Арун Джоши, индийский прозаик и романист, пишет на английском языке. Родился в 1939 году в Кении, окончил Массачусетский технологический институт в США. С 1963 года живет в Индии. Наиболее известны его романы «Иностранец» (1968), «Странное дело Билли Бисваса (1973), «Новичок» (1974).
Публикуемый ниже рассказ взят из сборника «Современные индийские рассказы» —© «Contemporary Indian Short Stories, selected and edited by Ka Naa Subramanyam», Vikas Publishing House Pvt Ltd. New Delhi, 1977.
Я хочу рассказать вам о гхерао [110], которое приключилось у нас в колледже. Я не случайно говорю — «приключилось»: другого слова не подберешь. Быть может, причиной тому была жара или царивший в городе мятежный дух, а может, так распорядилась проказница–судьба, чьи прихоти преследуют нас на протяжении всей жизни.
Само по себе происшествие было незначительным.
Возле нашего административного корпуса стоит классная доска. Этакая видавшая виды рухлядь — с наступлением жары она сразу же трескается, а в период дождей разбухает. Доска эта предназначена для объявлений официального порядка, и до того дня никому бы в голову не пришло, что из–за нее могут разыграться такие события.
В тот день мы с директором вернулись после ленча и видим: доска покрыта синими и зелеными надписями, которые никак не назовешь официальными. Был конец апреля, и солнце уже палило нещадно. Мне хотелось поскорее войти в помещение, но директор остановился возле доски, с вялым любопытством прищурив близорукие глаза.
По спине у меня стекал пот. Горячий ветер, принесший первую летнюю пыль, шелестел в листве деревьев. С некоторого расстояния за нами наблюдала кучка студентов в узких брюках и остроносых туфлях. Они принужденно хихикали, пытаясь как–то снять усиливающуюся напряженность.
Директор постоял молча, словно оглушенный. Потом спросил меня:
— Чаттерджи, видите?
— Вижу, сэр, — резко бросил я.
По правде сказать, мне это действовало на нервы. Ведь без очков он не мог прочесть ни единого слова. Так чего ж он стоит, как марионетка, и оба мы вынуждены жариться на солнце под смех все растущей толпы студентов?
— Видите? — снова спросил директор. Он был совсем старый и частенько повторялся, сразу же забывая, что сказал.
— Вижу, — ответил я.
— Прочтите мне вслух.
Вот ведь до чего ленив: очки торчат у него из кармана, но он не дает себе труда их вынуть. И я прочел требования студентов вслух.
В общем и целом требования были нелепые; одни просто смешные, а другие еще и полны угроз, да к тому же все написаны безграмотно. Я стал читать их по порядку и вскоре заметил, что директор осторожно растирает себе грудь. Такое мне случалось видеть и прежде; на педагогических советах или в случае прибытия каких–нибудь особо важных персон — словом, в напряженной обстановке. Дочитав предпоследнее требование, я замешкался.
— Это все? — настойчиво спросил директор.
— Есть еще одно, последнее.
— Прочтите.
— Оно может вам не понравиться.
— Как будто мне нравится всё остальное! Прочтите.
— Там говорится: долой директора — старого филина!
Продолжая потирать грудь, он заковылял к своему кабинету. Я пошел за ним.
Мне надо было срочно поговорить с директором о нашем ежегодном Дне спорта. Я отвечал за его проведение, а судя по всему, он явно был под угрозой срыва. Утром директор сказал мне, чтобы я поймал его сразу после ленча. Забавно как–то: он имел обыкновение говорить людям, порой нескольким одновременно, что поймать его можно в такой–то и такой–то час, словно он не директор колледжа, не существо из плоти и крови, а мираж, призрак и может исчезнуть, если его не схватить в нужный момент.
— Мерзопакостно, — пробормотал он, тяжело опускаясь в кресло. Это было его излюбленное словцо.
Увидев, что я вошел за ним следом, он удивился.
— Вы уже? — спросил он.
— Что — уже?
— Стерли с доски? Ведь я вам велел стереть, верно?
— А какой смысл? Только шум поднимать. До каникул осталась неделя. Пусть все уляжется само собой.
— Так не годится, — объявил директор. — Если вы не хотите, я пойду и сотру сам.
— А если поднимется шум?
— Я их утихомирю.
Я вышел, проклиная жару. И зачем это ему нужно? Конечно, я мог бы и не пойти, но у меня не хватило духу отказать старому человеку, к которому, должен признаться, я питал странную, чуть насмешливую симпатию.
Едва я взялся за тряпку, как откуда–то из–за желтых колонн неожиданно возник председатель студенческого союза — коротышка по имени Чиру Панди.
— Не трогайте, сэр, — объявил Чиру своим хриплым, надтреснутым голосом.
— Убирайтесь к черту! — ответил я и принялся стирать с доски.
Должен сказать, что я очень молод, — мне всего двадцать три, — и сложения весьма крепкого. Два года я преподаю в этом колледже английский. Я не прочь пошутить со студентами, и, в общем–то, они меня любят. Но в ту минуту жара и неотвязная мысль о Дне спора меня доконали.
— Не вытирайте наши священные требования!
Эту не очень грамотную английскую фразу Чиру выкрикнул во весь голос. Английским он владел плохо, но к преподавателям неизменно обращался на этом трудном для него языке.
— Я только выполняю приказ, — ответил я, продолжая стирать с доски.
— Чей?
— Директора.
— Ха! — бросил Чиру, и на мгновение я испугался: вдруг он в меня плюнет? — Кто это слушается директора?
— Для меня он начальство, хоть вы его своим начальством и не считаете.
— Будет большой шум.
— А директор сказал — он вас утихомирит.
Тут Панди шагнул ко мне и попытался вырвать у меня из рук тряпку.
— Попробуйте еще раз, и я проломлю вам голову, — пообещал я.
Он удивленно воззрился на меня. Я кончил стирать с доски и направился в кабинет директора, обронив через плечо:
— Прежде чем затевать эту заваруху с требованиями, вы бы, Чиру, хоть выучились грамотно их писать.
К моему удивлению, директор дремал. Ему уже было лет шестьдесят пять или семьдесят, а может, и больше. Степень бакалавра гуманитарных наук (кажется, географии или чего–то в этом роде) он получил еще в двадцатых годах — сразу после войны, как он почему–то выражался. Что он делал последующие сорок с лишним лет, мне неизвестно — знаю только, что он, в том или ином качестве, неизменно участвовал «в обучении подрастающего поколения» (еще одно излюбленное его выражение). Что ж, если и так, то за те два года, которые я его знал, особенно похвастать ему было нечем. Могу сказать точно, что ни малейшего проблеска педагогического дарования я у него не обнаружил. Впрочем, как я уже отметил, все мы питали к нему известную долю нежности — так относишься, скажем, к своему дедушке, который уже начисто позабыл к своему дедушке, который уже начисто позабыл собственное имя.
Он дремал в кресле, склонив голову на плечо. Его белые, словно хлопок, волосы были такие реденькие что сквозь них просвечивала шоколадная кожа. Сморщенные, тонкие, как облатки, веки с жалкими остатками ресниц, некогда густых и длинных, прикрывали потухшие от времени глаза. Из–за зубного протеза челюсть его, даже во сне, казалась угловатой и неподвижной: можно было подумать, что она состоит из железных пластинок и наугольников, а не из костей и мышц, как у других людей. Руки его лежали на коленях, и на плотно сомкнутых губах белела, словно у спящего младенца, ниточка засохшей слюны.
Разбудил я его не сразу — мне хотелось сперва чуть поостыть. Я расстегнул верхнюю пуговицу рубашки и встал под ветерок электрического вентилятора. Немного придя в себя, я несколько раз кашлянул.
Директор открыл глаза и выпрямился в кресле.
— Слушаю вас, Чаттерджи. Что скажете?
Казалось, мое вторжение его рассердило.
— Надо бы кое–что утрясти относительно Дня спорта, — ответил я.
— Так–так…
Я стал излагать ему подробности дела. Необходимо привести в порядок спортивные площадки и заново их разметить, поставить скамьи для гостей и студентов, повесить знамена и флажки — ну и так далее. Для всего этого требуются рабочие руки, а администрация, распоряжающаяся охранниками, совершенно не желает идти мне навстречу. Тут директор зевнул, и я на мгновение умолк. Потом снова стал ему объяснять: главное, нет денег на то, чтобы провести праздник как следует или хотя бы более или менее пристойно.
Можно либо соорудить для зрителей навес, либо подать им прохладительные напитки.
А то и другое обеспечить невозможно. Так, по крайней мере, складываются обстоятельства на сегодня. Участники состязаний требуют бесплатно свитеры и спортивную обувь. Чего доброго потребуют еще бесплатное исподнее, пошутил я, чтобы его рассмешить. Но мысль его работала совсем в другом направлении.
— Кто приедет на открытие? — перебил он меня вдруг.
Должен признаться, он совершенно меня ошарашил. Я тут лезу из кожи вон, чтобы спасти этот чертов праздник от полного провала, а его беспокоит только одно: кто из начальства выступит на открытии. Вот, значит, чем заняты его мысли.
— Так кто же будет открывать праздник? — снова спросил он.
— Не знаю, — сказал я угрюмо. — Открывать праздник полагается главе правительства штата.
— А отчего не премьер–министру?
Я был, мягко выражаясь, ошеломлен.
— Сомневаюсь, чтобы она захотела приехать, — сказал я.
— А почему бы нет?
— Полагаю, у нее есть более неотложные дела.
— Предоставьте это мне. — Он вдруг возвысил голос. — Я знавал ее еще девочкой. Знал ее отца и деда. В то время я преподавал в Аллахабаде. Встречался с ними каждый день. Вам это известно? Каждый день. Они могли весь вечер со мной проговорить. Однажды пандитджи [111] обнял меня и сказал… Знаете, что он мне сказал?
Я покачал головой, недоумевая, что это на него нашло.
— Он сказал: «Рави–бабу, будь у нас сотня таких педагогов, как вы, мы смогли бы изменить лицо нашей страны». Вот что он сказал. — Директор подался вперед, положив локти на стол. Глаза его заблестели от волнения. — Ну, что вы на это скажете?
— Уверен, что именно так он и думал, — ответил я уклончиво.
Он явно не слышал моего ответа. Некоторое время мы молча смотрели друг на друга.
— Так вот, возвращаясь к смете расходов на спортивный праздник, я хотел бы спросить…
То были великие дни, — перебил он меня. — Вы были, наверно, совсем малышом. — (В то время меня вообще на свете не было.) — А мы все — молодыми людьми. Собирались обычно на площадке для митингов или на берегу реки, приходили все наши великие руководители. А когда нас сажали в тюрьму, мы, бывало, пели всю ночь напролет. И не находилось полицейского, который осмелился бы…
Вдруг он умолк. Во внезапной тишине, наступившей в маленьком кабинете, я услышал негромкий шум голосов, доносившийся со двора. Директор рывком надел очки и уставился прямо перед собой в открытое окно.
— По–моему, они опять размалевывают доску. Свиньи! Псы!
Он скрипнул зубами, и протез его щелкнул.
Я повернулся и посмотрел в то же окно. Он был прав. Чиру Панди тщательно выводил на доске печатные буквы, поминутно сверяясь с бумажкой, чтобы не наделать ошибок. Окружившие его студенты, хихикая, посматривали в нашу сторону, словно могли своими едкими взглядами просверлить толстые стены и стать свидетелями нашего унижения.
— Так и есть, Чаттерджи?
— Что именно, сэр?
— Они снова пишут свои мерзопакостные требования, да?
— Похоже, что так.
— Да, похоже. Сейчас же ступайте и отнимите у них доску. Принесете ее сюда. Будет стоять у меня в кабинете.
— А пусть их пишут, — сказал я раздраженно. — Кому от этого вред?
— Тут дело принципа. Сейчас же ступайте и принесите ее, иначе я пойду сам.
Теперь я ругаю себя за то, что послушался директора. Но в ту минуту, изнемогая от вибрирующего раскаленного воздуха, я думал лишь об одном: хоть бы поскорей обсудить с ним все, что касается Дня спорта. А он, как на грех, предается дурацким воспоминаниям юности!
Когда я вышел на веранду, в глаза мне вспышкой молнии ударило летнее солнце. Я постоял немного, привыкая к его слепящему блеску. Потом направился к Чиру Панди. Я пробился сквозь толпу глазевших на меня студентов и снял доску с подставки — прямо перед носом у Панди.
— Прошу извинить меня, но таков приказ директора. По–моему, он это затеял зря, но если вы попытаетесь мне помешать, я проломлю вам голову, иного выхода у меня нет, — сказал я и ухмыльнулся. Но он, к моему изумлению, сжал кулак и довольно долго размахивал им перед моим лицом — я даже успел заметить узкий синевато–багровый рубец, пересекающий тыльную сторону кисти.
— Вы еще пожалеете! — истерически выкрикнул он.
Я вернулся в кабинет директора и начал стирать с доски, но почувствовал, что задыхаюсь, а уж это для меня нечто совершенно необычное. Тогда я снова вышел, принес в кабинет директора стакан воды и залпом выпил его почти до дна. К тому времени, когда я вернулся, директор заметно успокоился. Нет, решил я, больше не дам ему оседлать любимого конька, пусть не надеется. И, не успев опуститься на стул, я объявил:
— Да, вот еще что: денег на призы у нас нет, совсем нет. А вы как вообще–то собираетесь выдавать призы?
Ответа на этот вопрос мне так и не довелось услышать: именно тут началось гхерао.
Ознаменовалось это тем, что кто–то выкрикнул во весь голос на хинди: «Смерть директору!» Потом раздались еще два возгласа: «Смерть директору!» И «Смерть Чаттерджи!».
Я расхохотался — надо же, стать вдруг такой значительной фигурой! Но директор сильно побледнел, и я тут же умолк.
— Что происходит? — спросил он.
— Сейчас выясню, — пообещал я, вставая.
Но когда я открыл дверь, чтобы выйти из кабинета, дорогу мне заступили четверо студентов.
— Вернитесь в помещение, сэр, — потребовал один из них, долговязый парень в джинсах на манер американских, кривя безобразный тонкогубый рот.
— Вы сами–то понимаете, что творите? Это еще что такое?
— Это гхерао.
— Из–за чего?
— Из–за доски. Пока не вернете доску, мы вас отсюда не выпустим.
Я растерялся. Глядел на них и молчал. Потом спросил:
— Где Чиру?
— А вон, на дворе.
И он действительно был на дворе: стоял на деревянном стуле охранника под жидкой тенью дерева. Вокруг него толпилось с полсотни студентов. Он что–то им говорил, но глядел главным образом в нашу сторону, словно значение для него имела не сама речь, а то. как ее воспринимаем мы. Первым моим побуждением было расшвырять этих четверых и схватить Панди, но что–то удержало меня: нет, пока этого делать не следует. Я вернулся к директору — тот весь обмяк в своем кресле.
— Они говорят, это гхерао, — доложил я кратко.
— Знаю, слышал, что сказали эти парни. Это мерзопакостно.
— Да уж.
Я вдруг совсем расстроился.
Было три часа дня. Теперь ребята выкрикивали свои требования одно за другим, словно цены на аукционе. Судя по тому, что рев голосов становился все громче, толпа осаждавших нас студентов росла. Время от времени крики стихали и кто–нибудь произносил речь, но о чем именно, мы расслышать не могли — слова до нас не долетали. Я пересел так, чтобы можно было смотреть в большое окно. В то же время я краешком глаза наблюдал за директором. Он хранил непонятное молчание. Потом вдруг сказал:
— Надо вызвать полицию.
При этих словах я привскочил на стуле — быть может, потому, что речь зашла о полиции. Дело в том, что детство у меня было благополучное, а юность и того благополучней, и, как всех благополучных людей, самое слово «полиция» приводило меня в трепет.
— Мысль, пожалуй, не слишком удачная. Во всяком случае, пока еще рановато, — возразил я.
— Надо проучить этих хулиганов.
— Понимаю, но вызывать полицию, по–моему, не стоит, цели вы не достигнете.
— В жизни не встречал подобной неблагодарности.
Сказать мне было нечего, и я промолчал.
— День и ночь я работаю на этот колледж, и вот чем платят мне за мои труды. Не думал, что доживу до такого дня. Мерзопакостно, до чего же мерзопакостно, — проговорил он и вдруг добавил: — Я выступлю перед ними.
Не без усилия он поднялся с кресла и направился к двери. Я пошел за ним. Но охранявшие дверь студенты — теперь их было уже восемь — преградили нам путь.
— Пропустите! — приказал директор.
— Нельзя, — с кривой усмешкой возразил тот самый долговязый тонкогубый парень.
— Не повторяйте мне этой ерунды. Уйдите с дороги, не то я…
— Не то вы?.. — нагло повторил тонкогубый.
— Не то я вас вышвырну.
— Ах, вышвырнете, ну еще бы, — с издевкой подхватил парень. — Так, может, вам прямо сейчас это и сделать, а, старый вы филин?
Директора затрясло от ярости и унижения. Я хотел было втащить его обратно в кабинет, но он уже кричал (настолько громко, насколько позволяли его слабые легкие) и криком этим пытался выразить всю меру своего негодования.
— Вы мои дети! — выкрикнул он. — Но мне за вас стыдно!
Студенты — а на дворе их собралось уже около двух сотен — встретили его слова насмешливыми возгласами. Я физически ощущал, как старик весь съеживается перед этим морем глумливых, смеющихся лиц.
— Если вы не будете вести себя прилично, — снова закричал он, безуспешно пытаясь перекрыть шум толпы, — если не прекратите сейчас же, я вызову полицию.
— Ста–рый фи–лин! Ста–рый фи–лин! Ста–рый филин! — скандировала толпа.
Внезапно директор повернулся и, пошатываясь, побрел к своему креслу. Я задержался в дверях: обескураженный, в каком–то оцепенении смотрел я на эту юную Индию, жестикулирующую, издевающуюся над нами, и во мне поднималось отвращение ко всякой молодежи вообще — будь то индийская или любая другая.
Едва я опустился на стул, как разлетелось вдребезги оконное стекло, и это лишило нас последних остатков самообладания. Подавшись вперед, директор с хриплым воплем заколотил кулаками по столу. Я зашел за его кресло и подобрал брошенный в окно камень: небольшой такой, безобидный с виду голыш. Я даже удивился: и как им выбили стекло?
— Необходимо это пресечь! — закричал директор, все больше и больше багровея. — Вызовите полицию! Я вам приказываю!
У меня не было ни малейшего представления о том, как это делается. Я снял телефонную трубку и набрал номер, который нередко видел в кинообъявлениях а по которому, как мне казалось, надо звонить в полицию.
Мгновенно — чуть ли не до того, как я набрал последнюю цифру — в трубке зазвучал скрипучий мужской голос. Я дал адрес колледжа.
— Выезжаем немедленно, — ответили мне.
— Спасибо.
— Там у вас взрывчатые вещества?
— Взрывчатые? Нет. Не думаю.
— Древесина? Бензин? Что–нибудь легко воспламеняющееся?
— Ничего такого у нас нет.
— Так у вас горит или нет? — В голосе зазвучало сомнение.
— Да нет же. Пока нет. У нас нечто… Ну, что–то вроде гхерао.
— Наше дело тушить пожары. А гхерао не по вашей части. Вы бы позвонили в полицию.
И на другом конце провода положили трубку. На сей раз я взял телефонную книгу и позвонил в Главное полицейское управление. Там мне дали номер нашего полицейского участка. Трубку снял начальник участка. Я рассказал ему, что у нас происходит.
— Это гхерао, — добавил я в заключение, надеясь, что само слово окажет на него магическое действие. Но оно не произвело на начальника участка ни малейшего впечатления.
— Так вы говорите, это студенты?
— Ну да.
— В таком случае вряд ли мы сможем чем–нибудь вам помочь, — изрек он скептически. — Ладно, приеду, если уж вы так желаете.
Фраза эта меня удивила, но я поспешил подтвердить, что да, именно этого я желаю и буду ему признателен, если он приедет.
Часы мои показывали двадцать минут шестого. После полудня толпа то прибывала, то убывала — это напоминало график кривой, то достигающей пика, то устремляющейся вниз, и сейчас самописец, похоже, как раз находился в низшей точке. Но как знать, когда он снова пойдет вверх? Чиру с бутылкой лимонада в руке сидел, скрестив ноги, чуть поодаль от толпы студентов.
Парень постарше (может, он был из соседнего колледжа) взгромоздился на стул привратника. Как ни странно, мегафона они еще не раздобыли. Из–за того, что у них не было этого простейшего атрибута всякого мятежа, картина получалась странная: казалось, перед нами не противники из плоти, а персонажи из романа Кафки — безмолвно жестикулирующие жертвы и судья, который лишает их возможности защищаться и заранее обрек на смерть. На какой–то миг разделявшие нас пятьдесят ярдов стали как бы воплощением мучительно–безнадежной разобщенности разных поколений.
Шел седьмой час. Тени, прочертившие прямоугольник двора, уже начали удлиняться, когда наконец приехал начальник участка. Директор, который все это время просидел молча и лишь изредка что–то бормотал себе под нос, при его появлении поднялся.
Начальник был тощий, длинноволосый человек с усталым отсутствующим взглядом, еще молодой, но уже явно махнувший на свою жизнь рукою. Меня тронула благодарность, с которой встретил его директор. (Содержания нашего с ним телефонного разговора я старику не передал.)
Начальник бесстрастно слушал директора, который объяснял ему обстановку, то и дело приправляя свой рассказ собственной «жизненной философией», как он выражался. Он растолковывал начальнику участка, в чем беда нынешней молодежи и страны в целом. Уверял, что всю эту бучу подняли главари нескольких шаек — хулиганы они, а не студенты.
— Я рад, что вы приехали, — объявил он в заключение. — А теперь пойдем и заберем этих самых главарей.
Тут он вскочил с прытью, которой я никак не ожидал от него, но начальник участка остался сидеть.
— Ведь я уже говорил по телефону: в таком случае, как ваш, мы мало что можем сделать, — только и сказал он.
— То есть как это — мало что? — удивился директор.
— А нам, понимаете ли, дан приказ: когда в колледжах происходят внутренние беспорядки — не вмешиваться. Ведь это колледж, так?
— Вы хотите сказать, что они могут убить нас на ваших глазах, а вы и пальцем не шевельнете?
— Нет, я не это имел в виду.
— А что же?
— Я хотел сказать, мы можем разогнать их только в том случае, если они прибегнут к насилию или будут нарушать общественное спокойствие в округе.
— Вот, посмотрите, что они бросили мне в окно. — И директор сердито пододвинул полицейскому лежавший на столе голыш.
После некоторого раздумья начальник участка сказал:
— Ну, это же совсем небольшой камешек.
— Бога ради, а какой величины должен быть, по–вашему, камень? — вмешался я — не потому что разделял страхи директора, а потому что меня поразила эта полицейская логика.
Блюстителю порядка, видимо, не понравилось, что человек столь молодой и незначительный, как я, вдруг подал голос. Он нахмурился и, отвернувшись, стал угрюмо смотреть перед собою.
— Я прослежу, чтобы больше они камней не швыряли, — объявил он наконец и поднялся.
— Спасибо, — резко бросил я, не считая нужным скрывать от него свои чувства.
— Этого мало. Вы должны принять более решительные меры, — потребовал директор, — не сидеть же здесь всю ночь.
— Извините, но больше я ничего сделать не могу.
— Почему?
— Я только что объяснил вам.
— Но это объяснение недостаточно убедительное.
Тут начальник участка рассвирепел:
— Хорошо, тогда вот вам достаточно убедительное объяснение: если я этому сброду хотя бы пальцем погрожу, с полдесятка политиков обрушатся на меня и добьются, чтобы меня перевели куда–нибудь в захолустье. Надеюсь, это объяснение вас убедит.
Он повернулся и вышел. И снова мы остались наедине с тенями, ужасом и струями горячего воздуха, которые все так же гнал на нас с потолка вентилятор, безучастный к разыгрывавшейся под ним трагедии.
До нашего слуха донесся рев толпы — это начальник участка вышел за ворота колледжа и встал там в сгущающихся сумерках. За ревом вновь последовало монотонное скандирование. Оно казалось еще более заунывным оттого, что мы понимали: последняя наша карта бита. Не могу сказать, чтобы меня тревожила собственная участь. Во–первых, я знал, что гнев толпы направлен не на меня. Во–вторых, был уверен, что в любую минуту смогу прорваться сквозь выставленный студентами заслон, да еще при этом кое–кому разобью нос. Будет им гхерао! И, представив себе эту кровавую картину, мысленно расхохотался.
Нет, тревожился я за директора. Почему он молчит? Я чувствовал, что он на пределе сил, физических и душевных. И мне было не по себе оттого, что он весь обвис в кресле, что после ухода полицейского все время судорожно потирает грудь, словно ему дурно или больно. Директор стар, о чем говорить, но в полумраке апрельского вечера мне казалось, что он близок к обмороку. Людям молодым старики вообще кажутся более хрупкими, чем на самом деле, но вид этого старика мне явно не нравился.
Словно подтверждая основательность моих опасений, директор вдруг попросил:
— Чаттерджи, мне бы немного воды.
— Сейчас, принесу непременно. — И я по привычке шагнул к веранде.
Студенческая охрана заступила мне дорогу.
— Мне надо принести директору воды.
— Никак нельзя.
— Ему нехорошо.
— Ничего не поделаешь. Он сам виноват, что до этого дошло.
Кровь бросилась мне в голову. Дать бы этому долговязому в зубы, чтобы больше не смог ворочать языком, лукавым и ядовито–злобным. Я занес было кулак, но вовремя спохватился: если я его ударю, они бросятся на нас обоих; со мной–то ничего не случится, а вот с директором наверняка произойдет что–нибудь страшное. К тому же я вспомнил, что днем принес себе сюда стакан воды, и, кажется, не допил его. И в самом деле, там еще оставалось немного. Я протянул стакан Директору.
— Еще, Чаттерджи, — с трудом, выдохнул он, допив воду. — Умираю от жажды.
Я снова подошел к студентам, загородившим выход на веранду. Они смотрели во двор, где рядом с Чиру Панди стоял тот самый долговязый тонкогубый парень и что–то с ним обсуждал, причем вид у обоих был очень серьезный. Потом долговязый рысью примчался на веранду.
— Директору нужно дать попить, — сказал я, твердо решив на сей раз принести воду во что бы то ни стало, даже если для этого придется кого–нибудь из них убить.
— Вода ему будет, — объявил долговязый. — Но Чиру сам ее принесет.
Я помолчал: нет ли тут какого–нибудь подвоха? События того дня сделали меня подозрительным, хотя вообще качество это мне несвойственно. Впрочем, в чем тут может быть подвох? И я сказал:
— Ладно.
Вскоре пришел Чиру, неся стакан воды для директора, и, что было уж совсем неожиданно, бутылку лимонада для меня. Он опустился на стул против директора и, с наглым видом склонив голову набок, смотрел на него до тех пор, пока тот не допил воду.
— Чего вы хотите? — слабым голосом спросил директор, обращаясь к Чиру.
— Вы наши требования прочли, но в данный момент мы требуем, чтобы вы отдали доску.
— Это невозможно, — возразил директор уже несколько окрепшим голосом.
— Тогда я пошел, — объявил Чиру и встал.
— Не глупите, Чиру, — вмешался я. — Сядьте. — Я крепко взял его за руку и заставил снова опуститься на стул. Мысль моя лихорадочно работала: как найти выход из всей этой путаницы? Но прежде чем я успел сказать хоть слово, с того места, где сидел директор, послышался какой–то странный звук — казалось, в темноте сопит ребенок. Я решил, что директор хочет что–то сказать, и выжидательно промолчал.
— Вы совсем потеряли стыд, Чиру? — спросил он. — Совсем?
Он умолк, и снова послышалось какое–то сопение — видимо, это он так трудно, с присвистом, дышал. Чиру скрестил свои маленькие ноги, потом снова составил их рядом.
— Я стар, Чиру, очень стар. Старше вашего отца, а может быть, даже деда. А вы держите меня в заключении, словно какого–нибудь вора. Не хотите мне дать стакан воды. Мы в вашем возрасте делали многое, но чтобы отказать старику в стакане воды — такого не бывало. Мы выучились многому, но втаптывать в грязь седины своих отцов не научились.
— Я и не… — начал было Чиру, но директор движением руки заставил его замолчать.
Хотя за окном было еще светло, в комнате сгустились сумерки, и каждый из нас казался неясным силуэтом на фоне серых стен. Мы были словно совсем незнакомые люди, встретившиеся на чьих–то похоронах И не знающие, куда себя девать после того, как похоронная церемония закончилась. Директор умолк, ожидая, пока не выровняется дыхание. Признаться, слова его произвели на меня сильное впечатление, хотя речь его и не была такой связной, как может казаться тем, кто читает эти страницы.
— Я очень стар, Чиру. У меня слабое сердце, и шесть месяцев в году меня донимает астма, так что я не сплю по ночам. А когда засыпаю, меня мучат кошмары. Жена моя умерла. Когда она была жива, то по ночам растирала мне грудь теплым маслом; потрет — и я снова могу дышать. Но теперь ее больше нет, и я растираю себе грудь сам — уж как могу. Сейчас вам не понять, Чиру, каково это. Знаете ли вы, что такое бессонные ночи? А ведь когда–нибудь узнаете. Запомните: старость не минует никого. Рано или поздно все мы становимся старыми. — После короткой паузы, заполненной трудным сиплым дыханием, директор заговорил снова: — У меня есть сын, он не отвечает на мои письма. Моя невестка твердит, что он даже видеть меня не желает. И только потому, что я не отдал им десять тысяч рупий. Это все мое достояние, а они уверены, что денег у меня гораздо больше и я просто их куда–то запрятал. Думают, я лгу им. Иной раз проснусь ночью и спрашиваю себя: для чего я живу? Порой я думаю — лучше бы я ушел из жизни и все это осталось позади. Все эти годы меня держало одно: вера, что я нужен в колледже. Я думал, меня здесь уважают. Может, это было иллюзией. Так прошу вас, не лишайте меня этой иллюзии.
И он заплакал — беззвучно, обильными горькими слезами. В сером сумраке я увидел, как он достал платок — жалкий драный лоскуточек — и стал промокать лицо. Но слезы лились ручьем, и лоскутка не хватило, так что вскоре директор отложил его в сторону.
Мы с Чиру молча глядели друг на друга. Парень был явно смущен, хоть глаза его и не совсем утратили наглое выражение. Мы всё смотрели друг на друга, раздумывая, как же быть дальше. Теперь перед нами была уже не та проблема, которую мы собирались разрешить раньше, а совсем другая. Чиру встал, словно торопясь уйти от ответственности. Директор знаком велел ему сесть. Он явно хотел еще что–то сказать. Но что именно, он уже забыл, мысль его затерялась где–то в лабиринтах ослабевшего мозга. Казалось, старый паровозик не в силах взять подъем и понапрасну пыхтит, пытаясь его одолеть.
— Прошу вас, не разрушайте мой мир, — проговорил он, всхлипывая и снова теряя нить своей мысли. Прошло несколько минут. — В вашем возрасте меня засадили на пять лет лишь за то, что я требовал свободы — не только для себя, но и для вас, для вашего отца, для всех. Оттуда я и вышел с астмой; а потом два года жил на воде и горохе — совсем не было денег. Я рассказываю это не для того, чтобы покрасоваться перед вами, не для того, чтобы вас разжалобить. Просто мне хочется, чтобы вы знали, кто я и какой путь прошел. Миллионы людей трудились, как и я, не щадя сил, чтобы построить мир, в котором дети, вроде вас, росли бы свободными. Так не разрушайте же этот мир, Чиру. Прошу вас.
И он умолк — его душили рыдания. Чиру вскочил, бросился было к двери, но потом шагнул к пресловутой доске, вызвавшей столько споров, поднял ее без единого слова и растворился в обступившей нас темноте. Во дворе его встретили. ликующими воплями. Гхерао закончилось.
Я подождал, пока директор успокоится. Потом помог ему выйти из кабинета. Он постоял на веранде, устремив отсутствующий взгляд на опустевший прямоугольник двора. Затем мы вышли на улицу. На первом же перекрестке я остановил такси, довез его до дому и дождался, пока он ляжет в постель.
Назавтра он в колледж не пришел. Глава правительства штата явно был удручен всем случившимся. Директору предложили взять отпуск — до летних каникул оставалась всего неделя. Ходили усиленные слухи, что с осени у нас будет новый директор.
Но я вовсе не потому решил записать всю эту историю. Меня побудило к этому письмо, которое я вчера получил от совершенно незнакомого мне человека, некоего доктора Шармы из Массури [112]. Доктор Шарма сообщал, что жил в Массури по соседству с директором колледжа Рави Матхуром, который приехал туда, чтобы провести там летний отпуск. Два дня тому назад, когда директор поднимался на второй этаж в снятую им квартиру, ему стало дурно — сердечный приступ. Жил он один, и обитатели первого этажа обнаружили его не сразу. Был вызван доктор Шарма, но он уже мало чем мог помочь. Полчаса спустя директор скончался. Почти все это время он был без сознания, а, ненадолго придя в себя, назвал доброму доктору мое имя и попросил его мне написать.
С того места, где я сижу, виден город, беспокойно спящий под плотным сводом лунного света. С реки налетает горячий ветер, он несет с собою прах нашей цивилизации. Должен признаться, сегодня я никак не мог уснуть. Изведясь вконец, я решил сесть и записать эту историю: как знать, вдруг мне удастся сбросить тяжесть с души. Однако ночь все длится, ей словно нет конца и, видно, мне уже больше не чувствовать себя таким молодым, как прежде.
Перевод с английского С. Митиной