Три интервью с главным редактором журнала «Октябрь» Ириной Барметовой

1. ОБЛИСКУРАЦИЯ АКСЕНОВА

Не ищите это слово в словарях — его там нет, как и слова «плентоплевательство». Их придумал Василий Аксенов для своего нового романа «Вольтерьянцы и вольтерьянки», полагаю, сидя в саду своего дома. Роман писался три года, почти столько же Аксенов живет во Франции, на берегу Атлантического океана. Ранее обитал на другом берегу того же океана. В Биаррице — удивительном городе — до сих пор живут потомки Оболенских, Рябушинских, в русской церкви настоятель отец Георгий — китаец, в совершенстве говорящий по-русски… Тут жили Чехов, Набоков… Но привела Аксенова сюда случайность. Путешествовал на машине по югу Франции и без особой цели заехал в Биарриц. Почувствовал особый дух города и тогда отвлеченно подумал, что хорошо бы здесь поселиться. В другой раз, первого января 2000 года, поезд привез Аксенова в ночной Биарриц. Город был пуст, светились лишь витрины. За стеклом одного агентства недвижимости висела фотография дома… А когда утром приехал смотреть его и увидел сад, мгновенно решил: «Все, буду здесь жить!» Может быть, этот сад пленил воспоминанием о другом, где стояла бронзовая статуя «Пушкин в возрасте Державина»— «ПввД», которую некий художник привез в дар Вашингтону: «Как сейчас вижу наши шумные завтраки. Народ спускается на кухню, расползается по комнатам и лестницам, иные с тарелками и кружками кофе выходят в сад, усаживаются вокруг Пушкина (скульптуру город не принял, она и по сей день стоит у меня в саду), все галдят о России… а я спускаюсь к ним, как благодетельный сюзерен, и стараюсь не обращать на себя внимания».

Живость повествования, обилие комических ситуаций, гротесковых образов, нагромождение невероятных событий, фантастических приключений, претендующих тем не менее на достоверное отображение реалии тех дней — все это присуще новому произведению Аксенова. Как говорил тот же Пушкин: «Улыбка, взоры, нежный тон красноречивей, чем Вольтеры, нам проповедают закон и Аристипов, и Глицеры». А еще автор виртуозно растворил в своем тексте цитаты, размышления, письма, суждения философа и Северной Семирамиды так, что поиски, кто что сказал и кто что придумал, станут делом увлекательным.


ВАСИЛИЙ АКСЕНОВ. Несколько лет назад я читал книгу о переписке Вольтера и Екатерины Второй, там много было цитат из писем, которые звучали своеобразным диалогом очень близких людей, чуть ли не влюбленных, даже с некоторыми моментами ревности. И я подумал: сочинить бы в английском жанре true stories which never happened— правдивые истории, которых не было, — такую как бы анекдотическую историю с ощущением правдоподобия, наполнив ее множеством достоверных деталей, не очень серьезную, как часто у меня бывает в начале, а потом углубить,…. Особенно меня пленяла идея встречи Вольтера и Екатерины. В реальности они не встречались, во всяком случае, мы не знаем об этом, а здесь императрица назначила бы философу свидание где-то в Европе и на свидание выехала на стопушечном корабле… И так, между дедом, начал заполнять альбом, толстый такой, различными сведениями об эпохе, деталями, именами, убранствами мундира Семеновского или Преображенского полков, выражениями, какими-то эпиграммами. Заполнил один, потом второй альбом: то так напишу, то поперек страницы, то косо, — в общем, набралась куча всего. Прочитал дневники Екатерины, которые, к сожалению, так быстро обрываются, серьезный фундаментальный труд супругов Дюранов — «Век Вольтера», без него я бы вообще не написал романа. Какие-то стишки вольтеровские переводил… Все это накапливалось, накапливалось — вдруг появлялся кусок прозы, например, выход линейного корабля в море… Потом перескакивал к другому. Пока не почувствовал: можно начинать последовательное повествование. Сначала возник зрительный образ — двое юношей в треуголках, натянутых на брови, мчатся по обледеневшей дороге — тата-тата-тата, — они уже слились с конями, разбивают лужи замерзшие, закат над Северной Европой, на закате — тонкий месяц, все это такие видения Европы, и они скачут, скачут…. Потом появились, как ни странно, клички лошадей — Тпру и Ну, потом иностранные — Антр-Ну, Пуркуа-Па — значит — они с фальшивыми французскими документами, И так вот два мальчишки стали секретными агентами…


ИРИНА БАРМЕТОВА. Это похоже на игру в роман.


— Вот именно — просто повествование, сочинительство. Никаких заранее приготовленных идей, планов, интересовало лишь, что получится с этим материалом в результате моей конструктивной такой деятельности. И это был главный кайф работы. Я не знал, что будет на следующей или через десять страниц.


В результате этой деятельности получился старинный роман, по авторскому определению… Одним из героев которого, причем полноправным, является язык повествования. Он с самого начала властно заявляет о себе, удивляет и притягивает. В нем — сочетание в стиле рококо архаики с языком допушкинской поры, щедро сдобренным калькированными французскими оборотами и словами… Коктейль, из которого, может быть, и вырос современный русский язык?


— Да, самым страшным для меня было — найти язык. Иногда я был на грани того, чтобы бросить все это. Потом все-таки удалось поймать интонацию, в которой можно было использовать архаику и в то же время наш день туда встроить.


Язык, как и полагается герою, в течение всего романа меняется.


— Потому что по сюжету прошло сорок с лишним лет, и язык начала девятнадцатого века уже другой. А потом, в романе много о Вольтере, и надо было учесть его манеру речи. В сравнении с современным французским он говорил очень витиевато, с невероятными любезностями и преувеличениями. Примерно так, как сейчас французы завершают свои письма: «Примите мои уверения в совершеннейшем почтении»…


Да, все эти гламурные штучки.


— Эти гламурные штучки у него естественны, когда он обращается к Екатерине: «льщу себя мыслью», «ласкаюсь увидеть вас», «повергаюсь к ножкам невиданной красоты», «ваши ручки известны всей Европе» и так далее и тому подобное.


Приведенные в романе вольтеровские письма тонально для современного читателя приторно льстивы. Но Вольтер не был льстецом?


— Вольтер льстецом был. Невероятным льстецом. И в романе я не преувеличиваю, а лишь привожу оригинальные тексты, над которыми трудились переводчики императорского двора.


Может быть, это такая дипломатическая хитрость Вольтера?


— То ли это хитрость, то ли естество… По-моему, все же это было его естество.


Как же лесть могла сочетаться с иронией, вольнодумством, сарказмом Вольтера?


— В этом-то и сложность его личности. А еще, надо вам сказать, Вольтер, если выражаться современным языком, был немыслимым пиарщиком. Он обладал грандиозными связями в аристократическом мире и уж никак не упускал возможности умело пользоваться ими.


Вы хотите сказать, что философ знал толк в бизнесе?


— Еще как! В определенный момент своей жизни он понял, что должен стать богачом. Премьера «Семирамиды» принесла четыре тысячи ливров — серьезные деньги по тем временам, и он сразу отдал деньги в рост. Через «нужных» людей доставал подряды для армии, поставлял в армию сукно, провиант, что-то еще и колоссально разбогател, И все это сочеталось в нем с искренним огромным вниманием к униженным и оскорбленным, с борьбой против лицемерия… Ecrasez I'infame.


«Раздавить гадину» — так у нас переводили это вольтеровское выражение, мне понятнее все же «Раздавить лицемерие».


— «Раздавить лицемерие» — намного шире, потому что направлено было не только против церковников, религиозного фанатизма, но и против сословий…


Однако Вольтер родился в зажиточной буржуазной семье.


— Вольтер был сыном нотариуса — в те времена очень средний класс, вначале Вольтера не жаловали в высшем свете. Помните случай, когда в ложе театра на пренебрежительный вопрос одного аристократа, как там вас называть: Аруэ, что ли, или Вольтер? — Вольтер ответил: мое имя начнется со мной, а ваше засохнет с вами.

Во Франции тогда было принято, чтобы поэта приглашала к себе на проживание какая-нибудь покровительница-аристократка. Когда Вольтер находился при «дворе» маркизы дю Шатле, внешне казалось, что она его содержит. Но на самом деле ее муж, маркиз дю Шатле, отдал им развалившийся замок в Сирэ (Шампань), который Вольтер отремонтировал, обставил и жил в нем на свои деньги. Маркиза была мотовка, он покупал ей платья, платил ее бесконечные карточные долги и прочее и прочее, обожал ее.

«Кое-кто из старых недотрог нападает на нее, но она одна делает больше добра, чем они вместе взятые. Она не допустит ни малейшей несправедливости даже ради большой выгоды; она дает своему любовнику лишь великодушные советы; она заботится только об его добром имени, ибо ничто так не подвигает на благие дела, как любовница, которая является свидетельницей и судьей твоих поступков и уважение коей ты хочешь заслужить».

Вольтер. «Мир, каков он есть»

Счастливейшие годы пребывания в замке сильно пошатнули его состояние.


Вольтер у нас порядком подзабыт, на нем незаслуженно лежит печать чего-то скучно-занудного, хотя философствовал он как бы мимоходом, шутейно, чем и восхищался Пушкин.


— У меня такое ощущение, что он и сам говорит: «Я не настоящий философ». Он им и не был. Монтескье, Дидро — философы. Д'Аламбер — человек колоссального интеллекта. А Вольтер немножко поверхностный такой… Но он был демиургом. Мне захотелось, что называется, освежить представление о нем. Сказать, какой он был неотразимый человек огромной созидательной силы. Ему никто не мог отказать, все аристократы бросались ему служить, народ распрягал его экипаж и тащил на себе карету — так все безумно его любили. Откуда бы это все взялось, если бы он был скучным? И поэтому у меня он вспоминает свои любовные дела, и своих друзей, и мадемуазель Лепинас, и Эмили дю Шатле. Кстати, Эмили была далека от идеала красоты того времени и считалась в ту пору уродиной. Так вот, я написал эпизод, как дю Шатле входила в блистательном макияже, в бриллиантах и в шуршащих юбках, которые так резко отбрасывали ее ноги. Вольтеру казалось, что она шла по какому-то помосту, то есть дефиле. Это — современная красавица высокого роста с длинными ногами.


Не только эта красавица подиума кажется нашей современницей — 70-летний Вольтер у вас предстает не стариком восемнадцатого века, а личностью с феерической харизмой. В принципе, если какому-то политику или писателю сейчас создавать имидж, то следовало бы многое позаимствовать у Вольтера.


— Да, это модель в какой-то степени. Нам не хватает такого, как Вольтер. Не вождя, который поведет за собой армии, а вот духовного лидера, который сдержит и революции своим обаянием, и будет чувствовать социальную справедливость, и будет просвещенным, элегантным человеком с большим чувством юмора. Эпатажным, да, забавным, то есть смешным, как Вольтер, который ходил на своих каблучках. Но, увы, нет даже намека на такого человека в нашем обществе, Александр Исаевич хотел, конечно, стать властителем дум, но вообще время властителей дум прошло, литература сейчас не может состоять из властителей дум, это совсем другое…


Но Вольтер не был литератором в чистом виде…


— Не был, скажем, романистом. Он написал один роман, вся остальная проза — это «parables», то есть притчи. Либеральные притчи с намеками, с массой подтекстов, контекстов именно политического, вольнодумного характера, страстные трактаты о толерантности, написанные всегда легким, общепринятым языком.


Действие романа происходит в 1764 году, когда Екатерина только-только взошла на престол и решалась дальнейшая судьба России. Вольтер видел в Екатерине молодого монарха, в котором можно развить республиканский дух, привить либеральные идеи для создания гармонического общества. Сейчас в который раз (!) решается судьба страны и судьба либеральных идей.


— Поразительно, но та ситуация совпадает с сегодняшним днем, с нынешними разговорами о создании либеральной империи. Во Франции «философы» разрушали религию и в то же время боялись революции. Надо сказать, они никогда не думали, что победят: в 60-е годы они просто обалдели, когда вдруг увидели, как широко распространился нигилизм. Кстати, хочу заметить, как меняются понятия. На Западе вольнодумец — это всегда атеист, при советской власти вольнодумец — это верующий. Так же нигилизм. Нигилистом в Европе был человек, отрицающий материю, но стоящий на стороне идеального понимания жизни. А у нас в 60-е годы XIX века нигилист — это Базаров, который стоит только на стороне материи, — полностью противоположное понимание. Конечно, Вольтер и Дидро надеялись на либеральную империю. Они видели в Екатерине идеал правительницы. И потом она была прежде всего женщиной, двухсотпроцентной женщиной, и это как-то влияло на все. Если вы заметили, в романе к ней ластятся животные: коты, собаки, птицы… И так было в действительности, меня просто это поразило: лошади ее обожали, не говоря уже о мужчинах, — мужчины ее очень любили. Это был не просто разврат. Всякий раз она по-настоящему влюблялась, императрица могла босиком пробежать по всем анфиладам дворца к любимому… Такой вот тип правительницы. В общем-то России безумно повезло: семьдесят пять лет из ста в XVIII веке правили женщины. После чудовищного мужского хамства и кровопролитий, беспрерывных войн появились такие, пусть несовершенные, и Анна Иоанновна, и Елизавета Петровна, и, наконец, Екатерина — это уже следующий этап.


Если Елизавета Петровна пригласила в Россию Растрелли, то о Вольтере не желала и слышать…


— Елизавета была менее образованной, более импульсивной. Она не обладала аналитическим умом. Хотя тоже была женственна, скажем, велела отменить смертную казнь, пытки еще оставались. Екатерина всегда была против пыток. Когда честолюбивый офицеришка Мирович, пытавшийся вызволить Иоанна — узника Шлиссельбургской крепости, оказался в руках правосудия, должно было неминуемо пройти дознание. Встал вопрос: применять ли пытки? Вот это и вызвало страшную внутреннюю борьбу Екатерины. Панин ждал, что Екатерина скажет: никаких пыток! А она говорит: это целиком оставляю на решение Сената. Аристократы были шокированы, считали это позором. Противоречие это терзало ее в течение всей жизни: запросы либеральной души и требования империи.


Зло а романе предстает всяческой чертовщиной — то птицей пролетает, то кошечкой-мышечкой пробегает, то существами бестелесными шуршит… И это вначале даже забавляет и не кажется столь угрожающим и разрушительным для героев, Перекликается ли ваше представление с Вольтером, который в «Кандиде» не оставляет никаких иллюзий — зло неодолимо?


— Зло неодолимо, но, помните, последние слова Кандида: il faut cultiver notre jardin. Все-таки сквозь все ужасы он приходит к маленькому садику, который надо возделывать, А чертовщина и Пугачев рассматривались во всей Европе, и не без причины, как результат духовной революции, подготовленной энциклопедистами. На самом деле, конечно, Пугачев и не знал о них, но я его нарочно внедрил в криминальную среду, действующую в романе: то ли он, то ли не он — Казак Эмиль, то ли страшная рожа с клыками — Барбаросса, понимаете, «план Барбаросса», — все это ассоциации.


Как была придумана вся история встречи Вольтера с Екатериной?


— Вообще сначала я думал написать просто: как Екатерина приезжает, такая вот дама прекрасная входит — и все, А потом что-то мне стало от этого неудобно. Вспомнилось, что тогда очень увлекались маскарадами, была странная такая вещь — андрогинность петербургского двора. Елизавета приказывала кавалерам приходить в дамском одеянии, а дамам — в мужском. Сама очень любила носить мундиры. Екатерина то же самое — безумно любила переодеваться. И как-то призналась, что она в таком виде объяснялась в любви одной даме.

«После коронации в 1763 году были маскарады как при дворе, так и у Локатели. В одном из сих надела я офицерский мундир и сверху онаго розовую домину и, пришед в залу, стала в круг, где танцуют. Княжна Настасия Сергеевна Долгорукова, оттанцовав, остановилась предо мною и начала хвалить ей знакомой молодую девицу. Я, позад ея стоя, вздумала вздыхать и половину голосом, наклонясь к ней, молвила: «Та, которая хвалит, не в пример лутче той, которую хвалить изволила». Она, оборатясь ко мне, молвила: «Шутишь, маска; кто ты таков? Я не имею честь тебя знать. Да ты сам знаешь ли меня?» — На сие я ответствовала: «Я говорю по своим чувствам и ими влеком»… Она спросила: «Маска, танцуешь ли?» Я сказала, что танцую. Она подняла меня танцевать, и во время танцу я — пожала ей руку, говоря: «Как я щастлив, что вы удостоили мне дать руку; я от удовольствия вне себя». Я, оттанцевав, наклонилась так низко, что лоцаловала у нея руку. Она покраснела и пошла от меня. Я опять обошла залу и встретилась с нею. Она, увидев меня, сказала: «Воля твоя, не знаю, кто ты таков». На что я молвила: «Я ваш покорный слуга; употребите меня к чему хотите; вы сами увидите, как вы усердно услужены будете»…

Записки императрицы Екатерины II

Это — не просто переодетая Екатерина, это — некий мускулинический фантом, ее мужское «я». В романе также переодеваются, чем создается атмосфера двусмысленности: вроде бы все любовники всех, все смущаются — как это произошло — и с кем они были, не совсем понимают. И Вольтер ловит себя на мысли, что влюблен в Фон-Фигина. Влюблен и очень боится этого. Ему в Сан-Суси Фридрих, совершеннейший гомик, подсовывал своих адъютантов, и очень разочаровался, когда тот не соответствовал… А тут нате — безумная страсть к мужчине… Вот такая началась игра. Это, конечно, маскарад, сомовский маскарад.


А можно это представить и как заигрывание с читателем.


— Нет, нет и нет! Мне тоже приходило на ум, что могут подумать о некой спекуляции. Но надо — все время иметь в виду — это женственный век. С одной стороны, он приносит либерализм и терпимость, а с другой — вот такие странные ситуации, курьезные даже. Соединение полов, когда мужчины носили драгоценности, завивались, пудрились, даже солдаты отращивали длинные косы, заплетали, салом намазывали — и вот так сражались… Почему, откуда это все взялось? Причем далеко не все были определенной ориентации, абсолютно нет, но вот такой стиль, мода. Это — выражение женственного века. Потом это стало не так явно. Трудно сказать вообще, что такое гомосексуализм. До сих пор это не понято человечеством и как он распространялся. Ведь нельзя сказать, что с развитием цивилизации все больше, больше. Напротив, в древнем, античном мире его было гораздо больше.


Конечно, в Греции, в Риме…


— А потом настало царство суровой религии, а его стало меньше, да?


Внешне — может быть.


— Ницше говорил, мы — «гомо сапиенс» — переходная раса, не окончательное развитие человека. Что следующий — «человек будущего» — появится. Он имел в виду не сверхчеловека, а следующего человека. Не исключено, что тогда не так четко будет выражено различие полов. Вот в моем романе Вольтер, когда преобразился в дерево, спрашивает: «Где ты погиб, Миша, в каких боях?» И тот отвечает: «В бою между духом и плотью». Плоть, как всегда, победила. Та самая мысль, которую вложил когда-то Вольтер в душу Миши, о смехотворности нашей любви: почему Господь не дал нам какого-то другого выражения любви? Почему за любовью обязательно стоит такой ридикюльный акт?.. Вот эта вот плоть, тяга плоти, не будь у Михаила этой Маланьи, он бы пожил лет десять, правда? А тут вернулся из Польши с деревянной ногой муж Маланьи…


Когда вы сейчас так рассказываете, получается слишком просто, а в романе это звучит роком.


— Это рок и есть. Потому что все в сочетании: такая метафизика драматургическая, физическая драматургия.


Авантюрный сюжет, элементы плутовского романа и гривуазной новеллы продиктованы не только XVIII веком, но и самим Вольтером, для которого «все жанры хороши, кроме скучного». Без диалога Вольтера и Фон-Фигина в романе осталась бы прелесть приключений и безудержной фантазии, но был бы утерян главный смысл написанного. Вы не побоялись так много места уделить философии?


— Нет, философия проходит через весь центр романа, где идут дискуссии, в день встречи Вольтера и Фон-Фигина. Здесь и черт появляется, объявляет себя атеистом и требует у Вольтера не увиливать и объявить, что Бога нет. А тот не может этого. В общем, здесь основное столкновение взглядов, идей, возникающий ужас лиссабонской катастрофы 1755 года, циничных разговоров в салоне мадемуазель Лепинас. Я очень долго с этой главой возился, уже все было закончено, и только тогда я стал ее выстраивать.


Живописные описания русских имений — с чего начинается родина — это лишь вымысел?


— Реальность. Я описал наше родовое, с папиной русской стороны, село — Покровское, Рязанской области. Огромное село такое, раскиданное на холмах. Как при царе Горохе, так и сейчас стоит, по-моему, без особых изменений, На холмах было много усадеб помещичьих: там не один был помещик, много. Когда я первый раз приехал туда с отцом в начале 60-х, мне рассказывали, что на одном холме, вот тут вот, барин пустил лебедей в пруды, там беседки построил… все стояло, как одно целое. Электричества не было, воду из колодца поднимали журавлем… пьянка безумная какая-то… родственница Таня утром нам с отцом выносила яичницу из двадцати яиц и бутыль мутного такого самогона. На наши возражения отвечала: «Вы же на отдыхе,» В избе — корова, куры… Вот я и стал представлять, как жили эти самые Миша и Коля, эти помещики, в Покровском. В романе и название села осталось. Их много, тысячи покровских есть в России, но именно эта глубинка описывается мною, и речка Мастерица, и все-все. И вот оттуда взялись эти юнцы.


Эти юнцы — молодые аристократы — абсолютно новое поколение, с которого в общем-то и начались идеи русского европеизма. Отличительное поколение во времена Вольтера называлось во Франции «шестидесятники», а через двести лет — вновь «шестидесятники», уже в России. Такая параллель — случайное совпадение или продуманный ход?


— Все спонтанно возникало и закручивалось…


И что, «шестидесятников» всех веков и народов всегда неминуемо ждет разочарование?


— Мне кажется, что век Просвещения еще не кончился на самом деле. Пока — мы на развалинах утопии, зародившейся в вольтеровское время. Мы еще не избавились от нее, мы только проходим через различные ее фазы. Возьмем, скажем, время возникновения Советского Союза. Французские философы, поэты, сюрреалисты 20-х годов XX столетия были чистейшими вольтерьянцами, и они аплодировали со своей колокольни Советскому Союзу. Все — Андре Бретон, Луи Арагон и прочие — были страшными поклонниками этой реально вдруг возникшей утопии. Франция не смогла, а вот там, в России, все-таки возникло царство разума, чистого разума. Поэтому для них, для этого направления ума, гибель этой легенды, а потом и всей утопии было крушением основных ценностей.


Они быстро оправились и теперь говорят, что большевики в процессе реализации их ценности извратили.


— И большевики извратили. Но тем не менее интеллигенция тоже уходит в метафизику — и во Франции, и везде. Единственная успешная революция XX столетия — это революция в искусстве. Она вдруг показала иные измерения видимого мира, о которых не догадывался никто: близость видимого и невидимого миров. Пересечение этих миров. И новокантианский взгляд на предметы вообще. Живопись, предположим, атональная музыка, новая литература — образная система совершенно иная. Вот это уже сдвинуло с точки некоторой схематичности, которая была у Вольтера. В его толковании хотя бы священных книг, священных писаний. Вольтер всегда высмеивал непорочное зачатие. А одна из моих героинь говорит, на мой взгляд, большую мудрость: любое зачатие — непорочное. В самом зачатии есть сакральный момент… Среди порока, среди свального как бы греха, в организме любой шлюхи — не шлюхи, черт ее знает какой оторвы, происходит вдруг что-то священное…


После советской власти была еще одна попытка…


— А вообще есть ли какой-либо смысл во всех этих попытках, или это просто бессмысленная, кровавая, чудовищная история — и все? С моей точки зрения, есть только один определенный смысл существования человеческой расы — это ее попытка самоусовершенствоваться. Я, кстати, в романе пытаюсь дальше развить то, что сказал в «Новом сладостном стиле»— об эволюции и творении. Идея творения и идея эволюции не противоречат друг другу. Эволюция — просто часть творения. Творение произошло, Адам ушел в прах, стал подниматься из праха, поднимался неисчислимые миллионы лет, а не шесть тысяч лет, превращаясь в каких-то там рептилий жутких, летя в виде птеродактиля и так далее, и так далее — это все путь Адама. Это превращение Адама в человеческую особь. Миллионы лет проходили монотонно так, без представления о времени. А сейчас счет пошел уже на сотни.


Но разве Вольтер не делал попытку совершенствования человеческой расы?


— Вольтер был необходимым ферментом человеческой цивилизации. Именно Вольтер. Хотя его можно представить как безобразного атеиста, предтечу фашизма, коммунизма и так далее и тому подобное. А можно представить как очистителя религии от лицемерия, необходимой личностью, которая продолжит, так или иначе, поиск. И, в общем, негативный-то опыт тоже весьма важен именно для движения человеческого духа, и даже движения человеческой идеологии, в каком-то намеченном, непостижимом: еще для нас направлении. И в этом есть содержание пути Адама — пути самоусовершенствования.

В наши дни некоторые изменения тоже можно заметить. С одной стороны, чудовищный терроризм, когда темные силы ада действуют, направляя людей от жизни к смерти, глухой, черной смерти. А с другой — гуманитарные акции. Кого когда-нибудь волновало в XVIII веке, что Африка умирает с голоду? Сейчас это безумно волнует всех.


А там все равно умирают.


— Умирают, но тем не менее туда направляются гигантские какие-то эскадры, эскадрильи с едой, с одеждой, с медикаментами. Мир сейчас планетарно озабочен проблемой избавления от СПИДа… Спасение, благотворительность. В этом есть некоторые моменты пути Адама: дальнейший отход от животного начала к духовным ценностям.


Как прежде бранным было слово «вольтерьянец», так ныне раздражает понятие «интеллигент», которое заменяется понятием «интеллектуал»…


— Интеллигенции мало вообще осталось… Потом какая она была, интеллигенция? Даже в конце XIX века. С одной стороны, остатки позитивистов, из них вышли большевики. Большевики — это и есть выражение вот этой интеллигенции. Большевики на самом деле — вообще люди XIX века, не XX. И Ленин почувствовал, что промахнулся, что уже в вагон XX века со своей революцией не вскочить. В XX век со всеми его физиками, математиками, теориями относительности, футуристическими выставками, абстракционизмом, философией экзистенциализма. Он не понимал всего этого, он был в ужасе, что они пропустили свое время, свою революцию. Его спасла Первая мировая война, потому что она затормозила XX век. И тогда он уже не в том, а в другом, в пломбированном, вагоне приехал. Но это была власть XIX века, власть позитивистов, власть Чернышевского, Писарева… Интеллигенция сейчас должна быть другой по сравнению, скажем, с XIX веком. Вот мои герои Коля и Миша — предтечи байронизма в России — были отцами декабристов. Декабристское восстание — не что иное, как восстание байронитов, а уже за байронической фазой образовалось за пару десятилетий то, что мы называем русской интеллигенцией. Это властители дум, такие народовольцы, хождение в народ, большие такие прагматисты, в общем-то, атеистический такой мир, позитивисты, короче говоря, Это, я думаю, противоречит байроническому складу. Поэтому, мне кажется, если в России новая интеллигенция начнет возникать, она будет все-таки не позитивистской.


Неужели байронической?


— Опять байронической. Даже у таких людей, как олигархи, проглядывают черты байронизма. Посмотрите, одному из них дают возможность бегства, он отправляется в тюрьму. Другой приезжает на территорию фактически Советского Союза под именем Платон Еленин. Разве это не байронизм?


Допустим, это первый признак героя-романтика, но разве данному байрониту не присущ практицизм?


— Практицизм присущ, но для достижения своих байронических утопий. Он же не одержим производством денег. Он делает их, но у него совсем другие идеи, куда их употребить. Он человек утопического склада ума. Если говорить об интеллигентах, то я не думаю, что это будет какая-то определенная модель. Ведь предположим, мы прошли через такое наивное движение неофитов в 70-е и 80-е годы, когда многие интеллигенты уходили в религию, полагая, что, если вернется религия, мир будет совершенней. А сейчас мы испытываем серьезные разочарования в ортодоксальной религии. Она, к сожалению, становится слишком официальной.


Ну хорошо, возникнут байронические интеллигенты, и что они смогут сделать? Привить аристократизм духа?


— Пожалуй. Они смогут создать новую атмосферу. Новую атмосферу жизни. Наш народ еще, прямо скажем, темный вообще-то. Ему до сих пор кажется, что за границей какие-то чужие совсем люди, для них гораздо ближе какой-нибудь хам, областной глава администрации, чем бизнесмены, финансисты, гуманитарии, благотворительные общества. С опаской смотрят на другие конфессии, экуменизм очень далек от них. Опять вера подменяется ритуалом веры, но не потащишь же всех за уши к философии» Хотя ощущение священности и таинственности необходимо развивать… То есть не развивать — культивировать, как сад.


Как говорят, по некоторым оценкам, десять миллионов разделяют в России либеральные идеи. Эти миллионы людей после выборов оказались за бортом…


— При таком поражении, как вот мы испытали на думских выборах, сами виноваты, между прочим, уж думаешь, что администрация нынешняя и эта партия «Единая Россия» — все-таки еще сдерживающий момент перед нахрапом людей нацистского толка, нацизма. Другого сдерживающего момента уже нет. В общем-то, я не политик, но мне кажется, нужно создать какую-то единую сильную партию. Назваться «Союзом правых сил» — значит, обречь себя на поражение неминуемое, ну «Яблоко» — это еще непонятно, вкусно — можно куснуть, да? А «Союз правых сил» в сознании миллионов и миллионов людей — это значит союз буржуев с огромными животами и зевами. Этот стереотип жив до сих пор. Они вовсе не правые. Нас, например, в Советском Союзе называли левыми. Левые, фрондеры. Они должны быть фрондерами. Левыми не надо себя называть, но они либералы и демократы. А у нас либерально-демократическая партия — это партия Жириновского. Украли название еще при Советском Союзе — такой сатанински хитрый, дальновидный проект КГБ. И он сейчас вовсю функционирует. Функционирует, отвлекая людей от настоящего либерализма, от настоящей демократии. Надо придумать партию, в которой не было бы среди лидеров амбициозных людей, отрицающих всякое содружество ради победы идей или не победы, хотя бы существования… И кто лидер? Может быть, какая-то новая креатура. Во всяком случае, в одном я согласен с Чубайсом — это не разгром, а поражение в одном сражении. Думаю, что, как ни странно, и правящая партия может быть в некоторой степени гарантом существования оппозиции. Потому что, если придут разноглазьевы, будет очень неприятно. Вообще ситуация неприятная… Все эти разговоры о величии, всегда подкрепляемые каким-то милитаризмом, А величия можно ведь и без армии достичь. Почему так или иначе, но все время мы и НАТО — враги?.. И все же тоталитарный мир всегда слабее либерального. Хоть это звучит парадоксально. Потому что он, как в анекдоте, «сильный, но легкий». Его можно выбросить в окно. И он рассыплется. А либерализм обладает какой-то вязкостью. Его вот вроде забили, вот как сейчас у нас забили, и пребывает он в ничтожестве, а потом начнется опять.


У вас есть рассуждение о возникновении времени: время наступает после изгнания из рая. Мы идем, и мы никак не можем ни вернуться в рай, ни создать его, мы просто идем по пути изгнания из рая.


— Но когда мы придем или когда мы вернемся, — время остановится.


А что за Пушкин-курьер блуждает у вас по Европе?


— Какой-то родственник поэта. Он потерялся в Вене, его искали Воронцовы, Шувалов. Негодовали: куда пропал Пушкин? Ему совсем нечего было делать в Вене. У меня есть потрясающая книга «Письма к Вольтеру», изданная просто на европейском уровне Академией наук СССР в 70-м году. Я купил ее в русском магазине в Вашингтоне. Вот Пушкин оттуда взялся.


Ваш друг мне поведал, что ваш любимый поэт Пушкин.


— Да, я люблю Пушкина.


И, кажется, даже кот у вас в доме…


— Это пес тибетской породы. Когда жена увидела его впервые, он был без шерсти, совсем голенький, только бакенбарды висели. Она ахнула — да это же Пушкин! И так сразу и приклеилось.


Я ошиблась, но все же кот был и звали его — Онегин, а его хозяин — одинокий Стас Ваксино.

«Вновь мы остались вдвоем с Онегиным в огромном доме, Кот не то чтобы постарел, но изрядно посолиднел. Притворный бандитизм в округе его меньше увлекает. Он любит теперь сидеть на столе в кухне и смотреть на папу, когда тот вкушает свой патентованный диетический ужин. Ты не один, как бы говорит он мне своими круглыми глазищами и подрагивающими усищами, мы с тобой вместе; мужчины, друзья. Я скоро догоню тебя по возрасту, если принимать во внимание ваш дурацкий расчет кошачьих лет — один к семи. Иногда лапой он берет какой-нибудь кусочек из тарелки».

Василий Аксенов.

«Кесарево свечение». Глава под названием «Роман подходит к концу: народ разъезжается»

2. ТЕЗЕЙ И ДРУГИЕ

«Все, что должно быть сказано, уже было сказано, но поскольку никто не слушал, приходится все повторять сначала», — заявил Андре Жид и в 1946 году написал повесть о Тезее.

Это небольшое произведение стало чем-то вроде завещания писателя. Его Тезей — постаревший правитель Афин рассуждает о том, каков путь создания идеального государства божественного подобия… Андре Жид спорит, даже не спорит, а так, как бы наносит «заметки на полях» платоновского «Государства». Создатель Афин — города разума и духа, Тезей прошел искушения, схожие с идеями философа, и уже на исходе своих дней освободился от иллюзий. Как в свою очередь и сам лауреат Нобелевской премии А. Жид полностью отрезвел от симпатий к Советскому Союзу, от коммунистического наваждения. Он убил своего Минотавра.

Одновременно с написанием «Тезея» во Франции в Москве создавались высотные дворцы. И высотка на Яузе стала дворцом Минотавра, сражаться с которым предстояло другому Тезею.


ИРИНА БАРМЕТОВА. Тезей Еврипида и Сенеки — классический герой, Тезей Плутарха — государственный муж. Тезей Андре Жида — законный правитель, побуйствовавший в молодости, резонирует в зрелые годы… Какой Тезей Аксенова?


ВАСИЛИЙ АКСЕНОВ. Для меня мифологический Тезей — боец, можно сказать, спецназовец какой-то… Он ведь убил множество людей, зверей; сек всех направо-налево. И, лишь когда он вошел в Лабиринт, чтобы спасти принесенных в жертву семь прекрасных дев и семь юношей, он сделал это не для того, чтобы стать героем, а для благородной идеи — освобождения афинян от злодея. А потом как следствие Афины стали городом духа. Греческие герои — часто полумифические, полуисторические фигуры. Они вообще были дети частично смертных, частично богов. В размытости, перетекаемости смыслов и заключается сила античности. Образ Тезея, конечно, преследовал Кирилла Смельчакова, он всегда смутно идентифицировал себя с Тезеем. Смельчаков не был певцом Сталина, но он искал идеал божества, а в результате увидел черную черноту, черноту чернее черноты… И он ощутил себя врагом черноты, врагом Минотавра. Недаром Ксаверий Ксаверьевич после выступления поэта Смельчакова в Московском университете, где тот читал стихи о Тезее, так испугался. Он догадался, что в образе Минотавра можно зашифровать Сталина. А поэт ему ловко ответил: «Ничего подобного, это Пентагон». Наврал, короче говоря.

Но сам-то Сталин сразу его раскусил. На даче после прочтения поэмы Сталин заявил, что у него есть острое чувство врага, он всегда распознает врага. И потом, после его уничтожения, выясняется, что он действительно был враг. А есть также острое чувство друга. «Вот ты написал яркую антисоветскую поэму, но я тебе ее никогда не поставлю в вину, потому что ты — друг».


Человек не был свободен, никогда не будет, и нехорошо, если будет, — так рассуждает Тезей Андре Жида, Не значит ли это, что человек живет не вполне своей жизнью? И, следовательно, все, что говорит, есть ложь по определению, всего лишь обоснование собственных ошибок и заблуждений?


— Видимо, творческая интеллигенция того времени, как я представляю себе, мучилась из-за необходимости славословить Сталина. Поэтому искала любое оправдание: «Неужели же мы такие ничтожества, что можем какому-то жалкому политическому авантюристу петь осанну? Все-таки очевидно, что в нем есть нечто историческое, есть нечто мистическое». И Кирилл видит в нем мистического бога. Он утешает Глику, что ничего, Сталин умрет, как мы все, но станет Богом. Вот будущей нашей новой религии мы все и служим, неоплатоновскому государству служим. Но возникает ужас черноты: там не Бог, а бык его ждет.


Платон формулирует постулат, который он называет центральным и наиболее важным политически, — требование верховной власти правителя-философа.


— Есть что-то, что соединяет, казалось бы, такие далекие эпохи. И, в общем, неоплатоновская идея — это мечта Смельчакова да и Моккинакки тоже. У меня нет никаких весомых доказательств, но смею думать, что та интеллигенция, которая вроде бы уцелела после жутких чисток, она как бы предлагала верховному вождю быть при нем в качестве правителей-философов в платоновском понимании, таких как бы толкователей происходящего. И каждый период, свободный от массового зверства, они, возможно, пытались использовать для влияния на верхушку. Писатели, предположим, как Эренбург или Твардовский, Пастернак, в очень большой степени Симонов…


Однако Пастернак был так далек от власти…


— Далек. Он, конечно, не собирался становиться членом Политбюро, у него и в мыслях этого не было, но истолковать вот такую неминуемую власть, с которой можно жить и строить утопическое общество, он пытался. Он был под аурой революции, всей этой очистительной бури, пронесшейся над страной…


Но самообман проповедников-толкователей — это обман других.


— Конечно, конечно. Но желание самооправдания… Понимаете, если признаться самому себе, что живешь вот так лишь оттого, что боишься пыток — не смерти боялись, а пыток — то это значит — ты ничтожество и жизнь бесцельна. Поэтому, возможно, они думали: ну наконец-то эта власть придет в себя, они уже нажрались насилия и поймут, что такое народ, что такое будущее вообще и какое будущее они готовят. И всем кажется — ну все, не будет больше ужаса и мы все-таки действительно станем активными членами этого общества, еще не зная, что задумано чудовищное злодейство, задумано «дело врачей», высылка всех евреев в Сибирь. То есть уничтожение. Задумана оккупация Югославии. Они же собирались туда входить. В романе, конечно, все в гротескной форме, когда Сталин говорит, какие дивизии куда пригнать.

Тито сам был мини-Сталин, конечно. И я не исключаю, что он действительно предложил объединиться СССР и Югославии. Это взято из дневников Джиласа. Сталин сначала согласился, а потом испугался, что Тито его убьет и станет единым вождем. В романе недаром Тито говорит, что мы должны устранить Сталина для спасения мирового коммунизма.


Попытка интеллигенции оправдать свое существование была обречена?


— Она не была оформлена, это была подспудная идея…


Есть две версии, каким был Лабиринт. Первая — это подземелье, где прятался звероподобный Минотавр, По второй версии царь Крита Минос приказал пленному архитектору Дедалу построить на берегу моря дворец с множеством комнат, переходов, этажей. И так хитро был запутан план дворца, что все вело в одно помещение, где находился Минотавр. Ваша Яузская высотка — это дворец-лабиринт?


— Конечно, дворец. На вершине Лабиринта блуждают люди, все мои герои, там их ждет чернота…


Интересно, как мысль, идея писателя последовательно «комментируется» архитектурой. Дом на набережной послужил Юрию Трифонову для его реалистического романа о судьбах людей, так или иначе связанных с революцией и преобразованием государственного строя. Стоит немного пройти вдоль реки — и появится другой дом — Яузская высотка, дом-эпоха, которому было определено стать символом той власти. И этот дом вы заселили героями уже полумифическими и полуреальными; у них грани перехода одного в другое нечетки и почти неуловимы. Два разных романа, как два разных дома.


— Как-то я вообще не связывал свой роман с «Домом на набережной»… Там, на набережной, и архитектура другая, конструктивистская. А конструктивизм не был вершиной социалистического рая, лишь подходом к вершине. Архитектор Дмитрий Чечулин, кроме того, что изобразил, а потом воплотил Яузскую высотку, еще и нашел потрясающее место для этого дворца.


Как для храма; на Руси абы где храм не ставили-


— Да, как для храма. Яузская высотка — это дом, который построил Джек, дядя Джо, Сталин. Сталин понимал, что скоро уйдет, и где-то совсем глубоко чувствовал, что после этого начнется движение вниз всего общества, которое он создал. По какому-то наитию возникает у него желание увенчать вершину социализма дворцами. Отсюда и высотки, их всего было восемь: семь в Москве, а восьмая в Варшаве. Яузская высотка — это, между прочим, потрясающее творение. Я стал на нее иначе смотреть. Раньше отмахивались — кошмарный сон кондитера. А сейчас вижу, что это — удивительные пропорции, какая-то гармония того общества, мистика.


— У вас Москва описана в романе как город мечты, город утопии.


— Совершенно верно, большевистская утопия в своем зените. Образ Москвы, ее реки как кристальнейшего потока воды… И все это… Купальни, девушка с веслом, байдарки и так далее… Я помню, мне было тогда, как Таку Таковичу, 19 лет, сам купался на ступенях Парка культуры и отдыха. Кроме ЦПКиО были еще разные купальни. Москвичи, купающиеся и загорающие, соединяются у меня с Сиракузами… Там же и Платон обретался…


Откуда название «Москва-Ква-Ква»?


— Даже не знаю, вот не знаю. Когда закончил роман, никак не мог найти подходящего названия. У меня героиня Эшперанца, звезда Надежды, говорит: «Ты знаешь, мне нравится твоя ква-ква». Она так сказала, и вдруг мне пришло: вот это и есть название. Москва-Ква-Ква, В свободном переводе с французского «куа-куа?» можно считать формой вопроса «Что-что?»


Сталинская стипендиатка, студентка журфака МГУ, спортсменка Гликерия Новотканная на балу Ариадны из девочки в длинном платье превратилась в Федру, Лишенная божественности жена Тезея Федра покончила с собой земным способом: у Еврипида вешается, у Сенеки закалывается. Федра Расина принимает яд. У вас она принесла себя в жертву?


— Гликерия — дева предельной пуританской чистоты. Это парящая дева социализма. Недаром она жалеет, что нет монастырей, а то бы она ушла в социалистический монастырь. Развращенная сталинскими плейбоями, она уже не может существовать как героиня, поэтому она и уходит.


Она убивает Минотавра, своего бога, да еще так необычно: «Дорогой товарищ Сталин, наше божество! От имени советской молодежи я хочу преподнести вам эту удивительную шаль, дающую длительное ощущение нежности!»


— Да, она убивает Сталина. Существует миф, по которому Сталин не умер своей смертью, просто плохо себя почувствовал, у него был криз. И все приближенные собрались на его даче, а Берия приехал с какой-то девушкой медработником и втолкнул ее в комнату вождя. Она накинула на Сталина какое-то покрывало и убежала. После чего Берия закричал: «Тиран мертв!» Возможно, это покрывало было отравлено. Почему нет?


— У вас отсылки к древнегреческим мифам сплетаются с рожденными сталинской эпохой мифами о Москве. Как будто существовали ядовитый покров Гликерии, мальчик, летающий, как сын Дедала, подлодка у стен Кремля.


— Почти все фантазии в моих сценах 50-х годов основаны на городском фольклоре. Все время во мне бродили какие-то россказни, мифы, московская такая болтовня. Как-то совсем недавно с киношниками сидел и так, не называя ничего, обозначил контуры нового романа. Мне тут же стали рассказывать всякое. Например, о высотных домах давно ходит история, которая претендует на полную достоверность. Во время строительства Московского университета на Воробьевых горах, который строили заключенные, один из заключенных спрыгнул на дельтаплане, улетел за охраняемую зону и исчез. Исчез навсегда. Его так и не нашли. Во всяком случае, так гласит легенда. Конечно, я тут же ее подцепил и стал разрабатывать. И вот тогда в моем повествовании Юрка из лагеря на Швивой горке (это реальное место рядом с Яузской высоткой, и оно описано у Солженицына «В круге первом») оказался в своем же доме, в этом «чертоге чистых чувств», но уже заключенным в одну из башен. А там, внизу, любимая собака гуляет, папочка, Глика любимая плавает в воздухе, парит, гребет. И польский узник тайно сооружает дельтаплан, отдает его Юре и тот улетает…


Просто какой-то Икар социалистический…


— В том же разговоре один из ребят уверял, что под Котельниками в устье Яузы стояла подводная лодка на случай эвакуации. Якобы кто-то подлежал такой срочной эвакуации, А вот фантастическую историю Ариадны Рюрих и приезда Гитлера в Москву — это я лично придумал, Придумал и все время себя корил, что неправдоподобная. Думал, может быть, описать это как бред Ариадны или как ее вранье… И вдруг вспомнил — ведь моя фантазия имеет под собой полнейшую реальность! Ольга Чехова… Конечно. Примадонна нацистского экрана, Ольга была любимой актрисой фюрера. Красавица невероятная и долголетний агент КГБ. После нашей победы, когда Берлин был взят, Ольгу Чехову тут же увезли в Москву. Она полтора года была в Москве. Ее московские родственники (а среди них была Ольга Книппер-Чехова) даже об этом не догадывались. Что делала в эти полтора года — неизвестно. Потом ее вернули в Берлин, отстроили, отремонтировали все ее особняки, два лимузина подарили. Она обменивалась с московским адресатом письмами, которые начинались: «Дорогой Лаврентий…», вспоминала, «как хорошо нам было». Но, в общем, это тоже базируется на полуреальных или на девяносто процентов реальных мифах войны, Я и подумал: почему она не могла вывезти Гитлера? Запросто могла. Кстати, насчет векселей, которые в чемодане у Кирилла Смельчакова, тоже вроде бы полнейшая придумка: ну какие такие векселя в социалистическом государстве! Но в 1965 году я был в составе огромной советской делегации на конференции Европейского сообщества писателей «Европейский авангард вчера и сегодня» в Риме. А главой нашей делегации был поэт Алексей Сурков. Затем мне надо было ехать в Югославию на какой-то писательский съезд. И я предложил Суркову невиданную для того времени вещь — не возвращаться мне в Москву, а сразу из Рима ехать в Югославию, ведь это намного ближе. Он был совершенно потрясен моим смелым предложением.


Еще бы, без сопровождающего!


— Да, и без решения, ведь в те времена всякий выезд за границу оформлялся решением выездной комиссии Союза писателей и всяких отделов ЦК. Через день приходит: «Я всю ночь не спал, вам пробивал поездку». И пробил… Перед отъездом Сурков протягивает мне страннейшую финансовую бумагу с какими-то гирляндами, вензелями и до, ни после никогда не видел ничего подобного. «Да кто же это будет менять, что это такое?» — удивился я. С большим недоверием в каком-то солидном банке в центре Рима я протянул эту штуку клерку и был уверен, что меня сейчас с позором выгонят. Клерк как-то так в замешательстве на меня смотрит, извиняется и уходит.


Вы думаете: «Ну вот, началось…»


— Да-да. Вернулся с начальником, который с невероятным почтением раскланялся, взял бумагу и вынес соответствующее количество денежных купюр. Значит, у них, у высших советской власти, были векселя. И уж если продолжать тему мифов, городского фольклора и фантазий автора, то совсем неожиданно возникла как герой Кристина Горская, укротительница тигров. Однажды в 90-е годы, когда мы вторично вселились в описываемую мною высотку, я зашел в магазин. Знаете, там внизу был магазин «Фрукты-овощи».


— Он и сейчас существует.


— Увы, его уже нет, а на его месте кафе «Тута бена», совершенно криминальное кафе. Совсем недавно две перестрелки были, оттуда увозили раненых и убитых. Через некоторое время появилась вывеска: «Мы снова открылись. И теперь навсегда».


Жизнеутверждающе.


— Но не прошло и месяца, как они забаррикадировали вход большим автомобилем, и теперь опять стоит пустое кафе «Тута бена» — «Все хорошо».


Прекрасная маркиза…


— И вот вижу я, как по этому магазину ходит такая маленькая, щупленькая, старенькая дамочка, и все спрашивает: «А это почем, а это почем? У, это не по карману…» Она что-то купила: два помидорчика, два апельсинчика, положила к себе в сумочку и зацокала каблучками к выходу. Я любопытствую у продавщиц: с кем это они так любезно разговаривали? Они недоуменно: «А вы что, не узнали? Это знаменитая Бугримова». В этой высотке вообще-то жило много знаменитостей, и в том числе легендарная укротительница. Мне-то Бугримова представлялась невероятной красавицей, выходила на арену такая — с бедрами, с гривой волос… Образ застрял в памяти и выскочил, когда Кирилл встретил Кристину Горскую. Потом я придумал ей прошлое, кто-то ее привез из партизанского лагеря, а сама она откуда-нибудь из Словакии или Словении, такая восточноевропейская девушка. Она вошла в роман и с собой протащила всю линию Штурмана Эштерхази. И в конце это кончилось тигром-стариком на поводке, которого кормят продавцы овощного магазина: «Штурманочек, яблочко хочешь?»


Есть ли что-то автобиографическое в Таке Таковиче Таковском? Кроме того, что он медик и приехал из Магадана, а мама бывшая знаменитая поэтесса. Может быть, какие-то эпизоды из жизни богемной молодежи той поры?


— Те самые стиляги в высотке, о которых тогда появился в печати «разоблачительный» фельетон «Плесень». История, которая разыгралась в высотке, кончилась трагически — одна девушка погибла, упала с балкона. А был выбран козлом отпущения Андрей Передерий, сын академика Передерия. Я знал хорошо жену Андрея, Милу Голубкину. Она дождалась его из тюрьмы, он весь срок отбухал. Мила, очаровательная женщина, работала на «Мосфильме» редактором в одном творческом объединении. Он вернулся другим человеком… Мой герой Дондерон очень близок к нему.


В реальности многое было связано с джазом и запретом его. В романе, вы описываете оркестр, который чуть ли не со всего Союза был собран, чтобы «людей высотной неоплатоновской элиты» развлекать…


— Как раз это можно связать с фактом моей магаданской юности. В Магадане мы ходили на концерты эстрадного театра МАГЛАГ (Магаданский лагерь). Все, без исключения, артисты были заключенные. Весь биг-бэнд джазовый. Играли оперетты, в частности — оперетту Богословского «Одиннадцать неизвестных». Сюжетом послужила поездка сразу после войны команды «Динамо» в Лондон. Наши там выиграли у трех из четырех английских клубов, это была грандиозная сенсация. И песенки этой оперетты были взяты Богословским из английских поп-программ. Много позже в Вашингтоне на конференции каких-то там советологов, кремленологов на коктейле я начал кому-то рассказывать про эту оперетту и напевать песенки оттуда.

(Здесь Василий Аксенов и вправду запел:)

Кто в футболе Наполеон? — Стенли Метьюс.

Как выходит на поле он — Стенли Метьюс?

Кто и ловок и толков из английских игроков,

Кто первый? — Стенли Метьюс.

По утрам все кричат об этом —

И экран, радио, газеты.

Популярность, право, неплоха.

Вдруг Роберт Конквест, знаменитый Конквест, написавший книгу «Большой террор», бросается с выпученными глазами: «Ты поешь нашу песенку? Откуда ты можешь ее знать? Это же песенка 45–46 годов». А я так отвечаю: «В Магадане слушал. Заключенные пели». Он был потрясен…


Надо думать! В Магадане во времена Сталина заключенные поют английскую поп-музыку, будешь потрясенным… Звучит фантастикой.


— Абсолютная реальность. Артисты жили на зоне, но в теплых комнатах. Можно было видеть на улице группу великолепно одетых людей; дамы в боа, мужчины в мягких федорах, шедшие под конвоем на репетицию или на концерт. Но что самое замечательное, что у этого театра МАГЛАГ была хозяйка — самая всесильная женщина на «Дальстрое», младший лейтенант Гридасова. Она была любовницей начальника «Дальстроя» генерал-лейтенанта Никишова. Они жили вместе в особняке Никишова в самом центре города, проспект Сталина. Она была хозяйкой коллектива и выручку за билеты брала себе. Именно к ней моя мама умудрилась после лагеря пробиться на прием и рассказать историю нашей семьи. Гридасова расплакалась. Просто сцены из мыльной оперы! И мне тут же выписали проездные документы в Казань. Вот такая была младший лейтенант Гридасова.


Идеи «облагородить» власть существовали и во времена Вольтера, и этому отчасти были посвящены ваши «Вольтерьянцы». Связь этих двух произведений для меня очевидна. Ненавязчиво, из ниоткуда появился подарок от Екатерины на балу у Ариадны… Да и сама она вроде бы промелькнула…


— Конечно, это продуманно, и она должна была там появиться.


После такого сложного романа, как «Вольтерьянцы», вам удалось написать произведение по напряженности мысли, фантазии, авантюрности не уступающее…


— У меня довольно часто так бывает: я с какой-то идеей несколько лет брожу, то вспоминаю ее, то забываю. И эта идея возникла, когда мы вторично въехали в высотку на Котельнической набережной: новое правительство Москвы вернуло нам квартиру. В 1988 году комендатура высотки явочным порядком забрала квартру у моей жены Майи Афанасьевны. По чистой случайности квартиру нам дали в этом же доме. Я бродил вокруг высотки, а в то время в нашем доме, в кинотеатре «Иллюзион», шел фильм «Строгий юноша».

По-моему, фильм просто гениальный. В нем главный персонаж — такой молодой полускульптурный герой, вообще все люди в фильме немножко полускульптурные: они двигаются, ведут какие-то диалоги и потом застывают в барельефных позах. Юрий Олеша и Абрам Роом создают образ конца 30-х годов — образ утопического общества. Молодой герой говорит: «Современный юноша должен любить свое правительство». И его мускулы наливаются и становятся рельефными. Там показаны архитектурные строения, которые воображаешь, думая о неоплатоновской стране.

Я подумал: может быть, в современном кино можно сделать что-то в этом роде? Конечно, сразу представив себе внешнее и внутреннее убранство нашей высотки… Тут столько всяких мест, различных архитектурных поворотов, тупичков и ответвлений… Начал с этой идеей делиться с друзьями. Многие восклицали: «Потрясающе!» И дальше дело не шло. А я все думал о кино, где главными героями должны были быть сталинские фавориты, плейбои, какие-нибудь полярники, какие-нибудь писатели. Между ними можно будет разыграть мелодраму с красавицей из этого дома…


Вы хотели лишь разыграть любовную историю и не выходить ни на какие другие темы?


— Знаете, как я пишу? Не ведаю, что через десять страниц будет, даже через пять. Что произойдет там — бог его знает. Потом, в процессе письма, я понял, что нельзя никуда убежать от эпохи.


— Хотела бы как раз поговорить о треугольнике, который вы описали, где любовь разделена между двумя мужчинами. Сначала отдаешь лавры первенства одному, потом приходит другой, и возникает полная уверенность, что именно с ним должна остаться Глика… Вы все время играете в соперничество хорошего, очень хорошего и прекрасного.


— Соцреализм. А вы кого предпочитаете в этом треугольнике?


Моккинакки. Прекрасная небесная Абхазия, куда Жорж привез Глику, что это?


— Писано с Биаррица — пляж, казино. Когда они прилетели в так называемую Абхазию, приводнились и выгрузили тяжелые ящики, мною намекалось на тайное задание… Штурман Эштерхази был каким-то там спецагентом и мог такую вещь сделать. Вообще-то, по-моему, в этой вещи много любви, и, в частности, к Москве. Несмотря на все чудовищное, что вокруг происходило, в то же время это город, где жила потрясающая и очаровательная Глика, где жила невероятная авантюристка мама, где смешной Ксаверий Ксаверьевич, где все они жили, купались в Москве-реке, ходили на каток, влюблялись, изменяли друг другу, где в шоферской столовке, что была наискосок от КГБ, я сам часто по ночам сидел. Весь этот мегаполис, несмотря ни на что, каким-то образом умудрялся выживать, жил себе…


Вы могли бы представить своего Тезея не поэтом, не героем, а постаревшим правителем, как его описал Андре Жид?


— В том-то и дело, что не представляю, поэтому он и ушел. Ушел в окончательный лабиринт, из которого выход только в загробный мир, небесный мир.


Вы убили всех своих героев…


— Они все погибли, остались без нити Ариадны, она их не вытянула. Другого конца у этой истории быть и не могло. Уходит эпоха, уходят ее герои, ее друзья, ее враги. Все уходит, остается Лабиринт.


Где-то читала, что Лабиринт — ад, который все же лучше рая. В Лабиринте поэта ждет испытание, которое не даст ему стать нормальным человеком. Норма губительна для творца.


— Творчество в раю уже и не нужно, все сливается. Я, между прочим, был в том лабиринте на Крите. Он не произвел такого страшного впечатления. Руины…


Зачем вам те руины? Каждый теряется в своем собственном лабиринте, вы живете в Лабиринте, который здесь, а Москве.


— Мы все в лабиринте. Тут вообще эта Ква-Ква сейчас разгулялась… Бог знает, куда она нас затянет. Как бы, как бы, как бы, куа, куа, куа. Квакаем, квакаем.

Можно искать небесный град в прошлом или в будущем, можно звать «назад к природе» или «вперед к миру любви и красоты», но это всегда — призыв к нашим эмоциям, а не к разуму. Даже лучшие намерения создать на земле рай могут превратить ее только в ад — в ад, который человек — и только он — может создать своим собратьям.

Карл Поппер.

Открытое общество и его враги

3. ТАМАРИСКОВЫЙ ПАРК РЕДКИХ ЗЕМЕЛЬ

Считается, что тамариск — древо жизни — наряду с финиковой пальмой был создан на Небесах, Тамариск — вечнозеленое растение — библейская манна, манна небесная. В весеннюю пору он выделяет сладковатую жидкость, быстро застывающую на воздухе в виде белых шариков, похожих на град и по вкусу напоминающую хлеб с медом.

Смолистое дерево пустынь особо почиталось в Месопотамии и Палестине. В Древнем Египте его связывали с воскрешением бога Осириса, в Китае — с бессмертием, в Японии — с дождем, В шумерской магии тамариск широко применялся для изгнания зла и очищения. В христианском обряде венчания произносятся слова:

«Пальцы мои — тамариск, кости небесных богов!»


ИРИНА БАРМЕТОВА. И поэтому слова Сочинителя в самом начале романа — тамарисковые аллеи схожи с комсомолом — смелое заявление. Когда знаешь ваше прошлое, творческую биографию, ваши либеральные взгляды, такая поэтизация кажется странной…


ВАСИЛИЙ АКСЕНОВ. Для меня самого это странно было. До сих пор не понимаю, как появилась фраза: «таков и наш исторический комсомол». Позже пришло осознание, что она возникла неспроста: с нее началось развитие комсомольской темы.


Потом в романе была предложена иная расшифровка аббревиатуры «комсомол»: коммерческий союз молодежи. Это не просто игра слов, это — попытка разобраться в истории возникновения нового для нашего общества явления — олигархии?


— Верно.


Современность — вещь коварная и губительная. При неосторожном использовании может, как кислота, разъесть художественную ткань вымысла. Вы рискнули писать о современности, и временная пауза между действием романа и событиями наших дней — минуты.


— По правде, я начинал этот роман, не зная, какой он будет — современный или какой-то иной. Сначала захотелось описать аллеи тамарисков, и где-то там сидит старый сочинитель и наблюдает за всем, что происходит вокруг. У него предчувствие; он что-то сочинит, но пока не ведает, что это будет. Все же роман — не просто телетайпная лента событий, как в газете. В романе есть постоянный возврат в прошлое, не далекое, но все-таки прошлое.


Единственный выпрыгнувший из прошлого — мальчик, которого все принимают за англичанина. Его первое появление в волнах океана (как рождение Афродиты — из пены морской) напомнило персонажа с полотна эпохи Возрождения, но не в идиллической гармонии-мира, а экспрессивно…


— Да-да-да. Отчасти это парафраз моей повести для детей «Мой дедушка памятник», написанной в 1972 году. Там автор выходит на набережную Коктебеля, видит 12-летнего мальчика и начинает с ним говорить.


Это и была отправная точка романа?


— Вначале я думал, что такой же мальчик и будет главным лицом всего романа: вокруг него и начнут раскручиваться все события. Но потом почувствовал, что это не совсем то. Очевидно, тут сыграла роль история жизни Ходорковского. Конечно, отчасти, это не значит, что роман возник из желания описать все это, но какие-то отзвуки этой истории возникают, Стало ясно, что в романе один из героев должен оказаться в тюрьме. И этот кто-то в тюрьме начинает вспоминать всю свою жизнь. Тогда я очень скоро понял, что это как раз отец моего юного героя.


То есть мальчик из далекого теперь Коктебеля сейчас сидит в тюрьме.


— Да, тот самый мальчик, с которым 35 лет назад встретился Василий Павлович. Я начал прослеживать моего героя в «бликах» 78-го года, 80-го, 85-го, 91-го… Конечно, такой мальчик, как Ген Стратафонтов, а именно так звали моего героя той повести, никуда больше не мог пойти, как именно в комсомол. И он стал таким вундеркиндом режима, империи. Именно его в конце 70-х годов послали в Америку для участия в движении «Молодые лидеры мира», а дальше — непременно МГИМО. Институту международных отношений нужны были такие приближенные и надежные… А вот молодой герой оказывается вовсе не английским мальчиком Ником, а русским Никодимчиком, сыном Гена. И, в общем, это все не просто сегодняшний день с самыми актуальными событиями. Вы видите, время отходит назад…


Африка — континент, с которым герой романа связывает надежды рождения совершенной человеческой расы. Африка нуждается в великом идеалисте, и вы описываете бывших комсомольцев, не жалея красок, наделяя их идеальными качествами.


— Во всяком случае, человеческими. Вы знаете, Ира, я помню, как я в 69-м году приехал в Академгородок новосибирский и провел там несколько недель, Я познакомился тогда с комсомольцами. Раньше к ним у меня было очень недоверчивое отношение: все же, действительно, в основном это была конъюнктурная, какая-то хапужная группа… А за их плечами вообще — страшная палаческая комса времен Гражданской войны. Но вот не только я, многие замечали, что к концу 60-х уже появились в комсомоле странные, другие люди.


Редкие.


— Очень редкие. Они любили джаз. Они любили современную живопись, поэзию, это вообще… вся эта поэтическая лихорадка и новая проза… Я помню, был 61-й год, после просмотра фильма по моему «Звездному билету» нас пригласил Лен Карпинский — секретарь ЦК комсомола. Мы с ним беседуем, и я осознаю, что он — просто один из нас — человек совсем другого направления. Это он-то, сын любимца партии Карпинского, сам рожден в высшей номенклатуре и так далее. И в то же время говорит о вещах, о которых ни в какой газете никогда не прочтешь. Мы говорили о Новочеркасском восстании (уточнить год). Страшная тема. Причем он, конечно, не одобрял это восстание, но картина, которую он описал нам — мне и режиссеру Зархи, — была картиной молодежного восстания. Среди прочего, он, например, рассказывал о молодых мотоциклистах, которые там появились и всюду сновали, осуществляя связь баррикадчиков. Беседа была почти доверительная, правда, все же закончилась она фразой: «Так или иначе, но, товарищи, я должен вам сказать, что, если фильм будет такой, как роман, комсомол выскажется против».

Потом я с ним вновь познакомился в компании моих друзей. Вы знаете, он стал диссидентом, его выгнали из партии… И вот такие появлялись и в Новосибирске. Они уже в 69-м году организовали первое капиталистическое предприятие, которое называлось «Факел». Это предприятие осуществляло первый наем, искало соответствующих ученых в Академгородке и подписывало с ними контракты. Заводы и различные производственные учреждения давали им заказы на всевозможные разработки. Ученые получали деньги, в разы большие, чем они когда-либо могли заработать. А финансирование первичное начиналось с фондов комсомола, которые шли под грифом «совершенно секретно». Возникали различные клубы, например, клуб «Интеграл». В нем, помню, проводили дискуссию: «Правомочна ли однопартийная политическая система?»


Неужели в то время возможно было такое?


— Да. Дискуссия проводилась как театрализованный дивертисмент: оппонентам давались эспадроны, они фехтовали, результаты записывались на доске…

А потом эти ребята решили 7 ноября, в День революции, устроить демонстрацию под флагами разных партий, как тогда, в 17-м году. И они прошли перед трибунами городских властей с анархическим флагом, флагом кадетов, эсеров и так далее. Партийные мужи были в недоумении: «Это что такое?» — «А это наши комсомольцы сделали вот такое костюмированное шествие». Вот в таком духе это все и развивалось. Думаю, что к концу своего существования комсомол уже представлял альтернативную партию — партию молодых. Ведь тогда была борьба против герантократии. Борьба уже шла почти открыто, потому что по тем временам и сам Горбачев был молодым. И вот эта вот альтернативная партия первая заявила о самороспуске. Первое советское учреждение, советская политическая структура, заявившая о самороспуске.


Ген — один из таких. Он мечтает изменить, улучшить человеческую расу гуманным путем?


— Гуманным, как Альберт Швейцер, или мистическим; не забывайте, ведь он попадает под влияние Вулкана. И мы не можем сказать, что это за влияние. У Гена было не просто стремление к обогащению, как у большинства тогдашних довольно отважных и, в общем, очень дерзких людей, решивших идти в несуществующее.


Вы имеете в виду начало перестройки?


— Да, начало русского капитализма. Эта совершенно невероятная лихорадка обогащения: нахапать как можно больше и быстро потратить, жить вовсю, А мой герой мечтал употребить богатство для преображения человеческого рода, для преображения России, преображения Африки, Именно поэтому он и встал во главе огромной корпорации. Чего не скажешь о его прекрасной жене. Она-то была более прагматичной. Это она первая подписала тот исторический договор, когда призвали бывших комсомольцев или почти бывших «помочь родине».


Геологический термин — «редкие земли», который стал названием романа, он имеет и обобщающее значение?


— Мой американский друг профессор-физик Валера Маевский как-то звонит мне в Биарриц из Вашингтона и сообщает, что нашел в Интернете стихотворение Семена Кирсанова. Как известно, Кирсанов, поэт с филологическим образованием, славился своей словесной изобретательностью. Он в поисках рифмы на «небо» нашел в словаре название — неодим — и был потрясен фонетической трансформацией этого редкоземельного элемента.

«Может быть, так с корабля открыватель земель увидел и остров Борнео. И мне захотелось, чтоб мир начинался на «нео»: неомир, неодень, неожизнь! Неолит — со следами костей и улиток, неофит — от пещерных камней до калиток. Неосвет, неодом, неомир! Пусть он будет всегда неоткрытым, необычным и необжитым. О, мое новое «нео»! Мое озаренье мгновенное — небо необыкновенное. Так у речи на дне мне, как капитану Немо, открылись подробности будущих слов и их необъятнейшие неовозможности. Почему же опять упрекают меня в необдуманной неосторожности?»

Семен Кирсанов

Он пленился не только звукописью, но тем, что он редкий, понимаете? Тогда-то и возникла у меня метафора редкости: редкоземельные металлы, редкость Земли-планеты в контексте Галактики, вселенной — мы других таких не знаем, где так вольно дышит человек, — и редкость человеческого племени как такового в свете этих необозримых космических пространств. Расстояния своей огромностью вообще стирают всякую материалистическую философию. Например, когда говорят: «Эта звезда довольно близка к нам, ее можно достичь за пять миллионов световых лет». Ну что это такое?


Абстракция, которую понять невозможно.


— Совершеннейшая мистика. И люди — такие вот редкостные продуктики этой космической каши, а среди людей есть редчайшие. Я выбрал этот термин «редкие земли» для названия книги потому, что мне показалось, что он вполне уместен для общей метафоры романа, речь в котором идет о редкости как таковой. А уже потом пришло название корпорации — «Таблица М». Таблица Менделеева. Валерка мне прислал кучу вещей из Интернета, и у меня они все запели… Там была фонетическая близость с какими-то русскими словами, эти перекаты, неожиданные, возникающие обстоятельства со всеми этими, гадолиниями, и лютециями, и самариями… В общем, возник какой-то новый мир. В связи с этим фигура другого героя — Макса Алмазова, сибирское рождение которого странное и загадочное. Никодимчик-то африканский. Кстати, я где-то прочитал, что именно в Габоне есть такой вулкан, в котором, по мнению некоторых ученых, произошел какой-то колоссальный космический, так скажем, — поворот. Оттуда, возможно, и возник Адам.


В любые времена есть место предательству одного человека, и этому есть хоть какое-то оправдание: человек слаб… Но страшно, когда предается целое поколение. Все, что случилось с Геном и его соратниками в нынешние времена, — это история еще одного потерянного поколения?


— Потерянного и обманутого. Возьмите отцов моего поколения. Среди них масса революционеров, солдат революции, искренне веривших. Сколько их уничтожено в этом кровавом колесе? Я думаю, больше, чем осталось. А дальше — война, ушли на убой миллионы молодых людей. Сколько из них осталось? Процентов тридцать? Вернулись с войны, думали, что все пойдет иначе. Ничего подобного, опять все закрутилось. Обманули. И затем «шестидесятники». Тоже надежда — социализм с человеческим лицом, «Все, мы все переделаем, у нас будет другой, цветущий, демократический, европейский социализм», да? И вновь полный обман, кончившийся удушением Венгрии, подавлением Чехословакии и далее — наш Новочеркасск, восстание в Муроме, в Средней Азии. В общем — опять все оказалось липой… Дикое похмелье, разочарование… В перестройку призвали молодых и объявили: «Демонтаж, господа. Надо начинать снова… Вы должны участвовать в перестройке. Вы — молодые, энергичные, вы не просто какие-нибудь там комсомолята, а уже интеллектуалы — идите, дерзайте, становитесь миллиардерами. А родина у нас всегда останется». Ну и ринулись все становиться миллиардерами. И что из этого получилось — опять потерянное поколение…


В романе есть одна полумистическая организация — МИО. Лишь в конце повествования мы узнаем ее истинное название — «Мать-и-отец». Вы придумали этому явлению название — скрытнобольшевизм. Вы полагаете, что есть аналог этому в нашей действительности?


— В этом я просто не сомневаюсь. В организованном или неорганизованном виде, но эта структура, даже не структура, а целый пласт скрытнобольшевизма существует в нашей стране. Скрытнобольшевизм невольно приходит в голову всякий раз, когда я слышу выступления прокуроров или иных чиновников. Надо сказать, что существуют более или менее открытые площадки вот таких людей, где они могут высказываться. Это, опять же, я почерпнул из реальной прессы дня. Оказывается, у нас не только Общественная палата существует. Есть такой журнал «Терра нова» на русском языке, его издают интеллектуалы Силиконовой долины в Калифорнии. И там очень много различных мемуарных и актуальных интервью. В одном из них я прочел об АОУЭП — какой-то Академии, где заседают маршалы, генералы, какие-то крупные конструкторы той эпохи, люди, которые считают себя солью земли советской. И в этой Академии идут различные обсуждения. Одно из них с темой «Героические подвиги охраны лагерей и взаимодействие с заключенными во время Великой Отечественной войны» я использовал в эпизоде, где фигурирует АОП — Академия общего порядка. Главная мысль этого обсуждения была в том, что якобы благодаря «подвигу охраны» и «взаимодействию» десятки тысяч заключенных приобрели новые профессии.


— А я-то полагала, что это чистейшей воды авторская выдумка…


— Это доклад генерала внутренних дел, произнесенный на одной из сессий данной академии. Такие сведения дает журнал «Терра нова».


Вы считаете, что скрытнобольшевизм непобедим?


— Может быть, у нас и непобедим, в этом что-то этническое, не знаю.


То, о чем вы размышляли в «Вольтерьянцах», в «Москве-кве-кве» в «Редких землях», соединилось в некий авторский манифест философского звучания. Особенно это проявилось в сцене освобождения из тюрьмы Гена, когда вместе с ним выходят все герои ваших книг.


— Вам понравилось? Теперь критика будет рычать — Аксенов пиар своим героям устроил.


Вполне возможно… Как пришла идея освобождения героя?


— С кем он сидел, я не знал совершенно. Потом предположил, что в камере возможно расписать «пулю», а преферанс — значит, еще трое-четверо. Что это за сокамерники? Может быть, мои герои: Фофан Филфофанов, Саша Коробов и Игорь Велосипедов из «Бумажного пейзажа»? Их было только трое. И так все шло до тех пор, пока Ашка не задумала штурм фортеции, освобождение всех. Каким образом? Взяткой.


Самое сильное оружие у нас.


— И вот этим оружием открываются все камеры, падают все замки. И кто уходит? И тут меня осенило: выходят-то мои герои, значит, эта тюрьма была узилищем всех моих героев…


— Действие романа происходит в России и Франции. Жизнь американского русского сочинителя в Биаррице напомнила жизнь американцев на Лазурном берегу у Фитцджеральда.


— Да? Из какой вещи?


«Ночь нежна». Но жизнь русских в Биаррице — это уже совершенно другое. Шикарный прием в приватном шато описан с достаточной иронией.


— Ну, конечно, как все подобные мероприятия, они просто часто бывают смешноватые такие. Вот это написано не с натуры. Я воображал… Например, на прием я пригласил потомков генерала Шкуро, которые в действительности во Франции стали фармацевтами, юристами. Если живешь во Франции постоянно, все время наталкиваешься на таких людей. Если их собрать вместе, получится что-то интересное: комсомольские коллективы, и песни комсомольские, и потомки белой армии, добровольческой армии.


Вы не даете этому потерянному поколению никакого будущего. Ничего, совсем ничего. Самое тяжелое для меня — гибель Ника. Вам не было страшно?


— Очень страшно. Ник растворяется в море, из воды он выскакивает к отцу уже не таким огромным, каким ушел, а обычным, чудным, милым, трогательным мальчиком. И они уходят куда-то вовне жизни. Уходят из бытия — отец, сын, Дельфина, ее ребенок, который должен был родиться с ненавидящим взглядом, а родился, как сверкающий взгляд. И надежда тут есть, но она метафизическая — на возникновение нового, непостижимого нам человечества. Пока мы не знаем, что еще там будет. Они уходят из нашего грешного мира в идеальную сферу.


А остальные как?


— А остальные будут жить. Жить со своими ошибками, со своими воспарениями, мечтами и мерзостями, так как мы еще не преодолели весь этот путь.


«Пришлите мне книгу со счастливым концом», — восклицал поэт. Когда писались «Редкие земли», думали ли вы, что роман выльется в развернутую метафору современности с печальным концом?


— С моей точки зрения, все-таки есть светлая нота. Так или иначе, все мы уходим из этого вечного мира, но как уходить — совсем уже без всего? Совсем просто в черную дыру — бух, и все?


— Где сохранятся редкие земли человеческие?


— Да хотя бы вот на последних страницах они появляются как стишки. Они внутри языка поместились…


То есть вы считаете, что это все сохранится в языке, языке как родине, которая нас не предаст?


— Замечательная идея — Язык— это вообще наша музыка, да?


И редкие земли.

Загрузка...