Начальник Управления охраны общественного порядка от души посмеялся над злоключениями «тунеядки» Галкиной.
— Что ж, об одном поселении вы теперь, пожалуй, имеете представление. А мы тут сделали некоторые цифровые обобщения. И знаете, что они показали? Тунеядцы в большинстве своем молоды и, следовательно, вполне трудоспособны, большинство из них — пьяницы. Но цифры цифрами, — говорит генерал, однако «для полноты картины» советует мне съездить еще в одно поселение, на этот раз к тунеядцам мужского пола.
Я охотно соглашаюсь: почему бы не проследить за какой-нибудь искалеченной судьбой с самого начала? С того момента, когда дело тунеядца поступило в суд?..
Секретарь суда удивленно вскинула брови.
— Вы хотите слушать дело Тенькина? Но ведь это самое обычное, ничем не примечательное дело. Заурядный случай.
— Спасибо, — благодарю я. — Так вы говорите, оно слушается во вторник?
Секретарша недоуменно пожимает плечами, но я-то знаю, что мне нужно именно такое, самое обычное, ничем не примечательное дело, совсем заурядный случай.
В назначенный день прихожу в зал заседаний одного из народных судов города. Прихожу как раз вовремя — на скамье подсудимых уже сидит широкоплечий детина в черном свитере. Места за судейским столом еще пустуют.
В зал с шумом влетает пергидрольная блондинка. Осторожно оправляя плиссированную юбку — «не смять бы!» — она втискивается рядом со мной и тотчас начинает сыпать сто слов в минуту.
— Ой, вы только посмотрите, он же совсем молодой! Интересно, кого он убил, кого он ограбил, этот красавчик? — громко, на весь зал тараторит блондинка.
— Себя, — невозмутимо констатирую я.
— Ой, какой кошмар! — Дамочка топорщит намазанные ресницы, но тут же спохватывается. — Нет, вы смеетесь! Неужели вы думаете, я настолько глупа? По-вашему, выходит, что этот обворожительный брюнет залез сначала к себе в карман, а потом на самого же себя наложил руки! Ха-ха! Так я и поверила!..
— Суд идет! — раздается голос секретаря.
Все встают. Разговоры обрываются на полуслове. Со скамьи подсудимых развязно поднимается парень.
— Почему не работал? Я работал, — неуверенно бубнит он. — За февраль у меня три рабочих дня, за март почти неделя.
— И это вы называете работой?!
Да, время от времени Тенькин действительно устраивался на работу. До первого аванса. А потом… Потом здоровенный балбес день-деньской пьянствовал, сквернословил, скандалил.
— Итак, заработки ваши были случайными. На какие же средства вы, Тенькин, имели возможность вести такой образ жизни? — в упор спрашивает судья.
Верзила сутулится. Голова с подстриженной по-модному челкой опускается так низко, что не видно больше ни одутловатого лица, ни безвольных губ.
Тенькин стоит, не подымая глаз. Ведь иначе его взгляд встретится с глазами двух женщин, сидящих в первом ряду. Они смотрят на него в упор, не отрываясь, эти две женщины — мать и бабушка. У матери вздутые вены на натруженных руках, у бабушки от старости трясется голова. Жалованье уборщицы, старушечью пенсию — все пропивал «любящий» сынок и внучек.
Решением суда «Николай Тенькин, 1942 года рождения, ранее не судимый, нигде не работающий, ведущий паразитический образ жизни, высылается из Одессы и направляется на поселение сроком на три года с обязательным привлечением к труду».
Зал постепенно пустеет. Решение суда о Тенькине встречено присутствующими одобрительно. «Давно пора не давать спуску лодырям». Недовольна только «химическая» блондинка.
— Подумаешь, удивили! Мальчик не хочет работать! Так за это его уже надо выслать, чтоб он моря не видел?! Что касается меня лично, так я тоже предпочитаю не греметь табелем, — и, пренебрежительно передернув плечами, она уходит.
Рука об руку, поддерживая друг друга, направляются к выходу мать и бабушка Тенькина. Старушка украдкой утирает слезы.
Я решаю выждать неделю-другую, а потом отправиться вслед за Тенькиным и посмотреть, как будет происходить его «лечение» трудом.
Мне повезло — Василий Владимирович Бойченко из Управления охраны общественного порядка, «главный капитан над всеми тунеядцами», как раз собрался в совхоз «Степное» навестить двадцать девять своих подопечных.
— Значит, увидим двадцать девять Обломовых, — усмехаюсь я.
— Не только Обломовых. Там и Ноздревых хватает, и Остапы Бендеры тоже водятся, — уточняет капитан.
Капитан раскрывает папку, в которой собраны «дела» всех двадцати девяти, все биографии, все справки из вытрезвителей, все протоколы о нарушениях, все акты о скандалах и драках. Здесь же заполненная на каждого «Тенькина» анкета, где, помимо обычных параграфов, имеется еще специальная графа: «особые приметы». Тут же подклеены и фото. Само собой разумеется, что все они выглядят по-разному: у одного из них короткая шея, у другого, наоборот, длинная с кадыком. Один отек от пьянства, другой по этой же причине высох. Однако есть у всех двадцати девяти одна общая особая примета — все они тунеядцы, бездельники, дармоеды, живущие за счет чужого труда.
В папке есть, конечно, и анкета Николая Тенькина. Но ведь ни одна анкета не расскажет о том, как и почему человек становится тунеядцем. А именно это мне хотелось знать, прежде чем я отправлюсь на поселение вслед за своим «героем».
И поэтому я решила еще до поездки побывать в доме на Дегтярной улице, где до ареста жил Николай.
Вот и квартира номер десять. Две маленькие, очень чистые комнатки, обстановка скудная.
— Все у нас было, — горестно вспоминает мать Николая. — Коля ведь у меня сантехник. Хорошо зарабатывал. Да толку-то что? Магнитофон купил? Купил. Пропил. Приемник купил? Купил. Пропил. Костюмы хорошие справил? Справил. А где они? — Женщина тихонько сморкается в уголок фартука, чтоб не видно было ее слез.
— Но как все это началось? — спрашиваю я, когда она успокаивается.
Мать беспомощно разводит руками.
— Улица, улица испортила. Компания такая попалась, затянула…
Компания. Улица. Я понимаю, что вкладывала в это понятие мать Николая. Улица — это азартные игры на деньги, улица — это папироса в зубах малолетнего пацана, улица — это обслюнявленное, переходящее изо рта в рот горлышко бутылки, изощренная ругань, пьяная драка в подворотне. Такой улицей обычно верховодят всякие темные людишки, стремящиеся подчинить себе безусых молокососов. Сначала они делают их своими собутыльниками, потом соучастниками нечистоплотных делишек.
Но ведь на этой же самой Дегтярной, более того, в этом же самом доме выросли стоящими парнями многие Николаевы сверстники. Почему же Николай променял завод на пивную? Почему отбился, как говорится, от рук?
Не в том ли причина, что рос парнишка без отца, что не могла уследить за ним вечно занятая работой мать? Что не под силу было слабохарактерной, души не чаявшей в единственном внуке бабушке совладать со своенравным подростком? И вот безнадзорный и, в сущности, предоставленный самому себе Николай становится «уличным».
С тяжелым сердцем вышла я от Тенькиных. А проходя по двору, увидела, как какие-то великовозрастные парни с гиканьем и улюлюканьем гоняли голубей. Возле забора на опрокинутом ящике шло жаркое картежное сраженье, и каждый взмах захватанной карты сопровождался отборной руганью.
…Я вспоминаю об этом по дороге в совхоз, где живет рабочий народ, где, как сказал мне капитан, «создана атмосфера общественной нетерпимости к тунеядцам», где их учат жить в труде. Чтобы не уподобились они тунеядам — насекомым, или паразитам-растениям, что существуют за счет других. А чтобы стали они людьми.
— Прежде всего зайдем к коменданту, — говорит капитан, когда мы, наконец, добираемся до цели нашего путешествия — села Отрадного.
Лейтенанта Ливанского мы находим без труда — он живет в общежитии вместе с совхозными рабочими и переселенцами.
— Как дела? — осведомляется у него Бойченко. — Что, неукротимый Пшеничный все еще воюет?
— В камере предварительного заключения воюет, — лейтенант мрачнеет. — Оформили по 206-й. За хулиганство.
— Ну, а Жирков?
— День работает, два гуляет.
— А Севастьянкин как?
— В порядке. В общем все на уровне. Вот только новенький…
— Давай-ка пройдем по комнатам, посмотрим, — и Бойченко направляется к двери.
Первым, кого я увидела в общежитии, был мой «старый знакомый» Тенькин.
— Новенький, — комендант кивнул в его сторону. — День-деньской матрац продавливает.
Тенькин, словно речь идет вовсе не о нем, невозмутимо курит и следит за колечками дыма.
— Как можете вы спокойно смотреть на такое? — вскидываюсь я, когда мы выходим в коридор.
— Нагляделся. — Лейтенант достает из портсигара сигарету. — Что здесь два года назад творилось, когда привезли первых поселенцев! Залегли все по койкам, и конец. Дела, говорят, не голуби, не разлетятся.
— А теперь-то они работают? — допытываюсь я.
— Теперь? Да вы, товарищ корреспондент, лучше свежим глазом сами посмотрите.
И «товарищ корреспондент» стала все смотреть «свежим глазом». Увидела книги на тумбочках, музыкальные инструменты. И не без удовольствия отметила: в комнатах ни души.
И еще одна любопытная деталь так и просится в мой блокнот: заведующая совхозным магазином полушутя, полусерьезно жаловалась: не выполняется-де план товарооборота из-за того, что мал здесь спрос на… вино-водочные изделия.
Вечером, когда в общежитии стал собираться народ, мое внимание привлек худощавый мужчина. Он занимался рисованием. По красному полотнищу он старательно выводил: «Повысим производительность труда».
— Наглядная агитация, — поясняет комендант, и неизвестно, что он имеет в виду: самый плакат или то, что поселенец во внеурочное время по собственному почину занимается нужным для совхоза делом.
— Куровский, наш художник, — не без гордости рекомендует худощавого лейтенант. — Что новенького задумал нарисовать, Григорий Александрович?
Куровский тщательно вытирает запачканные красками руки, после чего лезет в деревянный сундучок и выкладывает пачку литографий. Бережно перебрав пачку, он кладет для всеобщего обозрения довольно потрепанный лист.
— Вот поглядите — «Последний день Помпеи». Правда, здорово? Я, откровенно говоря, большие надежды на эту самую Помпею возлагаю.
Наши недоуменные лица подогревают пыл рассказчика.
— Все очень даже просто, — невозмутимо продолжает наш собеседник. — Расчерчиваю я всю Помпею на квадраты и тютелька в тютельку срисовываю. Картина богатейшая. Так что эффект огромный, сами понимаете. А кроме того — прощай Отрадное. Как в песне поется: «Последний нынешний денечек гуляю с вами я, друзья».
— Это еще почему? — опасаясь подвоха, настораживается лейтенант. — Бежать, что ли, собрался?
— Зачем бежать? Все на законном основании. Да меня за такую Помпею, если хотите знать, вы же сами первый, товарищ лейтенант, досрочно освободите. «Иди, — скажете, — Куровский, иди, милый человек, на все четыре стороны, раз ты для нашего клуба такую замечательную вещь написать постарался. Недаром ты потрудился. Теперь с открытой душой возвращайся к своей жене, которая честно барахтается в торговой сети, и к малютке сыну, который в свои семь лет уже печатается во всемирно известном журнале „Мурзилка“. Надеюсь, я правильно передаю ваши мысли, гражданин комендант?»
Гражданин комендант сосредоточенно молчит.
— Я только в одном сомневаюсь, — с жаром продолжает Куровский, — может, мне лучше другую картину нарисовать? Вот эту — «Не ждали». Представляете, нарисовал «Не ждали», и сам нежданно-негаданно досрочно домой заявился, а? Так или иначе, за мной остановки не будет. Мне бы только холстом раздобыться, а то прямо хоть простыню используй.
— Но-но, — сердится Ливанский, — простыня — имущество казенное.
— Знаю, что казенное, — огрызается Куровский, — так ведь и я не для себя, кажется, стараюсь.
Наутро, когда общежитие опустело, в коридоре я снова увидела знакомую долговязую фигуру «художника», как здесь прозвали Куровского. Весь заляпанный белилами, Куровский проворно водил кистью по потолку и время от времени покрикивал на своего напарника, нехотя колупавшего штукатурку.
— А ты пошевеливайся, любезный. Если так дальше бездельничать будешь, я, ей-богу, не посмотрю, что ты мой бывший начальник…
«Любезный» чертыхается, однако принимается яростно отдирать порченые куски.
Лейтенант между тем разъясняет мне, что теперь в подчинении Куровского находится его бывший прораб, у которого тот когда-то работал маляром. Оба вместе они и попали сюда за пьянство, прогулы и халтуру на стороне.
— Ты, похоже, забыл, Петрович, — снова раздается глуховатый голос Куровского, — что нам за неделю все общежитие покрасить надо? А я еще задумал трафарет навести. Так что придется работать. Ясно?
Петрович со злостью бросает кусок штукатурки на пол.
…Я далеко не уверена, что, даже если Куровский скопирует «Помпею», из него получится второй Брюллов. И, конечно, не за картину как таковую ему могут «скостить срок». Важно другое: вкус к труду он наверняка почувствовал.
Мы сидим у Ливанского. Комендант подробно знакомит капитана с происшествиями за последние два месяца. Вдруг из-за стены доносится бренчанье гитары и чей-то простуженный голос с хрипотцой тянет:
Сижу на нарах, как король на именинах.
И пайку серого мечтаю получить…
Бойченко оживляется:
— Вроде бы знакомый тенор.
— Совсем запамятовал вам доложить, товарищ капитан, — спохватывается комендант. — Никак не приберем к рукам того фарцовщика, что у иностранцев чулки-носки скупал. Помните? Жора с гитарой, который месяца два назад прибыл в Отрадное?
Еще бы не помнить! Капитан отлично запомнил этого парня.
Дойнас прибыл в совхоз с гитарой под мышкой и в таких узехоньких брючках, что вылезти из них можно было только с посторонней помощью. На цветастой рубашке взапуски резвились попугаи. Однако предметом наибольшего удивления видавших виды поселенцев стали нацепленные на его не блещущую чистотой шею медные побрякушки.
— Это еще что за штукенции?
— Боже ж мой, какая серость, какое бескультурье! — Жора презрительно сплюнул. — Это же а-му-лет!
— Омлет?! И чего ради ты его на шею-то приспособил, этот омлет? Вера, что ли, такая нынче в моду вошла? — насмешливо переспросил бывший служитель религиозного культа, некто Хоменко.
— Поверьте моему честному слову, папаша, ваше развитие находится на уровне мхов и папоротников. — Жора опять сплюнул. — И да будет вам известно, что, во-первых, не омлет, а а-му-лет. И поверьте, ничего общего с яичницей-глазуньей он не имеет. А во-вторых, папаша, такой амулетик действует почище любого вашего крестика. Вот этот, например, спасает от дурного глаза. А другой бережет от огня. Между прочим, заморская штучка. У нас — увы! — не освоена…
— А омлетиком, чтоб от работы спасал, видать, еще не обзавелся! — иронически протянул Хоменко.
Вопрос потонул во взрыве смеха.
— Ша! — Жора скривил губы. — Дыни, между прочим, созревают, лежа на боку. Неужели вы полагаете, что Жора будет работать?
— Голод не тетка, — заметил один из бывалых поселенцев, — выгонит и на холод.
Вместо ответа Жора схватил гитару и, подмигивая наглым карим глазом, затянул во все горло:
За что же Ваньку-то Морозова?
Ведь он ни в чем не виноват,
Она сама его морочила,
А он…
— А ну-ка, братва, — прервал его ответственный по комнате, — давайте ложиться, тушите свет. Завтра рано вставать.
— Боже ж мой, в десять часов вечера они уже бай-бай! Жора привык в это время только начинать свой день. В это время Жору можно уложить в постель только по приговору народного суда. — И он принялся нехотя стягивать модные, давно не чищенные ботинки. Покряхтев, отлепил клетчатые носки и, вскинув на спинку кровати грязные ноги, облегченно вздохнул.
— Похоже, ты больше работаешь ногами, — иронически заметил Севастьянкин. — И вдруг с возмущением: — Убери свои конечности, дышать нечем.
— Позвольте вас заверить, благородный гидальго в ушанке, если бы вы попробовали один только раз, один только вечер кидать рок, вы бы имели весьма бледный вид. Нет, я не кровожаден, но с удовольствием посмотрел бы, как ваш бездыханный труп увозит карета «Скорой помощи».
Когда все улеглись, в ногах у Жоры примостился бывший пономарь.
— Внемли моему слову, отрок, — страстно зашептал он. — Я сам великий грешник перед богом и людьми — в лености и праздности дни свои проводил. И я говорю тебе: сей семена хлеба насущного…
— А шли бы вы, батюшка, к такой-то матушке. — Жора лениво ругнулся и повернулся спиной к разобиженному Хоменко.
На следующий день Дойнас получил наряд на чистку коровника.
— Комендант, — Дойнас понизил голос до конфиденциального шепота. — чтоб вы знали, тореадора из меня не получится. Меня, к вашему сведению, в детстве боднула корова, и с тех пор я питаю естественную неприязнь к парнокопытным. Что касается молока, то, видите ли, после грудного я сразу же перешел на «старку». Надеюсь, гражданин комендант, я достаточно популярно изложил свое мирное воззрение?
— Уж чего ясней! — Комендант нахмурился. — Но только имей в виду, Дойнас, отлынивать от работы тебе не удастся. Надеюсь, я тоже достаточно популярно изложил нашу установку?
После полудня Жора появился в коровнике. Шла дойка.
— Откровенно говоря, здесь не пахнет «Красной Москвой» и даже «Серебристым ландышем». — Жора брезгливо сморщил нос. — Впрочем, мадемуазель, ваше присутствие способно украсить даже такое место.
Молоденькая доярка густо покраснела, пальцы ее заработали еще быстрее. Тогда, вытащив из кармана смятую салфетку с меткой «Кафе „Европа“» и вытерев вспотевший лоб, Жора, который явился сюда со своей неизменной гитарой, оперся о притолоку и взял несколько аккордов. Коровник огласился звуками его хриплого голоса.
Корова закрутила шеей и так двинула копытом, что едва не опрокинула подойник.
— Шел бы ты отсюда, непутевый, — рассердилась доярка.
Ухмыльнувшись, Жора стряхнул приставшие к брюкам соломинки и расхлябанной походкой направился к выходу.
Около дверей он, демонстративно откашлявшись, снова стал исполнять что-то из своего репертуара.
Жориным «портом» стало Отрадное. Эта «тихая гавань трудяг», как Жора окрестил совхоз, все больше разочаровывала любителя острых приключений.
Вернувшись из коровника, Дойнас рассчитывал найти партнеров и перекинуться в картишки, однако общежитие встретило его открытыми настежь дверями. В комнатах не было ни одной живой души, если не считать кота, по прозвищу «Туник», который блаженно посапывал на Жориной койке. Жора с досады хватил кота вдоль спины гитарой и уселся на согретое Туником место.
— Так все и поешь? — удивились соседи по комнате, когда, возвратившись вечером домой, застали новичка бренчащим на гитаре.
— А почему бы мне, собственно, и не петь, джентльмены? — Не меняя позы, бездельник сплюнул на пол.
На него не обращали внимания. Каждый спешил переодеться, умыться и отправиться в столовую. После работы на свежем воздухе никто не страдал отсутствием аппетита. Впрочем, и провалявшийся весь день лежебока тоже успел изрядно проголодаться.
— Представляю себе, чем кормят в вашем фешенебельном ресторане «От-рад-ное», — протянул иронически Жора, проворно надевая ботинки. — Просто ума не приложу, что мне заказать, котлеты деваляй или ростбиф по-гамбургски?
— Да ты никак в столовую собрался? — спросил его кто-то.
— Вы угадали, сэр. Так и быть, почту своим присутствием вашу убогую таверну. Рискну попробовать бифштекс по-деревенски.
— Не попробуешь, лучше не рискуй. — В глазах соседа по койке сверкнули лукавые искорки. — Поесть тебе не придется.
— Не беспокойтесь, мосье, — Жора ухмыльнулся, — у нас еще имеются рупии.
— Рупии? А кому они нужны, твои рупии? Что, ты их заработал? — вмешался Севастьянкин.
— Вы только послушайте, что мелет этот мистер в телогрейке! Между прочим, в отличие от ваших сапог, которые вы смазываете чем-то необыкновенно вонючим, тугрики не пахнут.
— Э нет, ошибаешься. Еще как пахнут, — и мужчина в телогрейке, засучив рукава, поднес к самому носу Жоры свою пропитанную мазутом руку. — Так что можешь не спешить. У нас здесь такой принцип: кого работать не заставят, того и есть не посадят.
Кассы в нашей столовой не имеется. Кормят за те денежки, что заработал. Прямиком из бухгалтерии их, значит, и начисляют.
Жора заметно сник.
— Что же, по-вашему, выходит, сеньоры? Значит, молодой человек, полный, между прочим, жизненных сил и энергии, должен помирать с голоду?
— Зачем помирать, — успокоили его. — Просто молодой человек, полный этой, как ее, энергии, должен работать…
Комната снова опустела. Все ушли ужинать. Только Жора остался лежать на застеленной койке. Петь уже не хотелось. Туник потерся было о ножку кровати, выпрашивая подачку.
— Ну за что тебя кормить, паразит толстобрюхий? — Жора пнул кота ногой. — Или ты мышей ловишь? Только и умеешь чужую колбасу лопать. Мотай отсюда, пока жив!
На следующее утро Дойнас поднялся задолго до сигнала подъема.
— Решил, стало быть, парень за ум взяться, — улыбнулся сосед по койке.
— Вы не знаете Жору, но вы его еще узнаете, — многозначительно пообещал тот, подтягивая свои «техасские» брючки с «молниями».
Однако ни в коровнике, ни на свиноферме, ни в мастерской Жора так и не появился. Он ввалился в общежитие поздним вечером. Из увесистой авоськи недвусмысленно выглядывали два бутылочных горлышка и кульки со снедью. От самого Дойнаса разило спиртным.
Он плюхнулся на кровать и во всю мощь хмельного голоса загорланил:
Кушай сало, пей вино.
Жисть пропала все равно…
— Вот что, парень, — сурово оборвал его Севастьянкин, — закрывай свою шарманку. У людей завтра рабочий день.
…Шли дни. Каждое утро Дойнасу выписывали наряд. Но Жора, хотя изрядно осунувшийся и пролезавший в свои брючки уже без посторонней помощи, продолжал с независимым видом слоняться по совхозу с неизменной гитарой под мышкой.
— Эх, отрок, — пробирал его пономарь в отставке, — на целый-то год грошей не наберешься. Что делать-то будешь, когда весь прохарчишься?
— Жора, конечно, не миллионер, — усмехался Дойнас, — к сожалению, у него нет счета в лондонском банке. Но у Жоры все же есть золотой фонд. Перманентные чувихи позаботятся о своем Жорике.
И действительно, спустя неделю на имя Дойнаса поступила объемистая посылка. Она пришлась как нельзя более кстати — Жора разменял свой последний рубль.
Жора подошел к висевшему на стене плакату. Вырезал бритвой две буквы. С кривой усмешкой прочитал вслух: «Кто не работает — ест». После чего накрыл тумбочку вафельным полотенцем и вынул из чемоданчика затейливую вилку-трезубец.
— А вилочка-то вроде меченая, — заметил Хоменко, рассмотрев четкую гравировку «Отель „Одесса“».
— Взял для коллекции. Я, видите ли, папаша, страстный коллекционер, — колдуя над посылкой, небрежно пояснил Жора.
— А ты, отрок, видать, не одни вилки собираешь? Полотенчико что, тоже для коллекции? — продолжал интересоваться въедливый служитель культа. — На полотенчике-то вон тоже буковки отпечатаны: «Южная железная дорога».
— Я вижу, папуля, вы опять занялись своей любимой религиозной пропагандой и мечтаете научить меня заповеди «Не укради». Прошу вас, не тратьте понапрасну свое красноречие и не портите мне аппетита.
Жадно жуя маслины и запивая их коньяком, Жора сперва с подъемом запел было свою коронную песенку: «Кушай сало, пей вино…», но потом зачертыхался — кушать-то было нечего: ни хлеба, ни колбасы в посылке не оказалось.
— Не голова, а сплошной перманент, — плевался он, — нет чтобы положить несчастному голодающему пару французских булок и кусок голландского сыра.
— Шел бы ты работать, Дойнас, — не раз уговаривал бездельника комендант. — В твоих же собственных интересах.
— Взялся бы ты, дурья башка, за ум, — от души советовал Жоре «мистер в телогрейке» — бывший алкоголик слесарь Севастьянкин.
— Прозри, отрок, — усовещивал Жору бывший пономарь, который выполнял ныне по две нормы на садовых работах.
Однако Жора, заметно спавший с лица, то и дело подтягивающий брюки, оставался непреклонен: он, Жора, до работы не унизится, не замарает свои руки навозом.
Но, наконец, на безоблачном Жорином небе сгустились тучи. И над его беспечной головой собралась разразиться гроза.
Однажды утром, когда он по обыкновению в полном одиночестве тренькал на гитаре, в комнату вошел комендант.
— Пошли, с тобой директор поговорить хочет.
— О, понимаю, — Жора с готовностью вскочил. — Мне хотят преподать правила хорошего поведения для молодых людей, не так ли? Наконец-то сбылась моя хрупкая мечта, и я удостоюсь чести предстать перед самим Большаком, — Жора церемонно раскланялся.
— Перестань паясничать, Дойнас, — обрезал его комендант. — Лучше причеши свои вихры — ишь, торчат, как у попа.
— Надеюсь, наш разговор будет происходить тет-а-тет, что в буквальном переводе означает «голова к голове»? — осведомился Жора, когда они подошли к двери директорского кабинета.
— Да, директор хотел поговорить с тобой с глазу на глаз, — комендант открыл дверь и снова закрыл ее за Жорой.
По подсчетам коменданта Ливанского, Жора пробыл в кабинете часа полтора, не меньше. О чем они говорили? Может, рассказывал Большак, как в детстве был беспризорником, как три раза бегал из детдома, а потом угодил в колонию и наверняка убежал бы и оттуда, если бы не был там воспитателем Иван Викторович. И вот ему-то и суждено было сыграть решающую роль в жизни оборванного, вшивого и в свои двенадцать лет глубоко разочарованного и обозленного мальчишки.
Впрочем, о чем именно рассказывал тогда Жоре Большак, так и осталось неизвестным. Весьма возможно, что он рассказывал вовсе не о детстве, а о юности. О том, как комсомольцем в составе продотряда отбирал хлеб у кулаков. Может быть, и не об этом, а о том, как воевал на фронте. Или как закладывали в степи этот самый совхоз. И хотя, о чем шел разговор между директором и отпетым тунеядцем Жорой, так никто и не узнал, но только факт остается фактом — вышел Жора из кабинета не своей обычной танцующей походочкой и в голосе его не слышалось никакой бравады, когда он сказал поджидавшему его коменданту:
— Знаете, верблюда раз спросили: «Почему у тебя шея кривая?» А он отвечает: «А что у меня прямое?» Вот так и со мной, комендант…
Весь остаток дня Жора был непривычно задумчив и даже грустен.
Когда товарищи по комнате вернулись с работы, Жора лежал, отвернувшись к стене, всем своим видом показывая, что не имеет никакого желания поддерживать разговор.
На следующее утро он впервые встал вместе со всеми. Комендант обрадовался. «Проняло-таки парня. Хоть на затравку хватит, а там всем, как говорится, миром навалиться можно будет». Однако Дойнас и не собирался брать наряд.
— У меня есть дельце поважнее, — многозначительно сообщил он коменданту и зашагал к конторе.
Выждав, когда в кабинете директора никого не было, Жора вошел. Большак поднял голову. Оживился.
— Ну так что ты, парень, надумал, выкладывай.
— А вот что, Лев Давыдович, — слова застревали в Жорином горле, и язык с трудом ворочался, как будто прилипал к гортани. — Я сегодня, если хотите знать, ночь не спал. Но нет, не думайте, культурная революция во мне не совершилась. Просто лично вы мне симпатичны. И поэтому я хочу предупредить, чтобы вы на меня не надеялись.
Большак не успел ничего ответить — в кабинет вошло сразу пятеро, и у каждого из них было неотложное дело к директору. Воспользовавшись этим, Жора тотчас выскользнул за дверь…
Жора по-прежнему бил баклуши.
…— Что же с ним делать? — советуется с капитаном озабоченный комендант.
Капитан раздумывает.
— Видимо, одними уговорами и разговорами с таким типом не обойдешься, — говорит Бойченко и встает. — Пойдем-ка к нему…
При нашем появлении Жора вскакивает с кровати.
— Жора был и остается галантным кавалером, — и он, паясничая, отвешивает в мою сторону церемонный поклон и развязно капитану: — Привет начальству. А с вами, гражданин комендант, если мне память не изменяет, я уже имел несчастье беседовать на зорьке вопреки моей настоятельной просьбе, которую так красиво выразил один неизвестный мне поэт: «На заре ты меня не буди». Звучит, не правда ли?
Комендант хмурится.
— И так вот каждый раз.
— Скажите, Дойнас, есть ли хоть какая-нибудь работа, которая могла бы вам прийтись по вкусу? — Капитан смотрит на Жору в упор.
— Ей-богу, вы меня смешите, гражданин начальник, — Жора развязно потягивается. — «Смотри в корень», как сказал Козьма Прутков. Так вот, когда я однажды последовал его совету, то обнаружил, что в корне слова «труд» лежит слово «трудно». С тех самых пор, откровенно говоря, я понял, что это не для меня. Я, видите ли, предпочитаю легкую жизнь. Пища — дело другое, пища пусть будет тяжелой. Прошу прощенья, но у меня еще не кончились часы мертвого сна, — и он демонстративно ныряет под одеяло.
— Ну вот что, Дойнас, — голос капитана звучит строго. — Видимо, хорошие советы действуют на тебя, как горох об стену. Ты, наверно, думаешь, что и здесь можно безнаказанно лодыря гонять. Но ты ошибся. Три месяца мы все ждали, пока ты за ум возьмешься. А больше ждать не намерены. В субботу обсудим тебя на общем собрании.
— А что мне может сделать этот ваш парламент? — Жора криво усмехается.
— Увидишь. Во всяком случае, или ты будешь работать, или…
— Или что? — осведомился Жора, но видно было, фасон с него малость слетел.
— А там увидишь, — оборвал его комендант. — И помни, тебя предупредили…
…На следующий день Дойнас исчез. Хватились — ни гитары, ни ее владельца. Исчез в неизвестном направлении, «накинув плащ, с гитарой под полою».
Впрочем, милиции вскоре стало известно это направление.
— А после побега он опять будет жить в Отрадном? — интересуюсь я.
— Нет, — качает головой капитан. — Сначала Дойнаса будут судить за побег. Потом его направят в лагерь. Заметьте, в лагерь, а не на поселение. Придется применить к нему более крутые меры. Ведь Жора не просто тунеядец, он, так сказать, тунеядец-рецидивист. Лагерь с его строгим режимом, работа под охраной часового — это, вероятно, единственный способ воздействия на злостных тунеядцев такого рода….
Однажды, сидя у коменданта, я задала ему вопрос, который давно вертелся у меня на языке:
— А каким этот Жора был раньше?
Комендант вместо ответа подошел к письменному столу и, порывшись в одном из ящиков, достал трепаную тетрадку в клеенчатом переплете.
— Вот это вам, пожалуй, многое объяснит, — сказал он. — Тетрадку «великолепный» Жора, видимо, впопыхах забыл в тумбочке.
Листаю страницу за страницей, с каждой из которых так и торчат ослиные уши трутня и циника. Впрочем, чтобы не быть голословной, я приведу эти небрежно сделанные карандашом записи.
«Январь 1963 года. Всю неделю праздновали новый год. Блеск! С этого завода, конечно, тоже потурили за прогульчик, но я чихать хотел. Когда Ньютона стукнуло по голове яблоком, он открыл закон всемирного тяготения. Сейчас, когда меня „стукнули“ на заводе, мой чердак тоже осенила гениальная идея. А на что она мне вообще сдалась, эта принудиловка?
Февраль. Целый месяц полной свободы личности от труда. Классное житье! Правда, у меня, к сожалению, нет папаши-профессора. Но еще, слава богу, не вымерли бабушка и дядя. И они хотя и числятся инвалидами труда, но вдвоем ухитряются за день поклеить целую уйму конвертов. Я считаю, что тоже вношу в это дело посильную лепту, ибо увеселяю их игрой на гитаре. А вообще скука адская, от зевков скулы сводит. С тоски начал набрасывать в блокнотец кое-какие мыслишки для потомства. Лишь бы убить время до вечера. А уж вечером я свое беру — напиваюсь в дым. На какие пфенниги? А все очень просто — у меня есть закадычные дружки, у этих дружков есть приличные предки. На их фартинги и пьем. Банально, но факт. Между прочим, заманиваем девчонок на пустую Володькину дачу (его маман и папан укатили в отпуск). И начинается детский писк на лужайке.
Март. От нечего делать выписываю для освоения и пуска в оборот некоторые словечки. Как-то: „„Авагис“ — ночная человекообразная обезьяна, водится в лесах Мадагаскара“. Прямо зависть берет. Вот устроилась: висит себе, бродяга, вниз головой и знай лопает апельсины! Не жизнь, а сплошной фестиваль! „Эль“ — род пива. „Сули“ — по-корейски водка.
(Далее следовал ряд нецензурных выражений на разных языках.)
Март — апрель — май — июнь. Все время напиваемся в дугу. Когда не хватает золотых кружочков, оставляем в кабаках пиджаки в залог. Во всех питейных заведениях нашего города их уже целая коллекция. Вопрос стоит остро: где бы раздобыть тугриков?
Июль. Делаю отличный бизнес — в порту знакомлюсь с интуристами и потом скупаю у них барахло. О’кэй! На апельсинчики хватает… Между прочим, ребята прозвали меня „Авагис“. Мне это импонирует.
Август. Ура! Я расту в собственных глазах — моей скромной особой начинает интересоваться милиция.
Сентябрь. Все течет, все меняется: раньше я бегал в школу, потом стоял за станком. Затем валялся на кровати. Сейчас я сижу в камере. В ожидании суда заставляют копать землю. Никакой выдумки! То ли дело в Америке! Я как-то вычитал, что начальник детской тюрьмы в Пенсильвании оказался неплохим педагогусом. Он предложил, чтоб за время пребывания в тюрьме подростки, обвиненные в угоне автомашин, проходили курс автомобильного дела. Тогда в случае, если по отбытии срока они снова сопрут машину, то уж по крайней мере будут уметь с ней профессионально обращаться.
Октябрь. Жестокая судьба всем раздала арбузы и дыни, а на мою долю достался огурец. Меня приговорили к высылке на три года „с обязательным привлечением к труду“. Ха! Давно я так не смеялся — эти наивные люди думают, что Жора будет работать вместо трактора. Как бы не так».
На этом записи обрывались.
Я захлопываю тетрадь. Вот теперь ясно, что представляет собой пресловутый Жора. Разве не свой собственный портрет, сам того не ведая, набросал он на одной из страниц этой тетрадки? Эдакий получеловек-полуобезьяна в заграничной одежонке с чужого плеча. Пьет до звериного образа и изрыгает непристойности.
Труд очеловечил обезьяну. И сейчас единственный способ сделать такого Жору человеком — это научить его трудиться.
…Неделю спустя комендант ходит по общежитию — зачитывает приговор по делу Дойнаса. Растолковывает — вот ввиду того, что Дойнис не выполнял своих трудовых обязанностей на поселении, да к тому же еще совершил побег, к нему применены более крутые меры — он будет в продолжение трех лет находиться в лагере строгого режима.
Надо сказать, что Жоре никто не посочувствовал. Даже мягкосердечный служитель религиозного культа санкционировал приговор библейским изречением: «Наказуемы мы за грехи свои».
Комендант как бы между прочим показывает мне подшитый в папку документ. Я равнодушно пробегаю глазами первую строчку. Однако дальше начинаю читать уже с явным интересом.
«Все мы, рабочие совхоза „Степное“, ранее выселенные по указу, обязуемся добросовестно выполнять порученную работу.
Строгой критике будем подвергать каждого, кто не признает честного труда.
Крепить авторитет среди рабочих совхоза своей дисциплиной и сознательным отношением к труду. Не иметь ни единого дисциплинарного проступка или прогула.
Взяв на себя вышеуказанные обязательства, вызываем на соревнование всех поселенцев области!»
Вот это да! Комендант Ливанский краешком глаза наблюдает за мной, но помалкивает. Однако по всему видно — доволен, очень доволен. А ведь он сам признавался мне, что чуть было не смалодушничал: как увидел поначалу, что тунеядцы по койкам валяются, решил просить о переводе: «Разве с такими справишься?»
А теперь я сама убедилась — поселенцы лежат на койках только тогда, когда всем людям положено спать, чтобы поутру встать отдохнувшими и начать новый трудовой день.
— Но как удалось всего этого добиться? — Я задаю этот вопрос уже не только коменданту, но и директору Большаку и парторгу Ярову, когда мы поздним вечером сидим в директорском кабинете.
У директора на двери не висит табличка с расписанием приемных дней и часов. Сюда заходят запросто. До и после работы. Все знают — Большака застанешь и за полночь. Дверь маленького кабинета всегда распахнута настежь. Здесь с трудом вмещаются стол и несколько стульев, но просто удивительно, сколько сюда народу набивается. Набивается потому, что нужд и забот — хоть отбавляй. А тут еще прислали тунеядцев.
— Конечно, народ трудный, — признается Большак. — Вот, к примеру, тот же Жирков. Никак его к рукам не приберем. И ничего удивительного — ведь мы сталкиваемся с многолетней привычкой к безделью, страшной привычкой. Сколько лет этот Жирков первым бездельником слыл! Само собой, что так сразу его не перелицуешь. Тут срок понадобится и усилия немалые. Со временем, будем надеяться, мы из него человека сделаем. Как сделаем? А вот как, — директор принимается пространно объяснять, что прибывших не сажают в стеклянную колбу. Поселенцам дают одинаковую с вольнонаемными работу. Поселяют жить бок о бок с совхозными рабочими. Именно таким образом поселенцы волей-неволей оказываются втянутыми в общий темп совхозной жизни. Стоит кому-нибудь не выйти на работу, уж его так застыдят — только держись. Ну, а к особо упорным бездельникам применяются и другие меры: общественное воздействие — собрание, а иногда и суд. Впрочем, это мера самая крайняя.
— Но позвольте, — возражаю я, — ведь и раньше все эти лодыри тоже жили не на пустом месте!
— Да, конечно, — соглашается директор. — Но в городе труднее уследить за каждым. А здесь, в селе, весь человек как стеклышко просматривается. Да, кстати, — замечает директор, — надо поговорить с Чубрицкой, что-то там у них опять не ладится.
Парторг Яров удивленно вскидывает брови — Чубрицкая одна из лучших доярок, надои у нее отличные, он сам только вчера был на ферме. Но парторг — новичок в совхозе, он еще не знает многого.
— Схожу к ней вечерком домой, — говорит комендант.
Он с полуслова понял — не о надоях беспокоится директор. С тех пор как вышла их Ольга замуж за этого поселенца Чубрицкого, сама не своя стала женщина. Да оно и понятно — живет как на вулкане. Пока Чубрицкий не пьет — все идет как нельзя лучше. И работник он толковый и хозяин рачительный. Но стоит выпить — и пиши пропало: забуянит, в драку полезет, рубашку последнюю спустит.
Я слушаю, как разговаривают между собой Большак и Ливанский. Не это ли «чувство локтя» и помогает им легче справиться с трудностями, как бы велики они порой ни были? Мне вспоминается парижский комендант Каляда. И он, конечно, добивается больших успехов, но ему приходится «воевать» не только с трудновоспитуемыми подопечными, но и «грудью отражать» непрерывные атаки директора. Парижский директор всегда норовил противопоставить поселенцев совхозным рабочим; отрадненский же директор стремится приобщить поселенцев к общим интересам, к общему делу и тем самым уравнять их с совхозниками.
Конечно, прав Большак, если человека уверить, что он не может ходить, он начнет ползать. А если уверить, что он может летать, он почувствует себя окрыленным.
…В кабинет входят два паренька, оба худощавые, смуглые, черноволосые.
— Товарищ директор, — говорит тот, что повыше ростом, — как насчет моего отпуска?
— Все в порядке, Дариоглу, можешь с первого числа оформлять.
Второй парнишка, тот, что поменьше ростом, нерешительно комкает в руках кепку, порывается что-то сказать, но, видимо, никак не решается.
— Нет, Урун, — опережает его директор, — тебе еще в отпуск рановато. Потрудись, как твой дружок, тогда, пожалуйста, езжай себе на здоровье, а сейчас придется повременить…
Когда парни уходят, Большак рассказывает мне их историю.
Спустя полгода после того, как Дариоглу-младший, увиливавший от работы в колхозе, попал сюда, Дариоглу-старший решил проведать непутевого сына. Он ничего хорошего не ожидал. Дома с лодырем никакого сладу не было. Приятель сына Урун, такой же шалопай, увязался за ним, рассчитывая проведать друга и заодно весело провести время. Приехали — и старик Дариоглу не поверил своим глазам: мороз, ветер, а его лентяй на самом юру вовсю орудует вилами, грузит навоз. Да еще как грузит-то! По-хозяйски, аккуратно. Сперва утрамбует как следует, а уж потом везет. И так до позднего вечера — только часов в десять смогли они толком поговорить. Уселись в общежитии, а старик и советует дружку сына: «Ты, — говорит, — заблаговременно местечко себе присмотри. Вон в углу койка свободная, не иначе — тебя дожидается».
— И поверите ли? — директор смеется. — Словно в воду смотрел. Месяца через три Урун и впрямь угодил к нам. Старик Дариоглу теперь ждет не дождется возвращения сына домой: сейчас-то он не нахлебником — добрым помощником будет…
— А вот отцу Пшеничного нам тяжеленько ответить, — замечает комендант.
Пшеничный? Уж не тот ли это «герой», о котором в момент нашего приезда докладывал комендант, что он «воюет в камере предварительного заключения»? Да, оказывается, тот самый.
Директор достает из письменного стола конверт и протягивает его мне.
— Читайте.
«Совхоз Отрадное. Директору, в собственные руки».
Вынимаю убористо исписанный листок бумаги. «Мой сын Иван как тунеядец выслан к вам в совхоз, — читаю я прыгающие строки (наверно, у старика дрожала рука). — Видимо, за три месяца он себя показал, не знаю только, с какой стороны».
Директор тяжело вздыхает: с некрасивой стороны показал себя отпрыск Пшеничного. Систематически отлынивал от работы, пьянствовал, хулиганил. И откуда только взялась в нем эта гнильца? Отец — заслуженный человек, еще тринадцатилетним подростком участвовал в гражданской войне, жизнь отдал партийной работе. А сынок…
«Мой сын, — читаю я дальше, — получил от советской власти высшее образование. Он обязан искупить честным трудом свою задолженность перед государством. Как больно сознавать все это отцу. Но я уверен — неисправимых нет. Подскажите, — просил в заключение Илья Иванович, — в каком направлении мне действовать, чтобы общими силами вывести его на правильный путь».
— Легко сказать: «подскажите», — Большак морщится и трет лоб. — Если бы мы сами знали, как его вывести.
Уже давным-давно вычищены и опрокинуты вверх дном котлы в столовой. Уже погнали коней в ночное. Уже в бараке, где живет трудовой народ совхоза, погашен свет, а в тесном директорском кабинетике еще и еще раз анализируют, обдумывают и проверяют все, что связано с Пшеничным. Может, слишком с ним нянчились? Слишком мягко усовещивали? Может, с ним надо покруче, порезче? Может, прикрепить к нему кого-нибудь из «перевоспитанных», скажем, того же Дариоглу? А может…
Лампочка на потолке вдруг начинает подозрительно мигать — это совхозная ГЭС подает условный знак, что, мол, время позднее, пора выключать свет.
— Ничего, ничего, — директор чиркает спичкой и зажигает стоящую наготове керосиновую лампу, — впотьмах не останемся, а разговор наш еще не кончен…
И долго-долго еще сидят в кабинете трое — директор, парторг и комендант — в глубоком раздумье над судьбой человека, вверенной в их руки.
Когда мы, наконец, выходим на улицу, стоит уже ночь. Темно — ни зги не видно. Хлещет не по-летнему холодный дождик. Отрадненский тротуар, который в отличие от московского не асфальтирован, успел превратиться в скользкое месиво. Кляня себя за фасонистые туфельки и куцый плащик, которые немедленно намокают, я припускаюсь бежать так, будто собираюсь установить новый рекорд бега по пересеченной местности. А директор шагает себе в своем видавшем виды неуклюжем дождевике и здоровенных кирзовых сапогах.
«Дома», завернувшись в одеяло, я еще долго не могу уснуть и все думаю о Большаке. Я знаю, что Лев Давыдович Большак — один из тех тысяч коммунистов, которые по зову партии двадцать лет назад отправились на самые трудные участки. Ему поручено было организовать совхоз буквально на голом место. Ну, казалось бы, организовал, и все в порядке. Можно уезжать назад, в город. Ведь задание выполнено. Но Большак остался. И вот уже третий десяток лет живет нуждами и заботами своего детища. Впрочем, на вопрос, почему он так поступает, этот человек, в возрасте которого многие уходят на пенсию, я, пожалуй, могу ответить. Не одного такого Большака повстречала я во время своих частых поездок по Союзу. Многие посланцы партии, что бы они ни делали — строили ли города, прокладывали ли дороги, разрабатывали ли месторождения полезных ископаемых, считают себя в бессрочной командировке. И эта командировка действительна, пока бьется сердце.
Проснувшись ни свет ни заря — на новом месте обычно плохо спится, я тотчас бросаюсь к окошку посмотреть, что за погода. Вот невезенье — дождь продолжает лить как из ведра. Сквозь его серую пелену я вижу человека в брезентовом плаще и кирзовых сапогах, шагающего размеренным шагом по направлению к конторе. Я не могу разглядеть его лица. А в этой спецовке, какие носят все совхозные, ни за что бы не отличить директора от рабочего. Но есть одно обстоятельство, по которому я безошибочно узнала директора, — дело в том, что он выходит на работу задолго до того, как люди идут получать наряд.
По совхозу разнеслась новость — Тенькин пропил рубашку и майку. Вернулся из соседнего села в одних штанах и сильно навеселе.
— Так вот ты каков! — не может сдержать горечи комендант. — Мы-то целую неделю надеялись: одумаешься, за ум возьмешься. А ты мало того, что бока отлеживал, еще и в пьянку пустился. Хорош!
Тенькин невнятно бормочет:
— А я что? Я — ничего. Так, с горя дернул по маленькой.
— С горя? — не выдержал, вступил в разговор Дариоглу. — Да какое у тебя горе? Откуда оно взялось?
— А насчет «маленькой» это ты брось, парень, — сердито пробубнил бывший «специалист по рюмочке» Севастьянкин. — Я тебе уже сколько раз доказывал, до чего может довести человека эта «маленькая».
— Судить тебя будем, Тенькин! — Комендант решительно встает, показывая тем самым, что разговор окончен.
Тенькин меняется в лице.
— И что же со мной сделают? — упавшим голосом спрашивает он.
— Что товарищи решат, то и сделают. А кроме всего прочего, еще и домой сообщим, каков ты есть.
— Товарищ комендант, — Тенькин шмыгает носом, — очень прошу вас, не пишите домой. Бабушка у меня совсем хворая, да и мамаша чуть дышит.
— Видать, ты ночей не спишь, о них думаючи. И когда последнюю рубашку спускал, тоже о матери думал? Нет, теперь я один ничего предпринимать не буду. Как все решат, так с тобой и поступим…
Когда в кабинете директора снова заходит разговор о Тенькине, Большак мрачнеет.
— Молоко еще на губах не обсохло, а туда же, в завзятые алкоголики метит! Надо сразу же взять его в оборот. Если пьянство войдет в привычку, пропадет парень. Знали бы вы, — обращается ко мне Лев Давыдович, — сколько горя хлебнули мы с алкоголиками! Одним из первых привезли к нам года два назад Севастьянкина. И так это, полушутя, полусерьезно советуют: «Относитесь к нему чутко, он запои переносит на ногах». Посмотрел я на этого Севастьянкина — пьянчуга горький, так на лице и написано. Поинтересовался, что за личность. И между прочим, узнал заключительный эпизод из вольной жизни поклонника Бахуса.
Оказывается, после суда, вынесшего решение о выселении Севастьянкина Е. А. «как лица, ведущего паразитический образ жизни и систематически пьянствующего», тот обратился с настоятельной просьбой об отсрочке исполнения решения «ввиду необходимости похоронить безвременно усопшего друга юности, не имеющего никого родных или близких по духу», кроме него, Севастьянкина. Причину сочли уважительной, и осужденный был отпущен на сорок восемь часов.
Севастьянкин не соврал: он действительно отправился на похороны. Однако благоразумно умолчал о том, что «безвременно усопший друг юности» был ему близок именно по винному духу и что смерть забулдыги последовала в результате отравления древесным спиртом. Впрочем, последнее обстоятельство еще более усугубило скорбь собутыльника и укрепило в нем желание проводить дружка в последний путь честь по чести. Севастьянкин разорился на пол-литра очищенной, которую и положил «на дорожку» прямо в гроб, под изголовье. А потом, окончательно разжалобившись, сунул туда же банку «Бычков в томате».
Предав земле проспиртованные останки друга юности, вконец расстроенный Севастьянкин выпил «на помин души», как позднее признался, «по рюмочке, по маленькой, чем поят лошадей».
Короче говоря, являться в милицию Севастьянкину не пришлось — в полубесчувственном состоянии он был доставлен прямо в вытрезвитель.
На следующий день, когда мы с комендантом разговаривали в одной из комнат общежития, там появился Севастьянкин — приземистый мужчина лет сорока. В такой же, как у всех, телогрейке, в таких же заляпанных грязью сапогах. Небритый, угрюмый. И почему-то при его появлении все начали пересмеиваться.
— Ну, сейчас начнется потеха! — предупреждает кто-то.
Вошедший не спеша исподлобья обводит комнату колючим взглядом и, мрачно уставившись на коменданта, монотонно, без всяких знаков препинания, начинает тираду:
— На работе будь здоров вкалываю, а как всякому трудящемуся мне законный отпуск положен, об чем я не раз говорил лейтенанту, а он затвердил одно, как, мол, тебя отпускать, попадешь, чего недоброго, в вытрезвитель, а чего я не видал в этом вытрезвителе, как будто я одесских вытрезвителев не знаю, да я по всему Союзу в каждом городе вытрезвитель указать могу.
Последние слова тонут в хохоте — смеется вся комната.
— Ну, и чем дело кончилось? — капитан спрашивает, конечно, только для того, чтобы еще раз послушать прирожденного комика — он-то ведь уже наверняка знает, чем окончилась эта эпопея с отпуском.
Стоило Севастьянкину снова открыть рот, как вся комната мгновенно притихла — ясно было, что его импровизированные рассказы пользуются здесь успехом.
— Все-таки я уломал лейтенанта. Подписал он мне отпускное, — все тем же бесстрастным тоном продолжает рассказчик. — Но печати не хватало — заедешь, говорит, в райцентр, все равно мимо проезжать будешь.
Слушатели, тоже, видимо, неоднократно слышавшие эту историю, буквально закатываются от хохота.
— Ну, ехать мне надо было еще через два дня, — все с тем же индифферентным видом шепелявит Севастьянкин. — Дай, думаю, подлечусь немного, а то нехорошо в дорогу отправляться, когда под ложечкой сосет. Как бы воспаление легких не подхватить, думаю. И взял перцовочки — она, заметьте, от всех болезней помогает. Пропустил я ту бутылочку исключительно как лекарство. Только это меня по-настоящему прохватывать начало, вдруг — бац! — начальство откуда ни возьмись понаехало. И стукни мне в дурную башку — самый, мол, подходящий момент, чтоб печать пришлепнуть. Ну и пришлепнул…
Все смеются — ведь именно поэтому-то злополучного неудачника и не пустили в очередной отпуск.
— Вам бы в больнице полечиться, — робко советую я. И не понимаю, почему такой разумный совет вызывает новый взрыв смеха.
Оказывается, история лечения Севастьянкина тоже стала здесь своего рода фольклором. Однако Севастьянкин не заставляет себя упрашивать — он с готовностью повторяет ее для меня.
— Что же, я не лечился, что ли, — говорит он своим скучным голосом, и все сразу притихают. — Еще в шестидесятом угодил на принудлечение, а толку чуть. Врачи первым долгом как придут: «Ну-ка, больной, дыхните». Я дыхну, они за голову хватаются: «Да от него же за версту несет». И ну сестер распекать. И строжайший наказ дают, чтобы «к этому пьянчужке», ко мне то есть, ни под каким видом алкоголь не допускать, чтобы никаких посетителей, значит, и тому подобное, а ко мне и так никто не ходит. А разит все по-прежнему. Ну, в конце-то концов они дознались, высмотрели, как я ихней же микстурой опохмеляюсь. Если нос зажать да всю склянку разом махнуть, очень даже действует — микстурка-то на чистом спирту изготовлена. После этого заизолировали меня и стали поить проклятущей микстурой по одной ложке. Противно, аж с души воротит…
После выписки из больницы «алкоголик со стажем» был направлен на поселение.
И хотя рассказывал Севастьянкин о себе по-прежнему комично, смеяться уже не хотелось. Какой тут смех, когда судьбу человека решает «белая головка»!
Впрочем, когда на следующий день спозаранку я увидела вчерашнего рассказчика в ремонтной мастерской, трудно было представить себе, что это тот самый Севастьянкин. Как старательно возился он с мотором, как ловко вывинчивал какие-то малюсенькие винтики, как умело орудовал слесарным инструментом!
— Механики чертовы, — ворчал он на совхозных трактористов. — Не понимают, что трактор такой же механизм, как и человек: ему, сердечному, тоже смазка требуется.
И не без досады я подумала о том, что не злоупотребляй Севастьянкин некоей «смазкой», не пристрастись к бутылке, как много мог бы он достигнуть со своей недюжинной сметкой, с природным чувством юмора, с ловкими руками, способными не только откупоривать бутылки.
Я упросила директора, чтобы меня послали за книгами, которые надо было отобрать для пополнения отрадненской библиотеки. Очень и мне хотелось хоть чем-нибудь быть полезной для «своего» совхоза.
И вот отобрала я в соседнем селе положенное количество литературы и отправилась восвояси. Еду по проселочной дороге в легонькой бричке, не спеша еду, ибо, будучи человеком городским, наслаждаюсь местным ландшафтом. Вокруг тянутся желтые квадраты пшеницы, подсолнухов, зеленые квадраты лугов.
И вдруг впереди на дороге замечаю маленькую фигурку с большущим чемоданом. Подъезжаю ближе: девица в модной яркой кофточке на неимоверных каблуках-«шпильках» еле тащит свою поклажу.
— Садитесь, — предлагаю я, — подвезу.
Ну, девица себя просить не заставила, тотчас вскарабкалась рядом. Ехали сперва молчком. Она молчит. И я молчу. Хотя мне, сказать по правде, и хотелось бы знать, что за гостья катит в наши края.
— Скажите, пожалуйста, — не выдерживает, наконец, моя новая спутница, — далеко до Отрадного?
— Скажу, пожалуйста, — отвечаю я, — не меньше двух, но зато и не больше трех километров.
Пока мы ехали эти два, а может, и все три километра, моя спутница весьма туманно намекнула, что из города в совхоз ее привело «очень и очень важное дело, от которого зависит жизнь одного человека, а может быть, даже и двух людей», и что поэтому ей «необходимо как можно скорее переговорить с самим товарищем директором».
Я, не без задней мысли узнать нечто интересное, сама повела приезжую к товарищу директору.
Так, держась вдвоем за ручку чемодана, мы и появились перед Большаком. «Сам товарищ директор» просматривал пухлую кипу бумаг. Но он тотчас поднял к нам свое озабоченное лицо и выжидающе посмотрел на обладательницу модной кофточки и модных туфелек.
— Мне сказали, что в деревне нужны дефицитные специалисты, — бойко отчеканила приезжая.
— Что правда, то правда, — согласился Большак, — хотя мы, между прочим, не деревня, а село. Но специалисты нам действительно нужны.
— Ну, село или деревня — все равно не город, — девушка нетерпеливо переступила с ноги на ногу — видно, остроносые туфельки ей изрядно нажали ноги. — Так или иначе, а я хочу работать у вас.
— Что ж, мысль хорошая, — Большак тянется за папиросой и с наслаждением затягивается. — Ну, а что у вас за специальность?
— Самая что ни на есть дефицитная.
— Неужели зоотехник? — обрадовался директор. — Так зоотехники нам действительно позарез нужны!
Прибывшая отрицательно качает головой — нет, она не зоотехник вовсе.
— Тогда, может, агроном? — с надеждой в голосе осведомляется директор.
Девица пожимает плечами — нет, на место агронома она не метит.
— А, понял! — иронически тянет директор. — Вы поставили перед собой задачу охватить отсталую сельскую молодежь этим, как его? Рок-н-роллом. Так вот придется вас огорчить — у нас в степи один тустеп танцуют.
— И при чем здесь рок-н-ролл? — обижается девушка. — Да я его, если хотите знать, и сама-то танцевать не умею.
— Ну ладно, — миролюбиво замечает Лев Давыдович и, сделав последнюю затяжку, бережно тушит окурок о край пепельницы. — Знаете что, милая девушка, может, мы не будем больше тут с вами ребусы-шарады разгадывать. И вы мне просто скажите, что у вас за специальность такая?
— Паразитолог я, вот какая моя специальность, — с гордостью говорит девушка.
— Как? Как вы сказали? — переспрашивает директор. — Па-ра-зи-то-лог?
— Ну да, — с достоинством подтверждает девушка. — Специалист по уничтожению бытовых паразитов. Голову кладу наотрез, что паразитологов у вас как раз нехватка.
— Так ведь у нас и паразитов мало осталось, — шутит директор, — пожалуй, один Жирков.
— Чтоб вам было понятнее, — снисходительно поясняет девушка, — под бытовыми паразитами имеются в виду клопы, тараканы, блохи, мыши и…
— Ах, вон оно что! — смеется директор. — Но с чего вы взяли, что именно на наше Отрадное ринулись тараканьи полчища, что клопы заедают наш век, а мыши взялись уничтожать наши семенные фонды? — И директор со смешинкой смотрит на «молодой дефицитный кадр».
«Молодой дефицитный кадр» явно надулся.
— Ну, я пошутил. Не сердитесь, пожалуйста. И скажите-ка лучше, что за причина привела вас именно в совхоз «Степное»? Чтобы не было между нами никаких туманов-растуманов.
Воцаряется неловкое молчание.
— Тенькин Николай у вас работает? — запыхавшись, как будто она вскарабкалась на крутую гору, робко спрашивает девушка.
— Тенькин Николай у нас действительно есть. Правда, к сожалению, он отличается пока не на работе…
— Ну, так вот, — по лицу девушки бегут красные пятна, куда девалась вся ее самоуверенность! — я его невеста.
— Так бы сразу и говорили, — мягко укоряет Большак. — А то заладила: паразитолог да паразитолог. Невеста, вот это действительно дефицитная специальность, тем более верная невеста. Ну так вот, невеста, на работу мы вас обязательно устроим. Только не борцом с паразитами. У нас такой должности по смете не предусмотрено. Вот на молочную ферму, пожалуйста.
— Да ведь я коров боюсь, товарищ директор, — еще больше смущается девушка. — Они же бодаются.
— Не без того, — улыбается директор и на минуту задумывается. — Значит, коровы отпадают. Ну что, ж, тогда в полеводческую бригаду вас определим.
— Не будет с меня толку в поле, — упавшим голосом говорит девушка. — Я, знаете, в прошлом году так опростоволосилась! Поехала к тете в Узбекистан погостить. Вышла в поле и давай удивляться: «Ах, какая у вас высокая картошка вымахала! Ах, как она у вас красиво растет, не то что у нас в России». А люди меня на смех подняли: «Какая же это картошка, ханум, когда это вовсе хлопок!»
Большак смеется — вот она, городская-то молодежь, хлопка от картошки отличить не может!
— Ну вот что, разборчивая невеста, — делает решительный жест директор, — отправляйтесь-ка вы на птицеферму. У птицы нет ни рогов, ни копыт, а петуха от курицы, надеюсь, отличить нетрудно.
— На птицеферму я с удовольствием, — девушка с готовностью хватается за ручку чемодана.
В чемодане что-то предательски звякает.
— Случайно не горючее для сердечного дружка? — настораживается директор.
— Что вы! — пугается девушка. — Мы ведь с Николаем, если хотите знать, только из-за проклятой водки и ссорились. А это я дезинсекталь прихватила, паразитов опрыскивать. Очень даже сильнодействующее средство. Может, побрызгать для профилактики?
— Что ж, разве что для профилактики, — благодушно соглашается директор. — Впрочем, если вам очень повезет, так и в натуральную величину паразита увидите. Сейчас я дам вам записку в общежитие, — директор подвигает чистый лист бумаги и берет ручку. — Так как же вас зовут, невеста?
— Вера, — карие глаза доверчиво смотрят на директора.
— Просто Вера? — понимающе переспрашивает Большак.
— Просто Вера, — подтверждают карие глаза.
— Чудесное имя. Многозначительное, — и Большак выводит своим крупным почерком: «Прошу подательнице сего Вере обеспечить место в общежитии для девушек». И протягивает записочку девушке.
— Устраивайтесь, Вера, осматривайтесь. Повидайтесь со своим Тенькиным и пристыдите его хорошенько. А завтра приступайте к работе — чего хорошее дело откладывать? Ну и, само собой разумеется, добро пожаловать в наш совхоз.
Большак встает и обеими руками пожимает худенькую Верину руку.
«Просто Вера», как пушинку, подхватывает свой большущий чемодан-сундук.
— Вы не думайте, я ведь совсем приехала и шубу прихватила, — говорит она и устремляется к выходу.
Сквозь раскрытую дверь видно, как она с разбегу спускается на своих тоненьких каблучках-«гвоздиках» с крыльца, нимало не заботясь о том, что бутылки с клопиной жидкостью угрожающе чокаются.
Я понимаю, почему Большак не стал выспрашивать у вновь прибывшей анкетные данные. Это всегда успеется. Большак же увидел значительно больше, чем могут сказать самые многочисленные пункты самой подробной анкеты. Вот она стояла перед ним, тоненькая городская девушка, лет двадцати от роду. Кончики пальцев у нее изъедены кислотами — не неженка, значит. И ведь бросила все — город, родных — и прикатила сюда. Значит, эта невеста умеет любить по-настоящему — безоглядно, крепко. Вот, выходит, что за человечек в яркой кофточке и модельных туфельках, по имени «просто Вера», заявился в совхоз «Степное».
Субботу в Отрадном называют банным днем не только потому, что в жарко натопленной баньке можно отмыть въевшуюся за неделю грязь, попариться, похлестаться горячим веничком. Банный день имеет еще и символическое значение: в субботу в клубе происходят итоговые недельные собрания, на которых комендант Ливанский имеет обыкновение устраивать головомойку провинившимся.
Листаю протоколы общих собраний. Скупые, лаконичные строчки: слушали, постановили. А за ними сложная, нелегкая, чреватая неожиданными перипетиями жизнь разношерстного коллектива.
…На одном из таких собраний обсуждалось случившееся ЧП. Молдавчук, которого за его «рвение» к работе прозвали «Лодырничук», в компании с Севастьянкиным, вместо того чтобы отвезти зерно в соседнее село на мельницу, сложились и купили «на двоих» бутылку денатурата. Произошло тяжелейшее отравление. Молдавчук и по сю пору находится в больнице. А заводила и виновник Севастьянкин, изжелта-бледный, с запавшими глазами, предстал тогда перед возмущенным собранием. Один за другим говорили те, кто жил рядом с Севастьянкиным, кто работал с ним на поле и ел в одной столовой.
— Братцы, — не выдержал вконец пристыженный обвиняемый, — да я вам зарок даю: никогда в жисть свою спиртного в рот не возьму.
Хотя собрание и «приняло к сведению» раскаяние Севастьянкина, этим дело не ограничилось. Всего в нескольких строчках сформулировано решение. Но как оно весомо, это решение коллектива: «Севастьянкину зарплату на руки не выдавать. Оплачивать столовую, переводить десять рублей на магазин. Остальные деньги отправлять жене, поскольку у него дома двое ребятишек…»
И действительно, Севастьянкину больше зарплату на руки не выдавали. И по сей день не выдают. И по сей день где-то в далеком маленьком городке мать двух ребятишек, всю жизнь перебивавшаяся на гроши, выуженные у забулдыги мужа, с радостью откликается на стук почтальона.
— Гражданка Севастьянкина, получите, вам опять перевод из совхоза. От мужа. Видать, наконец, за ум взялся…
И сегодня тоже общее собрание. Все двадцать девять поселенцев в сборе. И комендант и парторг тоже присутствуют. Нет только Большака — ночью у директора был сильный сердечный приступ.
Сперва честь по чести избирается председатель и секретарь, после чего Анатолий Мартынов принимается вести собрание, а Криворученко выводит на листе бумаги: «Протокол». Первое слово берет комендант. Обстоятельно подводит итоги рабочей недели. С нормой все обстоит благополучно, но вот новенький, Тенькин, натворил бед…
Поведение Тенькина — в центре внимания. Я вглядываюсь в лица собравшихся. На лице Хоменко — упрек, нечто вроде: «Эх, отрок, отрок, попутал же тебя лукавый!» Севастьянкин сидит, не поднимая глаз, — похоже, вспоминает свое собственное, наболевшее и клянет себя за загубленные вот также молодые годы. Чубрицкий беспокойно ерзает на стуле — как бы разговор с Тенькиным не свернул на него. Хотя эту неделю он чист как стеклышко, но ведь было — срывался. Потом сам себе противен, и перед людьми стыдно, да и Ольгу жалко — ни за что баба страдает.
Вера сидит в уголке как в воду опущенная. И только один Жирков ухмыляется, показывая всем своим видом: «Подумаешь, выпил парень, так его уж и судить за это? Небось на свои пьет».
Сам виновник сидит с таким растерянным видом, словно не может понять, как такое могло случиться. Неужели это он лодырничает и пьянствует да еще пропил рубашку и майку? Краска стыда заливает его лицо. Он потихоньку бросает растерянные взгляды в угол, где сидит Вера. Но ведь и в Одессе на суде он тоже сидел сконфуженный, не смея встретиться глазами с матерью и бабушкой. Теперь ему также стыдно смотреть на окружающих. Нет, поселенцы не верят Тенькину — они так резко хлещут его словами правды, что он готов сквозь землю провалиться. Для них Тенькин — их недавнее прошлое, и поэтому они, как никто, понимают Николая, как никто, осуждают и, как для себя, хотят раз и навсегда исключить для него возможность возврата к такому черному дню.
Нет, не только для формы принимали поселенцы свои соцобязательства. Вот здесь сейчас передо мной претворяется в жизнь один из основных пунктов: «Строгой критике будем подвергать каждого, кто не признает честного труда».
— Ты, парень, не крути, ты прямо перед всем народом отвечай, — «ножом к горлу» пристает к нему Груша, — собираешься ты работать и жить как положено или намерен и дальше баклуши бить? Ты новенький, и, возможно, кое-что до тебя еще не дошло. Так вот заруби себе на носу — у нас много чего растет, а лень не растет. Климат не тот, понял?
Тенькин еще ниже опускает голову.
— Да не вертись ты, — строго выговаривает ему Куровский, с досадой принимаясь действовать резинкой. — Не видишь, что ли, с тебя карикатуру рисуют? Будь уверен — завтра в стенгазете увидишь себя на самом видном месте. Рядом с Жирковым твою физиономию пропечатаем.
— Дался тебе Жирков, — недовольно бурчит носитель этой фамилии, — все Жирков да Жирков.
— А я уж на твоей личности, друг любезный, руку набил, — невозмутимо отвечает художник. — Ты сам посуди, кого еще протаскивать, кроме тебя?
Напоследок поднимается со своего места Дариоглу и просит собрание удовлетворить его просьбу. Пусть ему разрешат взять под свою опеку Тенькина. Ведь он сам на себе испытал, что значит товарищеская опека. Когда поначалу он вздумал лодырничать, запил и его уже совсем было собрались переправить в лагерь, товарищи по комнате взяли над ним шефство и прямо-таки не спускали с него глаз. Утром, хочешь не хочешь, подымали на работу. Не давали никуда отлучаться. В конце концов спасибо им — помогли. А теперь он, в свою очередь, будет контролировать Тенькина. Как за родным братом, станет присматривать за этим непутевым.
Собрание единогласно одобряет предложение Дариоглу.
— А деньги, как и Севастьянкину, пусть ему на руки не выдают, — предлагает Дариоглу. — Пусть, сколько положено, за харчи вычтут, а остальное отсылают мамаше.
Все голосуют «за».
«Постановили, — записывает секретарь, — деньги Тенькину на руки не выдавать. Отсылать матери по адресу: Одесса, Дегтярная, 10».
Представляю себе, как обрадуется старая мать этим трудовым деньгам, полученным от сына.
Раннее утро. Но разве в страду утро бывает ранним? Все давным-давно на ногах. Даже Тенькин. Он расстался, наконец, со своим черным свитером, облачился в клетчатую рубашку, и я вижу, как вместе со всеми собирается на поле этот долговязый, неуклюжий парень.
Со двора доносится шум перебранки. Выделяется густой бас. Выхожу на крыльцо. Обладатель баса отнюдь не похож на Геркулеса, как можно было предположить по его мощному голосу, — это щуплый бородатый человечек. Однако надо видеть, с какой силой упирается он костылем в землю, словно хочет врасти в глинистую рыжую почву.
— Не поеду в Одессу — и баста! — багровеет он. — И на черта она мне сдалась, ваша Одесса-мама! Хороша мама! Самая настоящая мачеха. А где у меня гарантия, что я возвернусь обратно? Думаете, Хоменко дурной, не понимает, к чему дело клонится? Опять на паперти стоять, руку протягивать: «Подайте, Христа ради». Нет, баста! Никуда отсюда я не поеду…
— И что ж это такое? — увидев капитана, Хоменко решил апеллировать к начальству. — Только стал собственные деньги зарабатывать, только себе сберкнижку завел — бац! Опять хватают и опять везут. И главное куда? В ту самую Одессу, из которой вывезли!
— Но вам ведь необходимо в больницу, — уговаривает его капитан Бойченко. — Подлечите ногу, и мы вас опять заберем.
— Честное слово? — Хоменко все еще полон недоверия. — Смотрите, если не заберете, я теперь сюда и сам дорогу найду.
— Вот видите, — обращается ко мне капитан, — убедительный пример того, как поставил крест на своей прошлой жизни один из тунеядцев с крестом.
— Один из тунеядцев с крестом? — так и загораюсь я. — С каких же это пор религиозные тунеядцы находятся в компетенции милиции?
Нет, разумеется, Управление охраны общественного порядка меньше всего склонно бороться за «чистоту церковных кадров». Милицию, конечно, нисколько не заботит, исправно ли снимает табель к заутрене некий работник религиозной нивы, тщательно ли готовится он к проповеди или несет отсебятину.
…Хоменко много лет подряд служил пономарем в церкви. Был охоч до выпивки. «Вино — божья кровь, не грех и приобщиться», — любил говаривать он при случае, а когда пономарского жалованья перестало хватать на выпивку, стал запускать руку в церковный карман. Его уличили в присвоении денег, которые верующие адресовали богу. И, к великому изумлению, «всем можно, а мне одному, почему-то нельзя», выгнали. Так Хоменко очутился на паперти. Стал побираться.
— Он и в святцы-то не заглядывает, ему душа праздники подсказывает, — возмущались односельчане, видя, как еще не старый, совсем здоровый мужчина выклянчивает подаяние.
Милиция неоднократно предлагала Хоменко выйти на работу.
— У бога дней впереди много, еще наработаюсь, — каждый раз отнекивался тот.
В конце концов терпение милиции лопнуло: в суде было возбуждено дело о выселении «помазанника божьего», как обыкновенного тунеядца.
Когда за Хоменко пришли, он не спеша поднялся с лавки, степенно огладил густую бороду и, глядя ясными глазами в лицо оперуполномоченного, заявил:
— Имейте в виду, со мной произошло то же самое, что с апостолом Павлом: «Уже я не живу, но живет во мне Христос».
— Что касается Иисуса Христа, — снисходительно усмехнулся оперуполномоченный, — то он у нас не прописан. А вот вы, гражданин Хоменко, числитесь в списках жителей села и поэтому будьте любезны…
— Вот и сбылось пророчество Иоанна: «Возненавидеша мя туне», то есть понапрасну, — бывший пономарь вздохнул и стал собирать вещи.
— А за что ж вас любить, если вы «туне»? Потому-то и хотят вас научить трудиться, — вежливо заверил его милиционер.
— «Втуне и о суетном печется», как сказано в Ветхом завете, — грустно процитировал пономарь в отставке.
— В ветхом? А вам давно по новому завету жить пора.
— Так ведь и в Новом сказано, — оживился уволенный служитель культа.
Уполномоченный только рукой махнул — ясно было, что они говорят о разных вещах и на разных языках.
Уже уходя, Хоменко вдруг спохватился.
— Надеюсь, мне дозволено будет взять с собой святое семейство?
— Пожалуйста, папаша, о чем речь, — заулыбался уполномоченный. — Многие и жен и детей с собой забирают. А потом так всей семьей на новом месте и жить остаются.
Пономарь укоризненно возвел очи к небу и бросился снимать со стены икону, изображавшую божью матерь с младенцем.
Когда церковного попрошайку доставили в совхоз, был он одет в заплатанное рубище, невероятно грязен и вшив.
— Господи, спаси и помилуй, — мелко крестился он, пугливо озираясь по сторонам, — не дай заблудиться, ведь сам знаешь, господи, дальше своего прихода я нигде не бывал. А тут… — и он тоскливым взглядом окидывал бескрайнюю степь.
«Новосела» прежде всего хорошенько пропарили с веничком в бане, обрядили в чистую спецовку, сытно накормили, а уж потом дали наряд на свиноферму: начинай, мол, гражданин, свой трудовой стаж. А у Хоменко даже лицо исказилось.
— Братцы, ослобоните меня от свинарника, — взмолился он, — ведь это же у самого черта на куличках. Лучше уж на какую ни есть работу возле дома определите. Вот те крест, не подведу, — и он истово закрестился.
Хоменко пошли навстречу — послали сторожить оборудование, метров за пятьдесят от общежития.
Он поблагодарил и отправился отдавать первую в своей жизни дань общественно полезному труду.
К вечеру все заволокло густым туманом. И вдруг из серой мглы донесся истошный крик нового сторожа: «Люди, спасайте, Христа ради, погибаю!»
Кто был поблизости, бросился на помощь. Прибежали. Видят, Хоменко стоит себе, цел и невредим.
— Небось уж время ужинать подошло, — невозмутимо пробасил Хоменко, — утроба, понимаешь, она свое требует. А в этом проклятущем тумане разве найдешь, где столовая?..
После этого случая Хоменко наотрез отказался ходить на работу. Этому немало способствовало и то обстоятельство, что вскоре в Отрадное прибыл еще один его «коллега по культу». Однако вопреки ожиданиям между «братьями во Христе» не только не возникло взаимопонимание, но, наоборот, то и дело возникали ссоры. Они не упускали случая побольнее уязвить друг друга. Как выяснилось, «братья» были разного вероисповедания: Хоменко «страдал» во славу православной церкви, Криворученков же был сектантом-субботником. У них возникало множество разногласий. И только одно обстоятельство роднило «деятелей религиозного культа» — желанный для обоих культ праздности…
Вначале все происходило приблизительно так. Стоило заговорить о работе, как разгорались горячие дебаты.
— Да ведь сегодня суббота. А господь повелел: «Чти день субботний». «Субботы мои сохраните», — стоял на своем один.
— Господь сотворил мир за шесть ден, а отдыхать повелел на седьмой, — возражал другой.
До поры до времени комендант терпеливо слушал всю эту галиматью. Но в один прекрасный день комендант пришел не один, а с Екатериной Семеновной Черновой, или попросту Катей, ибо совхозный специалист по садоводству был еще слишком молод, чтобы его называть по имени-отчеству.
— Так вот, хочу вам по-дружески посоветовать, граждане, — спокойно, но очень твердо начал Ливанский, — забудьте-ка вы свои распри и идите-ка работать. Самое что ни на есть райское место вам подобрал — сад. Знаете, тот самый, что по краю оврага? А вот и бригадир. Уж куда лучше, — и он кивнул в Катину сторону.
Начетчики святого писания оторопели:
— Неужели мужчина, высшее творение господа, может подчиниться женщине?
— Не только может, — разъяснил им комендант, — должен. Иначе… — И он популярно изложил им, что, если завтра «высшие творения» не соизволят выйти на наряд, они, как и все трудновоспитуемые, будут препровождены в трудколонию. Не до второго же пришествия ждать, на самом-то деле…
«Братья» заметно приуныли. И грустно переглянулись, в первый раз за все время почувствовав единство мыслей.
На следующее утро чуть свет неугомонная Катя уже стучала в окно.
Те, к кому этот стук имел непосредственное отношение, завздыхали, заохали, закрестились, но делать нечего: поднялись-таки с належанных мест — не позориться же, в самом деле, перед «низшим творением господа».
Дорогой завязалась беседа.
— А я, между прочим, тоже верующая. — Катя исподволь кинула лукавый взгляд на своих спутников: какое впечатление это на них произведет!
Те сразу оживились — вот приятная неожиданность! Да ведь если так, то они обретут общий язык с отроковицей! Договорятся, как обойти коменданта.
— Нашей веры, конечно? — деловито поинтересовался один.
— Наша вера одна подлинная, — вскипел другой.
— У меня своя вера, — пояснила Катя.
— Какая? — так и вскинулись оба разом. Уж не завлекли ее, случаем, те, что кличут себя истинно православными христианами? Может, и она, не приведи господь, двумя перстами крестится?
— Я всеми десятью перстами зараз действую, — рассмеялась Катя. — Вера у меня такая — в руки свои верю. И вам советую. Хорошая вера, настоящая.
Катины спутники надулись и весь остальной отрезок пути шли молча.
В саду Катя проворно раздала инструменты, показала, как ими пользоваться, распределила обязанности.
— Вот этот ряд вам, папаша, — за бороду она называла так Хоменко. — А это вам, — показала она на другой ряд Криворученкову. — А тот крайний мой будет. Деревьев в рядах поровну. Так что посмотрим, кто кого обгонит. Но и о качестве, конечно, не забывайте.
И неуемная в работе Катерина задала такой темп — только держись. Ее напарники еле успевали за ней.
Трудно сказать, что именно сыграло решающую роль: нежелание ударить в грязь перед представительницей «слабого пола рода человеческого»? То ли извечное соперничество между представителями различных религиозных толков? Так или иначе, но работа в саду закипела.
Теперь по вечерам им было уже не до религиозных дебатов. Обсуждали, разжечь ли костры: как бы не померзли деревья. Спорили, когда лучше производить опрыскивание, и под дождем бегали на другой край села к Кате за советом.
А сейчас мы идем по разросшемуся совхозному саду. Ветки тянутся к небу, откуда, как из худого решета, сеет дождик. И в этом открытом всем ветрам месте я вижу прилежно работающего Криворученкова.
В прежние времена консистория, наказывая провинившихся попов, для «тонкости нравственных пыток» приговаривала их к бессмысленной, бесполезной работе — толочь воду в ступе. Совсем иные принципы заложены в современных методах перевоспитания. Не пытка бессмысленной работой, а труд, дающий ощутимые материальные результаты. Труд, возвращающий человеку уважение окружающих, рождающий в нем чувство собственного достоинства, сознание того, что он приносит пользу обществу и общество нуждается в нем, — вот что день за днем, по капле проникает, укореняется в сознании поселенцев. А капля, как известно, и камень точит. Бывший сектант старательно подрезал сухие сучья, прививал черенки, смолил стволы и опрыскивал от вредителей фруктовые деревья. Я смотрела на него и думала: если таких людей еще и не перевоспитали окончательно, то научили очень важному — находить удовольствие в работе.
— У нас тут, почитай, круглый год настоящая благодать божья, — с оттенком хозяйской гордости говорит Криворученков. — Отцветет черешня — пойдут персики, отойдут персики — пойдут яблоки. Райские кущи, да и только, — и он посмотрел на ветки с поспевающими грушами — плодами упорного каждодневного труда, затраченного им и его товарищами.
— Фруктов у нас: ешь — не хочу. И людям от этого сада большая радость.
И ведь это говорил тот самый Криворученков, который еще совсем недавно предпочитал «труд на ниве божьей» труду на совхозном поле!
Впрочем, тот ли самый Криворученков?
Просыпаюсь от топота ног в коридоре и гомона многих голосов. Спросонья в темноте, натыкаясь на табуретки, бросаюсь к выключателю. Выключатель щелкает впустую — света нет. Чиркаю спичкой — на моей ручной «Заре» еще далеко до зари — всего три часа ночи. Видимо, что-то стряслось.
Кое-как одевшись, выскакиваю в коридор. Ни души. Выбегаю на крыльцо. Вблизи нет ни одного человека, но спрашивать, собственно, уже нет необходимости: где-то неподалеку, километра за два, видно яркое зарево. Как будто из гигантской керосиновой лампы взметнулись вверх, в черное небо, языки пламени, высвечивая его, как стеклянный купол.
— Свиноферма горит! — кричит мне на ходу какой-то мужчина с ведром, и я опрометью бросаюсь туда, куда уже со всех сторон бегут и бегут люди…
Когда мы прибегаем к месту происшествия, пламя уже полыхает вовсю. Задняя часть свинарника, выстроенного в виде длинного сапога, уже вся объята огнем. Горячий и буйный, он как будто только и ждал своего часа, чтобы вырваться на простор и вволю побеситься и понеистовствовать. Однако большая часть свинарника уцелела от горячего напора, хотя крыша уже занялась…
Люди с перемазанными копотью лицами оттаскивали занявшиеся доски, лили воду из шланга на начинающую тлеть крышу. Возле колодца стоял Севастьянкин, Он проворно вытягивал ведро и выплескивал воду в другое, порожнее. А потом опять принимался тянуть за веревку. Между тем наполненное ведро уже подхватывал Куровский и, в свою очередь, из рук в руки передавал его своему бывшему прорабу. А к ведру уже тянулся Дариоглу и, схватив его за мокрую скользкую ручку, без промедления совал вконец растерянному Тенькину. А последним по цепи был парторг. Он бросился с ведром к самому пламени…
Из свинарника доносились испуганное хрюканье и пронзительный визг. Вдруг в дверях свинарника показался человек. В тлеющей одежде, с лицом, на котором видны были только белки глаз, он бросил на чьи-то с готовностью протянутые руки двух по-детски визжащих поросят, жадно глотнул воздух пересохшим ртом и снова скрылся в дверном проеме.
— Да что же это ты над собой делаешь, Леня! Хоть бы о детях-то подумал, шальная голова твоя! — истошно запричитала вслед женщина. Растрепанная, простоволосая, обезумевшая от страха, она все продолжала кричать в черный пустой проем.
А «Леня» — Леонид Груша уже снова тащил из огня совхозное добро. На этот раз это был здоровенный кабанчик. Животное визжало, всячески пытаясь вырваться из рук своего спасителя.
— Да беги ты, глупый, — шлепнул кабанчика Груша, стараясь отогнать его подальше.
— Не смейте больше рисковать, Груша! — сквозь толпу протискивался к Груше Большак. — Слышите? Я вам запрещаю? Слышите?
Слышит ли Груша? Конечно, он слышит. Слышит и то, что кричит ему жена. И то, что приказывает директор. Но, как знать, может быть, именно в эту минуту Груша впервые услышал голос своей совести? Голос, который потребовал, чтобы именно он не отдал на погибель народное добро. Груша, схватив ведро, опрокидывает его на себя и в мокрой дымящейся куртке опрометью бросается в огонь.
Двадцать три штуки свинячьего поголовья удалось спасти Леониду Груше, тому самому Леониду Груше, которого когда-то выслали из колхоза «Заря» за лодырничанье.
Я не ездила в колхоз «Заря». Не знаю, каким образом там «упустили» своего односельчанина. И хотя с Грушей дело, безусловно, пошло на лад, я вовсе не собираюсь делать обобщение, что имеет смысл высылать в целях перевоспитания из одного совхоза в другой. Может быть, и такая мера — это расписка в собственной беспомощности, в желании переложить тяжесть собственных дел на чужие плечи? Секрет же того, что произошло с Грушей, прост — нашлись наконец-то люди, которых по-настоящему обеспокоила его судьба, которые помогли ему стать человеком.
И теперь этот самый Леонид Груша уже два с лишним года выращивает поросят, заботится о сохранности опороса, о привесе свиноматок.
Как ни старались люди, отстоять свиноферму не удалось — она сгорела дотла. Погибло много животных. И теперь, когда уже тлели головешки, гнев обрушился на голову виновника. Им был Жирков. С бледной, как-то сразу осунувшейся физиономией, он выл по-бабьи, в голос. Хмель разом слетел с него.
— Вот до чего докатился, дармоед проклятый, — презрительно, как плевок, бросил ему в лицо Дариоглу.
— Нашли кому доверять! — гудел народ. — Это же первый трутень! Судить его надо! По всей строгости судить!
Теперь уже все знали, что послужило причиной пожара. Пришел Жирков на работу «в ночную». Затопил печку, а сам, вместо того чтобы чистить свинарник и варить поросятам еду, завалился спать, так как по своему обыкновению был сильно выпивши. Тем временем из печки выпала головешка. От головешки мигом занялась подстилка из соломы. Но даже когда Жирков спохватился, что начался пожар, даже тогда он мог спасти, если не свиноферму, то по крайней мере все поголовье. Ведь печка находилась в задней части помещения, а дверь — в передней. Однако вместо того чтобы позаботиться о совхозном имуществе, Жирков, к тому же еще с пьяных глаз плохо соображавший, только выскочил наружу и продолжал стоять столбом возле все разгорающегося пожара.
Теперь-то он ревел — понимал, что так не обойдется. Придется отвечать по всей строгости.
Народ стал расходиться. Доктор Володя, такой же перемазанный копотью, как и все, уже оказавший первую помощь обожженному Груше, настаивал, чтобы тот непременно отправился с ним в больницу.
— Да пустяки, — отнекивался Груша, — на мне все и так хорошо заживет.
Но доктор в конце концов все-таки настоял на своем. Жена Груши тихонько всхлипывала, размазывая по лицу смешанные с копотью слезы, но по всему видно было, что эта измученная женщина, хлебнувшая немало горя с лодырем мужем, теперь гордилась им и радовалась за него.
Большак, парторг и комендант уходили с пожарища последними. Они шли медленно.
— Спешить некуда, не на пожар, — невесело пошутил Большак.
— И как мы будем ферму строить? — огорченно произнес парторг. — Лесов-то кругом нет.
— Из самана, — как уже о деле решенном, заметил Большак. — Ферма — еще полбеды. Вот с поголовьем туго придется. Разве что у соседей взаймы попросить…
Некоторое время все шли молча.
— Да, кстати, а у этого вашего Груши, — спрашивает директор Ливанского, — у него ведь как будто жена и двое ребятишек?
— Да, Лев Давыдович, — подтверждает комендант. — Двое пацанов. Он недавно сюда семью выписал. Наказал жене дом продать. У него ведь скоро срок кончается. Так он думает здесь навовсе обосноваться. Вот только не решался с вами разговор о постоянной прописке завести. Боялся, как бы не отказали.
— Я думаю, неплохо будет, если такие, как этот Груша, поселятся в Отрадном постоянно. Ты как думаешь, Яков?
— Согласен, — говорит парторг.
— Так скажи своему Груше — пусть приходит.
Оформим ему постоянную прописку, — решает директор.
Комендант Ливанский довольно улыбается — он знает, постоянная прописка в их Отрадном не простая проформа. Право работать и жить в совхозе «Степное» надо заслужить.
Поначалу в этой истории не было ничего необыкновенного: он и она полюбили друг друга, он и она решили пожениться. Загвоздка состояла в другом: она, то есть Катя Чернова, была не только совхозным садоводом, приехавшим сюда год назад по окончании техникума, но и дочерью заместителя председателя райисполкома. А он был поселенцем Анатолием Мартыновым, которому предстояло еще год «отрабатывать срок». И папе Чернову кандидатура жениха пришлась явно не по вкусу. Как, впрочем, и маме Черновой тоже.
— Он же тунеядец! — вне себя кричал папа.
— Бывший, — спокойно парировала дочь.
— Ему же еще надо целый год отрабатывать в этом стоящем у черта на куличках совхозе! — ломала руки мама.
— Больше, значительно больше года, мамочка, — уточняла дочь. — Мы с Толей решили навсегда поселиться в Отрадном.
Но сколько ни противились родители Черновы, сколько доводов ни приводили против замужества своей единственной дочери, сама дочь твердо стояла на своем — она любит Анатолия, и они должны пожениться.
И вот в одно из воскресений будущие супруги рука об руку отправились на совхозном «газике», украшенном по такому случаю пучками полевых цветов, в село Дубки, где находится райисполком, и перешагнули обветшалый порог брачного ведомства.
Нет, не заметили они ни унылой комнаты, ни облупленной печки, ни голого подоконника без единого цветка. Их глазам даже мигавшая вполнакала лампочка, видимо, казалась факелом, зажженным в их честь, а обвязанная крест-накрест платком заведующая брачными узами чем-то вроде наследницы Гименея по женской линии.
— Женишься раз, а плачешься век, — вместо приветствия авторитетно заявила наследница Гименея. — Жениться-то легко, а вот разжениться трудно. Так что вы над этим, молодые люди, поразмыслите на досуге, а там, глядишь, и передумаете. Все к лучшему и обернется.
Но молодые люди считали, что любовь уже прошла ОТК их сердец. И вежливо попросили приступить к соблюдению необходимых формальностей.
— Каких еще там формальностей? Мы вас вообще регистрировать не собираемся.
— То есть как это? — опешили молодые.
— А очень даже просто, — представительница Гименея продолжала невозмутимо лузгать семечки. — Папаша не хочет, и вся недолга. И распоряжение его у нас имеется.
Обычно тихая Катя так и взорвалась.
— Но ведь я же совершеннолетняя. И выхожу-то, между прочим, замуж я, а не мой отец!
— Я даже права голоса не лишен, не то что права жениться! — вспылил Анатолий.
Однако как ни мужественно сражались за свои права жених и невеста, им пришлось возвратиться назад ни с чем.
Грустное это было возвращение. Напрасно постарались товарищи Анатолия и путем добровольного уплотнения выделили молодоженам маленькую комнатку. Напрасно совхозная стряпуха тетя Поля напекла целую груду своих знаменитых пирожков с яблоками и большой торт с вензелем «АК». Свадьба, на которой молодым под предлогом дать лишний раз поцеловаться многократно кричат «горько», оказалась горькой всерьез.
На следующий день сам директор совхоза поехал в райцентр. Люди, знавшие его долгие годы, говорят, что давно не видели Большака таким рассерженным. Рассказывают, что в Дубках он немедленно прошел в кабинет председателя райисполкома товарища Прохорова. Что через десять минут туда же был вызван и заместитель председателя товарищ Чернов, являющийся по совместительству и отцом Кати. А еще через десять минут туда же спешной походочкой проследовала и заведующая загсом.
Потом события стали разворачиваться в обратном порядке: сперва из кабинета пулей выскочила вся в розовых пятнах заведующая. Следом за ней выбежал папа Чернов, и при этом лицо его пылало, как сердцевина перезревшего арбуза. Потом, тяжело дыша и оттирая пот, вышел Большак и, отойдя в сторонку, не откапал, а прямо налил на сахар неположенное число капель лекарства.
…В следующее воскресенье Катя и Анатолий снова рука об руку, снова на совхозном «газике» направились в районное отделение загса.
— Желаю вам всяческого несчастья, — от души «поздравила» молодоженов Гименея, швыряя брачное свидетельство. — И ведь непременно разводиться придете, так что уж до скорого свиданьица!
…Остается добавить, что все вышеизложенное произошло больше года назад. И рассказали мне о нем в связи с тем, что Мартыновы на этих днях снова отправились в загс. Однако к пророчествам Гименеи, «схватившей», как и папа Чернов, выговор за злоупотребление служебным положением, это не имело ровно никакого отношения. Молодая чета поехала регистрировать своего первенца. Ехали не без опасения, как шутили некоторые: «А вдруг папаше взбредет в голову не признать и внука?» Впрочем, все обошлось благополучно — маленькому Коле Мартынову было беспрепятственно выдано метрическое свидетельство, удостоверяющее, что он действительно родился в Отрадном.
Товарищ капитан, разрешите обратиться? — к капитану Бойченко подходит не по годам грузный мужчина. С одутловатого лица недобро глядят неестественно маленькие запухшие глазки.
— Слушаю вас, Мохов, — капитан Бойченко, с которым мы шли на птицеферму, останавливается.
— Просьба у меня имеется, — когда мужчина открывает рот, видно, что все передние зубы у него золотые. — До каких же это пор я с буряками копаться буду? Я, как вам известно, шофер первого класса. Почему мне не дают, сидеть за баранкой?
— Все полегче работу ищете? — хмурится капитан. — А вас сюда не на курорт направили, а наказали. Поработайте как следует, а там посмотрим.
Мужчина недовольно хмыкает и медленно, еле передвигая ноги, направляется к полю.
— Знаете, кто это? — кивает вслед уходящему капитан. — Это один из скрытых тунеядцев.
И капитан разъясняет мне, что в отличие от «открытых» тунеядцев, которые беззастенчиво у всех на виду лодырничают, пьянствуют и дебоширят, «скрытые» тунеядцы имеют определенное место работы. «Скрытый» тунеядец уверен, что надежно прикрыт своей трудовой книжкой. А работает-то он только так, для отвода глаз, на какой-нибудь маленькой должности. И зарплату получает соответственно небольшую. А между тем, глядишь, у него и дачка выросла, и гардеробом, как у американской кинозвезды, обзавелся, и в ресторанах кутит, и по курортам всем семейством разъезжает.
Откуда течет Волга — знает каждый школьник. И какие притоки образуют эту быстроходную голубую реку, тоже знает. Но вот за счет каких притоков денежных средств образуется быстроходная голубая «Волга» у такого рода субъектов, покрыто мраком неизвестности. До той поры, впрочем, пока этим не заинтересуется милиция.
— Пожалуй, это самая колоритная фигура такого тунеядского племени, — замечает капитан. — Это ведь, знаете, кто? Сам «король» Большого фонтана.
Так это и есть тот самый экс-король, о котором я читала в толстом томе судебного дела!
По мере того как я листала страницы, мне становилось ясно, как превратился в «короля» некто А. И. Мохов.
Обычно королями становятся по наследству. Из рода в род восседали на троне Бурбоны. Династия Валуа передавала трон от отца к сыну. В жилах Мохова не текла голубая кровь. Однако королевский размах пришелся ему по вкусу. Мысль добыть поистине королевские средства была назойлива, как оса. «С чего бы начать?» — терзался претендент на королевское житье.
По преданию, когда задумали строить город Одессу, прежде всего принялись искать воду. Искали, искали. Наконец нашли. Место, где брызнула обильная струя, назвали Большим фонтаном.
Когда Арсений Иванович Мохов задумал стать «королем», он стал искать не воду, а землю. И нашел ее именно в районе Большого фонтана. Отличный участок земли находился возле самого синего моря. Вскоре на облюбованном райском местечке выросла королевская резиденция.
Безусловно, выстроенный дворец был по своим габаритам несколько меньше Лувра или, скажем, Версаля. Зато у тамошних владельцев и в помине не было ни телевизора «Темп-1», ни холодильника «ЗИЛ». В отличие от королевских конюшен, на которых ржали разномастные жеребцы в одну лошадиную силу каждый, в гараже Мохова красовался серенький «Москвич» в сто лошадиных сил. Впрочем, вскоре выяснилось, что «Москвич» маловат для королевских выездов. Поэтому его место в самое ближайшее время заняла голубая «Волга». А вскоре следом за «Волгой» блестящим черным жуком вполз комфортабельный «ЗИМ».
И зажил «король»!
И хотя это происходило у всех на глазах, люди только ахали, охали, негодовали, сетовали, но никто не вывел «короля» на чистую воду. До тех пор, пока «делами его величества» вплотную не занялась милиция.
— Скажите, пожалуйста, гражданин Мохов, — вежливо осведомился следователь, — на какие, собственно, средства вы приобрели свои машины и отгрохали такой домик?
— То есть как это на какие? — «король» вознегодовал. — Я же работаю в гараже.
— Да, шофером. Нам это известно, — успокоил его следователь. — И что оклад у вас вместе с прогрессивкой не превышает ста рублей в месяц, нам тоже известно. Поправьте меня, если я ошибаюсь, и следователь протянул Мохову листок, на котором с точностью до копейки были учтены все доходы и все расчеты семьи за круглый год.
Но Арсений Иванович не склонен был снимать корону.
— По вашим подсчетам моя дражайшая половина должна, видите ли, покупать себе четыре платья в год, — вознегодовал он. — А может, все пятнадцать лет нашей счастливой супружеской жизни я держу ее в черном теле и одном-разъединственном платье?
— Маловероятно, — следователь недоверчиво покачал головой.
Как ни петлял Мохов, как ни прикрывался шоферской спецовкой, в ходе следствия было вскрыто: «Извлекал нетрудовой доход с земельных участков». «Король» был низвергнут.
И вот теперь мне довелось получить у него аудиенцию.
— У нас этих скрытых тунеядцев целая компания, — говорит капитан. — Приучаем их к честному труду.
К утру «короля» здорово скрутило. Он лежал бледный, с запавшими щеками. Холодный липкий пот покрывал его лоб.
— Его надо немедленно отвезти в больницу, — распорядился комендант.
Через каких-нибудь десять минут подъехала «карета скорой помощи» — серая лошадка, запряженная в телегу. Охающего «короля» уложили на сено, и возчик бережно, объезжая колдобины, повез больного в местную больницу. К счастью, ехать было недалеко — миниатюрная больничка находилась на краю села. Молоденький доктор Володя тотчас осмотрел больного. По его мнению, это был «банальнейший приступ аппендицита», требовавший срочного хирургического вмешательства, которое он, Володя, и намерен произвести. Возможно, потребуется переливание крови.
— Но это же, насколько я понимаю, займет уйму времени, — заволновалась я, — ведь пока доставят кровь в такую глухомань, можно упустить момент…
— Не упустим, — снисходительно улыбнулся доктор своей совсем мальчишеской улыбкой, — кровь у нас всегда под рукой. Однако вы меня извините, товарищи, я сейчас очень занят, — он вежливо выпроводил нас из приемной.
Мы с Ливанским поворачиваем назад, к общежитию.
— Вот вы, товарищ корреспондент, заинтересовались, откуда в нашей, так сказать, захолустной больнице имеется кровь, а это факт весьма примечательный, — комендант медленно закуривает сигарету, и мне кажется, что он делает это чересчур медленно. — Откуда же взялась эта кровь?
Оказывается, все было так.
Этот самый доктор Володя недавно окончил институт, его прочили в аспирантуру, а он выбрал себе дальнее село и решил, что писать диссертацию можно и здесь. С самого начала он никакой работы не чурался — вместе с медперсоналом больничку свою отремонтировал, так что любо-дорого. А потом начал всякие новшества вводить. И вот в один прекрасный день явился доктор в общежитие. И начал агитировать поселенцев кровь сдавать. Разъяснил им, что дело это очень важное — когда поступают тяжелобольные, они нуждаются в срочном переливании крови. А как же это сделать, если село от райцентра далеко, да и дороги весной и осенью непролазные? Ждать, пока ампулы на тракторе со скоростью четыре километра в час доставят, не всегда возможно. А вот если каждый всего по двести пятьдесят граммов сдаст — это будет прекрасный выход из положения. Поселенцы расшумелись. «Ишь, чего придумали, — разворчался этот самый „король“, — кровь продавать! А по какой цене, интересно, вы можете оплатить драгоценную жидкость, текущую в моих жилах?»
— Напрасно беспокоитесь, — успокоил его доктор, — кровь сдается безвозмездно.
— Безвозмездно? Ну, дудки, я свою кровь задаром проливать не намерен.
— А если я, к примеру, свою кровь не пожалею, меня от работы освободят, чтоб я мог вдоволь поваляться? — вмешался в разговор Жирков.
Доктор разочаровал лодыря, сказав, что донорство не влечет за собой ущерба для здоровья и, следовательно, не требует постельного режима.
— Прости меня, грешного, господи, — закрестился пономарь, — не сумел я, червь земной, возлюбить человеков более себя самого…
Словом, сколько ни уговаривал доктор, ни один из поселенцев так и не пожелал стать донором. Володя ушел от них сильно не в духе и на прощанье не удержался — высказал начистоту, что он о них думает.
На другой день шли поселенцы с работы — дорога как раз мимо больницы проходит — и видят: толпится возле крыльца народ. Их даже страх взял — уж не тиф ли, случаем, напал? Подходят ближе. «В чем дело?» — спрашивают. А им разъясняют — ничего, мол, такого особенного, просто совхозники кровь сдавать пришли. И видят поселенцы: стоят, своей очереди дожидаются и шофер Свиридюк, и доярка Анна Дайсун, и парторг, и директор.
— Эй, ребята, — стали их звать совхозные, — идите скорее, а то доктор спешит, его в деревню на роды вызвали.
Ну, такие, как Жирков, только «ручкой сделали» — привет, мол, доктору. И «король» туда же. И служители религиозных культов по тропке затрусили. Но нашлись и другие. И первым из них был Севастьянкин.
— Неладно получается, братцы, — покрутил он головой, — очень даже неладно. Ведь для нас в совхозе никто никаких различий не делает, никто нам в глаза не тычет: «Вы, мол, не совхозные, вам, мол, этого не положено». Нас здесь всегда на равных правах держат. А тут что же выходит: хлеб-соль вместе, а табачок врозь?
И пошел Севастьянкин первым из поселенцев сдавать свою кровь. И хоть кровь у него, как у алкоголика, наверняка была незавидная, доктор Володя взял, как и у всех, двести пятьдесят граммов — боялся обидеть человека. А за Севастьянкиным потянулись сдавать и другие поселенцы — Куровский со своим бывшим прорабом, Дариоглу с Уруном, Груша.
Вот о чем рассказал мне комендант, пока мы возвращались из больницы…
На следующее утро мы навестили больного. Операция прошла благополучно. «Король» лежал в маленькой боковушке, которая носила громкое название «послеоперационной», хотя и могла вместить всего две койки. Но в комнате было много света, на подоконнике буйно цвела герань, а на выскобленном до белизны полу играли солнечные зайчики. «Король» чувствовал себя неплохо, но разговаривать ему еще доктор не разрешил.
Ему и самому было стыдно разговаривать: ведь он пожалел то, что другие легко и просто, как само собой разумеющееся, отдали для него.
Чья кровь течет теперь в «королевских» жилах? Кровь веселого шофера, трудолюбивой доярки или неутомимого директора? Трудно сказать. Да ведь это, собственно, и неважно. Важно другое — это кровь людей, понимающих, что человек человеку — брат, друг и товарищ.
Сегодня в совхоз пришла телефонограмма из райисполкома с просьбой выделить рабочих для посадки деревьев вдоль шоссе. Посадки должны проводиться в нерабочее время и исключительно на добровольных началах.
По этому поводу вечером было созвано общее собрание всех рабочих совхоза.
— Мы никого не неволим, никого не принуждаем. — Большак испытующе оглядел собравшихся, как бы прикидывая, сколько народу откликнется на это дело и сколько останется стоять в стороне. — Я только хочу сообщить вам, товарищи, что такие «сады для всех» уже высажены на всем пути от Киева до Ровно и от Ровно до Львова. А ведь между этими городами добрых пятьсот километров. Я когда ездил в командировку — сам видел, как сажали и колхозники, и рабочие, и студенты, и школьники, и наш брат совхозники. Словом, всем народом сажали, потому как они для всего народа и предназначены. Вот и на нашу долю выпало посадить деревья, которые, глядишь, лет через пяток уже плодоносить начнут.
— Это что же выходит, — с места кидает реплику Жирков, — я буду из сил выбиваться, а кто-то моими яблочками закусывать?
— Почему кто-то, — директор на одну минуту прикрывает глаза, но я вижу, как он устал. — Хоть бы и ты, к примеру.
— Ну, нет, — крутит головой Жирков. — Я здесь жить не собираюсь. Я как в песне поется:
Эх, яблочко, куды ты котишься,
С поселения уйдешь — не воротишься…
— Так вот, товарищи, — подытоживает Большак, — резолюций, думаю, принимать не будем. Просто кто хочет, тот завтра к пяти часам пусть подходит к конторе. — И потому, что директор тотчас начинает толковать с парторгом совсем о других делах, я понимаю, что Большаку уже ясно, кто откликнется и кто останется стоять в стороне.
…Назавтра почти все совхозные рабочие были в сборе, кроме тех, кому предстояло работать ночью на фермах. Из высланных отсутствовали только Жирков и «король», которому после операции доктор запретил заниматься физическим трудом. Пришел и Тенькин, возле которого, как пришитый, держался Дариоглу.
Само собой разумеется, что и комендант Ливанский тоже вооружился лопатой. Пришли и парторг, и директор, и я, конечно.
Всех нас погрузили на грузовики — до шоссе километров двадцать — и довезли до места.
Работа закипела. Добрых часа три люди дружно копали неподатливую глинистую землю, аккуратно сажали в вырытые ямки хрупкие саженцы, бережно утрамбовывая вокруг рыжие комья.
Расцветали яблони и груши,
Поплыли туманы над рекой, —
звонко и задорно начинает Ольга — жена Чубрицкого. Видно, что она сегодня в прекрасном настроении — муж не валяется пьяный под забором, тут же возле нее знай кидает лопату за лопатой. И от этого весело на душе у женщины.
Тенькин и Дариоглу работают вместе. Они уже посадили несколько саженцев. Я впервые за все время замечаю у Тенькина пробудившийся к чему-то интерес. Его обычно безразличное лицо оживленно. Он даже мурлычет себе под нос какой-то несложный мотивчик.
— Эй, Коля, подсоби, будь добр, — с задором окликает его «просто Вера», — а то боязно, как бы не поломать веточки.
— Сейчас, — с готовностью откликается Тенькин, — только свое доделаю.
Большак тоже сажает, несмотря на одышку. А парторгу все нипочем — он молод, полон сил, работа веселит его.
Я тоже сажаю свое деревце.
И вот уже вдоль большого участка по обе его стороны выстроились зелеными флажками вехи будущего.
Придет пора — зацветут эти деревья, поспеют на них плоды. И каждый, кто захочет съесть румяное яблоко или сочную грушу, сможет запросто сорвать их с дерева.
— Вот вы все интересуетесь корнями прошлого, товарищ корреспондент, — задумчиво говорит мне Большак, когда мы трясемся по дороге к совхозу в кузове пятитонки. — А ведь у нас, как вы могли бы сами убедиться, ростки будущего имеются. И надо вам сказать, ростки куда более ярко выраженные, чем разные там пережитки…
На следующий день мы уезжали из Отрадного.
Большак, который, несмотря на воскресный день, уже спозаранку явился в контору, вышел нас проводить. Прощаясь, капитан Бойченко, как само собой разумеющееся, обещает директору:
— Еще трех поселенцев мы вам в этом месяце подкинем.
— Что же, — соглашается директор. — Работы у нас — край непочатый.
А кругом шелестят золотистые колосья, набухают соками шершавые персики, наливаются янтарем кукурузные початки, и все это вместе взятое и есть плоды труда человеческого. И есть во всем этом и частица, сделанная руками поселенцев.
Не случайно, видно, когда по приезде я спросила одного из совхозных рабочих:
— Ну, как тут у вас тунеядцы?
Он даже обиделся:
— Тунеядцы? Какие тунеядцы? У нас тунеядцев нет. У нас все работают.
На этом заканчиваются пока мои записки. То, о чем здесь рассказано, происходило на самом деле. Многих событий я была сама не только свидетельницей, но и участницей. Однако я не назвала подлинных имен работников милиции. Я сделала это с умыслом — мне думается, что такого, как Каляда, узнают не в одном коменданте. Что же касается двух совершенно противоположных председателей совхозов, то и они фигурируют под вымышленными фамилиями, потому что являются также весьма типичными. Будем надеяться все же, что таких, как Деревяшко, значительно меньше. О том, что будет дальше с бывшими «королями безделья», покажет будущее.
Меня, впрочем, не покидает уверенность, что и «короли» и «королевы» получат вкус к труду и научатся жить, как положено человеку. Из этих соображений я не назвала и их настоящих фамилий, чтоб зря не стыдить людей за их прошлые ошибки…
И кто знает? Может быть, спустя некоторое время я опять вернусь к своим героям и напишу тогда о тех поправках, которые они внесли в свои биографии. Поэтому-то и назвала я эту главу заключительной, но не последней.