METAMORPHOSEON
LIBRI XI
SIVE
ASINUS AUREUS
Перевод M. Кузмина[133]
1. К рассказу приступаю, чтобы сплести тебе на милетский манер[134] разные басни, слух благосклонный твой усладить лепетом милым, если только ты не презришь взглянуть на египетский папирус, исписанный острием нильского тростника,[135] чтобы ты подивился на превращение судьбы и самых форм человеческих и на их возвращение обратным поворотом в прежнее состояние. В немногих словах — сам-то я кто.
Аттический Гиметт, Эфирейский перешеек и Тенара Спартанская,[136] земли счастливые, навеки обессмерченные еще более счастливыми книгами, — были моей древней колыбелью. От них в награду я с отрочества получил аттическое наречие. Скоро я прибыл в столицу Лациума;[137] с огромным трудом одолел я, не имея никакого руководителя, местный язык.
Вот почему прежде всего я умоляю не оскорбляться, если встретятся в моем грубом рассказе чужеземные и простонародные выражения. Но сама эта смесь наречий соответствует предстоящим превращениям, к рассказу о которых мы приступаем. Начинаем греческую басню.[138] Внимай, читатель, будешь доволен.
2. Я ехал по делам в Фессалию,[139] так как с материнской стороны я был оттуда, и наш род гордился происхождением от знаменитого Плутарха[140] через племянника его Секста-философа.[141] После горных круч, долинных спусков, свежести луговой, плодородья полей возделанных, едучи на местной ослепительно белой лошади,[142] так как и она уже приутомилась, и я, от сиденья уставший, не прочь был размять ноги, — я спешился. Я тщательно травой отер пот с лошади, по ушам ее поглаживаю, отпускаю узду и шажком ее проваживаю, пока она усталый желудок обыкновенным и естественным образом не облегчит. И пока она, наклонив голову набок, искала пищи по лугу, вдоль которого шла, я присоединяюсь третьим к двум путникам, которые шли впереди меня на близком расстоянии. Покуда я слушаю, о чем идет разговор, один из них, расхохотавшись, говорит:
— Уволь от этих басен, таких же нелепых, как и пустых. — Услышав это, я, жадный до всяких новостей, говорю: — Напротив, продолжай! Я не любопытен, но хочу знать если не все, то как можно больше. Вместе с тем и трудность подъема, которым мы подымаемся, облегчится от приятного рассказа.
3. Тот, кто начал, отвечает: — Э! все это вранье так же верно, как если бы кто стал уверять, что от магического бормотанья могут быстрые реки бежать вспять, море лениво застыть, лишиться дыханья ветер, солнце застрять, луна вспениться, звезды сорваться, день пропасть, ночь воцариться!
Тогда я говорю увереннее: — Пожалуйста, ты, который начал рассказ, продолжай его, если тебе не лень и не скучно! — Потом к другому: — Ты, верно, заткнув уши и заупрямив сердце, так отвергаешь то, что может быть истинной правдой. Право, только самые предвзятые мнения заставляют нас считать ложным то, что ново слуху, или зрению непривычно, или кажется превышающим понимание; если же посмотреть внимательно, то увидишь, что это все не только очевидно соображению, но и для исполнения поистине легко.
4. Вот вчера вечером ели мы с товарищами большую лепешку с сыром, наперегонки, беря кто как хочет; кусок кушанья, мягкий и липкий, застрял у меня в горле, так у меня в глотке дыханье сперло, чуть не умер. А между тем в Афинах, у Пестрого портика,[143] я собственными глазами видел, как бродячий фокусник глотал преострейший кавалерийский эспадрон острием вниз. Вскоре он же за несколько грошей охотничье копье опасным концом воткнул себе в кишки. На древко, окованное на конце железом и выступавшее за его головой, вскочил миловидный отрок и, к удивлению нас всех присутствовавших, стал извиваться в пляске, словно был без костей и без жил. Можно было принять за узловатый жезл врачебного бога[144] с полуотрубленными сучками, который обвила любовными извивами змея плодородия. Но полно! докончи, товарищ, историю, что начал. Я тебе один за двоих поверю, в первой же гостинице угощу завтраком. Уговор лучше денег!
5. А он ко мне: — Что предлагаешь, считаю справедливым и хорошим, но мне придется свой рассказ начать сначала. Прежде же тебе поклянусь всевидящим солнцем, что рассказ мой правдив и достоверен. Да у вас обоих всякое сомнение пропадет, как только вы достигнете ближайшего фессалийского города, там его передают походя, так как события происходили у всех на глазах. Но наперед узнайте, кто я, откуда и чем себе хлеб добываю. Я родом из Эгины,[145] объезжаю в разных направлениях Фессалию, Этолию и Беотию с медом, сыром или другим каким товаром для трактирщиков. Узнав, что в Гипате,[146] одном из самых больших городов Фессалии, продается по сходной цене отличный на вкус свежий сыр, я поспешил туда, собираясь закупить его весь оптом. Но, как часто бывает, в недобрый час я отправился, и надежды на барыш меня обманули.
Накануне все скупил оптовый торговец Луп. Утомленный напрасной поспешностью, с наступлением вечера я спокойно направился в бани.
6. Вдруг вижу я товарища моего Сократа! Сидит на земле, разодранный плащ его только наполовину прикрывает тело, почти другой человек, так грязь и жалкая худоба его изменили, что стал он похож на тех несчастных, что по дорогам просят милостыню. Хотя я его отлично знал и был он мне близким другом, но, видя его в таком состоянии, я усомнился и подошел поближе.
— Сократ! — говорю, — что с тобою? что за вид? что за плачевное состояние? А дома тебя давно уже оплакали и окликали, как покойника![147] Детям твоим, по приказу провинциального суда, даны опекуны; жена, помянув тебя как следует, подурневши от непрестанной скорби и горя, чуть не выплакавши глаз своих, печальный дом, себя и родителей своих новой свадьбой увеселила. И вдруг ты находишься здесь, к нашему крайнему конфузу, загробным выходцем!
— Аристомен, — ответил он, — не знаешь ты причин судьбы, непрочных ее милостей и обратных поворотов. — С этими словами лицо свое, все время от стыда красневшее, заплатанным и рваным плащом прикрыл, так что остальное тело обнажил чуть не до пупа. Я не мог дольше видеть такого жалкого зрелища нищеты и, протянув руку, помогаю ему подняться.
7. Но тот, как был с покрытой головой: — Оставь, — говорит, — оставь судьбу насладиться досыта трофеем,[148] который сама себе воздвигла. — Я заставил его идти со мною, одеваю или, вернее сказать, прикрываю наготу одной из двух своих одежд и веду в баню; там мази и притиранья сам готовлю, оттираю огромный слой грязи, вымыв как следует, сам усталый, утомленного с большим трудом его поддерживая, веду к гостинице, постелью грею, пищей ублажаю, чашей подкрепляю, рассказами забавляю. Уже он склонялся к разговору и шуткам, уже раздавались остроты и шум болтовни, как вдруг, испустив из глубины груди мучительный вздох и хлопнув яростно правой рукою по лбу — о, я несчастный! — воскликнул он, — предавшись страсти к гладиаторским зрелищам, достаточно пресловутым, в какие бедствия впал я! Ведь, приехав в Македонию по прибыльному делу, как ты сам отлично знаешь, и пробыв там месяцев десять, я отправился обратно с хорошим барышом. Немного не доехав до Лариссы,[149] ради спектакля свернул я с дороги, и в темном, уединенном ущелье напали на меня лихие разбойники. Хоть дочиста обобрали, однако спасся. Нищим свернул я к старой, но до сих пор видной кабатчице Мерое.[150] Ей все начисто открываю: почему так долго ездил, какое несчастье постигло меня на обратном пути и как меня ограбили среди бела дня. Пока я вспоминал свои несчастья, она меня приняла более чем любезно, даром накормила хорошим ужином и, уже побуждаемая похотью, пригласила к себе на кровать. Тотчас делаюсь я несчастным, так как, переспав с ней, с одного раза уже не могу отделаться от этой заразы. Все в нее ввалил: и лохмотья, что добрые разбойники на плечах у меня оставили, и гроши, что я зарабатывал как грузчик, пока сила была, пока эта добрая женщина и злая судьба не довели меня до такого состояния, в каком ты меня только что видел.
8. — Ну, — говорю я, — вполне ты этого заслужил и еще большего, если может быть большее несчастье, раз любострастным ласкам и шкурной шкуре детей и дом предпочел! — Но он, следующий за большим палец ко рту приложив и ужасом пораженный, — Молчи, молчи! — говорит. И озирается, не слышал ли кто. — Берегись! — говорит, — вещей жены![151] Как бы невоздержный язык вреда на тебя не накликал!
— Еще что! — говорю, — что же за женщина эта кабацкая королева?
— Ведьма, — говорит, — и колдунья: может небо спустить, землю подвесить, ручьи затвердить, горы расплавить, покойников вывести, богов низвести, звезды загасить, ад кромешный осветить!
— Ну тебя! — отвечаю, — подними трагический занавес[152] и, отложив театральные тряпки, вернись к просторечью.
— Хочешь, — спрашивает, — про одно слушать, про два, про многие ее дела? Воспламенить к себе любовью жителей не только этой страны, но Индии, обеих Эфиопий,[153] даже самых антихтонов,[154] — для нее пустяки, детские игрушки! Но послушай, что она сделала на глазах у многих.
9. Любовника своего, посмевшего полюбить другую женщину, единым словом она обратила в бобра,[155] так как зверь этот, когда ему грозит опасность попасться в плен, спасается от погони, лишая себя детородных органов; она рассчитывала, что и с тем, кто на сторону понес свою любовь, случится нечто подобное. Кабатчика одного соседнего, значит конкурента, обратила она в лягушку.
И теперь этот старик, плавая в своих винных бочках, прежних посетителей своих из гущи хриплым и любезным кваканьем приглашает. Судейского одного, который против нее высказался, в барана она обратила, и теперь тот так бараном и ведет дела. Еще: жена одного из ее любовников позлословила что-то про нее, а сама была беременна; на вечную беременность осудила она ее, закрыв чрево и остановив зародыш. По общему счету, вот уже восемь лет, как бедняжечка эта, животом отягощенная, словно слоном собирается разрешиться.[156]
10. Это последнее злодеяние и зло, которое она многим продолжала причинять, наконец возбудило общественное негодование, и было постановлено в один прекрасный день, что завтра жестоко отомстят ей, побив камнями, но этот план она предотвратила силою заклинаний. Как пресловутая Медея,[157] выпросив у Креонта только денечек отсрочки, все его семейство, и дочь, и самого старца пламенем, вышедшим из венца, сожгла, — так эта, совершив надо рвом погребальные моления[158] (как мне сама недавно в пьяном виде сказывала), силою противобожеских чар всех заперла в их же собственных домах, так что целых два дня не могли они ни замков снять, ни сломать дверей, ни даже стен пробуравить, пока наконец по взаимному уговору в один голос все не возопили, клянясь священнейшей клятвой, что не только не подымут на нее руки, но придут к ней на помощь, если кто замыслит иначе. Сдавшись на эти обещания, освободила она весь город. Что же касается зачинщика этого плана, то его она в глухую ночь, когда он находился у себя в запертом доме, со всем домом, то есть со стенами, самой почвой, со всем фундаментом, — со всем перенесла в другую страну, за сто верст, на самую вершину крутой горы, к тому же лишенной воды.
А так как тесно расположенные жилища не давали места новому пришельцу, то, выбросив дом за городские ворота, она удалилась.
11. — Странные, — говорю, — вещи и жестокие, мой Сократ, ты рассказываешь. В конце концов ты меня вогнал не в малое беспокойство, даже в страх, я уже не сомнения испытываю, а словно удары ножа, как бы та старушка, воспользовавшись адскими силами, нашего не узнала разговора. Ляжем-ка поскорее спать и, отдохнув, до света еще уберемся отсюда как можно дальше! — Я еще убеждал в этом, а мой добрый Сократ уже спал и храпел вовсю, устав за день и выпив вина, от которого отвык. Я же запер комнату, проверил замки, поставил кроватишку к дверям, чтобы загородить вход, и лег на нее. Сначала от страха я не спал, потом к третьей страже[159] немножко глаза завел.
Только что заснул, как вдруг с страшным шумом (за разбойников не примешь) двери распахнулись, скорее были взломаны и сорваны с петель. Кроватишка коротенькая, да и хромоножка, от такого напора валится и меня, вывалившегося и лежащего на полу, всего собою прикрывает.
12. Тут я понял, что некоторые впечатления естественно приводят к противоположным последствиям. Как частенько слезы от радости бывают, так и я, будучи превращен в черепаху из Аристомена,[160] в таком-то ужасе не мог уберечься от смеха. Пока, столь уничиженный, под прикрытием кровати глазком смотрю, что будет дальше, вижу двух женщин преклонных лет. Зажженную лампу несла одна, губку и обнаженный меч другая. В таком виде становятся около мирно спящего Сократа. Начала та, что с мечом: — Вот, сестра Пантия, дорогой Эндимион;[161] вот голубок мой, что ночи и дни моими молодыми годочками наслаждался, вот тот, кто любовь мою презирал, не только клеветой меня пятнал, но замыслил прямое бегство. А я, как хитрым Улиссом брошенная, вроде Калипсо[162] буду оплакивать вечное одиночество! — А потом, протянув руку и показывая на меня своей Пантии, продолжала: — А этот добрый советчик, Аристомен, зачинщик бегства, что ни жив ни мертв теперь на полу лежит, из-под кровати смотрит на все это и думает безнаказанным за оскорбления, мне нанесенные, остаться! Скоро, скоро, сейчас, даже сию минуту накажется он за вчерашнюю болтовню и за сегодняшнее любопытство!
13. Как я это услышал, холодным потом, несчастный, обливаюсь, все внутренности затряслись, так что сама кровать от беспокойных толчков на спине моей, дрожа, затанцовала. А добрая Пантия говорит: — Отчего бы, сестра, прежде всего не растерзать его, как вакханкам,[163] или, связав как следует, не оскопить? — На это Мерое (я отгадал ее имя, так как она подходила к рассказам Сократа) отвечает: — Нет, его оставим в живых, чтобы было кому горстью земли покрыть тело этого несчастного. — И, повернув направо Сократову голову, она в левую сторону шеи ему до рукоятки погрузила меч и излившуюся кровь старательно приняла в поднесенный к ране маленький мех,[164] так чтобы ни одной капли не было видно. Своими глазами я это видел. К тому же, чтобы ничего не опустить в обряде жертвоприношения, добрая Мерое, запустив правую руку глубоко, до самых внутренностей, в вышеуказанную рану, вынула сердце моего несчастного товарища. Горло его от такого удара было рассечено, и голос, вернее хрип неопределенный, из раны извлекся, и заклокотал воздух. Затыкая эту разверстую рану в самом широком ее месте губкой, Пантея сказала: — Ну ты, губка, бойся, в море рожденная, через реку переправляться![165] — После этого, подняв с меня кровать и расставя над моим лицом ноги, они принялись мочиться, пока совсем зловоннейшей мочой меня не залили.
14. Как только они переступили порог, как двери встали в прежнее положение как ни в чем не бывало, петли заходили, створки стали одна к другой, болты легли в свои места. Я же как был, так и остался на полу простертый, бездыханный, голый, холодный, весь мокрый, словно только что появившийся из материнского чрева, или, вернее, полумертвый, переживший самого себя, как последыш или человек, обреченный на виселицу, — я произнес: — Что будет со мною, когда этот зарезанным обнаружится? Кто найдет мои слова правдоподобными, когда я буду говорить правду? Должен был бы звать на помощь, если такой мужчина не мог справиться с женщиной! На моих глазах режут человека, и ты молчишь! Почему же сам ты не погиб при таком разбое? Почему свирепая жестокость пощадила свидетеля преступления? Но хотя ты и избег смерти, теперь к товарищу присоединишься.
Подобные мысли приходили мне в голову; а ночь близилась к утру. Лучшим мне казалось до свету выбраться тайком и пуститься в путь, хотя бы ощупью. Беру свою сумку и, отодвинув задвижку, вставляю в скважину ключ. Но эти добрые и верные двери, что ночью сами собою раскрывались, только после долгой возни и трудов открыли мне проход.
15. Я закричал: — Эй, есть тут кто? Откройте мне дворовую калитку: до свету хочу выйти! — Привратник, поперек калитки на земле спавший, говорит спросонья: — Разве ты не знаешь, что дороги от разбойников неблагополучны! Как же ты так ночью в путь пускаешься? Если у тебя такой грех на душе, что ты помереть хочешь, так у нас-то головы не тыквы, чтобы из-за тебя умирать! — Не долго, — говорю, — до света. К тому же что могут отнять разбойники у такого нищего путника? Разве ты, дурак, не знаешь, что голого раздеть десяти силачам не удастся? — На это он, засыпая и повернувшись на другой бок, говорит: — Почем я знаю. Может быть, ты зарезал своего товарища, с которым вчера вечером пришел на ночлег, и думаешь спастись бегством?
16. При этих словах (до сих пор помню) показалось мне, что земля до самого Тартара расселась и голодный пес Цербер готов растерзать меня. Тогда я понял, что добрая Мерое не из жалости меня пощадила и не зарезала, а от жестокости для крестной казни сохранила. Итак, вернувшись в комнату, стал я раздумывать, каким способом лишить себя жизни. Но так как судьба никакого другого смертоносного оружия, кроме единственной моей кроватишки, не предоставила, то начал я: — Кроватка моя, кроватка, дорогая душе моей, ты со мной столько несчастий претерпела, ты по совести знаешь, что ночью свершилось, тебя одну в моем бедствии я могу назвать свидетельницей моей невиновности. Мне, в преисподнюю стремящемуся, облегчи туда дорогу! — Сказав это, я отдираю от нее лямку, которою она была обвита; закинув и прикрепив ее за край стропил, что выдавались над окном,[166] на другом конце делаю крепкую петлю, влезаю на кровать и, приподнявшись, в петлю вкладываю голову. Но когда я ногой оттолкнул точку опоры, чтобы тяжестью тела петля сама затянулась и прекратила мое дыхание, внезапно веревка, сгнившая, да и старая уже, обрывается, и я валюсь с высоты на Сократа, что около меня лежал, рушусь и с ним вместе качусь на землю. Как раз в эту минуту врывается привратник, крича во все горло: — Где же ты? среди ночи приспичило тебе уходить, а теперь храпишь, закутавшись?
17. Тут Сократ, придя в себя, не знаю уж, от падения ли нашего или от этого крика, первым вскочил и говорит: — Недаром все постояльцы не терпят этих дворников! Этот нахал лезет сюда, наверное, чтобы стащить что-нибудь, и меня, усталого, разбудил от глубокого сна своим ораньем.
Я весело и бодро вскакиваю от неожиданного счастья.
— Вот, надежный привратник, мой товарищ, отец мой и брат! А ты с пьяных глаз болтал, что я его ночью убил! — С этими словами я, обняв Сократа, принялся его целовать. Но тот, услышав отвратительную вонь от жидкости, которою меня те ведьмы залили, грубо оттолкнул меня.
— Прочь! — говорит он, — несет как из отхожего места! — И начал меня шутя расспрашивать о причинах этого запаха. И я, несчастный, кое-как отшучиваясь, чтобы снова перевести его внимание на другой предмет, хлопнул его по плечу и говорю: — Пойдем-ка, воспользуемся утром для пути.
Я беру свою котомку, и, расплатившись за постой, мы пускаемся в путь.
18. Мы уже несколько отошли, и восходящее солнце все освещало. Я с любопытством смотрел на шею своего товарища, на то место, куда вонзили, как я сам видел, меч. И подумал про себя: как это так напился, что мне привиделись такие странности! Вот Сократ: цел, жив и невредим. Где рана? где губка? и где, наконец, язва, такая глубокая и такая свежая? Потом, обращаясь к нему, говорю: — Недаром врачи опытные тяжелые и страшные сны приписывают невоздержанному питью![167] Вот я вчера не считал бокалов, так ночью мне снились ужасные и жестокие вещи, так что до сих пор мне кажется, что я весь залит человеческой кровью!
На это он, улыбнувшись, заметил: — Не кровью, а мочой! А впрочем, мне и самому приснилось, будто меня зарезали. И горло болело, и сердце, казалось, вырывали: даже теперь дух замирает, колени трясутся, шаг нетверд и хочется для подкрепления съесть чего-нибудь.
— Вот, — отвечаю, — готов тебе завтрак! — С этими словами я снимаю с плеч свою сумку и протягиваю ему хлеб с сыром. — Сядем, — говорю, — у этого платана.
19. После чего и сам собираюсь приняться за еду. Смотрю я несколько минут внимательно, как он с жадностью ест, и вдруг замечаю, что, смертельно побледнев, он лишается чувств; живые краски в его лице так изменились, что мне показалось, что снова приближаются к нам ночные фурии,[168] и кусочек хлеба, который я откусил, как ни мал он был, застрял у меня в горле и не мог ни вверх подняться, ни вниз опуститься. При виде частых прохожих я еще больше впадал в ужас. Кто же поверит, что убийство одного из двух путников произошло без участия другого? Между тем Сократ, достаточно насытившись, стал томиться несносной жаждой. Ведь он сожрал добрую половину превосходного сыра. Невдалеке от подножья платана протекала медленная река, вроде стоячего болота, цветом и блеском похожая на серебро или стекло. — Вот, — говорю, — воспользуйся молочным источником. — Он поднялся и, найдя удобное на берегу местечко, встал на колени и жадно потянулся к чаше. Но едва только концами губ он верхнего слоя воды прикоснулся, как рана на шее его широко открылась, губка снова из нее выпадает, и вместе с нею несколько капель крови. Бездыханное тело упало бы в воду вниз головой, если бы я его, удержав за ногу, не вытянул с трудом на высокий берег, где, наскоро оплакав несчастного спутника, песчаной землею около реки навеки его я засыпал. Сам же, трепеща за свою безопасность, в страхе, разными окольными и пустынными путями, я убегаю, словно действительно имея на совести убийство, я отказался от родины и родимого дома, взяв на себя добровольное изгнание. Теперь, снова женившись, я живу в Этолии.[169]
Вот что рассказал Аристомен.
20. Но спутник его, который с начала рассказа упорствовал в недоверии, промолвил: — Нет ничего баснословнее этих басен, нелепее этого вранья! — Потом, обратившись ко мне: — И ты, по внешности и манерам образованный человек, веришь таким басням?
Я, со своей стороны, отвечаю: — Ничего не считаю невозможным, и все, что решено судьбою, со смертными и совершается. И со мною ведь, и с тобою, и со всяким часто случаются странные и удивительные вещи, которым никто не поверит, если рассказать их неиспытавшему. Этому человеку я верю и благодарен уже за то, что приятностью интересной истории он нас позабавил; я без труда и скуки скоротал тяжелую и длинную дорогу. Кажется, даже лошадь моя радуется такому благодеянию: ведь до самых городских ворот я доехал, не утруждая ее, скорее на своих ушах, слушая повесть, чем на ее спине.
21. Тут пришел конец нашему пути и вместе с тем разговорам, потому что оба моих спутника направились налево к ближайшим домам. Я же подъехал к первой от ворот гостинице, попавшейся мне на глаза, и расспрашиваю пожилую хозяйку: — Не Гипата ли, — говорю, этот город? — Подтвердила. — Не знаешь ли Милона, одного из первых здесь людей? — Рассмеялась. — И вправду, — говорит, — первейший человек Милон, его владения даже за городские стены простираются. — Шутки в сторону, добрая тетушка, какой он такой и где обитает? — Видишь, — говорит, — крайние окна, что выходят на улицу, а вход в переулок с другой стороны? Тут этот Милон и обитает, набит деньгами, страшный богатей, но скуп донельзя, и всем известен как человек преподлый, больше всего ростовщичеством занимается, золото и серебро дает под большие проценты; сам живет в чулане с женой, такою же как и он, сапог сапогу пара. Только одну служаночку держат,[170] и ходит всегда что нищий.
На это я, рассмеявшись, подумал: вот славную мой Демея дал мне для дороги рекомендацию. К такому человеку послал, в гостеприимном доме которого нечего бояться ни чада, ни кухонной вони.
22. Дом был близко, приближаюсь я ко входу и стучу в накрепко закрытую дверь, крича. Наконец является какая-то девушка. — Эй ты, — говорит, — что в двери барабанишь? подо что взаймы хочешь? Один ты, что ли, не знаешь, что кроме золота и серебра у нас ничего не принимают? — Лучше, — говорю, — встречай и скорее скажи, застану ли дома твоего хозяина? — Конечно, — отвечает, — а что тебе за нужда? — Письмо я принес ему от Демеи Коринфского. — Сейчас доложу, — отвечает, — подожди меня здесь. — С этими словами заперла она снова двери и ушла внутрь. Через несколько минут вернулась и, открыв двери, говорит: — Просят.
Вхожу, вижу, что хозяин лежит на диванчике и собирается обедать. В ногах сидит жена,[171] и, указав на пустой стол, говорит: — Милости просим. — Прекрасно, — отвечаю и передаю письмо Демеи. Пробежав его, хозяин говорит: — Демея очень мил, послав мне такого гостя.
23. С этими словами он велит жене уступить мне свое место. Когда же я отказываюсь из скромности, он — садись — говорит, — здесь других стульев нет, боязнь воров не позволяет мне держать мебели в достаточном количестве. Я исполнил его желание. Говорит: — Правильно я заключил бы и по изящной манере держаться, и по этой почти девической скромности, что ты благородного корня отпрыск? Да и Демея мой в своем письме это же самое сообщает. Итак, прошу, не презирай скудость нашего жилища. Вот этот покой рядом будет для тебя вполне приличным помещением. Удостой его принять. Твое достоинство возвеличит мой дом, и тебе будет случай последовать славному примеру. Удовольствовавшись маленьким очагом, ты в добродетели сравнишься с Тесеем, пресловутым тезкой твоего отца, который не пренебрег скудным гостеприимством старой Гекалы.[172] — И, позвавши служаночку, говорит: — Фотида, прими гостевы вещи и положи их бережно в ту комнату. Потом принеси из кладовой масла для натирания, полотенце утереться и все прочее и своди нашего гостя в ближайшие бани, — устал он после такого дальнего и трудного пути.
24. При этих словах, желая угодить Милону, войти в его экономные обычаи и теснее с ним сблизиться, я говорю: — У меня все есть, что нужно в пути. И бани я легко сам найду. Всего важнее, чтобы лошадь моя, что так старалась, не осталась голодной. Вот, Фотида, возьми эти деньжонки и купи овса и сена.
После этого, убрав свой багаж в том покое, сам я отправился в бани, по дороге зайдя на рынок купить что-нибудь поесть. Вижу — выставлена масса рыбы. Стал торговаться, — вместо ста нуммов уступили за двадцать денариев. Я уже собирался уходить, как встречаю Пифея, школьного товарища моего еще по аттическим Афинам. Некоторое время он не узнает меня, потом радостно обнимает, целует. — Луций мой! — говорит, как долго мы не видались, с самого того времени, как оставили школьную скамью! Что занесло тебя сюда? — Завтра узнаешь, — говорю, — но что это? тебя можно поздравить? Вот и связки,[173] и лозы, весь чиновный прибор!.. — Продовольствием занимаемся, — отвечает, — и исполняем обязанности эдила.[174] Если хочешь закупить что, могу быть полезен. — Я отказался, так как уже достаточно запасся рыбой на ужин. Тем не менее Пифей, заметив корзинку, стал перетряхать рыбу, чтобы лучше рассмотреть ее, и спрашивает: — А это дрянцо почем брал? — Насилу, — говорю, — уговорил рыбака уступить мне за двадцать денариев.
25. Услышав это, он тотчас схватил меня за правую руку и, снова приведя на рынок, говорит: — А у кого ты купил такое ничтожество?
Я указываю на старикашку; сидел в углу.
Тогда он на того набросился и стал распекать его по-эдильски: — Так-то обращаетесь вы с нашими знакомыми, да еще нездешними! Продаете таких паршивых рыб по таким ценам! Доведете вы цвет фессалийской области до голода, и опустеет он, как скала! Даром это не пройдет! Узнаешь ты, как у меня поступают с мошенниками! — И, высыпав рыбу на землю, велел он своему помощнику встать на нее и всю ее растоптать ногами. Удовольствовавшись такою суровостью нравов, мой Пифей обращается ко мне: — Мне кажется, мой Луций, для старикашки достаточное наказание такой позор!
Ошеломленный и огорченный этим происшествием, направляюсь я к баням, лишившись, благодаря остроумной выдумке моего школьного товарища, и денег и ужина. Вымывшись, возвращаюсь я к дому Милона прямо в свой покойчик.
26. Тут Фотида, служанка, говорит: — Зовет тебя хозяин. — Зная уже Милонову воздержанность, я вежливо извиняюсь, что, мол, дорожная усталость скорее сна, чем пищи, требует. Получив такой ответ, он сам является и, обняв меня, тихонько увлекает. Я то отговариваюсь, то скромно упираюсь. — Без тебя, — говорит, — не выйду, — и клятвой подтвердил слова. Я нехотя повинуюсь его упрямству, и он снова ведет меня к своему диванишке и, усадив, начинает: — Ну, как поживает наш Демея, что жена его, что дети, домочадцы? — Рассказываю по отдельности о всех. Расспрашивает подробно о причинах моего путешествия. Все обстоятельно ему рассказываю. Тщательнейшим образом тогда разузнает он о моем родном городе, о первых его гражданах, о градоначальнике,[175] пока наконец не заметил, что, устав после дороги, я утомился разговором и засыпаю посреди фразы, вместо слов бормоча что-то неопределенное, и не отпустил меня в спальню. Так я освободился от трапезы болтливого старика, отягченный сном, не пищею, поужинав одними россказнями. И, вернувшись в комнату, я предался желанному покою.
1. Как только ночь рассеялась и солнце новый день воздвигло, расстался я одновременно со сном и с постелью, в некоем беспокойстве, жадный узнать, что за чудеса меня окружают. При мысли, что я нахожусь в сердцевине Фессалии, единогласно прославленной как родина магического искусства, что история, рассказанная добрым спутником Аристоменом, происходила здесь, я в волнении с некоторым благоговением оглядывался кругом. Не было ни одной вещи в городе, при виде которой я считал бы ее за то, что она есть. Все мне казалось обращенным в другой вид волшебными заклятиями. Так что и камни, по которым я ступал, казались мне отвердевшими людьми; и птицы, которым внимал, такими же людьми оперенными; деревья вокруг городских стен — подобными же людьми, покрытыми листьями; и фонтаны текли, казалось, из человеческих тел. Я уже ждал, что статуи и картины заходят, стены заговорят, быки и прочий скот запрорицают и с самого неба, с солнца внезапно раздастся предсказание.
2. Так все обозреваю я, удивленный, ошеломленный мучительным любопытством и не видя никакого признака, чтобы началось осуществление моих ожиданий. Брожу, как богатый бездельник, зевакой с места на место, незаметно для себя прихожу на рынок. Тут, ускорив шаг, догоняю какую-то женщину, окруженную многочисленными слугами. Золото и драгоценности на платье, там вшитые, там затканные, выдавали ее за знатную даму. Рядом с ней находился пожилой уже человек, который, как только увидал меня, воскликнул: — Клянусь Геркулесом, вот Луций! — поцеловал меня и тотчас зашептал что-то, не знаю что, на ухо даме. Наконец говорит: — Что же ты не подойдешь и не поздороваешься со своей родственницей? — Я уважаю, — говорю, — незнакомых госпож. — И тотчас, покраснев, я опустил голову и отступил. Тогда та, пристально на меня глядя, начала: — Да, вот и благородная честность покойной Сильвии, матери, и правильная пропорциональность тела, соразмерный рост, стройность без худобы, умеренная красота в лице, светлые от природы вьющиеся волосы, глаза голубые, но зоркие, орлиный взгляд, смягченный нежностью, очаровательная и свободная поступь!
3. Продолжает: — Я, мой Луций, тебя воспитала вот этими самыми руками. Почему и нет? я не только родственница, я молочная сестра твоей матери. Обе мы из рода Плутарха, и одна у нас была кормилица, выросли мы как две сестры; разница была только в положении, она вышла замуж за знатнейшего человека, я — за скромного. Я — та Биррена, имя которой, часто повторяемое твоими воспитателями, наверное ты запомнил. Прими же доверчиво мое гостеприимство, считая мой очаг за свой.
Я, перестав краснеть во время этой речи, отвечаю: — Неприлично, тетушка, покидать дом Милона без всякого повода. Но я буду посещать тебя так часто, как позволят дела. В другой раз, сколько бы сюда ни приезжал, кроме тебя ни у кого не остановлюсь.
Обмениваясь такими разговорами, через несколько шагов мы пришли к дому Биррены.
4. В прекраснейшем атриуме[176] видны были в каждом углу по колонне, украшенной победоносной богиней.[177] Каждая на четыре страны света, летучая, не покидая столбов, шаткой ногой отталкивает точку опоры и, кажется, летит, оставаясь на месте. Всю середину комнаты занимала Диана из паросского камня,[178] превосходной работы, с развевающимися одеждами, грудь вперед, навстречу входящим, внушая почтение божественным величием. С обеих сторон сопровождают ее собаки, тоже из камня. Глаза грозят, насторожены уши, раздуты ноздри, зубы оскалены. Если поблизости раздается лай, подумаешь, он из каменных глоток исходит. Мастерство художника выразилось больше всего в том, что передние лапы у собак словно бегут, оставаясь в воздухе, меж тем как задние опираются на землю. За спиной богини высился грот, украшенный мохом, травой, листьями, ветками, плющом и растущим по скалам кустарником. Сумрак углубления рассеивался от блеска мрамора. По краю скалы яблоки и виноград висели, превосходно сделанные, в правдивом изображении которых искусство соперничало с природой. Подумаешь, их можно сорвать для пищи и зрелым цветом ожелтила их плодоносная осень. Если наклонишься к фонтанам, которые, разбегаясь из-под следов богини, журчали звонкой струей, подумаешь, что висящим лозам, кроме прочей правдоподобности, придана и трепещущая живость движения. Среди ветвей изображен Актеон, наполовину уже оленем смотрит внимательно он на собирающуюся купаться Диану, и в мраморе и в бассейне.
5. Пока я наслаждаюсь поочередным лицезрением всего этого, Биррена говорит: — Все, что видишь — твое. — С этими словами она всех высылает, желая поговорить со мной наедине. Когда все ушли, она начинает: — Эта богиня порука, Луций дражайший, как я боюсь за тебя и как хочу, словно родного сына, спасти тебя от опасности. Берегись, ой берегись вражды и низких чар этой Памфилы, жены Милона, который, говоришь, твой хозяин. Первой ведьмой она считается и вызывательницей духов. Нашепчет на палочку, камушек, на какой другой пустяк — и весь звездный свод в Тартар низринет, и мир погрузит в древний хаос. Как только увидит юношу красивой наружности, тотчас покоряется его прелестью и приковывается к нему душой и взором. Обольщает его, туманит рассудок, по рукам навеки связывает глубокой любовью. Если же кто воспротивится и пренебрежет ею, тотчас обращает в камень, в барана, в любое животное или же совсем уничтожает. Я в трепете думаю, как тебе следует остерегаться. Она непрестанно ярится, а ты по возрасту и красоте ей подходишь. — Так Биррена со мной взволнованно беседовала.
6. Я же в крайнем любопытстве, лишь только услышал давно желанное слово «магическое искусство», как, вместо того чтобы избегать козней Памфилы, всею душой стал стремиться предаться за любую цену ее руководительству, готовый стремглав броситься в бездну. Вне себя от нетерпения я вырываюсь из рук Биррены, как из оков, и, наскоро сказав: — Прости! — лечу с быстротой к Милонову дому. Ускоряя шаги, как безумный, — действуй! — говорю сам себе, — Луций, не зевай и держись! Вот желанный тобою случай: теперь можешь насытиться давно ожидаемыми чудесными сказками! Отбрось детские страхи, нужно осторожно обделать дело, воздержись от объятий твоей хозяйки и считай священным ложе честного Милона! Но надо усиленно постараться насчет служанки Фотиды. Она ведь и лицом привлекательна, и нравом резва, и на язык очень остра. Вчера вечером, когда ты падал от сна, как обязательно проводила она тебя в спальню, уложила ласково на постель, хорошо и любовно укрыла и, поцеловав тебя в лоб, с неохотой ушла, опять просунула голову, наконец удалилась, сколько раз оборачиваясь! Что ж, принимаю примету: будь что будет, попытаю счастье с Фотидой!
7. Так рассуждая, достиг я дверей Милона, укрепившись в своем решении. Но не нахожу дома ни Милона, ни его жены, только дорогую мою Фотиду. Она тушила в кастрюльке фаршированные кишки и куски мяса. Даже издали носом слышу я вкуснейший запах. Сама она, опрятно одетая в полотняную тунику, высоко, немного под самые груди красным поясом опоясанная, цветущими ручками размешивала стряпню в горшке; она плавными кругами вздрагивала, всем членам передавалось движение, заметно бедра трепетали, гибкая спина заметно встряхивалась и волнилась прелестно. Пораженный этим зрелищем, я остолбенел и стою, удивляясь; восстали и члены мои, пребывавшие прежде в покое. Наконец говорю к ней: — Что за прекрасное, что за пышное кушанье, Фотида, ты стряпаешь, тряся кастрюлей и ягодицами? Что за медвяный соус готовишь? Счастлив и трижды блажен, кому ты позволишь хоть пальцем к нему коснуться! — Тогда девушка, столь же развязная, сколь прекрасная: — Уходи, — отвечает, — уходи подальше от моего огня! Ведь если малейшая искра моя тебя зажжет, сгоришь дотла. Тогда, кроме меня, никто твоего огня не угасит, я ведь не только кастрюли, но и ложе сладко трясти умею!
8. Сказав это, она на меня посмотрела и рассмеялась. Но я не раньше ушел, чем осмотрев ее всю. Но что говорить о подробностях? И в обществе, и в домашних забавах меня одно всегда интересовало: лицо и волосы. Причина такого моего предпочтения ясна и понятна, ведь видная эта часть тела всегда открыта и первая представляется взорам людей, и чем для остального тела служат расцвеченные веселым узором одежды, тем для лица волосы — природное украшение. Наконец, многие, чтобы доказать свое расположение, последние одежды сбрасывают, являя нагую красоту, предпочитая розовый цвет кожи золоченым одеждам, — но если бы (ужасное предположение, да сохранят боги от его осуществления), если бы у прекраснейших женщин снять волосы с головы и лицо лишить природной прелести, то пусть будет с неба сошедшая, морем рожденная, волнами ласкаемая, пусть, говорю, будет самой Венерой, хором граций сопровождаемой, толпой купидонов сопутствуемой, поясом своим опоясанной, киннамоном[179] благоухающая, бальзам источающая, — если плешива будет, даже Вулкану своему[180] понравиться не сможет.
9. Что, в самом деле, дает волосам милый цвет и лучезарит их сверкающим блеском, что блистают навстречу солнцу или отливаются спокойно и меняют свой вид с разнообразным очарованием?
Что же скажешь, когда у волос цвет приятный, и блестящая гладкость сияет, и под солнечными лучами мощное они испускают сверканье или спокойный отблеск и изменяют свой вид, сообразно различному, но всегда для них благоприятному освещению, то, златом пламенея, погружаются в нежную медвяную тень, то, вороньей чернотою соперничая с темно-лазурным оперением голубиных горлышек, или когда, аравийскими смолами умащенные, острыми зубьями гребня по-тонкому разделенные и собранные назад, они привлекают взоры любовника и, наподобие зеркала, отражают его изображение еще приятнейшим? Что скажешь, когда, сжатые во множество кос, они громоздятся на макушке, или, широкой волною откинутые, покоятся за спиной? Одним словом, шевелюра имеет такое большое значение, что в какое бы золотое с драгоценностями платье женщина ни оделась, чем бы на свете она ни разукрасилась, если она не радеет о прическе, убранной назваться не может.
Но Фотиде моей не замысловатый убор, а естественный беспорядок волос придавал прелесть, так как пышные локоны ее, слегка распущенные и свисающие с затылка, откуда они располагались по обе стороны щек вроде природной волнообразной бахромы, чуть-чуть завивающиеся на концах, на самой макушке были стянуты узлом.
10. Дольше не смог я выдерживать такой муки жгучего вожделения, а, приникнув к ней в том месте, откуда волосы у нее зачесаны были на самую макушку, сладчайший поцелуй напечатлел. Тут она обернулась ко мне и, искоса взглянув на меня лукавым взором, говорит: — Эй ты, школьник! за кисло-сладкую закуску хватаешься.[181] Смотри, как бы, объевшись медом, горечи в желчи не нажить!
— Что за беда, — говорю, — моя радость? Когда я до того дошел, что за один поцелуйчик готов изжариться, растянувшись на этом огне! — и с этими словами, еще крепче ее обняв, принялся целовать. И к ней, уже по-братски разделяющей со мною равную степень одинаковой страсти в любви, уже упоенной, судя по благовонному дыханию полуоткрытого рта, по ответным ударам сладостного языка, близким к концу вожделением, — погибаю, — воскликнул я, — и погиб уже совершенно, если ты не придешь на помощь! — На это она, опять меня поцеловав, говорит: — Успокойся. Меня тебе отдало взаимное желание, и завершение нашей страсти откладывается ненадолго. Чуть смеркнется, я приду к тебе в спальню. Теперь уходи и соберись с силами, я всю ночь напролет ведь буду с тобой бороться крепко и от души.
11. Без конца обмениваясь такими и тому подобными словами, мы наконец разошлись. Как только наступил полдень, Биррена в гостинец мне прислала отличную свинью, пяток курочек и бочонок превосходного старого вина. Я кликнул тогда Фотиду и говорю: — Вот к тому и Либер[182] прибыл, оруженосец и уговорщик Венеры. Сегодня же все это вино и выпьем, чтобы оно заставило исчезнуть стыдливую немочь и силу веселую придало страсти. Ведь на Венерином корабле один провиант требуется, чтобы на бессонную ночь в лампе достаточно было масла, в чаше — вина.
Остаток дня посвящен был бане и наконец ужину. Так как по приглашению доброго Милона я разделил с ним его изысканную трапезу, стараясь, памятуя наставления Биррены, как можно реже попадаться на глаза его супруге и потому отвращая свои взгляды от ее лица, как будто от страшного Авернского (адского) озера,[183] но наблюдая без устали за прислуживающей Фотидой, я уже несколько приободрился, как вдруг Памфила, взглянув на зажженную лампу, говорит: — Какой сильный ливень будет завтра! — и на вопрос мужа, откуда это ей известно, отвечает, что это лампа ей предсказала.[184] На эти слова Милон, расхохотавшись, говорит: — Великую Сивиллу[185] мы держим в этой лампе, что с высоты своей подставки наблюдает за всеми небесными делами и за самим солнцем.
12. Тут я вступил в разговор и заявляю: — В этом и состоят первые признаки любого предвиденья; нет ничего удивительного, что этот скромный, зажженный человеческими руками огонечек, который тем не менее есть частица того большого небесного светила[186] или родственного ему, что взойдет сейчас на вершину эфира, обладает способностью божественного провиденья и может знать их состояние и возвещать нам об этом. Да вот и теперь у нас в Коринфе гостит проездом некий халдей,[187] который своими удивительными ответами весь город сводит с ума и за известную плату кому угодно открывает тайну судьбы, в какой день вернее всего заключать браки, в какой крепче всего постройки закладывать, какой торговым сделкам сподручнее, какой для путешествия посуху удобнее, какой для плаванья благоприятнее. Когда я наконец задал ему вопрос, что случится со мною в этом странствии, он насказал много удивительнейших и разнообразных вещей, сказал, что и слава цветущая меня ожидает, и великие приключения невероятные, которым трудно будет верить и в устной передаче и в письменной.
13. Ухмыльнувшись на это, Милон говорит: — А какой с виду этот халдей и как его звать? — Длинный, — отвечаю, — и черноватенький, Диофан по имени. — Он самый! — воскликнул. — Никто, как он! Он и у нас подобным же образом многое многим предсказывал за немалые деньги, и больше того, достигши уже высшей платы, впал, несчастный, в убожество, даже, можно сказать, в ничтожество.
В один прекрасный день, когда, окруженный тесным кольцом народа, давал он предсказания в кружок стоявшим, подошел к нему некий купец, по имени Кердон,[188] желая узнать день, благоприятный для отплытия. Тот ему уже день указал, уже кошелек появился на сцену, денежки высыпали, отсчитали сотню денариев, условленную плату за предсказание, как вдруг сзади протискивается какой-то молодой человек приличного вида, схватывает его за полу, а когда тот обернулся, обнимает его и крепко-накрепко целует. А тот, ответив на его поцелуи, усадил рядом с собой и, ошеломленный неожиданностью встречи, забыв о торговой сделке, которую совершил, говорит ему: — Что же так поздно приходишь ты, долгожданный? — А тот другой отвечает на это: — Как раз с наступлением вечера. Ты лучше, братец, расскажи мне, каким образом держал ты путь морем и сушей с тех пор, как ты поспешно отплыл с острова Евбеи?
14. На это Диофан, этот халдей доблестный, но нетвердый в разуме, говорит: — Врагам и неприятелям всем нашим пожелал бы я такого сурового, поистине Улиссова странствия! Ведь корабль наш, на котором мы плыли, потрепавшись от разных вихрей и бурь, потерял, к несчастью, оба кормила,[189] натолкнувшись на передовую гряду противоположного берега, быстро пошел ко дну, так что мы, потеряв все, едва выплыли. Что было сбережено у нас благодаря ли состраданию незнакомых людей или благосклонности друзей, все это попало в разбойничьи руки, а брат мой единственный Аригнот, вздумавший противостоять их наглости, на глазах у меня, бедняга, был зарезан. — Пока он вел этот плачевный рассказ, купец этот Кердон, забрав свои деньги, предназначавшиеся в уплату за предсказание, ушел прочь. И только тогда Диофан, очнувшись, понял, какой своим неблагоразумием дал он промах, когда наконец увидел, что мы все, кругом стоящие, разразились громким хохотом.
Но тебе, конечно, господин Луций, одному из всех халдей этот сказал правду. Да будешь ты счастлив и путь твой да будет благополучен!
15. Пока Милон таким образом пространно разглагольствовал, я молча мучился и порядочно злился, что из-за затянувшейся так некстати болтовни я пропущу добрую часть вечера, которым мог бы воспользоваться с гораздо большей приятностью. Наконец, отложив в сторону робость, говорю я Милону: — Пускай этот Диофан ищет своего счастья и снова обирает народ, где ему угодно, на море или на суше; я же, по правде сказать, до сих пор еще не оправился от вчерашней усталости, так что ты разреши мне раньше пойти к себе в спальню. — Сказано — сделано, я добираюсь до своей комнаты и там нахожу сделанными приготовления для довольно изящной пирушки. И слугам были постланы постели как можно дальше от дверей, для того, как я полагаю, чтобы удалить на ночь свидетелей нашей возни, и к кровати моей был пододвинут столик, весь уставленный остатками от ужина, и большие чаши, уже наполовину наполненные водой, только ждали, чтобы в них налили вина для смеси,[190] и рядом бутылка с точеным горлышком,[191] из которой так удобно пить, — словом, полная подготовительная закуска для любовной схватки.
16. Не успел я лечь, как вот и Фотида моя, отведя уже хозяйку на покой, весело приближается, неся в подоле ворох роз и розовых гирлянд. Крепко расцеловав меня, опутав веночками и осыпав цветами, она взяла бокал и, подлив туда теплой воды, протянула мне, чтобы я пил, но раньше, чем я осушил его, нежно взяла обратно и, понемногу потягивая губками, не сводя с меня глаз, глоточками сладостно докончила. За этим бокалом последовал другой и третий, и часто чаша переходила у нас из рук в руки; тут я, возбужденный вином и волненьем, да и в теле, готовом к сладострастию, чувствуя беспокойство, горение и все увеличивающуюся потребность, наконец приоткрыл свою одежду и, показывая своей Фотиде, с каким нетерпением жажду я любви, говорю: — Сжалься, скорей приди мне на помощь! Ведь ты видишь, что, пылко готовый к бою, который ты открыла без всякого провозглашения,[192] едва получил я удар стрелы в самую грудь от жестокого Купидона, и свой лук я сильно натянул, так что страшно боюсь, как бы от напряжения не лопнула тетива. Но если ты хочешь меня уважить, распусти косы и волною струящихся волос сделай объятия еще более приятными!
17. Без промедления, быстро убрав посуду, сняв с себя все одежды, распустив волосы, преобразилась она прекрасно для радостного наслаждения наподобие Венеры, выходящей из волн морских, к гладенько выбритому женскому месту приложив розовую ручку, скорее для того, чтобы искусно оттенить его, чем для того, чтобы прикрыть стыдливо, говорит: — На бой, на бой! Я ведь тебе не уступлю и в бегство не обращусь. Если ты муж, во фронт передо мною, и нападай с жаром, и, нанося удары, готов будь к смерти. Сегодняшняя битва ведется без пощады!.. <…>
Так без сна провели мы ночь до рассвета, от времени до времени чашами подкрепляя утомление, возбуждая вожделение и наново предаваясь сладострастью. По примеру этой ночи прибавили мы к ней других подобных немалое количество.
18. Случилось как-то, что Биррена весьма настойчиво попросила меня прийти к ней на небольшой дружеский ужин; я попробовал отказаться, но отговорки мои не были уважены. Значит, пришлось обратиться к Фотиде и спросить у нее совета, как у оракула. Хотя ей трудно было переносить, чтобы я хоть на шаг от нее удалялся, тем не менее она любезно соблаговолила сделать перемирие в военных действиях любви. Но говорит мне: — Послушай, постарайся пораньше уйти с ужина. У нас есть отчаянная шайка из знатнейших молодых людей, которая все время нарушает общественное спокойствие; то и дело прямо посреди улицы валяются трупы убитых, а областной гарнизон стоит далеко и не может очистить город от такой заразы. Положение твое блестящее, а как с человеком дорожным, церемониться с тобой не будут, как раз можешь попасть в ловушку. — Отбрось тревогу, моя Фотида, — отвечаю, — ведь кроме того, что утехи страсти мне дороже чужих ужинов, один этот страх твой заставил бы меня вовремя возвратиться. Да и пойду я не без провожатых. Опоясавшись испытанным мечом своим, сам понесу залог своей безопасности.
Приготовившись таким манером, отправляюсь на ужин.
19. Здесь большое количество приглашенных, как и полагается для первоклассной женщины, — цвет города. Обильные столы из кедра и слоновой кости блестят, ложа покрыты золотыми тканями, большие чаши, разнообразные по фасону и красоте, но одинаково драгоценные. Здесь стекло искусно граненное, там чистейший хрусталь, в одном месте светлое серебро, в другом сияющее золото, и янтарь дивно выдолбленный, и драгоценные камни, устроенные для питья, и чего быть не может — все здесь налицо. Многочисленные разрезальщики,[193] роскошно одетые, изящно накладывают обильные порции на блюда, завитые мальчики в красивых рубашках то и дело подносят старые вина в бокалах, украшенных самоцветами. Вот уже вынесены светильники, застольная беседа оживилась, уже и смех примешался, и вольные словечки и шутки то там, то сям.
Тут Биррена ко мне обращается с речью: — Ну что ты думаешь о наших родных местах? Насколько я знаю, по храмам, баням и другим постройкам мы далеко опередили все города; кроме того, нет у нас недостатка ни в чем необходимом. Кто бы ни приехал к нам, праздный ли человек или деловой, всякий найдет, что ему нужно, не меньше чем в Риме; скромный же гость обретет сельский покой, одним словом, все удовольствия и удобства провинции соединились в нашем месте.
20. На это я отвечаю: — Правильно ты говоришь; ни в какой другой стране я не чувствовал себя так свободно, как здесь. Но опасаюсь я в вашем городе тайных козней магической науки, которых невозможно избежать. Говорят, что даже в могилах покойники не могут оставаться неприкосновенными и из костров, из склепов добываются оставшиеся части трупов на гибель живущим. И старые чародейки в самую минуту погребальных процессий успевают с быстротою хищных птиц предвосхищать уже другие похороны.
При этих моих словах вступил в разговор кто-то из присутствующих: — Да тут и живым людям спуска не дают. Только везде и разговора, как с неким человеком случилась подобная же история, и он до неузнаваемости был обезображен.
Тут все общество разразилось хохотом, причем лица и взоры всех обратились на гостя, возлежавшего в углу. Когда тот, смущенный упорным вниманием всех, хотел, проворчав в негодовании что-то, подняться с места, Биррена говорит: — Ну полно, мой Телефрон, останься немного и будь любезен, расскажи еще раз свою историю, чтобы сынок мой, вот этот Луций, мог насладиться прелестью твоей складной речи!
А он в ответ: — Ты-то, госпожа, как всегда, проявляешь всякую доброту. Но есть некоторые люди, наглость которых невозможно переносить! — Так он был возмущен. Но настойчивость Биррены, которая, заклиная своим спасением, начала его понуждать, нежелающего, к рассказу, достигла своей цели.
21. Тогда, образовав из покрывал возвышение, приподнявшись на ложе и опершись на локоть, Телефрон простер правую руку, пригнув, наподобие ораторов, мизинец и безымянный палец,[194] остальные протянув вперед и слегка отставив большой палец, как бы в виде угрозы, и начал таким образом:
— Будучи еще несовершеннолетним, отправился я из Милета на Олимпийские игры, так как больше всего из провинций желал видеть эти пресловутые места, и, проехавши через всю Фракию, в недобрый час прибыл я в Лариссу. И покуда, истощивши во время всех этих переездов свои дорожные деньги, придумывал я, как бы помочь своей бедности, вижу посреди площади какого-то высокого старика. Он стоял на камне и громким голосом предлагал желающим наняться караульщиком к покойникам условиться с ним о цене. Тогда я обращаюсь к какому-то прохожему и говорю: — Что я слышу? Что же, здесь покойники имеют обыкновение убегать?
— Помолчи! — отвечает тот, — ты еще слишком молод и человек приезжий, так что недостаточно понимаешь, что находишься ты в Фессалии, где колдуньи нередко отгрызают у покойников части лица, так как это составляет необходимый материал для магических действий.
22. Я продолжаю: — А в чем же состоит, скажи на милость, обязанность этого покойницкого караульщика? — Прежде всего, — отвечает тот, — всю ночь напролет нужно бодрствовать и открытыми, не знающими сна глазами смотреть на труп, не отвращая взора, никуда его не обращая; ибо негоднейшие эти оборотни, переменив свой вид на любое животное, тайком стараются проникнуть, так что самое всевидящее и недреманное око может легко вдаться в обман; то они обращаются в птиц, то в собак, иногда даже в мух. Тут от зловещих чар на караульщиков нападает сон. Никто не может даже перечислить, к каким уловкам прибегают эти зловреднейшие женщины ради своей похоти. И за трудную эту работу обыкновенно полагается плата не больше, чем в четыре, шесть золотых. Да, чуть еще не забыл! В случае, если наутро тело будет сдано не в целости, все те части, которых целиком или частью будет не хватать, караульщик обязан пополнить, отрезав от собственного лица.
23. Узнав все это, я собираюсь с духом и тут же, подойдя к кричальщику, говорю: — Полно уж надсаживаться! Вот тебе готовый караульщик, посмотрим, что за цена.
— Тысяча нуммов, — отвечает, — тебе полагается, но послушай, малый, хорошенько постарайся тело сына одного из важнейших граждан в городе от злых гарпий уберечь на совесть.
— Глупости, — говорю, — ты мне толкуешь и чистейшие пустяки. Перед тобой человек железный, которого сон не берет, более бдительный без сравнения, чем Линкей[195] или Аргус[196] самый глазастый.
Не поспел я еще кончить, как он сейчас же ведет меня к какому-то дому, входы у которого были заперты, так что он зазвал меня внутрь через какую-то маленькую дверцу и, открыв какую-то комнату, в которой было темно от притушенных светильников, указывает на горестную матрону, закутанную в темные одежды, и, подойдя к ней, говорит: — Вот пришел человек, который не побоялся наняться в караульщики к твоему мужу. — Тут она откинула волосы, спадавшие с обеих сторон наперед, и, показав прекрасное, несмотря на скорбь, лицо, говорит, глядя мне в глаза: — Смотри, прошу тебя, как можно бдительнее исполни свое дело.
— Не беспокойся, — говорю, — только награду соответственную приготовь.
24. Удовлетворившись таким ответом, она поднялась и ведет меня к другому покою. Там, введя семерых некиих свидетелей, она подымает рукою блестящие покровы с тела покойного и, некоторое время поплакав, взывает к совести присутствующих и начинает тщательно по статьям перечислять части тела, а писец умышленно заносил ее слова на таблички. — Вот, — говорит, — нос в целости, нетронуты глаза, целы уши, неприкосновенны губы, подбородок тверд; во всем этом вы, честные граждане, будьте свидетелями. — После этих слов таблички были подписаны, и она направилась к выходу.
А я говорю: — Прикажите, госпожа, чтобы все, что, по обычаю, требуется и мне полагается, было приготовлено.
— А что именно? — спрашивает.
— Лампу, — говорю, — побольше масла, чтобы до утра хватило, теплой воды, сосуд с вином да поднос с чашей и с остатками ужина.
Тут она покачала головой и говорит: — Да ты с ума сошел? в доме, где траур, ищешь остатков от ужина, когда у нас который день и кухня не топится! Ты что думаешь, что ты сюда пировать пришел? Лучше бы предавался ты скорби и слезам под стать окружающему! — С этими словами она взглянула на служанку и говорит: — Миррина, принеси сейчас же лампу и масло, потом запрешь караульщика и уходи обратно.
25. Оставленный таким образом наедине с трупом, я тру глаза, таращу их, чтоб не дремать, напевая песенку, а тем временем смеркается, сумерки наступают, первая стража ночи, потом полночь, наконец глубочайший мрак. А у меня страх увеличивался, как вдруг внезапно вползает ласочка,[197] останавливается передо мной и так пристально на меня смотрит, что я и смутился от такой наглости в столь ничтожном зверьке. Наконец говорю я ей: — Пошла прочь! Подлая тварь! Убирайся к мышам, они тебе компания, покуда не испытала на себе моей силы! Пошла прочь!
Повернулась и сейчас же исчезла из комнаты. Но в ту же минуту глубокий сон как бы погрузил меня на самое дно преисподней, так что сам Дельфийский бог[198] с трудом угадал бы, какое из нас двух лежащих тел более мертво. До такой степени я ничего не чувствовал, что скорее сам нуждался в караульщике, чем мог быть им для другого.
26. Тут как раз пение петухов протрещало, что ночь на исходе. Наконец я проснулся, и, охваченный немалым страхом, бегу к трупу, и, подняв взятый светильник, рассматриваю по частям его лицо, всё ли на месте; вот и бедная супруга в слезах в сопровождении вчерашних свидетелей быстро входит и сейчас же бросается на тело мужа, долго покрывая его поцелуями, потом, поднеся огонь, убеждается, что все в порядке. Тогда, обернувшись, подзывает она своего управляющего Филодеспота[199] и дает ему распоряжение немедленно выдать вознаграждение доброму караульщику. И сейчас же прибавляет: — Мы тебе крайне признательны, юноша, и, клянусь Геркулесом, за такую хорошую службу мы с этой минуты считаем тебя нашим домочадцем.
На что я, обрадованный неожиданной поживой и ошалелый от блестящих золотых, которыми я от времени до времени побрякивал в руке, говорю: — Больше того, госпожа! Считай меня своим слугою, и сколько бы раз тебе ни потребовалась наша служба, смело приказывай.
Едва я это произнес, как тотчас все домочадцы, возмущенные таким зловещим предложением, всякий как попало, на меня набросились, кто кулаком в зубы заехал, кто локтями по плечу колотит, кто руками злобно под бока поддает, пятками топтать, за волосы таскать, платье драть. Так что, разодранный и растерзанный, наподобие гордого беотийского юноши[200] или вещего пиплейского певца,[201] был я выгнан из дому.
27. И покуда на ближайшей площади я прихожу в себя и, слишком поздно вспоминая всю неосмотрительность и зловещий смысл моих слов, сознаюсь, что достоин был бы по своим заслугам еще больших побоев, вот уже после того, как покойника оплакали и трижды окликали, погребальная процессия, по исконным обрядам, как полагается одному из вельмож, приближается к форуму. Подбегает тут какой-то старик в темной одежде, скорбный, весь в слезах, рвя на себе густые седины и обеими руками обняв погребальное ложе, громким, хотя и прерываемым поминутно рыданиями голосом восклицает: — Всем святым заклинаю вас: помогите убитому гражданину и за крайнее преступление зловредной этой и ничтожной женщине отмстите. Она, никто другой, несчастного юношу, сына моей сестры, извела отравой, чтобы предаться прелюбодейной страсти и наследство получить добычей.
Так старец этот, то к одному, то к другому обращаясь, разливался в горьких жалобах. Толпа между тем начала грозно волноваться, и правдоподобность случая заставляла верить в преступление. Крики раздались, чтобы сжечь ее, другие хватались за камни, младших науськивали прикончить женщину. А та, обливаясь притворными слезами, как могла ревностней, призывая всех небожителей в свидетели, отпиралась от такого злодейства.
28. Наконец старец молвил: — Предоставим божественному провидению решить, где правда. Тут находится Затклас, один из первых египетских пророков, который уже давно за большую цену условился со мною на время вызвать душу из преисподней, а тело это вернуть к жизни, — и с этими словами выводит он на середину некоего юношу в льняной одежде, с пальмовыми сандалиями на ногах,[202] с нагладко выбритой головой. Долго целуя ему руки и даже колен касаясь, сказал он: — Сжалься, служитель богов, сжалься ради светил небесных, ради подземных божеств, ради стихий природных, ради ночного безмолвия, ради святилища Коптского и ради половодья Нильского, и тайн Мемфийских, и систров Фарийских. Дай на краткий миг воспользоваться сиянием солнца и в сомкнутые навеки очи влей частицу света. Не ропщем мы и не оспариваем у земли ей принадлежащего, но для выяснения справедливого возмездия просим о кратком возвращении к жизни.
Пророк после таких молений положил какую-то травку на уста покойнику, другую — ему на грудь. Затем, повернувшись к востоку, где царственно всходило солнце, начал молча молиться, всей видимостью этой достойной уважения сцены как нельзя лучше подготовив внимание присутствующих к чуду.
29. Я вмешиваюсь в толпу и, став на высоком камне возле самого погребального ложа, любопытным взором за всем слежу, как уже начинает вздыматься грудь, вены спасительно биться, уже духом наполняется тело: и поднялся мертвец, и заговорил юноша: — Зачем вкусившего уже от летейских чаш,[203] уже по стигийским болотам плывшего к делам мимолетной жизни возвращаете? Перестань же, молю, перестань и меня к покою моему отпусти!
Услышав этот голос, исходящий из тела, пророк несколько с большим жаром произносит: — Что же ты не рассказываешь народу все по порядку, отчего не объяснишь тайну твоей смерти? Разве ты не знаешь, что я могу заклинаньями моими призвать фурий и усталые члены твои предать мученью?
Тот слушает это с ложа, больше того, испустив вздох, так вещает народу: — Злыми чарами жены молодой изведенный и обреченный на гибельную чашу, брачное ложе не остывшим еще уступил я прелюбодею.
Тут почтенная эта женщина, явно обнаглев, задалась кощунственной мыслью упрямо опровергать доводы мужа. Народ разгорячился, и мнения разделились: эти требовали, чтобы негоднейшая эта женщина сейчас же погребена была с телом покойного мужа, другие говорили, что не следует верить лживому трупу.
30. Следивший за этими пререканиями юноша прерывает его речью, так как снова, испустив еще более глубокий вздох, говорит он: — Дам, дам вам свидетельства сущей правды: ясное дам доказательство, о котором никто, кроме меня, не может знать. — И тут, указывая на меня пальцем: — Ибо когда у тела моего сей бдительнейший караульщик твердо стоял на страже, старые колдуньи, охочие до бренной моей оболочки и для этого принимавшие разные образы, не будучи в состоянии обмануть его искусными хитростями и напущенным сонным дурманом погрузив его в глубокий покой, не раньше перестали вызывать меня по имени, как застывшие связки и похолодевшие члены начали стараться медленными движениями отвечать на приказания магического искусства. Тут этот человек, как по-настоящему живой, мертвый только с виду от действия снотворных чар, ничего не подозревая, встает на свое имя, так как мы с ним называемся одинаково, и машинально идет наподобие безжизненной тени; хотя двери в покой были тщательно закрыты, однако там нашлось отверстие, через которое ему сначала отрезали нос, потом оба уха, так что он оказался моим заместителем в этой операции. И, чтобы скрыть свою кражу, обманщицы приставляют ему сделанные из воска уши и нос, точь-в-точь похожие на его собственные. Вот он пред вами, этот несчастный, получивший плату не за труд свой, а за увечье.
Перепуганный такими словами, я пробую проверить свои члены: схватываюсь за нос — остается у меня в руке; провожу по ушам — отваливаются. Когда все присутствующие стали указывать на меня пальцами и кивать головою, когда поднялся смех, я, обливаясь холодным потом, нырнул между ног окружавших меня и спасаюсь. Но после того, как я был так изувечен и предан на посмеяние, я не мог уже вернуться к домашнему очагу, а, распустив волосы на обе стороны, скрыл шрамы от отрезанных ушей, а постыдный недостаток носа стараюсь из приличия маскировать этим полотняным платочком, который я все время плотно прижимаю к лицу.
31. Когда Телефрон окончил эту историю, собутыльники, разгоряченные вином, вновь разразились хохотом. Пока они требовали, чтобы совершено было обычное возлияние богу Смеха, Биррена обращается ко мне со следующими словами:
— Завтра наступает день, считающийся с самого основания нашего города торжественным, потому что в этот день единственные на всем свете мы чтим веселыми и радостными обрядами святейшее божество Смеха.[204] Своим присутствием ты сделаешь нам этот праздник еще приятнее. И вот было бы мило с твоей стороны, если бы ты в честь бога придумал что-нибудь веселенькое, чтобы мы могли тем сильнее и полнее отпраздновать день, посвященный такому божеству.
— Отлично, — говорю, — как приказываешь, так и будет. И, клянусь Геркулесом, хотелось бы мне что-нибудь придумать, где бы видно было обильное дыхание бога. — После этого, так как слуга мой доложил мне, что наступает ночь, да и сам я уже досыта наелся и напился, я быстро подымаюсь с места и, пожелав Биррене всего хорошего, шатающейся походкой пускаюсь в обратный путь.
32. Но как только вышли мы на ближайшую площадь, внезапный ветер гасит факел, который освещал нам дорогу, и мы, обреченные на мрак неожиданно наступившей ночи, исколов о камни все ноги, еле-еле добрались до дому. Когда мы рядышком подходили уже к дому, вдруг видим: трое каких-то здоровых людей изо всех сил ломятся в нашу дверь, не только нисколько не смутившись нашим появлением, но еще сильнее один перед другим участив свои удары, так что нам, а мне в особенности, не без основания показались они разбойниками, притом самого злостного рода. Сейчас же вытаскиваю наружу меч, который я нес с собою под плащом на подобный случай. Без промедленья бросаюсь прямо на разбойников и по очереди, кто попадался под руку, всаживаю глубоко меч, покуда наконец, пронзенные множеством широких ран, у самых ног моих духа они не испускают. Окончив битву, меж тем как и Фотида от шума проснулась, едва переводя дыхание, вбегаю я в открытые двери и сейчас же, усталый, словно вместо боя с разбойниками совершил убийство Гериона,[205] бросаюсь на кровать и сейчас же засыпаю.
1. Тут Аврора, розовою рукою потрясая алую сбрую на конях, пустилась по небу, и для меня, исторгнутого от сладкого покоя, ночь сменилась днем. При воспоминании о вчерашнем преступлении на душу мне пало беспокойство: скрестив ноги и обвив колени переплетенными пальцами рук, сел я, скорчившись, на кровати и горько плакал, рисуя в своем воображении и городскую площадь, и суд, и приговор, и самого палача. Неужели может мне попасться такой мягкий и благорасположенный судья, который меня, запятнанного жестокостью тройного убийства, забрызганного кровью стольких граждан, мог бы признать невиновным? Так это то славное странствование халдей Диофан так упорно мне предсказывал?
Обуреваемый такими и подобными им мыслями, я оплакивал свою судьбу. Вдруг раздались удары в двери, и перед входом в дом поднялся крик.
2. Тотчас же в дом вошли с большим треском чиновники, их прислужники, смешанная толпа все наполнила, и сейчас же двое ликторов по приказанию чиновников наложили на меня руки и повели без особенного с моей стороны сопротивления. И едва мы вступили в ближайший переулок, все жители, высыпав на улицу, необыкновенно тесной толпой идут за нами следом. И хотя шел я печально опустив голову, желая провалиться сквозь землю, однако, бросив украдкой взор по сторонам, замечаю нечто достойное величайшего удивления: ибо из стольких тысяч людей, что нас окружали, не было ни одного, который бы не покатывался со смеху. Тем временем, обойдя все площади, как обводят животных, предназначенных для искупительных жертв, когда грозит какая-либо опасность, проведенный по всем перекресткам,[206] привожусь наконец я на городскую площадь и предстаю судилищу. Уже на возвышенном месте восседали судьи, уже глашатай взывал о молчаньи, как вдруг все в один голос требуют, чтобы, вследствие многочисленного скопища, при котором давка может угрожать опасностью, разбирательство столь важного дела было перенесено в театр. Не прошло и минуты, как народ, беспорядочно хлынувши, с удивительною быстротой наполнил все здание; все места внизу и галереи битком набиты, многие ухватились за колонны, другие на статуях повисли, некоторые по пояс высунулись из окон и всех отдушин, так что необыкновенное желание посмотреть заставляло пренебрегать опасностью для жизни. Тут меня стража, как жертву какую-нибудь, проводит через просцениум и ставит посреди орхестры.
3. Тут снова раздается оглушительный голос глашатая, и подымается обвинитель, некий старец, держа в руках для исчисления продолжительности речи какой-то сосудец,[207] вроде веретена, искусно пробуравленный, из которого по капле вытекала влитая внутрь вода, и обращается к народу с такими словами:
— Почтеннейшие граждане, дело идет не о малой вещи, но о событии, непосредственно касающемся всего города и которое может послужить на будущее серьезным примером. Тем более надлежит вам, ради общественного достоинства, каждому в отдельности и всем вместе, озаботиться, чтобы совершение злостным убийцей такой бойни, которую с немалой жестокостью он устроил, не прошло безнаказанным. И не думайте, что я, побуждаемый частной враждой, по личной ненависти проявляю строгость. Я начальник ночной стражи и полагаю, что до сегодняшнего дня в любом карауле внимательности моей ничего нельзя было поставить в вину. Я в точности вам доложу, в чем суть дела и что произошло в эту ночь. Итак, когда, уже около третьей стражи, я с тщательнейшею бдительностью, осматривая каждый дом в отдельности, обхожу весь город, замечаю я этого жесточайшего юношу; обнажив меч, он сеет вокруг себя убийство, и уже три числом жертвы его ярости испускают дух у самых его ног, содрогаясь телом в лужах крови. Он же, справедливо взволнованный сознанием такого преступления, сейчас же пустился бежать и, воспользовавшись темнотою, скрылся в такой-то дом, где всю ночь и оставался спрятанным. Но благодаря божественному провидению, которое не оставляет ни одного злодейства ненаказанным, прождав его до утра, раньше чем он успел улизнуть тайными путями, я сделал все усилия, чтобы привести его пред почтеннейшее и святейшее ваше судилище. Итак, перед вами находится подсудимый, запятнанный столькими убийствами, подсудимый, захваченный на месте преступления, подсудимый, который для нас чужеземец. Вынесите же этому чужому человеку крепкий приговор о преступлении, за которое вы и своего согражданина строго покарали бы.
4. После этих слов смолк ужасный голос моего жестокого обвинителя. Сейчас же глашатай обратился ко мне с предложением начать говорить, если я хочу что-нибудь ответить на обвинительную речь. А я в ту минуту мог только плакать, думая, клянусь Геркулесом, не столько о грозной речи, сколько о злосчастной моей совести. Наконец свыше послано было мне мужество, и я начал так отвечать:
— Небезызвестно и самому мне, как трудно человеку перед этими трупами трех граждан, которого обвиняют в убийстве, доказать в виду такого множества народа свою невинность, хотя бы он и говорил правду или добровольно сознался бы в содеянном. Но если ваша снисходительность уделит мне немного внимания, я легко объясню вам, что не по своему злому умыслу рискую я сейчас головою, а вследствие вполне объяснимого и возникшего по поводу чисто случайному негодования я подвергаюсь напрасно обвинению в столь тяжком преступлении.
5. Итак, когда я несколько поздно возвращался с ужина и был немного под хмелем, в чем признаю настоящее мое преступление, у самых дверей дома, где я живу и куда возвращался к почтенному вашему согражданину Милону, вижу каких-то свирепых разбойников, которые пытались войти, сбивая двери с вывернутых петель, и яростно вытаскивая тщательно прилаженные засовы, и уже сговариваясь между собою, как прикончить жителей этого дома. Один из них, к тому же и на руку более проворный и самый коренастый, других такими словами подзадоривает: — Эй, ребята! Нападем на спящих, как подобает мужам, быстро и сильно. Прочь из груди всякая медлительность, всякая вялость! мечи наголо, и пусть забродит по всему дому убийство! Кто лежит объятый сном — да погибнет; кто противиться посмеет — да будет убит. Целыми уйдем, если в доме целым никого не оставим. — Признаться, граждане, при виде таких отпетых разбойников, сознавая долг честного гражданина, да и испытывая немалый страх за своих хозяев и за себя самого, вооруженный маленьким мечом, который я всегда ношу при себе на случай подобного рода опасностей, я решился испугать их и обратить в бегство. Но эти закоренелые в злодействе, бесчувственные люди и не подумали удирать, а как увидели у меня в руках оружие, тем смелее стали защищаться.
6. Начинается форменное сражение. Тут самый главный коновод их сильно на меня напал и, сразу схватив обеими руками меня за волосы, закинул мне голову назад и ищет, как бы ударить меня камнем. Покуда он кричал, чтобы ему дали камень, я, верной рукою пронзив его, удачно сваливаю с ног. Вскоре и второго, который кусался, уцепившись мне за ноги, метким ударом между лопаток прикончил, да и третьего, что без оглядки ринулся на меня, в грудь насквозь пронзаю. Таким образом, восстановив спокойствие, защитив дом своих хозяев и общественную безопасность, я не только считал себя ни в чем не виновным, но даже полагал, что я заслуживаю похвалы со стороны граждан, тем более что меня не касалась даже тень обвинения в каком-либо преступлении и у себя на родине я всегда считался человеком, который чистую совесть ставит выше всяких выгод. Не могу себе представить, почему справедливая расправа, учиненная мною по отношению к отъявленным разбойникам, теперь навлекла на меня это обвинение, когда нет возможности доказать, что между нами до этого была личная вражда, меж тем эти разбойники были совершенно мне неизвестны; также не указывается на какую-либо прибыль, желанием которой могло бы объясниться подобное злодеяние.
7. Произнеся это, я снова залился слезами и, с мольбою простирая руки, в горести упрашиваю то тех, то других, во имя общественного милосердия, заклиная всем самым дорогим на свете. Мне уже начало казаться, что во всех пробудилось сострадание, что все достаточно тронуты жалостным видом слез, я уже собираюсь призвать в свидетели всевидящее око справедливости и течение моего дела предоставить божественному промыслу, как вдруг, подняв голову немного выше, я вижу, что вся толпа надрывается от хохота, и даже добрый хозяин, родственник мой Милон, хохочет во весь рот. Так я про себя подумал: — Так вот твоя верность! твоя совесть! Я стал ради спасения хозяина убийцею и подвергаюсь опасности смертной казни, а он не только никакого утешения мне не дает, а над бедою моею хохочет!
8. В эту минуту через весь театр прибегает какая-то скорбная заплаканная женщина, закутанная в черные одежды, с каким-то малюткой на груди, а за ней другая, старая, покрытая рубищем, такая же печальная, в слезах, у обеих оливковые ветви в руках,[208] они окружают ими ложе, где находятся прикрытые тела убитых, и подымают плач, заунывно причитая. — Общественной жалостью заклинаем, — вопят они, — правом общим для всех на человечность. Сжальтесь над недостойно зарезанными юношами и нашему вдовству, нашему одиночеству дайте утешение в возмездии. По крайней мере придите на помощь этому малютке, с младенческих лет уже лишенному благосостояния, и кровью этого разбойника удовлетворите законы ваши и устои общественной нравственности!
После этого старейший судья поднялся и обратился к народу так: — Настоящее преступление, заслуживающее серьезного наказания, даже сам тот, кто его совершил, отвергнуть не может; но нам осталась еще одна забота: отыскать остальных участников злодеяния. Ведь совершенно невероятно, чтобы человек один-одинешенек мог справиться с тройкой столь крепких молодых людей. Итак, пытка откроет нам истину. Слуга, сопровождавший его, тайно скрылся, и обстоятельства так сложились, что допрашивать можно только его самого о соучастниках злодеяния, дабы опасность столь вредной шайки с корнем была уничтожена.
9. Не прошло и минуты, как приготовляются, по греческому обычаю, огонь, колесо[209] и всякого рода плети. Все это было тем хуже, отчего я вдвое загрустил, что не дано мне будет умереть в неприкосновенности. А старуха та, что все время мешала своим воем, говорит: — Добрые граждане, прежде чем разбойника этого, несчастных деток моих погубителя, к кресту пригвоздите, разрешите открыть тела убитых, чтобы лицезрение красоты их и молодости еще более возбудило к справедливому негодованию для должной строгости за такое злодеяние.
Слова эти встречены были рукоплесканиями, и судья тотчас приказывает мне самому собственноручно открыть тела, положенные на одре. Так как я сопротивляюсь и знаками показываю, что не желаю новым показом возобновлять в памяти вчерашнее событие, за меня сейчас же, по приказанию суда, берутся ликторы и в конце концов, отодрав руку мою от бока, насильно, ей на горе, тянут ее на самые трупы. Наконец, побежденный необходимостью, я покоряюсь и против воли, разумеется, сняв покрывало, открываю тела. Благие боги, что за вид? Что за чудо? что за внезапная перемена в моей судьбе? Когда я считал себя уже подданным Прозерпины, зачисленным в сонмы, подвластные Орку,[210] из внезапной перемены обстоятельств я в удивленьи застываю и не могу подыскать подходящих слов для выражения неожиданного зрелища, — трупы убитых людей оказались тремя надутыми бурдюками, просеченными по всем направлениям отверстиями и зиявшими как раз на тех местах, куда, насколько я помню вчерашнюю мою битву, я наносил тем разбойникам раны.
10. Тогда участники этой коварной шутки, до сих пор несколько сдерживавшие свой смех, дали волю хохоту. Одни на радостях поздравляли друг друга, другие сели, держась руками за живот от боли. И, досыта навеселившись, все ушли из театра, поглядывая на меня. А я как взял в руки покрывало, так, окаменев, и продолжал стоять, закоченев, ничем не отличаясь от любой статуи или колонны в театре. Пришел я в себя из забытья, только когда хозяин мой Милон подошел ко мне и взял под свое попечение; невзирая на мои сопротивления, на слезы, вновь хлынувшие, на частые всхлипыванья, он повлек меня за собою, употребив дружеское насилие, и, выбрав улицы попустыннее, далеким обходом довел меня до дому, стараясь разными разговорами разогнать мою мрачность и успокоить меня. Однако возмущения, глубоко засевшего в моем сердце, ему никакими способами смягчить не удалось.
11. Сейчас же приходят в наш дом сами судьи со своими знаками отличия и пытаются умилостивить меня следующими рассуждениями: — Не были нам неизвестны, господин Ауций, ни твое собственное достоинство, ни древность твоего рода, ибо по всей провинции распространена слава о благородстве вашей знаменитой фамилии. Да не сочтется тобою то, что ты близко принял к сердцу, за оскорбление. Итак, выбрось из головы всякое огорчение и от печали душу очисти. Ведь игрище это, которое мы торжественно и публично справляем ежегодно в честь всемилостивейшего бога Смеха, всегда украшается какой-нибудь новой выдумкой. Бог этот благосклонен к тому, кто оказался и автором и исполнителем в его честь представления, везде любовно будет тебе сопутствовать и не допустит, чтобы ты скорбел душою, но постоянно чело твое ясною прелестью радовать будет. Весь город за услугу эту присудил тебе знатные почести, ибо поставлено вписать тебя в число почетных граждан[211] и воздвигнуть медное твое изображение.
На эту речь ответствую я: — Вечно не забуду, блистательнейшая и единственная столица Фессалии, как милостиво ты наградила меня столь великими почестями, но убеждаю вас статуи и изображения сохранить для людей, более меня достойных и значительных.
12. После этого скромного ответа лицо у меня несколько прояснилось, и я, постаравшись принять как можно более веселый вид, вежливо прощаюсь с уходящими судьями. Но вот вбегает какой-то домашний слуга и говорит: — Зовет тебя родственница твоя Биррена и напоминает, что уже наступает время ужина, на который ты вчера обещал прийти. — Испугавшись, как будто самый дом ее внушал мне ужас: — Охотно, — говорю, — исполнил бы я желание моей родственницы, если бы не был связан словом. Хозяин мой Милон на сегодняшний день, заклиная ныне празднуемым богом, уговорил меня, чтобы я почтил своим присутствием его трапезу, ни он сам не будет никуда выходить, ни меня не пустит. Так что эту повестку на пирушку нужно переложить на другой день.
Не поспел я еще выговорить, как Милон, взяв меня под свою крепкую опеку, повел в ближайшие бани, отдав приказание принести туда все необходимое для мытья. Я шел, прижавшись к нему, чтобы не быть замеченным, избегая всех взглядов и уклоняясь от смеха, который сам внушал всем встречным. От стыда не помню уж, как мылся, как натирался, как обратно домой вернулся; так вне себя я коченел, когда на меня указывали все глазами, кивками и даже руками.
13. Наконец, наскоро проглотив скудный Милонов ужин и сославшись на сильную головную боль, заставлявшую меня ежеминутно плакать, удаляюсь в свою комнату, на что без труда дается мне разрешение, и, бросившись на свою кровать, в горести начинаю подробно вспоминать все, что случилось, пока, уложивши спать свою госпожу, не является моя Фотида, сама на себя не похожая: ни веселого лица, ни болтливой речи, но суровый вид, нахмуренные брови. Наконец, с трудом и замешательством произнося слова: — Я, — говорит, — именно я сама, признаюсь, была причиной твоих неприятностей, — с этими словами она вытаскивает из-за пазухи какой-то ремень и, протягивая его мне, продолжает: — Возьми и наложи на неверную женщину какое только найдешь нужным наказание! Но не думай тем не менее, прошу тебя, что я по своему желанию причинила тебе эту досаду. Не дай бог, чтобы из-за меня тебе хоть сколечко пришлось пострадать. И если бы тебе грозило что враждебное, я для отвращения отдала бы всю свою кровь. Но, по горькой своей судьбе, то, что я делала по чужому приказу для других, вышло тебе на вред.
14. Тогда я, побуждаемый прирожденным мне любопытством и желая выяснить себе скрытую причину совершавшегося, начинаю: — Ремень этот, предназначавшийся тобою для бичеванья, из всех ремней нечестивейший и самый дерзкий, я скорей изрежу и разорву в клочки, чем прикоснусь им к твоей пуховой, молочной коже. Но расскажи мне по совести: какое несчастье, последовавшее из твоего поступка, могло обратиться мне на гибель? Клянусь тебе твоею драгоценнейшей для меня головою, что я решительно не могу поверить, даже если бы ты сама это утверждала, чтобы ты задумала что бы то ни было мне во вред. Притом неверная или даже оказавшаяся враждебною случайность не может невинному замыслу придать вины.
Окончив эту речь, глаза моей Фотиды, увлажненные и трепетные, томные от близкой страсти и почти уже полузакрытые, я стал жадно осушать мелкими поцелуями.
15. Так она, приободренная радостью, говорит: — Позволь, прошу тебя, сначала тщательно замкнуть двери в покойчик, чтобы не совершить мне большого преступления, если по суетной болтливости какое-нибудь слово вылетит, — с этими словами она закрепила засовы, наложила крюки, затем, вернувшись ко мне и обеими руками обвив мою шею, начала тихим и каким-то ослабевшим голосом: — Боюсь и сильно страшусь я открыть секреты этого дома и выдать страшную тайну моей хозяйки. Но у меня такое доверие к тебе и к твоим правилам, и я верю, что ты как человек не только достойный по благородному своему происхождению, не только обладающий возвышенным разумом, но посвященный во многие таинства, в совершенстве умеешь хранить святую верность молчания. Итак, то, что я доверю глубине твоего богобоязненного сердца, навеки запертым там на дне береги и за простоту моего признания награди меня крепостью своего молчания. Потому что любовь, которую я к тебе испытываю, побуждает меня рассказать тебе то, что одной мне на свете известно. Сейчас узнаешь, в каком положении наш дом, сейчас узнаешь удивительные тайны моей хозяйки, посредством которых она заставляет слушать себя души усопших, изменяет течение светил, принуждает богов и держит в равновесии стихии. Но никогда она не прибегает так усердно к этому искусству, как когда заглядится на изящную фигурку какого-нибудь молодого человека, что с ней случается довольно часто.
16. — Вот и теперь она без памяти влюблена в некоего беотийского юношу замечательной красоты и с жаром пускает в ход все возможности своего искусства, все ухищрения. Вчера я слышала, — продолжает, — своими ушами слышала, как она само солнце грозила ввергнуть в облачный мрак и вечную темноту, если оно не ускорит своего ухода с неба и не поспешит уступить место ночи для исполнения магических обрядов. Вчерашний день, возвращаясь из бани, увидела она случайно, что этот юноша сидит в цирюльне, и сейчас же велела мне потихонечку унести волосы его, которые после стрижки валялись на полу. Покуда я их торопилась украдкой подобрать, поймал меня цирюльник, а так как о нас ходит дурная слава, что мы занимаемся злым чародейством, то, схватив меня, он безжалостно закричал: — Что же ты, дрянь, не бросишь волосы от порядочных молодых людей таскать? Если сейчас же не перестанешь эти пакости делать, без разговоров отправлю тебя к подлежащим властям! — За этим словом последовало и дело, запустив руку глубоко мне за пазуху и шаря там, он уже вытащил в гневе спрятанные волосы. Глубоко огорченная таким поступком и вспомнив характер своей госпожи, которая при подобного рода неудачах обыкновенно сильно расстраивается и бьет меня, я подумывала было о бегстве, но мысль о тебе сейчас же заставила меня бросить это намерение.
17. Когда я все-таки пошла домой, озабоченная, как я вернусь с пустыми руками, вижу, что какой-то человек стрижет маленькими ножницами шерсть на козьих мехах; я заметила, что он их крепко связывает в пучки, раздувает и потом развешивает, а также и то, что по желтоватому цвету они совершенно похожи на волосы того молодого беотийца, что валялись на полу, потому я уношу несколько пучков и, скрыв правду, передаю их своей госпоже. Итак, с наступлением ночи, перед тем как тебе вернуться с ужина, моя Памфила, вне себя от нетерпения, подымается в чердачное помещение с другой стороны здания, ничем не защищенное от ветров, открытое на все, на восточную и прочие стороны горизонта, в помещенье, которое она больше всего ценила как удобнейшее для этих ее занятий. Прежде всего она располагает в заведенном порядке принадлежности зловещего своего дела: всякого рода ароматы, клинки с непонятными надписями и уцелевшие обломки погибших кораблей, разложенные в большом количестве части оплаканных и даже погребенных покойников, там ноздри и пальцы, там гвозди от крестов с приставшим мясом, в другом месте кровь, сохраненная после убийства, и сломанные черепа, вырванные из пасти диких зверей.
18. Тут, произнеся заклинания над еще трепещущими внутренностями, она старается угадать, благоприятна ли ее жертва, и возливает различные жидкости, то воду ключевую, то молоко коровье, то черный мед, возливает и священную смесь. Затем волосы эти, сплетя между собою в узлы и завязав, она кладет на горячие угли, куда уже положено было множество ароматов, для того чтобы сжечь их. Тотчас же по необоримой силе магического искусства и по таинственной власти призываемых божеств тела те, чьи волосы, треща, дымились, оживают, обратившись в человеческие, и чувствуют, и слышат, и двигаются, и, привлеченные запахом паленых своих останков, приходят сюда и, желая войти вместо того беотийского юноши, ломятся в двери. Вдруг являешься ты, полный винных паров, сбитый с толку мраком неожиданной ночи, и, храбро обнажив меч, вооруженный наподобие бесноватого Аякса,[212] не разгоняешь по его примеру целое стадо, напав на живой скот, но гораздо доблестнее лишаешь жизни три надутых козьих бурдюка, так что в объятиях у меня находится сразивший врагов без единой капли крови не человекоубийца, а мехоубийца.
19. Милою этой беседой Фотидиной и сам развеселившись, говорю я: — Так, значит, и сам я могу первое это доказательство моей доблести считать за один из двенадцати подвигов Геркулеса и по числу уничтоженных бурдюков сравнивать его с победой над трехтелым Герионом или трехглавым Цербером. Но для того, чтобы я от души простил тебя за твой проступок, навлекший на меня столько неприятностей, исполни заветнейшее мое желание и покажи мне хоть отчасти, как твоя хозяйка занимается этой божественной наукой, чтобы мне посмотреть, как она призывает богов, как делает все приготовления, потому что я до всего, что касается магии, страстный охотник. Хотя ты и сама мне кажешься в этих делах не новичком, а человеком опытным. Знаю это и отлично чувствую; ведь я всегда бежал от женских объятий, а ты меня этими сверкающими глазками, румяными щечками, блестящими кудрями, полуоткрытыми губками и душистыми грудками забрала в неволю и добровольно во мне имеешь раба. Я уже и к домашнему очагу не стремлюсь, и к отъезду не делаю приготовлений, и такой вот ночи ни на что не променяю.
20. — Как бы я хотела, — отвечает она, — исполнить, Луций, то, что ты желаешь, но, не говоря уже о подозрительном ее характере, такого рода потаенными вещами занимается она обыкновенно в полном уединении, недоступная ничьим взорам. Но с опасностью для себя я буду иметь в виду твою просьбу и, заметив первый удобный случай, постараюсь исполнить ее при одном, конечно, условии, что прежде всего я буду вполне уверена, что ты верно будешь сохранять молчание о столь важном деле.
Пока мы так щебетали, у обоих в душе и теле проснулось желание. Сбросив все одежды, раздевшись донага, мы предались восторгам Венеры; при этом, когда я уже утомился, Фотида по собственной щедрости подарила меня отроческой надбавкой; глаза наши от бдения сделались томными, и напавшее забытье продержало нас до белого дня.
21. Немного провели мы сладостных ночей в таком же роде, как вдруг в один прекрасный день прибегает ко мне взволнованная, вся в трепете Фотида и докладывает, что госпожа ее, которой никакие чары до сих пор не оказали помощи в ее любовных делах, сегодня ночью будет обращаться в птицу и в таком виде полетит к своему желанному. Итак, пусть я сам как следует приготовлюсь для наблюдения за столь редкой вещью. И действительно, около первой стражи ночи она на цыпочках неслышными шагами провела меня к тому чердачному покою и велела смотреть через какую-то дверную щелку, что будет происходить. Прежде всего Памфила сняла с себя все одежды и, открыв какую-то шкатулку, вынула оттуда множество ящичков, сняла крышку с одного из них и, добыв оттуда душистой мази, сначала долго натирала себе ладони, потом сама смазалась от головы до пят и долгое время шептала что-то над фонарем[213] и затряслась сильно всеми членами. Их покрывает нежный, легко раздувающийся пушок, вырастают и крепкие перья, нос удлиняется в клюв, появляются кривые когти. Памфила обратилась в сову. Испустив жалобный крик и попробовав полетать немного над землею, вскоре поднявшись вверх, распустив оба крыла, улетает она из дому.
22. Но она-то по доброй воле силою магического своего искусства переменила свой образ, а я, никаким заклятием не зачарованный, только окаменев от удивления перед только что происшедшим, походил на что угодно, только не на Луция; почти лишившись чувств, ошеломленный до потери рассудка, видя сны наяву, я долго протирал глаза, чтобы убедиться — сплю я или бодрствую. Наконец, вернувшись к сознанию действительности, схватываю руку Фотиды и, поднося ее к своим глазам, говорю: — Не откажи, пока случай нам благоприятствует, дать мне великое доказательство исключительного твоего расположения и удели мне немного этого маслица, заклинаю тебя твоими грудками, медовенькая моя, и неоплатным этим благодеянием так накрепко раба своего к себе привяжи и так устрой, чтобы я при своей Венере находился как Купидон крылатый.
— Скажите пожалуйста, — говорит, — какой хитрец у меня любовничек, хочет, чтобы я сама на себя палку приготовила![214] Как же я тебя, беззащитного, оберегу тогда от фессалийских девок? станешь птицей, где я тебя найду? поминай как звали!
23. — Да спасут меня небожители от такого преступления, — говорю, — чтобы я, будь я самим орлом и облетай высокими полетами все небо, как испытанный вестник или веселящийся перуноносец вышнего Юпитера, все-таки не прилетел в свое гнездышко после таких крылатых подвигов. Клянусь этим сладким завиточком твоих локонов, которым разум мой ты победила, что нет никого на свете, кого бы я предпочел моей Фотиде. Впрочем, мне сейчас пришло в голову, что раз от этой мази я обращусь в подобную птицу, мне придется избегать близости жилых помещений. Какую прибыль могут иметь матроны от такого красивого и такого веселого любовника, как сова? Мы часто видим, что ночных этих птиц, если они залетят в чей-нибудь дом, усердно ловят и пригвождают к дверям, чтобы зловещее предвестие полетами своими для семьи искупала она мучениями. Но вот о чем я совсем позабыл спросить: что надо произнести или сделать, чтобы, сбросив это оперение, я снова мог сделаться сам собою, Луцием?
— Насчет этого не беспокойся, — сказала, — мне госпожа подробно объяснила, как можно из животных снова обращаться в человеческий вид. Не думай, что она сделала это из какого-нибудь особенного расположения ко мне, она хотела, чтобы, когда она возвращается домой, я могла оказывать ей необходимую помощь. В конце концов, смотри, какими простыми и ничтожными травками достигается такая важная вещь: немного укропа и лавровых листьев, разведенных в ключевой воде; пользуются этим как в виде умыванья, так и в виде питья.
24. Повторив это наставление несколько раз, она, вся в трепете, бросилась в комнату и вынула из шкатулки ящичек. Схватив его и облобызав, раньше чем произнести воззвание, чтобы он соблаговолил дать мне счастливые полеты, я сбрасываю с себя все одежды и, жадно запустив в него руку, забрав немного мази, натираю ею все члены моего тела. И уже по очереди махая руками и стараясь сохранить равновесие, я подражаю движениям птицы — но никакого пуха, ни одного перышка, только волосы мои утолщаются до шерсти, нежность кожи моей грубеет до шкуры, да на конечностях моих все пальцы, потеряв разделение, соединяются в одно копыто, да из конца спинного хребта вырастает большой хвост. Уж лицо огромно, рот до ушей, и ноздри открылись, и губы висят, к тому же и уши несоразмерно вытягиваются кверху, покрытые шерстью. И ничего утешительного в злосчастном превращении моем я не видел, если не считать того, что мужеское естество мое увеличилось, хотя я и был лишен возможности обладать Фотидой.
25. И пока в столь непоправимом положении осматриваю я все части моего тела и вижу себя не птицей, а ослом, желая пожаловаться на происшедшее Фотиде, но, уже лишенный человеческих движений, как и голоса, делал я единственное, что мог: вытянув нижнюю губу и искоса посматривая увлажненными все-таки глазами, молча взывал к ней. Та же, как только увидела меня в таком виде, безжалостно ударила по лицу себя руками и воскликнула: — Погибла я, несчастная! Волнение мое и торопливость заставили меня ошибиться, ввело в заблуждение и сходство коробочек. Хорошо еще, что средство против такого превращения под рукою. Ведь стоит только пожевать тебе розы — и сбросишь вид осла и снова обратишься в моего Луция. Почему я с вечера, по своему обыкновению, не припасла сколько-нибудь гирлянд, — тебе бы и ночи одной не пришлось ждать! Но чуть начнет светать, я поспешу к тебе с лекарством.
26. Так она горевала, я же, хотя и сделался заправским ослом и из Луция обратился в вьючное животное, тем не менее сохранял человеческое соображение. Итак, я долго и основательно раздумывал, не следует ли мне забить ударами твердых копыт или закусать до смерти эту негоднейшую и преступнейшую женщину. Но от смелого этого замысла удержало меня более здравое рассуждение, а именно, что, обрекая Фотиду на смерть, я тем самым уничтожаю для себя возможность спасительной помощи. Итак, опустив морду и временно молча перенося обиду, покорствую я жестокой моей беде и отправляюсь к моей лошади, верному моему слуге, в конюшню, где нашел поставленным еще другого осла, принадлежащего Милону, бывшему моему хозяину. И я полагал, что, если существуют между бессловесными животными какие-нибудь тайные и природные обязательства чести, то лошадь моя, побуждаемая знакомством и некоторым состраданием, должна будет оказать мне гостеприимство и уступить лучшее место. Но, о Юпитер странноприимный, о божество верности святым обетам! Преславный конь мой вместе с ослом сдвинули морды вместе, сговариваясь погубить меня, конечно, боясь за свой корм, едва только увидели, что я приближаюсь к яслям; прижав уши от ярости, принялись они лягать меня. И отошел я прочь от ячменя, который вчера собственными руками насыпал этому благодарнейшему из слуг.
27. Так-то, обиженный и отогнанный в сторону, отхожу я в угол конюшни. Покуда размышляю я о наглости моих товарищей и придумываю, как на следующий день, превратившись с помощью роз снова в Луция, возмещу я на неверном коне моем, вдруг вижу на среднем столбе, который поддерживал конюшенные балки, по самой почти середине изображение богини Эпоны,[215] поставленное в киотике и заботливо украшенное совсем свежими гирляндами из роз. Признав средство к спасению, окрыленный надеждой, оперся я вытянутыми передними ногами, крепко встал на задние и, подняв морду, вытянув губы со всевозможным усилием старался добраться до гирлянд. Но, на мое несчастье, слуга мой, которому поручен был уход за лошадью, неожиданно заметив это, вскочил, возмущенный. — Долго еще, говорит, будем мы терпеть эту клячу? только что корм у скота отнимал, а затем уже за изображение богов принялся. Я тебя, святотатец, так отделаю, что захромаешь у меня, заковыляешь, — и сейчас же принялся искать, чем бы меня отколотить; под руку попалась ему связка прутьев, случайно лежавшая здесь; выбрав орясину покрупнее, еще покрытую листьями, он принялся лупить меня, несчастного, и прекратил бы не скоро, если бы не раздался страшный шум, в двери начали стучаться, поднялось волненье, крики, что по соседству разбойники, и он, со страху, не убежал.
28. Не прошло и минуты, как шайка разбойников, выломав ворота, все собой наполнила, и все помещения окружены были вооруженными группами, которые оказывали сопротивление всем прибегавшим с разных сторон на помощь. У всех в руках мечи и факелы; оружие и пламя сверкают, как восходящее солнце. Тут некую кладовую, на крепкие запоры закрытую и запертую, выстроенную посреди домовых построек и предназначенную для Милоновых сокровищ, ударами крепких топоров взламывают. Кое-как открыв ее, они второпях вытаскивают все добро и, завязав в отдельные узлы, делят на части. Но количество поклажи превышает число носильщиков. Тут, доведенные до крайности обилием богатства, они выводят из конюшни нас, двух ослов и мою лошадь, навьючивают на нас как можно больше мешков потяжелее и, обобрав дочиста дом, погоняют нас палками вон; и, оставя одного из своих товарищей для наблюдения, чтобы он донес им о последствиях преступления, осыпав нас ударами, они быстро гонят в горы по непроходимым дорогам.
29. Я был ни жив ни мертв от тяжести такой поклажи и от продолжительного пути в гору по отвесному подъему. Тут мне поздно, но всерьез пришло в голову обратиться к общественной помощи и, сославшись на почитаемое имя императора, освободиться от таких невзгод. Наконец, когда уже совсем днем мы шли через какое-то довольно населенное село, где, по случаю базарного дня, было большое скопление народа, я в самой гуще попытался воззвать к имени божественного цезаря на своем родном греческом языке; но возгласил только громко и отчетливо О, а остальных букв из цезарского имени не мог произнести. Разбойники, не поняв значения моего дикого крика, принялись дубасить мою несчастную шкуру, пока не измочалили ее в решето. Тем не менее сам Юпитер послал мне неожиданное спасение. Пока мы проезжали мимо многих деревушек и больших усадеб, заметил я какой-то прелестный садик, где меж других приятных растений цвел куст с розовыми бутонами, влажный от утренней росы. Разинув рот и окрыленный радостной надеждой на избавление, я приблизился к ним и стал тянуться, шевеля губами, как вдруг меня остановило более здравое опасение, что, если я вдруг сейчас из осла превращусь в Луция, гибель моя от рук разбойников неизбежна, так как они или заподозрят во мне колдуна, или побоятся, что я донесу на их преступление. Итак, в силу необходимости, покуда я воздержался от роз и, принимая настоящее положение вещей, пощипал, в качестве осла, травку.
1. Время приближалось к полудню и солнце пекло уже неистово, когда мы свернули к каким-то старым людям, водившим с разбойниками знакомство и дружбу. Хотя я был и осел, мне это сделалось ясным из того, как их встретили, из бесконечных разговоров и взаимных лобзаний. Действительно, сняв с моей спины кое-какую поклажу, они ее им подарили и глухой воркотней, по-видимому, объясняли, что это их часть в разбойничьей добыче. Вскоре нас облегчили от всех навьюченных мешков и отвели свободно пастись на соседний луг, но разделять пастбище в одном стаде с ослом или моею лошадью не могло особенно привлекать меня, не совсем еще привыкшего иметь на завтрак сено. Но, погибая от голода, я смело отправляюсь в замеченный мной сейчас же за домом садик, там досыта, хотя и сырыми овощами, набиваю желудок и, призвав на помощь всех богов, осматриваюсь по сторонам, не увижу ли я где-нибудь в смежных садах куста роз. Сама уединенность места внушила мне благую уверенность, что в одиночестве, закрытый кустарником, приняв лекарство, из согбенного положения четырехногого вьючного животного, никем не наблюдаемый, восстану я снова, выпрямившись, человеком.
2. Итак, пока я плавал в море этих соображений, вижу немного подальше тенистую долинку с густою рощей, где посреди разных растений и веселой зелени выделялся алый цвет сверкающих роз. Уже считаю я в своем, не настолько еще озверевшем сердце, что Венере и Грациям посвящена эта чаща, где среди темной кущи сияет царственный блеск праздничного цветка. Тут, воззвав к радостной и благоприятной Удаче,[216] пускаюсь я полным галопом, так что, клянусь Геркулесом, чувствовал я себя не ослом, а по необыкновенной скорости заправским беговым скакуном. Но проворной и знатной этой попытке не удалось переспорить жестокость ко мне судьбы. Приблизившись уже к месту, не нахожу тех нежных и приятных роз, томных от росы и сладкого сока, порождаемых блаженными божественными колючими кустами, да и никакой долинки, а вижу только край речного берега, поросшего частыми деревьями. Деревья эти, покрытые густо листьями, вроде лавров, производят, вместо душистых цветов, удлиненные чашечки умеренно алого цвета, которые, несмотря на слабую окраску, неученые крестьяне по-деревенски называют лавровыми розами[217] и вкушение которых смертельно для всякого животного.
3. Измученный такой неудачей, отказавшись от всякой надежды, я добровольно стараюсь дотянуться до этих ядовитых роз. Но покуда я не спеша приступаю к этому, какой-то юноша, как мне казалось, садовник, чьи овощи я только что все изничтожил, узнав о такой потраве, прибежал в ярости с большой палкой и, набросившись на меня, начал дубасить так, что, наверно, заколотил бы до смерти, если бы я не нашелся сам себе оказать помощь. Подняв круп наверх и начав лягаться, так что тот от сильных ударов свалился на косогор, я спасаюсь бегством. Но тут какая-то женщина, по-видимому жена его, как только увидела с горы, что он повержен на землю и еле жив, сейчас же бросилась к нему с жалобными причитаниями, очевидно желая возбудить к себе сострадание для того, чтобы погубить меня. Наконец все деревенские жители, сбежавшись на ее вопли, сзывают собак и всячески науськивают их, чтобы они, разъярившись, бросились на меня и разорвали меня в клочья. Тут уж я был уверен, что смерть недалека, как увидел выпущенных на меня псов, таких огромных и в таком количестве, что с ними можно было бы на медведей и львов выходить; ввиду таких обстоятельств я, решивши отбросить мысль о бегстве, скорей рысью иду обратно и направляюсь к конюшне, где мы были поставлены. Тут они, с трудом удерживая собак, поймали меня и, привязав крепким ремнем к какому-то кольцу, снова до смерти заколотили бы, если бы желудок мой, переполненный сырыми овощами и испытывающий боль от неровного прохождения по кишкам липкого кала, на время от ударов съежившийся, вдруг из приведенного в движение крупа не выпустил содержимого, одних с самого же начала жидкостью обрызгав, остальных зловонным запахом обдав.
4. Немного погодя, когда солнце после полудня снова уже стало склоняться к закату, наши разбойники, навьючив на нас, особенно на меня, гораздо более тяжелую поклажу, выводят нас из конюшни. Когда была уже пройдена добрая часть пути, утомленный продолжительностью перехода, изнемогая под тяжестью груза, усталый от палочных ударов, сбив себе все копыта, хромая, шатаясь, дошел я до какой-то медленно змеившейся речки, как вдруг в голову мне пришла счастливая мысль воспользоваться удобным случаем, осторожно подогнуть колени и опуститься на землю с упорным намерением не вставать и не идти дальше, несмотря ни на какие удары, хотя бы вместо палок мне пришлось подвергнуться ударам ножа. Конечно, я, полуживой и слабый, получу отставку как инвалид, и разбойники, отчасти чтобы не задерживаться, отчасти чтобы ускорить свое бегство, распределят мою поклажу на двух других вьючников, а меня, в виде высшего наказания, оставят в добычу волкам и коршунам.
5. Но столь прекрасному плану моему противустала злосчастная судьба. Другой осел, угадав и предвосхитив мою мысль, вдруг от притворной усталости со всеми пожитками рухается наземь и лежит там как мертвый, так что чем его ни толкали, палками, погонялками, как ни таскали во все стороны за хвост, за уши, за ноги, поднять его никак не могли; тогда, потеряв последнюю надежду, они поговаривали между собою, что не стоит, возясь с мертвым, вроде как с окаменелым, ослом, терять время, необходимое для бегства, распределили мешки его на меня и на другую лошадь, а его, надрезав ему поджилки обнаженным мечом, с высокого обрыва в соседнюю долину, еще не потерявшего дыхания, низвергают. Пораздумав над участью несчастного моего товарища, решил я, отбросив всякие хитрости и обманы, служить хозяевам как добронравный осел. Тем более что из их разговоров между собою я понял, что скоро будет нам стоянка и всему пути спокойный конец, так как там находится их постоянное местопребывание. Переехав через некрутой подъем, наконец мы и прибыли к месту назначения; там сняли с нас всю поклажу и спрятали внутрь, я же, освобожденный от тяжести, вместо купанья принялся кататься по пыли, чтобы отдохнуть от усталости.
6. Подходящее место и обстоятельства побуждают сделать описание мест и пещеры, где обитали разбойники. Одновременно подвергну испытанию свое уменье и вас заставлю ясно почувствовать, по всем ли статьям я был осел. Перед нами находилась ужасная гора, одна из самых высоких, поросшая тенистыми лесными чащами. Ее извилистые склоны, окруженные острыми и неприступными к тому же скалами, обвивают со всех сторон в виде естественного укрепления глубокие ущелья с провалами, заросшие сплошь кустарником. Берущий свое начало на самой вершине, бурливый и пенистый источник, стекая вниз, нес серебристые волны, уже разделенные на множество ручейков, и, орошая ущелья эти, снова соединял свои воды в стоячие водяные пространства, вроде ограниченного берегами моря или медленной реки. Против пещеры, там, где был пролет между горами, высилась огромная башня; окружал ее палисад из крепкого плетня, удобный для загона скота, с заходами в обе стороны; против входа стены тесно примыкали одна к другой, образуя узкий проход. Вот, скажешь, бьюсь об заклад, настоящее разбойничье преддверье. И кругом никакого жилья, кроме маленькой хижины, грубо покрытой тростником, где, как потом я узнал, дозорные из числа разбойников, выбираемые по жребию, караулили по ночам.
7. Пролезши через эту лазейку, сжавшись всем телом и привязав нас у самых дверей на крепкий ремень, разбойники с бранью набросились на какую-то скрюченную от лет старуху, на обязанности которой лежали, по-видимому, заботы и попеченье о такой ораве парней. — Ну ты, покойник непогребенный, которого земля и не носит, и в себя не берет, так-то ты нас ублажаешь, сидя дома без дела? После таких трудов и опасностей не все еще готово нам для отдыха? Только ей и занятия, что денно и нощно ненасытную свою утробу неразбавленным вином наливать! — Дрожа от страха, пронзительным голосишком старуха отвечает: — Да для вас, молодчики мои верные, кормильцы мои молоденькие, все вареное и жареное в пору доспело, готово, хлеба вволю, лучшее вино до краев в перетертые чаши налито и сейчас же, как всегда, и горячая вода для мытья будет приготовлена.
После таких слов они сейчас же раздеваются и, пропотев голыми перед большим огнем, обмывшись горячей водой и натеревшись маслом, садятся за столы, поспешно приготовленные для пиршества.
8. Только что они расположились, как вдруг приходит другая партия, еще более многочисленная, парней, в которых, ни минуты не сомневаясь, можно было узнать таких же разбойников. И эти тоже приволокли добычу из золотых и серебряных монет и шелковых одежд, затканных золотом. И эти, освежившись теплым купаньем, занимают места на ложах среди товарищей, а прислуживанье за столом распределяется по жребию. Естся и пьется без всякого толка, кушанье целыми кусками, хлеба краюхами, вино ведрами. Не забава — крик, не пение — оранье, не шутки — сквернословье, и вообще все похожи на фиванских лапифов полузверских и кентавров.[218] Подымается тут один из них, превосходящий остальных крепким телосложеньем, и говорит: — Здорово мы разнесли дом Милона Гипатского. Не только множество добра доблестью нашей добыли, но и из строя у нас никто не выбыл, а лучше того даже четырьмя парами ног больше нас стало, как мы домой пришли. А вы, что в беотийские города на промысел ходили, вернулись пощипанными, потеряв храбрейшего атамана самого вашего Ламаха,[219] за жизнь которого смело я отдал бы те тюки, что вы приволокли. Как-никак, собственная отвага его погубила: прославляться должна память о таких знаменитых бойцах и вояках. А вам, мелким воришкам на ничтожные домашние кражи, только бы трусливо по баням да старушечьим каморкам шарить, как тряпичникам.
9. Один из тех, что пришли позднее, возражает: — Что ж, ты один не знаешь, что чем богаче дом, тем легче его разграбить? Хотя там и много челяди находится в просторных покоях, но каждый больше о своем спасеньи, чем о хозяйском добре думает. Экономные же и одинокие люди маленькое, а иногда и вовсе не маленькое свое имущество запрятывают далеко, стерегут крепко и с опасностью для жизни защищают. Слова мои могу подтвердить примером. Как только пришли мы в семивратные Фивы, сейчас же, как по нашему ремеслу полагается, стали наводить справки, кто есть среди жителей богатые люди; не укрылся от нас некий меняла Хрисерос, обладатель большого богатства, который во избежание налогов и повинностей общественных всякими хитростями имущество свое скрывал. Одним словом, запершись один-одинешенек в маленьком, но с крепкими запорами домишке, оборванный, грязный, сидел он на своих мешках. Привлекло нас на него первого и сделать налет, так как, ни во что считая сопротивление одного человека, полагали мы, что без всяких хлопот, просто, завладеем всем его богатством.
10. Без промедления, как только стемнело, стали мы караулить у его дверей; снять их с петель, сдвинуть, взломать нам не годилось, так как двери двойные и стук перебудил бы всех соседей, нам на беду. Итак, главарь наш, бесподобный Ламах, полагаясь на испытанную свою доблесть, осторожно просовывает руку в отверстие,[220] куда вкладывают ключ, и старается отодвинуть засов. Тем временем Хрисерос, негоднейший из двуногих, не спал и слышал все, что происходит; упорно храня молчание, неслышными шагами потихоньку подкрался он и руку вожака нашего неожиданным ударом большого гвоздя накрепко приколотил к дверной доске, потом, оставив его пригвожденным как бы у позорного столба, сам вылез на крышу своей лачуги, а оттуда не своим голосом начал кричать к защите всех соседей, называя каждого по имени, и призывать к защите от общей опасности, распуская слух, что внезапный пожар охватил его дом. Тут каждый, испугавшись близкой опасности, впопыхах прибегает на помощь.
11. Очутившись тут в двойной опасности, или всем погибнуть, или кинуть товарища, мы с его согласия придумали решительное средство, вызванное обстоятельствами. Уверенным ударом посредине связок отрубив руку нашему главарю в том месте, где она соединяется с плечом, и заткнув рану кучей тряпок, чтобы капли крови не выдали наших следов, мы оставили обрубок, где он был, а остальное тело Ламаха проворно увлекли за собою. Пока мы трепетали от священного ужаса, пока устрашались сильного шума и настоятельной опасности, муж этот возвышенный, исполненный духа и доблести, видя, что и следовать в бегстве за нами не может, и оставаться ему не безопасно, усердно нас убеждает, усердно молит, заклиная Марсовой шуйцей, верностью слова, освободить товарища по оружию от мук и от плена. Да и как может жить хороший разбойник, лишившись руки, что одна и душит и грабит? За счастье почел бы он пасть добровольно от товарищеской руки. Не будучи в состоянии никого из наших уговорами своими побудить к добровольному отцеубийству, обнажил он оставшейся рукою свой меч, долго его целовал и сильным ударом вонзил себе в самую середину груди. Тут мы останки честного тела великодушного вождя нашего обвили старательно полотняной плащаницей и предали на сокрытие морю. Ныне покоится Ламах наш, погребенный стихиею.
12. Так он обрел кончину, достойную своей доблестной жизни. А Алцим вот не мог ничего поделать, несмотря на изобретательность, с жестокой волей судьбы. Забрался он, взломав избенку, в спальню в верхнем этаже к одной старухе и, вместо того чтобы первым делом укокошить ее, свернув шею, начал из широкого окна наружу выбрасывать нам ее пожитки одну вещь за другой, чтобы мы подбирали. Перебросав лихо все пожитки, он не захотел дать спуску и ложу; итак, вытряхнув ее из кровати и вытащив из-под нее простыни, тем же путем намеревался их отправить, как негодница эта, ухватив его за колени, взмолилась: — Что ты, сынок, молю тебя, зачем ты жалкое тряпье и хлам несчастной старухи отдаешь богачам соседям, на чей двор это окно выходит? — Обманутый хитрою и притворною речью, Алцим поверил сказанному и, боясь, как бы выброшенное им прежде и то, что он собирался выбросить, попало не в руки его товарищей, а в чужой дом, во избежание ошибки, высунулся из окна и стал все внимательно осматривать, кроме того, стараясь определить, так ли зажиточны соседи, как говорила старуха. Пока он так смотрел, ничего не думая, старуха эта пакостная, хоть и увечная была, быстрым и неожиданным толчком его, не соблюдавшего равновесия, находящегося на весу и углубленного в осмотр, спихнула вниз головою. Кроме того, что высота была значительная, да и, падая, угодил он на большущий камень, так что переломал себе ребра, и, выблевывая потоки крови, рассказал нам, что произошло, и, недолго мучаясь, отдал богу душу. По примеру первого погребения мы и этого послали вслед за Ламахом.
13. Осиротев от двух этих ударов и отказавшись пытать свое счастье в Фивах, мы направляемся в соседний город Платею. Там мы услышали много толков о некоем Демохаре, собиравшемся устроить бой гладиаторов. Он был мужем из знатнейших по происхождению, богатейших по состоянию, отзывчивым по щедрости и старался, чтобы народное развлечение достойно было по блеску его богатству. У кого найдется столько выдумки, столько красноречия, чтобы в подобающих выражениях описать различные стороны сложных приготовлений? Самые знаменитые по силе гладиаторы, испытанного проворства охотники, с другой стороны преступники, осужденные на смерть, уготованные для выкормки диких зверей; штучные деревянные машины, башни, построенные из досок наподобие подвижного дома, украшенные свежею живописью, — великолепное вместилище для предстоящей охоты. К тому же какое множество, какое разнообразие зверей! Он специально позаботился издалека привести их на щедрые похороны осужденных преступников. Но из всех подготовок к роскошному зрелищу больше всего поражало необыкновенное количество огромных медведей, которых он собрал, не жалея затрат, откуда только мог. Не считая тех, что захвачены были на его собственных охотах, не считая тех, что он покупал за хорошую цену, еще и друзья наперерыв дарили ему медведей различных мастей, и всех их он содержал при пышном уходе.
14. Но столь славное, столь блестящее приготовление к общественному развлечению не укрылось от пагубного ока Зависти. Утомленные долгим заточением, к тому же измученные летним зноем, впавши в томность от продолжительной неподвижности и неожиданно пораженные какой-то заразной болезнью, медведи пали один за другим, так что число их свелось на ничто. По площадям можно было видеть, как валялись полуживые туши, следы этого звериного кораблекрушения. Тогда простой народ, темная нищета которого побуждает искать без разбора в пище и не совсем чистых подкреплений в виде дарового угощения своему отощавшему желудку, сбегается к валяющемуся провианту. Ввиду таких обстоятельств у меня и славного нашего Евбула явился тонкий план. Мы уносим к себе в убежище как будто для приготовления пищи одну из самых больших туш, очистив аккуратно шкуру от мяса, сохранив в целости когти и самую голову зверя не отделяя от туловища, кожу всю выскребываем старательно и, посыпав мелкой золою, вытаскиваем на солнце для сушки. Пока кожа дубится от природного жара, мы тем временем насыщаемся мясом и так распределяем посты в предстоящем деле, чтобы один из нашего числа, превосходящий других не столько телесною силой, сколько мужеством духа, к тому же совершенно по доброй воле, покрывшись этой шкурой, уподобился медведихе и, будучи нами принесен в дом к Демохару, устроил нам, при благоприятном ночном безмолвии, свободный доступ через его двери.
15. Немало нашлось смельчаков из храброй шайки, которых привлекало исполнение этой искусной затеи, но общим голосованием из них другим предпочтен был Фрасилеон, ему достался жребий на рискованное это предприятие. Вот он скрылся с веселым лицом в шкуру, которая сделалась мягкой и гибкой. Тут самые края зашиваем мы тонкою бечевкой и, чтобы не видно было шва от зашивки, хотя и без того он был еле заметен, напускаем на него густой мех со всех сторон; у самой шеи, откуда перерезана была голова зверя, не без труда втиснута была голова Фрасилеона, проделали отверстия для дыхания против ноздрей и против глаз и посадили храбрейшего нашего товарища, сразу сделавшегося животным, в клетку, купленную нами заранее по дешевке, куда он, не теряя присутствия духа, сам быстро вскочил. Окончив таким образом предварительные подготовки, мы занялись дальнейшим выполнением проделки.
16. Откопавши имя некоего Никанора, который, исходя родом из Фракии, был связан священными узами дружбы с вышеупомянутым Демохаром, мы состряпали от его имени письмо, будто бы верный друг этот посылает первинки своей охоты в подарок для украшения празднества. Дождавшись, когда достаточно смеркнется, под прикрытием мрака мы доставили Демохару клетку с Фрасилеоном и наше подложное письмо; удивленный величиною зверя и обрадованный щедростью своего товарища, пришедшейся очень вовремя, прежде всего отдает он приказ отсчитать нам, посредникам в столь радостном деле, десять золотых, что в данное время и составляло его казну. Так как всякая новинка возбуждает в людях желание посмотреть на небывалое зрелище, то сбежалось большое количество любопытных поглазеть на зверя, но наш Фрасилеон угрожающими движениями ловко удерживал толпу в отдалении; поминутно раздавались возгласы; какое счастье и удача для Демохара, что после такого падежа на животных с новой этой доставкой он опять может спорить с судьбою, и наконец он отдает приказ отправить со всевозможным тщанием зверя сейчас же на свои, находящиеся под паром, земли. Тут я вмешиваюсь.
17. — Остерегись, — говорю, — господин, усталое от солнечного зноя и дальнего пути животное отсылать в стадо к другим зверям, к тому же, как я слышал, не вполне здоровым. Не лучше ли здесь, около дома, найти для него место достаточно обширное, где бы было много воздуху, еще лучше по соседству с каким-нибудь прудом, прохладное? Разве ты не знаешь, что эта порода всегда живет близ чистых рощ, пещер сырых, приятных источников?
Испуганный такими доводами и без труда с ними согласившийся, вспомнив о многочисленных потерях, Демохар дает нам разрешение поставить клетку где нам заблагорассудится. — Мы и сами, — продолжаю, — готовы по ночам спать при этой клетке, чтобы усталому от зноя и тряски животному и пищу вовремя, и питье, к которому он привык, как следует подавать.
— Для этой службы в вас нет никакой надобности, — он отвечает, — почти вся прислуга у меня, от давней привычки, знакома с уходом за медведями.
18. После этого мы откланялись и ушли. Выйдя за городские ворота, видим мы какую-то семейную усыпальницу, расположенную в стороне от дороги в уединенном месте. Там вскрыли мы наудачу, как вместилище будущей нашей добычи, несколько саркофагов, полуразвалившихся от времени и ветхости, где покоились истлевшие и уже в прах обратившиеся тела усопших; затем, по заведенному в нашей шайке обычаю, выждав время ночи, когда не бывает луны, когда первый сон крепко овладевает и держит в своей власти сердца смертных, выстроили наш отряд, вооруженный мечами, как бы высланный для грабежа, перед самыми воротами Демохара. Со своей стороны, и Фрасилеон, по положению улучив воровской час в ночи, вышел из клетки, сейчас же всех до единого убивает мечом сторожей, находящихся поблизости и объятых сном, наконец самого привратника и, вытащив ключ, распахивает ворота и указывает нам, быстро ворвавшимся и наполнившим внутренность дома, на кладовку, куда спрятано было, как он с вечера предусмотрительно заприметил, множество денег. Как только общими усилиями ее взломали, я отдаю распоряжение, чтобы каждый из сотоварищей уносил сколько сможет золота и серебра, прятал его скорее у верных наших покойничков и со всех ног возвращался за следующей порцией; я же для общего блага должен был один остаться у ворот и за всем тщательно наблюдать, пока те не вернутся. Самый вид медведихи, свободно ходящей посреди зданий, казалось, способен был навести страх, если бы кто из челяди оказался неспящим. Да и правда, как ни будь храбр и смел, а всякий, встретившись с такой звериной махиной, особенно ночью, сейчас бы пустился бежать и, дрожа, заперся бы на засовы у себя в чулане.
19. Но всем этим правильным предположениям здравого рассуждения противустала жестокая неудача. Покуда я с нетерпением жду возвращения своих товарищей, какой-то из самых последних рабов, обеспокоенный шумом или по наитию проснувшийся, осторожно вылез на двор и, увидев, что зверь по всему помещению расхаживает свободно взад и вперед, не говоря ни слова, возвращается вспять и всем в доме рассказывает, что он видел. Не прошло и минуты, как весь дом наполняется челядью, которой было не малое количество. От факелов, ламп, восковых свечей и сальных и прочих осветительных приспособлений мрак рассеивается. И не с голыми руками вышла эта толпа, у кого что: с кольями, копьями, обнаженными наконец мечами, становятся они охранять входы. Не забыли они пустить для загона зверя и свору охотничьих собак длинноухих, шерсть дыбом.
20. Шум все усиливался, и я помышляю уж обратно убежать восвояси, но, спрятавшись за дверь, смотрю, как Фрасилеон чудесно отбивается от собак. Дошедший до последних минут жизни, не забыл он о своей, о нашей, о древней доблести, но защищался в самой пасти зияющей Цербера. Не бросая мужественно роли, добровольно на себя взятой, он, то убегая, то защищаясь различными поворотами и движениями своего тела, продвигался вперед, так что наконец вышел из дому. Но и владея гражданскою свободою, не смог он в бегстве найти спасенья, так как все собаки из ближайшего переулка, достаточно свирепые и многочисленные, присоединяются к охотничьей своре, которая тоже сейчас же вырвалась из дому и помчалась в погоню. Какое печальное и зловещее зрелище предстало глазам моим! Фрасилеон наш окружен сворой свирепых собак, захвачен, подвержен укусам, раздираем. Не будучи в состоянии выносить такой скорби, я вмешиваюсь в шумящую толпу народа, и единственно чем могу помочь, не выдавая себя, славному товарищу, — обращаюсь к начальникам облавы с такими увещеваниями: — Будет большим и крайним преступлением, если погубим мы такого огромного и поистине драгоценного зверя.
21. Но несчастнейшему юноше мало принесли пользы мои хитрые речи; выбегает из дому какой-то здоровенный верзила и прямо под сердце поражает медведиху копьем, за ним другой, и, наконец, многие, оправившись от страха и подойдя поближе, наперерыв наносят раны мечом. Итак, Фрасилеон, честь и украшение шайки нашей, мог потерять свою жизнь, достойную бессмертия, но, не утратив своего терпения, не выдав себя ни единым криком, ни единым воплем и, раздираемый уже зубами, пораженный оружием, отвечая на случившуюся беду, переносимую им с благородной стойкостью, лишь глухим воем да звериным рычанием, отдал душу богу, оставив после себя неувядаемую славу. Однако он нагнал такой страх и такой ужас на все это сборище, что до рассвета, даже до бела дня не нашлось такого смельчака, который хотя бы пальцем дотронулся до уже поверженного зверя, пока наконец медленно и робко не подошел какой-то немного осмелевший мясник и, взрезав брюхо медведихи, не обнаружил там доблестного разбойника. Так потерян был для нас Фрасилеон, но не потерян для славы. Мы же, немедленно увязав добычу, что сохранили верные наши покойнички, спешным маршем покинули Платейские пределы, и не раз приходило нам в голову, что немудрено не найти в жизни этой никакой верности, когда она, гнушаясь коварством нашим, перекочевала к душам усопших и к покойникам. Вот, измучившись от тяжести поклажи и трудности пути, потеряв трех товарищей, приносим мы добычу, которую вы видите.
22. По окончании этой речи в память усопших соратников делают возлияние из золотых чаш неразбавленным вином, потом, усладив себя несколькими песнями в честь Марса, немного успокаиваются. Что касается до нас, то новая знакомая наша, вышеупомянутая старуха, засыпала нам ячменю не скупясь, свыше меры, так что добрый конь мой, получив всю эту массу в исключительное свое пользование, мог воображать себя на пышном пиру салийцев.[221] Я же, который до сих пор признавал ячмень только мелко размолотым и хорошо разваренным, стал шарить по углам, где была свалена целая куча хлебных остатков, и пустил в ход свою глотку, уже уставшую от долгой голодовки и начавшую покрываться паутиной. Глубокою уже ночью разбойники проснулись, снимаются с места и, по-разному обрядившись, кто вооружившись мечами, кто преобразившись в привидения, спешным маршем удаляются. Я же продолжал торопливо и жадно есть, так что даже одолевающий меня сон не мог оторвать от еды. Прежде, когда я был еще Луцием, удовлетворившись одним или двумя хлебцами, я вставал из-за стола сытым, теперь же, при столь глубоком желудке, я жевал уже третью корзину. К моему удивлению, полный день застал меня за этим занятием.
23. Наконец-то, руководимый ослиной стыдливостью, но с трудом оторвавшись, утоляю я жажду в соседнем ручье. Не много прошло времени, как возвращаются и разбойники, необычайно обеспокоенные и озабоченные, не неся никакого узла, никакой, хотя бы ничтожной, рухляди, а приволакивают общими усилиями всей шайки со столькими мечами, столькими готовыми к делу руками, всего-навсего одну девушку, благородного происхождения по чертам лица, судя по внешнему виду — высшего сословия, девицу, способную, клянусь Геркулесом, даже в осле возбудить желание, горюющую, рвущую на себе волосы и одежды. Как только привели они ее в пещеру, стараясь уговорить ее, чтоб не так убивалась, обращаются они к ней с такою речью: — Жизнь и честь твоя в безопасности; потерпи немного, дай нам извлечь свою выгоду; нищета принуждает нас к такому занятию. А родители твои, хоть и охочи до своих богатств, согласятся сейчас же из всей массы уделить малую толику на подобающий выкуп своего единокровного детища.
24. Но напрасно пытаются подобными россказнями утишить скорбь девушки. Куда там! Опустив голову на колени, плакала она без удержу. Тут они кликнули старуху и, поручив ей сесть рядом с девушкой и ласковым разговором как-нибудь утешить ее, сами отправляются по делам своего ремесла. Но девушка, несмотря на все старухины увещевания, не только не переставала плакать, но все громче причитала, все чаще от рыданий сотрясалась грудь, так что меня даже прошибла слеза. А она так восклицает: — О я, несчастная, из такого дома, такого семейства, стольких слуг дорогих, столь драгоценных родителей лишенная, добыча грабежа злосчастного, пленницей сделавшись, в каменную эту тюрьму, как рабыня, заключенная, со всеми утехами, на которые рождена была я, в которых воспитана, разлученная, в жизни не уверенная, в вертепе убийственном, среди массы жестоких разбойников, среди толпы гладиаторов ужасных, — как могу я прекратить свои слезы, как смогу я и жить дальше? — Окончив жалобы эти, истощенная душевной скорбью, напряжением горла и усталостью тела, она завела томные глаза и заснула.
25. Но не надолго сомкнула она глаза; от сна пробужденная новым припадком безумной скорби, еще более запричитала и даже руками буйными в грудь себя начала ударять и по прекрасному лицу наносить удары, а когда старушонка настойчиво стала расспрашивать, с чего она заново начала убиваться, так, вздохнув из глубины души, отвечала: — Ах, теперь уже наверно, теперь уже бесповоротно погибла я, от всякой надежды на спасение отказалась. Сомнений нет: искать нужда настала мне петли, меча иль, наконец, пропасти.
На это старуха рассердилась и, нахмурив брови, потребовала, чтобы та объяснила ей, чего это она плачет и чего ради, успокоившись было, снова здорово принялась за неумеренные жалобы. — По всему видно, — говорит, — что ты решила парней моих в выкупе за тебя надуть. Будешь дальше так продолжать, так сумею я, не обращая никакого внимания на эти твои слезы, которые у разбойников дешево стоят, живьем тебя сжечь.
26. Устрашенная такою речью, девушка целует ей руку и говорит: — Пощади, родимая, вспомни о жалости человеческой и в жестокой беде моей помоги мне немножечко. Не совсем же, как я полагаю, в тебе, дожившей в долгий свой век до святых седин, жалость иссякла. Взгляни же наконец на картину моих бедствий. Есть юноша редкой красоты, меж сверстниками первый, которого весь город единодушно выбрал в приемные сыновья,[222] к тому же приходится он мне двоюродным братом, только на три годочка старше меня; с младенческих лет он воспитывался вместе со мною, возрос у нас в доме как свой человек, даже комната одна у нас была, одно ложе, связаны мы с ним взаимным чувством чистой любви, и давно уже назначен был он мне в нареченные обручальным обрядом, с соизволения родителей, даже в книгах записан он как муж мой;[223] он приносил предсвадебные жертвы, окруженный толпою знакомых и близких, по храмам и общественным местам; весь дом украшен лаврами, блестит от факелов, звенит свадебными песнями; тут мать несчастная, прижав меня к своей груди, украшает, как подобает, венчальным убором и, осыпая сладкими поцелуями, уже нетерпеливо выражает пожелания в надежде на будущее потомство, как вдруг внезапно происходит набег гладиаторов, грозный подобно войне, зловеще сверкают обнаженные лезвия; но стремятся они не к убийству, не к грабежу, а тесным, сомкнутым строем прямо нападают на нашу спальню. Никто из наших домашних не оказал сопротивления, ни малейшей защиты, и меня, несчастную, лишившуюся чувств от грозного ужаса, трепещущую, похищают, оторвав от материнского лона. Так расстроена свадьба, как у Аттиса или Протесилая.[224]
27. Но вот от жестокого сна снова возобновилось и даже усугубилось мое несчастье; приснилось мне, будто, грубо отторгнутая из дому, из брачной спальни, даже от самого ложа, влекомая по непроходимым пустыням, по имени зову я супруга, а он, овдовев раньше моих объятий, еще влажный от умащений, с венком на голове, бежит следом за мною, увлекаемою в бегство другими. Пока он яростным криком сетует на похищение прекрасной супруги и взывает к народу о помощи, какой-то из разбойников, возмущенный докучным преследованием, взяв под ногами огромный камень, бедняжку молоденького, супруга моего, насмерть им поражает. При виде такой жестокости я пришла в ужас и в страхе от зловещего сна проснулась.
Тут, на слезы ее ответив вздохами, старуха начала так: — Не тревожься, моя хозяюшка, и не пугайся пустых призраков сна. Не говоря о том, что образы дневного сна считаются ложными, но и ночные сновидения часто предвещают обратное. В конце концов, слезы, побои и иногда и смерть обозначают удачное и выгодное следствие, а, наоборот, смеяться, сладкими кушаньями желудок набивать или любовной страстью наслаждаться предвещает печаль душевную, телесную слабость и прочие неприятности в будущем. Давай лучше я тебя потешу хорошенькой сказкой, баснями старушечьими, — и начала:
28. — В некотором царстве,[225] в некотором государстве жили-были царь с царицей. Было у них три дочки-красавицы, но старшие по годам хотя и были прекрасны, все же можно было поверить, что найдутся у людей достаточные для них похвалы, меньшая же девушка такой была красоты неописанной, что ни в сказках сказать, ни пером описать и слов-то в человеческом языке для прославления ее не найти. Так что многие из местных граждан и множество иноземцев, которых молва испытанной славой к изрядному зрелищу привлекала, пораженные созерцанием недосягаемой красоты, прикрывали рот свой правою рукою, положив указательный палец на вытянутый большой, словно они самой богине Венере священное творили поклонение. И уже по ближайшим городам и смежным областям пошла молва, что богиня, которую лазурная глубина моря породила и влага пенистая волн воздвигла, в виде особой божественной милости вращается в толпе людей или же заново из нового семени светил небесных не море, но земля произвела на свет другую Венеру, одаренную цветом девственности.
29. Такое мнение со дня на день безмерно укреплялось, и слава во все стороны, на ближайшие острова, на материк, на множество провинций распространялась. И множество людей не останавливались перед дальностью пути, перед морскою глубиною, чтобы подивиться на знаменитое чудо времени. Никто не ехал в Пафос, никто не ехал в Книд, даже на самое Киферу для лицезрения богини Венеры никто не ехал;[226] жертвоприношения стали реже, храмы заброшены, святилища покинуты, обряды в пренебрежении, украшенные гирляндами изображения богов и алтари вдовствуют, покрытые холодной золою. К девушке обращаются с мольбами и под смертными чертами чтят величие богини; когда поутру дева появлялась, ей приносили дары и жертвы во имя отсутствующей Венеры, а когда на площадях она проходила, часто толпа ей дорогу усыпала цветами и венками.
Чрезмерное перенесение божеских почестей на смертную девушку сильно воспламенило дух настоящей Венеры, и в нетерпеливом негодовании, потрясая главой, так в волнении она себе говорила:
30. — Как! древняя матерь всего существующего, как! начальное происхождение стихий, как! всего мира родительница, Венера, я терплю такое обращение, что смертная дева делит со мною царственные почести и имя мое, в небесах утвержденное, оскверняется земною нечистотою? Так я и примирюсь, что часть жертв буду делить с заместительницей и смертная девушка будет носить мой образ? Напрасно, что ли, пастырь пресловутый,[227] суд и справедливость которого великий подтвердил Юпитер, предпочел меня за несравненную красоту двум великим соперницам? Но не на радость себе присвоила та самозванка, кто бы она ни была, мои почести! Устрою я так, что раскается она в самой своей недозволенной красоте!
Сейчас же призывает она к себе сына своего крылатого, дерзкого мальчика, который, пренебрегая в злых своих нравах общественными установлениями, вооруженный стрелами и факелом, бегает ночью по чужим домам, расторгая везде супружества, и, безнаказанно совершая такие преступления, хорошего решительно ничего не делает. От природной испорченности наглого, она возбуждает еще словами и ведет в тот город и Психею,[228] — таково было имя у девушки, — ему показав, рассказывает всю историю о соревновании в красоте; вздыхая, дрожа от негодования, говорит она ему:
31. — Заклинаю тебя узами любви материнской, нежными ранами твоих стрел, факела твоего сладкими обжогами, отомсти за свою родительницу. В полной мере отмерь и жестоко отомсти дерзкой красоте, сделай то, что всего охотней ты делаешь и что единственно ты и можешь сделать: пусть дева эта влюбится в последнего человека, которому судьба отказала и в происхождении, и в состоянии, и в самой безопасности, в такое убожество, что во всем мире не нашлось бы более жалкого.
Сказав так и поцеловав полуоткрытыми устами сына, идет она к заливному краю побережья; едва ступила она розовыми ступнями на поверхность шумящих волн, как вот уж и села на влажном гребне, и только явилось желание, как немедля, будто заранее приготовленная, показалась и свита морская: налицо и Нереевы дочери,[229] хором поющие, и Портун со всклокоченной синей бородой, и Салация, держащая рыб у груди, и маленький возница дельфинов Палемон; вот из моря выпрыгивает стадо тритонов, что в звучную раковину нежно трубят; другой от враждебного солнечного зноя простирает шелковое покрывало, третий к глазам госпожи подносит зеркало, прочие на двухупряжных колесницах плавают. Такая толпа сопровождала Венеру, которая держала путь к Океану.[230]
32. Между тем Психея, при всей своей очевидной красоте, никакой прибыли от прекрасной своей наружности не имела. Все любуются, все прославляют, но никого не является, ни царя, ни вельможи, ни хотя бы из простого народа, кто бы пожелал просить ее руки. Дивятся на нее, как на божественное явление, но все дивятся как на статую, искусно сделанную художником. Старшие две сестры, об умеренной красоте которых никакой молвы не распространялось в народе, давно уже были просватаны за женихов из царского рода и заключили уже счастливые браки, а Психея, в девах вдовица, сидя дома, оплакивала пустынное свое одиночество, недомогая телом, с болью в душе, ненавидя свою красоту, которая столь многих людей привлекала. Тогда злополучный отец несчастнейшей девицы, подумав, что это знак небесного неблаговоления, и страшась гнева богов, спрашивает древнейшее прорицалище милетского бога[231] и просит у великого божества мольбами и жертвами для обездоленной девы мужа и брака. Аполлон, хотя был греком и даже ионийцем, дает ответ из уважения к основателю милетского святилища на латинском языке:
33. Царь, на высокий обрыв поставь обреченную деву
И в погребальный наряд к свадьбе ее обряди;
Смертного зятя иметь не надейся, несчастный родитель:
Будет он дик и жесток, как вредоносный дракон.
Он на крылах облетает эфир и всех утомляет,
Раны наносит он всем, пламенем жгучим палит,
Даже Юпитер трепещет его и боги боятся,
Сеет он ужас везде, вплоть до Стигийских болот.
Услышав ответ святейшего прорицателя, царь, счастливый когда-то, пускается в обратный путь недовольный, печальный и сообщает своей супруге предсказания зловещего жребия. Грустят, плачут, убиваются немало дней. Но приходится уже исполнять мрачное веление судьбы. Ведутся уже приготовления к погребальной свадьбе злосчастнейшей девы, уже факелы покрываются золой и сажей, звук брачной флейты переходит в жалобный лидийский тон,[232] и веселые гименеи оканчиваются мрачными воплями, а невеста отирает слезы венчальной фатой. Весь город сострадает печальной участи удрученного семейства, и издается распоряжение об общественном трауре.
34. Но необходимость подчиниться небесным указаниям призывает бедненькую Психею к уготованной муке. Итак, когда все было приготовлено к погребальному бракосочетанию, двигается в путь при большом стечении народа, при общей скорби торжественное похоронное шествие живого человека, и Психея шла как не на свадьбу, а на собственное погребение. И когда удрученные родители, взволнованные такой бедою, медлили совершать нечестивое преступление, сама их дочка такими словами подбодряла их:
— Зачем долгим плачем несчастную старость свою мучаете? зачем дыхание ваше, которое мне скорее принадлежит, частыми воплями утруждаете? зачем бесполезными слезами ланиты, для меня почтенные, пятнаете? зачем темните мой свет в очах ваших? зачем терзаете седины? Зачем перси, зачем груди эти священные поражаете ударами? Вот вам за небывалую красоту мою награда преславная! Поздно уразумели, пораженные смертельными ударами священной зависти. Когда народы и страны оказывали нам божеские почести, когда в один голос новой Венерой меня провозглашали, тогда скорбеть, тогда слезы лить, тогда меня, как бы уже погибшую, оплакивать следовало бы. Чую, вижу, одно название Венеры меня погубило. Ведите меня и ставьте на скалу, что указал мне рок. Жажду сопречься счастливому этому браку, жажду зреть благородного супруга моего. Зачем мне медлить, зачем откладывать приход того, что на пагубу рожден всему миру?
35. Сказав так, умолкла дева и твердой поступью присоединилась к шествию сопровождавшей ее толпы. Идут к указанному обрыву высокой горы, на самой вершине которой поставив девушку, все удаляются, и, оставив ей брачные факелы, которые освещали ей дорогу и тут же угасли от потока слез, опустив головы, все расходятся по домам. А несчастные родители ее, подавленные такою бедою, заперевшись в доме, погруженные в мрак, предали себя вечной ночи. Психею же, боящуюся, трепещущую, плачущую на самой вершине скалы, нежное веяние мягкого Зефира, сначала там и сям всколыхнув ей полы, потом вздув подол, спокойным дуновением понемногу со склона высокой скалы уносит и на лоно нижней долины, покрытой луговою травою, медленно опуская, слагает.
1. Психея, оказавшись на нежном, цветущем лугу, на ложе из росистой травы, успокоившись от такой быстрой перемены в чувствах, сладко опочила. Достаточно подкрепившись безмятежным сном, она воспрянула духом. Видит рощу, большими, густыми деревьями усаженную, видит ручей, хрустальными струйками играющий, посреди рощи невдалеке от источников ручья дворец стоит, не человеческими руками созданный, но божественным искусством. Едва ступишь туда, узнаешь, что перед тобою какого-нибудь бога светлое и милое пристанище. Штучный потолок, искусно сделанный из кедра и слоновой кости, поддерживался золотыми колоннами, все стены покрыты были чеканным серебром с изображением зверей так живо, будто все эти животные шли навстречу входящим. О, поистине удивительный человек, конечно, полубог или и настоящий бог, который тонкостью высокого искусства изобразил животных на серебряных массах! Сам пол, составленный из вырезанных кусков драгоценного камня, образовал всякого рода картины. Поистине блаженны, дважды и многократно блаженны те, кому ступать надлежит по самоцветам и лалам! И прочие части в длину и ширину раскинутого дома неописанной ценности, все стены отягченные массою золота такого искусного блеска, что откажись солнце — дворец сам мог бы быть себе днем; каждая комната, каждая галерея, каждая даже створка дверная блестит. Прочее убранство соответствовало величию дома, так что поистине можно было подумать, что великий Юпитер создал эти чертоги небесные для собеседования со смертными.
2. Привлеченная прелестью местоположения, Психея подходит ближе, расхрабрившись, переступает порог и вскоре с восхищенным вниманием озирает все подробности прекраснейшего жилища, осматривая находящееся по ту сторону дома казнохранилище, выстроенное с большим искусством, куда собраны многочисленные богатства. Нет ничего на земле, чего бы там не было. Но, кроме удивительности стольких богатств, то было всего дивнее, что сокровища всего мира никакой цепью, никаким засовом, никаким стражем не охранялись. Покуда она с величайшим наслаждением смотрела на все это, вдруг доносится до нее какой-то голос, не облеченный телом. — Что, — говорит, — госпожа, дивишься многому богатству? Это все принадлежит тебе. Иди же в спальню, отдохни от усталости на постели, когда захочешь, прикажи купанье. Мы, чьи голоса ты слышишь, мы твои служанки, приставленные к тебе для верной службы, и как только окончишь ты свой туалет, не замедлит явиться роскошный стол.
3. Психея почувствовала блаженство от сознания, что находится под божественным покровительством, и, вняв совету невидимого голоса, сначала заснула, вскоре в бане смыла остаток усталости и, увидев сейчас подле нее появившийся полукруглый стол, судя по накрытым приборам, приготовленный для ее трапезы, охотно возлегла за него. И тотчас вина медвяные и множество блюд с разнообразными кушаньями подаются, будто гонимые каким-нибудь ветром, а слуг никаких нет. Никого не удалось ей видеть, только слышала, как слова раздавались, и только голоса имела к своим услугам. После роскошной трапезы кто-то вошел невидимый и запел, а другой заиграл на кифаре, которой она не видала. Тут до слуха ее доносится звук поющих многих голосов, и хотя никого из людей не появлялось, являлось ясным, что это хор.
4. По окончании развлечений, уступая убеждению сумерек, отходит Психея ко сну. В глубокой ночи легкий шум долетает до ее ушей. Тут, опасаясь за девство свое в таком уединении, робеет она и ужасается и боится какой-либо беды тем более, что она ей неизвестна. Но вошел уже таинственный супруг и взошел на ложе, супругою себе Психею сделал и раньше восхода солнца поспешно удалился. Тотчас же голоса, дожидавшиеся в спальне, окружают заботами потерянную невинность новобрачной. Так продолжалось долгое время. И по законам природы новизна от частой привычки приобретает для нее приятность, и звук неизвестного голоса служит ей утешением в ее одиночестве.
Меж тем родители ее старились в неослабевающем горе и унынии, а широко распространившаяся молва достигла старших сестер, которые все узнали и быстро, покинув свои очаги, мрачные и печальные, поспешили повидаться со своими родителями.
5. В ту же ночь к Психее так начал супруг ее, — ведь только для зрения он был недоступен, но не для осязания и слуха:
— Психея, сладчайшая и дорогая супруга моя, жестокая судьба готовит тебе гибельную опасность, о которой считаю тебя нужным предупредить. Сестры твои, встревоженные слухами о твоей смерти и ищущие следов твоих, скоро придут на тот утес: если услышишь их громкие жалобы, не отвечай им и не пытайся взглянуть на них, а то причинишь мне верную жестокую скорбь, а себе конечную гибель.
Она дала знак согласия и обещала следовать в своих поступках советам мужа, но как только он исчез вместе с окончанием ночи, бедняжка весь день провела в слезах и стенаниях, повторяя, что теперь она еще вернее погибнет, накрепко запертая в блаженную темницу, лишенная разговора с людьми, так что сестрам, о ней скорбящим, никакой помощи оказать не может и даже хоть краткого свидания с ними не дождется. Не прибегая ни к бане, ни к пище, ни к какому другому подкреплению, горько плача, отходит она ко сну.
6. Не прошло и минуты, как на ложе возлег супруг, появившийся немного раньше обыкновенного, и, обняв ее, еще плачущую, так сказал ей:
— Это ли обещала ты мне, моя Психея? Чего же мне, твоему супругу, ждать от тебя, на что надеяться? И день и ночь, даже в супружеских объятиях продолжается твоя мука. Ну, делай как хочешь, уступи требованиям души, жадной до гибели. Вспомни только, когда придет запоздалое раскаяние, о серьезных моих увещеваниях.
Когда она просьбами, уверениями, что иначе она умрет, добилась от мужа согласия на ее желание увидеться с сестрами, умеряет она свою печаль и уста свои соединяет с устами супруга. Так уступил он просьбам молодой своей жены, больше того, разрешил даже дать им в подарок что ей захочется, из золота или драгоценных камней, но тут же предупредил, подкрепляя слова свои угрозами, что если она, вняв гибельным советам сестер, будет добиваться видеть внешний вид своего мужа, то святотатственным любопытством этим она низвергнет себя с вершины счастья и навсегда впредь лишится его объятий. Она поблагодарила мужа и с прояснившимся лицом говорит: — Да лучше мне сто раз умереть, чем лишиться сладчайшего твоего супружества! Ведь я люблю тебя и, кто бы ты ни был, страстно обожаю, больше жизни своей, больше, чем если бы был ты самим Купидоном. Но молю тебя, будь щедр, исполни еще мою просьбу: прикажи слуге твоему Зефиру так же доставить сюда сестер моих, как он доставил меня. — И, напечатлев поцелуй для ублажения, смягчая речь для умиления, прильнув всем телом для побуждения, ласкательно прибирает: — Медочек мой, муженечек мой, твоей Психеи нежная душенька! — Невольное возражение побеждено силою и властью Венеры, муж дал обещание, что все исполнит, и как только забрезжил свет, испарился из рук супруги.
7. А эти сестры, расспросив, где находится утес и то место, на котором покинута была Психея, спешат туда и там заливаются слезами, бьют себя в грудь, так что на частые вопли их скалы и камни отвечают ответным звуком. Несчастную сестру свою по имени кличут, так что на пронзительный крик их причитаний Психея вне себя, вся дрожа, выбежала из дому и говорит: — Что вы напрасно себя жалобными воплями убиваете? Вот я здесь, о ком вы скорбите. Прекратите мрачные крики, отрите щеки наконец, мокрые от продолжительных слез, раз в вашей воле обнять ту, которую вы оплакиваете.
Тут, призвав Зефира, передает она ему приказание мужа. Сейчас же, явившись на зов, спокойнейшим дуновением доставляет их безопаснейшим образом. Вот они уже обмениваются обоюдными объятиями и торопливыми поцелуями, и слезы, прекратившиеся было, снова текут от радостного счастья. — Но войдите, — говорит, — с весельем под кров наш, к нашему очагу и утешьте с Психеей вашей ваши скорбные души.
8. Промолвив так, начинает она показывать и несметные богатства золотого дворца и обращает внимание их слуха на великое множество услужающих голосов, предлагает в их пользование и бани прекраснейшие, и роскошь невиданного стола, так что в глубине их душ, досыта насладившихся многочисленным скоплением подобных божественных вещей, пробуждается зависть. Наконец одна из них с большою настойчивостью и любопытством начала расспрашивать, кто же хозяин всех этих божественных вещей, кто такой и чем занимается ее муж? Но Психея, боясь нарушить супружеские наставления, не выдала тайны, а наскоро придумала, что он человек молодой, красивый, щеки которого покрыты первым пушком, главным образом занятый охотой по полям и горам; и в предупреждение, как бы продолжая разговор, она не выдала тайны, о которой умолчала, наделив их золотом и драгоценными камнями, сейчас же позвала Зефира и передала их ему для доставления обратно.
9. Когда приказание это было без замедления выполнено, добрые сестры по дороге домой, преисполняясь желчью зависти, много между собою говорили. Наконец, одна из них так начала:
— Вот сиротская, жестокая и несправедливая судьба! Нравится тебе, чтобы, рожденные от одного и того же отца, одной матери, столь различной участи подвержены мы были! Нас, старших как-никак по возрасту, ты предаешь мужьям в служанки, отторгаешь от родительского дома, от самой родины, так что вдали от родителей влачим мы существование как изгнанницы, она же, самая младшая, последыш уже утомленного чадородия, владеет такими богатствами и мужем божественным, которым и пользоваться-то как следует она не умеет. Ты видела, сестра, сколько в доме находится драгоценностей и какие сверкающие одежды, какие блестящие перлы, сколько кроме того под ногами повсюду разбросано золота. И если к тому же муж ее так красив, как она уверяет, то нет на свете более счастливой женщины. Может быть, как усилится привычка ее божественного мужа, укрепится привязанность, он и ее самое сделает богиней. Клянусь Геркулесом, к тому идет дело! так она вела себя, так держалась. Да, метит она на небо; и женщина смотрит богиней, раз и невидимых служанок имеет, и самим ветром повелевает. А мне, несчастной, что досталось на долю? Прежде всего, муж в отцы мне годится, плешив как тыква, телосложения тщедушного, куда ни взгляни, как мальчишка, и все в доме держит на замках и запорах.
10. Другая подхватила: — А мне какого мужа терпеть приходится? Скрюченный, сгорбленный от подагры и по этой причине крайне редко в любви со мной находящийся; большую часть времени порчу я эти тонкие руки растиранием его искривленных, затвердевших, как камень, пальцев вонючими лекарствами, грязными тряпками, зловонными припарками, словно я не законная супруга, а сиделка работящая. И видишь, сестра, я говорю свободно, что чувствую, с рабским ли терпением перенесу я все это? Что касается до меня, так я не могу больше выдержать, что такая блаженная судьба досталась на долю недостойной. Вспомни только, как гордо, как вызывающе она нам все показывала, самое хвастовство это доказывало ее чванство; потом от таких несметных богатств скрепя сердце бросила нам крошку и, сразу утомившись нашим присутствием, приказала удалить нас, выдуть, выставить. Будь я не женщиной, перестань я дышать, если не свергну ее с вершины такого богатства. Если и тебя, что вполне естественно, коснется это оскорбление, давай обе вместе посоветуемся, что нам делать. Но подарки, которые мы принесли с собою, не будем показывать ни родителям, ни кому другому, также совсем не будем поминать, что нам известно что-либо о ее спасении. Довольно того, что мы сами видели, чего бы лучше и не видели, а не то чтобы нашим родителям и всему народу разглашать о ее благополучии. Неполно счастье тех, богатство которых никому неведомо. Пусть знает, что не служанки мы, а старшие сестры. Теперь же отправимся к супругам и бедным, но вполне честным, очагам нашим; не спеша и тщательно все обдумав, мы более окрепшими вернемся для наказания гордыни.
11. Сошел за хороший злодейский план двум злодейкам; итак, спрятав все богатые подарки, распустив волосы и царапая себе лицо, как будто они этого заслуживали, притворно возобновляют они плач. Затем, быстро покинув родителей, рана которых снова открылась, полные безумия, отправляются по своим домам, строя преступление поистине отцеубийственное, замысел против невинной своей сестры.
Меж тем невидимый Психее супруг ее, возобновив ночные свои беседы, так ее убеждает: — Видишь ли, какой опасности ты подвергаешься? Судьба издалека начала бой, и если крепких ты не примешь мер предосторожности, лицом к лицу с тобой сразится. Коварные волчицы всеми силами готовят против тебя гибельные козни, и главная их цель уговорить тебя узнать мои черты, которые, как я тебя уже не раз предупреждал, увидавши, не увидишь больше. Итак, когда через некоторое время ведьмы эти негодные, полные злостных планов, придут сюда, — а они придут, знаю это, — то ничего с ними не разговаривай. Если же, по прирожденной простоте твоей и по нежности душевной, сделать этого ты не сможешь, то по крайней мере не слушай никаких речей про своего мужа и не отвечай на них. Ведь скоро семья наша увеличится, и детское еще чрево твое носит в себе новое дитя для нас, божественное, если молчанием скроешь нашу тайну, если нарушишь секрет — смертное.
12. Психея при вести этой от радости расцвела, и утешению божественного отпрыска возликовала, и славе будущего плода своего возвеселилась, и почтенному имени матери возрадовалась. В нетерпении считает она, как идут дни и протекают ночи, дивится непривычному, неведомому грузу и постепенному росту от столь кратковременного укола плодоносного чрева. А те две заразы, две фурии гнуснейшие, источая змеиный яд, торопились снова пуститься в плаванье с преступной поспешностью. И снова на краткое время появляющийся супруг убеждает свою Психею: — Вот последний день, крайний случай; зловредный пол и кровный враг взялся за оружие, выступил в лагерь, ряды выстроил, и труба уже звучит перед боем; уже с обнаженным мечом преступные сестры твои подступают к твоему горлу. Увы, какие бедствия грозят нам, Психея нежнейшая! Пожалей себя, пожалей нас и святою воздержанностью отклони несчастье грозящей гибели от дома, от мужа, от себя самой и нашего младенца. О, если бы тебе негодных женщин этих, которых после смертоубийственной ненависти к тебе, после попранной кровной связи непозволительно называть сестрами, не пришлось ни слышать, ни видеть, когда они, наподобие сирен, с высокого утеса будут оглашать скалы своими зловещими голосами.
13. Прерывая речь жалобными всхлипываниями, Психея отвечала: — Насколько знаю я, ты имел уже время убедиться в моей верности и неразговорчивости, теперь не меньшее доказательство дам я тебе душевной крепости. Отдай только приказание нашему Зефиру, да послушно его исполнит, и в замену отказанного мне лицезрения святейшего лика твоего позволь мне хоть с сестрами увидеться. Заклинаю тебя этими благовонными по обе стороны спадающими кудрями твоими, твоими нежными, округлыми, на мои похожими ланитами, грудью твоей, каким-то таинственным огнем наполненной, — когда-нибудь я хоть в нашем малютке узнаю черты твои, — в ответ на смиренные просьбы мольбы нетерпеливой, разреши мне обнять своих сестер и душу преданной тебе Психеи утешь этой радостью. Ни слова больше не скажу я о твоем лице, самый мрак мне уже не досаждает, так как при мне — свет твой.
Зачарованный речами этими и сладкими объятиями, супруг ее, отерев слезы ей своими волосами, обещал ей все исполнить и исчез, предупреждая свет наступающего дня.
14. Чета сестер, связанная заговором, не повидав даже родителей, прямо с кораблей проворно направляются к обрыву и, не дождавшись присутствия переносившего их ветра, с беспорядочной дерзостью бросаются в воздух. Но Зефир, памятуя царские приказы, принял их на свое лоно и легким дуновением опустил на землю. Они не мешкая, сейчас же поспешным шагом проникают в дом, обнимают жертву свою, ложно называясь сестрами, и, войдя вовнутрь казнохранилища, обращаются к ней со льстивою речью:
— Вот, Психея, теперь уже ты не прежняя девочка, сама скоро будешь матерью. Знаешь ли ты, сколько добра ты носишь для нас в этом пузечке? какой радостью все наше семейство обрадуешь? Для нас-то счастье какое, что будем нянчить это золотце! Если, как и следует ожидать, ребенок по красоте выйдет в родителей, наверно, Купидона ты на свет произведешь.
15. Так поддельною нежностью они овладевают душою сестры. Она сейчас же после того, как они отдохнули с дороги на креслах и освежились сырыми парами бани, угощает их в прекраснейшей столовой удивительными и совершенными кушаньями и закусками. Велит кифаре играть — звенит, флейте исполнять — звучит, хору вступить — поет. Всеми этими сладчайшими мелодиями невидимые музыканты смягчают души слушателей. Но преступность негодных женщин не успокоилась от мягкой нежности сладчайшего пения, но, направляя разговор к заранее обдуманной, обманной западне, принимаются они притворно расспрашивать, кто ее муж, откуда родом, чем занимается. Она же по крайней простоте своей, забыв, что она говорила прошлый раз, заново выдумывает и рассказывает, что муж ее из ближайшей провинции, ведет крупные торговые дела, человек уже средних лет с проседью. И, не задерживаясь на этом разговоре, снова наделяет их богатыми подарками и передает для отправления ветру.
16. Пока спокойный Зефир, подняв их в воздух, доставляет до дому, так они между собою переговариваются: — Что скажешь, сестрица, о явной лжи этой дурочки? То юноша, щеки которого покрыты первым пушком, то человек средних лет, у которого уже пробивается седина. Кто же он такой, что в такой короткий промежуток времени успел состариться? Не иначе, сестрица, как или негодница эта все наврала, или мужа в глаза не видела; что бы ни было правдой, прежде всего надо низвергнуть ее с высоты благополучия. Если муж ей не показывает своего лица, значит, она вышла за какого-нибудь бога и готовит произвести на свет божественного ребенка. Но верно то, что раньше, чем она услышит из уст божественного ребенка (да не будет) «мать», я на смертельной петле повешусь. Однако вернемся к родителям нашим и, как начало тех речей, с которыми к ней обратимся, сплетем подходящую ложь.
17. Так, воспаленные, поговорив надменно с родителями, усталые от бессонно проведенной ночи, ранним утром летят они к утесу и, оттуда с помощью обычного ветра снесенные вниз, выжимают на глаза себе слезы и с такой хитростью начинают свою речь к девушке: — Счастливая, ты сидишь, не беспокоясь о грозящей тебе опасности, блаженная в неведении такой беды, а мы, всю ночь не смыкая глаз, продумали о твоих делах и горько мучаемся о предстоящих тебе бедствиях. Мы наверняка узнали и не можем скрыть от тебя, разделяя скорбь и горе твое, что тайным образом спит с тобою огромный ящер, извивающийся множеством петель, глаза у которого переполнены вместо крови губительным ядом и пасть разинута как бездна. Вспомни предсказание оракула, что провозвестил твой брак с диким чудовищем. К тому же многие крестьяне, охотники, поблизости охотившиеся, множество окрестных жителей видели, как он под вечер выползал из лугов и переплывал ближайшую реку.
18. Все уверяют, что льстивым угождением и кушаньями он хочет тебя откормить и, как только живот твой достигнет крайней полноты беременности, пожрет тебя, как самую тучную пищу. Теперь тебе предоставляется выбор: или захочешь послушаться сестер твоих, заботящихся о дорогом твоем спасении, и, отклонив угрозу смерти, жить с нами в безопасности, или же быть погребенной во внутренностях жесточайшего гада. Если тебе нравится уединение этой пустыни, наполненной голосами, или тайные соединения зловонной и опасной любви и объятия змеи ядовитой — дело твое, мы свой долг честных сестер исполнили.
На бедняжку Психею, простую душой и нежненькую, ужас напал от таких зловещих слов: из головы вылетают все наставления супруга, забываются и собственные обещания; и, готовая броситься в бездну несчастий, вся трепеща, покрывшись смертельною бледностью, трижды прерывающимся голосом начинает она говорить сестрам такие слова:
19. — Вы, дражайшие сестры, как и надо было ожидать, исполняете священный долг ваш, и те, по-видимому, не солгали, кто сообщил вам такие сведения. Ведь я никогда в глаза не видала своего мужа, совсем не знаю, откуда он, мне удается лишь по ночам слышать голос таинственного супруга и примиряться с тем, что он обращается в бегство при появлении света, так что я могу согласиться с вашими утверждениями, что он некое чудовище. Он сам часто и грозно запрещал мне искать его лицезрения и грозил большим бедствием, если я буду любопытствовать видеть его. Если вы можете предпринять что-нибудь для спасения сестры вашей, находящейся в опасности, теперь уже делайте; дальнейшая беззаботность уничтожает благодеяние оказанного вначале покровительства.
Тогда, подступив уже через открытые ворота к незащищенной душе сестры своей, преступные женщины отбросили всякое прикрытие тайных машин и, обнажив мечи обмана, нападают на пугливое соображение простодушной девушки.
20. Наконец одна из них говорит: — Так как кровные узы заставляют нас ради твоего спасения закрывать глаза на всякую опасность, мы укажем тебе средство, давно уже обдуманное нами, которое может служить единственным путем к спасению. Возьми отточенный кинжал и, проведя медленно для придания большей остроты по ладони, спрячь его в постели с той стороны, где ты всегда ложишься, затем лампу, до краев наполненную маслом, чтобы ярче горела, помести под прикрытием какого-нибудь горшочка, все эти приготовления сделай в величайшем секрете; после того как он, влача извилистое тело, подымется на обычное ложе, растянется и начнет уже тяжело дышать, объятый тяжестью первого сна, босою, удерживая как можно больше шаги, соскочи с кровати, освободи лампу от прикрытия слепой темноты, воспользуйся для совершения славного подвига твоего светом, высоко воздень правую руку с обоюдоострым оружием и сильным ударом голову зловредного змея от туловища отсеки. Не будет тебе недостатка и в нашей помощи: как только убийством его ты положишь начало своему спасению, мы с нетерпением будем ожидать и, пособив тебе унести все это добро вместе с собою, просватаем тебя, принадлежащую к человеческой породе, за человека.
21. А сами, столь воспламененными речами зажегши огонь внутри уже пылающей сестры, быстро ее покидают, считая небезопасным находиться поблизости от грядущих несчастий, и, донесенные обычным дуновением крылатого ветра на утес, обращаются в поспешное бегство и, сев на корабли, отъезжают.
А Психея, оставшись в одиночестве (хотя, волнуемая зловещими фуриями, не была она в одиночестве), колеблется, подобно бурному морю, и хотя решение принято, душа упорствует, и рука уже прикоснулась к столь великому преступлению, все-таки мысли шатаются и противоречивые чувства отвлекают ее от беды. Спешит, откладывает; дерзает, трепещет; отчаивается, гневается и наконец в одном и том же теле ненавидит чудовище и любит мужа. Но вечер уже шел к ночи, и она в торопливой поспешности делает приготовления к зловещему преступлению. Вот и ночь пришла, супруг появился и, предавшись сначала любовным усладам, погрузился в глубокий сон.
22. Тут Психея слабеет телом и душою, но, подчиняясь жестокой судьбе, собирается с силами и, вынув светильник, взяв в руки кинжал, преодолевает женскую робость. Но как только от поднесенного огня осветились тайны постели, видит она нежнейшее и сладчайшее из всех диких зверей чудовище, видит прекрасно лежащим самого пресловутого Купидона, бога прекрасного, при виде которого даже светильня от лампы веселей затрещала и ярче заблестело ножа святотатственного острие. И действительно, устрашенная таким зрелищем, Психея не владеет собой, покрывается томною бледностью и, трепеща, опускается на колени, ища, куда бы спрятать оружие, хотя бы в грудь свою; она бы и сделала это, если бы оружие, от страха перед таким злодейством, выпущенное из дерзновенных рук, не упало. Изнемогая, потеряв всякую надежду, чем дольше глядит она на красоту божественного лица, тем больше собирается с духом. Видит она золотую голову с пышными волосами, пропитанными благоуханиями, окружающие молочную шею и пурпуровые щеки благолепно опустившиеся завитки локонов, один с затылка, другие со лба свешивающиеся, от крайнего лучезарного блеска которых сам огонь в светильнике заколебался; за плечами летучего божества росистые перья сверкающим цветком белели, и хотя крылья находились в покое, кончики нежных и тоненьких перышек трепетными толчками двигались в беспокойстве; все тело видит гладеньким и светлым, так что Венера могла не раскаиваться, что произвела на свет такого сына. В ногах кровати лежали лук и колчан со стрелами, благодетельное оружие великого бога.
23. Ненасытная, к тому же и любопытная Психея не сводит глаз с мужниного оружия, вынимает из колчана одну стрелу, кончиком пальца пробует острие, но, сделав более сильное движение дрожащим суставом, чувствует укол, и через кожу выступают капельки розовой крови. Так, сама того не зная, Психея сама воспылала любовью к богу любви. Почувствовав вожделение к богу, она страстно наклонилась к нему, раскрыв уста, и торопливо начала осыпать его жаркими и долгими поцелуями, боясь, как бы не прервался сон его. Но пока она, упоенная таким блаженством, почти не сознавала, что делает, лампа ее, то ли по негоднейшему предательству, то ли по зловредной зависти, то ли и сама пожелав прикоснуться и как бы поцеловать столь блистательное чело, брызгает из конца светильника горячим маслом на правое плечо богу. Эх ты, лампа, наглая и дерзкая, никуда не годная прислужница любви, ты обожгла бога, который сам господин всяческого огня! а наверное изобрел тебя какой-нибудь любовник, чтобы как можно дольше ночью пользоваться предметом своих желаний. Почувствовав обжог, бог вскочил и, увидев запятнанной и нарушенной клятву, быстро освободившись из объятий и поцелуев несчастнейшей своей супруги, улетел, не произнеся ни слова.
24. А Психея, как только поднялся он, обеими руками ухватилась за правое его бедро, жалкий привесок в высоком полете, но, наконец устав долгое время быть висячим спутником в заоблачных высях, упала на землю.
Влюбленный бог оставляет ее лежащей на земле и, взлетев на ближайший кипарис, с высоты верхушки его, глубоко взволнованный, так говорит ей:
— Ведь я, простодушнейшая Психея, вопреки повелению матери моей Венеры, приказавшей, внушив тебе страсть к самому жалкому, последнему из людей, обречь тебя убогому браку, сам предпочел прилететь к тебе в качестве возлюбленного. Я знаю, что поступил легкомысленно, но, пресловутый стрелок, я сам себя ранил своим же оружием и сделал тебя своей супругой для того, выходит, чтобы ты сочла меня за чудовище и захотела кинжалом отрубить мне голову, за то, что в ней находятся эти влюбленные в тебя глаза. Я всегда тебя предупреждал, всегда дружески уговаривал. Почтенные вдохновительницы твои немедленно дадут мне ответ за свою зловредную выдумку, тебя же я наказываю только моим исчезновением. — И, окончив слова эти, на крыльях ввысь устремился.
25. А Психея, распростертая на земле, следя, покуда доступно было взору, за полетом мужа, душу себе надрывает горькими воплями. Но когда все увеличивающееся расстояние скрыло от глаз ее похищенного при помощи крыльев супруга, она ринулась к ближайшей реке и бросилась с берега вниз. Но кроткая речка, в честь ли бога, способного воспламенить даже воду, или из боязни за себя, сейчас же, как невредимую поклажу, выложила ее на цветущий прибрежный берег. На береговом гребне случайно сидел деревенский бог Пан, обняв горную нимфу Эхо, которую учил он петь на разные голоса; неподалеку скакали козы, переходя с места на место и щипля прибрежную травку. Козий бог милостиво подзывает к себе убитую, расстроенную Психею и, хотя несчастье ее не безызвестно для него было, так ее ласковыми словами успокаивает:
— Девушка милая, я деревенский житель, пасу стада, но благодаря глубокой старости научен долгим опытом. Так вот, как правильно я сужу, что именно умные люди и называют даром провиденья, то по такой неровной, часто колеблющейся походке, по крайней бледности, разлитой во всем теле, по вздохам частым, а главное, по заплаканным глазам твоим вижу, что от любви чрезмерной ты страдаешь. Послушай же моего совета и не старайся вперед погубить себя, снова бросившись в воду или каким-либо другим способом насильственной смерти. Отложи грусть и брось печаль, а лучше обратись с мольбами к Купидону, величайшему из богов, а так как он юноша избалованный и капризный, то постарайся ласковыми речами и предупредительностью расположить его в свою пользу.
26. Ничего не ответив на слова пастушеского бога, только поклонившись спасительному божеству, Психея тронулась в путь. Когда она усталой походкой прошла довольно далеко, уже к вечеру, не знаю какой тропинкой, достигла она некоего города, где правил, как царь, муж одной из ее сестер. Узнав об этом, Психея пожелала дать знать сестре о своем присутствии; как только ввели ее, после обычных объятий и приветствий, на вопрос о причине ее прибытия, она начала таким образом:
— Ты помнишь ваш совет, а именно как вы меня уговаривали, чтобы я чудовище, которое под обманным названием мужа проводило со мною ночи, раньше чем оно пожрет меня, бедную, своей прожорливой глоткой, поразила обоюдоострым кинжалом? Но как только, согласно уговору, при свете лампы преступной взглянула я на его лицо, вижу дивное и совершенно божественное зрелище, самого сына пресловутого богини Венеры, самого, повторяю, Купидона, сладким сном объятого. И пока, приведенная в восторг видом такой красоты, смущенная таким богатством наслаждений, я страдала от невозможности вкусить его, как раз в это время по несчастной случайности пылающая лампа брызнула маслом ему на плечо. Проснувшись тотчас же от этой боли, как только увидел меня с лампой и оружием в руках, говорит: — С тобою тотчас же за это столь жестокое твое преступление ложе делить прекращаю, можешь забирать свои пожитки,[233] я же на сестре твоей, — тут он назвал твое имя, — вторым браком женюсь. — И сейчас же приказал Зефиру, чтобы он выдул меня из его дома.
27. Не поспела еще Психея кончить своей речи, как та, воспламенившись порывом безумного вожделения и губительной зависти, обманув мужа хитро придуманной ложью о том, будто получила какое-то известие о смерти родителей, сейчас же взошла на корабль, прямо направилась к известному обрыву, и хотя дул совсем другой ветер, но она, ослепленная надеждой, крикнув: — Принимай меня, Купидон, достойную тебя супругу, а ты, Зефир, поддержи свою госпожу, — со всего маху бросилась в бездну. Но до места назначения даже в виде трупа она не достигла, потому что, ударившись о скалы и перекатываясь с камня на камень, тело ее раздробилось, и, застряв по разным местам, как она заслужила этого, внутренности ее доставили легкую добычу для птиц и диких зверей. Так она погибла. Не замедлила и следующая мстительная кара. Психея в своем скитании дошла до другого города, где в таком же положении пребывала вторая сестра. И эта также поддалась на приманку родства и поспешила к утесу на преступный брак в качестве соперницы Психеи, но равным образом упала, найдя себе гибель и смерть.
28. Меж тем, пока Психея, занятая поисками Купидона, обходит страны, он сам, не оправившись еще от ожога, лежал и стонал в самой спальне у своей матери. Тут чайка, птица пребелая, что по волнам морским на крыльях плавает, нырнула поспешно в глубь океана глубокого. Там, сейчас же представ перед Венерой, что купалась и плескалась, докладывает ей, что сын ее обжегся, стонет от сильной боли, лежит, — неизвестно, поправится ли, а что по всем странам и народам говор и ропот идет и Венеру со всей ее родней поминают не добром; сынок, мол, негоже в любви прохлаждается, а сама она все в океане купается, от дел своих отстала, а через то ни страсти нет никакой, ни приятности, ни благолепия, а все стало неблаговидно, гру6о и дико; ни браков супружеских, ни союзов дружеских, ни от детей почтения, но всеобщее позорище и от несообразных соединений горечь и отвращение. Так эта болтливая и нескромная птица верещала в Венерины уши, выдавая секрет ее сына. А Венера, придя в сильный гнев, вдруг восклицает: — Стало быть, у доброго сынка моего подруга завелась какая-то! Ну, ты, которая одна и служишь мне от души, скажи, как зовут ту, которая невинного еще и чистого мальчика соблазнила? Может быть, это кто-нибудь из породы нимф, или из числа Ор,[234] или из хоровода Муз, или из Граций, моих прислужниц.
Не смолчала говорливая птица и отвечает: — Не знаю, госпожа; думается, что одной девушкой — если память мне не изменяет, Психеей она называется, — крайне он заинтересован.
Тут Венера в негодовании громко воскликнула: — Если он на самом деле любит Психею, соперницу мою по самозваной красоте, похитительницу моего имени, то, наверное, сводницей в этом деле считает меня, так как по моему указанию он и узнал эту девушку.
29. Воззвав таким образом, поспешно выплывает она на морскую поверхность и сейчас же стремится в золотую свою спальню; найдя там, как ей уже было доложено, больного сына, она прямо с порога заорала во весь голос: — Очень это пристойно и прилично и происхождению нашему, и хорошему твоему поведению, что ты, поправши наставления матери твоей и госпожи, вместо того чтобы внушить постыдную страсть моей врагине в виде наказания, сам, малолетний отрок, заключаешь ее в свои распутные и преждевременные объятия, думая, что я потерплю своей невесткой ту, которую ненавижу. Или ты считаешь, потаскун, растлитель противный, что ты один можешь наш род продолжать, а я уже по старости и зачать не могу? Ну так знай же, другого сына рожу, лучше тебя, или, для вящего твоего уничтожения, усыновлю кого-нибудь из домочадцев и ему передам крылья эти, и факел, и лук, и самые стрелы, все это принадлежит мне, и я дала тебе это снаряжение не для такого употребления; а из отцовского имущества тебе ничего подобного дано не было, а с ранних лет ты избалован был, на руку проворен, старших все время толкал без всякого почтения, самую мать свою, меня, говорю сама, каждый день обворовываешь и колотишь частенько, ни во что считая, словно вдову какую-нибудь, нисколько не боясь вотчима своего,[235] силача знаменитого и великого вояки. Мало того, ему часто, мне назло, взял ты за обычай девиц поставлять в наложницы. Но вот увидишь, пожалеешь сам об этих проказах и узнаешь, каково сладко и приятно будет твое супружество! Теперь, после такого издевательства, что мне делать? Куда деваться? Какими способами перевертня этого образумить? Что же, к враждебной мне Воздержанности обратиться, которую я так часто из-за распутства этого мальчишки оскорбляла? Но в ужас меня приводит толковать с этой деревенской неотесанной бабой. Однако откуда бы помощь ни приходила, пренебрегать ею не следует. Именно она, никто другой, может быть мне всего полезнее, чтобы жесточе потаскуна этого наказать, колчан забрать, от стрел разоружить, лук ослабить, факел угасить, да и по самому телу его хорошенько поначалить. Тогда только и сочту я обиду мою заглаженной, когда она кудри его, сверкающее золото которых вот этими руками я так часто перебирала, обреет и крылья, что я нектарным источником из груди своей орошала, обкорнает.
30. Сказавши так, гневно ринулась она вон, но не успокоилась еще желчь Венерина. Навстречу ей попадаются Церера с Юноной и, увидя воспаленное лицо ее, спрашивают, почему красоту сверкающих глаз ее мрачат сдвинутые брови. А она: — Кстати, — отвечает, — вы встретились со мною, готовой на насильственное действие какое-нибудь от душевного возбуждения. Молю вас, приложите все усилия и найдите мне убежавшую или улетевшую Психею. От вас, конечно, не тайна страшный скандал в моем доме, и это натворил тот, кого я не могу называть сыном.
На это богини, которым известно было все происшедшее, для успокоения пламенного гнева Венеры так начинают: — А что за преступление, госпожа, совершил твой сын, что ты с таким упорством противишься его счастью и хочешь погубить ту, которую он любит? Что за грех, спрашивается, обменяться улыбкой с красивой девушкой? Разве ты не знаешь, что он уже взрослый юноша, или ты забыла, сколько ему лет? Или, потому что он так моложав для своего возраста, тебе он до сих пор кажется мальчиком? Ты — мать и женщина рассудительная, а между тем все время следишь за шалостями своего сына, ставишь ему в вину распущенность, препятствуешь ему в любовных делах и осуждаешь в прекрасном сыне своем свои же ухищрения и удовольствия. Кто же из богов или из людей допустит, чтобы ты повсеместно сеяла в людях вожделение, если ты из своего дома изгоняешь стремление к любви и закрываешь общественную мастерскую женских слабостей? — Так Церера и Юнона из опасения стрел Купидоновых старались усердной защитой угодить ему, хотя бы и заочно. Но Венера пришла в негодование оттого, что они обращают насмех причиненные ей обиды, и, опередив их, быстрыми шагами направила путь в другую сторону, к морю.
1. Меж тем Психея, переходя с места на место, ища повсюду следов своего мужа, тем более охватывалась беспокойством душевным, чем страстнее готова была уже не ласками супруги смягчить его, а умолить рабскими мольбами. И вот, увидев какой-то храм на вершине крутой горы, подумала: — Почему знать, может быть, здесь местопребывание моего владыки! — И вот направляет она туда свой быстрый шаг, которому надежда и обет вернули утраченное в постоянной усталости проворство. Вот уже, решительно поднявшись по высокому склону, приблизилась она к святилищу. Видит перед собою вороха пшеничных колосьев, а другие в венки сплетены, и колосья ячменя. Были там и ковы, и всевозможные орудия жатвы, но все это лежало по разным местам в беспорядке и без призора, как случится, когда работники на время зноя все побросают. Психея все это по отдельности тщательно разобрала и, старательно разделив, разложила как полагается, полагая, что не следует ей пренебрегать ни храмом, ни обрядами никого из богов, но у всех их искать милосердного благоволения.
2. За этой внимательной и усердной работой застает ее кормительница Церера и издали еще восклицает: — Ах, достойная жалости Психея. Венера в тревожных поисках по всему свету, бешенствуя, твоих следов ищет, готовит тебе страшную кару, всех богов побуждает помочь ей в ее мести, — а ты занимаешься тут у меня уборкой и ничего больше для своего спасения не предпринимаешь?
Тут Психея бросилась к ее ногам, орошая их горючими слезами, волосами землю и богинины следы покрывает и всевозможными просьбами взывает к ее благосклонности:
— Заклинаю тебя твоей десницей плодоносной, радостными жатвы обрядами, молчаливыми тайнами корзин священных,[236] крылатой упряжью драконов, твоих прислужников, бороздою почвы сицилийской, колесницей хищной, цепкой землею, к бессолнечному браку Прозерпины схождением, солнечным обретенной дочери возвращением и прочим, что скрыто в святилище Элевсина аттического, окажи помощь несчастной Психее, под твою защиту прибегающей. Позволь мне схорониться хоть на несколько деньков в этой груде колосьев, покуда страшный гнев столь великой богини от промежутка времени не смягчится или, по крайней мере, покуда мои силы, ослабленные долгими муками, от спокойной передышки не восстановятся.
3. Церера отвечает: — Слезными мольбами твоими я тронута и хочу помочь тебе, но совсем не намерена ссориться с моею родственницею,[237] с которой я связана узами старинной дружбы, к тому же доброй женщиной. Так что уходи сейчас же из этого помещения и будь довольна, что я не задержала тебя и не взяла под стражу.
Психея, получив, вопреки своим ожиданиям, отказ и еще больше, чем прежде, удрученная скорбью, снова пускается в путь и видит среди густой рощи в глубокой долине храм, построенный с замечательным искусством; не желая пропускать ни единого, хотя бы и неверного, способа улучшить свою судьбу, наоборот, готовая обратиться к какому угодно божеству, ища милости, приближается она к святым вратам. Видит и драгоценные приношения, и полотнища с золотыми надписями, развешанные по веткам деревьев и прибитые к дверным косякам, в которых вместе с изъявлением благодарности значилось и имя богини, которой дары посвящены. Тут, отерев прежде всего слезы, она склоняет колени и, охватив руками еще не остывший алтарь, возносит следующую молитву:
4. — Сестра и подруга Юпитера великого, находишься ли ты в древнем святилище Самоса, что славится как единственный свидетель твоего рождения, младенческого крика и детского питания, пребываешь ли ты в блаженном пристанище Карфагена высокого,[238] где чтут тебя, как деву, львом по небу влекомую, или вблизи берегов Инаха, который прославляет уже тебя как супругу Громовержца и царицу богинь, председательствуешь ли ты у славных стен аргивянских, ты, которую весь Восток чтит как Сигию и везде на Западе Луциной именуют,[239] — будь мне в моей крайней нужде Юноной-покровительницей и изнемогшую от обрушившихся на нее мучений, от страха грозящих опасностей освободи! Насколько знаю я, охотно приходишь ты на помощь непраздным женщинам, находящимся в опасности.
Когда она взывала таким образом, вдруг предстала ей Юнона во всем величии, приличном столь царственной богине, и сейчас же говорит: — Поверь мне, я охотно исполнила бы твои просьбы. Но противодействовать воле Венеры, моей невестки,[240] которую я всегда как дочь любила, мне совесть не позволяет. Да кроме того, и законы, запрещающие покровительствовать чужим беглым рабам без согласия их хозяев, от этого меня удерживают.
5. Устрашенная вторичным крушением своих надежд, Психея, не будучи в состоянии достигнуть крылатого своего супруга, отложив всякое упование на спасение, предалась такому ходу мыслей: — Кто же еще может попытаться помочь мне в моих бедствиях, кто может оказать мне поддержку, когда никто из богинь, даже при желании, не может принести мне пользы? Куда теперь направлю стопы свои, окруженная со всех сторон западнями, и под чьей кровлей, хотя бы под кровом глубокого мрака скрывшись, укроюсь я от неотвратимых взоров Венеры великой? Вооружись наконец по-мужски присутствием духа, раз навсегда откажись от пустой, ничтожной надежды, добровольно отдай себя в распоряжение своей владычице, и, может быть, этой, хотя и запоздалой покорностью ты смягчишь ее жестокое преследование? Кто знает, может быть, и того, кого ты так долго ищешь, ты там обретешь в материнском доме? — Итак, готовая к сомнительной попытке покорности, вернее же к несомненной гибели, она обдумывала, с чего начать свою просительную речь.
6. А Венера, убедившись в бесплодности своих поисков на земле, устремилась на небо. Она приказывает, чтобы приготовили ей колесницу, которую златокузнец Вулкан с тонким искусством перед совершением брака соорудил ей как свадебный подарок. Тонкой пилой выровняв, придал он ей красоту, и от уменьшения золота стала она драгоценней. Из множества голубок, что вечно летают вокруг покоев владычицы, отделяются две белоснежные пары, в веселом полете вздув переливчатые шейки, впрягаются в драгоценную упряжь и, приняв госпожу, радостно взлетают. Сопровождая шумным чириканьем богинину колесницу, резвятся воробушки и прочие певчие птицы, сладко оглашая воздух нежными трелями, возглашают прибытие богини. Облака расступаются, небо открывается перед своею дочерью, и певчая свита великой Венеры ни встречных орлов, ни хищных ястребов не боится.
7. Тут сейчас же она направляется к царским палатам Юпитера и с надменным видом заявляет, что ей необходимо воспользоваться помощью голосистого бога Меркурия. Не выразили отказа сизые брови Юпитера.[241] Тут, возликовав, в сопровождении Меркурия Венера опускается с неба и в волненьи так говорит: — Братец мой Аркадиец,[242] ты знаешь, что никогда Венера, сестра твоя, ничего тайком от Меркурия не предпринимала, небезызвестно тебе, во всяком случае, что я не могу отыскать сбежавшую от меня служанку. И мне ничего больше не остается делать, как через твое глашатайство объявить всенародно, что за указание, где находится, будет выдана награда. Так вот сделай, не откладывая, это объявление, причем перечисли подробно и точно ее приметы, если кому они неизвестны, чтобы потом, в случае кто преступно утаит ее, не мог отговариваться незнанием. — С этими словами передает ему она лист, где обозначено имя Психеи и прочее. После чего сейчас же удаляется она к себе домой.
8. Не преминул Меркурий послушаться. Обегал все страны и народы. Следующим образом исполнял он порученное объявление:
— В случае кто-либо вернет из бегов или сможет указать место, где скрывается беглянка, царская дочь, служанка Венеры, по имени Психея, да заявит об этом глашатаю Меркурию за муртийскими метами,[243] и в виде награды за сообщение получит тот от самой Венеры семь поцелуев сладостных и еще один самый медвяный с ласковым языка прикосновением.
Таким образом составленное объявление Меркурия и желанность подобного вознаграждения побудили всех людей наперебой приняться за поиски. Подобное положение дел окончательно заставило Психею отбросить всякую медлительность. Она уже приближалась к воротам своей владычицы, как прибегает Привычка, из числа Венериной челяди, и сейчас же кричит что есть мочи: — Наконец-то, служанка негоднейшая, уразумела ты, что есть над тобой госпожа! Неужели по наглости характера твоего начнешь ты прикидываться, что тебе неизвестно, каких трудов стоило нам отыскивать тебя? Но хорошо, что ты ко мне именно в руки попалась, будто в самые адовы тиски угодила, так что немедленно понесешь наказание за свою продерзость, — и, смело вцепившись ей в волосы, потащила ее, меж тем как та не оказывала никакого сопротивления.
9. Как только Венера увидела, что Психею привели и доставили пред лицо ее, она разразилась громким хохотом, как человек, доведенный гневом до бешенства, затрясла головой, принялась чесать правое ухо и говорит:
— Наконец-то ты удостоила свекровь посещением! Или, может быть, ты пришла проведать мужа, который по твоей милости мучится от раны? Но будь благонадежна, я сумею обойтись с тобою, как заслуживает добрая невестка! — и кричит: — Где тут Забота и Уныние, мои служанки?[244] — Им, явившимся на зов, она передала ее на истязание. А те, согласно приказу хозяйки, избив бедную Психею плетьми и предав другим мучениям, снова привели ее пред господские очи. Опять Венера покатилась со смеху и говорит:
— Наверное, ты рассчитываешь, что во мне вызовет сострадание зрелище вздутого живота твоего, славное отродье которого собирается осчастливить меня званием бабушки? Действительно, большая для меня честь в моем возрасте называться бабушкой и слышать, как ребенка рабыни низкой зовут Венериным внуком. Нелепо было бы признавать мне его своим потомком; брак был неравен,[245] к тому же, заключенный в загородном помещении, без свидетелей, без согласия родителей,[246] он очевидно не может считаться действительным, так что результат его может рассматриваться только как незаконное дитя, если я допущу, чтобы ты имела возможность его доносить.
10. Сказав это, налетает она на ту, по-всякому платье ей раздирает, за волосы дерет и по голове принимается колотить; затем берет рожь, ячмень, просо, мак, горох, чечевицу, бобы, все это перемешивает и, насыпав в одну большую кучу, говорит:
— Думается мне, как я на тебя погляжу, что такая безобразная холопка не чем другим могла у любовников взять, как усердной службой: хочу и я попытать твое уменье. Разбери эту смешанную кучу зерна и, разложив все, как следует, зерно к зерну отдельно, до наступления вечера, представь мне свою работу на одобрение.
Указавши на множество столь разнообразных зерен, сама отбывает к брачному пиру. Психея даже руки не протянула к этой беспорядочной и не поддающейся разбору массе, но, удрученная жестоким наказанием, молчала и не шевелилась. Вдруг какой-то крошечный деревенский муравей, зная хорошо, как трудна подобная работа, сжалившись над сожительницей великого бога и возмутившись ненавистью свекрови, забегал туда и сюда, сзывает тут окрестных муравьев и упрашивает их: — Сжальтесь, проворные питомцы земли, всех питающей, сжальтесь над хорошенькой девушкой, супругой Амура, придите со всею поспешностью ей, в беде находящейся, на помощь. — Ринулись одна за другой волны шестиножных существ, со всем усердием по зернышку всю кучу разбирают, отдельно по сортам разделили, разложили и в одну минуту с глаз исчезают.
11. Поздно вечером прибывает Венера с брачного пира, опьяненная вином, распространяя благоухания, по всему телу увитая гирляндами роз блистающих, и, видя, как тщательно исполнена превышающая человеческие силы работа, восклицает: — Не твоя, негодница, не твоих рук эта работа! Тот это сделал, кому, на его и на твое несчастье, ты понравилась! — И, бросив ей кусок черного хлеба, пошла спать. Меж тем Купидон, запертый внутри дома в отдельную комнату, бдительно оберегался, отчасти для того, чтобы он пылкою резвостью не разбередил себе рану, отчасти для того, чтобы он с желанной с своей не встретился. Так прошла темная ночь для разделенных, хотя и под одной кровлей, но отдельно друг от друга находившихся любовников.
Но как только Аврора выехала на небосвод, Венера позвала Психею и обратилась к ней с такими словами: — Видишь вон там рощу, что тянется вдоль берега речки, по глубоким пучинам которой не скажешь, что истоки ее совсем недалеко? Там без всякого призора бродят откормленные овцы, покрытые золотым руном. Я приказываю тебе немедленно принести мне клочок драгоценной шерсти, добыв его каким угодно образом.
12. Психея охотно отправилась, не столько для того, чтобы оказать повиновение, сколько для того, чтобы, бросившись с берега в реку, обрести успокоение от бед своих. Но вдруг из реки, сладчайшей музыки родитель, легким шелестом ветерка нежнейшего свыше вдохновенный, так вещает тростник зеленый:[247] — Психея, столько бед испытавшая, не пятнай священных вод моих[248] злосчастною своею смертью и не приближайся смотри в настоящее время к этим ужасным овцам: во время солнечного зноя на них обычно нападает бешенство, и они причиняют смертный вред людям то острыми рогами, то лбами крепкими, то, наконец, ядовитыми укусами; но когда после полудня спадет сырой жар и стадо освежится речною ясностью, тогда ты можешь спрятаться под широким платаном, что почерпает себе влагу из одной реки со мною. И как только овцы отойдут от бешенства, ты найдешь золотую шерсть, застрявшую по склоненным веткам, лишь стоит потрясти верхушки соседних деревьев.
13. Так наставлял простодушный и человечный тростник Психею, как избавиться ей от гибели. Она прилежно внимала его советам, и раскаиваться ей не пришлось; все в точности исполнив, она тайком набрала полную пазуху мягкой золотисто-желтой шерсти и принесла Венере. Однако не вызвало одобрения у госпожи вторичное исполнение вторичного сопряженного с опасностью приказа. Нахмурив брови и горько улыбнувшись, говорит она: — Небезызвестен мне и этого подвига прелюбодейный свершитель! Но вот я испытаю как следует, действительно ли ты обладаешь присутствием духа и особенным благоразумием. Видишь там высочайшую скалу на высящейся вершине крутой горы, откуда из сумрачного источника истекают темные воды, что, остановившись сначала во вместилище этой долины, орошают стигийские болота и хриплые волны Кокита питают?[249] Оттуда, из самого родника глубокого источника зачерпнув, ледяной воды немедленно принесешь ты в этой скляночке. — С этими словами передает она ей бутылочку из граненого хрусталя, присовокупляя яростные зароки и заклятия.
14. Та с усердием, ускорив шаг, достигла самой вершины горы, думая, не найдет ли хоть там конца горестной своей жизни. Но как только добралась она до мест, прилежащих к указанной верхушке, видит она смертельную трудность необъятного этого подвига. Невероятная по своей громадности и безнадежная по недоступной крутизне скала выбрасывала из каменистых теснин приводящие в ужас родники; падая почти отвесно из расщелин, они сейчас же сбегали по круче и, скрывшись в выбитом русле узкого канала, неприметно для глаза вытекали в соседнюю долину. Направо и налево из глубоких отверстий выглядывали, вытянув длинные шеи, свирепые драконы, глаза которых обречены были на неусыпное бдение и зрачки которых вечно были открыты. К тому же воды, обладающие даром речи, и сами себе в защиту поминутно восклицали: — Назад! что делаешь! смотри! куда? берегись! беги! погибнешь! — Окаменела Психея, видя невыполнимость своей задачи, телом была здесь, но чувствами отсутствовала, и, подавленная совершенно тяжестью безвыходной опасности, даже последнего утешения, слез, была она лишена.
15. Но не скрылись от справедливых взоров благостного провидения страдания души невинной. Царственная птица Юпитера всевышнего, внезапно распростерши в обе стороны крылья, предстал хищный орел и, вспомнив старинную свою службу, когда по наущению Купидона похитил он для Юпитера фригийского виночерпия,[250] подумал, что, оказав благовременную помощь супруге, почтит он самого бога, и, покинув высоты стезей Юпитеровых, стал летать перед лицом девушки и так к ней повел речь: — И ты надеешься, простушка, неопытная в таких делах, хоть одну каплю достать украдкой или хотя бы приблизиться к этому не менее священному, чем грозному источнику? Узнай, что ужасные стигийские воды самими богами, даже Юпитером, упоминаются только в клятвах, ибо как вы клянетесь божественной силой богов, так небожители имеют обыкновение призывать в свидетели Стиксово величие.[251] Но дай мне твою склянку. — Быстро взяв ее в свои когти и приведя в равновесие громаду колеблющихся крыл, спешит средь ряда драконовых пастей с оскаленными зубами и трехжалыми языками, уклоняясь то вправо, то влево, к желанным водам; когда же те в защиту себя стали кричать, чтобы удалился он, покуда цел, он выдумал в ответ им, что стремится к ним он по приказанию Венеры, исполняя ее порученье, ввиду чего ему свободнее дана была возможность доступа.
16. Наполненную таким образом скляночку Психея с радостью получила и как можно скорее отнесла к Венере. Но даже и теперь не могла она снискать одобрения у разгневанной богини. Та со зловещей улыбкой, сулящей для бедной еще большие и злейшие беды, обращается к ней: — Как вижу, ты — великая и опытная колдунья, что так совершенно исполняешь столь трудные задачи. Но вот что, милочка, должна ты для меня сделать. Возьми эту баночку, — и передала ей, — и скорее отправляйся в загробное царство самого Орка.[252] Там отдашь баночку Прозерпине и скажешь: — Венера просит прислать ей немножечко твоей красоты, хотя бы на один денек, так как собственную она всю извела и истратила, покуда ухаживала за больным сыном. — Но возвращайся не мешкая, так как мне нужно ею воспользоваться очень скоро, перед тем как я пойду на театр богов.
17. Тут больше чем когда-либо почувствовала Психея, что настал ее последний час, так как все ясно, без всякого прикрытия указывало, что посылают ее на верную гибель. Чего же больше? Приказывают ей добровольно своими ногами отправляться в Тартар, к душам усопших. Не медля более, устремилась она к некоей превысокой башне, собираясь броситься оттуда вниз, так как считала, что таким путем лучше и скорее всего можно низойти в преисподнюю. Но башня неожиданно издает голос и говорит: — Зачем, бедняжка, искать тебе гибели в пропасти? Почему новые опасности и труды так легко удручают тебя? Ведь раз дух твой отделится от тела, конечно, пойдешь ты в глубокий Тартар, но назад оттуда ни при каких условиях не вернешься. Послушай меня.
18. Неподалеку отсюда находится Лакедемон, престольный город благородной Ахайи: по соседству с ним отыщи Тенар, окруженный безлюдными местностями. Там расщелина Дита,[253] и через открытые врата виден путь бездорожный, лишь переступишь порог, жалость сразу тебя охватывает, и прямым направлением достигаешь Оркова царства. Но вступать в этот сумрак должна ты не с пустыми руками, в каждой держи по куску ячменной лепешки, замешенной на меду с вином, а во рту неси две медных монеты. Сделав уже значительную часть смертоносной дороги, встретишь ты хромого осла, нагруженного дровами, и при нем хромого же погоняльщика; он обратится к тебе с просьбой поднять ему несколько полешек, упавших из вязанки, но ты не подавай голоса ни под каким видом и молча иди дальше. Вскоре дойдешь ты до реки мертвых, над которой начальником поставлен Харон, он сейчас же потребует пошлины и тогда только перевезет в рогожном челну на другой берег. Значит, и среди умерших процветает корыстолюбие; ни Харон, ни сам великий бог Дит ничего не делают даром, и умирающий бедняк должен запастись деньгами на дорогу, потому что без того, чтобы у него не было наличной меди, никто не допустит его испустить дух. Растрепанному этому старику ты и дашь в уплату за перевоз один из медяков, которые будут с тобою, но так, чтобы он сам вынул у тебя его изо рта. Когда будешь ты переправляться через медлительный поток, еще выплывет мертвый старик на поверхность и, простирая к тебе истлевшую руку, будет просить, чтобы ты втащила его в лодку, но ты не поддавайся недозволенной жалости.
19. Когда, переправившись через реку, ты отойдешь немного, увидишь старых ткачих, занятых тканьем; они попросят, чтобы ты слегка приложила руку к их работе, но это не должно тебя нисколько касаться. Потому что все это и многое еще другое будет возникать по коварству Венеры, для того чтобы ты выпустила из рук хотя бы одну из ячменных лепешек. Не думай, что пустое, ничтожное дело потерять эти лепешки: если одну хотя бы утратишь, снова света белого не увидишь. Преогромный пес,[254] наделенный тремя большими головами, громадный и страшный, бешеным лаем тщетно пугая мертвых, которым зла причинить не может, у самого порога и черных сеней Прозерпины лежа, постоянно охраняет обширные палаты Дита. Дав ему для укрощения в добычу одну из лепешек, ты легко пройдешь мимо него и достигнешь скоро до самой Прозерпины, которая примет тебя любезно и милостиво, будет уговаривать сесть поудобнее и отведать пышной трапезы. Но ты сядь на пол и возьми только черного хлеба, наконец доложи, зачем ты пришла, и, приняв, что тебе дадут, возвращайся обратно; смягчи ярость собаки оставшейся лепешкой, заплати скупому старику за перевоз медную монету, которую ты сохранишь, и, переправившись через реку, прежней дорогой снова вернешься и снова увидишь хоровод небесных светил. Но вот о чем я считаю нужным предупредить тебя прежде всего: не вздумай открывать баночки, которая будет у тебя в руках, и не старайся увидеть скрытые в ней сокровища божественной красоты.
20. Так вещая башня изложила свое пророчество. Психея не мешкая направляется к Тенару, взяв, согласно наставлению, медные деньги и лепешки, пускается по загробному пути; молча пройдя мимо убогого погонщика ослов, дав медяк перевозчику за переправу, оставив без внимания просьбы выплывшего покойника, пренебрегши коварными мольбами ткачих, утишив устрашающую ярость пса лепешкой, проникает она в чертоги Прозерпины. Не прельстившись предложением хозяйки кресел мягких, яств роскошных, но сев смиренно у ног ее и удовольствовавшись простым хлебом, передала она поручение Венеры. Сейчас же запрятала наполненную и закупоренную баночку и, приманкой следующей лепешки заткнув глотку лаявшему псу, оставшимся медяком заплатив за перевоз, выбралась из преисподней гораздо бодрее, чем шла туда. Снова увидела она свет белый и поклонилась ему. Но хотя и торопилась она поскорее исполнить поручение, но дерзкое любопытство овладело ею. — Какая я глупая, — подумала она, — нести с собой божественную красоту и не взять от нее хоть немножечко для себя, чтобы понравиться прекрасному моему возлюбленному! — И, подумав так, открывает баночку.
21. Там ничего решительно нет, никакой божественной красоты, только сон подземный, поистине стигийский, сейчас же вырвавшийся из-под крышки, на нее находит, по всему телу разливается густое облако оцепенения и овладевает ею, упавшей на той же тропинке, не будучи в состоянии шагу ступить дальше. И лежала она недвижно, словно объятая смертельным покоем. А Купидон, выздоровев от тяжкой своей раны, с трудом перенося столь долгое отсутствие своей Психеи, ускользнул через высокое окно комнаты, где был заключен, и, с удвоенною быстротой помчавшись на отдохнувших за долгий покой крыльях, нашел свою Психею, и, тщательно сняв с нее сон и запрятав его на прежнее место в баночку, Психею будит безопасным уколом своей стрелы, и говорит: — Вот ты, бедняжечка, опять чуть не погибла из-за того же все твоего любопытства. Но покуда что усердно исполни свою задачу, порученную тебе по приказанию моей матери, а об остальном я позабочусь. — С этими словами возлюбленный вспорхнул на крыльях, а Психея поспешила отнести Венере Прозерпинин подарок.
22. Меж тем Купидон, воспламененный сильной любовью и боясь внезапной суровости своей матери, вспомнил о своем происхождении и, достигнув на неутомимых крыльях самой выси небес, обращается с мольбами к Юпитеру и излагает ему суть дела. Тогда Юпитер, взяв Купидона за щеку и приблизив к своему лицу, расцеловал его и говорит: — Хоть ты, почтеннейший сын, никогда не отдавал мне должного почтения, присужденного мне собранием богов, а, наоборот, грудь мою, где предопределяются законы стихий и течения светил, часто поражал ударами и нередко ранил случаями земных вожделений, так что пятнал мою честь и доброе имя, заставлял нарушать законы, в особенности Юлиев закон,[255] и общественную нравственность, унизительным образом меняя пресветлый лик свой на образ змеи, огня, зверей, птиц и домашнего скота, но, памятуя о своей скромности, а также и о том, что ты вырос на моих руках, исполняю все твои желания, только сумей успокоить своих противников. Кроме того, в ответ на настоящее благодеяние должен ты, если на земле в настоящее время находится какая-нибудь девица выдающейся красоты, устроить мне ее в виде благодарности.
23. Сказав так, отдает он приказание Меркурию немедленно созвать всех богов на заседание и объявить, что на того, кто не явится к небесному совету, будет наложен штраф в десять тысяч нуммов. Под страхом такой пени небожители быстро наполняют покои, и Юпитер, сидя выше всех на возвышенном седалище, так возглашает:
— Боги, выборные по спискам Муз,[256] конечно, вы знаете этого юношу, которого собственноручно я вынянчил. Решил я некую узду наложить на буйные порывы его юного возраста; хватит с него, что ежедневно его порочат россказнями о прелюбодеяниях и всякого рода сквернах. Вырвать надлежит всякий повод к этому и мальчишескую распущенность обуздать брачными путами. Он остановил свой выбор на некой девушке и невинности лишил ее: пусть же она останется при нем, пусть он ею владеет и в объятиях Психеи да наслаждается вечно любовью.
И, обратясь к Венере, продолжает:
— А ты, дочка, отбрось всякую печаль и не бойся, что твой род или положение пострадает от брака со смертной. Я уже сделаю так, что союз не будет неравным, но законным, сообразным гражданским установлениям.
Тут отдает приказ Меркурию сейчас же взять Психею и доставить на небо. Протянув чашу с амброзией, говорит:
— Прими, Психея, стань бессмертной, да никогда Купидон не отлучается объятий твоих и да будет союз ваш на веки веков.
24. Немедленно свадебный стол роскошный устраивают. На возвышенном ложе возлежал новобрачный, прижав к персям своим Психею. В таком же положении находился и Юпитер со своей Юноной, а за ними по порядку и остальные боги. Чашу с нектаром, что богам вино заменяет, Юпитеру подавал кравчий его, пресловутый отрок сельский,[257] остальным гостям подносил Либер, Вулкан — кушанья готовые, Оры все осыпали алыми розами и прочими цветами, Грации окропляли благовониями, Музы оглашали воздух пением, Аполлон пел под кифару, прекрасная Венера в такт музыке сладкой плясала, так устроив себе сопровождение, что Музы пели и играли на флейтах, а Сатиры и Паны дули в свирели. Так по чину передана была в Купидоновы руки Психея. И в определенный срок родилась у них дочка, которую зовем мы Вожделением.
25. Так рассказывала пленной девушке выжившая из ума и пьяная старушонка; а я, стоя неподалеку, клянусь Геркулесом, жалел, что нет при мне табличек и палочки, чтобы записать такую прекрасную повесть. Тут после какой-то опасной схватки возвращаются разбойники с добычей, но несколько более задорных из них ранеными; этих они на поправку оставляют дома, а самим не терпится возвратиться за припрятанной в какой-то пещере добычей. Проглотили второпях обед и меня с лошадью, как вьючную силу для предстоящей перевозки, погоняя палкой, выводят на дорогу, измучившись, кружась вверх и вниз, к вечеру добираемся мы до некоей пещеры; там на нас навьючили множество всякой поклажи и, ни минуточки не дав отдохнуть, сейчас же гонят обратно, и так впопыхах заторопились, что, осыпаемый ударами, споткнулся я о камень, лежавший при дороге, и свалился. Опять посыпались на меня удары, чтобы я поднялся, хотя я и повредил себе правое бедро и левое копыто.
26. И один из них говорит: — Долго ли мы будем даром кормить этого никуда не годного осла, который теперь к тому же и охромел еще? — А другой: — Как только этот проклятый завелся у нас в доме, ни в чем удачи нам нет, самых храбрых то ранят, то насмерть убивают. — Еще другой: — Как только он, хочет не хочет, поклажу донесет, — я не я буду, если его вниз головой не сброшу, пускай ястреб им досыта питается.
Покуда эти добрейшие люди так между собою о моей смерти переговариваются, мы добрались и до дому. От страху у меня на копытах словно крылья выросли. Тут, наскоро свалив с нас груз и перестав заботиться о нашем благосостоянии и также о моей смерти, сейчас же вызывают они товарищей, которые оставались ранеными, чтобы остаток добычи перенести на руках, так как, по их словам, им до смерти надоела наша медлительность. Меня же немало мучила мысль о готовящейся мне смерти. И я так раздумывал сам с собой: — Ну, что, Луций, стоишь, каких новостей ждешь? Смерть, и притом жесточайшая, решена тебе на совете разбойников. Привести в исполнение этот приговор не стоит никакого труда.
Видишь, совсем близко высокие скалы, усеянные острейшими камнями, которые в тело тебе вонзятся, раньше, чем умрешь, на клочки тебя раздерут. Ведь пресловутая магия твоя, дав тебе образ и тяготы осла, не ослиной кожей тебя снабдила, а тонкой пленкой, как у пиявки. Что же ты не воспрянешь духом и не подумаешь, пока еще возможно, о своем спасении? Пока разбойников нет, все для бегства сложилось самым благоприятным образом. Или ты боишься присмотра старухи полуживой? Лягнуть ее разок хромой ногой — вот с ней и покончено! Но к кому направить бег свой и кто окажет мне гостеприимство? Вот нелепое и поистине ослиное рассуждение! да любой прохожий охотно уведет с собою средство к передвижению.
27. Сейчас же быстрым усилием оборвав привязь, которой я был прикреплен, пускаюсь в бегство со всех четырех ног. Однако я не смог ускользнуть от ястребиного глаза хитрой старухи. Как только она увидела меня на свободе, набравшись не по возрасту и не по полу своему дерзости, ухватилась она за привязь и пыталась привести меня обратно. Но я, памятуя о зловещем намерении разбойников, не поддаюсь никакой жалости, но, ударив старуху задними ногами, сейчас же валю ее на землю. Но она, хотя и распростертая ниц, все-таки крепко держала привязь, так что несколько шагов я протащил ее за собою. К тому же она начала громким воем звать к себе на подмогу. Но тщетно воплями поднимала она напрасный шум, так как не было никого, кто мог бы прийти к ней на помощь, разве только одна пленная эта девица, которая, прибежав на крики, видела зрелище, клянусь Геркулесом, достойное памяти, — старуху в виде Дирцеи,[258] повисшую не на быке, а на осле. Тогда она, вооружившись мужским мужеством, решилась на прекрасное и опасное дело. Выхватив у той из рук привязь и остановив меня успокоительным щебетаньем, она ловко на меня вскакивает и снова побуждает к бегу.
28. Одушевленный добровольным решением бегства и стремлением освободить девицу, к тому же и убежденный ударами, которые частенько меня подбадривали, я с лошадиной скоростью застучал по земле четырьмя копытами, пытаясь даже отвечать ржанием на нежные обращения девушки. Неоднократно даже, повернув морду, будто для того, чтобы почесать спину, я целовал красивые ноги девушки. Наконец она, вздохнув из глубины души и обращая к небу взволнованное лицо, восклицает:
— Вы, всевышние боги, помогите же наконец мне в крайней опасности, а ты, жестокая слишком Судьба, перестань уже быть ко мне враждебной! Достаточно для умилостивления тебя этих достойных сострадания мучений. Ты же, опора моей свободы и спасения, если ты меня невредимо доставишь домой и вернешь родителям и жениху моему прекрасному, как я тебе буду благодарна, какими почестями осыплю, какой корм предоставлю! Прежде всего гриву твою, старательно расчесав, моими девичьими драгоценностями украшу; челку же, кудрявую когда-то, красиво разделю на две пряди; лохматый и свалянный, оттого что долго его не мыли, хвост старательно размягчу; весь, украшенный золотыми шариками как небесными звездами, заблестишь ты, приветствуемый радостными криками толпы; насыпав в шелковые мешки миндалей и лакомства, каждый день буду кормить тебя как спасителя своего.
29. Но кроме нежной пищи, полного бездействия и спокойствия в течение всей жизни, не будет тебе недостатка в достойном прославлении. Запечатлею я память о настоящем счастье моем и божеском промысле вечным свидетельством; закажу картину, где будет изображено теперешнее мое бегство, и повешу ее в сенях своего дома.[259] И все будут видеть, и в сказках слышать, и на вечные времена в книгах ученых людей читать историю о том, как «девица царской крови из плена на осле убежала». Причислен будешь ты к древним чудесам, и твой живой пример заставит поверить и Фриксу,[260] переплывшему море на баране, и Ариону,[261] правившему дельфином, и Европе, возлегшей на быке. Если правда, что Юпитер мычал,[262] обратившись в быка, может быть, и в моем осле скрывается какое-нибудь человеческое лицо или божеский лик?
Пока девушка несколько раз это повторяла и обеты свои прерывала частыми воздыханиями, дошли мы до некоего перекрестка, откуда, схватив за недоуздок, старалась она изо всей силы повернуть меня направо, где, по ее мнению, шла дорога к ее родителям. Но я, зная, что разбойники по ней же пошли за остальной своей добычей, крепко заупрямился и так молча в душе своей к ней обращался:
— Что делаешь, дева несчастная? Что творишь? Зачем спешишь к Орку? Зачем стремишься насильно направить мои шаги? Ведь не только к своей точной гибели, но и к моей ведешь! — Пока мы так тянули друг друга в разные стороны и спорили, будто на суде о владении землей или о межевании, внезапно появляются разбойники, нагруженные своей добычей, и издали еще, узнавши нас при лунном свете, приветствовали нас злорадным смехом.
30. Один из их числа взывал к нам: — Куда это вы по этой дороге спешным шагом по ночам шатаетесь, не убоявшись в глухую полночь усопших душ и привидений? Или ты, честнейшая девица, спешишь увидаться со своими родителями? Но в одиночестве твоем мы будем тебе защитой и к родителям твоим путь укажем.
За словом последовало и дело, и, схватив рукой за привязь, повернул он меня в обратную сторону, не скупясь на привычные для меня удары узловатой палки, которая была у него в руках. Тут невольно вспомнил я, приближаясь к скорой гибели, о боли в копыте и, мотая головой, принимаюсь хромать. Но тот, что меня тащил обратно, восклицает: — Вот как! Снова ты принялся хромать и ковылять и ноги твои гнилые бегать могут, а идти не умеют! А только что в быстроте ты с Пегасом мог поспорить!
Покуда милостивый спутник мой, потрясая палкой, так со мной пошучивал, добрались мы до первого забора ихнего жилища. И вот видим: на одном суку высокого кипариса в петле висит старуха. Моментально ее сняли и так, не развязывая веревки, и бросили в пропасть, затем девицу заключили в оковы и, как звери, набросились на ужин, посмертный плод заботливости несчастной старухи.
31. Покуда с жадной прожорливостью они все поедали, начали между собою совещаться, какую казнь придумать нам себе в отмщение. И, как в каждом бурном собрании, мнения разделились: один считал, что сжечь следует девицу, другой убеждал отдать ее диким зверям, третий требовал распять ее на кресте, четвертый советовал насмерть палками ее замучить; в одном все мнения сходились, что обречена она должна быть на какого бы то ни было рода смерть. Тут один из них, когда шум стих, спокойно обратился к собранию с такими словами:
— Не приличествует ни общему нашему, ни каждого в отдельности милосердию, ни личной моей умеренности, чтобы допустили мы чрезмерную ярость в наказание за проступки и чтобы с помощью диких зверей, креста, огня, пыток и какой бы то ни было преждевременной смерти ускорили кончину ее. Итак, последовав моим советам, даруем же девице жизнь, но такую, какую она заслуживает. Из памяти у вас не вылетело, что уже раньше решили вы относительно этого осла, лентяя и обжоры, который теперь ложно прикидывается калекой, а между тем оказался посредником и помощником девушки в ее бегстве. Лучше всего зарежем его завтра же и, выпотрошив, зашьем ему в живот голую девицу, которую он нам предпочел, так, чтобы только одна голова ее была наружу, а все остальное тело скрывалось в звериной шкуре. Затем выставим этого начиненного и откормленного осла на какую-нибудь каменистую скалу и предоставим действию солнечного жара.
32. Таким образом оба преступника будут претерпевать все то, что вы справедливо постановили. Они подвергнутся давно уже заслуженной смерти, а та и зверями будет съедена, так как тело ее будут пожирать черви, и огнем будет сожжена, так как солнечная жара будет палить ослиное брюхо, и на кресте будет мучиться, когда собаки и коршуны потянут внутренности наружу. Но прикиньте, сколько и других еще пыток и мучений предстоит ей: заживо зашитая в желудок дохлого животного, мучимая зловонием при усилении зноя, терзаемая смертельным голодом от длительной голодовки, она даже не сможет сама себе причинить смерть, так как руки ее будут несвободны.
После такой речи разбойники подали голоса, не сходя с места, за его предложение. Я же слушал все это своими длинными ушами, заранее оплакивая себя, который завтра будет не более как падалью.
1. Едва, разогнав мрак, забелел день и показалась все освещающая блестящая колесница солнца, как пришел какой-то человек из числа разбойников; на это указывали приветствия, какими они обменялись друг с другом. Сев у самого входа в пещеру и переведя дух, он сделал своим товарищам следующее сообщение:
— Что касается до дома Милона Гипатского, который мы на днях разграбили, тут мы можем, отложив всякую тревогу, успокоиться. После того как вы все имущество с большой смелостью растащили и вернулись в нашу стоянку, я вмешался в толпу местных жителей и, изображая то горесть, то возмущение, старался узнать, к какому решению придут они по поводу события и заблагорассудится ли им преследовать разбойников, чтобы обо всем донести вам, как мне и было поручено. Заключаю я не по сомнительным догадкам, а на основании правдоподобных соображений, что, по общему мнению всей толпы, очевидным виновником преступления считается некий Луций, который несколько дней перед этим, посредством подложных рекомендательных писем выдав себя Милону за порядочного человека, добился того, что ему было оказано гостеприимство и ввели его в самый тесный круг домочадцев; проживши же несколько дней, он вскружил голову Милоновой служанке и успел внимательно рассмотреть дверные запоры и тщательно исследовать все места, где обычно хранилось хозяйское добро.
2. Как на немаловажное доказательство его преступности указывалось на то обстоятельство, что в ту же самую ночь, за минуту до нападения, он скрылся и до сих пор не появляется; к тому же ему легко было найти и средство на случай побега, чтобы как можно быстрее все дальше и дальше удаляться от обманутых преследователей, так как вместе с собой он увел и свою белую лошадь, на которой мог бы удрать. Дома остался раб его, от которого надеялись узнать о том, какие преступления замышлял его хозяин; его сейчас же схватили, заключили в городскую тюрьму, но на следующий день, почти до смерти замученный различными пытками, он тем не менее не признался ни в чем подобном; тогда послали на родину этого самого Луция большое количество уполномоченных, чтобы они нашли виновного и дали возможность подвергнуть его наказанию за преступление.
Покуда он это рассказывал, сравнил я прежнее благополучие Луция и нынешнее прискорбное положение осла злосчастного, вздохнул из глубины души и не без повода подумал, как старинные мужи древней еще мудрости считали Фортуну слепой, поистине безглазой и такой ее и изображали. Она всегда дарами своими осыпает дурных и недостойных, в выборе смертных руководится не рассудительностью, с теми больше всего водится, которых, если бы зрячая была, бежать должна была бы, во всех действиях своих придерживается крайности и внушает нам превратные, противоречащие действительности мысли, так как негодяя увенчивает славой порядочного человека, а ни в чем не повинных отдает в добычу губительному злоречию.
3. Я сам, в конце концов, которого жесточайший ее натиск обратил в животное и привел в состояние четвероногого, способное в самом несправедливом существе возбудить жалость и сострадание, теперь навлек на себя обвинение в разбойничьем проступке по отношению к дражайшему моему хозяину. Пожалуй, кто-нибудь мог бы назвать проступок мой не только разбойничьим, но поистине отцеубийственным. И у меня не было возможности защищать свою правоту или хотя бы одним словом выразить протест. Но чтобы молчание мое перед лицом столь гнусного обвинения не было со злым умыслом истолковано как знак согласия, я, потеряв всякое терпение, хотел воскликнуть: — О, я не виновен!..[263] — Но без конца издавал только первый слог, последующее же никаким манером не мог выговорить, все оставаясь на том же месте и ревя: — О, о! — как ни придавал округлость вислым губам своим; но что за польза жаловаться на жестокость судьбы, когда она не постыдилась сделать меня ровней и товарищем моей лошади, которой надлежало бы быть у меня в полном подчинении и служить мне для передвижения?
4. Среди этих обуревавших меня размышлений одна забота давала сильнее других о себе знать; как только я вспоминал, что, согласно постановлению разбойников, я осужден быть погребальной жертвой при смерти этой девушки, я взглядывал неоднократно на свой живот, который, казалось мне, готов был уже разрешиться от бремени несчастной девицей. Меж тем человек, который перед этим сообщал обо мне ложные сведения, вытащил зашитые у него в подкладку тысячу золотых, взятые, по его словам, у разных путников, и пожертвовал их, как человек честный, в общую кассу, затем принялся подробно расспрашивать о здоровье своих сотоварищей. Узнав, что многие из них, притом храбрейшие, при различных обстоятельствах, но с одинаковой доблестью погибли, начал он уговаривать на время вернуть проезжим дорогам безопасность, объявить всяким стычкам перемирие и заняться главным образом тем, чтобы подыскать соратников, набрать новую молодежь и довести ряды воинственного ополчения до прежней численности: сопротивляющихся — страхом можно принудить, а добровольцев привлечь наградами. Ведь немало есть людей, которые предпочтут униженной и рабской жизни под властью самодуров поступление в нашу шайку. Со своей стороны он уже нашел одного человека, и ростом высокого, и возрастом молодого, и телосложения крепкого, и на руку скорого, которого он убеждал и уже убедил, чтобы тот руки свои, ослабевшие от долгой лености, приложил наконец к какому-либо лучшему делу и, покуда есть возможность, воспользовался плодами своей силы, чтобы он не протягивал крепкую свою руку для выпрашивания грошей, нашел ей лучшее применение в добывании золота.
5. С его словами все единодушно согласились и решили и того принять, который считался как бы уже одобренным, и других искать для пополнения комплекта. Тогда он вышел ненадолго и приводит некоего юношу огромного, как и обещал, с которым едва ли кто из присутствовавших мог сравниться, ибо, не говоря уже об общей массивности телосложения, он на целую голову был выше всех, хотя щеки его едва покрывал первый пушок, — полуодетого в плохо сшитые пестрые лохмотья, через которые видна была дородность его груди и живота.
Вновь пришедший произносит следующее: — Привет вам, служители бога сильнейшего Марса, ставшие для меня уже верными соратниками; мужа, приходящего к вам со всею живостью великодушной души, от души и примите. Охотнее телом раны готов я получать, чем золото добыть рукою, и сама смерть, что других страшит, мне придает бодрости. Не считайте меня усталым или доведенным до отчаяния и не судите о моих достоинствах по этому рубищу. Я был во главе сильнейшей шайки и опустошал всю Македонию. Я — пресловутый фракийский Гемон,[264] имени которого трепещут все провинции, отпрыск отца Ферона, знаменитого, в свою очередь, разбойника, вспоенный человеческой кровью, воспитанный в недрах шайки, наследник и соревнователь отцовской доблести.
6. Но все прежнее множество товарищей храбрых, все богатство великое в короткий промежуток времени утрачены мной. Божий гнев ополчился на меня за прокуратора,[265] получавшего оклад в двести тысяч сестерций, но дела которого потом пошатнулись, так что впал он в ничтожество. Но так как история вам неизвестна, начну по порядку. Был некий человек при дворе цезаря, славный и известный высоким положением, — сам цезарь взирал на него милостиво. Его-то, оклеветанного по проискам некоторых лиц, жестокая зависть подвергла изгнанию. Была у него жена Плотина, женщина редкой верности и исключительного целомудрия, наградившая семейство мужа десятым залогом супружества. Презрев и отвергнув услады столичной роскоши, эта спутница в бегстве и подруга в несчастьи обстригла волосы, сменила свои одежды на мужские, спрятала в пояс наиболее драгоценные из своих украшений и золотые монеты и, среди военной стражи и мечей обнаженных, разделяя все опасности, в неусыпной заботе о спасении супруга, непрерывные бедствия с мужем выносила. Вытерпев многие путевые невзгоды на море и на суше, приближались они к Закинфу,[266] где роковой жребий назначил ему временное пребывание.
7. Но как только достигли они Актийского побережья,[267] где в то время, перекочевав из Македонии, мы разбойничали, и ввиду наступившей ночи, избегая морских волн, расположились на ночь в какой-то прибрежной харчевне вблизи их корабля, — мы напали на них и все разграбили. Однако нельзя сказать, чтобы мы ушли, не подвергнувшись никакой опасности. Лишь только матрона услышала, как заскрипела дверь, принялась она бегать по комнате и беспокойным криком своим всех переполошила, зовя стражников и слуг своих поименно, сзывая всех соседей на помощь, так что, не запрячься все они по углам, трепеща за свою безопасность, не уйти бы нам безнаказанно. Но эта достойнейшая (нужно отдать ей справедливость) и исключительной верности женщина, снискав уважение за доблестные свои поступки, обратилась с прошением к божественному цезарю и выхлопотала быстрое возвращение из ссылки для своего мужа и полное отмщение за нападение. Как только пожелал цезарь, чтобы не существовало шайки Гемона-разбойника, так ее и не стало; такую власть имеет одно мановение великого владыки. Вся шайка стараниями особых воинских отрядов была раздроблена и раздавлена, лишь я один, с трудом скрывшись, избег Орковой пасти следующим образом.
8. — Надев узорное женское платье в широких пышных складках, покрыв голову вышитой повязкой, обувшись в белые женские туфли и взяв двусмысленную личину слабого пола, я сел на осла, нагруженного ячменными снопами, и проехал через самую середину вражеского отряда. Принимая меня за какую-нибудь мельничиху, они дали мне свободный пропуск; не надо забывать, что я тогда был безбородым и щеки мои блистали отроческой свежестью. Но при этом я нисколько не посрамил ни отцовской славы, ни своей доблести, так как, подставленный прямо под убийственные мечи, полудрожа, скрывшись обманным образом только под чужой одеждой, в одиночестве проезжая через села и усадьбы, я сумел сколотить себе деньжонок на дорогу. — И сейчас же, приоткрыв свои лохмотья, он извлек оттуда две тысячи золотых. — Вот, — говорит, — мой гостинец или приданое в вашу компанию, а также предлагаю себя, если ничего не имеете против, вам в вернейшие атаманы, причем ручаюсь, что пройдет немного времени — и каменное это ваше жилище я обращу в золотое.
9. Без промедления и задержки разбойники единогласно тут же выбрали его в атаманы и принесли довольно нарядное платье, которое он и надел, сбросив свои лохмотья, в которых было такое богатство. Преобразившись таким образом, он со всеми перецеловался, потом его поместили на самое возвышенное ложе и отпраздновали его избрание ужином и большой попойкой.
Тут, из перекрестного разговора узнав о попытке девушки убежать, о моем пособничестве и о чудовищной смерти, назначенной нам обоим, спросил он, в каком помещении она находится; когда его привели туда и он увидел, что она в оковах, сморщивши неодобрительно нос, он вернулся обратно и говорит: — Я не настолько груб и дерзок, чтобы высказываться против вашего решения, но по совести я бы считал несправедливым скрыть от вас то, что мне кажется правильным. Прежде всего прошу верить, что побуждает меня лишь забота о вашей пользе, к тому же, если мнение мое вам не понравится, вы свободно можете снова вернуться к вопросу об осле. Ведь я полагаю, что для разбойников, которые ясно понимают свое дело, выше всего должны стоять прибыль, даже выше, чем желание мести, осуществление которой часто связано с убытком. Если же вы уморите эту девушку в этом осле, вы сделаете не что иное, как удовлетворите чувство возмущения без всякого иного возмещения. Потому я полагаю, что ее нужно отвести в какой-нибудь город и там продать. Девочка в ее возрасте не может пойти за низкую цену. У меня у самого, когда я еще водился со сводниками, был знакомый, который немало талантов[268] полностью дал бы за такую девушку сообразно ее происхождению, чтобы приспособить ее к ремеслу потаскушки, от него бы она уже не убежала, а ваша жажда мщения была бы достаточно удовлетворена, раз она попала бы в публичный дом. Я вам высказываю соображения, которые мне пришли в голову, как выгодные; вы же, конечно, вольны в своих мнениях и поступках.
10. Так этот рачитель о разбойничьей прибыли защищал и наше дело, отменный спаситель осла и девицы. Остальные по долгом обсуждении, причем продолжительность этого совещания измучила мне все внутренности и жалкий дух мой, добровольно присоединились к мнению вновь вступившего разбойника и сейчас же освободили деву от оков. Как только увидела она этого юношу и услышала упоминание про потаскушек да сводников, так превесело начала смеяться, что в голову мне пришло заслуженное осуждение всего женского пола, так как на моих глазах девушка, забыв жениха молодого и желание законного брака, при одном имени гнусном и грязном публичного дома внезапно пришла в такой восторг. Так что вся порода женская и нравы их зависели от ослиного суждения. Но молодой человек снова обратился с речью к разбойникам: — Почему бы не воздвигнуть моление Марсу Сопутствующему,[269] чтобы он помог нам и девицу продать, и набрать товарищей? Да, как вижу, у нас и никакого животного, потребного для жертвоприношения, ни вина в достаточном количестве, чтобы пить вволю, не имеется. Поручите мне десяток спутников, с меня будет довольно, я отправлюсь в ближайшую усадьбу и оттуда вам приволоку провизии на салическое пиршество.[270]
Он отправился, а оставшиеся развели огромный костер и из зеленого дерна соорудили жертвенник богу Марсу.
11. Вскоре и те вернулись, неся мехи с вином и гоня перед собой целое стадо скота. Выбрав большого козла, старого, косматого, приносят его в жертву Марсу Охраняющему и Сопутствующему. Сейчас же готовят роскошный пир. А пришлец тот и говорит: — Должны вы убедиться, что проворен ваш атаман не только в вылазках и добыче, а и в наслаждениях ваших. — И, взявшись за дело, с необыкновенной ловкостью все искусно приготовляет. Метет, накрывает, жарит, запасы приготовляет красиво, а главным образом накачивает их всех поочередно то и дело огромными чашами вина.
Тем временем, ходя взад и вперед, как того требовала взятая им на себя должность, часто заходит к девушке: то потихоньку даст ей унесенные со стола кушанья, то с веселым видом поднесет ей выпить, сам предварительно пригубив из той же чаши. Та все это с жадностью принимала, и случалось, что, когда тот хотел ее поцеловать, она сама быстрыми поцелуями предупреждала его желание. Такое поведение отнюдь мне не нравилось.
Ах, девушка невинная, как могла ты забыть свой брак и любимого тобой возлюбленного, как могла ты предпочесть твоему только что повенчанному супругу, которого я не знаю, но с которым сочетали тебя твои родители, этого жестокого бродягу без рода и племени? Неужели совесть в тебе молчит, а нравится тебе, поправши чувство, предаваться блуду среди этих мечей и копий? А что, если каким-нибудь манером другие разбойники об этом пронюхают? Опять к ослу прибегнешь, опять под беду меня подведешь? По правде сказать, отыгрываешься ты на чужой спине.
12. Покуда я с величайшим негодованием приписываю ей всякие низкие побуждения, вдруг узнаю по некоторым намекам, достаточно ясным для рассудительного осла, что это не Гемон, пресловутый разбойник, а Тлеполем, жених этой же самой девушки. В пылу разговора все очевиднее, не обращая внимания на мое присутствие, будто я был не живой, говорит он ей: — Будь покойна, Харита нежнейшая, всех этих твоих хозяев скоро будешь иметь пленниками. — И в ту же минуту, без перерыва, осовевших от головокружения и опьянения ослабевших потчует уже совсем не разбавленным, лишь слегка на пару подогретым вином, а сам не пил. И, клянусь Геркулесом, я сильно подозреваю, что он им в большие чаши подмешал какого-нибудь снотворного снадобья. Наконец решительно все от вина свалились с ног, все до одного полегли как мертвые. Тут без всякого затруднения накрепко он их всех перевязал, и, устроив их по своему усмотрению, посадил мне на спину девушку, и направился к своему городу.
13. Едва мы подъехали к дому, весь город высыпал навстречу вымоленному зрелищу. Выбежали родители, родственники, клиенты, воспитанники, слуги с веселыми лицами, вне себя от радости. Действительно, для всякого пола и возраста картина была небывалая и, клянусь Геркулесом, достойная памяти, как дева торжественно въезжала верхом на осле. Я сам повеселел и, чтобы не сочли, что я ни при чем в этом деле, навострил уши, раздул ноздри и громко заревел, огласив все кругом звучным ревом. Родители приняли девушку в брачный покой, окружив ее заботами, меня же Тлеполем в сопровождении большой лохматой лошади и сограждан повернул обратно. Я ничего не имел против этого, так как любопытствовал узнать, что будет дальше, и желал присутствовать в качестве свидетеля при поимке разбойников. Мы застали их связанными больше вином, чем оковами. Отыскав и отобрав все имущество и нагрузив нас золотом, серебром и прочим добром, самих их частью, как были связанными, подкатив к ближайшему обрыву, в пропасть кинули, остальных же оставили убитыми собственными мечами.
Радуясь такому отмщению, весело возвращаемся мы в город. Такое множество богатства было помещено в общественное казнохранилище, а вновь обретенная девица передана Тлеполему как законная супруга.
14. С этой минуты матрона, признав меня за своего спасителя, начала оказывать самые широкие заботы и с первого же дня своего супружества отдала приказание до краев насыпать мне в ясли ячменя и давать столько сена, что хватило бы и на верблюда бактрийского.[271] Как проклинал я почтеннейшее чародейство Фотиды, обратившей меня в осла, а не в собаку, когда видел, как много остатков с пышной трапезы домовыми псами растаскивается или получается в виде подачки и потом грызется и пожирается.
После первой ночи и начатков Венеры новобрачная не переставала напоминать обо мне своим родителям и супругу, покуда те не обещали ей, что мне будет обеспечено самое почетное существование. Был собран совет из ближайших и солидных друзей, чтобы обсудить, каким способом достойнее выразить мне свою признательность. Одному из них казалось самым подходящим оставить меня при доме и, никуда не выпуская, откармливать отборным ячменем, бобами и журавлиным горохом. Но одержало верх мнение другого, который, заботясь о моей свободе, советовал лучше отпустить меня резвиться в деревенские луга среди табунов, чтобы хозяева лошадей от моего благородного покрытия имели приплод в виде множества мулов.
15. Итак, сейчас же призывается конский пастух, и с длинными предварительными наставлениями меня ему вручают. Вне себя от радости, весело побежал я вперед, решив не иметь уже больше дела ни с тюками, ни с другой какой поклажей и рассчитывая, что, с увеличением свободы, теперь, в начале весны, мне удастся на зеленых лугах найти где-нибудь розы. Приходило мне в голову и следующее соображение, что если мне в ослином образе оказываются такие знаки благодарности и почести, то, став человеком, я удостоен буду еще больших благодеяний. Но как только пастух этот вывел меня из города, сейчас же стало ясно, что не только никакого удовольствия, но даже ни малейшей свободы для меня не предвидится. Потому что жена его, скупая и негоднейшая женщина, сейчас же приспособила меня вертеть мельничный жернов и, подгоняя меня безжалостно суковатой палкой, за счет моей шкуры приготовляла хлеб на себя и свою семью. Не довольствуясь тем, что ради своей пищи так меня изнуряет, она еще моими трудами молола за плату зерно от соседей, а меня, несчастного, после такой работы лишала даже положенной мне пищи. Зерно, предназначенное мне, она пускала тоже в помол и, смолотое моими усилиями, продавала окрестным крестьянам, мне же после дня такой работы поздно вечером давала грязной непросеянной мякины вперемешку с крупным песком.
16. На удрученного такими бедами жестокая судьба обрушила новые мученья, чтобы я, как говорится, и дома и на стороне храбрыми подвигами досыта мог прославиться. Наконец случилось, что почтенный пастух мой, исполняя с опозданием хозяйский приказ, надумался выпустить меня к кобылиному табуну. И вот я, снова свободный ослик, пустился, подпрыгивая и радуясь приятному началу, уже принялся выбирать, которая из кобыл всего подходящее для предстоящей случки. Но за сладостной этой надеждой последовала смертельная опасность. Самцы, похотливые от обильного и продолжительного корма, к тому же ужасные на вид и более сильные, чем любой осел, опасаясь моего соперничества и не желая разводить ублюдков, пренебрегли заветами Зевса-гостеприимца[272] и, взбесившись, начали меня с ненавистью преследовать. Тот, вздыбив в высоту могучую грудь, подняв голову, вытянув шею, поражает меня передними ногами, другой, повернувшись ко мне тучным крупом с мясистыми мускулами, наносит удары задними копытами, третий, грозя зловещим ржанием, прижав уши, оскалив ряд белых зубов, принялся меня кусать. Тут вспомнилась мне читанная мной история о фракийском царе,[273] который своих несчастных гостей бросал на растерзание и пожрание диким лошадям: до чего этот могущественный тиран скуп был на ячмень, что голод кобылиц щедро удовлетворял человеческим мясом!
17. Подобным же образом истерзанный различными нападениями этих жеребцов, я с тоской помышлял, как бы снова вернуться к своим жерновам. Но Фортуна, поистине не насытившаяся еще этими моими мучениями, приготовила снова новое мне еще наказание. Выбрали меня, чтобы возить лес с горы, и приставили ко мне на этот случай мальчишку, самого скверного из всех мальчишек. Он не только заставлял меня взбираться по крутому подъему и от такого пути по острым каменьям все копыта сбивать, но в награду за это злодейски осыпал меня палочными ударами, так что боль от этих ран проникала мне до мозга костей, причем он всегда попадал мне по правому бедру и, норовя все в одно и то же место, разодрал мне шкуру, и болячка, делаясь все шире, обратилась из небольшого отверстия в большую дыру или даже целое окно, по которой, несмотря на то что та сочилась кровью, он не переставал лупить. А дров такое множество на меня нагружал он, что можно было подумать, что вязанки приготовлены для слона, а не для осла. Когда же поклажа на одном боку перевешивала, то вместо того, чтобы, во избежание падения, облегчить немного тяжесть и мне дать передышку или, переложив на другую сторону, уравновесить нагруз, он, напротив того, привязывал камни к более легкому боку, таким образом думая поправить отсутствие равновесия.
18. Не довольствуясь моими муками от чрезмерной тяжести, когда мы переправлялись через речку, встречавшуюся по пути, он, заботясь, как бы обувь от воды не попортилась, сам еще, вскочив мне на спину, усаживался, как будто такой незначительный привесок не увеличивал общей тяжести. Когда же случалось, что, поскользнувшись на мокрой грязи, не будучи в состоянии тащить такой груз, я не мог взобраться на крутой берег и падал, он и не думал, как подобало бы порядочному погонщику, поднять меня рукой, за узду тянуть, за хвост тащить или сбросить часть багажа, чтобы я мог стать на ноги; никакой такой помощи в моем несчастии он не оказывал, а, вырезав здоровенную дубину, принимался лупить меня по всему телу, начиная с головы, как раз с ушей, покуда успокоительное это средство не заставляло меня подняться. Вот еще какое он придумал для меня наказание: связал острейшие колючки с ядовитыми иглами в пучок и привязал мне к хвосту в виде висячего орудия пытки, так что, при ходьбе приведенные в движение, они жестоко ранили меня своими шипами.
19. Таким образом подвергался я двойной беде, потому что пущусь ли прытью, избегая жесточайших его нападений, тем сильнее ранят меня болтающиеся колючки, задержу ли я немного шаг, чтобы убавить боль, он меня ударами начинает погонять. Не иначе надо было полагать, что негоднейший этот мальчишка решил так или иначе меня извести, чем он мне неоднократно клятвенно и грозил.
Очевидно было, что отвратительная злокозненность его побуждала к худшим еще выдумкам; однажды, когда терпение мое истощилось от крайней его наглости, я здорово его лягнул копытами. Тогда он следующую каверзу на меня измыслил. Нагрузив меня большими связками пакли и накрепко привязав их веревками, погнал он меня вперед, а сам на ближайшем хуторе стащил тлеющий уголь и положил его в самую середину поклажи. Постепенно разгораясь и укрепляясь, огонь обратился в пламя, и всего меня объял зловещий жар, и не предвиделось прибежища в крайней беде этой, ни какого-либо способа для спасения, и такое пожарище никакой проволочки не допускало, и всякое соображение у меня из головы выскочило.
20. Но в крайних бедствиях Фортуна ласково мне улыбнулась, может быть, для того, чтобы сохранить меня для будущих опасностей, но, во всяком случае, от настоящей и предрешенной гибели меня спасая. Увидев оставшуюся после вчерашнего ливня свежую лужу с грязной водой, я со всего разбега бросаюсь в нее головой и сейчас же, загасив огонь, освободившись и от груза и от гибели избавившись, выхожу из нее обратно. Но и тут пакостный и наглый мальчишка этот свой негоднейший поступок сваливает на меня и уверил остальных пастухов, что, проходя спотыкаясь мимо соседних костров, я по своему почину поскользнулся и добровольно зажегся об них, и со смехом прибавил: — До каких же пор мы зря будем кормить огненосца этого?
Немного дней спустя еще худшую хитрость против меня он придумал. Продав в первую избушку дрова, которые я возил, и пригнав меня пустым, начал говорить, что не может справиться с моим злым нравом, отказывается от несчастной службы при мне и жалобы свои ловко сочинил в таком виде:
21. — Полюбуйтесь на этого лентяя нерасторопного, в полном смысле слова осла! Кроме всех прочих провинностей, теперь он меня новыми проказами вздумал допекать. Как только завидит прохожего, — будь то смазливая бабенка, или девочка на выданьи, или нежный отрок, — сейчас же, сбросив свою поклажу, иногда и самую подстилку, пустится как сумасшедший догонять людей, странный любитель, повалит их на землю и, набросившись на них, пытается удовлетворить свою непозволительную и невиданную похоть и, желая дать выход скотским страстям, делает попытки противоестественного совокупления. Желая воспроизвести поцелуй, тычет он грязной мордой и кусается. Из-за таких дел у нас возникает немало крупных ссор, судебных процессов, а может случиться и обвинение по уголовщине. Вот и теперь: увидев по дороге какую-то молодую приличного вида женщину, дрова, которые вез, он сбросил, разбросал по сторонам, сам же бешено напал на нее и хотел влезть на женщину, распростертую на грязной земле. И если бы на крики и женские вопли не сбежались прохожие, чтобы оказать помощь, и не освободили ее, вырвавши из ослиных объятий, несчастная претерпела бы, будучи раздавленной и растерзанной, мучительную кончину, а на нас было бы наложено строгое наказание и штраф.
22. Присоединяя к этим вракам другие еще рацеи, которые казались тем более убедительными, что я хранил стыдливое молчание, он жесточайшим образом возбудил всех пастухов к моей гибели. Наконец один из них воскликнул: — Почему же не принести в жертву, как требуется за чудовищные совокупления, этого всенародного супруга, пошлейшего из всех любодеев? — И добавляет: — Эй ты, мальчик, отруби ему голову, кишки собакам нашим выброси, что останется мяса, прибереги на обед нашим работникам, а кожу, отчистив золою, отнесем к хозяевам, без труда свалив его смерть на волка. — Без замедления зловредный мой обвинитель, он же и исполнитель пастушеского решения, радостно издеваясь над моим несчастьем и не забыв, как я его лягал, — жалею, клянусь Геркулесом, что недостаточно сильно его лягнул, — принялся за приготовления и начал точить нож на камне.
23. Но тут один из этой деревенской сходки говорит: — Грешно было бы такого прекрасного осла просто-напросто зарезать, и только из-за того, что ему ставят в вину любовную похоть и распущенность, лишаться нам такого необходимого работника, когда стоит только выхолостить его, и он не только не сможет возбуждаться и вы будете освобождены от страха подвергнуться опасности, но он сам сделается вдобавок жирнее и глаже. Знавал я не то что вялых ослов, а диких и обладавших крайней похотью жеребцов, и то буйные и неукротимые эти звери после холощения делались ручными, кроткими, способными к перевозке грузов и на другую работу годными. Если вы ничего не имеете против моего предложения, дайте мне немного времени. Я схожу на соседний рынок, возьму из дому инструменты, необходимые для этой операции, сейчас же вернусь к вам обратно и, раздвинув ляжки, оскоплю этого беспокойного и неприятного кавалера, так что он сделается тише овечки.
24. Такое решение избавило меня от крепких рук Орка, но, уготованный на жестокое наказание, я загрустил и в потере одной части тела оплакивал полную свою погибель. Обдумывал я, как бы продолжительной голодовкой или добровольным прыжком в бездну найти себе смерть, при которой я, конечно, умру, но умру по крайней мере не подвергаясь при жизни никакому увечью. Пока я не спеша занимался выбором способа смерти, ранним утром мальчишка тот, мой погубитель, снова погнал меня на обычную дорогу в горы. Привязав меня к свисавшей ветке большущего падуба, он пошел вперед, чтобы нарубить топором дров, которые ему нужно будет везти. Вдруг из ближайшей пещеры высунула сначала голову, а потом и вся вылезла зловещая медведиха. Как только я ее увидел, в страхе и в ужасе от неожиданного появления морды, я всей тяжестью тела осел на задние лапы, голову задрал как можно выше и, оборвав привязь, пустился без оглядки бежать, спеша не только ногами, но и всем вытянутым телом вниз на расстилающиеся равнины, стараясь изо всех сил убежать не только от громадной медведихи, но и от худшего, чем сама медведиха, мальчишки.
25. Тут какой-то прохожий, видя, что я один бегу без присмотра, проворно вскочил на меня и палкой, что была у него в руках, погнал вбок по неизвестной мне дороге. Я охотно прибавил шагу, удаляясь от жестокой перспективы лишения мужественности. К тому же удары не были особенно чувствительны для меня, отлично привыкшего к побоям.
Но Фортуна, упорно преследовавшая меня, с удивительной быстротой повернула мне во вред тот удобный случай к спасению и принялась строить мне новые козни. У пастухов моих пропала телушка, и они, в поисках ее обходя окрестности, случайно попались нам навстречу, сейчас узнали меня и, схватив за узду, начали тащить. Новый мой седок смело и крепко протестовал, взывая к человеческой совести и к богам: — Куда вы меня насильно тащите? Чего на меня нападаете?
— А, так мы с тобой невежливо обращаемся, когда ты сам, укравши у нас осла, уводишь его? Лучше скажи, куда ты мальчика, его погонщика, которого ты, очевидно, убил, запрятал? — Сейчас же сбили его на землю, принялись бить кулаками, пинать ногами, хотя он клялся и божился, что никакого погонщика не видел, но, встретив меня одного и без присмотра, хотел, в надежде на вознаграждение, вернуть меня владельцу.
— Если бы этот осел, которого мне лучше бы не встречать, обладал человеческим голосом, он бы подтвердил мою невиновность, и вам было бы стыдно за ваше обращение со мною.
Но слова его делу не помогли. Непокладистые пастухи набросили ему петлю на шею и повели в густую рощу к той горе, где мальчик имел обыкновение рубить дрова.
26. Нигде его не нашли, а заметили разбросанными по разным местам растерзанные части его тела. Я чувствовал, что, без всякого сомнения, это дело зубов медведихи, и, клянусь Геркулесом, сказал бы все, что знал, будь у меня дар слова. Но я одно мог делать, — молча благодарить судьбу за запоздалое возмездие. Между тем все разъединенные части трупа были найдены, с трудом составлены вместе и тут же преданы земле, а моего Беллерофонта,[274] в воровстве которого не сомневались и которого, кроме того, подозревали в кровавом убийстве, отвели связанного к себе домой, с тем чтобы завтра ранним утром передать, по их словам, начальству для наказания.
Между тем, пока родители мальчика горевали, рыдая и плача, приходит и крестьянин, исполнивший обещание, и требует, чтобы надо мной была совершена решенная операция. Кто-то ему отвечает: — Сегодня нам не до того, а вот завтра сколько угодно, можешь не только естество, а и голову этому проклятому отрезать. В помощниках у тебя недостатка не будет.
27. Этим было достигнуто то, что гибель моя отложена была на следующий день. И я был благодарен благодетельному отроку за то, что он по крайней мере на один денечек отсрочил мое смертоубийство. Но даже такого краткого промежутка для моей благодарности и покоя дано мне не было; мать отрока, оплакивая жестокую смерть сына, плача и рыдая, одетая в траурные одежды, обеими руками раздирая покрытые пеплом волосы, с воплями, переходящими в крики, поражая ударами грудь свою, врывается в мое стойло и начинает так: — А этот, полюбуйтесь, в полной безопасности уткнулся в ясли и предается своей прожорливости, только и знает, что набивает свою ненавистную и бездонную утробу жратвой, ни над моими бедами не сжалится, ни об ужасном несчастьи с своим хозяином не вспомнит, а словно презирает и небрежет о моей старости и убожестве и полагает, что даром пройдет ему такое злодеяние! Кто угодно может счесть его за невинного: ведь вполне естественно строить надежду на спасение вопреки нечистой совести на самых жалких попытках. Призываю богов справедливых в свидетели, негоднейшая скотина, хотя бы ты и добился какого-нибудь голоса в свою пользу, только бессмысленного идиота можешь ты убедить, что ты ни при чем в жестоком этом деле, когда ты и копытами мог защитить бедного мальчика, и укусами врага отогнать. Мог ты частенько его самого лягать, а от смерти с таким же жаром уберечь не мог? Конечно, ты должен был бы взять его себе на спину и спасти от кровожадных рук этого разбойника, вместо того чтобы, покинув и бросив своего товарища, наставника, спутника, пастыря, убегать одному. Разве тебе неизвестно, что даже те, кто умирающим в спасительной помощи отказывают, подлежат наказанию, как преступившие добрые нравы? Но недолго, убийца, будешь ты бедам моим радоваться. Скоро я дам тебе почувствовать, насколько природные силы могут увеличиваться от горя.
28. Сказав это, она обеими руками развязала свою повязку и, связав ею мои ноги заднюю с задней, переднюю с передней и плотно затянув, чтобы лишить меня возможности сопротивляться, схватила кол, которым обыкновенно подпирала дверь в стойле, и принялась меня колотить, пока палка от собственной своей тяжести не выпала у нее из рук. Тогда, жалея, что так быстро устали ее мускулы, подбежала она к очагу и, вытащив оттуда горячую головню, стала совать ее прямо мне в пах, покуда я не принужден был прибегнуть к последнему способу защиты, а именно пустить ей в лицо и глаза струю жидкого кала. Почти ослепнув и задыхаясь от вони, убежала от меня эта язва, а не то погиб бы ослиный Мелеагр от головни безумствующей Алтеи.[275]
1. На рассвете пришел некий юноша из ближайшего города, как мне показалось, один из слуг Хариты, той девушки, что вместе со мной у разбойников одинаковым несчастьям подвергалась. Он подсел к огню, товарищи тесно окружили его, и он сообщил странные и зловещие вести о кончине Хариты и о бедствиях, постигших все семейство. Начал он таким образом:
— Табунщики, овцепасы и вы, волопасы, нет у нас больше Хариты, и по несчастному случаю не без спутников отправилась на тот свет бедняжка. Но чтобы лучше вы поняли, начну с начала, а происшествия таковы, что, попадись они людям более ученым, которые имеют счастье пером владеть, те могли бы в виде повести передать все это бумаге.
В соседнем городе жил молодой человек благородного происхождения и по деньгам, как было известно, достаточно богатый, но привыкший к распущенности, проводивший дни по кабакам, в обществе продажных женщин, с утра в попойках, вступивший в конце концов в шайку разбойников, даже обагривший руки в крови, — по имени Тразилл.[276] Каков он был на самом деле, такова о нем была и слава.
2. Как только Харита созрела для брака, он явился первым из женихов и с большим старанием добивался ее руки, но хотя он превосходил своих соперников и богатыми подарками старался склонить родителей на согласие, дурная слава о нем помешала, и он, к немалой обиде своей, получил отказ. Когда хозяйская дочка вышла за доброго Тлеполема, тот не перестал питать потерянной для него любви, усиленной негодованием за отвергнутое предложение, и задумал кровавое преступление. Найдя в конце концов случай проникнуть в дом, он приступил к злодеянию, давно уже обдуманному им. В тот день, когда девушка благодаря ловкости и доблести своего жениха освобождена была от зловещих ножей разбойников, тот, высказывая преувеличенную радость, вмешался в толпу поздравляющих, поздравил их с настоящим благополучием, пожелав от всей души счастливого потомства, и, будучи помещен нашими хозяевами благодаря блестящей своей родословной в ряды самых почетных гостей, скрыв злодейский свой замысел, делал вид человека, одушевляемого самыми дружественными чувствами. Уже постоянными разговорами и частыми беседами, иногда даже участием в трапезах и попойках он делался все ближе и ближе, незаметно для самого себя стремясь к любовной гибели. И в самом деле, разве начальное пламя жестокой любви не услаждает нас легким паром, потом же, разгораясь от непрерывного тления, не до конца сжигает нас безмерным жаром?
3. Долго в конце концов раздумывал Тразилл, как бы найти удобный случай для разговора наедине, но все менее и менее представлялась возможность получить доступ к прелюбодейной Венере, окруженной множеством стражи; не виделось способа расторгнуть узы свежего и все крепчающего чувства, да и сама неискушенность девушки, если бы она даже была согласна на то, на что согласна она не была, служила бы немалой помехой к нарушению супружеской верности; и тем не менее, себе на гибель, стремился он к невозможному, как будто это было возможным. Ведь если страсть с каждым днем овладевает нами все сильнее и сильнее, то, что в обычное время мы считали за трудноисполнимое предприятие, тут нам кажется легким и сбыточным; итак, обратите внимание, прошу вас, со всею тщательностью выслушайте, на какие крайности способно исступленное чувство.
4. Однажды Тлеполем, по приглашению Тразилла, отправился на облаву охотиться, если только охотиться будут за дикими козами, так как на охоту за другими зверями, вооруженными клыками, зубами или рогами, Харита его не пускала. Лесистый холм, покрытый тенистым и частым кустарником, скрывал от взоров доезжачего диких коз, но выпускаются, чтобы поднять зверя из логова, породистые охотничьи собаки; они, помня выучку, разбиваются на своры и занимают кругом все выходы, вначале ограничиваясь глухим рычанием, потом по внезапно данному знаку оглашают воздух громким, нестерпимым лаем. Но показывается совсем не дикая коза, не робкая лань, не кротчайшая из всех животных оленица, а огромный, не видавший еще охоты кабан, с толстым мозолистым загривком, колючий от вставших дыбом на шкуре волос, косматый от поднявшейся по хребту щетины, скрежещущий покрытыми пеной зубами, извергающий пламя из грозных глаз, подобный молнии в диком нападении трепещущей пастью. Прежде всего ударами клыков направо, налево вспорол он до смерти слишком дерзких собак, которые следовали по его пятам, затем растоптал наши ничтожные сеточки, жалкие преграды для его нападений, и проследовал вперед.
5. Мы же все, пораженные ужасом, с непривычки к таким опасным охотам, к тому же бессильные и недостаточно вооруженные, прячемся поглубже под прикрытие листьев и деревьев, меж тем как Тразилл, видя обстоятельства благоприятными для его коварных замыслов, обращается к Тлеполему с такой лукавой речью:
— Как, мы, по примеру подлой этой челяди, поддалися страху и пустому испугу и упустим из рук такую завидную добычу? Почему бы нам не вскочить на коней, почему не припуститься в погоню? Ну-ка, бери свой нож, а я захвачу копье. — И вот в одну минуту они уже сели на лошадей и во весь опор пустились преследовать зверя. Но тот, не забыв природной силы своей, оборачивается для защиты и, пламенной горя жестокостью, стиснув зубы, колеблется, на кого первого наброситься. Первый Тлеполем оружие свое всадил в спину зверя, но Тразилл, минуя кабана, копьем разрывает поджилки задних ног у лошади, на которой ехал Тлеполем. Животное осело, истекая кровью, и, повалившись навзничь, невольно сбрасывает седока на землю. Не медлит неистовый вепрь, но, ринувшись на лежащего, раздирает ему сначала одежду, а когда тот хотел приподняться — и самому ему наносит клыком глубокую рану. Но добрый друг нисколько не смутился начавшейся бедой, полагая, что такое опасное положение не может вполне удовлетворить требование его жестокости, и когда раненый, стараясь удержать кровь из покрытых ранами своих бедер, жалостно взывал к нему о помощи, он поразил его копьем в правый бок с тем большей уверенностью, что полагал раны от оружия выдать за следы звериных клыков. Затем без труда прикончил вепря.
6. К погибшему таким образом юноше сбегаемся и мы, каждый из своего убежища, горестные домочадцы.
А тот, радуясь в душе, что исполнил свой замысел и ниспроверг врага, не допускал веселью выступать на своем лице, но морщил лоб, принял печальный вид, жадно обнимал бездыханное тело, которое сам лишил жизни, — одним словом, тщательно проделывал все действия удрученного горем человека, только слезы не слушались и не показывались на глазах. Приведя себя по внешнему виду в соответствие с нами, горевавшими нелицемерно, вину своих рук он сваливал на зверя.
Не поспело еще злодеяние вполне закончиться, как уже молва о нем распространяется, прежде всего путь свой направляя к дому Тлеполема, и достигает слуха несчастной супруги. Как только услышала она эту весть, с которой по ужасу ничто не могло сравниться, как, ума лишившись, потеряв рассудок, словно одержимая, бешено пустилась бежать по людным площадям, по диким полям, не своим голосом взывая о помощи, крича о несчастьи своего мужа. За ней следуют горестные толпы граждан, встречные присоединяются к ним, разделяя их скорбь, весь город пустеет от охватившего всех желания видеть, в чем дело. Вот приносят труп ее мужа, с порывистым дыханием рушится она на тело и едва тут же на месте не испускает дух. С большим трудом слуги ее подымают, и она против воли остается в живых, и погребальная процессия в сопровождении всего народа направляется к усыпальнице.
7. А Тразилл не переставая вопит, рыдает, и слезы, что в первые минуты печали отказывались появляться, теперь от увеличивающейся радости потекли; самое богиню Истины[277] ввел бы он в обман, осыпая ласкательными именами покойного. Называет он его и другом, и сверстником, и товарищем, и братом, а тем временем руки у Хариты, бьющей себя в грудь, отводит, успокаивает печаль, удерживает от воплей, ласковыми словами смягчает жало скорби, плетет утешения, приводя многочисленные примеры разнообразных бедствий, — одним словом, притворными заботами сожаления старается вкрасться в доверие женщин и фальшивыми утешениями поддерживать ненавистную свою страсть. Как только вполне окончились погребальные обряды, молодая женщина только и думала, как бы вслед за мужем сойти в могилу, и, перебрав все способы, остановилась на самом легком, спокойном, не требующем никаких орудий, но подобном блаженному успокоению, — она отказалась от всякой пищи, перестала о себе заботиться, удалившись в темный покой, словно навек распростившись с дневным светом. Но Тразилл, с упорной настойчивостью, отчасти собственными убеждениями, отчасти через своих друзей и самих родителей молодой женщины, достиг того, что она согласилась свое тело, уже пожелтевшее и покрытое грязью, освежить баней и пищей подкрепить силы. Она, почитая своих родителей и подчиняясь священной необходимости, против воли, с лицом не веселым, конечно, но более ясным, возвращается, как от нее требовали, к жизненным привычкам; но в самой глубине души таилась у нее печаль и скорбь, дни и ночи снедалась она скрытым вожделением, и, соорудив статуи, изображавшие покойного в виде бога Либера,[278] она посвятила себя на служение ему, сама себя терзая подобным утешением.
8. Меж тем Тразилл, вообще человек порывистый и, как из самого имени его явствует, отважный, не дождавшись, чтобы печаль досыта насытилась слезами, успокоилась ярость в пораженном уме, чтобы горе частыми приступами само себя изжило, не постеснялся заговорить о браке с женщиной, еще продолжавшей оплакивать мужа, раздирать одежды, и, по свойственному ему бесстыдству, выдал тайны своей души и невообразимое ее коварство. При этих роковых словах на Хариту находит ужас и отвращение, и она падает, как бы пораженная ударом грома, небесным знамением, или Юпитеровой молнией, лишившись чувств. Через некоторое время придя в себя, она испускает несколько раз звериный вой и представляет себе всю картину Тразиллова предательства, просит отложить ответ на его просьбу, покуда она тщательно ее не обдумает.
Между тем во время целомудренного ее сна является тень несчастного убиенного Тлеполема с лицом, обезображенным бледностью, сочащимся сукровицей, и с такими словами обращается к супруге:
— Супруга моя, пусть никому другому не дано будет называть тебя этим именем; но если в груди твоей память обо мне уже исчезла или если горькая смерть моя прервала любовный сон, лучшему браку сочетай себя, только не доставайся в святотатственные руки Тразилла, клятвами с ним не обменивайся, за трапезу с ним не возлегай, на ложе с ним не покойся. Беги кровавых рук моего погубителя. Воздержись заключать брак с отцеубийцей.[279] Раны те, кровь с которых слезы твои омыли, не все от клыков раны, копийная рана злого Тразилла разлучила меня с тобою. — И еще добавил и подряд рассказал, как совершилось преступление.
9. А она, прежде погруженная в мрачный покой, уткнувшись лицом в подушку, не просыпаясь, щеки увлажняла горючими слезами и, как будто терпя неожиданную муку, от усилившегося горя испускает стоны, рубашку раздирает и по прекрасным рукам безжалостно бьет ладонями. Ни с одной душой не поделившись ночными своими видениями, но тщательно скрыв улики злодеяния, молча решила и убийцу негоднейшего наказать, и себя избавить от бедственной жизни. Но гнусный искатель, не входящий в ее расчеты счастья, снова является, утруждая ее не желавшие слушать уши разговорами о бракосочетании. Но она, кротко прервав речь Тразилла и с удивительным искусством надев личину, в ответ на назойливую болтовню и униженные просьбы говорит:
— Все еще стоит перед моими глазами прекрасный образ брата моего и дражайшего моего супруга, все еще ноздри мои обоняют дух киннамона[280] от амброзийного тела, все еще Тлеполем благолепный живет в моем сердце. Хорошо и рассудительно ты поступишь, если предоставишь необходимое время для горя несчастнейшей женщины; пусть протекут оставшиеся месяцы и закончится годовой круг, что не только будет соответствовать моему целомудрию, но и для твоего спокойствия будет полезно, чтобы горестная тень моего мужа, объятая справедливым негодованием за преждевременный брак,[281] не подвигнута была к погибели твоего счастья.
10. Но такие слова не отрезвили Тразилла и не заставили отказаться от неуместных домоганий; по-прежнему из взволнованных уст его вылетали нечистые нашептывания, так что Харита, сделав вид, что он ее убедил, сказала ему: — Хоть одну большую мою просьбу исполни; для меня, Тразилл, необходимо, чтобы, покуда не истекут остальные дни до годичного срока, молча сходились мы на тайные свиданья, так чтобы никому из домашних не было ничего известно.
Убежденный лживыми обещаниями женщины, Тразилл поддался и охотно согласился на тайное сожительство, приняв и ночное время, и полную темноту, одну задачу ставя выше всего — обладание. — Но слушай, — говорит Харита, — закутайся как можно плотнее в плащ, без всяких спутников, молча, в первую стражу ночи приходи к моим дверям, свистни один раз и жди моей кормилицы, которая у самого входа будет тебя караулить. Но и впустив тебя внутрь, она не зажжет огня, а в темноте проведет тебя к моей опочивальне.
11. Тразиллу понравилась такая мрачная обстановка будущих брачных свиданий. Не подозревая ничего дурного, волнуемый лишь ожиданием, он досадовал, как долго тянется день и как медлит наступить вечер. Но как только, наконец, день уступил место ночи, он, обрядившись, как приказала ему Харита, и предавшись в руки хитрой старухи, ставшей на караул, полный надежд, проникает в опочивальню. Тут старуха, исполняя наставления хозяйки, окружает его заботами и, вытащив тихонько чаши и сосуд с вином, примешивает туда снотворного зелья, объясняя отсутствие госпожи тем, что та задержалась у больного отца; тот доверчиво и жадно опоражнивает не раз чаши, так что сон без труда валит его с ног. Вот он уже лежит невзничь, предоставленный любым оскорблениям; быстро входит на зов обуреваемая мужественными чувствами и диким порывом Харита и останавливается над убийцей.
12. — Вот он, — восклицает, — верный спутник мужа моего, вот лихой охотник, вот дражайший супруг! Вот десница, кровь мою пролившая, вот грудь, где, на мою погибель, замышлялись лживые козни, вот глаза, на горе которым я понравилась и которые теперь погружены во мрак, предвкушая будущие муки. Спокойно почивай, счастливых снов! Ни мечом, ни железом тебя не трону; невместно, чтобы одним родом смерти с мужем моим ты сравнился: очи умрут у тебя у живого, и, кроме как во сне, ничего ты больше не будешь видеть. Так сделаю, что убийство врага своего сочтешь счастливее своей жизни. Света дневного видать не будешь, в руке поводыря нуждаться будешь, Хариты обнимать не будешь, браком не насладишься, ни в смертный покой не погрузишься, ни жизнью радостной не усладишься, но бледной тенью будешь блуждать меж преисподней и солнцем,[282] тщетно ища десницы, что зениц тебя лишила, и, что в бедствиях тяжелее всего, не зная, кто твой обидчик. Я же кровью из глаз твоих на гробнице моего Тлеполема совершу возлияние и душе блаженной его посвящу твои очи. Но зачем пользуешься ты отсрочкой достойного тебя мученья и, быть может, грезишь о моих, губительных для тебя, объятиях? Оставь сумрак сна и проснись для другого мрака, мрака возмездия. Подними несчастное лицо твое, узнай ликторский жезл, пойми свое бедствие, сочти свои беды! Так очи твои понравятся целомудренной женщине, так брачные факелы осветят свадебный чертог твой. Мстительниц[283] будешь иметь свадебными подружками, а дружкой — слепоту и вечное угрызение совести.
13. Провещав подобным образом, она вытаскивает из волос головную шпильку и наносит бесконечные уколы его глазам, затем, оставив его совершенно лишенным зрения, пока у того от невыразимой боли пропал весь хмель и сон, схватывает обнаженный меч, который Тлеполем обычно носил у пояса, безумным бегом пускается по городу и, без сомнения замышляя какое-то новое злодеяние, направляется прямо к гробнице мужа. И мы, и весь народ, покинув все здания, усердно бежали вслед за нею, уговаривая друг друга извлечь оружие из ее безумных рук. Но Харита, встав совсем близко к гробу Тлеполема и заставя блистающим мечом всех расступиться, как увидела, что все горько плачут и со всех сторон раздаются вопли, говорит: — Оставьте докучные слезы, оставьте горе, недостойное моей доблести. Отомстила я кровавому убийце моего мужа, казнила зловещего похитителя моего брака. Настанет время, когда мечом этим найду дорогу я в загробный мир к моему Тлеполему.
14. И, рассказав все в подробности и по порядку, о чем в сонном видении известил ее муж и, в какую западню завлекши, погубила она Тразилла, вонзая меч себе под правую грудь, рухнула, обливаясь собственной кровью и пробормотав напоследок какие-то невнятные слова, испустила мужественный дух. Со старанием и тщанием обмыв тело несчастной Хариты, домочадцы погребли ее в одной усыпальнице с мужем как вечную супругу.
А Тразилл, узнав о всем происшедшем, не зная, какая казнь соответствовала бы подобному бедствию, но уверенный, что смерть от меча недостаточна для такого преступления, приказал принести себя туда же, к той же гробнице, и, неоднократно воскликнув: — Вот, оскорбленные тени, предстоит вам добровольная жертва! — плотно велел закрыть за собою двери в гробнице, избирая голод по собственному приговору средством к уничтожению осужденной жизни.
15. Так он поведал тяжело опечаленным поселянам, прерывая неоднократно свой рассказ глубокими вздохами и слезами. Те, опасаясь за свою участь при переходе в руки новых владельцев и оплакивая домашнее несчастье прежних хозяев, собираются бежать. Но заведующий табунами, попечениям которого я был поручен с таким значительным наказом, собрав все, что ценного было припрятано у него в домишке, взвалил на спину мне и другим вьючным животным и со всем скарбом покинул прежнее свое жилище. Мы взяли на себя ребятишек, женщин, везли кур, воробьев, козлят, собачонок,[284] — вообще все, что не могло достаточно быстро идти и служило бы помехой в бегстве, передвигалось посредством наших ног. Я не чувствовал тяжести груза, хотя он и был громаден, до такой степени рад я был, что убегаю и оставляю позади себя отвратительного оскопителя моей мужественности.
Проехав крутой подъем лесистой горы и снова спустившись на ровное пространство полей, когда дорога в сумерках уже начала темнеть, достигли мы укрепленного поселка, многолюдного и богатого, жители которого отговорили нас продолжать путь ночью и даже рано утром, так как вся окрестность, самые даже дороги наполнены были стаями огромных, тяжеловесных волков, с необычайной яростью привыкших к нападениям; наподобие разбойников, набрасывались они на прохожих и, сходя с ума от безумного голода, делали набеги на соседние усадьбы, не удовлетворяясь уже истреблением робких стад, но покушаясь даже на человеческие жизни. К тому же о предстоящей нам дороге говорили, что она усеяна недоеденными трупами, вокруг белеют обглоданные кости, так что нам пуститься в путь надо с крайней предосторожностью, прежде всего обращая внимание, чтобы было светло, день вполне настал и солнце поднялось высоко, так как при свете прекращаются нападения диких зверей, притом советовали нам опасаться повсюду засад, идти не вразброд, а тесно сомкнутым строем, пока не минуем этих опасных мест.
16. Но негоднейшие наши вожаки, не то от слепого и необдуманного желания спешить, не то от страха перед предполагаемой погоней, пренебрегли полезными советами и, не дождавшись близкого уже рассвета, почти в третью стражу ночи навьючили нас и погнали к дороге. Опасаясь предсказанных опасностей, я, насколько мог, держался в самой середине толпы, старательно прячась за другими вьючными животными, и оберегал задние свои части от звериного нападения; все начали уже удивляться моей прыти, так как я перегонял остальных лошадей. Но проворство это указывало не на мою быстроту, а скорее на мой испуг; по этому поводу мне пришло в голову, что, может быть, и пресловутый Пегас от страха сделался летучим и прозван пернатым за то, что прыгал в вышину и доскакивал почти до самого неба, на самом деле в ужасе уклоняясь от укусов огненосной Химеры. Да и сами вожаки, которые подгоняли нас, имея в виду схватку, запаслись оружием; у кого копье, у кого охотничий нож, один нес дротик, другой дубину, а главным образом все набрали камней, которыми обильно снабжала нас каменистая дорога; были и такие, которые вооружились заостренными кольями, но большинство несло зажженные факелы, чтобы отпугивать зверей. Не хватало только сигнальной трубы, а то совсем был бы готовый к бою военный отряд. Но, отделавшись в этом отношении напрасным и пустым страхом, попали мы в худшую беду. Волки, не то испуганные шумом собравшейся в толпу молодежи или ярким огнем от факелов, не то в другом каком месте гоняясь за добычей, не предприняли никакого на нас нападения и даже поблизости не показывались.
17. Но жители какого-то села, мимо которого пришлось нам проходить, приняв нас за толпу разбойников и опасаясь за целость своего имущества и за самую жизнь, выпустили на нас огромных бешеных псов, тщательно выдрессированных для сторожевой охраны, более злых, чем волки и медведи; помимо природной своей жестокости, возбуждаемые всякого рода напутствованиями и криками, они напали на нас и, окружив со всех сторон наш отряд, набросились и без всякой жалости принялись терзать вьючный скот и людей и испуганных сбивать с ног. Клянусь Геркулесом, достопамятное и жалкое было зрелище, как огромные собаки с неистовством то хватали убегающих, то нападали на остановившихся, то набрасывались на свалившихся и по всему нашему отряду прошлись зубами. И вот при такой-то опасности к одной беде присоединилась другая, худшая. Деревенские эти жители вдруг принялись со своих крыш или с соседнего пригорка бросать в нас камнями, так что мы уже и не знали, какой опасности беречься: вблизи собаки рвут, издали камни летят. Случилось, что один из камней попал в голову женщине, сидевшей у меня на спине. От боли она начала вопить и звать на помощь своего мужа, нашего вожака.
18. Он стал призывать богов в свидетели, унимать женину кровь и кричать еще громче ее: — Что нападаете и набрасываетесь на несчастных людей и усталых путников с такой жестокостью? Какой наживы надо вам, за какие проступки мстите нам? Ведь не в звериных пещерах или диких трущобах живете вы, чтобы радоваться простому пролитию крови.
Не поспел он сказать, как прекращается частый град каменьев и успокаивается по команде свора зловещих собак. Тут один из них с самой верхушки кипариса говорит: — Мы разбойничали вовсе не из желания отнять ваши пожитки, а свои собственные от ваших рук защищали. Теперь же с миром можете продолжать ваш путь.
Так сказал он, и мы тронулись дальше, все по-разному пострадавшие: кто от камней, кто от собак, — ни одного человека целого не оставалось. Пройдя некоторое расстояние, достигли мы какой-то рощи, состоявшей из высоких деревьев, украшенной зелеными лужайками, где нашим путеводителям захотелось остановиться для некоторого подкрепления сил, чтобы, насколько можно, оказать помощь раненым. Тут, расположившись на траве кто где, немного отошли от усталости, потом каждый поспешил ранам оказывать различную помощь: тот обмывал кровь из проточной воды ручья, один к опухоли мокрые губки прикладывал, другой обвязывал бинтом зияющие раны.
Так каждый по-своему заботился о своей поправке.
19. Между тем с вершины холма смотрел на нас некий старец, который, судя по пасущимся около него овцам, очевидно, был пастухом. Кто-то из наших спросил у него, нет ли у него овец для продажи, свежего молока или молодого сыра. Но тот долго качал головой и наконец говорит: — Вы еще об еде и питье или о какой-нибудь пище теперь думаете. Неужели никто из вас не знает, на каком месте вы находитесь? — и с этими словами погнал овец и ушел прочь. Речь эта и внезапное его бегство немалый страх нагнали на наших вожаков. Покуда в ужасе стараются они догадаться, каким свойством обладает эта местность, и никого не находят, у кого бы расспросить, приближается по дороге другой старик, высокий, обремененный годами, опираясь на палку, еле волоча ноги и обливаясь слезами; увидя нас, он еще пуще заплакал и, обнимая колени всем по очереди молодым людям,[285] так взмолился:
20. — Заклинаю вас Фортуной и вашими гениями-хранителями,[286] да доживете вы в весельи и здоровьи до моего возраста, помогите старцу дряхлому и внучка моего, похищенного в преисподнюю, верните моим сединам! Внучек мой и сладчайший спутник захотел поймать воробушка, громко на кусте чирикавшего, и свалился в скрытый ветвями ров; жизнь его в крайней опасности, так как по стонам его и по тому, как поминутно дедушку зовет он на помощь, слышу я, что он жив еще, но по слабости тела моего, как сами видите, помочь не могу. У вас же и возраст и сила легким делает помочь несчастнейшему старцу и доставить мне живым и здоровым самого младшего из моих потомков, единственного отпрыска.
21. Всех охватила жалость при виде, как он молил, раздирая седины. Но один из нас, и храбрее по духу, и летами моложе, и телом крепче, к тому же единственный вышедший без увечья из предыдущей схватки, быстро встает и, спросивши, в каком месте упал мальчик, быстро идет вслед за стариком к густому кустарнику, на который тот указал ему пальцем. Тем временем все отдохнули, раны залечили, нас накормили и, собравши пожитки, начали собираться в дорогу. Сначала долго кликали по имени того юношу, наконец, обеспокоившись долгим его отсутствием, послали человека отыскать товарища, сказать ему, что мы уходим, и привести его с собой. Через некоторое время возвращается он, дрожа как осина, и удивительные вещи рассказывает про своего товарища, будто он лежит навзничь, почти весь съеденный, а на нем огромный дракон доедает свою поживу, старика же злополучного пропал и след. Услышав это и сравнив рассказ посланного со словами пастуха, мы поняли, что этот дракон и есть тот самый жестокий обитатель этих мест, о котором нас предупреждали, и, покинув зловещую местность как можно проворней, пустились в бегство, подгоняя нас частыми ударами палки.
22. Поскорее пройдя довольно значительное расстояние, достигли мы некоего селения, где и отдыхали всю ночь. Там произошел злодейский случай, весьма достойный упоминания и о котором я хочу рассказать.
Некий раб, на чье попечение хозяин предоставил все свое домоуправление, который к тому же и сам владел значительной усадьбой, в которой мы остановились, проживал здесь, женатый на рабыне из того же дома, но сгорал страстью к некоей свободной женщине на стороне. Жена его, огорченная изменой, подожгла и сожгла все его расчетные книги и все, что сохранялось в кладовой, и, не чувствуя себя удовлетворенной за оскорбление брачного ложа таким убытком, но восстав против собственного своего естества, она вдела голову в петлю и, привязав маленького ребенка, рожденного ею от того самого мужа, к той же самой веревке, бросилась вместе с младенцем в глубокий колодец. Хозяин очень разгневался, узнав об этой смерти, и, схватив раба, доведшего жену до такого преступления, велел раздеть его, всего обмазать медом и привязать к фиговому дереву. А в дупле этого дерева был муравейник, и муравьи повсюду в коре наделали отверстий и сновали туда и сюда, расползаясь многочисленным роем. Как только они учуяли медовый и сладкий запах от тела, как, глубоко впившись, хотя и мелкими, но бесчисленными и беспрерывными укусами долго терзали, так что, съевши тело и внутренности, обглодали все члены человека, и к дереву оказались привязанными только сверкающие ослепительной белизной, лишенные всякой мякоти кости.
23. Покинув это отвратительное место казни и оставив местных жителей в глубокой печали, поехали мы дальше и, проведя весь день в пути по луговым равнинам, уже усталые, достигли некоего многолюдного и большого города. Здесь наши вожаки решили навсегда обосноваться, рассчитывая найти безопасное убежище от возможных преследований[287] и привлекаемые благоприятной молвой о необыкновенном изобилии. Вьючным животным дали три дня на восстановление сил, чтобы лучший иметь вид для продажи, потом вывели нас на базар, и, после того как оценщик громким голосом провозгласил цены за каждого в отдельности, лошади и другие ослы были приобретены богатыми покупателями; а мимо меня, оставшегося напоследок одним непроданным, все проходили с пренебрежением. Мне уже надоели все эти прикосновения покупателей, которые по зубам хотели узнать мой возраст, так что, когда кто-то вонючими пальцами стал щупать мои десны, я схватил зубами грязную зловонную руку и совершенно раздробил ее. Последнее обстоятельство оттолкнуло от покупки окружавших нас покупателей, так как они сочли меня за дикое животное. Тогда зазывальщик, надорвав горло и охрипнув, прославляя мои достоинства, принялся за смешные прибаутки: — Зачем только вывели мы на продажу этого мерина, старого, ослабевшего, с разбитыми ногами, безобразного от хвори, только норов свой от тупой лени показывающего, годного только разве что на решето для щебенки? Даже если бы даром его кому-нибудь отдали, так корму на него жалко.
24. Такими причитаниями зазывальщик вызывал хохот у присутствующих. Но судьба, ко мне жесточайшая, убежать от которой, обегая столько стран, или смягчить перенесенными уже бедствиями мне не удавалось, снова обратила на меня слепые свои очи и чудесным образом послала покупателя, самого подходящего для жестоких моих испытаний. Судите сами: развратника, старого развратника, плешивого, но украшенного висячими локонами с проседью, одного из пошлых городских отбросов, что, ударяя в систры[288] и кастаньеты, по городам и селам нищенствуют, возя с собою изображение Сирийской богини.[289] Воспылав жаждой купить меня, спрашивает он оценщика, откуда я родом, тот сообщает, что родом я из Каппадокии[290] и достаточно крепенький. Тот дальше спрашивает о моем возрасте; оценщик отвечает шуткой: — Некий астролог, составлявший его гороскоп, выдавал его за пятилетнего, но он сам лучше, конечно, знал по своей науке. Хотя я и рискую погрешить против Корнелиева закона,[291] если, вместо раба, римского гражданина тебе продаю, но купишь ты верного и усердного слугу, который и дома и не дома может тебе пригодиться. — Но тут ненавистный покупатель принялся задавать без конца вопрос за вопросом, с особенной тревогой интересуясь, смирный ли я.
25. А оценщик отвечает: — Овечка перед тобой, а не осел, ко всякому пользованию спокойный, не кусается, не лягается, а просто сказать, скромный человек в ослиной шкуре. Это и проверить не трудно. Всунь лицо ему между ляжек, — легко узнаешь, сколь великое окажет он терпение.
Так зазывальщик издевался над этим развратником, но тот, поняв, что его разыгрывают, вознегодовал. — А тебя, падаль, пусть сделают слепым, глухим и полоумным всемогущая и вездедействующая Сирийская богиня, святой Сабадий, Беллона, и Идейская матерь, и госпожа Венера, купно со своим Адонисом,[292] за то, что столько времени надоедаешь мне своими нелепыми шутками! Что же ты, глупец, думаешь, что я могу вверить богиню непокорному вьючному животному, чтобы он внезапным толчком сбросил божественное изображение, а я, несчастный, принужден был бегать с растрепанными волосами и искать какой-нибудь помощи для поверженной наземь богини?
При таких речах вдруг пришло мне в голову прыгнуть как сумасшедшему, чтобы меня приняли за отчаянно дикого и торг не состоялся. Но замысел мой предупредил покупатель, который поспешил уплатить семнадцать денариев, которые с удовольствием взял желавший отделаться от меня хозяин, и сейчас же, привязав меня на пеньковую спартанскую веревку, передал Филебу, каким именем обозначался новый мой владелец.
26. Тот, получив нового слугу, повел меня к своему дому и, едва ступил на порог, закричал: — Девушки, вот я вам с рынка хорошенького раба привел! — А девушки эти оказались толпой развратников, которые сейчас возликовали нестройным хором ломающихся, хриплых, писклявых голосов, думая, что для их услуг припасен действительно какой-нибудь невольник; но, увидя, что не дева подменена ланью,[293] а мужчина — ослом, они сморщили носы и стали по-всякому издеваться над своим наставником, говоря, что не раба он купил, а мужа себе. — Смотри только, — твердили, — не забери одному себе такое сокровище, дай и нам, твоим голубкам, кое-чем попользоваться.
Щебеча между собою таким образом, они привязали меня к яслям неподалеку от себя. Находился там некий юноша, достаточно плотного телосложения, искуснейший в игре на флейте, купленный ими в складчину на малые сбережения из общей кассы, который, когда они носили по окрестностям статую богини, ходил вместе с ними, играя на трубе, а дома без разбора служил общим любовником. Когда он увидел меня в доме, охотно засыпал мне обильного корма и весело проговорил: — Наконец-то явился заместитель в несчастных моих трудах! Только живи подольше и угоди хозяевам, чтобы отдохнули уже уставшие мои бедра. — Услышав такие слова, я призадумался об ожидающих меня новых невзгодах.
27. На следующий день, надев пестрые рубашки и безобразно размалевав лица бурой краской, искусно подведя глаза, выступили они, украсившись повязками, шафранными платьями, шелковыми и из тонкого полотна; у некоторых были белые туники с нашитыми развевающимися языками из пурпурной материи, поддерживаемые поясами, ноги обуты в желтые туфли; а изображение богини, закутанное в шелковый покров, водрузили они на меня; сами же, обнажив руки до плеч, несли огромные мечи и секиры и прыгали, испуская крики, возбуждаемые звуком трубы, в бешеном священном танце. Прошли они немало хижин, наконец достигли дома зажиточного жителя; как только они вступили в него, сейчас же воздух огласился нестройными воплями, и они в исступлении принялись носиться, закинув голову, сладострастно поворачивая шею, так что свисающие волосы развевались колесом, некоторые на бегу кусали свои плечи и, наконец, двусторонними ножами, которые у них были при себе, сами себя начали полосовать. Один из них особенно старался: из глубины груди вырывалось у него прерывистое дыхание, и он изображал дикое исступление, словно на него снизошел дух божий, как будто божеское присутствие, вместо того чтобы усовершенствовать человека, делает его более слабым и больным.
28. Но смотри, какого вознаграждения заслужил он от небесного провидения! Притворным образом начал он громогласным вещанием уничижать самого себя и обвинять в том, будто он в чем-то проступился против священных законов религии и что он должен от собственных рук получить справедливое за это возмездие. Наконец, схватывает бич, который у этих полумужчин совершенно особого вида, сплетенный из полосок овечьей волны с длинной бахромой и многими затвердениями на концах, и принялся наносить себе узелками этими удары, защищенный от боли необычайным присутствием духа. Можно было видеть, как от разрезов меча и от ударов бича земля закраснела нечистой кровью этих скопцов. Обстоятельство это возбудило во мне немалую тревогу; при виде такого количества крови, вытекшей из ран, подумал я: а вдруг случится так, что желудок странствующей богини пожелает ослиной крови, как некоторые люди бывают охочи до ослиного молока. Наконец, не то утомясь, не то удовлетворясь бичеванием, прекратили они кровопролитие и стали собирать в широкие подолы от многих пожертвователей медные деньги, даже и серебряные; кроме того, дали им бочку вина, молока, сыра, немного пшеницы, а некоторые подали и ячменя для носителя богини; все это они с жадностью забрали и, запихав в специально для подобной милостыни приготовленные мешки, взвалили мне на спину, так что я, обремененный тяжестью двойной поклажи, двигался одновременно как храм и как кладовая.
29. Таким образом, переходя с места на место, они обирали все окрестности. Придя наконец на какую-то ферму, на радостях от хорошей поживы решили устроить они веселое пиршество. Посредством ложного предсказания вытянули они у какого-то крестьянина самого жирного барана, чтобы удовлетворить этой жертвой алчущую Сирийскую богиню, и, приготовив все как следует к ужину, пошли в баню; помывшись там, они привели с собою как сотрапезника здоровенного мужика, превосходно наделенного силой бедер и паха; не поспели они закусить кое-какими овощами, как, не выходя из-за стола, грязные эти скоты, почувствовав бесстыдные позывы к крайним выражениям беззаконной похоти, окружили толпой парня, раздели, повалили навзничь и принялись осквернять гнусными своими губами. Не могли глаза мои выносить долго такого беззакония, и я постарался воскликнуть: — На помощь, граждане! — но никаких букв и слогов у меня не вышло, кроме ясного, громкого, поистине ослиного «О». Раздалось же оно совершенно не ко времени. Потому что из соседнего села прошлой ночью украли осленка, и несколько парней отправилось его отыскивать, с необыкновенной тщательностью осматривая все закутки; услышав мой рев в закрытом помещении и полагая, что в доме скрыто похищенное у них животное, чтобы наложить перед всеми руку на свою собственность, неожиданно всей гурьбой вваливаются они и застают представшую их очам гнусную пакость; они сзывают соседей и всем рассказывают про позорнейшее зрелище, подняв на смех чистейшее целомудрие священнослужителей.
30. Удрученные таким позором, молва о котором, быстро распространившись, сделала их для всех, по заслугам, ненавистными и отвратительными, они около полуночи, забрав свои пожитки, потихоньку покинули ферму; сделав добрую часть дороги до появления утренней звезды и к полному дню достигши безлюдной равнины, они долго совещались между собой, затем, решив предать меня смерти, сняли с меня изображение богини и положили ее на землю, освободили меня от всякой сбруи, привязали к какому-то дубу и своим бичом с бараньими костяшками начали меня хлестать чуть не до полусмерти; был один среди них, который все грозился своей секирой подрезать мне поджилки за то, что я якобы нагло попрал его стыдливость, но остальные, принимая во внимание не столько мое спасение, сколько положение лежащей на земле статуи, сочли за лучшее оставить меня в живых. Итак, снова нагрузив меня и угрожая блестящими мечами, доезжают они до какого-то довольно значительного города. Одно из первых лиц города, вообще человек набожный, но особенно чтивший нашу богиню, заслышав бряцание кимвалов и тимпанов и звуки разнеженных фригийских мелодий, выбежал навстречу богине и, предложив ей гостеприимство, обещанное им по обету, нас всех ввел в ограждение просторного своего дома, божество же старался умилостивить высшим почитанием и обильными жертвами.
31. Здесь, как помню, жизнь моя подверглась одной из самых крайних опасностей. Некий фермер послал в подарок хозяину часть своей охотничьей добычи, огромный и жирный олений окорок; повесить его имели оплошность за кухонными дверями недостаточно высоко, так что какая-то собака, тоже своего рода охотник, тайком стащила его и, радуясь добыче, поскорей убежала, покуда никто ее не увидел. Обнаружив пропажу и коря себя за небрежность, повар долгое время проливал бесполезные слезы, потом, удрученный тем, что хозяин того гляди потребует обеда, боясь свыше меры, он попрощался с малолетним сыном своим и, взяв веревку, собирался повеситься. Несчастный случай с мужем не ускользнул от его верной жены, она обеими руками развязала роковую петлю и говорит: — Неужели ты так перетрусил от этого несчастья, что совсем лишился разума и не видишь, как божественный промысел сам тебе посылает выход? Если ты от горя не совсем потерял соображение, выслушай меня внимательно: отведи этого чужого осла в какое-нибудь скрытое место и там зарежь, отдели его окорок вместо пропавшего, свари с разными приправами и подай хозяину за олений.
Негодному плуту улыбнулась мысль спастись ценой моей жизни. И, похвалив свою половину за умный совет, он принялся точить кухонный нож.
1. Так негоднейший кровопийца готовил против меня оружие, я же, видя настоятельную необходимость принять какое-либо решение в столь опасную минуту и не тратя времени на долгие размышления, постановил бегством избавиться от надвигающейся гибели и, сейчас же оборвав веревку, которой был привязан, со всех ног пускаюсь удирать, для обеспеченья безопасности поминутно лягаясь задними ногами. Быстро пробежав ближайшие сени, незамедлительно врываюсь я в столовую, где хозяин дома совершал жертвенный пир[294] вместе со жрецами богини, причем в беге моем разбиваю и опрокидываю немало столовой посуды и пиршественных столов. Недовольный таким безобразным разгромом, хозяин отдает приказание меня, как норовистое и непослушное животное, увести со всем тщанием и запереть в определенное место, чтобы я вторичным буйным появлением не нарушил мирной трапезы. Защитив себя такой хитрой выдумкой и избавившись от неминуемой гибели, я от души радовался спасительному заточению.
Но вот уже правда, что Фортуна никогда не позволяет человеку, радовавшемуся в несчастный час, сделаться удачником, и роковое предначертание божественного промысла невозможно ни отвратить, ни изменить ни благоразумным решением, ни мудрыми мерами предосторожности. Так и в моем деле: та самая выдумка, что на минуту, казалось, обеспечивала мне спасенье, она же подвергла меня большой опасности и чуть не довела до настоящей гибели.
2. Покуда домочадцы перешептывались между собой, вдруг в столовую неожиданно вбегает какой-то мальчик с перекошенным, трясущимся лицом и докладывает хозяину, что в соседнем переулке только что взбесилась собака, каким-то чудом ворвалась к ним во двор через заднюю калитку и с яростью перекусала охотничьих собак, потом бросилась в конюшни и там с таким же неистовством напала на вьючный скот, наконец, даже людей не пощадила. Миртила кучера, Гефистиона повара, Гипотея спальника, Аполлония медика и множество других, которые пытались ее прогнать, перекусала и растерзала, так что некоторые животные от ядовитых укусов тоже перебесились. Известие это всех очень взволновало, так как они решили, что и я буйствовал по этой же причине. И вот, вооружившись всякого рода оружием, подбадривая друг друга, как бы избежать общей гибели, пускаются они на преследованье. Несомненно, они бы в куски изрубили меня копьями, охотничьими ножами и двусторонними топорами, которыми они без разбора вооружали всю челядь, если бы я, приняв во внимание опасность минуты, не бросился в спальню, где остановились мои хозяева. Тогда они обложили меня осадой, заперев снаружи за мной все двери, чтобы, без всякой опасности для них в случае схватки, от действия только неисцелимого бешенства я постепенно испустил дух. Таким образом мне предоставлена была по крайней мере свобода, и, получив счастье быть наедине, я бросился на приготовленную постель и заснул по-человечески, как не спал уже долгое время.
3. Когда уже вполне наступил день, отдохнув от усталости на мягкой постели, я бодро вскакиваю и слышу, как те, проведши всю ночь без сна в карауле, переговариваются о моей судьбе: — Неужели до сих пор еще несчастный осел этот не сбросил с себя ига бешенства? или болезнь эта истощила сама себя силой припадка? — Чтобы положить конец таким разногласиям, решили исследовать дело и, заглянув в щелку, видят, что я спокойно стою, здоров и невредим. Тогда, пошире открыв дверь, хотят испытать, остался ли я ручным. Тут один из них, прямо небом ниспосланный мне спаситель, предлагает остальным такой способ проверки моего здоровья: чтобы дали мне для питья полное ведро свежей воды; если я, как обычно, проявлю склонность к воде, значит, я здоров и всякая хворь прошла, если же, наоборот, я в страхе буду избегать вида и прикосновения жидкости, тогда, несомненно, зловредное бешенство упорно продолжается; такой способ проверки передан нам еще стародавними книгами.
4. Предложение это понравилось, и сейчас же поспешно до сих пор медлительные огромный сосуд наполняют свежей водой из ближайшего фонтана и приносят ко мне. Я без всякого промедления иду даже навстречу, будто томясь жаждой, погружаю в сосуд всю голову и выпиваю целительную (вот уже поистине целительную) воду. Кротко выношу я и похлопыванье рукой, и поглаживанье по ушам, и дерганье за уздечку, и всякие другие проверки, ясно всем противополагая их безумной подозрительности свою смиренную скромность.
Избегнув таким образом двойной опасности, на следующий день, нагруженный священными пожитками с кастаньетами и кимвалами, во главе бродячей нищей братьи, снова пускаюсь я в путь. Обойдя немало домов и домишек, остановились мы в одном селении, построенном, как говорили старожилы, на развалинах некогда пышного города, и, пристав в ближайшей гостинице, узнали там премилую историю о любовном приключении в семье одного бедняка, которой я хочу с вами поделиться.
5. Жил некий ремесленник,[295] по профессии кузнец, в крайней бедности, снискивая пропитание скудным своим заработком. Была у него и женка, у которой тоже за душой ничего не было, но которая пользовалась некоторой известностью за крайнее свое распутство. В один прекрасный день, не успел он утром выйти на подряженную работу, как в дом к нему потихоньку является дерзкий любовник. Пока они, не стесняясь, предавались любовным утехам, неожиданно возвращается муж, ничего не знавший о таких делах, даже не подозревавший ничего подобного. Найдя вход закрытым и даже запертым, он еще похвалил осторожность своей жены, стучит в дверь и свистит, чтобы дать знать о своем присутствии. Продувная женщина, опытная в таких проделках, высвободившись от крепких объятий, прячет любовника в бочку, которая стояла в углу, наполовину вросшая в землю, но, впрочем, пустая. Потом отворяет двери, и не поспел муж переступить через порог, как она набрасывается на него с руганью: — Чего же ты у меня слоняешься зря, сложивши руки? Чего не идешь на работу? О жизни нашей не радеешь? О пропитании не заботишься? А я денно и нощно принуждена силы надрывать за пряжей, чтобы выработать хоть на лампу в нашей конуре. Насколько счастливее меня соседка Дафна, которая и ест, и пьет вдоволь, и с любовниками забавляется.
6. Муж, смущенный подобным приемом, отвечает: — В чем дело? Хозяин, где мы работаем, вызван сегодня по судебному делу и нас распустил; однако где добыть денег сегодня на обед, я промыслил; видишь там в углу бочку, что всегда пустая находится, только место даром занимает и от которой никакой прибыли нет, кроме того, что мешает двигаться? Так вот, я ее продал за пять денариев, он сейчас придет, расплатится и свою собственность унесет. Так что ты подоткнись и помоги мне до прихода покупателя вытащить ее из земли.
Услышав это, обманщица, дерзко расхохотавшись, говорит: — Вот муженек-то достался мне так муженек! Бойкий торговец: за пять денариев продает вещь, которую я, баба, дома сидя, за семь продала!
Обрадовавшись надбавке, муж спрашивает: — Кто такой тебе столько дал?
Она отвечает: — Да вот, дурак, в бочку залез посмотреть хорошенько, крепкая ли она.
7. Любовник не пропустил мимо ушей этих слов и, быстро высунувшись, говорит: — Знаешь что я тебе скажу, тетенька? Бочка-то старовата и много трещин дала, — затем, обратясь к мужу, добавляет притворно: — Дай-ка мне сюда, почтеннейший, поскорей лампу, чтобы я, очистив грязь внутри, мог видеть, годится ли она куда-нибудь; деньги у меня не краденые, как ты думаешь? — Услужливый и добродушный супруг, не долго думая и ничего не подозревая, зажег лампу и говорит: — Вылезай, брат, и постой без дела, покуда я сам ее хорошенько вычищу, — с этими словами скинул он платье, забрал с собою свет и принялся отскребать застарелую коросту с грязной посудины. А молодчик распрекрасный нагнул жену его к бочке и безмятежно обрабатывал. Да к тому же распутная эта пройдоха просунула голову в бочку и будто на смех пальцем мужу указывает, где скрести, в том месте, да в этом месте, да опять в том, да опять в этом, пока не пришли оба дела к концу, и, получив свои семь денариев, злополучный кузнец принужден был еще на своей же спине тащить бочку до дому к любовнику своей жены.
8. Чистейшие священнослужители, пробыв там несколько дней, откормившись на счет общественной щедрости и набрав множество даров за предсказания, придумали новый способ к вытягиванью денег. Установив одно общее прорицание на различные случаи жизни, таким манером дурачили они массу людей, спрашивавших у них совета по самым разнообразным поводам.
Прорицание гласило следующее:
Парой сопряженных волов взрыхливши наново землю,
Будущим севом твой дух радостным жатва творит.
Случалось ли, желающие вступать в брак спрашивали совета, они уверяли, что ответ попадает как раз в цель: сопряженные супружеством произведут многочисленное потомство; если запрашивал их человек, собирающийся приобрести именье, опять волы, и сопряжение, и земля обозначали цветущее состояние; хотел ли кто получить божественное указание насчет предстоящего путешествия, сопряженные волы указывали на смирный нрав любого вьючного животного, а сев и жатва намекали на барыш; добивался ли кто ответа, удачно ли окончится предпринимаемый бой или преследованье разбойничьей шайки, они толковали, что прорицание знаменует полную победу, так как головы врагов склонятся под ярмо и будет захвачена обильная и плодотворная добыча.
Этим мошенническим прорицанием вытянули они немало денег.
9. Но так как от слишком частых обращений за советами толкования их истощились, они снова пустились в дорогу, гораздо худшую, чем та, что мы ночью проделали. Посудите сами: была она вся перерыта канавами, частью покрыта разливными лужами вроде стоячего болота, в других местах скользкая от липкой грязи. Извертев все ноги, часто спотыкаясь, постоянно проваливаясь, с большим трудом смог я выбраться на ровную дорогу, как вдруг неожиданно сзади нагоняет нас отряд всадников, вооруженных копьями. Сдержав своих скакунов, они стремительно набрасываются на Филеба и прочих спутников и, схватив их за горло, принимаются избивать, называя гнусными святотатцами; всем надевают ручные кандалы, приговаривая с ругательствами, что они еще худшего заслужили за золотую чашу, которую они взяли, якобы для тайного богослужения, спрятали тайком под подушку, на которой стояла статуя богини-матери, и, для того чтобы избежать наказанья за такое преступление, никого не предупредив, до рассвета покинули стены города.
10. Нашелся человек, который стал шарить у меня на спине и пред всеми обнаружил в складках богининой одежды золотой сосуд. Но столь гнусное преступление не смогло смутить или испугать отчаянную эту шайку; с притворным смехом стали они придумывать отговорки: — Совершенно недостойно подвергать такому насилью невинных людей! Из-за какого-то одного бокальчика, который можно рассматривать как гостинец от матери богов ее сирийской сестре, возводить такое обвинение на служителей культа!
Но напрасно они толковали всякой вздор, крестьяне сейчас же повернули их обратно, связали и ввергли в Туллиево узилище,[296] чашу же и само изображение богини, которое я возил, поместили в храмовую ризницу как пожертвование, а меня на следующий день вывели снова на базар для продажи и продали при посредстве оценщика на семь нуммов дороже той цены, за которую прежде купил меня Филеб, некоему мельнику из ближайшего местечка. Он сейчас же нагрузил меня тут же купленным зерном и по довольно трудной дороге, в корнях и каменьях, погнал к мельнице, где он работал.
11. Там непрерывно ходило по кругу множество вьючного скота, приводя разными поворотами в движение жернова,[297] причем подвижные обороты машин размалывали зерно на муку не только целый день, но и всю ночь напролет. Но меня новый хозяин, вероятно для того, чтобы я с самого начала не испугался работы, поместил роскошно в хорошем стойле. Первый день позволил мне провести в праздности и ясли обильно засыпал кормом. Но дольше дня не продолжалось это блаженное состояние праздности и питания: на следующий же день привязывают меня к самому большому на вид жернову и гонят по закругленному пространству проведенной дорожки с завязанными глазами, чтобы, описывая бесконечное количество раз один и тот же круг, я не сбивался с проторенного пути. Не совсем еще забыв свою мудрость и благоразумие, я притворился непонятливым к своей новой задаче; хотя в бытность свою человеком я видывал не раз, как приводятся в движение подобные машины, однако я представился, будто, ничего не зная и не понимая, остолбенел, с тем чтобы, признав меня неспособным и бесполезным к такого рода занятиям, отослали меня на какую-либо более легкую работу и на праздное питание. Но напрасно я выдумал эту зловредную хитрость. Так как глаза у меня были завязаны, то я не подозревал, что окружен был целой толпой, вооруженной палками, и вдруг по данному знаку со страшным криком все стали наносить мне удары и так меня этим градом поразили, что я, отбросив все рассуждения, налег изо всех сил на пеньковый канат и пустился со всех ног по кругу. Такая внезапная перемена образа мыслей вызвала общий хохот у присутствующих.
12. Когда большая часть дня уже прошла и я уже выбился из сил, меня отвязали от веревки, отделили от жернова и отвели в ясли. Хотя я падал от усталости, настоятельно нуждался в восстановлении сил и умирал от голода, однако присущее мне любопытство мучило меня и не давало покоя, так что я, отложив корм, в изобилии мне предоставленный, принялся с некоторым удовольствием рассматривать неприглядное устройство всего заведения. Великие боги, что за жалкий люд окружал меня! Кожа у всех была испещрена синими подтеками, исполосованные спины были скорее оттенены, чем прикрыты драными чепраками, у некоторых одежонка до паха не доходила, рубашки у всех дырявые, везде сквозит тело, лбы клейменые,[298] полголовы обриты, на ногах кольца, лица землистые, веки выедены дымом и горячим паром, все подслеповаты, к тому же на всех мучная пыль, как грязный пепел, словно на кулачных бойцах, что выходят на схватку не иначе, как посыпавшись мелким песком.
13. Что же я скажу, какими красками опишу моих сотоварищей по стойлам? Что за старые мулы, что за разбитые клячи! Засунув морды в ясли, они пережевывали кучи соломы, горла, покрытые гнойными болячками, дышали с трудом, вялые ноздри были расширены от постоянных приступов болезненного фырканья, груди изранены от постоянного трения веревки, бока почти до костей настеганы бичом, копыта безобразно расширены от вечного кружения по одной дороге, и вся исхудалая шкура покрыта застарелой и грязной коростой. Боясь зловещего примера подобных сотоварищей, вспомнив судьбу бывшую Луция, отрезанный от последней надежды на спасенье, я поник головой и загрустил. И в мучительной жизни моей одно-единственное осталось мне утешение: развлекаться по врожденному мне любопытству,[299] как люди, не считаясь с моим присутствием, свободно говорили и действовали как хотели. Не без основания божественный творец древней поэзии у греков,[300] желая показать нам мужа высшего благоразумия, изобразил человека, приобретшего полноту добродетели в путешествии по странам и в изучении разных народов. Я сам вспоминаю свое существование в ослином виде с большой благодарностью, так как, под прикрытием этой шкуры испытав коловратность судьбы, я сделался если не более благоразумным, то более опытным. Между прочим, я решил до вашего сведения довести одну хорошую историйку, лучше всех прочих, прелестную, вполне достойную вашего слуха, — и вот я начинаю.
14. Мельнику этому, который приобрел меня в свою собственность, человеку хорошему и прежде всего скромному, досталась на долю жена прескверная, хуже всех остальных женщин, которая до такой степени нарушала супружеские и семейственные законы, что, клянусь Геркулесом, даже я молча за него не раз вздыхал. Не было такого порока, который отсутствовал бы у этой негоднейшей женщины, но все гнусности в нее стекались, словно в грязную помойную яму: злая, шальная, до мужчин охочая, до вина падкая, упорная, непокорная, в гнусных хищениях жадная, на глупые издержки щедрая. Презирая и попирая законы божественных небожителей, исполняя вместо этого пустые и праздные обряды некоей ложной и святотатственной религии и заносчиво утверждая, что чтит она единого бога,[301] всех людей и несчастного мужа своего вводила она в обман, сама с утра предаваясь пьянству и постоянным блудом оскверняя свое тело.
15. Эта почтенная женщина удостоила меня особой ненавистью. Чуть свет, еще лежа в постели, кричала она, чтобы привязывали к жернову вновь купленного осла; не поспеет выйти из спальни, приказывает, чтобы в ее присутствии давали мне как можно больше ударов, когда настанет время кормежки и прочие вьючные животные отдыхают, отдает приказание, чтобы меня как можно дольше не подпускали к яслям. Такая жестокость еще больше усилила мое природное любопытство узнать ее нравы. Я слышал, что очень часто к ней в спальню ходил один молодой человек, и мне бы крайне хотелось увидеть его наружность, но повязка на глазах лишала их прежней свободы действия. Однако у меня достаточно было хитрости, чтобы проникнуть в преступления этой подлой женщины. Денно и нощно при ней находилась некая старуха, помощница в ее гнусностях, посредница в ее прелюбодеяниях. Сначала они с ней позавтракают, затем, распивая неразбавленное вино, друг друга подзадоривая, начинали они развивать планы насчет того, как бы хитрыми обманами погубить несчастного мужа. И я, хотя и жалел от души об ошибке Фотиды, которая меня вместо птицы обратила в осла, утешался в горестном превращении моем тем, что благодаря огромным ушам я отлично слышал даже то, что происходило в отдаленности.
16. В один прекрасный день до моих ушей донеслись такие речи бесчестной этой старушонки:
— Ну, уж сама суди, хозяюшка, какой, без моих-то советов, достался тебе дружок пугливый да трусливый, стоит постылому твоему мужу нахмурить брови, у того и душа в пятки; терзает он через то твою любовную жажду своею вялостью. Насколько лучше Филеситер: и молод, и хорош, щедр, смел, а уж насколько ловок преодолевать всякие меры предосторожности со стороны мужей! Клянусь Геркулесом, достоин он был бы один пользоваться благосклонностью всех женщин, одного его следовало бы увенчать золотым венком, особенно за одну проделку, что на днях устроил он с неким ревнивым супругом. Да вот послушай и сравни, все ли любовники одинаковы.
17. Ты знаешь Барбара, здешнего декуриона,[302] которого народ за язвительность и жестокость прозвал Скорпионом? Жену свою, благородного происхождения и одаренную выдающейся красотою, он так строго держит, что из дому почти не выпускает.
Тут мельничиха прерывает ее: — Как же, прекрасно знаю. Ты имеешь в виду Арету,[303] мы с нею в школе вместе учились! — Значит, — говорит старуха, — ты и историю с Филеситером знаешь? — Ничего подобного, — отвечает, — но сгораю желанием узнать ее и молю тебя, матушка, все подробно мне расскажи.
Болтунья не заставила себя просить и так продолжала:
— Пришлось Барбару этому отправиться в дорогу, и желал он невинность супруги своей дражайшей оградить от всяких опасностей как можно лучше. Призывает он к себе тайком раба Мирмекса,[304] известного своей преданностью, и поручает на полную его ответственность присмотр за хозяйкой, пригрозив тюрьмой, пожизненным заточением и, наконец, насильственной голодной смертью, если какой-либо мужчина хоть пальцем, хоть мимоходом дотронется до нее, слова свои подкрепляет он страшными клятвами. Оставив перепуганного Мирмекса в качестве неусыпного стража при супруге, он спокойно отправляется в путь. Крепко запомнив все наставления, Мирмекс не позволял никуда двинуться своей хозяйке. Займется ли она домашней пряжей — он тут же сидит неотступно, пойдет ли на ночь помыться — он идет за ней по пятам, будто прилип, держась рукою за ее платье, — одним словом, с удивительным рвением исполнял порученное ему дело.
18. Но от пылкой бдительности Филеситера не могла укрыться несравненная красота женщины. Возбужденный и воспламененный, в особенности молвой о ее целомудрии и невероятно строгим присмотром, он, готовый что угодно сделать, чему угодно подвергнуться, решил пустить в ход все средства, чтобы сломить упорное сопротивление крепости. Уверенный в хрупкости человеческой верности и зная, что деньги улаживают всякие препятствия и что двери даже Адамантовой крепости могут быть сломлены золотом, он нашел случай встретить Мирмекса наедине, открылся ему в своей любви и умолял оказать помощь в его мучениях: он говорил, что близкая смерть для него решена, неизбежна, если он своевременно не достигнет своего желанья, а тот не должен ничего опасаться в таком простом деле; без спутников, под вечер, под кровом мрака он может войти и через короткое время выйти, никем не замеченный. Подобные просьбы он подкрепляет сильным доводом, способным сломить упрямую непоколебимость слуги. Он протягивает ладонь пригоршнею и показывает блестящие новенькие золотые, из которых двадцать предназначалось молодой женщине, а десять он охотно предлагал ему.
19. Мирмекс, придя в ужас от неслыханного преступления, заткнул уши и убежал прочь. Но пред глазами его все стоял пламенный блеск золота; хотя он ушел далеко и быстрым шагом дошел до дому, все ему чудилось прекрасное сияние монет, и богатая добыча уже привела ум его в страшное расстройство, и мысли у бедняги разбежались, разделенные, в разные стороны: с одной стороны, верность, с другой — нажива, тут муки, там благосостояние. Наконец, страх смерти был побежден золотом. Притягательная сила денег не уменьшилась от расстояния, но даже мысли во сне наполнены были губительной алчностью, и хотя хозяйские угрозы не позволяли ему отлучаться из дому, золото звало его за двери. Тут, поборов стыдливость и отбросив нерешительность, передает он предложение хозяйке. Та не опровергает мнения о женском легкомыслии и живо делает обмен между своим целомудрием и презренным металлом. Исполненный радости, спешит Мирмекс окончательно покончить со своей верностью, жаждая не только иметь, но скорее прикоснуться к тем деньгам, которые, на горе себе, он увидел. С восторгом извещает он Филеситера, что его стараниями желание Филеситера может быть удовлетворено, сейчас же требует обещанной платы, и вот золотые нуммы в руке у Мирмекса, которая и медных-то монет не знавала.
20. Когда совсем смерклось, провел он ретивого любовника одного, без провожатых, плотно закрыв ему голову, к дому, а потом и к хозяйской спальне. Только что не испытанными еще объятиями начали чествовать они начинающуюся любовь, только что обнаженные ратоборцы первых чинов Венерина воинства заслужили, как вдруг, против всякого ожидания, воспользовавшись мраком ночи, у дверей дома появляется муж. Он уже принялся стучать, кричать, камни бросать в ворота и, так как промедление все более и более казалось ему подозрительным, начал грозить Мирмексу жестокой расправой. Тот, смущенный внезапной бедою и от жалкого трепетанья потеряв последнее соображенье, ничего не мог придумать лучшего, как сослаться на то, что он запрятал куда-то ключ и в темноте не может его найти. Меж тем Филеситер, услышав шум, набросил рубашку и, совершенно забыв впопыхах обуться, босиком выбежал из спальни. Наконец Мирмекс вложил ключ в скважину, открыл двери и впустил ругавшегося хозяина, а как увидел, что тот быстрым шагом направился к спальне, потихоньку сбежал и выпустил Филеситера. Почувствовав себя в безопасности после того, как тот переступил порог, он запер двери и пошел снова спать.
21. Барбар же, проснувшись чуть свет, видит под кроватью чьи-то чужие сандалии, в которых Филеситер к нему прокрался. Догадавшись в чем дело, он никому, ни жене, ни домочадцам, ничего не сказал о своем огорченьи, а взял эти сандалии и спрятал их потихоньку за пазуху. Только приказал рабам связать Мирмекса и вывести на базарную площадь и сам, подавляя рыдания, не раз рвавшиеся из его груди, поспешил туда же, будучи уверен, что по этим сандалиям он очень легко может напасть на след прелюбодея. И вот они на площади. Барбар в гневе, с раздраженным лицом, нахмуренными бровями, и рядом с ним Мирмекс, связанный, который, не будучи пойман с поличным, но мучимый угрызениями совести, проливал горькие слезы и жалобно вздыхал, напрасно стараясь вызвать к себе сострадание. Случайно навстречу им попался Филеситер, шедший совсем по другому делу. Взволнованный, но не испуганный неожиданным зрелищем, он вспомнил, какую второпях сделал оплошность, быстро сообразил возможные последствия и с присущим ему присутствием духа растолкал рабов и с криком стал бить по щекам (но не больно) Мирмекса, приговаривая: — Ах ты, негодная душа, ах ты, мошенник! Пусть от твоего хозяина и от всех богов небесных, которых ты ложными клятвами оскорбляешь, что ни на есть худшая кара тебя постигнет! Ты ведь вчера в бане сандалии у меня украл! Заслужил, клянусь Геркулесом, заслужил ты того, чтобы и эти веревки на тебе сгнили, да и самого тебя в мрачной темнице сгноили.
Введенный в обман этой ловкой ложью энергичного юноши, Барбар, вообще склонный к доверчивости, удаляется восвояси и, подозвав Мирмекса и отдав ему сандалии, сказал, что прощает его от души, а что украденную вещь надо вернуть владельцу.
22. Старушонка продолжала еще бормотать, как женщина ее прервала: — Счастье той, что делит содружество с таким крепким и независимым товарищем, а мне, несчастной, на долю достался дружок, что всего боится — жернов ли зашумит, паршивый ли осел этот морду покажет!
Старуха на это: — Уж доставлю я тебе спешным порядком этого образцового любовника! — и с этими словами выходит из комнаты, сговорившись, что к вечеру еще раз придет.
А супруга добродетельная сейчас же принялась готовить роскошный ужин, дорогие вина процеживать,[305] различные кушанья заново тушить с соусами. Наконец, уставив богато стол, начала ждать прихода любовника, словно появления какого-нибудь бога. Кстати и муж отлучился из дому на обед к соседнему сукновалу. Когда время приближалось к урочному сроку, меня отвязали и предоставили свободно пользоваться пищей, но я радовался не столько освобождению от геркулесовых трудов моих, сколько тому, что, сняв повязку с моих глаз, мне дали возможность наблюдать за всеми проделками злокозненной этой женщины. Солнце, уже погрузившись в океан, освещало подземные области мира, как является несчастная старуха бок о бок с отважным любовником, еще не вышедшим почти из отроческого возраста и столь миловидным по блеску безбородого лица, что сам бы еще мог составить усладу любовникам. Женщина, встретив его поцелуями, сейчас же пригласила сесть за накрытый стол.
23. Но не поспел юноша пригубить первой заздравной чаши[306] и узнать, какой вкус у вина, как приходит муж, вернувшийся гораздо раньше, чем его ожидали. Тут достойнейшая супруга, послав мужу всякие проклятия и пожелав ему в сердцах ноги себе переломать, прячет дрожащего, бледного от ужаса любовника под случайно находившийся здесь деревянный чан, в котором обыкновенно очищали смешанные зерна; затем с прирожденным лукавством, ничем не выдавая своего проступка, делает спокойное лицо и спрашивает у мужа, почему и зачем он раньше времени ушел с ужина от закадычного своего приятеля. Тот, часто вздыхая из глубины горестной души своей, отвечает:
— Не мог я вынести безбожного и крайнего преступления потерянной женщины и обратился в бегство! Боги благие, такая почтенная матрона, такая верная, такая воздержная — и покрыла себя такой гнусной срамотой! Клянусь вот этой богиней Церерой,[307] что если б я сам это заметил за такой женщиной, глазам своим не поверил бы.
Заинтересовавшись мужниными словами и желая узнать, в чем дело, нахалка эта не перестала приставать, пока не добилась того, чтобы ей рассказали всю историю по порядку. Муж не мог устоять и, уступив настояниям жены, так начал, не ведая о своих бедствиях, повесть о бедствиях чужой семьи:
24. — Жена приятеля моего, сукновала, женщина, как казалось до сей поры, исключительного целомудрия и, по общим лестным отзывам, добродетельная хранительница домашнего очага, на самом деле предавалась тайной страсти с неким любовником. Секретные свиданья у них бывали постоянно, и даже в ту минуту, когда мы, вымывшись, явились к ужину, она с этим молодым человеком упражнялась в любострастии. Потревоженная нашим внезапным появлением, следуя первой пришедшей в голову мысли, она своего любовника сажает под высокую плетеную корзину,[308] в которой она серными парами белила белье, и, считая, что он там спрятан надежным образом, сама преспокойно садится с нами за ужин. Меж тем молодой человек, окруженный и мучимый едким тяжелым запахом, с трудом уже переводит дыхание и, по свойству этого ядовитого вещества, принимается чихать.
25. Когда муж в первый раз услышал звук чиханья со стороны жены, прямо из-за ее спины, он подумал, что это она издала этот звук, и, как принято, говорит: — Будь здорова! — Чиханье повторяется, он еще раз поздравил; но чиханье снова раздается все чаще и чаще, пока ему это не показалось подозрительным и он не захотел узнать, в чем дело. Отодвигает стол он в сторону, приподымает плетенку и обнаруживает мужчину, едва переводящего дыханье. Пылая негодованием за оскорбленье, он требует меча, собираясь убить этого умирающего, насилу я удержал его для предотвращения общей опасности от бешеного порыва, выставив на вид то обстоятельство, что оскорбитель его все равно скоро погибнет от действия серы, не подвергая ни меня, ни его никакому риску. Смягчившись не столько вследствие моих уговоров, сколько в силу самих обстоятельств, он выносит полуживого любовника в ближайший переулок. Тут я потихоньку разговариваю с его женой и, в конце концов, уговариваю ее на время удалиться куда-нибудь и уйти из дому к какой-нибудь знакомой женщине, чтобы тем временем остыл жар ее мужа, так как не могло быть сомнения, что он задумывает какое-нибудь зло себе или своей жене. Покинув с неудовольствием подобный дружеский ужин, я вернулся восвояси.
26. Выслушав рассказ мельника, жена его, до конца наглая и бессовестная женщина, принялась ругательски ругать и уничижать жену сукновала: и коварная-то она, и бесстыдная, поношение всему женскому полу, что, забыв стыд и нарушив узы супружеского ложа, домашний очаг обратила в притон разврата и, отбросив достоинство замужней женщины, причислила себя к продажным тварям; заключила же тем, что подобных особ следовало бы живьем сжигать. Однако, движимая сознанием собственной вины и побуждаемая нечистой совестью, она подумала как можно скорее освободить из заточения своего растлителя и с этой целью стала уговаривать мужа удалиться раньше обычного на покой. Но тот, уйдя из гостей не поевши и чувствуя голод, заявил, что он с большей охотой отдал бы честь ужину. Жена быстро подает на стол, хотя и не очень охотно, так как кушанья были для другого приготовлены. Меня же до глубины души возмущали и бывшее злодеяние, и теперешняя наглость негоднейшей этой женщины, и я ломал себе голову, как бы найти возможность разоблачить обман, оказать помощь моему хозяину и, опрокинув чан, на всеобщее погляденье обнаружить того, кто скрывался под ним, как в осадной машине.
27. На эти мои муки о хозяйской обиде небесное провидение наконец обратило внимание. Наступило урочное время, когда хромой старик, которому поручен был присмотр за всеми вьючными животными, всем стадом повел нас на водопой к ближайшему пруду. Обстоятельство это доставило мне желанный случай к отмщению. Проходя мимо чана, заметил я, что концы пальцев у юноши высовываются, не поместившись, из-под края; шагнув в сторону, я наступил со злобой копытом на его пальцы и раздробил их на мелкие кусочки. Издав от невыносимой боли слабый стон, он отбрасывает и валит чан и, обнаружив себя непосвященным взглядам, выдает все козни бесстыдной женщины.[309] Но мельник, не особенно тронутый нарушением супружеской верности, ласково обращается к дрожащему и смертельно бледному отроку с ясным и подбодряющим выражением на лице:
— Не бойся, сынок, для себя никакого зла с моей стороны. Я не варвар и не такая уж заскорузлая деревенщина, чтобы изводить тебя по примеру сукновала зловредным дымом ядовитой серы или обрушивать на голову такого хорошенького и миленького мальчика кару закона о прелюбодеянии,[310] нет, я мирным и справедливым образом произведу дележ с женою. Прибегну я не к разделу имущества, а к форме общего владения, чтобы без дрязг и препирательств все втроем поместились мы в одной постели. Да я и всегда жил с женою в таком согласии, что у нас, как у людей благоразумных, вкусы всегда сходились. Но сама справедливость не допускает, чтобы жена имела преимущество перед мужем.
28. С подобными милыми шуточками вел он отрока к ложу; тот не очень охотно, но следовал за ним; затем, заперев отдельно целомудренную свою супругу, лег он вдвоем с молодым человеком и воспользовался наиболее приятным способом отмщения за попранные супружеские права. Но как только блистающая колесница солнца привела с собою рассвет, мельник поднял двух работников посильнее и, приказав им держать отрока в соответствующем положении, плеткой по ягодицам его отстегал, приговаривая: — Ах ты! сам еще мальчишка, молоко на губах не обсохло, на тебя на самого еще любители найдутся, а ты бегаешь за бабами, да еще за замужними, нарушая законы супружества и стараясь присвоить себе преждевременное звание прелюбодея.
Засрамив его такими речами да и побоями наказав достаточно, выбрасывает он его за дверь. И сей образцовый любовник, неожиданно выйдя из опасности живым, если не считать белоснежных ягодиц, пострадавших и ночью и поутру, печально поспешил удалиться. Тем не менее мельник дал своей жене разводное письмо и выгнал ее из дому.[311]
29. Она, и от природы будучи негодяйкой, к тому же раздосадованная обидой, тем более горькой, что она была заслуженной, снова принимается за старое и, прибегнув к обычным женским козням, с большим трудом отыскивает некую заматерелую старуху, которая, по ее мнению, сведуща была в наговорах и порче. Она засыпает ее подарками и просит одного из двух: или чтобы муж, смягчившись, снова помирился с нею, или чтобы, напустив на него привиденье или какого-нибудь злого духа, причинить ему внезапную смерть. Тогда колдунья эта, облеченная божественною властью, сначала обращается к первым приемам небесной науки и изо всех сил старается смягчить оскорбленный дух мужа и направить его к любви. Но когда ей это не удалось, она пришла в негодование и, не только рассчитывая на обещанную плату, но, в виде возмездия за пренебрежение, замышляет уже гибель несчастного мужа и для этой цели направляет на него тень некоей умершей насильственной смертью женщины.
30. Но, может быть, придирчивый читатель, ты прервешь меня и возразишь: — Откуда же, осел хитрейший, не выходя за пределы мельницы, ты мог узнать, что втайне, как ты утверждаешь, замышляли женщины? — Ну так узнай, каким образом, оставаясь и в виде вьючного животного человеком любопытным, я узнал, что готовится на пагубу моего мельника.
Почти что ровно в полдень на мельницу явилась некая женщина, запечатленная следами преступления и необычайной скорби, полуприкрытая жалким рубищем, с босыми ногами, желтая, исхудалая, с лицом, целиком закрытым распущенными волосами, будто их нагнал порыв ветра, полуседыми, грязными от посыпанного пепла. Явившись в таком виде, она кладет тихонько руку на плечо мельнику, словно желает с ним поговорить наедине, и уводит его к нему в спальню; войдя в дом, они остаются там долгое время. Между тем работники смололи все зерно, что было у них под рукою, и так как требовалось еще, подручные пошли к хозяйской комнате и стали его кликать, прося добавочной выдачи зерна. Не раз они его громко звали, хозяин ничего не отвечал, тогда принялись стучаться в двери, они накрепко заперты изнутри; подозревая какую-нибудь немалую беду, они понажали и, выломав дверь, получили доступ. Как ни искали, никакой женщины там не оказалось, а на одной из балок висел повесившийся хозяин уже без дыханья. Они сняли его, вынули из петли, с громким плачем и рыданием омыли тело и, исполнив погребальные обряды, в сопровождении большой толпы его похоронили.
31. На следующий день спешно прибывает его дочь с соседнего хутора, куда она давно уже была выдана замуж, мрачная, раздирая распущенные волосы, от времени до времени ударяя себя в грудь. Ей было известно о домашнем несчастье, хотя никто ее не извещал, но во время сна предстала ей жалостная тень отца, еще не сняв петли с шеи, и все открыла относительно злодейства мачехи: и о прелюбодеянии, и о злых чарах, и о том, как под влиянием привидения низшел он в преисподнюю. Долго она рыдала и убивалась, пока домочадцы не уговорили ее положить предел скорби. Исполнив у могилы на девятый день установленные обряды, она пустила с молотка всю дворню и движимое имущество. Таким-то образом все хозяйство из одних рук пошло в разные стороны, сообразно неверным случайностям продажи. Меня лично купил какой-то бедный огородник за пятьдесят нуммов. По его словам, для него это была большая сумма, но с моею помощью он надеялся добывать себе средства к жизни.
32. Самый ход вещей, думается, требует, чтобы я сообщил, в чем состояли мои новые обязанности.
Каждое утро хозяин нагружал меня разными овощами и гнал в соседнее село, затем, продав свой товар перекупщикам, садился мне на спину и возвращался в свой огород. Пока он то копал, то поливал, я был предоставлен спокойному бездействию. Но вот, вместе с течением светил, чередованием дней и месяцев, и год завершил свой круг и после вином обильной радостной осени склонялся к зимним заморозкам Козерога; все время дождь, по ночам росы, и, стоя под открытым небом в непокрытом стойле, я постоянно мучился от холода, так как у хозяина моего по крайней бедности не только для меня, для самого себя не было ни подстилки, ни покрышки, а удовлетворялся он защитой шалаша. К тому же по утрам приходилось мне голыми ногами месить холодную грязь и ушибаться о замерзшие кочки, да и желудок свой не мог я наполнять достаточно привычной пищей. У меня и у хозяина стол был один и тот же, но очень скудный: старый и невкусный латук,[312] что оставлен был на семена и перерос, вроде хвороста, с горьким и пахнущим землею соком.
33. Однажды ночью, застигнутый темнотою безлунной ночи и насквозь промокший от ливня, к тому же сбившийся с дороги, повернул порядком уставшую лошадь к нашему огороду некий почтенный человек из соседнего селенья. Будучи гостеприимно встречен и получив не очень изысканный, но необходимый ему покой, он пожелал отблагодарить ласкового хозяина и обещал нам дать зерна, масла из своих угодий и даже два бочонка вина. Мой-то немедля забирает с собой мешок и пустые мехи и, сев на меня без седла, пускается в путь за шестьдесят стадиев.[313] Сделав это расстояние, прибыли мы к указанному нам имению, где сейчас же хозяина моего владелец приглашает к обильному завтраку. Чокнувшись, они уже принялись за беседу, как вдруг случилась диковинная вещь: по двору бегала курица, отбившись от остальных, и кудахтала, как обычно кудахтают куры, чтобы оповестить о том, что они сейчас снесут яйцо. Посмотрев на нее, хозяин говорит: — Верная ты слуга и плодовитая, сколько дней уж нам доставляешь продовольствие. И теперь, как видно, готовишь нам закусочку. — Затем кричит: — Эй, малый, поставь, как всегда, в уголок корзинку для наседки. — Слуга исполнил приказание, но курица, пренебрегши обычным гнездом, прямо у ног хозяина снесла преждевременный, но способный навести немалый страх плод. Не яйцо она снесла, как можно было ожидать, а готового цыпленка с перьями, когтями, глазами, который уже умел пищать и сейчас же принялся бегать вслед за матерью.
34. Вскоре вслед за этим случается еще большая диковинка, на всех, естественно, наведшая страх. Под самым столом, где еще находились остатки завтрака, разверзлась земля, и из глубины забила сильным ключом кровь, так что множество брызг, летевших кверху, покрыло кровавыми пятнами весь стол. В эту же минуту, как все, остолбенев от ужаса, дивились и трепетали зловещих предзнаменований, прибегает сторож при винном погребе и докладывает, что все вино, давно уже разлитое по бочкам, начало кипеть, словно на сильном огне. Заметили также и ласочку, вышедшую на улицу, держа в зубах издохшую уже змею; у сторожевой собаки изо рта выскочил зеленый лягушонок, а на самое собаку, стоявшую поблизости, набросился баран и разом перегрыз ей горло. На хозяина и всех его домашних от таких явлений нашел немалый ужас и крайнее смятение; что — сначала делать, что — потом? каким количеством, и какими жертвами, и каких небожителей, посылающих угрожающие знамения, умилостивлять? кого больше, кого меньше? — ничего не было известно.
35. Покуда все находились в ожидании последствий чудовищных этих диковин, прибегает некий раб и докладывает о великих и крайних бедствиях, обрушившихся на владельца именья.
Гордость его жизни составляло трое уже взрослых сыновей, получивших образование и украшенных скромностью. Эти юноши были связаны старинной дружбой с неким бедным человеком, владельцем небольшой усадебки. Крошечная усадебка эта соприкасалась с обширными и благоустроенными владениями влиятельного, богатого и молодого соседа, который, злоупотребляя древностью своего рода, имел множество сторонников и делал в окрестностях все, что хотел. К скромному соседу своему он относился крайне враждебно и разорял его убожество: мелкий скот избивал, стада угонял, травил хлеб, еще не созревший. Когда же он лишил его всех достатков, решил и самое землю отобрать, затеяв какую-то пустую тяжбу о межевании. Хуторянин был человек скромный, но, видя, что алчность богача лишила его всего имущества, и желая удержать за собою хотя бы место для могилы в родном поле, со страхом упросил некоторых из своих друзей прийти в качестве свидетелей правильности поземельной границы. В числе других пришли и эти три брата, чтобы мало-мальски чем-нибудь помочь своему другу в его бедственном положении.
36. Но тот сумасброд нисколько не испугался и даже не смутился от присутствия стольких граждан и не только не отказался от своих захватческих притязаний, но даже не пожелал обуздать свой язык. Когда те мирно изложили свои пожелания и ласковой речью старались смягчить буйный его нрав, он сейчас же, клянясь своим спасеньем и жизнью дорогих ему людей, заявил, что он не обращает никакого внимания на присутствие стольких посредников, а соседушку этого велит своим рабам взять за уши и выбросить из усадьбы, чтобы убирался он куда угодно. Слова эти возбудили всеобщее негодование у присутствующих. Тогда один из трех братьев незамедлительно, но довольно свободно ответил, что напрасно тот, надеясь на свои богатства, угрожает с такою тираническою спесью, меж тем как и бедняки от наглости богачей могут иметь защиту справедливых законов. Масло в огонь лить, серу в пожар, бичи фуриям подбавлять, — так раздули ярость этого человека подобные слова. Дойдя до крайней степени безумия, он закричал, что на виселицу пошлет и противника, и всех собравшихся, и сами законы, — и отдает приказание, чтобы спустили с цепи диких сторожевых собак огромного роста, питавшихся падалью, выбрасываемою на поля, даже нападавших на проходящих путников, и стал их науськивать на собравшихся. Как только услышали они привычное улюлюканье пастухов, воспламенившись и разъярившись, впав в буйное бешенство, с диким лаем тронулись на людей и, набросившись, принялись терзать, причем чем быстрее те старались искать спасения в бегстве, тем яростнее они их преследовали.
37. Посреди гущи сбившейся толпы младший из трех братьев споткнулся о камень и, повредив себе пальцы, упал наземь, доставшись в зловещую добычу диким и жестоким собакам, которые немедленно рвут несчастного юношу на куски. Когда остальные братья услышали его предсмертный вопль, в горести они поспешили ему на помощь и, обернув левые руки в полы плащей, пытались камнями отбить брата от собак и разогнать их. Однако не удалось им ни смягчить ярость псов, ни отогнать их, и несчастный юноша, воскликнув напоследок, чтобы отомстили этому богатому злодею за смерть меньшого братца, умирает, растерзанный на части. Оставшиеся в живых братья в отчаянии, не заботясь о собственной безопасности, бросаются на богача и пламенно, с безумным натиском принимаются бросать в него каменья, но кровожадный противник их, и раньше привыкший к подобным преступлениям, копьем пронзает старшого из двух в середину груди. Но пораженный и сейчас же испустивший дух юноша не падает на землю, так как копье, пронзив его и наполовину выйдя из спины, силой удара впилось в землю и, зашатавшись, поддерживало тело в висячем положении. Высокий и сильный раб пришел убийце на помощь и, размахнувшись, бросил в третьего юношу камнем, но, против всякого ожидания, слишком сильно пущенный камень задел только край пальцев и упал, не причинив никакого вреда.
38. Но случай этот доставил сообразительному молодому человеку возможность отмщения. Сделав вид, что рука у него повреждена, так обращается он к жестокому врагу: — Пользуйся гибелью всего нашего семейства, удовлетворяй ненасытную свою ярость кровью трех братьев, покрывайся славой, убив стольких своих сограждан, — все равно увидишь, что, сколько бы ни отбирал ты имений у бедняков, до каких бы пределов ни расширял своих владений, какой-нибудь сосед у тебя найдется. О, если бы рука эта по несправедливости судьбы не выбыла из строя, свернула бы она уж тебе голову сейчас же.
Выведенный из себя подобными словами, взбешенный разбойник, схватив свой меч, с жаром набросился на несчастного юношу, чтобы убить его. Но попал он на противника не слабее себя. Совершенно для него неожиданно молодой человек схватил его за правую руку и, с большими усилиями обнажив меч, быстрыми и частыми ударами заставил того расстаться с грешною жизнью, а сам, чтобы не попасться в руки подоспевшим уже слугам, еще обагренным во вражеской крови лезвием перерезал себе горло.
Вот что предзнаменовали вещие чудеса, вот что объявлено было злосчастному хозяину. Но старец, на которого обрушилось столько бедствий, не вымолвил ни слова, не пролил даже безмолвной слезы, но схватил нож, которым среди своих сотрапезников резал сыр и прочие кушанья за завтраком, и, по примеру злосчастного своего сына, стал наносить раны себе в шею, покуда, упав ничком на стол, не смыл зловещие капли свежим потоком крови.
39. Расстроенный гибелью в одну минуту целого дома и о своих обстоятельствах тяжко вздыхая, огородник, отблагодарив за завтрак одними слезами и частенько всплескивая руками, сейчас же садится на меня и пускается в обратный путь. Но обратный путь не оказался без неприятностей. Встретился с нами какой-то верзила, судя по платью и по внешности, солдат-легионер, и грубо, даже нагло спрашивает, куда он ведет осла без поклажи. А мой-то, еще от горя не успокоившись да и по-латыни не понимая, едет себе дальше, ничего не ответив. Тогда солдат в негодовании, молчание его приняв за оскорбление, с солдатским нахальством стукнул старика дубинкой, что была у него в руках, и прогнал с моей спины. Огородник оправдывается смиренно тем, что, по незнанию языка, он не понимает, о чем тот говорит. Тогда солдат по-гречески повторяет: — Куда ведешь этого осла? — Огородник говорит, что направляется в соседний город. — А мне, — говорит тот, — нужна его помощь; следует, чтобы он с прочим вьючным скотом перевез из соседней крепости вещи нашего командира, — и сейчас же схватывает меня за узду и начинает тащить за собою. Но огородник, утерши с лица кровь от прежней раны, стал упрашивать товарища быть помилостивее и повежливее, затем принялся клясться и божиться, что я никуда не годен. — Ведь ленивый осел этот, — говорил он, — от болезни одряхлел и из соседнего огорода едва несколько охапок овощей дотаскивает, да и то затем задохнется, а потяжелее чего-нибудь свезти и думать нечего.
40. Но заметив, что никакими просьбами солдата не уломать, а самому грозит еще большая опасность от дубинки, толстым концом которой тот того и гляди раскроит ему череп, он прибегнул к крайнему средству: сделав вид, что, для того чтобы вызвать сострадание, он хочет обнять его колени, он нагнулся и, схватив его за обе ноги, поднял их кверху и хлопнул того наземь. И тотчас же принялся колотить его по лицу, по рукам, по бокам, работая и кулаками, и локтями, и зубами да подхватив еще камень с дороги. Тот, как только очутился на земле, не мог никак защищаться, но продолжал грозиться, говоря, что только он подымется, так в куски мечом его изрубит. Огородник не пропустил этого мимо ушей и, отбросив как можно дальше широкий его меч, снова принялся еще сильнее его колотить. Тот, лежа на спине и осыпаемый ударами, не видел другого способа спастись, как прикинуться мертвым. Тогда огородник вскочил на меня и, забравши с собою меч, скорым шагом направился прямо в город, не заезжая уж проведать свой огород, и добрался до некоего своего знакомого. Рассказав ему всю историю, он умоляет, чтобы тот оказал ему помощь в таких опасных обстоятельствах и спрятал на некоторое время его и осла, чтоб пробыть в затворе дня два-три, пока не пройдет опасность для жизни. Тот не забыл старую дружбу и согласился ему помочь; меня по лестнице, подогнувши ноги, провели в верхнюю спальню, а самого огородника спрятали внизу, в лавочке, поместив в корзинку и закрыв ее крышкой.
41. Между тем солдат, как после я узнал, словно после большого похмелья, поднялся, еле соображая, досыта претерпев потасовку, и еле-еле, опираясь на палку, отправился в город; стыдясь своей немощи и непредприимчивости, он никому в городе не рассказал о случившемся, молча проглотив обиду, однако некоторым своим товарищам он сообщил о постигшей его беде. Было решено, что некоторое время пострадавший будет скрываться в казармах, так как, кроме личного оскорбления, он боялся еще ответственности за бесчестие воинского достоинства, потеряв меч, — а товарищи его, узнав наши приметы, прилагали все усилия, чтобы отыскать нас и расквитаться. Конечно, среди соседей нашелся предатель, который нас выдал и указал, где мы скрываемся. Тогда товарищи солдата призвали властей и сделали ложное заявление, что они в дороге потеряли серебряный сосудец большой цены, а какой-то огородник его нашел и не отдает назад, а скрывается у какого-то своего близкого знакомого. Чиновники, наведя справки об убытке и о том, как зовут начальника, пришли к воротам нашего заступника и громко начали требовать от хозяина, чтобы он нас, которые, как наверное известно, скрываются у него, выдал, а в противном случае вина падет на его собственную голову. Но тот, нисколечко не испуганный, стараясь только о спасении того, кто ему доверился, ничего не выдал и заявил, что вот уже сколько дней он огородника этого и в глаза-то не видывал. Солдаты, наоборот, утверждали, клянясь гением-хранителем императора,[314] что виновный скрывается именно здесь, а не в каком ином месте. Наконец власти решили произвести у упорно отпиравшегося человека обыск. Отправленным на этот предмет ликторам и другим служителям был отдан приказ, чтобы они тщательнейшим образом обшарили все уголки. Произведя обыск, они докладывают, что ни одной живой души, а также никакого осла в доме они не обнаружили.
42. Тут спор с обеих сторон разгорелся еще больше: солдаты требовали, призывая имя цезаря, чтобы нас открыли, а тот, тоже призывая небожителей в свидетели, ото всего отпирался. Услышав шум и крик, я, как осел любопытный и назойливый, вытянув голову, выставил ее в какое-то окошечко посмотреть, что этот галдеж означает; как вдруг один из солдат поднял глаза и увидел мою тень, сейчас же он всем показывает ее. Поднялся страшный крик, и, в одну минуту взобравшись по лестнице, какие-то люди берут меня и как пленника тащат вниз. Тут, отложив всякую проволочку, начали снова осматривать каждую щелку, нашли корзину, открыли ее и обнаружили злосчастного огородника; его выводят, отдают в руки властям и ведут в городскую тюрьму в ожидании казни. Над моим же появлением в качестве наблюдателя не переставали хохотать и издеваться. Отсюда и пошла распространенная поговорка об осле и его тени.[315]
1. Не знаю, что сталось с моим хозяином огородником на следующий день, меня же этот самый солдат, крепко поплатившийся за свое приключение, взял прямо из стойла и, не встретив ни с чьей стороны возражения, привел к своей казарме, как мне, по крайней мере, казалось, и, нагрузив своими пожитками, по-военному меня вооружив и разукрасив, погнал в дорогу. На мне находились и шлем, блеском сияющий, и щит, бросающий на большое расстояние в небо лучи, и, в довершение всего, копье с предлинным древком, бросавшимся в глаза; все это, не столько ради военной надобности, сколько для устрашения несчастных прохожих, он старательно выложил в виде боевого трофея на самое видное место поклажи. Пройдя без особого труда некоторое время по открытому месту, мы доехали до какого-то городка и завернули не к гостинице, а к дому некоего декуриона. Сейчас же он меня сдал на руки какому-то слуге, а сам поспешно отправился к своему начальнику, у которого под командой находилась тысяча вооруженных солдат.
2. Через несколько дней в этой местности произошло выдающееся, ужасное и смертоубийственное злодеяние, которое я заношу в книгу, чтобы вы могли его прочитать. У домохозяина был молодой сын, прекрасно воспитанный, следовательно, почтительный и скромный, так что всякий пожелал бы иметь такого сына. Мать его уже давно умерла, и отец захотел снова соединиться брачными узами; женившись на другой, он родил и другого сына, которому к этому времени было уже лет двенадцать. Мачеха главенствовала в доме скорее вследствие своей наружности, чем в силу добрых нравов, и вот, не то по прирожденному бесстыдству, не то побуждаемая к крайнему сраму судьбою, обратила она свои очи на пасынка. Но так как, любезный читатель, рассказываю я тебе трагическую историю, а не побасенки, сменим комедийные башмаки на котурны.[316] Женщина эта, пока начальной пищей питался еще крошка Купидон, могла противустоять слабым его силам, легкий огонь в молчании подавляя. Когда же нестерпимейший Амур безумным пламенем безмерно начал сжигать ее внутренности до глубины, покорилась она яростному божеству и, чтобы скрыть сердечную рану, сделала вид, что занемогла телесно. Всякому известно, что резкие перемены во внешности и состоянии здоровья у больных и влюбленных точно совпадают: мертвенная бледность, усталые глаза, слабость в коленях, тревожный сон и дыхание прерывистое и затрудненное. По одним слезам этой женщины ты подумал бы, что от нее пышет жестокой горячкой. Как невежественны медики, не знавшие, что значит, когда у человека сумасшедший пульс, когда цвет лица ежесекундно меняется, дыхание затруднено и больной постоянно ворочается с бока на бок, не находя себе места! Вечные боги, зачем быть искусным доктором? Достаточно иметь хоть некоторое понятие о любви, чтобы понять, что делается с человеком, который сгорает, не будучи в жару.
3. Наконец, не в силах более выдерживать настойчивость все усиливавшейся страсти, нарушает она молчание, что хранила до сих пор, и велит позвать к себе сына, — как бы охотно она лишила его этого имени, чтоб не приходилось краснеть. Молодой человек не замедлил исполнить приказание больной родственницы и, нахмурив печально лоб, идет к ее спальне и отдает должное почтение супруге своего отца и матери своего брата. Та же, измученная долгим молчанием, и теперь медлит, погрузившись в бездну сомнений, и не умолкшая еще стыдливость не позволяет ей произнести ни одного слова, которое она считала бы наиболее подходящим для начала речи. Наконец, не подозревавший ничего дурного, молодой человек сам почтительно осведомляется о ее здоровье. Тогда, видя время и обстоятельства, сведшие их глаз на глаз, благоприятными, набралась она храбрости и, заливаясь слезами, закрыв лицо полою платья, так говорит дрожащим голосом:
— Вся причина, весь источник моих теперешних страданий и в то же время лекарство и единственное мое спасенье, все это — ты один! Твои глаза в мои глаза проникли до глубины души и внутренности все зажгли во мне. Сжалься над той, что гибнет из-за тебя! Да не смущает тебя уважение к отцу, — ты мертвой соблюдешь ему супругу. В твоих чертах его признавши образ, по праву я люблю тебя. Доверься; мы одни, и времени достаточно. Ведь то, чего никто не видел, почти не существует и на деле.
4. Молодого человека привела в смущение нежданная беда, но хотя в первую минуту он пришел в ужас от злодейского предложения, однако решил лучше не доводить до отчаяния неуместным и суровым отказом, а образумить ее осторожным обещанием отсрочки. Итак, он ласково дает ей обещание, но горячо уговаривает ее собраться с духом, поправляться, окрепнуть, пока какая-нибудь отлучка отца не даст им случая удовлетворить свою страсть. А сам поскорее удаляется с опасного свиданья с мачехой. Считая, что такое семейное бедствие заслуживает долгого обсуждения, он направляется к своему старому воспитателю, человеку испытанной серьезности. По долгом размышлении они пришли к выводу, что, по-видимому, всего спасительнее будет для него бежать как можно скорей от грозы, воздвигнутой жестоким роком. Но женщина, не будучи в состоянии терпеливо переносить малейшую отсрочку, выдумав какой-то повод, стала с удивительным искусством уговаривать мужа поехать осматривать какие-то дальние хутора. После этого, опьяненная созревшей надеждой, требует она исполнения обещания. Молодой человек то под тем, то под другим предлогом явно уклоняется от обещанного свидания, она, по переменчивости, свойственной сладострастным людям, смертельную любовь сменила не менее сильной ненавистью. Сейчас же призывает она негодного раба, данного ей еще в приданое, опытного в такого рода делах, и сообщает ему свои планы; они не нашли ничего лучшего, как извести бедного юношу. Итак, подлец этот был послан раздобыть сильно действующего яда и получил приказание, искусно подлив отраву в вино, погубить невинного пасынка.
5. Покуда злодеи совещались, когда удобней всего поднести отраву, случилось, что младший мальчик, родной сын этой негодной женщины, вернувшись домой после утренних занятий и позавтракав уже, захотел пить; нашел он стакан с вином, в который влита была отрава, и, не подозревая, что там яд, залпом его выпивает. Как только выпил он смертельного снадобья, приготовленного для брата, сейчас же бездыханным падает наземь, а дядька, пораженный внезапной смертью мальчика, принимается вопить, сзывая мать и всех домочадцев. Что мальчик умер от яда, узнали очень скоро и принялись делать разные догадки, кто из домашних мог его отравить. Жестокая же эта женщина, редкий образчик коварства мачехи, не тронулась ни лютой смертью сына, ни нечистой совестью, ни несчастьем для дома, ни скорбью супруга, ни печальными похоронами, а семейной бедою решила воспользоваться как удобным случаем для мести. Сейчас же она посылает вестника вдогонку за мужем, чтоб предупредить его о несчастьи в доме, и не поспел он вернуться домой, как она, вооружившись наглостью, стала ложно обвинять пасынка в том, что он отравил ее сына. В утверждении этом была доля правды, так как мальчик перехватил яд, предназначавшийся для молодого человека, но она-то уверяла, что пасынок погубил младшего брата потому, что она не согласилась на гнусное сожительство, к которому он хотел ее принудить. Не довольствуясь такой чудовищной ложью, она добавила, что теперь, после того как она разоблачила его преступление, и ее жизнь находится в опасности. Несчастный муж, удрученный гибелью обоих сыновей, был подавлен тяжестью обрушившихся на него бедствий. Он видел на погребальном одре тело младшего сына и наверно знал, что смертная казнь угрожает его старшему сыну за кровосмешение и убийство. Окончательной ненавистью к своему детищу наполняли его лицемерные вопли возлюбленной супруги.
6. Едва закончилось погребальное шествие и обряды над телом его сына, прямо от последнего костра несчастный старик, только что ланиты свои бороздивший слезами и седые волосы посыпавший пеплом, спешно направляется на городскую площадь. Не зная об обмане негодной жены своей, он плачет, молит, обнимает колена декурионов, всеми силами настаивая на осуждении оставшегося в живых сына, осквернителя отцовского ложа, убийцы собственного брата, злодея, покушавшегося на жизнь своей мачехи. В скорби своей он возбудил такое сострадание и негодование в чиновниках и толпе, что все присутствовавшие стали требовать, чтобы, отбросив судейскую волокиту, без обвинительной речи обвинителя, без обдуманных уловок защиты, тут же на месте всем обществом побили камнями общественную заразу.
Между тем чиновники, сообразив, какая опасность грозит им самим, если по поводу каждого порыва негодования будет нарушаться гражданская дисциплина и происходить мятеж, относительно декурионов решили применить меры увещевания, по отношению же к толпе меры насильственные для того, чтобы судопроизводство происходило по освященному обычаю предков, чтобы приговор был вынесен юридически правильно, после того, как будут выслушаны обе стороны, чтобы ни один человек не мог быть осужден невыслушанным, как в странах, где господствует варварская жестокость или тиранический произвол, и не был бы дан грядущим векам пример столь дикого явления в мирное время.
7. Благоразумное мнение одержало верх, и сейчас же было отдано приказание глашатаю, чтобы он созывал заседателей на суд. Когда они по чину и по обычаю заняли свои места, снова по зову глашатая выступает обвинитель. Только тут ввели обвиняемого, и, по примеру аттических законов и по обычаям Марсова судилища,[317] глашатай объявляет защитникам, чтобы они воздержались от вступлений и не взывали к милосердию. Все это я узнал из переговоров толпы между собою. В каких выражениях горячился обвинитель, что говорил в свое оправдание обвиняемый, я не знаю, так как там не присутствовал, а стоял в стойле, а вам докладывать о том, чего не знаю, не могу; что мне доподлинно известно, то и записываю. После того как кончилось словопрение, было решено, что такое важное дело не может вестись на основании подозрений, а все положения должны быть подкреплены точными доказательствами, посему нужно во что бы то ни стало вызвать главного свидетеля, слугу, который, по-видимому, был единственным осведомленным человеком в этом деле. Висельник этот нисколько не смутился ни тем, что он попал в такое крупное дело, ни почтенным видом суда, ни упреками нечистой совести, а начал плести выдумки, будто чистую правду. По его словам, его позвал к себе молодой человек, возмущенный неприступностью своей мачехи, и, чтобы отомстить за оскорбление, поручил ему убить ее сына, за согласие и молчание обещал богатую награду, а в случае отказа грозил смертью, что тот передал ему собственноручно приготовленную отраву, но потом взял обратно, боясь, как бы он, не исполнив поручения, не сохранил кубок в виде вещественного доказательства, и сам потом дал яд мальчику. Все это негодяй придумал так правдоподобно и произносил таким дрожащим голосом, что после его показания мнение судей почти определилось.
8. Никого не было из декурионов, кто продолжал бы относиться благожелательно к молодому человеку; было очевидно, что в преступлении он уличен и приговор ему один: быть зашитым в мешок.[318] Уже предстояло бросить, по вековечному обычаю, в урну одинаковые решения, которые все судьи написали в одинаковых выражениях;[319] а раз произведен подсчет мнениям, что бы ни случилось с подсудимым, ничто не может изменить приговора, и власть над его жизнью передается в руки палача. Вдруг подымается из среды заседателей некий врач, известный повсюду как человек необыкновенной честности, пользующийся большим влиянием, закрывает рукою отверстие урны, чтобы кто опрометчиво не положил своего мнения, и обращается к присутствующим с такою речью:
— Гордый тем, что столько лет я снискивал ваше одобрение, я не могу допустить, чтобы, осуждая оклеветанного подсудимого, мы совершили явное убийство и чтобы вы, давшие клятву в справедливом суде, будучи введены в обман лживым рабом, оказались клятвопреступниками. Я сам, произнеся суждение наобум, попрал бы свое уважение к богам и погрешил бы против моей совести. Итак, узнайте от меня, как было дело.
9. Не так давно этот мерзавец пришел ко мне, чтобы купить сильно действующего яду, и предлагал мне плату в сто золотых; объяснял он, что яд нужен для больного неизлечимою болезнью, который хочет избавиться от мучительного существования. Болтовня этого негодяя и неловкое объяснение внушили мне подозрения, что замышляется какое-то преступление, и я дать-то отраву дал, но, предвидя в будущем возможность допроса, плату не сейчас принял, а так ему сказал: — Чтобы не произошло такого случая, что в числе тех золотых, которые ты мне предлагаешь, окажутся несколько негодных или фальшивых, положи их в этот мешок и запечатай своим перстнем, а завтра мы их проверим в присутствии какого-нибудь менялы. — Он согласился и запечатал деньги. Как только я увидел, что его вызвали в суд, я послал одного из слуг к себе домой за мешком. Теперь его принесли, и я могу представить его вашему вниманию. Пусть он его осмотрит и признает свою печать. Потому что каким образом он может приписывать отравление брату, когда яд покупал он сам?
10. Тут на негодяя этого нападает немалый трепет, естественный цвет лица сменяется смертельной бледностью, по всему телу выступает холодный пот, то нерешительно переступает он с ноги на ногу, то в голове чешет с той и с другой стороны, сквозь зубы бормочет какие-то непонятные слова, так что ни у кого не могло оставаться сомнения, что он причастен к преступлению; но скоро снова хитрость в нем заговорила, и он принялся упорно ото всего отпираться и уверять, что показания врача ложны. Тот, увидя, как попирается достоинство правосудия да и собственная его честность всенародно пятнается, с усиленным старанием стал опровергать мерзавца, пока наконец, по приказу чиновников, осмотрев руки негоднейшего раба и отобрав у него железный перстень, сличили его с печаткой на мешке, каковое сравнение укрепило прежнее подозрение. Не избежал он, по греческим обычаям, ни колеса, ни дыбы,[320] но, вооружившись небывалой наглостью, выдержал все пытки, даже мучения огнем, ни в чем не признавшись.
11. Тогда врач промолвил: — Я не допущу, чтобы, вопреки божеским установлениям, вы подвергли наказанию этого не повинного ни в чем юношу, как и того, чтобы мерзавец, издевавшийся над нашим судопроизводством, избегнул кары за преступное убийство. Сейчас я очевидное доказательство представлю вам по поводу настоящего дела. Когда этот негодяй старался купить у меня смертельного яда, я считал, что несовместимо с правилами моей профессии причинять кому бы то ни было гибель или смерть, так как меня учили, что медицина предназначена для спасения людей, но боясь, в случае если я не соглашусь исполнить его просьбу, как бы несвоевременным этим отказом я не открыл путь преступлению, как бы кто другой не продал ему отравы или не прибег бы он к мечу или другому орудию для довершения задуманного злодеяния, дать-то я дал ему снадобья, но снотворного, мандрагору,[321] знаменитую своими наркотическими свойствами и причиняющую глубокий сон, подобный смерти. Нет ничего удивительного, что доведенный до отчаянья разбойник этот выдерживает пытки, которые представляются ему более легкими, чем казнь, которую, по обычаю предков, он заслуживает. Если мальчик выпил напиток, сделанный моими руками, он жив, отдыхает, покоится и скоро, стряхнув томное оцепенение, вернется к свету божьему. Если же он погиб и унесен смертью, причины гибели его вам следует искать в другом месте.
12. Всем угодна была речь старца, и весь народ с великой поспешностью двинулся к усыпальнице, где положено было тело отрока: не было ни одного человека из судейских, ни одного из сановных, ни одного даже из простолюдинов, кто с любопытством не направился бы к данному месту. Вот отец собственноручно открывает крышку гроба, как раз в ту минуту, когда сын, стряхнув с себя смертельное оцепенение, возвращается из царства смерти, обнимает его крепко и, не находя слов, достойных такой радости, выводит его к народу. Как был отрок еще увит и обмотан погребальными пеленами, так и несут его в судилище. Преступление негодного раба и подлой женщины было ясно изобличено; истина во всей наготе своей предстала, и мачеха была осуждена на вечное изгнание, а раб — на распятие. Деньги же были единогласно присуждены доброму врачу, как плата за столь уместное снотворное снадобье. Так божий промысел привел к достойному концу историю, заслуживающую известности и рассказа, этого старца, который в короткий промежуток времени в краткую минуту подвергался опасности остаться бездетным и неожиданно оказался отцом двух юношей.
13. А я меж тем испытывал следующие превратности судьбы. Солдат тот, что у никакого продавца меня купил и без всякой платы присвоил, по приказу своего начальника, исполняя долг службы, должен был отвезти письма к важной персоне в Рим и продал меня за одиннадцать денариев неким двум братьям, находившимся в рабстве у очень богатого господина. Один из них был кондитером, готовившим пирожки и сладкие печенья, другой — поваром, тушившим на пару разные соуса и рагу. Жили они вместе, вели общее хозяйство, а меня предназначали для перевозки кухонной посуды, которая сопровождала всегда их хозяина в его многочисленных и частых путешествиях. Так что я вступил как бы третьим сожителем к этим двум братьям, и никогда до сих пор мне не было такого привольного житья. Хозяева мои имели обыкновение каждый вечер приносить в свою каморку всякие остатки после роскошных и богатых пиршеств; один приносил свинину, кур, рыб и всякого рода тушеного в большом количестве, а другой — пирожков, пирожного, хвороста, печенья и всяких сладостей на меду. Они, заперев свое помещение, отправлялись в бани возобновить свои силы, а я досыта наедался с неба свалившимися кушаньями, потому что я был не так уж глуп и не такой осел на самом деле, чтобы, оставив эти лакомства, ужинать колючим сеном.
14. Довольно долго эти воровские проделки мне отлично удавались, так как я брал довольно робко и притом незначительную часть их многочисленных запасов, да и хозяева никак не могли заподозрить осла в таких поступках. Но, понадеявшись на полную безопасность, я принялся увеличивать свою порцию и выбирать самые лакомые куски, так что у братьев проснулось подозрение, и хотя мне они и не приписывали ничего такого, но старались выследить виновника ежедневных пропаж.
Наконец они стали в душе обвинять один другого в гнусном воровстве, усилили слежку, удвоили бдительность и даже пересчитывали каждый свою часть. Наконец один из них перестал стесняться и говорит другому:
— С твоей стороны очень это справедливо и по-людски так поступать: лучшие части каждый день повыбрать и продавать их тихонько себе в прибыль,[322] а потом требовать, чтобы остаток поровну делили. Если тебе не нравится вести общее хозяйство, можно в этом пункте разделиться, а в остальном сохранять братские отношения. Потому что, как посмотрю я, если мы долго так будем дуться друг на друга из-за кражи, то можем и совсем поссориться.
Другой отвечает: — Клянусь Геркулесом, мне нравится такая наглость: ты у меня перехватил эти жалобы на ежедневные покражи; я молчал столько времени, потому что мне стыдно было обвинять родного брата в мелком воровстве. Отлично, оба мы высказались, теперь нужно искать, как помочь беде, если мы не хотим повторять историю вражды фиванских братьев.[323]
15. Обменявшись обоюдными упреками, они клятвенно заявили, что не совершали никакого обмана, никакой кражи, и решили соединенными усилиями открыть виновника преступления; казалось невозможным, чтобы осел, единственно который находился налицо, мог питаться такими кушаньями, которые ежедневно не переставали пропадать, или чтобы в комнату залетали мухи величиною с гарпий, похищавших некогда яства Финея.[324]
Меж тем, питаясь щедрой трапезой и досыта насыщаясь человеческими кушаньями, я достиг того, что тело мое раздобрело, кожа от жира стала мягкой, шерсть приобрела гладкость и блеск. Но это улучшение моей внешности сослужило мне плохую службу. Обратив внимание на непривычную ширину моей спины и замечая между тем, что сено каждый день остается нетронутым, они принялись за мною следить. В обычное время они заперли двери и сделали вид, что идут в бани, сами же, проделав небольшое отверстие, стали наблюдать и, увидя, как я набросился на стоявшие кушанья, забыв о своих убытках, в удивлении от ослиного чревоугодия разразились смехом. Зовут одного, другого, наконец собрали целую толпу товарищей полюбоваться диковинным и чудовищным прожорством несмысленного вьючного скота. Такой на всех напал хохот, что он достиг даже ушей проходившего невдалеке хозяина.
16. Заинтересовавшись, о чем это смеется челядь, и узнав, в чем дело, он и сам, посмотрев в ту же дырку, получил немалое удовольствие; он хохотал до того, что у него бока заболели, и, открывши дверь, вошел в комнату, чтобы поближе посмотреть. По некоторым признакам мне казалось, что судьба собирается быть ко мне благосклоннее, веселое настроение окружающих внушало мне доверие, и я, нисколечко не смутившись, преспокойно продолжал есть, пока хозяин, развеселившись от такого небывалого зрелища, не отдал приказа вести меня в дом, даже собственноручно ввел меня в столовую и велел подать мне целый ряд жарких и нетронутых еще блюд. Хоть я уже порядочно подзакусил, но, желая заслужить внимание и расположение, я с жадностью набрасываюсь на поданные кушанья. Тогда придумывают, что бы подать, чего есть ослу наименее свойственно, и для испытания, насколько я ручной и вышколенный, предлагают мне мяса с пряностями, наперченную дичь, изысканно приготовленную рыбу. По всей зале раздается веселый смех. Наконец какой-то шутник кричит: — Дай же сотрапезнику выпить чего-нибудь!
Хозяин поддерживает: — Шутка не так глупа, мошенник. Очень может статься, что гость наш не откажется осушить чашу с подслащенным вином. — Затем: — Эй, малый! — продолжает, — вымой хорошенько этот золотой бокал, наполни его сладким вином и поднеси моему нахлебнику; да кстати передай, что я пью за его здоровье.
Ожидание сотрапезников дошло до крайнего напряжения. Я же, нисколько не испугавшись, беспечно и довольно весело подобрал нижнюю губу, наподобие языка, и за один дух осушил огромную чашу. Все в один голос закричали и принялись желать мне «доброго здоровья».
17. Хозяин остался очень доволен, позвал своих рабов, которые меня купили, и, дав им известную плату, поручил тщательный уход за мною любимому своему вольноотпущеннику, человеку довольно богатому. Тот кормил меня обильной и свойственной людям пищей и, чтобы угодить хозяину, научил меня, ему на развлечение, разным штукам. Прежде всего — лежать за столом, опершись на подушку, затем бороться и даже танцевать, встав на задние лапы, наконец, что было всего удивительнее, отвечать на вопросы, наклоняя голову вперед в случае моего желания, откидывая ее назад в противном случае; если же мне хотелось пить, я подмигивал глазами в сторону виночерпия. Конечно, научиться всему этому мне было нетрудно, даже если бы никто мне не показывал. Но я боялся, как бы в случае, если бы я без учителя усвоил себе человеческие повадки, меня не сочли за дурное предзнаменование и в качестве чудовищной игры природы не изрубили в куски и не выбросили на добычу хищным птицам. Поднялась уже молва, что мои удивительные способности приносят честь и славу моему хозяину, обладавшему ослом, который разделяет с ним трапезу, умеет бороться, танцевать, понимать человеческую речь и выражать свои чувства знаками.
18. Но прежде всего следует вам сообщить теперь же, что я должен был бы сказать вначале, кто был мой хозяин и откуда родом. Звали моего хозяина Фиасом, и род свой он вел из Коринфа, столицы всей Ахайской провинции; соответственно своему происхождению и достоинству он переходил от должности к должности и наконец облечен был магистратурой на пятилетие;[325] и для достойного принятия столь блестящей должности собирался устроить трехдневные гладиаторские игры, соответствующие его щедрости. Заботясь о славе своей родины, он отправился в Фессалию закупить первосортных животных и известных гладиаторов и теперь, выбравши все по своему вкусу и расплатившись, собирался в обратный путь. Он не воспользовался роскошными повозками, пренебрег достойными его носилками, которые везлись частью открытыми, частью покрытыми в самом конце обоза, не захотел он даже ехать верхом на фессалийских лошадях или галльских жеребцах,[326] порода которых стоит в высокой цене, а, украсив меня золотой сбруей, цветным чепраком, попоной пурпуровой, уздечкой серебряной, подпругой вышитой и звонкими бубенчиками, сел на меня, приговаривая любезнейшим образом, что больше всего доставляет ему удовольствия то обстоятельство, что я могу и везти его, и трапезу с ним разделять.
19. Когда, совершив путь то сушей, то морем, прибыли мы в Коринф, начали стекаться большие толпы граждан не столько, как мне казалось, для того, чтобы оказать почтение Фиасу, сколько из желания посмотреть на меня. Ибо до сих мест такая обо мне распространилась молва, что я оказался для своего надсмотрщика источником немалого дохода. Как только он заметит, что множество людей безвозмездно любуются на мои штучки, сейчас же двери на запор и впускал их поодиночке за плату, ежедневно загребая хорошенькую сумму.
Случилось, что в толпе любопытных находилась некая знатная и богатая дама. Заплатив, как и прочие, за посмотр и налюбовавшись на всевозможные мои проказы, она постепенно от изумления перешла к необыкновенному вожделению и, как ослиная Пасифая,[327] исцеления своему недугу безумному нигде не чаяла, кроме как в моих объятиях. За крупное вознаграждение она сговорилась с моим сторожем провести со мной ночь; тот, нисколько не заботясь, что хорошего может из этого выйти, радуясь только барышу, согласился.
20. Отобедавши, мы перешли из хозяйской столовой в мое помещение, где застали уже дожидавшуюся меня даму. Боги, какой она была красавицей и как пышны были приготовления! Четверо евнухов для нашего ложа на полу расстилали множество небольших пуховиков, вместо одеяла растянуто было покрывало золотое, разукрашенное тирским пурпуром, поверх его набросаны были маленькие, но в огромном количестве думки, те, что неженки дамы любят подкладывать себе под щеку и под затылок. Не желая промедлением своего пребывания задерживать наслаждение госпожи, они заперли двери в спальню и удалились. Внутри же ясный свет блистающих свечей разгонял для нас темный мрак ночи.
21. Тогда она, совлекшись всех одежд, распустив даже ленту, что поддерживала прекрасные ее груди, стала к свету и из оловянной баночки стала натираться благовонным маслом, потом и меня оттуда же щедро умастила по всем местам, даже ноздри мои натерла. Тут крепко меня поцеловала, не так, как в публичном доме обычно целует корыстная девка скупого гостя, но от чистой души, сладко приговаривая: — Люблю, хочу, один ты мил мне, без тебя жить не могу, — и прочее, чем женщины выражают свои чувства и в других возбуждают страсть. Затем, взяв меня за повод, заставляет лечь без труда, как я уже был приучен; я охотно подчинился, не думая, что мне придется делать что-либо трудное или непривычное, тем более при встрече после столь долгого воздержания, с красивой женщиной; к тому же количество выпитого вина мне ударяло в голову и возбуждала сладострастие пламенная мазь.
22. Но на меня напал немалый страх при мысли, каким образом с такими огромными и грубыми ножищами я могу взобраться на нежную даму, как заключу своими копытами в объятия столь белоснежное и деликатное тело, сотворенное как бы из молока и меда, как сладкие уста, розовеющие душистой росой, буду целовать я огромным ртом с безобразными, как камни, зубами и, наконец, каким манером женщина, как бы ни сжигало до мозга костей ее любострастие, может принять детородный орган таких размеров; горе мне! придется, видно, за увечье, причиненное благородной гражданке, быть мне отданным на растерзание диким зверям и таким образом участвовать в празднике моего хозяина. Меж тем она снова осыпает меня ласкательными именами, беспрерывно целует, нежно щебечет, водя глазами, и заключает все восклицанием: — Держу тебя, держу тебя, мой голубенок, мой воробушек. — И с этими словами доказывает мне на деле, как несостоятельны были мои рассуждения и страх нелеп. Тесно прижавшись ко мне, она всего меня, всего без остатка принимает. И даже когда, щадя ее, я отстранялся слегка, она в неистовом порыве сама ко мне приближалась и, обхватив мои бедра, теснее сплеталась, так что, клянусь Геркулесом, мне начало казаться, что у меня чего-то не хватает для удовлетворения ее страсти, и мне стало понятно, что не зря сходилась с мычащим любовником мать Минотавра. Так всю ночь без сна провели мы в трудах, а на рассвете, избегая света зари, удалилась женщина, сговорившись по такой же цене о второй ночи.
23. Воспитатель мой ничего не имел против этих любострастных занятий, отчасти получая с них большой барыш, отчасти желая приготовить своему хозяину новое зрелище. Незамедлительно открывает он ему все перипетии нашей страсти. А тот, щедро наградив вольноотпущенника, предназначает меня для публичного представления. Но так как достоинство моей знатной супруги не позволяет ей принимать в нем участие, а другой ни за какие деньги найти нельзя было, отыскали какую-то жалкую преступницу, осужденную на съедение зверям, которая пред всей публикой и должна была со мной сойтись. Я узнал, что проступок ее заключался в следующем.
Был у нее муж, отец которого, отправляясь в путешествие и оставляя жену свою, мать этого молодого человека, беременной, поручил ей, в случае если она разрешится ребенком женского пола, приплод этот уничтожить. Когда, в отсутствие мужа, она родила девочку, движимая естественною материнскою жалостью, она преступила мужнин наказ и отдала ребенка соседям на воспитание; когда же муж вернулся, она сообщила ему, что новорожденная дочь убита. Но вот девушка достигает возраста, когда нужно ее выдавать замуж, тогда мать, зная, что ничего не знающий муж не может дать приданого, которое соответствовало бы их происхождению, ничего другого не находит, как открыть эту тайну своему сыну. К тому же она опасалась, как бы, исполненный юношеского жара, при обоюдном неведении, не стал бы он бегать за собственной сестрой. Юноша как примерный, почтительный сын свято исполнил и долг повиновения матери, и обязанности брата по отношению к сестре. Ни словом не выдавая семейной тайны, делая вид, что одушевлен лишь обыкновенным милосердием, он выполнил необходимый долг к своей сестре, приняв под свой кров и свою защиту горькую соседнюю сиротку и в скором времени выдал ее замуж за своего ближайшего и любимого друга, наделив щедрым приданым из собственных средств.
24. Но все это прекрасное и превосходное устройство, совершенное с полной богобоязненностью, не укрылось от зловещей воли судьбы, по наущению которой вскоре в дом молодого человека вошел дикий Раздор. Через некоторое время жена его, та, что теперь приговорена к съедению дикими зверями, начала девушку, как свою соперницу и мужнину наложницу, сначала подозревать, потом притеснять и наконец к жестоким смертельным козням уготовлять. Такое задумала злодейство.
Стащив у мужа перстень и уехав за город, она послала некоего раба, верного себе слугу, уж в силу верности своей готового на все худшее, чтобы он известил молодую женщину, будто молодой человек, уехав в усадьбу, зовет ее к себе, прибавив, что пусть она приходит без всяких спутников как можно скорее. И чтобы не произошло какой-нибудь проволочки в приходе, передала перстень, похищенный у мужа, для подтверждения слов. Та, послушная наказу брата — одной ей было известно, что это имя единственная связь между ними, — и признав его знак, который ей был показан, старательно пускается в путь, согласно приказу, без всяких сопутствующих. Но, попавшись в ловушку последнего обмана, достигла она сетей коварства; тут почтенная наша супруга, охваченная ревнивым бешенством, прежде всего обнажает мужнину сестру и зверски ее бичует, затем, когда та, узнав, в чем дело, с воплем и негодованием отвергает обвинение в прелюбодеянии, зовет на помощь брата, уверяя, что все это лживая клевета, — золовка схватывает горящую головню и, всунув ее несчастной в женские органы, мучительной предает смерти.
25. Узнав от вестников о горькой смерти, прибегают брат и муж умершей и, оплакав ее с рыданием, тело молодой женщины предают погребению. Но молодой человек не мог перенести такой жалкой и незаслуженной смерти своей сестры; до мозга костей потрясенный горем, он заболевает разлитием желчи, горит в жестокой лихорадке, так что самому ему требуется медицинская помощь. Супруга же его, которая по справедливости давно уже утратила право на это название, сговаривается с некиим доктором, известным своим предательством, который уже немало борцов одолел и мог бы составить длинный список своих жертв, и сулит ему сразу пятьдесят сестерций с тем, чтобы он продал ей какого-нибудь быстродействующего яда, сама покупая смерть для своего мужа. Столковавшись, делают вид, что приготовляют известное питье для облегчения груди и усмирения желчи, которое у докторов носит название «священное»,[328] но вместо него подсовывают такое, что священным могло бы называться разве потому, что умножает подданных Прозерпины. Уже семейные собрались, некоторые из друзей и близких, и врач, тщательно размешав снадобье, протягивает чашу больному.
26. Но наглая эта женщина, желая и от свидетеля своего преступления освободиться, и обещанные деньги удержать при себе, видя чашу уже протянутой, говорит: — Не прежде, почтеннейший доктор, не прежде дашь ты дражайшему моему мужу это питье, чем сам отопьешь достаточную часть его. Почем я знаю: может быть, там подмешана какая-нибудь отрава? Такого мудрого и ученого мужа не может оскорбить, что я как любящая жена в заботах о спасении супруга прибегаю к необходимым предосторожностям.
Смущенный внезапно такой беззастенчивостью этой бесчеловечной женщины, врач, потеряв всякое соображение и лишенный от недостатка времени возможности обдумать свои действия, боясь, что малейшая дрожь или колебание вселят подозрение, делает большой глоток из чаши. Убедившись в безопасности, молодой человек допивает поднесенное ему питье. Видя, какой оборот принимает дело, врач как можно скорей хочет уйти домой, чтобы поспеть принять какого-нибудь противоядия против принятой отравы. Но бесчеловечная женщина, упрямая до преступности в раз начатом, ни на шаг его от себя не отпускала, — пока не увидим, — говорит, — мы действия этого снадобья. Насилу уж, когда он надоел ей мольбами и просьбами, согласилась она его отпустить. Меж тем тайная гибель, паля все внутренности, проникала в самую глубину; совсем больной и одолеваемый тяжелой сонливостью, еле добрел он до дому. Едва поспел он обо всем рассказать жене, поручив, чтобы, по крайней мере, плату, обещанную за эту двойную смерть, она вытребовала, и в жестоких мучениях испустил дух славный доктор.
27. Молодой человек тоже оставался в живых не дольше и, сопровождаемый притворным и лживым плачем жены, умирает с теми же симптомами. После его похорон, выждав несколько дней, необходимых для исполнения заупокойных обрядов, является жена доктора и требует платы за двойное убийство. Женщина остается себе верной, попирая все законы честности и сохраняя видимость ее; она отвечает с большою ласковостью, дает большие и щедрые обещания, уверяет, что немедленно выплатит условленную сумму, добавляя, что ей хотелось бы получить еще немножечко этого питья, чтобы докончить начатое дело. К чему распространяться? Жена доктора, вдавшись в коварные сети, быстро соглашается и, желая угодить знатной и богатой даме, поспешно отправляется домой и вскоре вручает женщине всю шкатулочку с ядом. Она же, получив матерьял, замыслила простереть кровавые руки на более широкие преступления.
28. От так недавно убитого ею мужа была у нее маленькая дочка. Трудно было ей переносить, что, по законам, известная часть мужниного состояния переходит к младенцу, и, покушаясь на ее долю в наследстве,[329] она решила покуситься и на ее жизнь. Будучи осведомлена, что после смерти детей им наследуют преступные матери, эта такая же достойная родительница, какой достойной выказала себя супругой, устраивает завтрак, на который приглашает жену доктора и эту последнюю вместе с дочкой одной и той же отравой губит. С малюткой, у которой и дыхание было слабее, и внутренности нежные и неокрепшие, смертельный яд быстро справляется, но докторова жена, как только почувствовала, что по ее легким кругами распространяется мучительное действие рокового напитка, сразу поняла, в чем дело, тем более что прерывистое дыхание яснее ясного подтвердило ее подозрение; она направилась к дому самого градоправителя, и, подтверждая слова свои страшными клятвами при волнении сбежавшегося народа, обещая разоблачить ужасное преступление, она достигла того, что получила сейчас же доступ и в дом, и к самому градоправителю. Не успела она подробно рассказать о всех жестокостях бесчеловечной женщины, как в глазах у нее потемнело, полуоткрытые губы сомкнулись, издали продолжительный скрежет зубы, и она рухнула бездыханной к самым ногам градоправителя. Муж этот хотя и видал виды, но не мог допустить ни малейшей проволочки в наказании столь многочисленных злодеяний ядоносной этой ехидны; незамедлительно арестовав прислужниц этой женщины, он пытками вырывает у них признание, и она приговаривается быть брошенной на съеденье диким зверям, не потому чтобы это достаточным представлялось наказанием, а потому, что другой, более достойной ее проступкам кары он не в силах был выдумать.
29. Будучи обречен публично сочетаться законным браком с подобной женщиной, я с немалой тревогой ожидал открытия празднества, не раз испытывая желанье лучше наложить на себя руки, чем запятнаться прикосновением к такой преступнице и быть выставленным на позор при всем народе. Но, лишенный человеческих рук, лишенный пальцев, круглыми культяшками своих копыт не мог я держать никакого оружия. В пучине бедствий еще светила мне маленькая надежда, что теперь весна в самом начале, все покрывается цветными бутонами, луг одевается в пурпурную одежду и, пробив стебель шипами, скоро распространят благовоние розы, которые могут обратить меня в прежнего Луция.
Вот и наступил день, назначенный для открытия игр; меня ведут с большой помпой среди толпы, следовавшей за нами, до самого цирка. Меня поставили у входа, покуда не кончится первый номер программы, заключавшийся в хоровой пляске, и я с аппетитом рвал веселую травку, росшую под самыми ногами, то и дело бросая любопытные взоры в открытую дверь и наслаждаясь приятнейшим зрелищем. Юноши и девушки, блистая первым цветом молодости, прекрасные по внешности, в нарядных костюмах, с жестами двигались взад и вперед, исполняя греческий пиррический танец;[330] то прекрасными хороводами сплетались они в гибкие круга, то сходились извилистой лентой, то квадратом соединялись, то рядами враз рассыпались, пока звук трубы не известил о конце; они во все стороны разбежались, задернулся занавес, и сцена увесилась складками полотен для следующего номера.
30. На сцене высоким искусством художника сооружена была деревянная гора, наподобие знаменитой той горы, что вещий Гомер воспел под именем Идейской;[331] усажена она была живыми зелеными деревьями, источник, сделанный на самой вершине руками строителя, ручьями стекал по склонам, несколько коз щипали травку, и юноша в прекрасной рубашке, поверх которой струились складки азиатского плаща, с золотой тиарой на голове изображал, что он присматривает за стадом, вроде Париса, фригийского пастыря. Является благообразный отрок, на котором, кроме хламиды эфебов[332] на левом плече, другой одежды нет, золотистые волосы всем на загляденье, и сквозь кудри пробиваются у него два маленьких парных золотых крыла; кадуцей[333] указывает на то, что это Меркурий. Он приближается, танцуя, протягивает к тому, кто изображает Париса, золотое яблоко, что он держал в правой руке, знаками передает волю Юпитера и, изящно повернувшись, исчезает из глаз. Вслед за ним появляется девушка благородной внешности, подобная богине Юноне, и голову ее окружает светлая диадема, и скипетр она держит. Быстро входит и другая, которую можно принять за Минерву, на голове блестящий шлем, сам шлем обвит оливковым венком, щит несет и копьем потрясает; вся такова — будто сейчас на бой.
31. Вслед за ними выступает другая, блистая красотою, божественным цветом лица указуя, что она Венера, такая Венера, какой она была при своем рожденьи, являя совершенную прелесть тела обнаженного, непокрытого, если не считать легкой шелковой материи, скрывавшей восхитительный лобок. Да и этот лоскуток нескромный ветер, любовно резвяся, то приподымал, так что виден был раздвоенный цветок юности, то, дуя сильнее, плотно прижимал материю, отчетливо обрисовывая сладостные формы. Самые краски в богине были различны: тело белое, словно с неба спускается, покрывало лазурное, словно в море возвращается. За каждой девой, чтобы яснее было видно, что они богини, идет своя свита: за Юноной — Кастор и Поллукс,[334] головы которых были покрыты яйцевидными касками, наверху украшенными звездами. Но близнецы эти тоже были молодыми актерами. Перед нею шла девушка, играя на флейте в ионийском ладу различные мелодии. Богиня приблизилась степенно и тихо и благородными жестами дала понять пастуху, что если он ей присудит награду, за благолепие ему будет присуждено владычество над всей Азией. Та же, которую воинственный наряд выдавал за Минерву, имела двух отроков, оруженосцев войнолюбивой богини, Страх и Ужас, грозящих обнаженными мечами. За нею следом флейтист исполнял дорийский боевой напев, и низкое ворчанье звуков, смешиваясь со свистом высоких нот, возбуждало желание к проворной пляске. Беспокойно помахивая главою, с грозным взглядом, она резкими и широкими жестами показала Парису, что, если она одержит победу в состязании, он с ее помощью сделается героем и знаменитым завоевателем.
32. А Венера, сопровождаемая восторженными криками толпы, окруженная роем резвящихся малюток, сладко улыбаясь, остановилась в прелестной позе на самой середине сцены: подумал бы, что и в самом деле эти пухленькие и молочные мальчуганы-купидоны только что появились с неба или из моря: и крылышками, и стрелами они точь-в-точь их напоминали; в руках у них ярко горели факелы, словно они своей госпоже освещали дорогу на какой-нибудь свадебный пир. Стекается тут вереница прекрасных девушек, тут Грации грациознейшие, там Оры благотворнейшие бросают цветы и гирлянды, в угоду богине своей сплетают хоровод милый, госпожу услад чествуя весны первинами. Уже флейты многоствольные нежно звучат лидийским напевом. Сладко растрогались от них сердца зрителей, но вот Венера, вдвойне сладчайшая, тихо начинает двигаться, медленно шаг задерживает, медлительно спиной поводит и мало-помалу, покачивая головою, мягким звукам флейты вторить начинает изящными жестами и двигать глазами, то томно полузакрытыми, то страстно открытыми, так что временами одни глаза продолжали танец. Как только она очутилась перед лицом судьи, движением рук она, по-видимому, обещала, что если Парис ей отдаст преимущество перед ее соперницами, то он в жены получит женщину, подобную ему по красоте. Тогда фригийский юноша от всего сердца золотое яблоко, что держал в руках, как знак победы, передает богине.
33. Чего же вы дивитесь, безмозглые головы, вы, судейские крючкотворы, вы, чиновные коршуны, что теперь все судьи произносят за деньги продажные решения, когда в начале мира в деле, возникшем между людьми и богами, замешан был подкуп и посредник, выбранный по советам великого Юпитера, человек деревенский, пастух, прельстившись на наслаждение, произнес пристрастное решение, обрекая вместе с тем весь свой род на гибель? Ну а другое пресловутое решение избранных ахейских вождей,[335] тогда ли, когда они по лживым наветам обвинили в измене мудрейшего и умнейшего Паламеда, или когда в вопросе о воинской доблести величайшему Аяксу предпочли посредственного Улисса?[336] Что же из себя представляет то решение, произнесенное у законолюбивых афинян, людей тонких, наставников всяческого знания? Разве старец божественной мудрости,[337] которого сам дельфийский бог провозгласил мудрейшим из смертных, не был по наветам и зависти негоднейшей шайки обвинен как развратитель юношества, которое он удерживал от излишеств? Разве не был он погублен смертельным соком ядовитой травы, оставив несмываемое пятно на своих согражданах, лучшие философы среди которых теперь приняли его святейшее учение и иначе не клянутся, как его именем? Но чтобы кто-нибудь не упрекнул меня за порыв негодования, подумав: вот теперь еще ослиные рассуждения должны мы выслушивать, — вернусь к тому месту рассказа, на котором мы остановились.
34. После того, как окончился суд Париса, Юнона с Минервой в печали и в гневе уходят со сцены, выражая жестами негодование за то, что их отвергли. Венера же, веселясь, радость свою изображает пляской со всем хороводом. Тут через какую-то потаенную трубку с самой вершины горы низвергается винный поток, смешанный с шафраном, и, широко разлившись, орошает благовонным дождем пасущихся коз, покуда, окропив их, не превращает естественный цвет их шерсти в темно-оранжевый. Когда весь театр наполнился сладким ароматом, деревянная гора провалилась сквозь землю.
Но вот какой-то солдат выбегает на середину и требует от имени публики, чтобы привели из городской тюрьмы женщину, за многие преступления осужденную на съедение зверям и предназначенную к славному со мною бракосочетанию. Начали уже готовить брачное для нас ложе, индийской черепахой блистающее, мягкими пуховиками приглашающее, шелковыми одеялами расцветающее. Я же не только мучился от стыда при всех совершить совокупление, не только противно мне было прикасаться к этой запятнанной и преступной женщине, но и страх меня одолевал, как вдруг во время наших любовных объятий выпущен будет какой-нибудь зверь из тех, на съедение которым осуждена эта преступница; ведь, рассуждал я, нельзя предположить, что зверь будет так от природы сообразителен, или так вымуштрован, или отличался такою воздержанностью в еде, чтобы растерзать лежавшую рядом со мною женщину, а меня самого, якобы невиновного, оставить нетронутым.
35. Заботился я уже не столько о своей стыдливости, сколько о спасении жизни. Между тем надсмотрщик мой принял участие в сооружении ложа, прочая челядь отчасти занялась приготовлением к охоте, отчасти глазела на увлекательное зрелище, мне была предоставлена полная свобода для размышления, тем более что никому и в голову не приходило, что за таким ручным ослом требуется особый присмотр. Тогда я осторожно крадусь к ближайшей двери, достигнув которой пускаюсь во весь опор и так, промчавшись шесть миль, достигаю Кенхрея,[338] который считается одной из лучших коринфских колоний и омывается Эгейским и Сароническим морями.[339] Гавань его, одно из спокойнейших пристанищ для кораблей, весьма посещаема. Но я избегаю многолюдства и, выбрав уединенное место на берегу у самых волн, усталое тело для отдохновения простираю на мягкий песок. Колесница солнца уже последнюю часть своего пути совершала, и вечерняя тишина спокойный сон мне ниспослала.
1. Почти около первой ночной стражи, пробужденный внезапным священным трепетом, вижу я необыкновенно сияющий полный диск блестящей луны, как бы возникающий из морских волн. Видя вокруг себя благоприятную немую тайну глубокой ночи, зная, что высокое владычество верховной богини[340] простирается на все человеческие дела и даже может руководить провиденьем, что сообразуются с изменениями ее сиянья домашние и дикие звери, бездушные предметы и даже божественные явления, что все тела на земле, на небе, на море сообразно ее возрастанию возрастают, согласно ее ущербанию ущербают, замечая, что и моя судьба, насытившись столькими несчастиями, дает мне надежду хотя бы и на запоздалое спасение, — решил я обратиться с молитвой к величественному образу божеского присутствия. Сбросив с себя ленивое оцепенение, я весело вскакиваю и, желая раньше подвергнуться очищению, седмижды погружаю свою голову в морскую влагу, так как число это еще божественным Пифагором признано было наиболее подходящим для религиозных обрядов. Затем, обратив к богине орошенное слезами лицо, так начинаю:
2. — Владычица небес, — будь ты Церера, первородная матерь злаков, что, на радостях от обретенья дочери, упразднив звериное питание древними желудями, установив более мягкую пищу, теперь Элевсинскую землю охраняешь, — будь ты Венера небесная, что рождением Амура первобытную вражду полов примирила и, навеки произведя продолжение рода человеческого, в священном Пафосе,[341] морем омываемом, пребываешь, — будь сестрою Феба,[342] что на благодетельную помощь приходишь во время родов и стольких народов взрастившая в преславном Эфесском[343] святилище чтишься, — будь Прозерпина, лаем страшная, что триликим образом своим набег привидений смиряешь и, властвуя над подземной обителью, по различным рощам бродишь, различные поклоненья принимая, слабым светом освещающая наши стены и влажными лучами питающая веселые посевы и во время отсутствия солнца распределяющая нам заемный свой свет, — как бы ты ни именовалась, каким бы обрядом, под каким бы ликом ни надлежало чтить тебя, — в последних невзгодах ныне приди ко мне на помощь, судьбу шатающуюся поддержи, прекратив жестокие беды, пошли мне отдохновение и покой; достаточно было страданий, достаточно было скитаний! Совлеки с меня четвероногого животного образ, верни меня лицезрению близких, к моему возврати меня Луцию! Если же гонит меня неумолимой жестокостью какое-нибудь божество, оскорбленное мною, пусть мне хоть смерть дана будет, если жить не дано.
3. Излившись таким образом в молитве с присовокуплением жалостных пеней, снова опускаюсь я на прежнее место, и утомленную душу мою обнимает сон. Но не успел я окончательно сомкнуть глаза,[344] как вдруг из глубины моря появляется божественный образ, способный внушить уважение самим небожителям. Затем мало-помалу из пучины морской лучезарное изображение и всего туловища предстало моим взорам. Попытаюсь передать и вам дивное это явленье, если позволит мне рассказать бедность слов человеческих или если само божество ниспошлет мне дар живописать богатое это роскошество.
Прежде всего, густые длинные волосы,[345] незаметно на пряди разбросанные, свободно и мягко рассыпались за божественной шеей: макушку стягивали всевозможные пестрые цветы, причем как раз посередине лба круглая пластинка излучала свет, словно зеркало или само отражение луны. Слева и справа круг завершали поднявшиеся аспиды, положенные поверх хлебных колосьев. Тело ее облекал многоцветный виссон,[346] то белизной сверкающий, то оранжевым, как цвет шафрана, то пылающий, как алая роза. Но что больше всего поразило мне зрение, так это чернейший еще плащ,[347] отливавший темным блеском. Обвившись вокруг тела и переходя на спине с правого бедра на левое плечо, как римские тоги, он свешивался густыми складками, по краям обшитыми бахромою.
4. По краям в виде фона вытканы были блистающие звезды, а посреди них полная луна излучала пламенное сияние. Там же, где ниспадало широкими волнами дивное это покрывало, отдельные венки были вышиты всевозможных цветов и плодов. И атрибуты были у нее один с другим несхожие. В правой руке держала она медный систр,[348] выгнутая наподобие подпруги основа которого пересекалась посередине небольшими палочками, и они при тройном встряхиваньи издавали пронзительный звук. На левой же руке повешена была золотая лодочка,[349] на ручках которой с лицевой стороны змей подымал голову[350] с непомерно вздутой шеей. Блаженные ноги обуты в сандалии, сделанные из победных пальмовых листьев.[351] В таком-то виде, в таком убранстве, дыша ароматами Аравии Счастливой,[352] удостоила она меня следующих слов:
5. — Вот предстаю я тебе, Луций, твоими тронутая мольбами, родительница вещей природных,[353] госпожа всех элементов,[354] превечное довременное порождение, верховная среди божеств, владычица душ усопших, первая среди небожителей,[355] единый образ всех богов и богинь, мановению которой подвластны свод лазурный неба, моря целительное дуновенье, оплаканное безмолвие преисподней. Единая сущность моя под многообразными видами, различными обрядами, под разными именами чтится Вселенной. Там фригийские перворожденные[356] зовут меня Пессинунтской матерью богов,[357] тут аттические прирожденные насельцы — Минервой Кекропической,[358] здесь приморские кипряне — Пафийской Венерой,[359] критские стрелки — Дианой Диктиннской,[360] троязычные сицилийцы[361] — Стигийской Прозерпиной, элевсинцы — Церерой, древней богиней, одни — Юноной, другие — Беллоной,[362] те — Гекатой, эти — Рамнусией,[363] но эфиопы, которых первые лучи восходящего солнца раньше других озаряют, арии[364] и египтяне, богатые древним учением и чтущие меня соответствующими мне церемониями, зовут меня настоящим моим именем — владычицей Исидой.[365] Предстаю я, твоим бедам сострадая, предстаю я, милостивая и скоропомощная. Прекрати плач и жалобы, отбрось тоску, по моему произволению начинается для тебя день спасения. Слушай же со всем вниманием мои наказы. День, что родится из этой ночи, день этот издавна мне посвящается.[366] Зимние непогоды уходят, волны бурные стихают, море делается доступным для плаванья, и жрецы мои как первину водного сообщения подносят мне лодку, еще не знавшую влаги. Обряда этого священного ожидай спокойно и благочестиво.
6. Ибо, согласно моему наставлению, главный жрец во время самого шествия будет иметь в правой руке, в которой у него систр, венок из роз. Итак, незамедлительно, раздвинув толпу, присоединяйся к процессии, полагаясь на мое соизволение, и, подойдя совсем близко, осторожно, будто ты хочешь поцеловать руку у жреца, сорви розы и сбрось навсегда эту отвратительную и давно уже мне ненавистную скотскую шкуру. Не бойся трудности в исполнении моих наказов. В ту же самую минуту, что я являюсь к тебе, я, также присутствуя во время сна, делаю наставление моему жрецу относительно всего, что будет дальше. По моему повелению толпа расступится и даст тебе дорогу, безобразная внешность твоя никого не смутит во время веселого шествия и праздничных зрелищ, а неожиданное твое превращение не внушит никому подозрения и неприязни.[367] Но запомни накрепко и сохрани в своем сердце, что весь остаток твоей жизни, вплоть до последнего вздоха, ты посвятишь мне. Справедливость требует, чтобы тому, чьим благодеянием возвращен человеческий образ, принадлежала и вся человеческая жизнь. Ты будешь жить счастливо под моим покровительством, ты будешь жить прославляем, и когда, совершив свой жизненный путь, сойдешь ты в ад, то и там, в этом подземном полукружии, ты увидишь меня просветляющей мрак Ахеронта, царствующей над Стигийскими пустынями и, сам обитая в полях Елисейских,[368] часто воздавать мне будешь поклонение. Если же примерным послушанием, исполнением обрядов, упорным воздержанием ты угодишь нашей божественности, знай, что в моей власти продлить твою жизнь дольше положенного срока.
7. Доведя до конца предсказание, всемогущее божество исчезло. Вместе со сном всякий страх меня покинул, и я вскочил, от радости весь покрытый потом. Не придя еще в себя от столь явного присутствия могущественной богини, я погружаюсь в морскую влагу и, чтобы не забыть великих ее наказов, возобновляю по порядку в памяти все ее наставления. Вскоре исчез туман темной ночи, выходит золотое солнце, показывается священная процессия, и все улицы наполняются ликующей толпой. Кроме внутренней радости моей, мне кажется, что все вокруг как-то особенно радостно. Животные всякого рода, все дома, сам ясный день кажутся мне исполненными радости. После вчерашнего холода настала теплая, спокойная погода, певчие птички, обрадовавшись веянью весны, начали сладкие концерты, прославляя мать звезд,[369] родительницу времен года, владычицу всего мира. Даже сами деревья, и плодоносные по породе, и бесплодные, довольствующиеся только тем, что дают тень, под дыханием южного ветра покрываются свежими листочками, тихо качают ветками, издавая мягкий шелест; утих шум великих бурь, улеглись вздутые волны, море спокойно набегает на берег, разошлись темные тучи, и небо, безоблачное и ясное, сияет лазурью.
8. Впереди процессии вот выступают ряженые,[370] каждый прекрасно разодетый сообразно тому, кого взялся он изображать. Тот с портупеей идет за воина, этого в подобранной рубашке обувь и копье за охотника выдают, другой в позолоченных туфлях, в шелковом платье, драгоценных уборах, с прической на голове, плавной походкой подражает женщине. Дальше в поножах, каске, со щитом и мечом кто-то выступает, будто сейчас пришел с гладиаторского состязания; был и такой, что в пурпурной одежде с ликторскими связками играл роль должностного лица, и такой, что корчил из себя философа в широком плаще, башмаках, с посохом и козлиной бородой;[371] в одном узнал бы по клейким палочкам и по силкам птицелова, в другом по удочке — рыболова. Тут же и ручную медведицу в закрытых носилках несли, как почтенную даму, и обезьяна в вязаном колпаке, шафранной одежде, протягивая золотой кубок, изображала фригийского пастуха Ганимеда;[372] шел и осел с приклеенными крыльями рядом с дряхлым стариком, один как Беллерофонт,[373] другой как Пегас, оба возбуждая хохот.
9. Среди этих шутливых развлечений для народа, которые переходили с места на место по сторонам, двигалось и специальное шествие богини-спасительницы.[374] Женщины, блистая чистыми покровами, радуя взгляд разнообразными уборами, украшенные весенними венками, одни путь по дороге, по которой шествовала священная процессия, усыпали из подола цветочками, у других за спинами были повешены блестящие зеркала, чтобы подвигающейся богине был виден весь священный поезд;[375] некоторые, держа в руках гребни из слоновой кости, движением рук и пальцев сгибанием делали вид, будто расчесывают и прибирают волосы владычице; другие же благовонными маслами и дивными ароматами окропляли улицы. Кроме того, большая толпа людей обоего пола с фонарями, факелами, свечами и всякого рода источниками искусственного света хотели прославить корень светил небесных. Флейты большие и малые, звуча сладчайшими мелодиями, очаровательную создавали музыку. За ними миловидный хор из избраннейшей молодежи, одетый в белоснежные рубашки и блестящие праздничные одежды, повторял строфы приятной песни, которую искусный поэт, благоволением Камен,[376] написал для пения и смысл которой говорил уже о начале последующих, более важных богослужебных гимнов. Шли и Серапису[377] посвященные флейтисты, держа свои инструменты наискосок по направлению к правому уху[378] и исполняя по нескольку раз напевы, принятые в храме их бога. Затем множество прислужников, уговаривавших народ дать дорогу шествию.
10. Тут движется толпа посвященных в таинства,[379] мужчины и женщины всякого положения и возраста, одетые в сверкающие льняные одежды белого цвета;[380] у женщин умащенные волосы покрыты легкими покрывалами, у мужчин блестят гладко выбритые головы; земные светила[381] веры небесной — издают они пронзительный звон, потрясая медными, серебряными и даже золотыми систрами. Наконец, высшие служители таинств,[382] льняная белая одежда которых, подпоясанная у груди, узко спускалась до пят, несут знаки достоинства могущественнейших божеств. Первый нес лампу, горевшую ярким светом и нисколько не похожую на наши лампы, что зажигают на вечерних трапезах, эта была в виде золотой лодки,[383] отверстие находилось по самой середине, и светильня гораздо шире давала пламя. Второй, одетый как первый, в обеих руках нес двойной алтарь, называемый «помощью», имя которым дал помоществующий промысел верховной богини. За ним шел третий, неся тонко сделанную из золота пальму с листьями, а также Меркуриев кадуцей.[384] Четвертый показывал образ справедливости в виде левой руки с протянутой ладонью; при природной лени своей она не предана ни хитрости, ни ловкости и потому скорее, чем правая рука, может олицетворять справедливость, — он же нес и золотой сосудик в форме соска, из которого он производил возлияние молоком.[385] Пятый — золотое веяло, наполненное лавровыми листочками; другой нес амфору.
11. Вскоре показалась и процессия богов, удостоивших воспользоваться человеческими ногами для передвижения. Вот наводящий ужас посредник между небесным и подземным миром, то с темным, то с сияющим ликом, высоко возносящий собачью морду Анубис,[386] в левой руке держа кадуцей, правой потрясая зеленой пальмовой ветвью. Непосредственно за ним следует корова на задних ногах,[387] плодородный символ всеродительницы богини; неся ее на плечах, один из священнослужителей гордо выступал под блаженной ношей. Другой нес закрытую корзину, заключающую в себе ненарушимую тайну великого учения. Третий в счастливых своих объятиях нес почитаемое изображение верховного божества; не было оно похоже ни на домашнее животное, ни на птицу, ни на дикого зверя, ни на человека какого-либо; но, по мудрому замыслу, самой странностью возбуждало почтение, скрывая глубоким молчанием неизреченную сущность высокой веры;[388] ввиду такого значения сделано оно было из чистого золота следующим манером: это была искусно выдолбленная урна с круглым дном,[389] снаружи украшенная удивительными египетскими изображениями; отверстие же ее, подымаясь не очень высоко в виде горлышка, выступало далеко длинным носочком, а с другой стороны была широкая ручка, очень выгнутая, на которой извилистым узлом подымалась змея с чешуйчатой головой и полосатой вздутой шеей.
12. Наступал час исполнения благодеяний, обещанных мне всемилостивейшей богиней, приближается жрец, несущий мне спасение, держа в деснице, согласно божественному предсказанию, систр для богини и для меня венок, — венок, клянусь Геркулесом, заслуженный, так как, вытерпев столько страданий, подвергнувшись стольким опасностям, я с соизволения великого божества в борьбе с жестокой судьбою выходил победителем. Но, несмотря на охватившую меня радость, я не бросаюсь со всех ног, боясь, как бы неожиданное появление четвероногого животного не нарушило чинности священного действа, но кротко, медлительно, подражая человеческой походке, бочком, через расступившуюся не без божеской воли толпу, мало-помалу пробираюсь.
13. Жрец же, предупрежденный, как мог я видеть на деле, ночным откровением и удивленный, как все совпадает с преподанным ему поручением, внезапно остановился и, протянув правую руку, к самому рту моему поднес венок. Тут я, трепеща, с бьющимся сердцем, венок, сверкающий сплетенными розами, жадно хватаю губами и пожираю, стремясь к исполнению обещанного. Не обмануло божественное предсказание — с меня спадает безобразная личина животного: прежде всего исчезает жесткая щетина, затем грубая кожа смягчается, огромный живот уменьшается, на нежных ступнях копыта разделяются на отдельные пальцы, руки перестают быть ногами, но простираются для обычного назначения, длинная шея укорачивается, пасть и голова округляются, огромные уши принимают прежние размеры, зубы, как камни, делаются небольшими, как у людей, и хвост, который доставлял мне больше всего мучений, пропадает. Народ удивляется, духовенство преклоняется при столь очевидном доказательстве могущества верховного божества, подобном чудесному сновидению, и при виде быстрого превращения громогласно и единодушно, воздев руки к небу, свидетельствуют о преславной милости богини.
14. А я, остолбенев от немалого изумления, стою неподвижно и молча, не зная от переполнившей душу мою неожиданной и великой радости, с чего лучше всего начать, как издать сделавшиеся непривычными мне звуки, как удачней всего воспользоваться возвращенным мне даром речи, какими словами и выражениями возблагодарить богиню за ее благодеяние. Но жрец, очевидно свыше извещенный о всех моих несчастьях с самого начала, хотя и сам был потрясен великим чудом, дает знак, чтобы прежде всего дали мне льняную одежду для прикрытия; потому что, как спала с меня зловещая ослиная оболочка, я так и стоял, сжавши как можно теснее бедра и сплетенными руками скрывая, насколько мог, наготу свою естественным прикрытием. Один из духовенства сейчас же снял с себя верхнюю одежду и поскорее набросил на меня. Тогда жрец, проникнутый при виде меня божественным удивлением, но с ласковым выражением на лице, так начинает:
15. — Вот, Луций, после стольких несчастий, воздвигаемых судьбою, претерпев столько гроз, достиг наконец ты спокойной пристани,[390] алтарей милостивых. Не впрок пошло тебе ни происхождение, ни положение, ни даже самая наука, потому что ты, сделавшись по страстности своего молодого возраста рабом сластолюбия, получил роковое возмездие за неуместное любопытство. Но слепая судьба, мучая тебя худшими опасностями, сама того не зная, привела к настоящему блаженству. Пусть же идет она и пышет яростью, другой жертвы придется искать ей для своей жестокости. Ибо среди тех, кто посвятил свою жизнь нашей верховной богине, нет места губительной случайности.[391] Какую выгоду судьба имела, подвергая тебя разбойникам, диким зверям, рабству, жестоким путям по всем направлениям, ежедневному ожиданию смерти? Вот тебя приняла под свое покровительство другая судьба, но уже зрячая,[392] свет сиянья которой просвещает даже остальных богов. Пусть же радость отразится на твоем лице в соответствии праздничной этой одежде. Присоединись к шествию богини, которое сейчас снова двинется в путь. Пусть видят безбожники, пусть видят и сознают свое заблуждение: вот освобожденный от прежних невзгод, радующийся промыслу великой Исиды Луций, что победил судьбу! Чтобы быть в еще большей безопасности и охране, запишись в ряды святого воинства, к чему ты и был недавно призываем, посвяти себя уже отныне нашему служению и наложи на себя ярмо добровольного подчинения. Начав служить богине, тем большим обретешь плод своей свободы.
16. Провещав таким образом, почтенный жрец, с трудом переведя дыхание, умолк. Я же, присоединившись к священным рядам, направил свой путь к месту совершения обряда. Всем гражданам я стал известен, сделался предметом всеобщего внимания, на меня указывали пальцами, кивали головой, и весь народ переговаривался: — Вон тот, кого верховная божественность всемогущей богини сегодня вернула к человеческому образу. Клянусь Геркулесом, счастлив он и трижды блажен,[393] так как, вероятно, незапятнанностью предшествовавшей жизни[394] и верою заслужил такое преславное покровительство свыше, так что сейчас же после второго в некотором роде рождения[395] попадает в ряды посвященных.
Среди подобных восклицаний, среди праздничных возгласов толпы идя, приблизились мы к морскому берегу, как раз в том самом месте, где накануне лежал я в виде осла. Расставили там по чину священные изображения, и верховный жрец, произнося пречистыми устами священнейшие молитвы, горящим факелом, яйцом и серою очищает высшим очищением лодку,[396] искусно сделанную и со всех сторон удивительными рисунками по египетской манере пестро раскрашенную, и, очищенную, посвящает ее богине. На счастливом судне этом блестящий развевался парус, вышитый золотыми буквами в виде пожеланий удачного начала новому плаванию. В виде мачты высилась круглая сосна блестящая, с превосходным марсом,[397] так что смотреть было приятно; корма, выгнутая в виде гусиной шеи, покрыта была листовым золотом, а нижняя часть лодки сделана была из гладкого лимонного дерева. Тут вся толпа, как посвященные, так и непосвященные, наперерыв приносят сосуды с ароматами и другими в таком же роде приношениями, на воды делают возлияния из молочной похлебки, наконец, когда лодка наполнена была щедрыми приношениями и соответственными пожертвованиями, обрезают ленты у якоря и, предоставив ее попутному и спокойному ветру, пускают в море. Когда расстояние почти что скрыло ее из наших глаз, носильщики снова взяли священные предметы, которые они принесли, и, составив по-прежнему процессию, все быстрым шагом начинают возвращение к храму.
17. Когда пришли мы уже к самому храму, великий жрец, те, которые несли священные изображения, и те, что ранее уже были посвящены в почтенные таинства, войдя во святилище богини, расположили там по чину изображения и подобия. Тогда один из них, которого все называли писцом, встав против двери и сделав собрание пастофоров[398] — так именовалась эта святейшая коллегия, — взошел на возвышение и стал читать из книги по писанному молитвы о благоденствии верховного правителя, почтенного сената, всадников и всего народа римского, о кораблях и корабельщиках, обо всех живущих под нашей державой, закончив чтение, по греческому обряду, греческим возгласом <…>.
Слова эти, судя по восклицанию всех присутствующих, последовавшему за провозглашением, обозначали, что все совершено было благополучно. Исполненный радости народ, держа в руках ветки с листьями и веночки из вербены, поцеловал ступни серебряной статуи богини, стоявшей на пьедестале, и отправился по домам. Я же не мог решиться ни на шаг отойти от этого места и, не спуская глаз с изображения богини, перебирал в памяти испытанные мною бедствия.
18. Летучая молва меж тем не ленилась и не давала отдыха своим крыльям. Но сейчас же у меня на родине пошел разговор о несравненной милости ко мне божеского промысла и о моей достопримечательной судьбе. Наконец мои друзья, домочадцы и все, кто связан был со мною родственными узами, отложив скорбь, в которую их погрузило ложное известие о моей смерти, и исполнившись неожиданной радости, спешат ко мне с подарками, чтобы убедиться, действительно ли я вернулся на свет божий из преисподней. Я уже потерял надежду их видеть, потому очень им обрадовался и со спокойным сердцем принимал их подношения от чистой души, так что близкие мои предусмотрительно освободили меня от забот о пропитании и содержании.
19. Поговорив с ними, как полагается, и каждому по очереди рассказав о прежних моих бедствиях и теперешней радости, я снова все свое благодарное внимание устремляю на богиню; наняв внутри церковной ограды помещение для временного житья, посещаю каждое богослужение, не разлучаясь с жрецами, неусыпный почитатель великого божества. Ни одна ночь, ни один сон у меня не проходили без того, чтобы я не лицезрел богини и не получал от нее наставлений; частыми повелениями она убеждала меня принять посвящение в ее таинства, к которым давно уже предназначен. Хотя я и сгорал сильным желанием исполнить это, но меня удерживал священный трепет, так как считал я весьма трудным делом наложить на себя духовное звание и дать обет целомудрия и воздержания, который не легко исполнить в жизни, исполненной всяческих случайностей и соблазнов. Обдумывая все это, я, хотя и стремился нетерпеливо принять посвящение, со дня на день откладывал исполнение своего решения.
20. Однажды ночью приснилось мне, что ко мне приходит верховный жрец, неся полный подол чего-то, и на мой вопрос, что это и откуда, ответил, что это гостинцы мне из Фессалии, а также что ко мне возвращается раб мой Кандид. Проснувшись, я очень долго думал об этом сновидении, тем более что очень хорошо помнил, что у меня никогда не было раба по имени Кандид. Но все-таки я полагал так, что присланные гостинцы во всяком случае обозначают какую-то прибыль. Обеспокоенный и удивленный, откуда может мне быть прибыль, отправился я в храм на утреннее открытие врат. Когда отдернулись в разные стороны белоснежные завесы, мы приветствовали почитаемое изображение богини гимном; жрец обошел по очереди все алтари, совершая богослужение и произнося торжественные молитвы, наконец, зачерпнув из священного колодца воды, совершил возлияние из чаши;[399] исполнив все по освященному обряду, духовенство, приветствуя восходящее Солнце,[400] прославило начало дня. И вдруг из Гипаты, узнав о моих приключениях, приходят слуги, оставленные мною там, еще когда Фотида уловила меня в коварные сети, и приводят с собою даже мою лошадь, которую после долгих мытарств им удалось отыскать по особой отметине на спине. Вещему промыслу моего сновидения я тем более удивлялся, что, кроме совпадения в смысле прибыли, рабу Кандиду соответствовал возвращенный мне конь, который был белой масти.[401]
21. После этого случая я еще усерднее принялся за исполнение религиозных обязанностей, так как надежда на будущее поддерживалась во мне настоящими благодеяниями. Со дня на день все более и более проникало в меня желание принять посвящение, и я неотступно приставал к верховному жрецу с просьбами, чтобы он посвятил меня наконец в одну из священных ночей в таинства. Он же, муж степенный и известный строгим соблюдением религиозных обрядов, кротко и ласково, как отцы имеют обыкновение сдерживать несвоевременные желания своих детей, отклонял мою настойчивость, говоря, что и день, в который данное лицо можно посвящать, указывается божественным знамением, и жрец, которому придется совершать таинство, избирается тем же промыслом, даже необходимые издержки на церемонию устанавливаются таким же образом. Ввиду всего этого он полагал, что мне нужно вооружиться терпением, боясь жадности и заносчивости, и стараться избегать обеих крайностей: будучи призванным медлить и без зова — торопиться. Да и едва ли найдется из числа жрецов человек, столь лишенный рассудка, столь готовый сам себя обречь на гибель, который осмелился бы без специального приказания богини совершить столь дерзостное и святотатственное дело и подвергнуть себя смертельной опасности; ибо и ключи от преисподней, и ручательство за спасение вручены в руки богини, и самый обычай этот установлен в уподобление добровольной смерти и примерного спасения, так как богиня имеет обыкновение намечать своих избранников из тех, которые, уже окончив течение жизни и достигнув предела последнего дыхания, тем лучше могут хранить в молчании великую тайну таинства, и ее же промыслом посвященным, как бы вторично родившимся, заново дается возможность начать путь к спасению. Итак, мне следует ждать небесного знамения, хотя по явному и прозорливому указанию верховной богини я призван и предназначен к блаженному служению. Тем не менее, пускай я уже теперь, наряду с остальными служителями храма, воздерживаюсь от запрещенной и беззаконной пищи,[402] чтобы тем прямее достигнуть скрытые тайны чистейшей веры.
22. Таковы были слова жреца, и послушание мое уже не нарушалось нетерпением, но, погруженный в тихий покой и в похвальную молчаливость, дожидался я дня посвящения в святые тайны. И не обманула мои ожидания спасительная благость могущественной богини: не мучила меня долгой отсрочкой, но в одну из темных ночей отнюдь не темными повелениями открыла мне въявь, что настанет для меня долгожданный день, который свяжет меня величайшим обетом, и в какую сумму обойдется мне посвящение, и что для присоединения меня к святому лику по сродству звезд наших,[403] как гласила, избирается сам Митра, как раз вышеупоминаемый почтенный ее служитель.
Возрадовавшись в душе от этих и тому подобных благоприятных сообщений верховной богини, я не смыкал глаз и при первом свете зари направляюсь к келье жреца и, встретив его как раз собиравшимся выходить, приветствую его. Я уже собирался настойчивее, чем все прошлые разы, как должного, требовать у него посвящения, — как он сам, как только меня увидел, воскликнул: — О Луций мой, счастлив ты, блажен, так как небесная владычица удостоила тебя такою милостью! Что же ты теперь стоишь праздным, что же теперь ты сам медлишь? Вот наступает для тебя долгожданный день, в который своими руками введу я тебя в пречистые тайны служения многоименной богини! — Тут любезнейший старец положил мне на плечо свою десницу и повел к самым вратам обширного здания; там, по совершении торжественного обряда открытия дверей, исполнив утреннее богослужение, он выносит из святилища некие книги, написанные непонятными буквами; знаки там, то изображением всякого рода животных[404] сокращенные слова священных текстов передавая, то всякими узлами и сплетением линий, наподобие лозы извиваясь,[405] сокровенный смысл чтения не открывали суетному любопытству. Отсюда прочел он мне об обязанностях приступающего к посвящению.
23. Сейчас же было закуплено тщательно и не скупясь, отчасти мною самим, отчасти моими близкими, все, что требовалось для обряда. Наконец настал день, назначенный жрецом, и он повел меня, окруженного священным воинством, в ближайшие купальни; там, совершив обычное омовение, призвав имя божие, он меня кропит в виде очищения и снова приводит к храму. Когда две дневных стражи уже протекли, он ставит меня перед самым подножием богининой статуи и, сказав мне на ухо некоторые наставления, благостное значение которых нельзя выразить словами, перед всеми свидетелями наказывает мне воздержаться от чревоугодия и не вкушать десять дней подряд никакой животной пищи, а также не прикасаться к вину. Исполняю свято этот наказ о воздержании, а между тем наступает уже и день посвящения, и солнце склонилось к вечеру. Тогда со всех сторон приходит толпа посвященных и мирских, по старому обычаю принося мне поздравительные подарки, кто какой. Но жрец, удалив всех непосвященных, облачает меня в плащ из небеленого полотна и, взяв за руку, вводит в святая святых.
Может быть, ты страстно захочешь знать, усердный читатель, что там говорилось, что делалось? Я бы сказал, если бы позволено было говорить, ты бы узнал, если бы знать было позволено. Одинаковой опасности подвергаются, в случае такого дерзкого любопытства, и рассказчик и слушатель. Но если ты объят благочестивой жаждой познания, не буду тебя дольше томить. Итак, слушай и верь, что я говорю правду. Достиг я пределов смерти, переступил порог Прозерпины и снова вернулся, пройдя все стихии,[406] видел я пучину ночи, видел солнце в сияющем блеске, предстоял богам подземным и небесным и вблизи поклонился им. Вот я тебе и рассказал, а ты, хотя и выслушал, остался в прежнем неведении.
Но передам то единственное, что могу открыть я, не нарушая священной тайны, непосвященным слушателям.
24. Настало утро, и по окончании богослужения я тронулся в путь, облаченный в двенадцать священных стол;[407] хотя это принадлежит к святым обрядам, но я могу говорить об этом без всякого затруднения, так как в то время масса народа могла это видеть. Ведь по самой середине храма против статуи богини на деревянном возвышении я был поставлен одетый поверх полотняной нижней одежды цветной нарядной верхней. С плеч за спину до самых пят спускался у меня драгоценный плащ. Взглянув внимательно на него, всякий увидел бы, что на мне кругом разноцветные изображения животных: тут и индийские драконы,[408] и гиперборейские грифоны,[409] животные, которых другой мир создает наподобие пернатых птиц. Стола эта у посвященных называется олимпийской. В правой руке держал я ярко горящий факел; голову мою прекрасно окружал венок из светлой пальмы, листья которой расходились в виде лучей. Разукрашенный наподобие солнца, помещенный против статуи богини, при внезапном открытии завесы я был представлен на обозрение народа. После этого я торжественно отпраздновал день своего духовного рождения, устроив изысканную трапезу с отборными винами. Так продолжалось три дня. На третий день после таких церемоний закончились и священные трапезы, и завершение моего посвящения. Я пробыл еще несколько дней, пользуясь невыразимой сладостью созерцания священного изображения, связанный чувством благодарности за бесценную милость. Наконец, по указанию богини, внеся вклад за свое посвящение, конечно, далеко не соответствующий, но сообразно с моими средствами, я начал готовиться к возвращению домой, столь запоздалому. Я едва мог расторгнуть узы пламенных желаний. Наконец, повергнувшись ниц перед изображением богини и прижавшись лицом к стопам ее, обливаясь слезами, прерываемый частыми рыданиями, глотая слова, я начал:
25. — О святейшая человеческого рода вечная заступница, смертных постоянная охранительница,[410] что являешь себя несчастным в бедах нежнее матери. Ни день, ни ночь одна, ни минута какая краткая не протекает твоих благодеяний праздная; на море и на суше ты людям покровительствуешь, в жизненных бурях простираешь десницу спасительную, рока неразрешимые узлы развязываешь,[411] судьбы ослабляешь гонения, зловещих звезд отводишь соединения. Ты кружишь мир, зажигаешь Солнце, управляешь Вселенной, попираешь Тартар. Тобою водят хор созвездия, времен наступает чередование, радуются небожители, стихии — твои служители. Мановением твоим огонь разгорается, тучи сгущаются, поля осеменяются, посевы подымаются. Силы твоей страшатся птицы, в небе летающие, звери, в горах скитающиеся, змеи, по земле ползущие, киты, в океанах плывущие. И я для воздаяния похвал тебе нищий разумом, для жертв благодарных бедный имуществом, — нет у меня дара речи, чтобы выразить, что я о твоем величии чувствую! ведь тысячи уст не хватило бы для того и нескончаемого ряда языков, неустанных в велеречии, — то единственно, что может сделать неимущий благочестивец, то и я сделаю: лик твой небесный и божественность святейшую в глубине моего сердца запечатлею на веки вечные.
Помолившись таким образом великой богине, я бросаюсь на шею Митре жрецу, сделавшемуся для меня вторым отцом, и, покрывая его поцелуями, прошу прощения, что не могу отблагодарить его как следует за его благодеяния.
26. Я долго и пространно изливал ему свою благодарность, наконец расстался с ним и прямо отправился, чтобы вновь увидеть отеческий дом после столь долгого отсутствия. Но пробыл я там всего несколько дней, потому что, по внушению великой богини, я внезапно собрал свой багаж и, сев на корабль, направил свой путь к Риму. Вполне благополучно, при содействии попутных ветров, я быстро достигаю Августовой гавани[412] и, пересев там в повозку, к вечеру, накануне декабрьских ид,[413] прибываю в пресловутый святейший град. Там главным моим занятием были ежедневные молитвы верховной богине Исиде-владычице, которая там весьма чтилась под названием Сельской,[414] от местоположения ее храма; был я усердным ее почитателем, в данном храме хотя и пришлец, но в учении свой человек.
Вот солнце, совершив свой круг Зодиака, уже заканчивало год, как покровительница моя во время сна предвещает мне новые испытания, новое посвящение. Я очень удивился, в чем дело, почему она говорит про будущее, так как я считал себя уже до конца посвященным.
27. Покуда я религиозные сомнения эти отчасти своим умом разбирал, отчасти подвергал рассмотрению священнослужителей, я узнаю совершенно неожиданную для меня новость: что посвящен я был только в таинства матери богов, но обрядами Осириса непобедимого никогда просвещен не был и что хотя сущности этих божеств и их обрядов тесно соприкасаются между собою и даже едины, но в испытаниях и посвящениях имеются огромные отличия. Вследствие этого наставление богини приходится понимать в том смысле, что мне надлежит сделаться служителем и великого бога. Дело недолго оставалось в неопределенном положении. В ближайшую же ночь мне приснилось, будто ко мне приходит какой-то человек в жреческих одеждах, неся в руках тирс, плющ[415] и еще нечто, что я не имею права называть; все это он кладет на мой домашний алтарь, а сам, заняв мой стул, говорит мне, чтобы я приготовлял обильную священную трапезу. И как будто для того, чтобы я лучше его запомнил, отличался он одной особенностью, а именно: левая пятка у него была несколько искривлена, так что при ходьбе он немного прихрамывал. После такого ясного выражения божественной воли всякая тень неопределенности исчезла, и я, после утреннего богослужения богини, стал с большим вниманием наблюдать за каждым жрецом, нет ли у кого такой походки, как та, что я видел во сне. Ожидания мои оправдались. Вскоре я заметил одного из пастофоров, у которого не только походка, но и весь облик точь-в-точь совпадал с моим ночным видением; звали его, как я узнал, Азинием Марцеллом, что тоже звучало намеком на мои превращения.[416] Не медля я подошел к нему; предстоящий разговор его не удивил, так как, подобно мне, он был предупрежден свыше, что речь пойдет о посвящении в таинства. Накануне ночью ему приснилось, что, когда он возлагал венки на статую великого бога, тот ему изрек, что послан будет к нему некий уроженец Мадавры,[417] человек бедный, которого сейчас же нужно посвятить в таинства, так как, по его промыслу, и посвящаемый прославится своими подвигами, и посвятитель получит высокое вознаграждение.
28. Предназначенный таким образом для священного посвящения, я не мог приступить к нему из-за недостатка средств. Остатки моего наследства были истрачены на путешествие, да и столичные издержки значительно превышали прежние мои расходы, когда я жил в провинции. Так как глубокая бедность связывала меня по рукам и по ногам, а побуждения божества все настойчивее меня торопили, то я очутился, по пословице, «между молотом и наковальней». Все чаще и чаще побуждаемый, я приходил в расстройство, наконец убеждения перешли в приказания. Тогда я, распродав свой скудный гардероб, наскреб кое-как требуемую небольшую сумму. На это мне было особое увещевание: «Неужели бы ты, — так говорилось мне, — хоть одну минуту пожалел бы о своих платьях, если бы дело шло о каком-нибудь предстоящем удовольствии? Теперь же, на пороге таких церемоний, ты колеблешься предаться нищете, в которой не будешь раскаиваться?»
Итак, все уже было приготовлено, снова я десять дней не вкушал животной пищи, заново выбрил голову и был допущен на ночные бдения главного божества. Со всею доверчивостью предался я святым обрядам этой родственной религии. Она не только служила мне большим утешением в моем положении чужеземца, но даже доставила мне средства к пропитанию. Ведь то, что я имел некоторый заработок от ведения дел на латинском языке в качестве адвоката, можно было рассматривать как действие благодетельной Удачи.
29. И вот прошло всего несколько дней, как неожиданно, к немалому моему удивлению, я снова получаю повеление свыше, приказывающее мне в третий раз подвергнуться посвящению. Обеспокоенный немалой заботой и придя в сильное волнение, я крепко задумался: куда клонится это новое и неслыханное намерение небожителей? что еще осталось неисполненным, хотя я подвергался дважды посвящению? может быть, и тот и другой жрецы что-нибудь не так сделали или чего не доделали? И, клянусь Геркулесом, я начал уже менять свое мнение об их честности. Благостное видение ночным вещанием вывело меня из этих беспорядочных мыслей, которые чуть не довели меня до безумия.
— Нечего тебе, — сказано было мне, — опасаться многочисленного ряда посвящений и думать, что в предыдущих было что-нибудь опущено. Неотступным этим доказательством божией к тебе милости ты в радости должен веселиться и скорее гордиться, что трижды назначено тебе то, чего другие едва единожды удостаиваются. Ты же из самого числа посвящений должен почерпнуть уверенность в предстоящем тебе блаженстве. В конце концов предстоящее тебе посвящение вызвано крайней необходимостью. Вспомни только, что священная одежда, в которую облечен ты был в провинции, там во храме и осталась лежать, и в Риме ты не сможешь, если понадобится, участвовать в торжественных богослужениях, ни покрываться блаженнейшею этою ризою. Посему надлежит тебе радостно приступить для блаженства и спасения с помощью богов великих к третьему посвящению.
30. Затем божественное видение с величественною убедительностью перечисляет мне все, что необходимо сделать. После этого, не откладывая в долгий ящик, без всякого промедления, я сейчас же сообщаю жрецу обо всем виденном, принимаю на себя ярмо божественного воздержания, добровольным усердием продлив десять дней поста, предписанных вечным законом, и в приготовлениях не жалею издержек, руководствуясь более благочестивым рвением, чем требуемыми размерами. И, клянусь Геркулесом, не пожалел я о хлопотах и издержках; по щедрому божиему промыслу у меня увеличилась плата за мои выступления на суде. Наконец, через несколько деньков бог среди богов, среди могучих могущественнейший, среди верховных высший, среди высших величайший, среди величайших владыка, Осирис, не приняв чуждого какого-либо образа, а в собственном своем божественном виде удостоил меня своим посещением. Он сказал мне, чтобы я бестрепетно продолжал свое славное занятие в суде, не боясь сплетен недоброжелателей, которые завидуют трудолюбивым стараниям в моей профессии. А чтобы я, не смешиваясь с остальной толпой, мог ему поклоняться, избрал меня в коллегию своих пастофоров, назначив даже начальником клира. Снова обрив голову, я вступил в эту стариннейшую коллегию, основанную еще во времена Суллы,[418] и хожу теперь, ничем не покрывая своей плешивости,[419] радостно смотря в лица встречных.[420]