К концу войны приход за нерентабельностью закрыли — живых людей не сохранилось, и Лукерья, служившая в церкви ключницей, вышла в отставку. Переехала поближе к Москве: купила полдома в деревне Карамышево — и зажила себе ничего не делая, благо для одинокого существования сбережений хватало.
Хозяином другой половины был Иван Тимофеевич Корзюков — человек рукодельный, мастеровой: пчел держал, ботинки чинил, столярничал. Лукерья по долгу бывшей своей службы относилась к умельцам разных полезных ремесел с особенной заинтересованностью, и, вероятно, Иван Тимофеевич смог бы вскорости добиться ее расположения, когда б не одно обстоятельство: сосед имел крайне нескладную конфигурацию. Туловище его сильно вытягивалось вверх в ущерб шее и даже отчасти голове. То есть это был нормального роста человек с очень высокими прямыми плечами, из которых чуть выпирала маленькая, словно обтаявшая, голова. Для придания голове хоть какой-либо стройности Иван Тимофеевич постоянно напяливал на нее шляпу. Держаться шляпе, кроме как на ушах, было не на чем, и уши от многолетнего на них воздействия оттопырились, наклонились и заняли совершенно горизонтальное положение, иначе — сделались параллельны плечам.
На лице Ивана Тимофеевича вполне хватало места для носа и глаз, но лба почти не было, а под носом в неимоверной тесноте лепились рот с подбородком.
— Небогоугодно это, — подозрительно приглядывалась к соседу Лукерья.
Иван Тимофеевич всерьез занимался огородничеством и садоводством. Участок его был так аккуратен, как бывает разве только у немцев или у англичан. Половина же, отошедшая к Лукерье, быстро позарастала бурьяном, а на все замечания соседа о необходимости рыхления кругов под деревьями Лукерья с равнодушием отвечала: «Ежели оно родит — и так родит».
Иван Тимофеевич носил с пустыря конский навоз. Лукерья тащила всякую найденную деревяшку, железку, кусок кирпича и складывала в кучу под вишнями.
— Зачем? — изумлялся сосед.
— Матерьял, — хладнокровно объясняла Лукерья. — Нельзя, чтобы исчезнул.
— Я могу достать для вас хорошего кирпича, досок, бревен…
— На кой? — недоумевала Лукерья.
— Ну, вам же надобно для чего-то?
— Не надобно. Бог дал, — и показывала, к примеру, на кусок водопроводной трубы, — я подобрала. Вот и все.
— А зачем? — возвращался сосед к началу.
— Я ж говорю — матерьял! Что непонятного?
Зимой в «матерьяле» поселилась собака. Лукерья никак не отваживала ее и даже кормила, то есть выбрасывала теперь мусор не в выгребную яму, а под крыльцо, что по достоинству оценили все бродячие псы.
Весной, когда ненатурально ровные грядки соседа покрылись налетом всходов, Иван Тимофеевич объявил собакам войну: расклеил на заборах невесть где добытые печатные объявления об опасности заражения бешенством, вызвал из Москвы «живодерку», которая, правда, из-за распутицы не добралась, стал ходить по деревне с ружьем и однажды гордо похвастался, что «прибил наконец мерзавца, который топтал морковь».
— Так это же мой Трезор! — завопила Лукерья.
— Возможно, — согласился сосед. — Но ведь он — собака, а морковь — для меня.
— Ну и чего?
— А я человек. — Видя, что ход его рассуждений Лукерью не убеждает, вразумляюще заключил: — Венец, значит, творенья.
У Лукерьи глаза вытаращились до того, что стали сухими.
— Венец творенья? — переспросила она. И тут с женщиной случился приступ вроде астматического: она даже засмеяться не могла — выла и захлебывалась в этом вое.
— Пусть — не я, пусть — вы, — недоумевал Иван Тимофеевич, — но не Трезор же?..
С трудом добралась она до кровати и повалилась ничком. В конце концов этот приступ сменился приступом голода — так много сил потеряла Лукерья.
Иван Тимофеевич недолго обижался на смех соседки. В начале лета он попросил помощи: умерла единственная его родственница, и нужно было перегнать из Расторгуева доставшуюся в наследство корову.
Первые километры, пока под ногами была земля, шли споро. Но потом земля кончилась, и животное сбило об асфальт копыта. Во дворе четырехэтажного дома на Мытной заночевали. Иван Тимофеевич подоил корову, привязал к дереву на газоне, попили с Лукерьей молока и, привалясь друг к дружке спинами, уснули на садовой скамейке. Ночью было свежо, но Лукерья, прижимаясь к всхрапывающему соседу, не замерзала. «Все-таки с мужиком хорошо, — оценивала обстановку Лукерья. — Бывало, и печку натопишь, и ватным одеялом укроешься — все равно холодно, а вдвоем даже на улице — и то ничего».
Вся ее «личная жизнь» сводилась к четырем дням замужества, а на пятый — это было в ее родном городке в тысяча девятьсот восемнадцатом — муж, не успев стать ни белым, ни красным, погиб от случайной, предназначавшейся вовсе не ему пули: сшиблись на окраине два отряда, перестрельнулись и разлетелись, а он по улице шел да там и остался.
Стала Лукерья что ни день в церковь ходить — молиться за упокой души убиенного. Через это усердие на службу к батюшке и попала. Четверть века у него проработала. Строг был батюшка, так что никакой «личной жизнью» она не обзавелась.
Теперь во дворе на Мытной Лукерья с тихой скорбью думала о своем одиночестве и винила себя за бесчувственное и даже, как ей казалось, недоброе отношение к столь теплобокому Корзюкову.
На рассвете корова пощипала травы и, не дав молока, тронулась дальше. Однако вскоре совсем обезножела: поревела, поревела и залегла прямо на тротуаре. Город начинал просыпаться — появились на улицах машины, дворники с метлами и жестяными совками.
— Пропадет животное! — всхлипнул Иван Тимофеевич.
— Снимай сапоги! — приказала Лукерья.
— Зачем?
— Снимай да надевай ей на ноги! Мысками назад!..
В шесть утра на Большой Каменный мост взошел босой Иван Тимофеевич с развевающимися тесемками исподних штанов, за ним плелась на веревочке черно-белая худая корова в кирзовых сапогах носками назад. Причем один был на правой передней, другой — на левой задней ноге. Следом, с фанеркою и ведром, приготовленными на случай внезапности, шла Лукерья. Всю эту команду на спуске с моста остановил милиционер. Долго и небеспристрастно беседовал, но проникся чувствительностью и разрешил пройти: «Чтоб духу вашего через минуту здесь не было!» Может, конечно, дело было вовсе не в чувствительности, а в духе. Но так или иначе, а пропустил. И корова дошла до Карамышева. Правда, для этого пришлось купить у инвалида-старьевщика еще одну пару сапог.
В те годы по Москве бродило много старьевщиков: «Старье бере-ом, старые вещи покупа-аем». В их огромных заплечных мешках валом лежали новенькие, «ни разу не надеванные» вещи: сапоги от тех, кому обувка уже не надобилась, гимнастерки, шинели, фуражки…
Лето соседи прожили душа в душу. Иван Тимофеевич частенько намекал Лукерье на то, что полдома — хорошо, а дом — лучше, и также — про сад-огород. Лукерья пожимала плечами, томно вздыхала и опускала долу глаза. Но как только Иван Тимофеевич начинал жаловаться, что, дескать, устает, что не успевает управляться с хозяйством, соседка встряхивалась и решительно возражала:
— Ну уж нет, это уже невозможно: и корова, и поросеночек, и пчелы. И огород, и сад — невозможно.
— Да пчел я уж как-нибудь сам, — робко отступал Иван Тимофеевич. — И огород тоже, и в общем-то поросеночка, — заканчивал он совсем шепотом.
Несколько подумав над этим дипломатическим меморандумом, Лукерья приходила к выводу, что ей предлагается полностью взять на себя заботы о черно-белой корове, половину забот о поросенке и, кроме того, удвоить объем стирки, уборки и прочих домашних дел.
— Нет! — звучало ее последнее слово, и разговор прекращался до следующего раза.
К середине лета Иван Тимофеевич сумел убедить соседку, что «матерьял» пришел в полнейший упадок и следовало бы от него как-то избавиться, не то, случись искра, вспыхнет пожар.
— Бог дал — Бог взял, — неожиданно легко согласилась Лукерья и, пока Иван Тимофеевич ездил на Ваганьковский рынок продавать мед, наняла двух «умельцев», которые закопали хлам прямо посреди сада.
Вернувшись домой и увидев выросший за день курган, сосед ахнул:
— Это ж земля! — имея в виду, что загублена территория, пригодная для земледельчества.
— Все из земли вышло и все туда же должно уйти, — отвечала Лукерья, разглядывая открывшиеся с высоты прекрасные дали.
Но, несмотря на полное пренебрежение к агротехнике, яблок, вишен и слив в ее саду уродилась прорва. А у Корзюкова, напротив, был неурожай, одно дерево и вовсе усохло.
— Это все из-за вашего «матерьяла»! — обижался он. — Не иначе — подземными водами заразу какую-то занесло.
— Полноте! — отмахивалась соседка. — На моем-то участке ничто не гибнет. Просто вы продыху растениям своим не даете: все что-то пилите, мажете, поливаете — тьфу, право. Им ведь тоже воли охота.
Иван Тимофеевич уговаривал поскорее собрать урожай да свезти на рынок, но Лукерья не торопилась, и в конце концов сад обчистили карамышевские мальчишки.
— Беда-то какая! Ах, беда! — причитал Иван Тимофеевич, ломая на груди руки.
А Лукерья облегченно перекрестилась:
— И мне — польза, и ребятишкам — хорошо.
— Как же вас старостой-то держали? Вы ж растрачивались, наверное?
— Боже упаси! Там ведь добро церковное! Как можно?!
…Осенью Иван Тимофеевич предложил обшить дом тесом.
— Зачем? — пожала плечами соседка.
— Для тепла.
— Эх, голубчик! Не в том тепло-то! — И отказалась.
К зиме половина дома была обшита свежими досками, другая так и осталась чернеть древней сосной.
Между тем Лукерья сумела вновь накопить горку разнообразного «матерьяла», и в этой горке поселился новый Трезор.
Однажды зимой Лукерья пригласила соседа на день рождения. Выставила бутылку «белой головки», закуску приготовила, пирог испекла. Иван Тимофеевич принес в подарок кагору:
— Вы дамочка церковная, божественная, так что я кагорчику, в том смысле, что и сам водки не употребляю.
Подумав и ничего не поняв, хозяйка решительно указала:
— Садитесь!
Выпили винца. Лукерья предложила спеть песню. Сосед стал смущенно отказываться, и Лукерья самостоятельно спела сначала «Шумел камыш», потом «Темную ночь», «Огонек» и наконец «Что стоишь, качаясь, то-он-кая рябина…»
Терпеливо дослушав историю про рябину, которой хотелось перебраться к соседу-дубу, Иван Тимофеевич спросил:
— А у вас, извиняюсь, конечно, сбережений-то еще много осталось?
— Всё кончилось, голубь мой, всё! Менять нечего, покупать не на что.
— Это нехорошо! Совсем, знаете ли, нехорошо! — И полюбопытствовал: — Огородничеством, стало быть, займетесь? А может, и поросеночка?..
— Что вы? — возразила Лукерья. — Зачем? Я устроилась охранником на строительство моста: ночь дежуришь — ночь дома.
— Но ведь это, — наморщил он переносицу, — совсем мало денег.
— А на кой их много-то? Проживу! У меня их знаете сколько было? Мильены, наверное! Матрац был деньгами набит — подумаешь! Батюшка церковные деньги у меня хранил… Чего вы там углядели?.. Да не этот матрац — в этом солома… А нынче взяла я остатки и пошла тратить! Ведь… Ой, щеки горят. Всегда у меня так от кагорчика… Ведь пока есть деньги, их надо тратить, потому что когда их не будет, нечего будет и тратить, вот…
— Что ж вы приобрели? — осторожно спросил Иван Тимофеевич.
— Ружье. С патронами. У охотника одного.
— Зачем?!
— Хотелось, знаете, себе подарочек какой-никакой сделать, — улыбнулась Лукерья. — Пятьдесят лет все-таки. Попалось ружье. И хорошее, сказали, ружье, да к тому же еще и с патронами…
— Неправильно вы живете, — испуганно заключил Иван Тимофеевич, — очень неправильно.
Она опустила голову, положила ладони на край стола и затихла. Сосед что-то говорил, говорил, но Лукерья молчала. Он обиделся и ушел. А Лукерья, отставив в сторону недопитый кагор, откупорила бутылку водки.
Поздно ночью она запела. Иван Тимофеевич проснулся. «Фи-и-и…» После каждого «и» она набирала воздуху, так что всякое следующее делалось громче и выше предыдущего. Наконец, достигнув предела возможностей, она сорвалась с этой высоты истошным бомбовым воем: «Фи-ильдеперсовы чулочки, фильдеперсовы мои!..»
— Что с вами было? — участливо спросил ее на другой день Корзюков.
Лукерья нахмурилась:
— Это когда?
— Да ночью! Сегодня ночью! Вы не то пели, не то кричали…
— А-а, понятно. Это я напилась. Сроду не напивалась, а теперь напилась. — И, перекинув за плечо ружье, направилась к калитке.
— Куда же вы?
— Пойду потренируюсь: нынче ведь на охрану объекта заступать — мало ли что, а я стрелять не умею.
— Так неужели вы сможете на такое решиться? Вы ведь как-никак дамочка божественная и насчет всего такого прочего…
Она недоверчиво посмотрела на него исподлобья:
— Да вы что, голубь? Неужели не понимаете? Это ж не огород, это же стройка — дело общественное! Я коменданта так и предупредила: ежели жулик или шпион какой сунется, я его с ходу… Прости, Господи! — и перекрестилась.
— Ну а что, — Иван Тимофеевич поперхнулся, — что комендант?
— Валяй, говорит: один раз — в воздух, а потом — валяй. Только вот он ружье казенное даст, а я стрелять не умею, так что потренироваться надобно.
Так и зажила Лукерья: днем спит или тренируется, ночью дежурит или выпьет водочки и поет.
Не выдержав однажды очередного «фи-и», Иван Тимофеевич постучал в стенку.
— Войдите, — вежливо пригласила Лукерья. Никто не вошел. — Чепуха какая-то… Фи-и-и-и…
Он постучал громче. Тут наконец Лукерья сообразила, в чем дело, и, отрицательно помотав головой, продолжила:
— Фи-ильдеперсовы чулочки, фильдеперсовы мои…
Сосед стал бить чем-то тяжелым. Лукерья раздосадованно вздохнула и, взяв кочергу, ответила. Звук получился дребезжащим, противным. От его неказистости сосед словно бы даже воспрянул.
— Все одно твоя не возьмет, — глядя сквозь бревна, пренебрежительно сообщила Лукерья и сменила кочергу на топор. Удары обухом получились хоть и тяжелыми, но глухими. Выслушав их, Иван Тимофеевич просто зашелся в победном бое. «Чем же это он так? — позавидовала Лукерья. — Громко, четко — прям молодец! — Отложила топор, внимательно огляделась и придумала: — Ну держись!» Через минуту дом содрогнулся от выстрела. Сосед стих.
— Фи-и-и-и-и-ильдеперсовы чулочки, фильдеперсовы мои!..
На другой день пришел участковый.
— Не пущу я вас, — сказала она через дверь.
— Взломаем.
— Стрелять стану.
Он помолчал, обошел дом, переговорил с соседом и возвратился:
— Отчего ж Иван Тимофеевич вам так не нравится?
— А вам нравится?
— Это не имеет отношения к делу. Он человек проверенный, всю жизнь здесь живет. Был первым в деревне колхозником, первым, опять же, ополченцем. Контужен, инвалид…
— Жлоб он, — возразила Лукерья, — для всех — инвалид, а на себя пахать — трактор.
— А вы сами, как нам известно, религиозным дурманом занимаетесь.
— Ну ты вот что, — притомилась Лукерья, — я охраняю стройку коммунизма, а ты меня на пост не пускаешь. Это как понимать? Может, ты враг народа или шпион? Может, напарники твои сейчас объект взрывают, а ты меня тут задерживаешь, а? Тебя, диверсанта, стрелять надо, сейчас я ружье заряжу…
Милиционер ушел.
Отношения между соседями ухудшались. Иван Тимофеевич разгородил сад крепким глухим забором, потом разгородил и чердак. Случалось теперь, что они месяцами друг дружку не видели. Петь Лукерья стала значительно реже — с деньжатами было туго, да и здоровье не позволяло. Сосед тоже прибаливал — несколько раз уже его забирали в больницу. Так и жили, каждый на своей половине.
Однажды весенней ночью Лукерья проснулась с ощущением неопределенной, но сильной тревоги. Пошастав туда-сюда по комнате, она оделась и вышла во двор. Было полнолуние — время призрачных, мрачных теней. Ее вдруг обуял дикий, животный страх. Она бросилась в дом, закрылась на все замки, взяла ружье, но страх не проходил.
— Иван Тимофеевич! — закричала она.
Он не отвечал.
— Фи-и-ильдеперсовы чулочки! — и ударила в стену прикладом.
Металась она до утра. Утром выяснилось, что Корзюков умер.
Хоронила его одна Лукерья — никаких родственников у соседа не оказалось. Казенный человек объяснил Лукерье, что все свое добро Иван Тимофеевич отрядил в ее пользу: две сберегательные книжки, пачку облигаций и сколько-то там рублей наличными. «Потому как она — венец творенья, хотя и живет неправильно», — оканчивалось завещание.
— Зачем? — сказала Лукерья с горечью. — Ничего этого мне не надо.
— Какое будет ваше распоряжение в таком случае?
— Столько калек, сирот…
Казенный человек обрадовался и предложил подписать соответствующую бумагу.
И накатились на Лукерью кладбищенские заботы: то камушек нужен, то оградка, то цветы. Стала она ездить на Ваганьково каждое воскресенье. Ездила-ездила и доездилась: совершенно в духе домостроевского романтизма уснула однажды прямо на земле — на могилке — и простудилась. А как только простудилась, сразу все наперед и поняла. Для начала зашла в церковь: исповедалась, причастилась.
Потом продала ружье, разыскала казенного человека и оставила ему сколь было денег.
Наконец, покончив с делами, упросила карамышевскую почтальоншу захаживать по утрам «для контроля» и легла болеть. Покашляв недельку, с чистой совестью умерла.
Казенный человек выполнил ее последнюю волю и похоронил рядом с Иваном Тимофеевичем.