Глава II. Обыденность. Повседневная жизнь в Берлине в 1933–39 г.г

Надежды. Приход к власти национал-социалистов и первые перемены

«Почти 600 человек промаршировали молча, ритмично, дисциплинированно по правой стороне улицы… Вдруг 600 глоток стали скандировать: „Из огня спасительной ненависти возникает наш боевой призыв: Германия, пробудись! Германия, пробудись! Германия, пробудись! Германия, пробудись!“ Все это точно в такт и на едином дыхании. „Германия, пробудись!“ Это и вправду брало за живое. … Первые зрители стали нерешительно хлопать — открывались все новые окна, аплодисменты, крики „браво“, „хайль“. Германия на Кантштрассе [одна из центральных улиц на западе города — Т.Т.] наконец-то пробудилась. Внизу маршировали наши вдохновители, а я стоял на балконе, уставившись вниз. С открытым ртом. „Закрой рот, тут не летают жареные голуби!“ Это была моя мать. Тот весенний вечер 1932 года я до сих пор вижу передо мной, как будто это было вчера»[114].

Такие сцены маршей штурмовиков на рубеже 30-х годов стали привычным явлением в жизни германских городов и, конечно, же столицы. Жители бюргерских кварталов, испытывавшие страх перед завтрашним днем в период кризиса, страх перед крушением уютного мирка частного дома или квартиры, привычного образа жизни, разочарование в так до конца и непонятой демократии Веймарской республики, отягченной репарациями и экономическими проблемами, сначала с удивлением, а потом и с возраставшим интересом наблюдали из окон за движением этой иногда увлекающей, иногда пугающей новой силы. Силы. Это слово во многом определяло и отношение к национал-социалистической партии.

«Что теперь случится? — спросил я. — Кого выбирать?» «Этого я еще не знаю, но нам срочно снова нужна власть и порядок, экономика разваливается, репарации нас пожирают, мы проиграли войну и потеряли нашу честь»[115]. Ответ отца мальчика, бывшего офицера резерва времен Первой мировой войны, был типичен. Тоска умеренных консерваторов из средних слоев по кайзеровскому времени с его надеждами и величием, жестокая боль поражения в войне, связанная с переменами в частной жизни, иногда с принудительной сменой профессии, непривычные политические катаклизмы и идеологические постулаты демократии, социализма, ужасы большевистского режима в России, раздуваемые прессой, рождали желание разом покончить с этим «инородным» для Германии хаосом, найти и довериться Силе, которая энергично приведет общество в «норму», в порядок, восстановит стабильность.

Уже 30 января 1933 г., через несколько часов после назначения Гитлера рейхсканцлером, по улицам Берлина прошло факельное шествие, с восторгом прокомментированное по радио на фоне бравурных маршей на всю Германию: «Адольф Гитлер стоит у окна. Его оторвали от работы. Лицо Гитлера серьезно, но в его выражении не читается самодовольства победителя. И все же его глаза сияют при виде пробуждающейся Германии, при виде этого моря людей из всех слоев общества… работников ума и кулака…»[116]. В этом пассаже явно прослеживается стиль самого Геббельса и его последовательные усилия по формированию харизмы фюрера. Последовавшие двенадцать лет немцы будут слушать этот до бесконечности варьировавшийся спектакль о гениальности своего великого вождя.

По материалам интервью, приход национал-социалистов к власти запомнился так или иначе большинству опрошенных старше 10 лет, хотя они отмечали, что в их семье изменения в повседневной жизни возникли не сразу. На торжественные церемонии и шествия берлинцы отправлялись посмотреть всей семьей[117], при этом отношение к новой власти было настолько неоднородным, что разброс мнений поначалу был весьма широк, вплоть до полярных[118]. Некоторые не скрывали определенное воодушевление мужской части семьи, особенно старшего поколения, основанное большей частью на надеждах в сфере внешней политики, нередко смешанных со страхом, что дело вновь кончится войной[119]. Другие вспоминали об ироничном, но в то же время уважительном отношении отца к Гитлеру («этот парень понаделает великих дел»[120]), некоторые семьи вообще переезжали в феврале-марте из-за детей за город и младшие ничего не заметили, но зато, когда на несколько дней в апреле вернулись в Берлин, «весь город был красным от флагов»[121]. Интересен факт, рассказанный одной из респонденток: ее отец, районный судья по гражданским делам, очень любил свою 14-летнюю старшую дочь и занимался ее воспитанием, даже доступно говорил с ней на политические темы, что в целом являлось скорее исключением, чем распространенным явлением. В это время он также объяснил ей свое отрицательное отношение к нацистам как к авантюристам, но сделал это преднамеренно не дома, а на прогулке в лесу, предупредив, чтобы она избегала разговоров на эту тему[122].

В целом, факельное шествие и торжественный марш штурмовиков 30 января 1933 г. в Берлине оставили у людей впечатление, что произошла, причем законным порядком, не простая смена власти, но Германию ждет наконец-то «новое начало»[123]. «Странно, что это [30 января 1933 г. — Т.Т.] стало событием, которое захотела посмотреть половина Берлина и даже наша собственная семья. Многочисленные перемены правительства в Веймарский период не вызывали такого ажиотажа, да и сейчас многие из бюргерских слоев и рабочих относились к Гитлеру с полным недоверием и отрицанием»[124]. В жизни семьи эти настроения новизны тоже отражались, но менее осознанно. Даже дети знали, что пришел новый канцлер, но на первом плане и у них, и у взрослых зачастую стояли другие проблемы. «Я не думал много об этом, не старался попасть в струю, … только потом я сказал себе, что придут другие и опередят меня [в карьере — Т.Т.]»[125]. «Первым великим делом национал-социалистов для меня было продление пасхальных каникул до 1 мая», — откровенно заявляет тогда 10-летний берлинец Клаус Брокерхоф[126], специально посвятивший свои воспоминания первым месяцам нацистского режима и даже назвавший их «На пути в Третий Рейх». Если родители и относились к происходящему настороженно, то при детях вопросы политики не обсуждались, их высылали из комнаты или обидно приказывали «закрыть рот» и ни о чем не спрашивать[127].

Тем не менее в каждой речи, которые первоначально слушали по радио всей семьей[128], Гитлер обещал восстановление спокойствия и порядка, устранение безработицы, хлеб и свободу, призывая сплотиться и забыть о разногласиях во имя будущего. Притягательная оптимистическая сила «пробудившегося Рейха», «народного сообщества» охватила общество и в том числе столицу нового режима. Наконец-то у многих, кому недоставало «высокой цели» в жизни в это затянувшееся безвременье, появилась высокая мотивация — скорое возрождение Германии, Отечества, сплочение и единство народа. Многие представители интеллигенции, средних слоев, настроенные национал-патриотически, видели в нацистах оптимальное сочетание положительных моментов социализма и национализма, законных преемников исчерпавших себя политических сил предшествующего периода.

Историк Норберт Фрай отмечает «быстрое падение уровня культурно-политического самосознания и прежде всего критического разума в либерально-демократических кругах, прежде всего у интеллигенции. […] Наступило время политической десенсибилизации, когда даже культурное бюргерство почти не реагировало на эксцессы… Притягательность модернистско-динамичного „движения обновления“, которое после многолетней „борьбы“ наконец-то „достигло“ власти, была велика»[129]. Тоталитарный характер новой власти, законы о чрезвычайных полномочиях правительства и первые эксцессы с легкостью списывались на «трудности старта» и извинялись необходимостью навести порядок[130]. Большие города, такие как Берлин или Гамбург, периодически потрясали серии столкновений между правыми и левыми радикалами и такие схватки и до 1933 г. воспринимались как близкая опасность гражданской войны. В этой связи по-настоящему потряс берлинцев пожар рейхстага в ночь с 27 на 28 февраля. На следующий день около дымящейся руины, оцепленной полицией, толпились зеваки, обменивавшиеся многозначительными репликами: «Надо подождать, что выйдет из этого», «Так просто рейхстаг не поджечь, должен быть какой-то червь, ну, там, вверху» и т. п.[131]. Тем не менее это событие и последовавшая антикоммунистическая истерия подтверждали в глазах многих мужчин-глав семей правоту нацистов: Германия стоит на краю пропасти.

Признаки перемен стали ощущаться очень быстро. Многие из тех, кто еще вчера дружил семьями, домами, обнаруживали, что один из них превратился в воодушевленного наци, говорит о том, что Гитлер послан Германии Богом и надо активно включаться в совместную работу по созданию национал-социалистического «народного сообщества». Это часто приводило к разрыву, с таким человеком приходилось быть осторожным, к тому же, у него менялись интересы[132]. Уже в апреле 1933 г. после первых антиеврейских акций и принятия национал-социалистического закона о профессиональном чиновничестве, запрещавшего в равной степени неарийцам и политически нелояльным гражданам занимать посты на государственной службе, в том числе в системе образования, юридических учреждениях и т. п.[133], многие «истинные арийцы» смогли улучшить свое положение, заняв освобождавшиеся рабочие места[134]. Повышение по службе или тем более получение работы изгоняло мысли о том, за чей счет это произошло.

Верные тезису об аполитичности семьи как в воспоминаниях, так и в интервью[135] люди пытаются затушевать изменения, наступившие в повседневной жизни после января 1933 г. Тем интереснее, что эти перемены отражаются ими помимо воли, иногда сразу же после утверждения о продолжении «обычной жизни». Но обычная жизнь теперь происходила на фоне маршей и государственных праздников, выкрашенных в коричневые цвета, а если человек отправлялся в гости, то в таком большом городе как Берлин он почти всегда рисковал быть затянутым в водоворот очередного массового митинга и должен был слушать часовую речь того же Геббельса, не имея возможности, а то и не смея выбраться из плотной толпы.

Коммерческая культура с обилием свастики расцвела пышным цветом. «Табачные фабриканты (очевидно, еще не подозревавшие, что Гитлер не переносил табачного дыма) поспешили выпустить новые марки сигарет с такими названиями, как „Команда“, „Тревога“, „Новый фронт“, „Барабанщик“, „Товарищество“… В окнах магазинов прохожие могли любоваться на портреты фюрера, окруженные цветами наподобие алтарных композиций. Газетные киоски бойко торговали открытками и всевозможными сувенирами с изображениями Гитлера. Дешевые издания „Майн кампф“ раскупались тотчас же по их поступлении в книжные магазины»[136]. Этот кич потребовал даже обратной реакции нацистских властей. Тот же Геббельс вскоре запретил несанкционированное использование изображений Гитлера[137].

Тем не менее вне зависимости от отношения к нацизму жители Берлина одними из первых осознанно или неосознанно отмечают новое оформление повседневности. «Берлин в первый год нацистского правления еще остается двойственным, двусмысленным. Но очень скоро начнутся карательные рейды штурмовиков»[138]. И очень скоро жители поймут, что новой власти лучше не противоречить. Горькая шутка тех времен гласила: «В народном сообществе больше нет пруссаков, баварцев, тюрингцев и саксонцев, есть только браун-швайгцы [в дословном переводе — „коричневые молчуны“ — Т.Т.]»[139]. Дети в одном из немногих жилищных товариществ Берлина — Линденхофе — поначалу были огорчены, что детские праздники в их парке заменены теперь концертами для членов СА или трансляциями речей фюрера. Своими криками и играми вблизи они мешали этим мероприятиям. Товариществу пришлось издать специальное распоряжение для родителей о недопустимости таких случаев[140]. В воспоминаниях люди отмечают как счастливое стечение обстоятельств тот факт, что вокруг них было окружение, которого не надо было бояться, требовалась только большая осторожность в высказываниях, — «много раз меня об этом предупреждали», — отмечает тогда «молодой и жизнерадостный» мужчина, симпатизировавший социал-демократической партии, и на вопрос, почему он и его товарищи не организовали сопротивление, отвечает со всей степенью открытости: «Откуда было взять мужество? Мы были людьми, которые просто хотели выжить»[141].

Самоцензура своих слов, разговоры шепотом быстро станут нормой, но потерянная свобода не представляется той ценностью, за которую надо бороться до конца. Ведь новый режим отличается необыкновенной поступательной динамикой и буквально каждый день реализует какие-то нововведения. Скоро они должны дать результаты — все тот же порядок, работу, стабильность… Да и дома всегда можно «отвести душу» с самыми близкими людьми, предварительно выслав детей в их комнаты. «Никто не мог подумать тогда о плохом»[142]. К концу первого года правления нацистов произошла не только полная трансформация политической системы Веймарской республики в режим национал-социалистической диктатуры. Было унифицировано общество и произошла самоунификация большинства людей, так или иначе, с чувством неизбежности, надеждой или воодушевлением нашедших для себя и своей семьи путь интеграции в новое государство[143]. Вместе с поздравлениями с Новым годом в семейных дневниках записаны пожелания на будущее: «Если бы только фюреру удалось претворить в жизнь свои идеи, если бы только ему удалось держать все в своих руках так крепко, чтобы это осуществилось! Горе Германии, если это не произойдет!»[144]. И пусть внешне в семьях продолжалась «обычная» повседневная жизнь, с ее заботами и обыденностью, но вскоре нацисты обратят свое пристальное внимание и на частную сферу жизни человека. «… нам предстоит свершить еще много чудес. Борьба продолжается, — не устает повторять фюрер, — Мы должны продолжать борьбу за умы и сердца немцев… Мы вступаем в трудный период. Вся жизнь должна превратиться в борьбу»[145].

Порядок по-нацистски. Жизнь под контролем НСДАП

Среди многообразия факторов, влиявших на повседневную жизнь в Берлине и во всей Германии в период национал-социализма, сразу можно вычленить один, самый главный, определявший вплоть до начала Второй мировой войны лояльное отношение большинства немцев к режиму: решение проблемы безработицы и экономической нестабильности. Большинство немцев не задавались вопросом, как, для чего и каким образом создаются новые рабочие места, проходят широкомасштабные государственные акции. Тот факт, что глава семьи после тяжелых лет безысходности или неуверенности в завтрашнем дне получил работу, сохранил и расширил дело[146], а жена смогла при желании сосредоточиться на материнских обязанностях и ведении дома, то, что семья получила больше возможностей для планирования и проведения досуга, практически без исключения присутствует во всех воспоминаниях и упоминается первым для оправдания конформистского отношения к режиму, осуждаемого с сегодняшних позиций. «…Он дал работу и сделал Германию сильной», — рефрен многих интервью и мемуаров[147].

Изменение материального положения семьи в лучшую сторону, хотя и произошло это не сразу, влекло за собой цепочку перемен во всей повседневной жизни, воспринимаемых как следствие положительных сдвигов в стране, остальное отходило на задний план. Аттрактивные, особенно для детей и подростков, стороны новой жизни: марши, утрированная ориентация на молодежь, расширенные возможности в проведении свободного времени, турпоездки и т. п. усиливали впечатление новизны и «пробуждения». Члены семьи и семья в целом приспосабливались к этому, сохраняя, как им казалось, в неприкосновенности традиционные буржуазные устои семейной жизни, даже возвращаясь к тому, что могло быть утеряно за годы нестабильности, — к лучшему жилью, отдыху у моря, разнообразному досугу, желанным подаркам на Рождество… Национал-социалистический антураж, пронизывавший и подчинявший повседневность, зачастую воспринимался как нечто поверхностное, веяние времени, чуть ли не мода, которой можно следовать лишь во внешних формах жизни, соблюдая «правила игры». Но так ли это было в действительности? «Третий Рейх имел двойственный облик: с одной стороны, (в большей степени пропагандистский, чем реальный) расцвет общества достижений и потребления с культом малой семьи, собственного дома, мотивациями роста, средствами массовой информации, культурой свободного времени и государством благосостояния; с другой стороны, глубокая тень террористического господства порядка, особенно для всех тех, кто не позволяет себя интегрировать — со всеми последствиями их изоляции и, где только возможно, уничтожения»[148].

Наибольшее давление со стороны государства личность, естественно, испытывала в сфере работы, учебы, общественных организаций. В своем стремлении унифицировать общество, минимизировать индивидуалистическое влияние частной жизни нацисты не знали границ. В одной из своих речей 1 мая 1939 г. Гитлер пафосно восклицал: «Пока интересы народного сообщества позволяют личности иметь свободу, она ей дана. Там, где эта свобода задевает интересы народного сообщества, она прекращается. На место свободы личности приходит свобода народа»[149]. На работе, в школе, во время «службы», т. е. участия в деятельности многочисленных общественных организаций, со страниц газет и журналов, во время массовых мероприятий (прежде всего в крупных городах и столице) человек подвергался изощренной психологической обработке и постоянному давлению.

Какое отношение имела к этим процессам самая интимная сторона человеческого существования — семейная жизнь? Самое непосредственное. Члены семьи делились и обсуждали друг с другом пережитый день, планы на будущее — если у них оставалось на это время после выполнения обязанностей перед обществом. Сакральное для немцев понятие «конец недели» — два выходных дня, посвященных отдыху, семье, любимым занятиям, было урезано до одного, суббота теперь являлась государственным «молодежным днем» и была отдана «службе» в Гитлерюгенд и БДМ, по выходным организовывались также тренировки для штурмовиков[150].

Спецификой Берлина как большого города в этом отношении было наличие самых разнообразных обществ и объединений, членства в которых было трудно избежать. Многие из них существовали и ранее, в период Веймарской республики или даже с довоенного времени, но судьба их в период национал-социализма была различной. Так, например, в школах родители и попечительский совет могли основать общества по интересам: певческие, спортивные, танцевальные и т. п. Большинство из них продолжали свою деятельность в 30-е годы, но их документы перенасыщены нацистской лексикой и в конце концов они обычно становились отделениями того или иного головного национал-социалистического объединения[151]. Однако некоторые союзы были распущены приказом сверху, и в качестве причин названо засилье евреев[152], а другие сами прекращали свою деятельность в основном из-за недостатка средств и свободного времени своих членов[153], которое теперь было отдано нацистским организациям. Одним из самых популярных анекдотов о семейной жизни того времени стала следующая шутка:

«— Мой отец — штурмовик, мой старший брат в СС, мой младший брат — член Гитлерюгенд, моя мама в Наци-фрауеншафт, а я в Союзе германских девушек.

— Ну и что, вы видитесь хоть когда-либо, в перерывах между службой?

— О да, мы встречаемся каждый год на партийном съезде в Нюрнберге.»[154]

У Эрики Манн приведен еще один анекдот, не менее показательный для характеристики особенностей времени:

«Отец приходит домой, никого нет. На столе записка: „Я на женском собрании. Приду поздно. Мама“. Он кладет свою записку: „Иду на партийное собрание. Буду поздно. Отец.“ Следующим приходит Фриц, сын. Он оставляет свою записку: „У нас ночная тренировка, до утра. Фриц“. Последней является Хильда, дочь. Она пишет: „Должна идти на ночное собрание БДМ! Хильда“. Когда семья около двух часов ночи возвращается наконец домой, они обнаруживают, что в квартире побывали воры и украли все, что можно. Квартира пуста. Но на столе лежит пятая записка: „За то, что мы можем здесь красть, мы благодарим нашего фюрера. Хайль Гитлер! Воры“»[155].

Подобные утрированные шутки имели в своей основе долю правды. Видимо, после многочисленных жалоб, в том числе родителей, врачей и учителей, уже в октябре 1933 г. рейхсминистр внутренних дел Вильгельм Фрик, которого трудно было заподозрить в излишней мягкости, направляет имперскому фюреру молодежи Бальдуру фон Шираху письмо с настоятельной просьбой проследить, чтобы члены низшего звена Гитлерюгенд — Юнгфольк не привлекались к «службе» после наступления темноты или вообще в поздние часы вечера, а старшие мальчики участвовали бы в ночных мероприятиях не чаще раза в неделю, да и то строго до 22 часов[156]. Ширах по статусу должен был согласиться с Фриком, что он, вероятно, и сделал, но поздние мероприятия проводились время от времени и дальше. Какое же факельное шествие возможно до наступления темноты!

Изменениям подверглись прежде всего семейный распорядок дня и окружающая среда. Наибольшее влияние это оказывало на самых восприимчивых членов семьи — на детей. «Дети говорят „Хайль Гитлер!“ от 50 до 150 раз в день. „Хайль Гитлер!“ приветствуют одноклассников, этим начинается и заканчивается каждый урок, „Хайль Гитлер!“ говорит почтальон, вагоновожатый в трамвае, девушка в лавке, где продают тетради… Словами „Хайль Гитлер!“ завершается детская вечерняя молитва, если только ребенок воспринимает свои обязанности всерьез»[157].

К счастью, видимо, почти никто из родителей не требовал произносить эти слова дома, но на людях их могли подвергнуть осуждению за неправильное воспитание детей. «Я пошла с Клаусом в аптеку и сказала „Добрый день“, а Клаус сказал „Хайль Гитлер!“ И аптекарь упрекнул меня, что маленький ребенок знает, что нужно говорить, а мать нет. И мы поехали домой на трамвае, он увидел номер 55 и закричал, сияя: „Это 55. Нашему фюреру тоже 55 лет!“ Это мне совсем не понравилось, а дома в кровати он еще запел: „Знамя высоко, ряды сомкнуты“. Так он пел и я его после этого забрала из детского сада. Нет, мне это не понравилось»[158]. Но подобную реакцию нацистское воспитание малышей вызывало далеко не у всех родителей. Тот же юный Клаус снискал бурное одобрение отдыхающих семей на берегу Мюггельзее под Берлином: когда кто-то, желая его похвалить, сказал: «Скоро ты будешь большим и будешь в Гитлерюгенд», Клаус топнул ножкой и крикнул: «Я не хочу быть в Гитлерюгенд! Я хочу сразу стать фюрером!»[159] Мать мальчика это очень рассердило и ее проблемам в воспитании сына можно только посочувствовать.

Но чем старше становились дети, тем труднее и даже опаснее становилось противостоять их вовлечению в национал-социалистическую систему и поглощению режимом. Мелита Машманн, пятнадцатилетняя жительница Берлина, пишет в своем дневнике: «Я чувствую, что меня наполняет горячее желание быть вместе с теми, для которых это [национал-социализм — Т.Т.] вопрос жизни и смерти»[160]. На идеологические мотивы накладывался подростковый нигилизм, авторитет товарищей и учителей, желание обрести независимость и коллективную идентичность в обществе друзей, а также немаловажное для старшего юношества чувство включения во власть, в партийно-государственную иерархию. Униформа, знамена, бравурная музыка, награды и значки, героические песни и даже оружие — всего этого в национал-социалистических организациях было с избытком. Родители сдавались без борьбы, скорее всего понимая ее бесперспективность, а, может, не придавая этим обстоятельствам жизни своих детей большого значения в соответствии с моделью патриархальной семьи, где дети не являются главным приоритетом. Более того, родителей из интеллигентных семей, отцов с университетским или во всяком случае с высшим образованием не особенно занимала и изменившаяся школьная программа даже средней школы, новые темы сочинений[161] и уроков по истории, биологии, литературе… В семье это не обсуждалось. Может быть, это можно объяснить и тем, что родители тогда вообще не особенно интересовались проблемами своих детей? Мать обычно лишь проверяла уроки, отец — и то в редких случаях — спрашивал про занятия в школе и оценки. Внутренний мир детей их почти не интересовал.

Все опрошенные респонденты соответствующего возраста были членами Гитлерюгенд (Hitlerjugend) или Союза германских девушек (Bund Deutscher Mädel). «Кто вступал в Гитлерюгенд, вступал в мир, где слова чужих больше значили, чем собственных родителей»[162]. Действительно, при объявлении ребенком желания вступить в эту организацию (до распоряжения 25 марта 1939 г. об обязательном членстве[163]) иногда происходили если не конфликты, то трения с родителями, — факт, отмеченный во многих исследованиях по молодежной политике национал-социалистов и обычно выделяемый исследователями как свидетельство направленного воздействия нацистов на гегемонию семьи в вопросах воспитания детей[164]. Что было их основной причиной — детско-юношеский максимализм или действительно в определенной степени поощрявшийся нацистами конфликт «отцов и детей», а, может быть, элементарные материальные соображения, поскольку форма и необходимые аксессуары стоили около 100 рейхсмарок[165] — сказать сложно. Родители не высказывали в этих случаях открыто неодобрения идеологии национал-социализма и в конечном счете ни один из них не настоял на отказе от вступления. В дальнейшем конфликты возникали у девочек-подростков, когда требовалось разрешение отца и матери на несколько ночевок вне дома[166], и их подоплека была далека от противостояния идеологии национал-социализма.

Следует упомянуть, что по материалам воспоминаний и интервью, после торжественного весеннего приема в Гитлерюгенд ни один из родителей мальчиков не препятствовал «службе» своего сына и не имел ничего против выездов в летние лагеря, не проявляя при этом и особого интереса к сути того, чем занимались их сыновья в молодежных организациях[167]. Их уставные цели находились в полном соответствии с иерархическим воспитанием в патриархальной семье: послушание, верность, дисциплина, работоспособность. Однако и «побег» из родительского дома, и полная приключений жизнь в противоположность скучной повседневности между домашними заданиями и помощью по дому, — все это в действительности было строго регламентировано и распланировано сверху, проникнуто идеологией и воспитательными методиками национал-социализма.

Родителям не возбранялось посетить своих детей в летнем лагере с разрешения его руководства. Состоятельные и, видимо, не такие равнодушные родители могли даже устроить пикник для всех одноклассников[168]. Такие праздники запоминались и скрашивали спартанские условия существования. Однако и в этом случае приехавшие родители не могли оказать никакого влияния на воспитательные моменты лагерной жизни, которая определялась исключительно руководителями Гитлерюгенд. После подобных «выездов на природу» в школе обычно устраивались «родительские вечера», где школьники показывали свои рисунки, поделки, фотографии из лагеря и сочинения о проведенном времени. Все это вызывало у большей части родителей признание, если не умиление[169].

О расово-политическом воспитании как абсолютном приоритете и о военизированном характере всех форм молодежной активности задумывались лишь немногие родители, но даже они шли на компромиссы. Отец одной из девочек, бывший член СДПГ, давая свое вынужденное согласие на вступление дочери в БДМ, посоветовал ей при нацистских клятвах держать большой палец правой руки книзу. Тогда вся «нечисть» должна была пройти через него в землю и не запятнать ее[170]. В других источниках не встречаются столь же оригинальные способы для облегчения своей совести.

За душу и совесть ребенка боролись теперь в основном унифицированная нацистами школа и Гитлерюгенд/БДМ. В этой борьбе проигрывала школа. Показательно служебное письмо руководителя школьного отдела при оберпрезиденте провинции Бранденбург и Берлина Цандера директорам всех государственных и частных старших школ региона от 19 февраля 1934 г. Цандер разъясняет свой же циркуляр ноября 1933 г. об экзаменах, который вызвал «опасения применения необоснованной жесткости в оценках на пасхальных экзаменах 1934 г. […]». И далее он приказывает: «При оценке личности школьника и вопроса зрелости необходимо особо рассматривать, является ли он членом СА, СС или Гитлерюгенда. Его участие в этих организациях, частота службы и длительность членства должны быть соответственно учтены. То же относится к женской молодежи и ее членству в БДМ»[171]. Даже до распоряжения об обязательном вступлении в Гитлерюгенд/БДМ возможность обучения в старшей школе негласно зависела от участия в одной из национал-социалистических организаций и это должны были учитывать родители, имевшие планы на образование и будущее своих детей. Эрих Кабелитц вспоминает, что в 1935 г. его друг смог поступить в старшую школу, только указав на свое членство …в добровольной пожарной дружине. Отец Эриха, услышав об этом, приказал своему сыну немедленно вступить в Гитлерюгенд, что тот и сделал[172].

Как ни странно, притязания Гитлерюгенд на тотальное господство над умами и временем молодежи создавали для некоторых новые возможности противостояния традиционной системе воспитания. В воспоминаниях неоднократно встречаются пассажи о том, что собрания этих организаций приводились учениками в оправдание несделанных уроков[173] — учителя по большей части вынуждены были соглашаться. Действительно, как можно было выполнить задания, если в субботу у мальчиков проходил пеший марш в окрестностях Берлина, а ночью они пели боевые песни у костра[174]. Девочкам тоже больше всего нравились «воскресные поездки с пешими прогулками, спорт, палатки, лагерные костры и ночевки в молодежных отелях»[175], т. е. то, что вырывало их из привычного круга опеки и контроля со стороны семьи. Но справедливости ради следует отметить, что подобные мероприятия проходили даже в теплое время года далеко не каждую неделю и по результатам опросов, проведенных в процессе подготовки работы, нельзя говорить об абсолютном дефиците свободного времени для общесемейного досуга. Напротив, респонденты подчеркивают, что ни о каких конфликтах с родителями, тем более на почве времяпровождения в молодежных организациях и речи не было, родители могли не пустить ребенка на какое-либо собрание и никаких последствий это обычно не имело[176].


Не могли берлинские семьи абстрагироваться и от внешнеполитических событий, тем более, что в столице эта сторона жизни выступала наиболее наглядно и остаться в неведении было практически невозможно, хотя политика, конечно, не стояла на первом месте заботах и приоритетах общесемейной повседневности. Из общей ленты происходившего можно выделить несколько моментов, оставшихся в памяти очевидцев.

Аншлюс Австрии в столице рейха был встречен как единый народный праздник. Можно с известной долей уверенности утверждать, что на этот акт мирного «национального воссоединения» положительно отреагировало огромное большинство населения. «И мой учитель, и его мать замерли перед черным корпусом радиоприемника с поднятой правой рукой [нацистское приветствие — Т.Т.]. Когда я поехала на велосипеде обратно в Далем [район вилл на западе Берлина — Т.Т.], то из окон каждого второго дома вырывались звуки радио, которые передавали ликование при вступлении Гитлера в Вену. Только после краткой французской кампании два года спустя немцы так единодушно поддерживали свое правительство, как после вступления в Австрию»[177].

Интересно, что в процессе интервью «аполитичные» респонденты в рассказах об этом событии неосознанно противоречат сами себе и опровергают свое же утверждение об отдаленности семейной жизни от политических проблем. В качестве примера можно привести показательный диалог с Frau Sch-w:

Frau Sch-w: — «Мы не говорили в семье об этом. Мы были далеки от политики».

Я: — «Но Ваша семья, наверное, как-то отреагировала на это событие?»

Frau Sch-w: — «О, да, мы очень радовались этому, поскольку это было воссоединение немцев. Но мы не судили с государственной точки зрения, мы просто одобряли, что немцы теперь вместе»[178].

Так же позитивно эта семья воспринимает введение всеобщей воинской повинности в 1935 г. — брат хотел пойти на военную службу и подъем престижа армии был важен[179]. Но в целом на фоне укреплявшегося материального положения семей и кажущегося общественного консенсуса подготовка к войне со второй половины 30-х г.г. семьями долго не ощущалась, как и не воспринимались в этом ключе и внешнеполитические успехи нацистов, будь то присоединение Саара, Судетской области или даже вход в Прагу. Неясные предчувствия и опасения старались скрывать от близких, во всяком случае, от детей. Самое большее, что заставляло задуматься, — это постепенное рационирование и ограничения в приобретении определенных продуктов. За маслом в 1938 г. надо было уже обращаться к определенным поставщикам, в овощных магазинах периодически пропадали апельсины и бананы, но из-за этих маленьких неудобств «никто не хотел верить в приближающуюся войну»[180].

Основным источником новостей служили газеты и радио. В Берлине семьи из средних слоев почти без исключения имели дома радиоприемники[181] и слушание по радио речей Гитлера и партийных функционеров являлось сравнительно распространенным ритуалом как дома, так и на рабочем месте. Дома это делалось, конечно, абсолютно добровольно, взрослые таким образом следили за ситуацией в стране и новостями. Однако и тут были случаи «сопротивления»: «Мать сразу уходила на кухню и говорила, чтобы мы ее позвали, если „он“ скажет что-нибудь стоящее»[182].

Из воспринимавшихся берлинцами как абсолютно положительные событий следует назвать прежде всего Олимпийские игры 1936 г. Даже 10-летние дети были воодушевлены праздничным убранством города, особенно центральной улицы Унтер ден Линден (в следующий раз она получит такой же красивый наряд два года спустя, при визите Бенито Муссолини), целыми классами они отмечали победы германских атлетов, «были в восторге, что Германия завоевала больше всего золотых и серебряных медалей, хотя мы радовались всем победам, тех же французов, англичан или даже африканцев…»[183]. Несмотря на национал-патриотические призывы со страниц газет и радиоприемников берлинцы в целом восприняли Олимпийские игры как праздник спорта без особых границ и, хотя и восхищались триумфами своих спортсменов больше всего, но были рады и тому, что их город, принимая у себя людей со всех концов света, выглядит таким красивым и нарядным. Подростки, не имея возможности попасть на трибуны, поскольку билеты были для них недосягаемо дорогими, целыми компаниями отправлялись к Олимпийскому стадиону в районе Рулебен, чтобы быть ближе к центру событий и, может быть, увидеть кого-нибудь из политических или спортивных знаменитостей[184]. Впервые были использованы даже телеэкраны. В Берлине было три места, откуда люди могли следить за прямыми трансляциями соревнований[185].

Олимпийские игры были использованы властями в пропагандистских целях для показа степени «открытости» и миролюбия гитлеровской Германии и процветания населения при нацистском режиме. Их девиз гласил: «Молодежь всего мира, объединяйся в спорте и игре!» Поэтому в этот период даже поощрялось общение с иностранцами, разумеется, преимущественно в организованном виде различных встреч и обменов. Та же Вибке Брунс, материальное положение семьи которой позволяло принимать у себя гостей, вспоминает о дружбе с ровесниками-французами Катлин и Даниэлем, жившими у них дома несколько недель в рамках школьного обмена[186], но совершить ответную поездку девочка не успела…

Год спустя, в 1937 г., Берлин с помпой отпраздновал 700-летний юбилей со дня основания города. «Полных 10 дней продолжались многолюдные парады, карнавалы цветов, праздники улиц и блестящие шествия по празднично украшенной столице»[187]. Школьники с воодушевлением участвовали в заключительной церемонии на том же Олимпийском стадионе, которая была проведена вечером в духе искрящегося шоу с обилием световых и звуковых эффектов, уже неоднократно опробованных нацистами по другим поводам. Один из тогдашних юношей, опрошенных Херцбергом, встретил там свою будущую жену и до старости помнил о том, «что наше знакомство началось с потрясающего праздника и было таким всю жизнь»[188].

Столь же многолюдные торжества были устроены в столице и в 1939 г. в честь 50-летия фюрера. Гитлер в роли «фюрера нации» проехал по городу в центре роскошного кортежа с развевающимися знаменами на фоне маршевых ритмов и околдовывающей игры световых лучей[189]. Но здесь как моих респондентов, так и авторов воспоминаний странным образом подводит память. В доступных источниках личного характера не оказалось ни одного столь же подробного рассказа о праздновании юбилея фюрера, а опрашиваемые как один отрицали свое персональное участие в этом мероприятии. Из кого же тогда состояли толпы людей, горячо приветствовавшие любимого вождя? Во всяком случае, для семьи это событие прошло как бы стороной, если верить воспоминаниям, и было просто принято к сведению.

Но в элементах традиционных, семейных и религиозных праздников степень подлинной, а не показной эффективности вторжения национал-социализма в повседневность большинства, несмотря на все усилия режима, действительно следует признать минимальной. Так, все современники как один отрицают, что в семьях отмечались новые партийно-государственные праздники, хотя в то же время многие из них не без воодушевления ходили с семьей «просто посмотреть» на торжественные церемонии или участвовали в праздничных маршах вместе с классом или с сослуживцами, в этих же коллективах отмечали 1 Мая[190].

Между тем, праздники в нацистском государстве имели прежде всего «воспитательно-педагогическую» нагрузку, являлись одним из основных стимулов, с помощью которых народ должен был постоянно убеждаться в «правоте» поставленных целей и их значимости, а также инструментом обеспечения стабильности режима. В организованном или тем более искреннем воодушевлении народа должны были аккумулироваться надежды на новое, лучшее будущее. Новым «общественным» и расовым содержанием должны были наполниться и внутрисемейные, а теперь «формирующие народное сообщество» события, будь то свадьба, рождение ребенка или даже смерть.

В этой сфере национал-социализм вступал в конкуренцию прежде всего с церковью, сохранявшей в ритуалах повседневной жизни достаточно прочные позиции. Конфирмация для католиков, церковное венчание и погребение представлялись тогда большинству средних слоев, да и общества в целом обязательными этапами жизненного пути и национал-социалистам приходилось приспосабливаться к ментальным традициям в этом вопросе. Для начала они попытались бороться с конфирмацией и заместить ее аналогичными по социальному смыслу (причисление к миру взрослых) ритуалами приема в нацистские молодежные организации. Но несмотря на разработанность и нарочитую торжественность вступления в Гитлерюгенд и БДМ, они оставались официальными церемониями, никто не продолжал их дома, что иногда воспринималось детьми как равнодушие со стороны родителей[191]. Новые ритуалы свадеб, рождения ребенка, сочетавшие в себе языческую и национал-социалистическую символику, остались на уровне проб и рекомендаций, обязательных лишь для членов СС, хотя для регистрации брака с середины 30-х г.г. необходимо было представить как свидетельство об арийском происхождении (оно требовалось и при приеме на работу, и во многих других случаях), так и справку о медицинском освидетельствовании на предмет наследственных болезней[192], о чем молодую пару в обязательном порядке предупреждал чиновник государственного ведомства по регистрации браков. В его обязанности входило и напоминание молодым об их высоких обязанностях по отношению к рейху и германской нации.

Но в остальном все оставалось по-старому и счастливые невесты в длинных белых платьях со шлейфами и букетами в руках рядом с гордыми женихами в смокингах и фраках с белыми галстуками-бабочками, обязательными цветком в петлице, белым платком в кармане и белыми перчатками в окружении родственников продолжают улыбаться со страниц семейных альбомов. В соответствии со старыми традициями отмечались и помолвка, когда родители знакомились с родственниками избранника или избранницы своего сына или дочери, а также давали с обеих сторон согласие на брак, и девичники-мальчишники накануне свадьбы, после свадебной церемонии молодые этого круга могли отправиться в путешествие, иногда даже на подаренной родителями машине[193].

Лишь в одном случае респондентка вспомнила, что она видела накануне войны «новую свадьбу» в лесу, жених был в форме СС, невеста в белом простом платье с венком из цветов на голове, проводил эту церемонию какой-то эсэсовский чин, «но все они явно плохо знали, что им надо делать»[194]. На аналогичной свадьбе в числе поющих в хоре девушек присутствовала и Мелита Машманн: «На поляне стоял алтарь, на котором горел огонь. Две женщины в длинных белых одеждах несли чаши с хлебом и фруктами. […] Жених и невеста перед алтарем с гордо поднятыми головами обменивались цитатами из „Эдды“: „Ты, о прекраснейшая из женщин…“ Прекраснейшая из женщин была маленькой, толстой и имела устрашающе черные глаза. Для меня и моих подружек эта свадьба позже стала любимым поводом для смеха»[195].

Вопросы о праздновании в семье дня рождения фюрера 20 апреля, годовщины «пивного путча» 9 ноября, прихода Гитлера к власти 30 января вызывают или недоумение, или — чаще — улыбку. Многие лишь с усилием смогли вспомнить значение той или иной даты, у большинства они вызывали в памяти опять-таки комичные ситуации или элементы «сопротивления». Так, в дни государственных праздников каждому дому или квартире полагалось вывешивать нацистский флаг со свастикой. По домам ходили проверяющие из числа низовых функционеров НСДАП. Уже упоминавшаяся семья критически настроенного беспартийного судьи по гражданским делам района Шарлоттенбург этого не делала. Судья объявлялся дочерьми пребывающим в отъезде, мать тоже «уезжала» в этот день к родным и из совершеннолетних членов семьи предъявлялась 80-летняя бабушка, которая плохо слышала[196].

В другой семье, в которой ее глава тоже долго не был членом партии, дома имелся малюсенький флажок, который лишь чуть-чуть высовывался из окна рядом со свешивавшимися до нижнего этажа флагами соседей, отчего детям было стыдно за отца[197] — вот так и возникали семейные противоречия, конфликт поколений. Но можно ли полностью полагаться на подобные свидетельства? С одной стороны, ничто не говорит о том, что партийно-государственные ритуалы смогли завоевать подлинное признание в домашней, частной жизни. Но с другой стороны, в этом случае скорее всего проявляется и современная негативная оценка национал-социализма, память начинает действовать избирательно. В любом случае пассивность семьи с избытком восполнялась в школе[198], на рабочем месте, в средствах массовой информации, церемониалах общественных организаций, «исправлявших» досадный индивидуализм семейной жизни.

В семье главным праздником оставалось Рождество[199]. Оно отмечалось в полном соответствии с традициями, воспоминания о каких-то ограничениях в посещении церкви, изменениях в домашних ритуалах, внедрении нового солярного цикла и праздников солнцестояния и т. п. в интервью отсутствуют. Несмотря на отдельные попытки использовать «домашнюю» суть Рождества в своих интересах[200], национал-социализм, по-видимому, так и не отважился на серьезную интервенцию в этот сакральный праздник мира и семьи. Следует напомнить, что в использованных материалах нет воспоминаний семей активных функционеров НСДАП, среди которых, возможно, дело обстояло по-другому. На Рождество обычно собирались родственники, навещали старшее поколение, особенно старались создать у детей праздничное настроение.

А дети ждали не только лакомств и каникул. Конечно же, на Рождество, как и в день рождения, им дарили подарки, прежде всего новые игрушки. Так было всегда и дети радовались в ожидании новых плюшевых друзей, солдатиков, кукол, машинок и многого другого, что так ценно для малышей, что составляет их особый мир, отличный от мира взрослых. Тем более, что в 30-е годы игрушки были довольно редким, дорогим и таким желанным подарком — каково же было разочарование, когда любимая бабушка, приехав навестить внучку на Рождество, вместо куклы преподнесла ей платье с кружевами, тут же спрятанное матерью до «особых случаев»[201]. Но для подростков все обстояло по-другому. На Рождество 1937 г. мать исполнила «совершенно особенное желание» 16-летней Лизы Штиммельмаер: подарила ей туфли на высоком каблуке, самые дорогие в соседней обувной лавке. Девушка была совершенно счастлива![202]

Уже в раннем возрасте детские игры и игрушки оказывают на ребенка развивающее и воспитательное воздействие, формируя его пристрастия и черты характера, волшебным образом вводя во взрослый мир. Поэтому следует ожидать, что национал-социализм не мог оставить без внимания и эту сферу влияния на человеческую личность, должен был попытаться направить социализацию ребенка в необходимом для государства направлении. В каждой игрушке «заложена прежде всего большая ответственность и одновременно большая задача», «игрушка — это средство воспитания», писали нацистские педагоги[203]. И в соответствии с этим выдавали родителям рекомендации по подбору игрушек, среди которых можно выделить несколько основных приоритетов:

усилить функцию полового разделения игрушек; девочкам предлагалось дарить кукол, коляски, игрушечные стиральные и швейные машинки, утюжки, кукольную одежду, домики, наборы для шитья и вязания и т. п.; мальчики же с детства должны были играть в войну с солдатиками, танками, пистолетами, барабанами, пушками, крепостями, железными дорогами; общими игрушками могли быть мячи, кольцеброс, куклы для кукольного театра, мягкие игрушки (для мальчиков — в ограниченном количестве);

— следовало покупать игрушки недорогие, из натуральных материалов: дерева, железа, тканей, природного цвета, не стремиться приобрести последние «новинки техники», но ориентироваться на вид старых самодельных игрушек, которые являются образцом «народного искусства и имеют поэтому магическую силу народной души», вообще следовало искать, всемерно беречь сохранившиеся старые игрушки и передавать их детям, приучая их к бережливости и осторожному обращению с ними;

— игрушки должны быть простыми и естественными, копировать мир крестьянского двора, животных, определенных областей городской жизни (полицейские и пожарные машины — уменьшенные копии настоящих и т. п.), а не придуманными, уводящими ребенка в опасный мир «бесплодных фантазий», предназначенными «для витрины, а не для ребенка» — к ним относятся, например, «слишком худые, болезненного вида куклы без жизненной силы, фигурки со сладенькими кукольными личиками, ангелочки всех видов в белых лакированных платьицах, детишки с цветочками в руках, гномики с фонариками и др.»;

— наибольшую ценность представляют игрушки, сделанные своими руками, лучше вместе со взрослыми, например, зимой, которая является «временем мастерить игрушки», из подручных материалов. В пример приводится модель танка, которую мальчик склеил из бумаги в летнем лагере Гитлерюгенд, а заботливый отец скопировал зимой уже из дерева, снабдил мотором и теперь оба счастливы, запуская танк на полу в детской[204].

Итак, нацисты требовали «правду в материале, честность в исполнении и ясность в формах — и эта позиция должна прослеживаться везде, будь то строительство государственной общности или партии, жилья для семьи и вплоть до изготовления игрушек для ребенка»[205]. Все тот же тотальный контроль и унификация, соответствие задачам тоталитарной идеологии и учения «крови и почвы»… Кстати, задачу изготовления игрушек для детских садов, не доверяя взрослым производителям, авторы этих рекомендаций предлагают переложить на Гитлерюгенд, которому вполне по силам заняться этим на специальных занятиях по труду или в летних лагерях.

Следовали ли этим советам берлинские бюргерские семьи, которым было вполне по силам купить хотя бы на Рождество своему ребенку дорогую игрушку? И да, и нет. Здесь следует учитывать, что заботы нацистских педагогов органично накладывались как на особенности детской психологии, так и на традиции, существовавшие в германском, особенно прусском обществе, где делом чести сыновей в дворянско-буржуазной семье рубежа веков становилась служба в армии или продвижение по чиновничьей лестнице. Превосходно изготовленные оловянные солдатики, пушки, знамена и барабаны являлись мечтой любого мальчишки, учившегося в игре командовать и подчиняться, а для девочки все равно не было иной жизни, чем путь ее матери с коляской, платьицами, игрушечным кофейным сервизом и утюжком[206]. Немецкие модели железных дорог являлись образцом для производителей всего мира, с каким удовольствием их собирали и запускали даже взрослые! Из-за недостатка денег отец вполне мог в свободное время смастерить и сам из дерева «железные дороги для детей, кукольные домики для девочек»[207]. По материалам воспоминаний и интервью все эти традиционные игрушки и были самыми распространенными в 30-е гг., можно отметить лишь повышенный интерес мальчиков не просто к военным игрушкам, но к «новинкам военной техники»: «Со знанием дела мальчики говорят о типах самолетов, о механизме маленького автомата и о весе „настоящего танка“. […] Эти дети живут в мире борьбы и сражений и испытывают от этого радость, настоящую радость»[208].

Полученная в подарок игрушечная машина с мотором, горящими фарами и клаксоном заставила замереть сердце не только у маленького счастливца, но и у его друзей, и осталась в памяти со всеми деталями на всю жизнь[209]. Как совершенно естественное дело воспринимали респонденты вопрос о том, были ли в семье у мальчиков военные игрушки — конечно, были; а девочки любили играть в куклы, учились шить для них, часто действительно вместе с матерью, мечтали о кукольной мебели. «Я как девочка, конечно, имела кукольную коляску. Моим кукольным детям я все связала и сшила сама и гордо вывозила их гулять в Бельвью-парк»[210]. Братья не подпускали сестер к своим игрушечным армиям, те в ответ бежали жаловаться матери или вступали в драку, если мальчик брал любимую куклу[211].

Но в целом игрушек было мало, их действительно берегли и за порчу родители могли строго наказать ребенка. Соня Шмидт обладала настоящим сокровищем по тем временам — лакированной кукольной коляской. Старая женщина вспоминает, как в белых носочках и накрахмаленном платьице она вышла теплым сентябрьским днем 1941 г. погулять на улицу, чтобы вернуться через несколько часов в песке и грязи после игр в войну с соседскими мальчишками. Коляску они для сохранности подняли на дерево и привязали наверху. Отец снял поцарапанную коляску и «отвесил мне одну из немногих пощечин, которые я получила от него за всю жизнь»[212].

Недостаток игрушек дети возмещали играми и времяпровождением в компании друзей. И здесь не было предела фантазии. В основном, любили подвижные игры как летом, так и зимой, когда в ход шли санки, коньки[213] и во время совместных прогулок с родителями по воскресеньям — лыжи. Посещение катка, которых было несколько в каждом районе, стоило дешево, а для старших в прокате были стульчики на полозьях и, конечно, продавались неизменные сосиски и глинтвейн[214].

В анкете Рихарда Байтля (1935 г.) содержится 34 вопроса, посвященных видам, описанию, правилам, речевкам детских игр. Приведены даже чертежи «классиков». Наиболее распространены среди младших детей были классические «неполитические» игры: прятки («кошки-мышки»), «салки», «классики», «разбойники и жандарм», простые игры с песком, мячом и обручем[215]. Более старшие (10–14 лет) чаще всего упоминают игры «в войну», индейцев, знакомы они и с событиями по истории Германии, играют в «кайзеровских солдат», с удовольствием берут в плен французов, представляя себя Бисмарком[216]. Из любимых спортивных игр мальчики отмечают бег наперегонки и бокс, а также различные «игры на местности» (Geländespiele), видимо, знакомые по «службе» в Гитлерюгенд, девочки любили игры с мячом и прыгание через веревочку.

Признаки социализации и этой сферы в период национал-социализма не замедлили себя проявить, в основном, в виде внимания к «народным» играм, в сценариях местных праздников улиц и районов Берлина и молодежных фестивалей. Очень поощрялись нацистами различные имитации древнегерманских и рыцарских турниров и празднеств, принять в них участие агитировались семьи, с этой целью мобилизовывались целые классы[217]. Обращают на себя внимание отдельные случаи ранней милитаризации игр и представлений: так, в одной из школ был поставлен уже в мае 1934 г. спектакль для школьников и родителей «Борьба Касперля [аналог русского Петрушки — Т.Т.] за противовоздушную оборону, против самолетов и бомб»[218]!


Рацион питания семей среднего сословия в Берлине в довоенное время постепенно приблизился к докризисным стандартам, но в целом изменился мало, оставаясь зависимым не только от материальных возможностей, но и от обычаев, доставшихся в наследство от прошлого. Религиозные традиции в меню соблюдались редко, но тем не менее «по пятницам, разумеется, на обед была рыба, а в четверг обычно ели шпинат. Жаркое, если не по особым поводам, на столе появлялось только по воскресеньям, поэтому и называлось воскресное жаркое. В субботу ели что-то быстро приготовленное, а в понедельник, конечно, остатки от воскресного обеда, обычно запеченные в форме в духовом шкафу. На десерт по воскресеньям было „фламмери“ [пудинг — Т.Т.] и к нему подавался компот из крыжовника или ревеня. Это все было в обычае, и он действовал как для высших, так и для низших»[219].

Правомочность этого насыщенного бытовыми подробностями рассказа для других семей можно подтвердить документально. В помощь домохозяйкам различные издания приводили на своих страницах примерное меню обеда на неделю, отражавшее в высокопарном названии «Меню рейха» как специфику культуры потребления (1937 г. — мясо и рыба на ежедневном столе отсутствуют), так и призывы к экономии, представления о разнообразном недорогом питании:

«Понедельник: суп из остатков продуктов после воскресенья, десерт из овсяных хлопьев.

Вторник: капустные рулетики с рыбой, картофель.

Среда: молочный суп, цветная капуста с жареным картофелем.

Четверг: Гороховый суп, тушеное сердце с картофелем и салатом.

Пятница: Кислая капуста с рыбой, шоколадный десерт

Суббота: запеченный картофель с творожным пудингом.

Воскресенье: Суп из бычьих хвостов, мясные тефтели с картофелем и овощами, кофейный крем»[220].

Конечно, строгие прусско-протестантские традиции соблюдались далеко не всеми. Семья владельца одной из многочисленных берлинских пекарен, например, из-за недостатка времени обедала на неделе в основном густой похлебкой, все ингредиенты которой «закладывались в большую кастрюлю и ставились около 9 часов утра в печь, где они могли спокойно вариться без присмотра. Мастера, мастерицы и помощники, позже продавщицы и разносчики садились около полудня прямо в пекарне за обед. Последними, после школы, обедали мы, дети, вместе с домашней прислугой на кухне в нашей квартире. При этом обычно бывало очень весело»[221].

Однако вторжение идеологии национал-социализма в сферу повседневности не обошло стороной даже семейный рацион. К числу общенациональных акций принадлежала «воскресная похлебка» (Eintopfsonntag). В одно из воскресений каждого месяца немцам полагалось обедать вместо традиционного жаркого вегетарианской похлебкой, а сэкономленные на дорогом мясе деньги опускать в специальную копилку как подтверждение общенациональной бережливости. Говоря об этом, многие очевидцы концентрируются на комичных ситуациях, особенно ярко запечатлевшихся в сознании детей. Немецкие домохозяйки выполняли это требование, ворча, что «экономный суп» — это еще не так плохо, но зачем же отдавать деньги?[222] В другой семье мать готовила в этот день куриное фрикассе, доваривая мясо до состояния пюре, чтобы партийный функционер, ходивший по домам и собиравший деньги, не увидел кусочков мяса[223]. В малообеспеченных семьях с иронией отмечали, что у них и так мясо было по праздникам и никаких денег, естественно, не сдавали. С наибольшей изобретательностью из положения выходила одна из хозяек, которая брала у непрошенного гостя металлическую копилку, выходила в другую комнату и там встряхивала ее, имитируя звон опускаемых монет[224]. А народная молва предлагала следующий рецепт похлебки: «Немножко мозгов, очень много лапши и долго варить под коричневым соусом»[225].

Можно констатировать, что результатом и этой акции вторжения национал-социализма в семейную повседневность была внешняя адаптация семьи при неприятии самой сути, пропагандистско-идеологической направленности спускавшейся сверху государственной инициативы.


Что касается форм семейного досуга и способов проведения свободного времени, то они были чрезвычайно разнообразны и варьировались, исходя из материальных возможностей семьи, уровня ее духовных запросов и внутрисемейных отношений. Чем младше были дети, тем больше времени они проводили в семье, и родители старались разнообразить для них отдых и досуг. Как уже отмечалось выше, несмотря на усилия национал-социалистов по огосударствлению этой сферы частной жизни, их эффективность не стоит преувеличивать, все же семье оставалось достаточно времени и возможностей провести свободное время по своему усмотрению.

Берлинские семьи из средних слоев вели в 30-е г.г. достаточно активную культурную жизнь, в которую входили как посещения оперы, филармонии и театров, так и самое распространенное массовое удовольствие — семейный поход в кино. Здесь жители могли в полной мере пользоваться всеми преимуществами жизни в большом городе. Буржуазия оставалась верна традиционным ценностям немецкой культуры. Но, если обратиться к данным статистики, то результаты будут довольно интересными, пик зрительского интереса явно пришелся на 20-е гг.: Берлинскую оперу больше всего людей (512 701 чел.) посетили в 1929 г., затем следует неуклонный спад вплоть до 411,6 тыс. в 1935 г., но в 1936 г. количество зрителей резко возрастает до 600 тыс. чел. и вплоть до 1939 г. остается на этой отметке (кстати, в опере давались и концерты, и даже были танцевальные вечера). Что касается театров, то их число и соответственно цифры зрительских посещений неуклонно снижаются с 1925 г. (51 театр, 46 тыс. зрителей) до 1938 г. (26 театров, 29,7 тыс. зрителей). Городские кабаре и варьете вообще переживают катастрофу с началом экономического кризиса: их число сокращается со 107 в 1928 г. до 8 в 1929, а в 1938 г. на весь Берлин остается только 4 подобных заведения![226] Возрастает только количество кинотеатров, в основном за счет временных летних площадок. Причиной этих тенденций надо считать как политику нацистов в сфере культуры, «ариизацию», обеднение и унификацию репертуара, так и экономические потрясения, и, видимо, все же нехватку свободного времени.

Необходимо указать, что посещение оперы или театра являлось большим праздником и происходило не так часто, билеты стоили дорого. Родители могли подарить сыну билет на его день рождения или отправиться в оперу сами в честь какого-либо семейного события[227], если неработающий юноша хотел пригласить в театр свою подругу, то он экономил карманные деньги, просить что-либо сверх выдаваемого отцом было не принято[228]. Родители старших школьников, следившие за развитием своих детей, посещали постановки по произведением немецких классиков, прежде всего Гете и Шиллера[229]. Те, чьи запросы были не так высоки, с большим удовольствием ходили в оперетту, слушали «музыку, веселую музыку, что-нибудь живое»[230]. Следует отметить, что в процессе интервью пожилые люди вспоминали об ощущении настоящего праздника от подобных форм досуга, часто пытались напеть какие-то мелодии или несколько слов из арии, оперетты, продекламировать монолог из классического спектакля. Ни одной премьеры нацистских режиссеров с идеологической нагрузкой берлинцы, по их словам, не посещали или, во всяком случае, не запомнили.

Заблуждением было бы полагать вслед за поверхностными клише, что Берлин находился в изоляции от мировой культуры в период национал-социализма, даже осуждаемые нацистами модернистские веяния находили в нем отклик. Переводились с высоким тиражом и находили своего читателя новинки американской литературы, прежде всего произведения Э. Хемингуэя, В. Фолкнера, Дж. Голсуорси, М. Митчелл, вплоть до начала войны не было запрещено прослушивание иностранных радиостанций, чем пользовались многие берлинцы, молодежь посещала гастрольные представления всемирно известного клоуна и варьетиста Чарли Ривеля в варьете «Скала», жонглеров братьев Растелли и т. п.[231]. Можно предположить, что в сфере культуры и тем более в столичной культурной жизни национал-социализм намеренно оставлял свободные ниши, действовал достаточно осторожно. С одной стороны, в глазах мировой общественности это должно было смягчить впечатление от всеобщей унификации и диктаторской сущности власти. С другой стороны режим, претендующий на столь полную мобилизацию общества, должен был выказывать уважение к национально-культурным традициям и ориентирам общественной и частной жизни, иначе он рисковал лояльностью граждан.

Доступным развлечением для семьи было кино[232], в основном смотрели киноленты мелодраматического, развлекательного или приключенческого характера. Собственно говоря, жанр кинофильма особой роли даже не играл, интересен был и сам процесс посещения кинотеатра, не обязательно стационарного, это мог быть и кинопоказ в парке на летней эстраде. Мальчишки и здесь находили возможности устраивать себе более частые развлечения, чем это позволяли их скромные личные средства. «Все, что касалось кино и киносъемок, вызывало у нас живой интерес. Некоторые важные премьеры мы смотрели через забор. На наших велосипедах мы доезжали до „кинотеатра“, прислоняли их к фонарным столбам и вставали ногами на седло. Замечательное место с прекрасным видом! […] В маленьких кинотеатрах место в первых рядах стоило 60 пфеннингов. Но ведь их надо было еще иметь!»[233]

Когда в планы главы семьи, обычно единолично определявшего вид семейного досуга на ближайшие выходные, входило посещение кинотеатра, то семья отправлялась туда в полном составе. Идеологически заостренных лент («Еврей Зюсс», «Вечный жид» и т. п.) респонденты опять-таки «не запомнили», нет впечатлений от них и в опубликованных воспоминаниях. Однако один из опрошенных рассказал, что, когда на экраны вышел фильм Лени Рифеншталь «Триумф воли» о партийном съезде НСДАП в Нюрнберге, то отец сам предложил его для традиционного воскресного посещения кино. Фильм произвел большое впечатление, но больше не идеологическим содержанием, а масштабами отснятого материала и эффектами. На обратной дороге семья даже спорила, сколько тысяч человек участвовали в съемках[234]. Чаще всего в интервью упоминались безымянные «голливудские ленты» и фильм «Унесенные ветром» с Вивьен Ли и Кларком Гейблом в главных ролях (1939 г.).

Из других форм проведения досуга вне дома у молодых берлинцев особой популярностью пользовались танцевальные вечера, для среднего слоя — в респектабельных клубах («Грюн-гольд-клуб», «Блау-вайсс-клуб», «Рот-вайсс-рот танцклуб» и т. п.[235]), специальных залах и даже в филармонии[236], которые охотно посещались еще с 20-х гг., не было исключением и время кризиса. Там было можно за небольшие деньги весело провести время, познакомиться с девушкой, да и умение красиво танцевать в обществе ценилось высоко. Танцы как любимое занятие молодой семьи или влюбленных упоминаются большинством в опросе Херцберга. Их организовывали не только клубы, но и спортивные общества, трудовые коллективы для своих членов, культура праздника для сотрудников (Betriebsfest) в Германии была весьма развита[237]. На него обязательно приглашались мужья и жены и все проходило без особой программы, «по-семейному». И здесь берлинцы не остались в стороне от мировой моды. Классические вальсы и фокстроты сменяли уанстеп и даже свинг, который в 1936 г. был запрещен нацистами как свидетельство разложения неарийцев[238].

Молодые берлинцы много занимались спортом, причем спортивные союзы тогда носили кастовый характер, членами клуба обычно были представители одного социального слоя, все были хорошо знакомы между собой. Все спортивные общества с середины 30-х гг. были объединены в Германский национал-социалистический спортивный союз, получили новые «арийские» задачи и освободились от членов-евреев, но это не отразилось на их популярности, для молодых мужчин, как женатых, так и холостых, это были своего рода традиционные клубы для времяпровождения в кругу друзей, альтернативы пивным для тех, кто вел здоровый образ жизни[239].

Мальчики много ездили на велосипедах, которые старалась приобрести каждая более менее благополучная семья для своего ребенка, ведь на нем он ездил и в школу, которая могла быть расположена довольно далеко от дома. Подобные прогулки были своего рода путешествиями, «целей для этого было в городе предостаточно, но одна из них все время притягивала нас магически снова и снова: Анхальтер Банхоф. Со своими 36 путями он был главным узлом связи столицы с европейскими метрополиями»[240]. Особенно волновал мальчишек Восточный экспресс, даже названия далеких городов будили воображение. Столь же привлекательной целью был и аэропорт Темпельхоф.

Девочкам, которых воспитывали строже и больше следили за ними, запомнились пешие прогулки с родителями и выезды за город в выходные. Семейные разговоры при этом почти никогда не касались современных политических событий, изредка родители рассказывали о прошлом, о своем детстве в канун Первой мировой войны. Этот вид времяпровождения был особенно любим берлинцами и из-за своей дешевизны — максимум, чем пользовалось большинство, это общественным транспортом, и из-за представлений о пользе долгих пеших прогулок на свежем воздухе. Хотя некоторые семьи для выездов на природу нанимали карету или даже пользовались собственной машиной. Во время одной из таких прогулок в начале августа 1934 г. отец Вибке Брунс выглядел подавленным, так как накануне умер рейхспрезидент фельдмаршал Гинденбург, перед которым он, бывший офицер, преклонялся. Но он не проронил при дочери об этом ни слова, саму же восьмилетнюю Вибке тогда гораздо больше интересовали засахаренные орешки, стоившие всего 10 пфеннингов[241].

Женщин на таких прогулках часто действительно волновали иные проблемы, чем мужчин. «Моя мама шла с нами только тогда, когда отец обещал нам мороженое и конфеты. […] Осенью мы ходили в Кенигсхайде за грибами. Мама ворчала, когда мы возвращались с полными корзинами, потому что она должна была это переработать»[242]. Целью прогулки могли быть какая-то достопримечательность, но чаще — кафе или летний ресторан, где с одной стороны стояли столики со скатертями и сновали официанты, а с другой — столы без скатертей, чашки, кипяток и висела надпись «Здесь семьи могут сами сделать кофе!», так что любой мог провести свой досуг в соответствии со средствами[243]. Любимым удовольствием было также купание. Следует подчеркнуть, что все общественные места в Берлине, к которым принадлежали и оборудованные пляжи, были насыщены нацистской символикой, флаги со свастикой полоскались над головами отдыхающих. В этом отношении Берлин приблизительно до 1937 г. представлял скорее исключение, потому что многочисленные фотографии курортов Балтики и Северного моря вовсе не свидетельствуют о таком «дизайне», что отмечают и сами берлинцы в воспоминаниях[244].

Довольно часто в 30-е гг. бюргерские семьи принимали у себя гостей, делали визиты сами и посещали родственников, если они проживали в Берлине. Как только за столом начинались «серьезные разговоры», даже необязательно на политические темы, детей отсылали вон из комнаты[245], при визитах вообще редко брали их с собой. Мир детей и мир взрослых был разделен достаточно строго и детям считалось недопустимым вмешиваться в разговоры и дела старших.

Светлым временем для всей семьи были школьные летние каникулы, во время которых семья старалась выехать из города на дачу, к родственникам, на курорт, в туристические поездки. В этом отношении середина 30-х гг. однозначно привнесла в повседневность больше возможностей для проведения отдыха. В воспоминаниях и интервью берлинцев из средних слоев нередко встречаются упоминания о приобретении в этот период моторной лодки[246], мотоцикла[247] или даже автомобиля[248], что становилось целым событием в семейной жизни и запечатлено на семейных фотографиях. Все это воспринималось как неоспоримое свидетельство существенного улучшения жизненных условий в 30-е гг. Состоятельные семьи из верхов среднего слоя могли даже позволить себе нанять шофера.

Статистические сведения о личных автомобилях и мотоциклах в столице подтверждают высказывания мемуаристов. Можно предположить, что Берлин как столица по этим показателям должен был опережать средние цифры по стране. В 1930 г. в городе было чуть меньше 62,5 тыс. автомобилей, т. е. приблизительно 1 автомобиль на 64 человека, и это число медленно росло до 1937 г… Три года, вплоть до 1940 г., продолжался бурный рост и количество автомобилей — 125 тыс. — вдвое превысило уровень 1920 г., в расчете на 1 автомобиль — 35 человек[249].. Количество мотоциклов равномерно росло с 1930 г. до 1940 г., но в 1940 г. оно падает почти до нуля! Война вносит свои коррективы — почти та же картина и с автомобилями — и в воспоминаниях нередки упоминания о реквизиции средств передвижения на нужды фронта.

Но пока что счастливая семья осваивала новое средство передвижения. «Это был „Ситроен“ 1937 года, темносиний. Лак блестел и переливался как роскошный шелк. […] Когда мотор заводился, это звучало лучшей музыкой в наших ушах»[250]. Не беда, что автомобиль уже имел хозяина, хотя… Случайно мой отец услышал о еврейской семье, которая должна была продать свою машину. Должна была[251]. Мой отец связался с ними. […] Я упала с облаков на землю, когда мои родители из-за этой машины, которая еще не была нашей, буквально вцепились друг другу в волосы. Моя мать кричала: «Мы не можем этого сделать! Мы не можем забрать у них еще и автомобиль!» А мой отец кричал в ответ: «Еще как можем! Мы не забираем у них ничего, мы покупаем у них! Цена хорошая и им срочно нужны деньги!»[252] Финал этих пререканий предсказуем: зимой 1938 г. семья Розмари приобрела свою темносинюю мечту: «Это трудное время обернулось для нас хорошей жизнью. Теперь мы могли путешествовать и зимой, а летом мне разрешали брать с собой подружек. Что за счастье! Я лопалась от гордости, когда наша великолепная машина стояла перед дверью»[253]. К этим бесхитростным детским впечатлениям трудно что-то добавить, можно только предположить, что подобные чувства могли испытывать и взрослые после недолгих сомнений и даже угрызений совести… Другие семьи, также приобретшие в конце 30-х гг. подержанные автомобили, не оставили столь подробных сведений об их происхождении, остается только гадать, сколько из них тоже принадлежали раньше евреям. Новые владельцы с удовольствием ездили на машинах за город[254], к родителям[255] и в отпуск и позже упоминаний о внутрисемейных конфликтах, связанных с «происхождением» семейного авто, в воспоминаниях нет. Преимущества выгодного приобретения, видимо, не оставляли для них места.

Но о новых возможностях для проведения отпуска позаботилось и государство. О немногих моментах жизни при нацизме, в том числе семейного досуга люди вспоминают с большими положительными эмоциями, чем о деятельности организации «Сила через радость» («Kraft durch Freude»), специально созданной в ноябре 1933 г. в ряду социально-политических инноваций национал-социализма для организации недорогого досуга граждан рейха[256]. Ее кратковременные и даже многодневные поездки (самый дорогой двухнедельный круиз по Средиземному морю стоил 190 марок, это чуть превышало среднемесячную зарплату рабочего) были доступны почти каждой семье, но в наибольшей степени такой вид отдыха соответствовал стереотипам именно среднего сословия, которое раньше мечтало об образе жизни богачей, но не могло себе этого позволить. И оно воспользовалось инициативой государства в полной мере, что внесло приятные перемены в повседневную жизнь семьи. «За недельный круиз в Норвегию мы заплатили 54 марки. Шесть раз на дню нас обслуживали официанты в униформе, а за обедом было несколько перемен блюд. И никакой политики, только музыка, танцы, новые фильмы и лекции»[257]. Респонденты также вспоминали о том, что семья отдыхала по линии «Силы через радость», правда, внутри Германии, но и у них остались об этом самые лучшие воспоминания, подтверждающие в том числе отсутствие идеологического воздействия на участников поездок, что идет вразрез с утверждениями ряда исследователей[258].


Среди «домашних» способов проведения свободного времени упоминаются слушание радио[259] и чтение, нередкими были и совместные занятия с детьми: кукольные постановки, игры, поделки, приносившие взаимную радость как родителям, так и детям. Что касается радиопрограмм, то радио служило как источником развлечения, особенно музыкальные передачи, так и новостей. Его сравнительно редко упоминают как способ проведения досуга, для этого у берлинцев были другие, более привлекательные возможности вне дома, в основном, оно звучало как фон. Каких-либо специальных радиопрограмм, в том числе детских или для домохозяек, берлинцы не слушали, немногие исключения в воспоминаниях сделаны для театральных постановок. Интересна структура радиовещания в предвоенном 1938/39 г., которая опровергает еще одно расхожее клише о полной иделогизации всех сторон культурной жизни и средств массовой информации в Третьем Рейхе. Легкая музыка занимала 64 % эфирного времени и была абсолютным лидером, от трех до семи процентов отводилось на классическую музыку, театральные постановки, спорт, политику (!), детское вещание, новости занимали 10,4 %[260]. Большой популярностью у людей пользовалась воскресная программа «Концерт по заявкам», в которой можно было поздравить родных и друзей, заказав для них какую-нибудь мелодию.

Определенную часть досуга занимало и чтение, тематика которого, конечно, тоже варьировалась в зависимости от уровня культуры и вкусов людей. В этой области опять-таки необходимо различать настойчивые предложения национал-социализма и то, что в действительности читало население, поскольку, если обратиться к названиям нацистской литературы, заполонившей прилавки, впечатление будет удручающе однобоким. Но слишком мало исторического времени имел в своем распоряжении режим, чтобы подчинить себе пристастия людей и в этой сфере. К счастью, картина, представленная, например, Эрикой Манн, весьма эмоционально и талантливо описывающей терзания немецкой матери, перебирающей в комнате спящего сына-подростка книги, которые она сама же ему покупала, «потому что что же еще он должен читать»[261], по материалам других источников, воспоминаниям и интервью не подтверждается. В списке наиболее распространенных названий национал-социалистических книг для девочек, составленном мною по указателям того времени для школ и педагогическим журналам[262], опрошенные женщины не смогли узнать ни одного названия, с трудом все же вспоминая, что что-то подобное им читала вслух руководительница группы БДМ на занятиях или задавали на дом в школе. Из нацистской литературы дома чаще всего была только «Моя борьба» Гитлера, для семейного чтения в любом случае не использовавшаяся.

Чтение принадлежало к любимым видам досуга, но в основном люди предпочитали проводить свое свободное время вместе с семьей или друзьями на природе, в кино, в занятиях спортом. Малышам на ночь мать читала сказки или небольшие истории с добрым концом, подраставшим детям книги охотно дарили на день рождения[263], но тогда это уже была преимущественно классика мировой литературы для подростков, романы Жюля Верна, Фенимора Купера, «Жизнь животных» Брэма и т. п. Взрослые любили читать Джека Лондона, исторические романы[264], фантастику[265], «истории про зверей»[266], наиболее взыскательные читали и перечитывали классику немецкой литературы и следили за новинками в мире[267].

Упоминание женщинами в интервью серий романов, печатавшихся в журналах, заставило обратиться и к ним, чтобы ознакомиться с их содержанием. В женских журналах нацистского периода поражает обилие ревомендаций и советов на все случаи жизни: и по вопросам ведения хозяйства, экономии всего и вся и бережливости, и по семейной жизни и воспитанию детей, и по женским рукоделиям, и по правильной организации отдыха, и по медицине и т. д. и т. п. Создается впечатление, что в проникнутых дидактикой периодических изданиях нацисты стремились взять реванш за фиаско в реальной эффективности стандартизации домашней жизни и обстановки и создать своего рода образ идеальной женщины-матери-хозяйки, дома и семьи.

Выходивший с 1886 г. ежеквартальный «Листок домохозяйки» (Das Blatt der Hausfrau) в одном только номере за 1939 г. (тираж свыше 470 тыс. экз.) предлагал своим читательницам на мелованных листах большого формата вместе с рекламой, кулинарными рецептами и выкройками статьи под названиями «В новом жизненном пространстве» о великих деяниях фюрера, «Молодежь на Штарнбергском озере» — иллюстрированный пафосными фотографиями репортаж о летнем лагере старшей школы для мальчиков в городке Фельдафинг, «Сила и мужество» о воспитательной деятельности БДМ и его организации для старших девушек «Вера и красота», «Орденсбург Зонтхофен» об элитной национал-социалистической школе, «В начале брака» о целях и задачах «арийского» супружества, «Дорогая Гретцль!» — двухстраничный панегирик материнству в виде письма многодетной матери с соответствующими фотографиями спящих братцев и улыбающихся сестричек, «Новые законы о браке» — подробное разъяснение нового законодательства, его целей и задач, «Картины с расовым смыслом» — прекрасного качества репродукции картин и фотографий соответствующего содержания с комментариями расовополитического отдела НСДАП, предназначенных для оформления дома, и…

Заканчивался журнал небольшим морализирующим опусом некоего д-ра Роте «Женщине для размышления» и «Четырнадцатью правилами, чтобы погубить ребенка» Хедвиг Либе[268], кроссвордом и отрывком из любовного романа тоже в национал-социалистическом духе[269]. Одного ознакомления с этим материалом хватило, чтобы представить лавину воспитательной информации, обрушивавшейся на головы немецких женщин и девушек, а ведь были еще и специальные журналы «Германского женского фронта» под редакции его «фюрера» Лидии Готтчевски (1933 г.) с бесконечными статьями о «воспитании народной общности в семье», «современном воспитании полов», «подлинном материнстве», «семье и немецкой жизненной силе» и даже «материнском языке в повседневной жизни»[270], «Германская женщина-борец», озабоченная среди «ценностей германского брака» «правильным сексуальным воспитаним юношества, состоящим исключительно в полном воздержании до свадьбы во имя священных целей народа и расы»[271] и другие, вплоть до локальных, с удручающим единообразием как содержания, так и оформления. Мир женщины-домохозяйки был представлен в нацистских публикациях как своего рода микрокосм, в котором она может править и обставлять его по своему усмотрению, хотя в реальности это далеко не всегда было осуществимо.

Конечно, если обратиться к журналам мод и легкого чтения («Ди Даме», «Ди юнге Даме», «Моденшау» и т. п.), то там идеологизированных материалов будет меньше, но даже среди репортажей 1938 г. (!) о «Вене — городе моды» и отрывков из любовных романов и детективов можно увидеть рассказ о строительстве очередного автобана или о праздничном вечере в семье министра иностранных дел Риббентропа, а летом 1939 г. «Ди Даме» печатает специальный «итальянский» выпуск, посвященный Муссолини[272]. И по воспоминаниям дочерей, их матери имели дома и читали эти «женские» журналы, пропагандировавшие среди всего прочего и образцы новой германской моды, отличавшиеся обилием фольклорных элементов. Газеты также имели специальные разделы «Женщина и ее мир», «Слово предоставляется женщине» и т. п.[273]. Успехом пользовались и рекомендации по гигиене и воспитании маленьких детей, в частности, уже упоминавшаяся книга Иоганны Харер «Германская мать и ее первый ребенок», которая часто имелась дома.

Посещали юные хозяйки, особенно готовящиеся стать матерью, и «школы матерей»[274] «имперской материнской службы» (Reichsmütterdienst), где 1–2 раза в неделю (всего 12 занятий) их на самом современном оборудовании — холодильный шкаф, электроплита — учили готовить для детей, ухаживать за ними, шить детскую одежду, мастерить игрушки и кукол, опять-таки в ореоле священных задач германской матери в области расовой гигиены, наследственного здоровья, экономного ведения хозяйства и воспитания из детей стойких к боли и смерти героев, готовых к беспрекословному выполнению приказа[275].

Если сравнить содержание «женского» приложения к главной газете Третьего Рейха «Фелькишер беобахтер», выходившего почти еженедельно в 1939 г. и чуть реже в 1933 г. под названием «Германская женщина», то можно заметить интересную эволюцию: если в 1933 г. главными темами выпусков ялялись облик арийской женщины, материнство и деятельность нацистских женских организаций, то в 1939 г. центр тяжести ощутимо смещается в сторону репортажей о женщине на работе, женских профессиях, а также экономии и бережливости в домашнем хозяйстве, целая серия статей посвящена подробному рассмотрению нового законодательства о браке и разводах (в силе с июля 1938 г.), а предлагаемый читательницам любовный роман повествует о супружеской измене! С началом войны «Ди дойче фрау» окончательно теряет интерес к материнству и дому и переключается на помощь фронту, психологическую поддержку мужчин и участие женщин и подростков в противовоздушной обороне городов[276].

В заключение стоит упомянуть еще одно «хобби» периода национал-социализма, повсеместному внедрению которого активно содействовало государство: воссоздание истории своей семьи, оформление семейных родословных и архивов[277]. Это распространенное и на первый взгляд неполитическое занятие было поставлено нацистами на прочную законодательную базу. «Свидетельство об арийском происхождении»[278] стало в 30-е гг. абсолютно необходимым документом и при приеме на работу, и для сохранения своего места в системе государственной службы, и для заключения брака, и вообще при малейшем сомнении в происхождении предков, поэтому розыск в архивах и церковных книгах своих корней приобрел характер повального «увлечения» у населения Третьего рейха, смешанного со страхом найти что-либо неподходящее.

Наряду со свидетельством, занимавшим всего лишь одну страницу, почти каждая семья старалась оформить «Паспорт предков» (Ahnenpass — см. Приложение № 8), представлявший собой целую книжку в твердой или мягкой обложке, в начале которой были напечатаны общие положения, разъяснявшие понятие «арийского происхождения», а далее шло родословное древо семьи, начиная с пра-пра-пра-дедушек и бабушек с начала XIX века и подробные сведения о самом владельце паспорта. Каждая следующая страница была посвящена одному поколению с отцовской или материнской стороны, свидетельствам о рождении, свадьбе и смерти всех предков, заверенным печатью официальных органов регистрации актов гражданского состояния. Эти паспорта сберегаются в семьях и по сей день, что, конечно, можно расценить прежде всего как свидетельство интереса к истории своей семьи, но все страницы с доказательствами арийского происхождения и рассуждениями на тему «Кто является немцем по крови?» тоже остаются нетронутыми, а может быть, и читаемыми. Ни один из показанных респондентами паспортов не был заполнен до конца, что также рождает вопросы о том, были ли сведения утеряны в силу давности или не внесены нарочно по иным причинам.

Но официальный «Паспорт предков» был не единственным документом такого рода, существовала еще и «Книга происхождения семьи» (Familienstammbuch — см. Приложение № 9), которая являлась еще более подробным документом, повествующим о тех же этапах: рождении, свадьбе, детях и смерти всех членов семьи, включая всех братьев и сестер, там перечислялись все родственники мужей и жен, начиная с семей бабушек и дедушек, имелись графы для записей о свадьбах детей, болезнях в семье и «неофициальных сведений», для которых наличие печати церковного или государственного учреждения было необязательным. Заполнению такого документа и подтверждению сведений на 60-ти страницах надо было посвятить не один год жизни. Для того, чтобы люди помнили о высокой цели своих изысканий, книга была снабжена подробным введением, главами о «Семье на службе расовой гигиены», «Правовых основах семьи» и даже перечнем рекомендуемых подлинно германских имен.

Для добровольцев существовала еще «Книга семейной истории»[279] — альбом в твердой обложке, обтянутой некрашенным холстом с оттиском дубовых листьев (дуб считался самым «арийским» из всех деревьев и нацисты широко использовали его в своей символике). Внутри было около 100 линованных страниц для записей и сзади еще больше 50 страниц для фотографий. Повествование о жизни семьи предваряла неизменная вступительная статья стилизованным готическим шрифтом о «Семейной книге, исследовании предков, семейной истории» с идеологическими напутствиями и образцами составления родословного древа. Чтобы не запутаться в праотцах, их предлагалось пронумеровывать и выглядело это в конечном счете комично: «прадедушка 1 степени, четвертое поколение, номер 13». Но не до смеха было тем, кто обнаруживал у себя среди далеких предков еврейские имена.

Книга берлинской семьи Блокдорф, находящаяся в архиве района Шпандау, была начата в 1936 г. судебным асессором д-ром Блокдорфом, сыном учителя средней школы, 1898 г. рожд., членом НСДАП, для своего сына Ганса-Иоахима, продолжена им же в 50-е годы и дописана в 60-е г.г. другим человеком, видимо, самим Гансом. Она содержит как письма отца к маленькому сыну о его рождении и первом годе жизни, предназначенные для него, когда он станет взрослым, так и воспоминания о поездках, семейном отдыхе, историю семьи матери вплоть до бабушек и дедушек, а также множество фотографий. Несмотря на традиционный для 30-х гг. облик отца-чиновника, члена партии, а также вступительную статью к альбому, ни одного упоминания о Гитлере или национал-социалистических идеологических постулатах в книге нет. Судя по ее характеру, д-ром Блокдорфом двигала задача создать и сохранить историю своего рода для сына и потомков.

Страх: что знали, а что предпочитали не знать о нацистском режиме

Отдельно следует сказать об основной черте многих воспоминаний, почти всех интервью и самой жизни в 30-е годы в Германии — чувстве страха или по крайней мере осторожности и сдержанности в высказываниях, контроле над своими словами, а в конечном счете, чувствами и мысляли. Эта черта, характеризующая сущность тоталитарного режима, его взаимоотношения со своими гражданами, мышление в категориях «друг-враг», являлась неотъемлемой составляющей жизни в нацистской Германии, семейной повседневности в том числе. Страх в унифицированном обществе пронизывал все стороны повседневной жизни, неосторожные высказывания любого члена семьи могли повлечь за собой материальные и иные лишения[280]. Неопределенность наказания только увеличивала боязнь. Нацизм не допускал ни малейшего отклонения от заданной государством оптимистической линии, не оставлял поля для критики сути и задач режима[281].

С самого начала эпохи национал-социализма жизнь для большинства людей в Германии превратилась в постоянное внимательное наблюдение за самим собой. Не имело значения, воспринимает ли человек негативно или воодушевленно акции новой власти, слова фюрера, является ли он членом НСДАП или фрондирующим беспартийным, он все равно должен был контролировать свои слова и чувства, чтобы «вписываться» в ситуацию. Эту зависимость от момента и изменяющейся политической коньюнктуры прекрасно иллюстрирует шутка уже более позднего времени: «Два знакомых встречаются в концентрационном лагере и спрашивают друг друга, за что каждый из них попал туда. — Я сказал 5 мая, что Гесс сошел с ума. А ты? — А я сказал 15 мая, что Гесс не сошел с ума»[282] (Рудольф Гесс совершил свой побег в Англию 10 мая 1941 г. и был объявлен сумасшедшим).

Даже, если человек ничего «лишнего» не говорил и был лоялен к режиму, опасность для него все равно существовала и заключалась она в знании! Чем больше он знал о нацизме, о каких-то сторонах жизни, власти, тем большую потенциальную опасность он представлял для режима и самого себя, поскольку потенциально он мог заговорить. Итак, держать рот на замке и вообще быть от всего подальше, — такова в реальности должна была быть наиболее безопасная линия поведения обывателя в Третьем Рейхе. Но тем самым он молчаливо санкционировал действия активных сторонников нацизма и затягивал путы режима на самом себе, поскольку чем более НСДАП укрепляла свое положение в государстве и обществе, тем труднее, невозможнее становилось «соскочить» с движущегося состава.

Берлин как столица из-за многочисленности государственных и партийных учреждений, армии чиновничества, местонахождения карательных органов в этом отношении оказывал большее давление на обывателей, привязанных к своему дому и окружению, чем другие города Германии. В Берлине проходили апробацию государственные церемонии, на митингах и шествиях выступали партийные бонзы. Игнорировать эти моменты было практически невозможно. Консервативно настроенный сотрудник криминальной полиции, правоверный католик, бывший офицер, отец восьми детей, узнал, что его отдел переподчиняется гестапо. И что он, никогда не голосовавший за Гитлера, должен был делать? Где искать новую работу, средства существования для семьи? Он остался после месяца раздумий на своем месте и служил, как мог, режиму и партии, чьи догмы он не разделял[283].

И еще одна схожая судьба и мотивация: «У нас был любимый дядя, он служил в полиции еще до прихода фашистов и остался там. А как было кормить семью? Но он становился все молчаливее и мрачнее. Он погиб в боях за Берлин. Семья была убеждена, что он застрелился. Да, тем, кто все видел, приходилось плохо»[284]. Но и в этой ситуации имелся универсальный рецепт для сохранения «обычной жизни»: «Если человек ни о чем не заботился и выполнял свою работу и только, то можно было прожить очень неплохо. Но приходилось все время думать, чтобы не сказать лишнего»[285]. Даже невинная на первый взгляд шутка (а берлинцы известны своей любовью к острому юмору) могла повлечь за собой нежелательные последствия[286].

Воспоминания об этих опасениях оставили практически все современники Третьего Рейха, даже тогдашние дети[287]. Учитывая их юный возраст, этот факт тем более значим. Даже отношения между сверстниками, одноклассниками были омрачены контролем над своими высказываниями и чувствами — еще одно свидетельство, насколько глубоко террористическая сущность диктатуры проникла в частную жизнь и сознание немцев. Иерархия даже в детской группе, ценностные ориентации постепенно начинали определяться отношением к национал-социализму[288]. Если же бдительность подводила одного из друзей, можно было ждать беды. «Мой друг сказал в кругу друзей, что рейх — это слово мы тогда произносили без затруднений — может быть спасен только путем устранения Гитлера и что-то еще в этом роде, знаете, как гимназисты любят порисоваться смесью из радикальности и беззаботности. В последовавших многочасовых допросах у директора все семнадцать присутствовавших отрицали, что слышали это. Директору это дало возможность представить дело как плод фантазии переусердствовавшего доносчика»[289], что делает честь и самому директору и стойким мальчишкам, не выдавшим своего товарища.

При этом многие отрицают, что постоянно испытывали чувство страха при общении с другими людьми, ведь жизнь продолжала оставаться «обычной», но тут же поясняют, что надо было «просто» знать, с кем и о чем можно говорить. То, что тот или иной человек является осведомителем гестапо, часто не было тайной, во всяком случае, для родственников и даже знакомых: «29 февраля 1936 г., суббота. Эберхард с женой и дочерью у нас, в первый раз с Нового года. […] Эберхард принадлежит к СДстапо[290], пишет донесения о том, что он слышит среди населения. Это, в основном, наверное, обывательская болтовня. Он даже удивлен, что на него так ополчились мещане из своего гнездышка»[291]. Ведь в его задачи, как и для других «информантов», входило всего лишь «везде, в своей семье, в дружеском кругу и обществе знакомых, прежде всего на своем рабочем месте использовать любую возможность, чтобы в разговорах в непринужденной форме узнавать подлинное, настоящее отношение людей ко всем важнейшим внешне- и внутриполитическим акциям и мероприятиям»[292].

Не стоит абсолютизировать проникновение боязни во внутрисемейные отношения, но ощущение того, что человек находится под неусыпным наблюдением, было широко распространено. Даже дети к середине 30-х гг. обычно знали, что «можно» или «нельзя» говорить[293], и большей частью вели себя осмотрительно. Тем не менее взрослые действительно высылали детей и подростков из комнаты, если разговор заходил о политике, «родители с друзьями все больше шептались, детские уши были опасны»[294], хотя утверждать на этом основании о разрыве семейных отношений и тотальном контроле над членами семьи через детей неправомерно. Скорее можно опять-таки указать на сохранение авторитарной модели семейных отношений и родительских представлений о том, что «нужно» или «не нужно» знать младшим членам семьи.

В то же время следует согласиться с тем, что полной картины нацистского террора общество, по-видимому, не имело достаточно долго[295]. Инструментарием для него поначалу служили институты, имманентные любому государству: законодательство, исполнительная власть, полиция. То же государство, казалось, ограничивало и даже жестко пресекало самоуправство в этой сфере, например, тех же штурмовых отрядов. Постепенно «органы порядка» множились, юстиция и право целенаправленно ставились на службу идеологическим постулатам новой власти, применялись для преследования инакомыслящих и инаковыглядивших.

Обычному человеку было трудно разобраться в различиях между Службой безопасности, СС, криминальной полицией, политической полицией и т. п., но обилие этих учреждений само по себе внушало страх и опасения. Большая часть опрошенных сходится во мнении, что что-то определенное о концлагерях (спорадически возникли уже в марте 1933 г., организованы в общегосударственном масштабе с весны 1934 г.) стало известно лишь в самом конце 30-х гг. или даже позже и то тем, кто слушал разрешенные до войны зарубежные радиостанции[296]. В лагеря отправляли не только политических противников режима, но и «асоциальные элементы»: гомосексуалистов, проституток, бродяг, а также религиозных сектантов, поэтому большая часть общества поначалу действительно полагала, что подобные «исправительные учреждения» необходимы, что бы там ни происходило.

Страх перед гестапо, тюрьмами и лагерями, проникавший постепенно и в частную жизнь, питался в основном смутными слухами, что еще больше подпитывало его, в средствах массовой информации, изобиловавших сообщениями об угрозах порядку и «народной общности», никакой информации не было. Отправленные в лагеря люди или не возвращались[297], или ничего не рассказывали. «Из нашей деревни [пригород Берлина — Т.Т.] никто не был арестован. Один мужчина из соседнего поселка провел две недели в Бухенвальде, но не говорил ни слова об этом»[298].

Отдельная большая тема — отношение в семье к евреям и антисемитским акциям национал-социалистического режима, вплоть до «окончательного решения еврейского вопроса» во время войны. Огромное количество источников и литературы по этому вопросу четко делится по своему происхождению от немцев или от немецких евреев[299]. Немецкие ученые и мемуаристы в большинстве отмечают, во-первых, неосведомленность людей в 30-е гг. и позже о предназначенной евреям судьбе, во-вторых, индиффирентную или даже сочувствующую позицию обывателя по отношению к евреям[300]. Воспоминания самих евреев опровергают эти тезисы[301], упоминают максимальную закрытость германской семьи и общества в целом по отношению к этой теме. Берлинские респонденты с потрясающей наивностью сообщали о том, что в их районе или окружении евреев не было и они сами никак, конечно, не участвовали в антисемитских акциях, только лишь стороной слыша о них[302], в семье же об этом просто не говорили. Так же как и о расовой политике в целом и связанных с нею законотворческих актах (Нюрнбергские расовые законы 1935 г. и т. п.) во многих семьях будто бы «не говорили, так как из нас никто не был евреем»[303].

Дочь одного из известных ученых-евгеников Ойгена Фишера уже в 60-е гг. на вопрос, был ли антисемитом один из коллег ее отца, ответила: «Нет, конечно же, нет. Он был совсем как мой отец. Он никогда не говорил: евреи плохие. Он только говорил, что они другие, — и она улыбнулась мне. — Он был сторонником сегрегации (Trennung) евреев. Знали бы вы, что было, когда мы приехали в Берлин в 1927-м! Кино, театр, литература — все было у них в руках»[304]. Чего в этом высказывании больше — наивности, бескультурья, спящей совести или эгоизма, сказать трудно. Не без горечи отмечает противоположная сторона, например, еврейка, жена врача-немца, Лилли Ян, что после 30 января 1933 г. круг друзей их семьи стал быстро сужаться: «Не то, чтобы они отвернулись от нас, нет, ни один! Но они были теперь не так легки на подъем. Наша жизнь протекала теперь по-другому, чем их: у них дела шли вперед, у нас вспять. Все они стали очень заняты. Поэтому прогулки и вечера отпали сами собой»[305].

Справедливости ради надо отметить, что до середины 30-х г.г. положение евреев в Рейхе, несмотря на отдельные эксцессы, не изменилось кардинальным образом, в политике по отношению к ним не было последовательности и настойчивости, наступление носило постепенный характер. Несмотря на наличие в обществе, в том числе среди интеллигенции, антисемитских настроений и до прихода национал-социалистов к власти, преследования евреев, особенно на бытовом уровне, не принимали крайних и массовых форм, бойкоты еврейских магазинов проходили как единовременная акция[306], а потом покупатели все равно выбирали товары, наиболее привлекавшие их по цене и качеству[307].

«Окончательное решение еврейского вопроса» было сформулировано лишь в 1942 г. как свидетельство возраставшего бессилия режима и его стремления ужесточить внутреннюю политику и заострить имманентный тоталитаризму образ врага. И в мемуарах, и в устных опросах отмечается, что немцы испытывали чувство стыда за погромы еврейских магазинов и поджоги синагог, многие — дома, в семье — не скрывали своего отвращения и неприятия этого аспекта расовой политики нацистов[308]. Однако в немалом количестве были и другие — те, кто полагали, что евреи заслужили свою судьбу[309]. Параллельно можно упомянуть, что и и у тех, и у других не вызывало возражений пропагандируемое превосходство германской расы.

Личные трагедии разыгрывались в смешанных немецко-еврейских семьях. «У моих родителей среди ближайших друзей была одна семья, жена была полуеврейка. Эти два безупречных человека годами жили в страхе, что жену депортируют в лагерь. Каждый ночной шум повергал их в панику»[310]. Как примеров мужества, так и разводов в таких семьях было достаточно…

Немцы не прекращали общение с соседями-евреями, но лишь до тех пор, пока местные руководители или просто более рьяные «арийцы» из их окружения не предупреждали их о вреде и опасностях такого поведения, и тогда реакция обычно следовала незамедлительно — к евреям «забывали дорогу», чувство самосохранения и здесь одерживало победу. «Моя мать годами ходила к нашим соседям-евреям, они держали парикмахерскую, даже после „Кристальной ночи“ 1938 г., когда все остальные „забыли“ это заведение. Но, когда ей пригрозили арестом, если она не прекратит посещать их, она перестала туда ходить. Это снова был он, страх!»[311] Ни женщина, ни ее сын даже не ставят вопроса, насколько реальной была угроза ареста, страх глубоко проник в их души.

Евреям-соседям не открывали дверь, если в доме был кто-либо из местных нацистских функционеров, например, блок- или целленляйтер, пришедший собрать деньги за «воскресную похлебку», а вечером родители «озабоченно шептались об этом»[312]. В «ариизированные» квартиры без долгих уговоров заселялись немецкие семьи, которым, впрочем, новое жилье не особенно нравилось из-за своих больших размеров и дороговизны[313]. Во время войны евреям запрещалось спасаться от воздушных налетов в одних бомбоубежищах с немцами. Одна из берлинских семей, где была бабушка-еврейка, переживала каждый раз неприятные минуты, когда старший по убежищу, их сосед, каждый раз формально спрашивал всех, не имеет ли кто возражений, чтобы старая женщина спустилась в подвал вместе с ними. «Никто никогда не возражал, все знали нас много лет»[314], но тем не менее выполняли требования властей, доставлявшие семье соседа неприятные минуты. В этом воспоминании можно проследить одну распространенную психологическую особенность: существовали евреи и евреи: где-то мог быть действительно еврейский заговор и евреи во многом сами виноваты, но есть евреи-соседи, знакомые, хорошие люди, вот им можно только посочувствовать…

В период уже сформировавшейся национал-социалистической диктатуры, после принятия Нюрнбергских расовых законов, когда и началось масштабное вытеснение евреев из общества, пространства для выражения недовольства в среде основной, негероической, части населения практически уже не существовало. С одной стороны, даже при выражении неодобрения внезапного исчезновения соседей доминировал все тот же страх перед действием, никто ничего не предпринимал, а с другой стороны, и не интересовался подлинным смыслом этих «переездов»[315].

Нацисты осуществили подлинную мобилизацию «широких масс населения, считавших себя нравственными и одновременно готовых преследовать ни в чем не повинных сограждан…»[316]. На этом фоне случаи нонконформизма — от уступки места еврею в транспорте до отпуска им «неположенных» продуктов — фиксировались сознанием особенно отчетливо. Законопослушному, интегрированному в режим обывателю оставалось обсуждать ситуацию втайне, за закрытыми дверями и задвинутыми «заслонками в кафельной печи»[317]. Нередкой была и позиция полного равнодушия, особенно в период войны, выраженная, например, утрированно в следующих словах: «Меня не интересуют евреи, я думаю только о своем брате под Ржевом, все остальное мне совершенно безразлично»[318].


Так выглядела повседневная жизнь обычных берлинских семей из cредних слоев в 30-е гг., пытавшихся сохранить свою традиционную систему ценностей, но тем не менее сравнительно успешно с помощью пропаганды, чувства страха и материальной зависимости интегрированных в национал-социализм. По откровенному признанию одного из опрошенных Херцбергом, целью его жизни как молодого мужа было «стать нормальным человеком и спокойно пройти по жизни. Избегать сложностей»[319]. Приспособление к национал-социализму, таким образом, было психологически стимулировано еще и вопросами самооценки и самоидентификации. Коль скоро государство задавало условия существования, то адекватным ответом для большинства становился поиск «своего места» в этой жизни, построения своего собственного благополучия — в этом случае можно было считать себя «нормальным», а жизнь состоявшейся.

Эти люди не становились героями Сопротивления, они пытались сохранить свой узкий мирок призрачного домашнего мира и «обычной жизни», помогавший противостоять трудностям. То, что их изолированного мирка домашнего спокойствия и аполитичности для государства более не существовало, они предпочитали не замечать как можно дольше. Нацизм воспользовался и их пассивностью, и ожиданиями перемен к лучшему для них самих и для Германии. Незаметно для них, считавших себя свободными, он подчинил их жизнь, трансформировал семейные отношения, заставил по крайней мере молчаливо соучаствовать в государственной политике и акциях, цели которых они разделяли не всегда. Однако целью унифицированного воспитания населения была полная готовность к мобилизации режимом. Достигли ли ее нацисты? Саркастически об этом пишет Жан Марабини: «В Пруссии любят казармы, и берлинцы будут довольны жизнью до тех пор, пока не исчезнет масло. Они начнут проявлять беспокойство, только когда разразится война с сопровождающими ее ужасами»[320]. В том демагогическом мире иллюзию «народной общности» люди принимали за единство народа, иллюзию благополучия — за процветание, иллюзию сохранения своего частного семейного быта — за «обычную» жизнь. Но нацизм мог в любой момент вторгнуться и в эту оберегаемую крепость, мобилизовать ее защитников для выполнения своих задач и тогда наступало время расплаты.

Загрузка...