польского короля, поскольку еще не было заключено перемирие. Однако позднее уже невозможно проследить такую прямую зависимость между вопросом о здоровье монарха и характером отношений с ним. Церемониал ужесточается, начинает менее чутко реагировать на сиюминутную политическую ситуацию. В 1608 году, после того как польско-литовские послы провели в Москве почти два года, не поддерживая никаких связей со своим королем (посольство прибыло к Лжедмитрию I и было задержано, когда самозванца свергли), Василий Шуйский на аудиенции тем не менее осведомился о здоровье Сигизмунда III Вазы, что крайне раздражило послов, поскольку охраняли их строго и никакие известия с родины до них не доходили. Но в системе этикета важно было задать вопрос и получить ответ, а правдивость ответа ни имела значения.
Очень важно было и то, в какой позе царь задаст этот вопрос, который требовал произнесения вслух имени приславшего посольство монарха («Брат наш, Жигимонт Август король, поздорову ль?»). «К королевским имянам» все присутствовавшие на приеме должны были встать и снять шапки. Бояре снимали свои высокие горлатные шапки из меха («колпаки»), оставаясь в тафьях; обнажали головы и послы, но сам царь лишь слегка прикасался к шапке левой рукой, предварительно положив державу в ларец. Когда в 1584 году Л. Сапега возмутился тем, что царь не обнажил головы при произнесении королевского имени, ему объяснили, что государь при послах «шапки царские не сымает»[156].
Вставали русские государи, лишь когда спрашивали о здоровье тех монархов, которых они признавали «братьями». Ливонский и прусский магистры, шведский король или грузинский царь на это рассчитывать не могли. Спрашивая о здоровье Стефана Батория в начале его царствования, Иван Грозный также не поднимался с места, ибо, как говорили позднее бояре от имени царя, «его достойности чести не ведали». Парадоксальное осмысление этого обычая находим у Лжедмитрия I. В 1606 году он спросил о здоровье польского короля сидя. На протесты послов самозванец отвечал, что якобы по русскому «чину» положено вставать не при самом вопросе, а только при ответе, не воздавая тем самым «честь» королю, но «благодаря бога за приятное известие»[157].
Такое поведение было типично для Лжедмитрия I. Будучи ставленником польских магнатов и пользуясь их поддержкой, он по заключенному в 1604 году в Кракове тайному договору с Сигизмундом III обязался в случае воцарения пойти на определенные территориальные уступки в пользу Речи Посполитой, разрешить строить в России «костелы», допустить в Москву иезуитов и, наконец, связать оба государства «вечной унией». Но, взойдя на престол и попытавшись выполнить некоторые из этих обещаний, самозванец натолкнулся на мощное сопротивление русского общества, которое и слышать не желало об осуществлении подобных проектов[158]. Вынужденный лавировать, он всеми средствами, в том числе и церемониальными (вспомним дополнительного рынду с мечом), стремился создать иллюзию своей независимости и самостоятельности, утвердить пошатнувшийся престиж собственной власти, восстановить доверие соотечественников, недовольных засильем чужеземцев и женитьбой царя на католичке. Именно поэтому Лжедмитрий I и отказался встать с места, задавая вопрос о здоровье Сигизмунда III, которого он заносчиво называл своим «полубратом».
Спросить о здоровье иностранного монарха русские государи могли, поднявшись во весь рост, «приподывся вполу» (в половину роста), «приподывся мало» или вообще не двинувшись с места. Такие способы оказания «чести» тщательно фиксировались посольскими книгами и были не случайны: каждое из этих движений выражало определенное отношение к приславшему посольство монарху — к его происхождению и политике, к положению его государства в системе международных отношений. Но во всех случаях этот вопрос государь должен был задать не через приближенных, а лично, на чем всегда настаивали при иноземных дворах и русские дипломаты.
Никакого неофициального обмена любезностями церемониал аудиенции не предусматривал. Лишь иногда послы поздравляли русских государей с праздниками. Так, С. Герберштейн, прибыв на аудиенцию 1 сентября 1517 г., поздравил Василия III с Новым годом. А в 1586 году, находясь на приеме у Федора Ивановича в один из дней пасхальной недели, польско-литовские послы, в числе прочего, пожелали царю следующее: «И покори господи все враги твои в подножье ног твоих!» Удивленные бояре попросили разъяснить это странное пожелание. Послы ответили, что «у них так ведетца: на те дни великого праздника, светлово воскресенья, государю здоровают на государствах его подданные»[159]. Однако польско-литовские дипломаты вовсе не являлись подданными Федора Ивановича. Такая необычная форма праздничного поздравления была вызвана причинами политического порядка. В это время, после смерти Батория, Речь Посполитая переживала очередной период «бескоролевья», и влиятельная партия православных магнатов Великого княжества Литовского, стремившихся расторгнуть Люблинскую унию, выдвинула Федора Ивановича кандидатом на литовский престол. Пасхальное приветствие послов, принадлежавших к данной партии, выражало их согласие с этой кандидатурой. Великим князем литовским Федор Иванович так и не стал, но в тот момент послы, как бы предвосхищая возможное будущее, в символической форме объявили себя подданными русского государя. Именно таков был смысл их слов.
Важнейшим элементом церемониала аудиенции было целование послами царской руки. Это разновидность «чести», которая оказывалась не суверену, приславшему посольство, но лишь самим послам. От общей политической ситуации она зависела весьма слабо. Причины, по которым царь «не звал к руце» иностранных дипломатов, были иного рода: одного посчитали не посланником, а гонцом, поскольку с ним была прислана «грамота затворчата», про другого решили, что он «паробок молодой», третий «приехал на двор невежливо», четвертый не привез подарков и т. д. В 1582 году после крайне бурного и резкого диспута о вере, который Иван Грозный вел с папским легатом А. Поссевино и во время которого он в бешенстве назвал папу римского «волком», Поссевино также не был допущен к царской руке. Иногда государь мог не позвать послов «к руце» из опасения заразиться, избегая физического контакта с ними, если становилось известно о страшных эпидемиях чумы, холеры и оспы (в XVI в.) в тех землях, откуда прибыли послы или через которые они проезжали по дороге в Москву («сказывали, в Вильне поветрие»).
Но бывали случаи, когда вопрос о целовании послами царской десницы становился картой в политической игре. Это происходило в том случае, если в Москве были недовольны поведением иностранных послов, их нежеланием идти на уступки. Хотя послы, как правило, вели себя в полном соответствии с указаниями своего правительства, русские государственные деятели, чтобы придать конфликту частный характер, именно на самих послов, а не на приславшего посольство монарха возлагали ответственность за неуспех переговоров. Так случилось в 1553 году, когда литовские дипломаты в Москве отказались признать царский титул Ивана Грозного. Не желая портить отношения с Сигизмундом II Августом, который, разумеется, сам не дал своим послам полномочий именовать русского государя «царем», Грозный обвинил королевских представителей в том, что они по собственной воле не пожелали признать за ним царский титул. Поэтому, вставая, как обычно, «противу королева имяни», то есть оказывая польскому королю установленную этикетом «честь», он в то же время не позвал послов к руке. Тем самым царь предоставил Сигизмунду II Августу возможность принять эту версию и свести конфликт к «самовольству» его представителей. «Ино нашим нефортунством так осталось, — жаловались послы боярам, — государь жалования своего никоторого нам не учинил, нас обезчестил, к руце нас не позвал»[160]. Отсутствие приглашения послов к царской руке было «безчестьем» исключительно для них самих. Из-за подобных инцидентов отношения между двумя государствами ничуть не страдали и даже переговоры не прекращались.
В 1593 году в Стамбуле русского посла Г. А. Нащокина для целования руки у султана подвели к трону, «взяв под руки»[161]. На Востоке именно подводили послов к монарху — как бы насильно, против их воли и по воле султана или шаха. А. Олеарий полагал, будто это делается из соображений безопасности и по тем же соображениям будто бы персидский шах не позволяет никому целовать себе руку, а лишь колено. Возвращаясь к вопросу об исторических терминах, в которых отразилась «история политических представлений», отметим, что посольские книги, рассказывая о высочайших аудиенциях в Стамбуле или Тебризе, обозначают их по-иному, нежели аудиенции при европейских дворах: султан или шах велят посла «взять перед себя», «поставить перед собою». В Москве иностранные дипломаты к царскому престолу подходили сами.
Послы-мусульмане к целованию руки не допускались. Вместо этого царь возлагал им на голову свою ладонь. Г. Васильчиков (1589 г.) в Персии, отказываясь поцеловать ногу шаха, требовал, чтобы шах почтил его так же, как царь чтит персидских послов. Шахским вельможам Васильчиков неоднократно напоминал, что христианам русский государь дает целовать руку, а «на бусурманских государей послов кладет руку»[162]. Правило это практически не знало исключений. Лишь турецкий посол Камал-бек в 1514 году целовал руку Василию III. Непонятно, то ли тут сказалась недостаточная разработанность церемониальных норм в начале XVI в., то ли нарушение нормы допустили потому, что Камал-бек по происхождению был не турок, а грек — «некогда рекомый Феодорит», как он сам сообщал о себе в письме к Юрию Траханиоту, тоже греку, одному из тех сановников, которые прибыли на Русь в свите Софьи Палеолог[163].
С мусульманами русские иногда «карашевались». Не совсем ясно реальное содержание этого слова, которое исследователями истолковывалось по-разному: видеться, здороваться, приветствовать, возлагать руку на голову[164].
Однако скорее всего это слово означает такую форму приветствия, когда при встрече обхватывают друг другу руки у плеч — род полуобъятья. Н. Варкоч писал, что бояре и персидские послы не подали друг другу рук, а «взялись за руки по восточному обычаю»[165]. «Карашевались» обычно лишь равные с равными. Например, послы-мусульмане и бояре или дьяки. Иван Грозный «карашевался» с казанским ханом Шах-Али. Если такая форма приветствия применялась государем по отношению к послу, это было исключительной «честью» для последнего. В. Г. Морозов, бывший в Крыму в 1509 году, особо отметил, что хан его «жаловал и звал карашеватца». Таким же образом в 1514 году Василий III «жаловал» крымского посла Аппака, известного «амията» (приятеля) русских из рода придерживавшихся промосковской ориентации беев Сулешевых, который писал великому князю: «Яз как своему государю холопство чиню, так и тебе холопство чиню, ты ведаешь»[166]. Иными словами, он как бы признавал свое двойное подданство. В более поздний период посольские книги о подобных случаях уже не упоминают. Борис Годунов, например, «карашевался» с персидскими послами лишь до своего вступления на престол.
Рукопожатие как форма приветствия и царской милости тоже применялось, но только по отношению к западноевропейским послам. Оно было в употреблении при Иване III и Иване Грозном в годы его малолетства, затем исчезло и вновь появилось уже при Борисе Годунове, чтобы опять исчезнуть до конца XVII в. Обычно русские государи разрешали послам «подержать» свою руку, не сжимая ее. Настоящее рукопожатие широко применялось между равными, но послов заранее предупреждали, чтобы они, когда возьмут царя за руку, сжимали ее слабо, а не «тискали, как это делают немцы»[167]. Смысл такого рукопожатия был различным в разные периоды. В конце XV в. оно отражало слабую разработанность русского посольского обычая, зависимость его от единичных прецедентов и случайных наблюдений: если германский император пожал руку Юрию Траханиоту, что вовсе не было нормой западноевропейского дипломатического церемониала, то так же поступал одно время и Иван III, встречая имперских дипломатов. Василий III неизменно подавал послам руку для поцелуя, но в начале 40-годов XVI в., когда будущий «грозный» царь был мальчиком, разрешение литовским послам «подержать» его руку вместо ее поцелуя означало, по-видимому, временное падение престижа великокняжеской власти: государя послы приветствовали тем же способом, что и представителей боярской олигархии. А при Борисе Годунове, проявлявшем искренний интерес к западноевропейскому обиходу, этим выражалась уже особая милость царя.
Очень важным был вопрос о том, что надлежит сделать раньше — поцеловать руку царя или объявить цель посольства. Русским дипломатам за границей строжайше предписывалось ни в коем случае не «быть у руки» до того, как они произнесут титул царя и скажут свои «речи». В 1595 году в Праге послы Федора Ивановича, когда им предложили обратную последовательность, запротестовали: «Не объявя царского имяни, к руце ходити непригоже!» А через 12 лет в Кракове представители Василия Шуйского объясняли королевским вельможам: «Наперед государских имян нам, подданным, к королю к руце итить непригоже»[168]. Но иностранным дипломатам в Москве обычно предлагали целовать руку государя до начала официальной части посольства. Лишь в редких случаях в качестве особого «жалованья» им самим разрешалось выбирать последовательность этих двух действий, и послы, разумеется, предпочитали вначале «править посолство».
В конце XV в. им иногда позволялось произносить свои «речи», сидя на скамье (так же предписывалось поступать и русским дипломатам при иностранных дворах), но обычай этот, берущий начало в практике междукняжеских сношений, очень скоро видоизменился: от него осталась лишь форма, наполнившаяся новым содержанием. Хотя в XVI в. скамья, покрытая «сукном», ставилась как и прежде, но послы «правили посолство» стоя, а садились на нее только однажды в течение всей аудиенции. Позволение сесть — знак расположения государя к послам, разновидность царского «жалованья». Это было одноразовое действие, как и целование руки царя. В 1604 году Борис Годунов грузинского посла, старца Кирилла, «жаловал» — «велел ему сести в другоряд», то есть во второй раз. Это случай уникальный, почему он и отмечен посольской книгой. Во время военных действий гонцы враждебного государства и вовсе могли быть лишены этой «чести». В объяснение того факта, что в 1582 году литовский гонец Г. Пелгримовский сидел на аудиенции, хотя мир еще не был заключен, посольская книга указывает: царь велел ему «сести на скамейке», потому что «опричь грамоты речи от короля говорил» и, значит, фактически обладал посланническими полномочиями[169].
«Честь», оказанная послу, была тем больше, чем ближе к трону он садился. Когда в 1517 году С. Герберштейн прибыл на аудиенцию вместе с литовскими послами, которых Василий III «жаловал» меньше, чем представителя Максимилиана I, то «скамья им была поставлена одна — того подале, как Максимьянов посол саживался, коли приходил один, а того поближь к великому князю, как литовские послы саживались наперед того»[170]. Эти сложные поиски среднего расстояния наглядно показывают, какое значение придавалось близости скамьи к великокняжескому престолу.
Впрочем, конкретно это расстояние определить трудно. Иногда в посольских книгах сообщается, что царь велел послу сесть «блиско себя» или «блиско себя, у ковра», то есть у края ковра, покрывавшего ступени тронного возвышения. Н. Варкочу, которого в Москве принимали с почестями не самыми большими, скамью ставили в семи шагах от трона. Нормы, принятые в этом отношении для различного ранга дипломатов Речи Посполитой, служили своеобразным эталоном «чести», с ними соразмерялось расстояние от трона, на котором сидели представители иных государств, — «в ту меру, как литовским болшим послам», или «подале того, как литовским посланником». На приемах послов крымских и ногайских скамья вообще отсутствовала.
Близость посольской скамьи к трону знаменовала «честь», оказывавшуюся именно послу, а не его государю. Поэтому, например, грузинским послам в 1599 году скамья могла быть поставлена «потому жь, как и литовским послам», хотя грузинский царь не был «братом» русскому государю и даже признавал себя «под его высокою рукою». Зато на той же аудиенции Борис Годунов спросил о здоровье грузинского царя сидя, что было бы определенной демонстрацией на приеме представителей Речи Посполитой. Вопрос о здоровье был «честью государской» по отношению к государю, отправившему посольство, а скамья — «честью посольской».
Когда в 1600 году в Англии королева Елизавета I на тайной аудиенции приказала поставить стул для русского посла Г. И. Микулина возле самого трона, тот «на королевнине жалованье челом бил, и блиско королевны не сел и, отдвинув стул от того места в сажень, и сел на стуле»[171]. Почему? Ведь в своем статейном списке он скрупулезно перечисляет все, что служило «чести» его повелителя. Микулин рассказывает, как он решительно отказался вести переговоры с приближенными Елизаветы I где-либо, кроме королевского дворца: «к бояром нам на боярский двор о царском деле ехати не годитца». Он не забывает упомянуть, что приставы шли или ехали слева от него, сообщает, что на аудиенции королева, «слышав царского величества имя и про их государьское здоровье, обрадовалась с великою сердечною любовью и учела быти весела», что послание Бориса Годунова она приняла «с великою радостью», и прочее в том же роде. Но стул, придвинутый к самому трону, почетен уже не для царя, а лично для Микулина. Чтобы себя не «взвысить», он этот стул отодвигает, о чем считает необходимым написать в своем отчете.
Постепенно в посольских книгах сложились стереотипные словесные формулы для описания аудиенции у государя. Обычно сообщается, что послы, «посидев мало, да речи говорили». Но при описании аудиенций, дававшихся в Москве представителям крымского хана, применялись другие формулы: тот или иной ханский посланец «посолство правил, сидя на коленках», или «пришед блиско государя, сел на коленки» и т. д.
Исследователи прошлого столетия истолковывали это в том смысле, что крымские послы попросту становились на колени перед русскими государями. Однако речь здесь идет отнюдь не о коленопреклонении в собственном смысле слова. Имеется в виду восточное обыкновение сидеть на подогнутых под себя ногах. Иначе бы вряд ли, как пишет в своем статейном списке русский посол А. Д. Звенигородский (1595 г.), персидский шах мог спросить «про государево здоровье, сидя на коленках»[172]. Несомненно, в данном случае это выражение имеет лишь вышеуказанный смысл, что подтверждается и другими примерами. Скажем, в 1611 году посланник Боярской думы П. Вражский, представ перед ногайским Иштерек-ханом, требовал, чтобы тот слушал посольские «речи» непременно стоя, а не «сидя на коленках»[173].
Во время аудиенций в Москве крымские дипломаты опускались, видимо, на коврик, расстеленный посреди приемной палаты. Представители Персии и Оттоманской империи подчинялись тем же правилам, что и послы христианских держав, но в отношениях с Крымом допускались отклонения в сторону восточных норм придворного этикета. Недаром всегда подчеркивалось, что это делается «по их вере», «по их бусурманскому закону, а в нашем хрестьянском обычае того не ведетца». Сидение ханских посланцев «на коленках» скорее всего было пережитком русско-ордынской дипломатической практики, как и некоторые другие элементы русско-крымского посольского обычая. К концу XVI в. эта традиция, уже не имевшая опоры в реальной политической обстановке, постепенно отмирает. Крымские послы постепенно перестали «садиться на коленки» перед царем, однако и отдельной скамьи им не ставили. Сидели они, если следовало разрешение, «в лавке околничего места» (гораздо дальше от царя, чем представители других держав) — на противоположном от престола краю приемной палаты[174].
Речи послов обычно переводил присутствовавший на аудиенции толмач из состава посольства. При послах крымских и ногайских были толмачи русские, из крещеных татар, а на приемах польско-литовских дипломатов обходились, как правило, без переводчиков. Сам Иван Грозный, по-видимому, владел польским языком. В 1566 году на личных переговорах с литовскими послами он сказал Ю. Ходкевичу: «А которые будет речи полским языком молвишь, и мы то уразумеем»[175]. Интересно, что в 1573 году в Стокгольме по-польски «правил посолство» русский гонец В. Чихачев: ему заявили, что шведский король «по полски сам горазд»[176].
Слова царя переводили толмачи московские. Однако государь лично задавал послам лишь церемониальные вопросы, а более пространные речи от его имени произносили посольские дьяки или другие доверенные лица, которые в этот момент идентифицировались с самим царем. В 1608 году дьяк В. Телепнев требовал, чтобы польские послы без шапок выслушали переданную через него царскую «речь», но сам при этом оставался в шапке. Бояре следующим образом объясняли законность этого требования: «Послы слушают без шапок, потому что он, государь, посольского дьяка позовет к себе и велит ему молыть свою государскую речь, что было ему, государю, своими царьскими усты послом говорити, и дьяк говорит речь от царского лица». Далее следовал риторический вопрос: «И государь подданному повинен (должен. — Л. Ю.) ли шапку сымати?» Иными словами, Телепнев прямо объявлялся ипостасью государя в минуту произнесения им царских «речей», обращенных к «подданным» (к послам). «А коли посольский дьяк говорит послом и посланником речь при государе же не от царьского лица, — продолжали бояре, — тогда он сперва к царьскому имяни шапку сымает»[177].
Аналогично обстояло дело и при передаче посольских грамот. Принимая их, посольский дьяк идентифицировался с государем, передавая грамоты в руки царя — уже нет. Поэтому в 1554 году И. М. Висковатый, будучи в шапке, взял у Р. Ченслера королевские грамоты, но, когда вручал их Ивану Грозному, шапку снял[178]. Посольский дьяк на аудиенции то олицетворял своего государя, то вновь являлся в обычном своем качестве государева слуги, и превращения эти последовательно разграничивались этикетом.
Дипломатические документы, привезенные посольством, царь чаще всего принимал из рук своего доверенного лица, дабы не вступать в непосредственную связь с подданным другого монарха: такая связь, почетная для посла, не служила царской «чести». Собственноручное принятие грамот государем практиковалось редко, в виде особой милости. Когда М. Шиле предложили назваться не гонцом, кем он был в действительности, а послом, ему пообещали, что Борис Годунов сам примет у него императорские грамоты — это было своеобразной компенсацией за «подлог».
Символом дружеского расположения к монарху, приславшему грамоту, было ее целование. Царские грамоты целовали иногда и восточные, и западные суверены; Хуан Персидский писал, что Борис Годунов, принимая послание шаха, приложился к нему губами[179]. Но это, пожалуй, единственное свидетельство такого рода. В русских посольских книгах нет абсолютно никаких упоминаний о том, что на аудиенциях в Кремле государи целовали грамоты иностранных монархов.
На протяжении всего XVI в. церемониал аудиенции становится все более пышным, а поведение государя — все менее свободным. Каждое его действие и слово все более приобретали символическую нагрузку, отражая тем самым неизмеримо возросший престиж верховной власти, укрепление русского «самодержавства».
Иван III, принимая в 1483 году имперского посла Н. Поппеля, «поговорил с ним в Набережной горнице, по-отступив от бояр». Через 12 лет он говорил с литовскими послами в Успенском соборе, «у сторонних дверей у правых», а на аудиенции, данной итальянцу А. Контарини, великий князь беседовал с ним, прогуливаясь по тронному залу[180]. Василий III обсуждал с Герберштейном политические проблемы, брал его с собой на охоту и т. д. Но позднее такое вольное поведение государя при общении с иностранными дипломатами становится уже невозможным: они видели его лишь на троне или за столом во время торжественного обеда. В сложившемся, «зрелом» придворном церемониале царь — это олицетворение государства, и этикет аудиенции позволял ему проявить себя именно в этом качестве. И хотя бурный темперамент Ивана Грозного порой прорывался сквозь церемониальные каноны, но сами каноны отнюдь не утрачивали своей обязательности и значимости; исключения истолковывались как следствие чрезвычайных обстоятельств.
Р. Ченслеру было сказано, что сам он обращаться к царю не может, а может лишь отвечать на его вопросы — это обычное правило вежливости в отношениях между младшим и старшим. Но впоследствии бояре от лица Ивана Грозного говорили Дж. Боусу: «У нас издавна того не ведетца, что нам, великим государем, самим с послы говорити!»[181]. Впрочем, на частных, а иногда и на публичных аудиенциях Грозный беседовал с английскими, имперскими и папскими дипломатами, не говоря уже о послах перекопских владык, в отношении которых этот запрет вообще не действовал вплоть до конца XVI в., ибо русско-крымские дипломатические отношения носили гораздо менее ритуальный характер. Но в случае такой беседы с дипломатами шведскими или польско-литовскими, которые были прекрасно осведомлены о нормах московского придворного церемониала, это нарушение обычая декларировалось уже как подвиг христианского смирения. «Яз, государь хрестьянской, презрев свою царскую честь, с вами, брата моего слугами, изустне говорю!» — так в 1568 году Иван Грозный начал переговоры с послами Сигизмунда II Августа. Через два года, напоминая литовским «панам радным» об этом уникальном случае, бояре писали, что царь, «для покою хрестьянского свою честь государскую презирая, сам с послы государя вашего говорил»[182].
Царь мог говорить лишь с собственными подданными. В грамоте Грозного Польской раде (1573 г.), где речь идет о посольстве М. Гарабурды, пригласившем царя на освободившийся после смерти Сигизмунда II Августа престол Великого княжества Литовского, претендент писал о себе: «Всю свою волю и хотение изъявили и приказали с Михаилом Гарабурдою, о всем переговоря сами из своих царьских уст, как с своими прирожоными людьми»[183]. Личные переговоры царя с Гарабурдой уже сами по себе, независимо от их содержания, выражали согласие Грозного занять предложенный ему престол. Ведь он разговаривал с послом, как со своим подданным — «прирожоным» человеком! Поэтому здесь ни слова нет о «презрении государской чести».
Переговоры царя с подданными другого монарха нарушали принцип иерархии отношений. Кроме того, при этом могла возникнуть совершенно неприемлемая ситуация, когда послы начали бы возражать коронованному собеседнику. «То необыкновенное и неслыханное дело, чтобы монархи, восседая на троне, спорили с послами!»[184] — возмущался Лжедмитрий I (так передает его слова секретарь при польском посольстве Н. Олесницкого). Любопытно, что самозванец, намереваясь вступить в личные переговоры с представителями Сигизмунда III, прежде всего снял с себя царскую шапку — знак сана. Лжедмитрий I вообще с преувеличенным вниманием относился к символам верховной власти, и без шапки, как ему, видимо, казалось, он уже мог беседовать с послами, не роняя своего царского «чина». Это вполне логично для системы взглядов беглого монаха Григория Отрепьева, волей случая вознесенного на российский престол, но для Ивана Грозного подобная постановка вопроса была бы лишена всякого смысла.
Правило, запрещавшее или по крайней мере не рекомендовавшее монарху вести личные переговоры с иностранными дипломатами, действовало и в Византии, и в Турции, и в Польско-Литовском государстве. В менее жесткой форме оно было принято и в странах Западной Европы. Но постепенность становления этой нормы в русском посольском обычае свидетельствует о том, что истоки ее нужно искать не в чужеземных влияниях, а в социально-психологической атмосфере московского двора, в особенностях внешней политики Русского государства XVI в. В связи с укреплением центральной власти и ростом ее авторитета «изустнее» царское слово стало обладать такой значимостью, что могло звучать лишь при определенных условиях. Но, с другой стороны, этикет, откликаясь на потребности времени, как бы освятил собой новый этап развития русской дипломатии: с началом Ливонской войны внешняя политика России чрезвычайно усложнилась, и переговоры по конкретным вопросам должны были вести подготовленные люди, обладавшие специальными знаниями, владевшие приемами дипломатического искусства, способные, если нужно, применить различные уловки и хитрости, чего сам царь, естественно, сделать не мог без урона для «государской чести». Но человек средневековья свои прагматические соображения всегда облекал покровом традиции, сам твердо веруя в ее древность и незыблемость. В данном случае эта традиция, имевшая недавнее происхождение, как нельзя лучше отвечала новому положению русских государей, новому значению их власти.
Переговоры велись в особой «ответной» палате, куда послы переходили сразу же после аудиенции в те дни, когда их не приглашали на торжественный обед.
Все последующие аудиенции в значительной степени были похожи на первую, хотя царская милость по отношению к послам могла возрастать или уменьшаться в зависимости от их поведения в ходе переговоров. Но свои отличительные черты имела прощальная аудиенция — «отпуск» (в русско-крымской дипломатической практике она обозначалась тюркским словом «хаер» от слова «хай» — ступай, иди).
«Отпуск» посла должен был производиться самим государем — этим поддерживалась иерархия отношений на уровне монархов, подчеркивался их личный контакт между собой. Когда русский гонец Р. Бэкман в Лондоне был на прощальной аудиенции не у королевы, а у канцлера Ф. Уолсингема, это восприняли в Москве как оскорбление, нанесенное самому царю. «И то где слышно, — говорится в грамоте Федора Ивановича к королеве Елизавете I, — что гонцов ко государем отпускати и поклон к нам, великим государем, приказывати писарем, а не государю к государю приказывати?»[185].
На «отпуске» государь передавал с послами поклон или челобитье приславшему их монарху: поклон — равному или младшему, челобитье — старшему. В интерпретации русских толмачей и посольских дьяков приветствие, присылавшееся Ивану Грозному датским королем Христианом III, истолковывалось как челобитье. Иван III, Василий III и даже Иван Грозный передавали челобитье крымским ханам, а царевичам-«калгам» — поклон, что, очевидно, принято было и в русско-ордынской дипломатической практике предшествовавшего периода. Но в конце XVI в. эта унизительная для русских государей норма уже отмирает, и в 1593 году, например, крымские послы от имени хана Казы-Гирея передали поклон даже посольскому дьяку А. Я. Щелкалову[186].
В отношениях с Польско-Литовским государством царь посылал королю поклон, а королевичу ничего не посылал — тот получал поклон от наследника престола. Королевич посылал царю челобитье, как и царевич — королю. Но когда Федор Годунов в отсутствие отца сам принимал польских послов, он передал королю уже не челобитье, а поклон. Нарушение этих правил вежливости одной стороной влекло за собой аналогичное нарушение их стороной противной. В 1492 году Иван III передавал королю Казимиру поклон от своих детей и внуков «того деля, что королев посол правил великому князю от королевича поклон»[187].
С крымскими послами русские государи передавали не только церемониальное приветствие хану, но и собственные «речи», что было совершенно неприемлемо в отношениях с другими государствами. Кроме того, «на отпуске» им часто представляли русского посла, который должен был отправиться в Крым вместе с ними.
Наконец, что было особенно важно, на прощальной аудиенции государь подтверждал устно истинность всего, что на переговорах говорилось боярами и дьяками от его имени: «то есть наши речи».
Иногда государь на прощанье из своих рук подавал отбывавшим на родину дипломатам чашу с медом или вином. Но для этого требовались определенные условия. В 1501 году Иван III подносил вино послу чешского и венгерского короля Владислава, но из-за нараставшей напряженности в отношениях с Вильно литовским послам вина не подал. Чаша в руке государя означала его расположение к послам, и удостоивались этой милости лишь представители дружественных держав. В 1517 году, до заключения мира с Великим княжеством Литовским, Василий III подавал мед Герберштейну, но не угощал присутствовавших тут же на приеме литовских послов. А когда переговоры зашли в тупик, великий князь, разгневавшись на имперского посредника, не подал меду и ему. В начале XVI в. питье подносилось послам практически на каждой аудиенции в течение всего времени пребывания в Москве данного посольства (разумеется, при условии мира между двумя странами или хотя бы нормального хода переговоров о его заключении). Позднее это стало действием одноразовым. Царь угощал послов только на последней аудиенции: чаша с медом или вином как бы скрепляла достигнутую договоренность. Если стороны не приходили к соглашению, питье не подносилось, и в 1559 году Иван Грозный на прощальной аудиенции литовским послам меду «не подавал того деля, что дело никоторое не зделалося»[188].
Иван III и Василий III собственноручно угощали всех лиц из состава посольства, которые находились в приемной палате, но Иван Грозный уже подавал питье только самим послам. Членов посольской свиты потчевали царские чашники.
Любопытное осмысление этого обычая находим у Бориса Годунова. Отпуская имперского посланника Н. Варкоча, он поднес ему ковш с медом, сказав: «Ты поедешь на корабле, и потому из корабля я пью твое здоровье и прошу бога даровать тебе счастливое странствие»[189]. Ковш по форме напоминает ладью. Слова Годунова — это истолкование прощального питья в духе гомеопатической магии, которая предполагает воздействие на объект через его подобие.
По свидетельству Г. Котошихина, в середине XVII в. царь подавал крымским послам по кубку «романеи» — сладкого итальянского вина — и по ковшу меда вишневого. Выпив мед и вино, иные из ханских посланцев драгоценные кубки и ковши брали себе и прятали за пазуху. Как пишет Котошихин, «у них тех судов (сосудов. — Л. Ю.) царь отнимати не велит» и «для таких безстыдных послов деланы нарочно в Аглинской земле суды медные, посеребряны и позолочены»[190]. Возможно, нечто похожее случалось и в XVI в., с той лишь разницей, что вряд ли крымских послов угощали редкой в то время «романеей», приберегавшейся для западных дипломатов.
Еще у монголов существовал обычай пить кумыс на дипломатических приемах. В Крыму на аудиенции у хана русским послам подносили чашу с каким-то напитком (в своих отчетах послы не сообщают, что именно они пили — вино или тот же кумыс). Но в Крыму это угощение подносилось перед началом аудиенции, что должно было, по-видимому, создать атмосферу дружелюбия и взаимного доверия: из чаши, поданной ханом послу, поочередно отпивали все присутствовавшие в зале царевичи и мурзы — пригубливали и передавали дальше. В 1509 году русский посол В. Г. Морозов нарушил заведенный порядок, наотрез отказавшись передать чашу оскорбившему его накануне мурзе Кудояру. Благодаря этому инциденту, описанному в отчете Морозова о его пребывании в Крыму, мы можем судить о правилах этикета, принятого при дворе перекопских владык.
В Турции угощение также предшествовало собственно аудиенции. По мнению польского посла Е. Отвиновского, посетившего Стамбул в 1557 году, турки не случайно придерживались именно такой последовательности: человек, отведавший угощение султана, уже не мог причинить ему зла[191]. Но в Москве роль подобного угощения была иной: питье завершало пребывание послов при дворе государя, и норма эта восходит, очевидно, к народным обычаям гостеприимства.
В начале XVI в. не только мусульманским, но и западноевропейским дипломатам на прощальной аудиенции от имени государя «жаловали» шубы, которые тут же на них и одевались. Еще Иван Грозный в 1558 году «велел класти» шубы на литовских послов в его присутствии. Но впоследствии этот обычай сохранился лишь по отношению к представителям исламских государств, поскольку на Западе и даже в Речи Посполитой русских послов платьем не одаривали. В то же время это издавна было принято на мусульманском Востоке, где «жалованье» одеждой считалось более почетным, чем всякое другое. В 1590 году астраханский дьяк Дербенев-«меньшой» писал в Москву Федору Ивановичу, что вместо денег «черкасам» было выдано от царского имени платье, ибо «по здешнему делу то твое государское жалованье им честнее»[192].
При дворе персидского шаха и турецкого султана послы в пожалованном им платье должны были являться на последнюю аудиенцию. Отвиновский, человек наблюдательный и склонный делать выводы из своих наблюдений, считал, что причиной этого служит следующее поверье: тот, кто ходит в платье султана, не может его бранить. Вот почему, как полагал Отвиновский, это практиковалось турками именно «на отпуске» послов.
В XVII в. крымские дипломаты в Москве удостаивались, как правило, единственной аудиенции, на которую прибывали не на конях, а пешком, с ног до головы одетые в пожалованное им платье. На них были русские однорядки, кафтаны, шапки и сапоги. В приемной палате однорядки с послов снимали и отсылали на подворье, а взамен царь приказывал «взложить на них золотные шубы при себе».
Подробный сценарий, учитывавший все обстоятельства политического момента, в XVI в. разрабатывался для каждой аудиенции в отдельности, но общие нормы, которым подчинялся распорядок посольских приемов независимо от сиюминутной обстановки, складывались постепенно, на протяжении нескольких десятилетий, отражая изменения в идеологии и в самой жизни русского феодального общества.
Все возраставший престиж верховной власти сказался, например, в том, что с третьей четверти XVI в. придворный посольский церемониал стал включать новую форму демонстрации царского величия и могущества — ожидание послами «государева выхода». Такая форма приема иностранных дипломатов ставила их в положение просителей, подчеркивала тот факт, что не царь, а приславший посольство монарх прежде всего заинтересован в предстоящем дипломатическом контакте. Правда, в большинстве случаев это применялось по отношению к дипломатам низшего ранга и тем, что прибывали от монархов, не считавшихся «братьями» русских государей. Будучи введены в приемную палату, послы в течение некоторого времени «дожидались» появления царя. Он входил, окруженный рындами и свитой, садился на престол, после чего аудиенция начиналась.
Торжественный обед, устраивавшийся государем для иностранных дипломатов, издавна был на Руси столь же обязателен, как и пир в честь гостя, принятый в частном быту. «Ради посла было пированье почестное», — говорится в былинах. В 1566 году, договариваясь о встрече на границе Ивана Грозного и Сигизмунда II Августа (это свидание так и не состоялось), бояре сообщили, что когда король прибудет в царский шатер, то «государь ему почесть учнет держати, как кто у себя гостя подчивает»[193].
Приглашение посла к монаршему столу было «честью» для него (в посольских книгах встречается сочетание «честь и подчиванье»), отсутствие такого приглашения — «безчестьем», что часто влекло за собой обиды и иностранных дипломатов в России, и русских — за границей. Последние неизменно требовали, чтобы при чужеземных дворах соблюдались нормы, принятые при дворе московском, хотя в Турции, например, по установившемуся обычаю султан не присутствовал на подобных угощениях, а в Западной Европе к столу монарха приглашали только дипломатов высокого ранга, да и то не всегда. При дворе Габсбургов царским представителям неоднократно заявляли, будто «у римских цесарей изначала того в обычае не ведетца, что послов звати ести». Обычай пышных дипломатических обедов с непременным участием государя выработался прежде всего в отношениях с Великим княжеством Литовским — церемониал виленского двора во многом был схож с московским. Поэтому именно литовские дипломаты особенно болезненно воспринимали те редкие случаи, когда их не приглашали к царскому столу. В 1584 году гонец Л. Сапега «в хоромех заперся» и отказался даже выйти к приставам «за то, што государь ево не звал ести»[194].
При Иване III, Василии III и Иване Грозном к столу приглашали даже простых гонцов, не говоря уж о дипломатах высших рангов. Если по каким-либо причинам обед не устраивался, это обязательно объяснялось. В годы малолетства Ивана Грозного, вступившего на престол в Трехлетием возрасте, посольских угощений не было, поскольку сам государь присутствовать на них еще не мог (русским послам за границей строжайше запрещалось быть у стола, если сам монарх не принимал участия в обеде). Поэтому, в частности, бояре от лица шестилетнего великого князя в 1536 году говорили литовским послам: «Есме еще леты несовершенны, за столом нам сидети истомно»[195]. А, например, летом 1560 года посольских обедов в Кремле не бывало по другой причине: «в те поры был на Москве пожар великой».
До середины XVI в. прибывшего дипломата после первой аудиенции, как правило, приглашали к столу, но число повторных приглашений на последующих аудиенциях могло быть большим или меньшим в зависимости от политической ситуации, успеха или неуспеха переговоров и т. д. Относительно литовского гонца, прибывшего в Москву в 1576 году, посольский подьячий, который сделал запись о его аудиенции у Ивана Грозного, замечает: «А столу быть у государя по грамоте смотря на отпуске»[196]. То есть гонец после прощальной аудиенции будет приглашен на обед лишь в том случае, если царь благожелательно отнесется к содержанию привезенной им королевской грамоты.
Но уже при Федоре Ивановиче приглашения к царскому столу становятся все более редкими. Взамен дипломатам низшего ранга посылались на подворье блюда с дворцовой кухни. Это было связано не только с тем, что богомольный Федор Иванович тщательно соблюдал все постные дни, или с длительным трауром по дочери, царевне Федосье. Быт русских государей все отчетливее начинает делиться на официальный и частный, домашний; трапеза принадлежит к последнему. Позднее, при первых Романовых, эта тенденция укрепилась, и А. Олеарий, посетивший Москву в 1634 году, писал, что если раньше иностранные послы обедали у царя, то теперь большей частью угощение присылается им на подворье[197].
Представления о том, что государь как хозяин лично должен угощать посла-гостя в своем доме-дворце, постепенно уходили в прошлое. Послы по-прежнему получали угощение от имени царя, но сам он при этой церемонии мог и не присутствовать; совместная трапеза, устанавливавшая непосредственную, ритуальную связь между монархом и послами, уже не считалась необходимым условием успеха дипломатического контакта. В XVII в. на подворье к гонцам блюда иногда посылались даже не с царской кухни, а «с яму» (из трактира), хотя и от имени царя, как в былые времена. На смену патриархальным декларациям близости, посольским обидам и государевым на послов «опалам», выражавшимся в том, что их не приглашали к царскому столу, приходит деловая отчужденность, лишь маскируемая видимостью старинных обычаев.
Но к середине XVI в. столовый церемониал московского двора достиг своего расцвета. В конце аудиенции государь сам приглашал послов на обед («звал хлеба ести»), после чего послы, покинув тронный зал, «дожидались стола» в одном из дворцовых помещений, обычно — в так называемой Набережной горнице. В это время царь и придворные переодевались. Шитые золотом одежды думных бояр и дворян сменялись меховыми шубами, а стольники и чашники, которые на аудиенции не присутствовали, являлись в столовую палату «в золотном платье и в чепях золотых». Сам царь вместо «саженой» шубы надевал более легкую, а иногда выходил и в одном кафтане с накинутым поверх него «распашным» платьем из шелка. При переходе из приемной палаты в столовую царь заменял и головной убор. Р. Ченслер заметил, что перед обедом Иван Грозный надел другую «корону», а у стола «менял короны еще два раза». Последнее, вероятно, делалось с целью продемонстрировать разнообразную роскошь царского наряда. На обеде, данном в честь имперского посольства в 1576 году, «корона» царя лежала возле него на лавке, а вместо нее Грозный попеременно надевал две меховые шапки, увенчанные большими рубинами. «Камни сии, когда начало смеркаться, — восхищенно пишет И. Кобенцель, — засияли подобно двум свечам горящим»[198].
Послов вводили в столовую палату, когда царь и придворные уже сидели на местах. Начало такому порядку было положено, по-видимому, после принятия Грозным царского титула: прежде государь мог войти в обеденный зал и одновременно с послами. Но в 1549 году на обеде в честь литовского посольства «царь и великий князь сел за столом и изсадил в болшом столе бояр и дворян, и на околничем изсадил дворян, и послал послов звати ко столу»[199].
Государь сидел за отдельным столом. «По русским обычаям никто, кроме царских сыновей, не может сидеть за столом государя»[200], — писал в начале XVII в. француз Маржерет. Однако эта норма установилась не сразу. Василий III сидел за одним столом не только с братьями, но и с боярами, которые, правда, находились от него на расстоянии вытянутой руки. Но Иван Грозный и его преемники неизменно восседали за отдельным столом, который на ступень возвышался над остальными. К царскому столу допускались лишь коронованные особы (например, в 1602 г. — принц Голштинский).
Лжедмитрий I решительно отказался сесть за одним столом с послами Сигизмунда III. Послы говорили, будто тем самым будет оказана «честь» королю, но самозванец не без остроумия возразил, что он короля на обед не звал и, следовательно, почтить его не может. Лжедмитрий I устраивал танцы в кремлевских палатах и не ходил, как того требовал обычай, в баню с молодой женой, но при всем том он оказался чрезвычайно неуступчив в вопросах придворного церемониала — послы за один с ним стол допущены так и не были: в сложившихся условиях отступление от принятых норм в какой-то степени означало бы признание зависимости от Речи Посполитой.
Столовый церемониал мог выражать определенные политические идеи. В 1581 году на обеде в честь А. Поссевино произошел небывалый случай: Грозный сел за один стол с несколькими боярами. Возможно, этим царь пытался продемонстрировать монолитность высшего русского общества в минуту опасности — Ливонская война завершалась неудачно для России. Подобная демонстрация была связана, как можно предположить, с тем, что в это время в Польско-Литовском государстве не без основания поговаривали о разброде и «шатости» в Москве.
Расположение столов, за которыми сидели обедающие, напоминало положение лавок в приемной палате, но здесь точкой отсчета был не трон, а царский стол. Справа от него находился наиболее почетный «болший» стол. Договариваясь о встрече на границе Ивана Грозного и Сигизмунда II Августа, бояре выдвигали следующее условие: при визите короля в царский шатер русские будут сидеть «в болшом столе», а польские и литовские «паны радные» — «в кривом». Последний ставился слева от царя и имел форму «глаголя». Та его часть, что находилась против царского стола, носила название «околничего места» и считалась наименее почетной. Русский гонец Ф. Вокшеринов в 1554 году сообщал, что дворяне его свиты на обеде в Вильно сидели «против короля, стол поставлен у другие стены, кабы по нашему околничее». Иногда, если на торжественных обедах в Москве гостей было особенно много, к «кривому» столу придвигалась «приставка».
Важен был не только тот или иной стол, но и его стороны. Более «честным» было размещение «в лавке», то есть у стены, лицом к залу. «В лавке» обычно сидели послы, а их приставы рассаживались «в скамье» — лицом к стене. На предполагавшемся съезде монархов, переговоры о котором вело литовское посольство, членам Литовской рады предназначалось место «в лавке», а Польской — «в скамье».
Обедавшие рассаживались за столами согласно местническим принципам под наблюдением разрядных дьяков, хотя, разумеется, дело не обходилось без «спорований». Послы сидели не все вместе, а по отдельности, в окружении тех лиц, которые по своему официальному статусу были равны тому или иному члену посольства: иначе были бы «обесчещены» либо сами послы, либо их русские сотрапезники.
В соответствии с размещением за столами обедавшие подходили к царской «чаше» и получали от государя «подачи» вина и еды. Эти виды «чести» как бы дополняли и уравновешивали друг друга: тот из двух равных лиц, кто занимал место ниже, в качестве компенсации получал «подачу» в первую очередь и наоборот. Теми же правилами регулировалось поддержание «чести» русских дипломатов при иностранных дворах. Члены посольства должны были «итти к руце и за стол сести, и к чаше итти, переменяясь: пойдет которой наперед к королю к руце, и из тех двух которой сядет выше, а третьему наперед к чаше итти». На обедах в Москве «подача» главе посольства следовала обычно после бояр, «меншим» послам — после окольничих, посланникам — после «болших дворян», гонцам — с «детьми боярскими».
«Подача» — отправление обедавшему еды и питья от имени царя. Это наглядно демонстрировало определенную степень близости к государю и тем самым определенное место в придворной иерархии. Н. Варкоч писал, что у русских «подача» из рук великого князя считалась высочайшей милостью[201]. «Подача» была торжественным актом — название блюда объявлялось вслух, и все присутствовавшие должны были при этом встать. Самым почетным было получение «останков» (пригубленных царем кубков и отведанных блюд), в этом случае через еду и питье как бы происходило непосредственное прикосновение к государю.
Перед началом обеда наиболее знатным гостям царь рассылал хлеб, что символизировало гостеприимство. Характерна сама формула приглашения послов к столу: их звали «хлеба ести». «А первое за столом подал царь и великий князь бояром корки»[202], — говорится в посольской книге. На частных пирах в Москве то же самое делал хозяин дома. В том случае, когда угощение отправлялось послам на подворье, приставам предписывалось «наперед подати от государя хлебец». Этот хлебец торжественно несли по улицам впереди процессии с царским угощением. Хлеб был первой по времени и главной «подачей», но отнюдь не весь он рассылался обедавшим от царского имени, а лишь какие-то особые хлебцы ритуальной круглой формы.
Соль посылалась далеко не всем. Герберштейн писал, что получить от государя солонку — это самая великая милость, ибо солью он выказывает не просто расположение, но любовь. Может быть, именно поэтому, как свидетельствует Р. Барберини, соль не стояла ни на одном столе, кроме царского. Заметим, кстати, что соль играла немалую роль и в западноевропейском столовом церемониале. В Англии, например, в XVI в. поставленная на столе солонка была своеобразным ориентиром: наиболее знатные лица рассаживались «выше соли», прочие — «ниже соли».
Важнейшее значение на обедах в Кремле имело и лебединое мясо. Вначале стольники вносили в столовую палату целиком изжаренных лебедей на больших блюдах, с которыми торжественно обходили ряды обедавших, затем уносили и через некоторое время подавали к столу уже разрезанными на куски; царь рассылал их присутствующим. Этот сложный церемониал, равно как и то, что лебеди подавались сразу же после хлеба и вина, раньше других мясных блюд, показывает ритуальное значение лебединого мяса и на посольских угощениях, и на московских официальных обедах вообще. Хотя трудно с определенностью сказать, какое именно значение. На Руси лебедь всегда считался птицей особой, приносящей счастье. Не зря в 1577 году во время победоносного похода русских войск в Ливонию Иван Грозный, угощая в своем шатре пленного литовского воеводу Александра Полубенского, говорил ему о том, что встретил в Ливонии лебедей[203]. Вероятно, царь воспринял это как счастливое предзнаменование грядущих военных успехов. В противном случае нелегко объяснить, почему Полубенский обратил внимание на слова царя и позднее упомянул о такой несущественной, казалось бы, подробности в своем весьма кратком донесении королю.
И еще один вид царской «подачи» неизменно интересовал иностранцев. Одни писали, что в конце обеда царь лично раздавал подходившим к нему придворным соленые сливы, которые подаются к жареному мясу. «Как у нас лимоны», — добавляет Д. фон Бухау. Другие сообщают о сушеных сливах (черносливе); третьи — о конфетах. Во всяком случае, речь идет о каких-то мелких съедобных предметах. Но в чем смысл этого странного обыкновения?
К концу XVI в. столовый церемониал московского двора окончательно формализовался. В отличие от норм, принятых на частных обедах, где число обедавших было не столь велико, царь лишь изредка передавал еду и питье из рук в руки, да и то самым знатным гостям. Гораздо чаще от его лица это делали стольники и чашники, специально для того главным образом и стоявшие подле царского стола. При царе их находилось обычно 8—10 человек, при царевиче — 4. Будучи в этот момент своего рода устами и руками государя, они вначале отпивали из чаши, кубка или ковша, а затем передавали тому, кого «жаловал» царь. А заключительная раздача слив или конфет, о чем источники упоминают с третьей четверти XVI в., была как раз личной, выражала не только церемониальную, но и реальную человеческую близость. Борис Годунов после обеда раздавал конфеты десяткам людей, а когда он уставал, его сменял царевич Федор. Заключительная «подача» выражала собой ту непосредственную связь между государем и подданными, которую прежде знаменовали собой все разновидности «государева жалованья» за столом. Не случайно, как подметил датчанин А. Гюльденстиерне, Годунов раздавал конфеты лишь тем, кому он во время обеда пожаловал блюда.
Посольские обеды в Москве продолжались по пять-шесть часов. Начинаясь днем, они заканчивались при свечах, иногда затягивались до глубокой ночи, и приставы провожали послов на подворье с факелами или фонарями. В течение всего этого времени нельзя было уходить из-за стола. Поведение турецкого посла в 1514 году, который раньше времени покинул столовую палату, посольская книга считает необходимым объяснить: «Стола не досидел того деля, что у него ноги были больны»[204].
Необыкновенная длительность обедов была вызвана непрерывным потоком церемоний — «подач», здравиц, «подчиваний» и пр. Барберини писал: «Время от времени царь пил за здоровье кого-либо. Тот вставал. За ним и все прочие. Поклонившись, опять садились. И это происходило так часто, что от движений у меня… час от часу все еще усиливался аппетит» (итальянский купец и дипломат в своих крайне тенденциозных записках даже собственный аппетит ухитрился поставить в вину московским «варварам»)[205]. Но присутствовавшим на обеде и в самом деле постоянно приходилось вставать из-за стола. Я. Ульфельдт вынужден был подняться с места 65 раз. Поссевино за время обеда насчитал 60 здравиц. Герберштейн, дабы всякий раз не вставать, со свойственной ему ловкостью делал вид, будто увлечен беседой и не замечает происходящего вокруг. Однако все эти церемонии, их последовательность и сопутствовавшие им словесные формулы имели чрезвычайно важное значение: с их помощью практически для каждого из участников обеда определялось или подтверждалось место, занимаемое им не только в местнической иерархии, но и в реальной общественной жизни за пределами столовой палаты, что совместная трапеза в присутствии государя закрепляла и освящала. Случайностей здесь не было, ход обеденных церемоний контролировал сам царь. Иван Грозный, обладавший отличной памятью, помнил имена и звания всех сидевших за столами (а их могло быть 200 человек и больше) и называл их вслух, чем поражал и восхищал иностранцев.
При Иване III послы обедали порой на дворах у «ближних» бояр, но уже при Василии III посольское угощение становится прерогативой государя. Даже всесильный фаворит Годунов дипломатических обедов не устраивал, хотя и принимал у себя на дворе послов, прибывших к Федору Ивановичу. И поведение государя за столом приобретает все менее свободный характер. Иван III еще позволял себе шутить с гостями, но его внук вел себя гораздо сдержаннее, лишь произносил здравицы и изредка, что было особой милостью, «подчивал» обедавших. Так, в 1566 году царь литовских послов «жаловал, им говорил, чтоб ели и пили». Еще реже он разговаривал с послами. Вообще Грозный, ужесточая придворный церемониал, возводя в закон то, что при его предшественниках было обычаем, одновременно сам же и тяготился этими нормами, чересчур подчас тесными для его неукротимой натуры. В 1574 году, испытывая, видимо, вполне понятное злорадство при известии о бегстве во Францию Генриха Анжуйского, чья кандидатура на польский престол годом раньше была предпочтена кандидатуре самого Грозного, царь об этом живо интересовавшем его событии беседовал на обеде с литовскими послами[206].
На посольских обедах столовую палату украшали поставцы (разновидность шкафа, буфета) с золотой и серебряной посудой. По словам И. Кобенцеля, ее с трудом могли бы вместить 30 венских повозок. Обилие драгоценной посуды произвело впечатление даже на Р. Ченслера, который в целом довольно презрительно отнесся к попыткам поразить его богатством царя. Вся посуда была, по-видимому, сгруппирована в несколько наборов, и наборы эти постоянно содержались в том или ином поставце. В свою очередь, поставцы были приписаны к определенному помещению. Например, при угощении послов в «Середней палате» Кремлевского дворца часто выставлялся поставец под названием «Орлонос». Кроме него в посольских книгах XVI в. упоминаются еще шесть поставцов: «Соловец», «Колодезь», «Судно», «Писарь», «Христофор» и «Божница» (последний находился в Александровой слободе и скорее всего назывался так не случайно — разгульные пиры в столице опричнины были своего рода «службой», в которой чаши и кубки заменяли собой иконостас). Свои названия поставцы могли получить от изображений на них или от наиболее примечательных предметов их набора. Существовал также особый «Кормовой» поставец, содержавший посуду для угощения послов на подворье.
Количество и качество посуды зависело от политической обстановки и отношения к данному посольству. В 1549 году на угощении литовских послов, отказавшихся признать царский титул Грозного, использовался поставец «Орлонос», содержавший «суды средние» (посуду среднего качества). Но когда в 1557 году шведское посольство в Москве подписало договор о мире, на обеде «наряд был платью и судом болшой». В особо торжественных случаях выставлялся «болшой» поставец, то есть какой-нибудь один с дополнительной посудой из всех остальных. На обеде в честь литовских послов в 1586 году «поставец был болшой — Христофор и из всех поставцов выбор». Персидскому посольству в 1598 году «поставец был болшой — Соловец и прибавочные суды со всех поставцов», причем сообщается, что посуда была выставлена «потому жь, как при прежних послех кизилбаских»[207]. Вероятно, существовали наборы, по традиции использовавшиеся при угощении дипломатов той или иной страны, и в зависимости от оказываемой им «чести» менялся ассортимент посуды. Литовскому посольству в 1576 году, с прибытием которого у Ивана Грозного вновь появилась надежда занять престол Великого княжества Литовского, «поставец был выбран изо всех поставцов, перед прежним с прибавкою»[208].
Порой в столовую палату собирали почти всю имевшуюся во дворце драгоценную посуду. На угощении А. Дона в 1597 году «поставцы были в полате у столба все» — находились они вокруг опорной колонны Грановитой палаты, в центре зала. Кроме того, золотая и серебряная посуда стояла у дверей и даже в сенях, где разместили бочонки, ведра и большие ковши. Различные раритеты ставились и на специальных столах — например, немецкие часы «на слонех». Подобные диковинки нарочно ставили так, чтобы послы могли их разглядеть: «против посольского стола поставлены были суды — инроги и барсы, и лвы, и олени»[209]. О кубках или кувшинах, сделанных в виде единорога, часто упоминают в своих записках и иностранные дипломаты. Возможно, все это располагалось не беспорядочно, а подбирались определенные композиции из драгоценной посуды. Например, среди кубков-животных и кубков-птиц находились и сосуды, изготовленные в виде охотников.
Но все эти сокровища не предназначались для использования во время обеда. Драгоценная посуда, как отмечал еще русский историк и археолог И. Е. Забелин, «составляла после икон едва ли не первую статью комнатного убранства, заменяя для того времени произведения изящных искусств»[210]. Собственно на обеденных столах посуды было немного: большие блюда с мясом или рыбой и чаши для меда (виноградное вино в середине XVI в. было еще редкостью, и даже те послы, которых принимали в Москве с немалыми почестями, могли получить в течение обеда лишь один кубок вина, чаще всего мальвазии). Тарелок не было. Их отсутствие Д. фон Бухау, знавший русский язык и читавший, как можно предположить, летописи, простодушно объяснял традицией, идущей от Владимира Мономаха: тот запрещал брать с собой в походы «какую-либо кухонную посуду кроме одних вертелов»[211].
Фон Бухау писал о Грозном, что он «грубых нравов», но вместе с тем внешность и манеры царя произвели на имперского дипломата сильное впечатление. «Величие его наружности и движений, — замечает фон Бухау, — таково, что если его одеть, как крестьянина, и поставить в толпу ста крестьян, то и тут его тотчас можно признать за человека высокого происхождения»[212].
Важным моментом столового церемониала было отправление еды и питья послам на подворье. Если угощение заменяло собой обед в царском дворце, то оно посылалось «столом полным», который был как бы единой «подачей» от государя. В этих случаях количество провизии и напитков бывало огромным. Порой до 400 человек торжественно несли по московским улицам блюда и бочки, и тысячи москвичей собирались полюбоваться их пышным шествием. В 1602 году на подворье к имперским послам С. Какашу и К. Тектандеру прибыло около 200 человек, и доставили они исключительно рыбные блюда — день был постный (дело происходило во время небывалого неурожая первых лет XVII в., и можно себе представить, с какими чувствами взирали на эту процессию голодные москвичи).
Но само «жалованье столом полным» входит в обыкновение лишь к концу XVI в., когда все более редкими становятся приглашения послов к царскому столу. Как и во дворце, посуда употреблялась только золотая и серебряная — ее приносили на подворье из дворцовых кладовых. Перед началом обеда старший стольник от имени государя подавал послам хлеб, в определенном порядке следовали здравицы и царские «подачи», с той лишь разницей, что сам государь на обеде не присутствовал.
Другую роль играло отправление на подворье блюд непосредственно от стола во дворце. «А что послом и дворяном в столе было государево жалованье подачи, — свидетельствует посольская книга, — и те все ества посылаиы к послом на подворье»[213]. В этом случае отправлялись те блюда, которые были пожалованы царем во время обеда. Съесть их все послы, разумеется, не могли, а оставить на столе значило нанести оскорбление государю. Так же поступали и русские участники официальных обедов во дворце, что иные из иностранных дипломатов, не разбираясь в чуждых им обычаях, принимали за проявление обычной скупости.
Но «жалованье» послам меда или вина после торжественного обеда было самостоятельным видом «чести». «Почестливость чинится за столом и после стола», — говорили послам русские приставы. В обязанности последних входило отвозить на подворье послам мед и вино от государя. Иногда таких поездок бывало и несколько — в тех случаях, когда послы по каким-либо причинам рано покидали столовую палату. Но посол вовсе мог быть лишен этой «почестливости», если вел себя в Москве неподобающим образом или вызвал недовольство самим характером своей миссии. В 1562 году Иван Грозный не велел приставу после обеда ехать с медом к литовскому посланнику Б. Корсаку, ибо «король прислал грамоту недобру»[214].
Забота о международном престиже Русского государства выражалась, в частности, и в том, что упорядоченный церемониал дипломатических обедов («стол») все сильнее начал отличаться от обычаев, принятых на неофициальных дворцовых трапезах — пирах. Впрочем, «стол» мог переходить в «пир». В 1558 году бывший казанский хан Шах-Али «у государя ел, а стол был в Столовой избе, а после стола царь Шиг-Алей у государя пировал долго вечера». В 1564 году после обеда в честь крымских послов, что уже в середине XVI в. было большой редкостью, «царь и великий князь пировал»[215]. Из иностранцев на пирах допускалось присутствие лишь татарских дипломатов, которых в Москве если и угощали, то в более свободной обстановке, с меньшей пышностью. Для них, например, никогда не выставлялись поставцы с драгоценной посудой.
Начиная с середины XVI в. «стол» и «пир» в посольских книгах фиксируются раздельно, следовательно, разница между ними ясно сознавалась современниками. «Стол» отличался чинностью и пышной церемонностью. На пирах царь и его сотрапезники, само собой, вели себя гораздо проще. В пиршественном зале присутствовали музыканты, певцы, даже скоморохи, появление которых на дипломатическом обеде было невозможно. Порой пировавшие надевали маски («машкары»).
Строгий, до мелочей продуманный «чин» посольских угощений нес определенную функциональную нагрузку, которая становилась все значительнее и в итоге резко отделила их от карнавальной обстановки царских пиров.
Церемониальные нормы московских официальных обедов во многом опирались на традиции национальные. Однако обряды, взятые из народной жизни, но проникшие в придворный быт, несравненно более подвижный и гибкий, нежели стихия, их породившая, существенно видоизменились, приобрели новые черты; старинные нормы были приспособлены для выражения политических идей. Эти обряды, став частью государственного этикета, подверглись постепенной формализации, утратили свое ритуальное значение, как это всегда бывает, когда обычай превращается в этикет.
А. С. Пушкин писал: «Неспешно предки наши ели…». Эта торжественная неспешность, призванная выразить великое в малом и бывшая характерной чертой всех русских посольских обычаев, особенно ярко проявилась именно в столовом церемониале московского двора.