Судя по всему, дни Ежова были сочтены, но он продолжал работать. По словам Роя Медведева, «во время заседаний наркомата водного транспорта он не произносил ни слова, только складывал и запускал бумажных голубей, а потом ползал под столами и стульями, отыскивая их»{728}. Эта история вряд ли имеет основания. Без сомнения, Ежов был расстроен и подавлен, но не впал в маразм. Об этом свидетельствуют приказы и распоряжения за его подписью, которые он отдавал до своего последнего рабочего дня[83]. Не нашли мы и каких-либо обрывков бумажных голубей или характерных сгибов на документах наркомата водного транспорта. Рассказ Медведева — не более чем приукрашенная выдумка о полоумии наркома.
9 апреля 1939 года Ежов подписал три последних приказа{729}. Это был его последний рабочий день. Как сообщила на следующий день газета «Водный транспорт», в наркомате было проведено партсобрание с «критикой не взирая на лица» и вполне понятно, кто оказался под огнем этой критики. Ежов не был освобожден от должности. Возглавляемый им наркомат был просто упразднен, разделившись на наркомат речного флота и наркомат морского флота, во главе которых были поставлены новые наркомы — З. А. Шашков и С.С. Дукельский{730}. А уже на следующий день, 10 апреля, Ежова арестовали. По некоторым сведениям, его вызвали в ЦК в кабинет Маленкова, где и был произведен арест, не исключено, что это сделал грузный Богдан Кобулов, для которого скрутить мелкого Ежова не представляло сложности, да и один вид «Кобулича» гарантированно парализовал его волю{731}. Хотя поговаривали, что он был арестован и самим Берией. В тот же день у него дома, на даче и в рабочем кабинете был произведен обыск{732}. На квартире как невольные свидетели были арестованы его племянники Анатолий и Виктор Бабулины{733}. Обыск квартиры и служебного кабинета выявил следы пьянства и депрессии. В письменном столе и книжных шкафах (заполненных по большей части работами его жертв) были обнаружены спрятанные в разных местах заряженные пистолеты и бутылки водки. В ящике стола лежал пакет с пулями, которыми были расстреляны Зиновьев, Каменев, Смирнов, причем каждая пуля была завернута в отдельную бумажку с фамилией казненного{734}.
Арест Ежова тщательно скрывали не только от простого народа, но и от большинства сотрудников НКВД. Однако внимательный читатель в середине апреля мог отметить, что в газетах стадион «Динамо» имени Ежова в Киеве теперь упоминался просто как стадион «Динамо»[84]. Чуть ли не сразу после ареста Ежова Свердловский обком партии «обратился с просьбой» о переименовании Ежовского района города Свердловска в Молотовский и 17 апреля Политбюро удовлетворило эту просьбу{735}. Постепенно, без огласки имя Ежова исчезло из названий различных учреждений. Тем не менее город Ежово-Черкесск был переименован в Черкесск только в середине июня, а арест Ежова получил официальное подтверждение с появлением ордера, датированного 10 июня, из чего можно заключить, что два месяца Ежова негласно держали в тюрьме[85]. После легализации прокуратурой ареста тайные покровы были сняты, но сообщений в печати об этом, конечно же, не было. Сталин не желал привлекать интерес общественности к деятельности НКВД и обстоятельствам проведения политики Большого террора, так что не стоило поднимать шум вокруг ареста бывшего «любимца вождя»{736}.
Ежова поместили в Сухановскую тюрьму — спецтюрьму НКВД для «особо опасных врагов народа» под Москвой близ поселка и станции Расторгуево (г. Видное), кстати, недалеко от дачи Ежова в Мещерино, которая вскоре была передана в распоряжение лидера Коминтерна Георгия Димитрова{737}. Тюрьма располагалась недалеко от печально знаменитого Бутова — места, где в основном и приводились в исполнение приговоры, вынесенные по делам, проведенным УНКВД по Московской области. По замыслу Берии, тюрьма имела статус «особо изолированной следственной тюрьмы специального назначения при ГУГБ» и была введена в строй в самом конце 1938 года{738}. По описанию очевидца, Сухановская тюрьма производила весьма мрачное впечатление: «Это был ряд каменных мешков по обе стороны коридора, без естественного освещения, с тусклыми лампочками под зачехленными решетками у высокого потолка. В камере железная койка, стул, стол, приклепанные к полу, и унитаз. Железная дверь с «очком» для наблюдения за арестованным и небольшим отверстием для передачи пищи, тоже с задвижкой снаружи. Арестованные могли пользоваться койкой только в «положенное» время, днем койка поднималась к стене и закрывалась на замок»{739}.
По прошествии двух недель Ежов передал Берии записку, в которой заявлял о своей безграничной преданности делу партии и Сталину. 10 июня 1939 года ему было официально предъявлено обвинение в многолетних шпионских связях с кругами Польши, Германии, Англии и Японии; в руководстве заговором в НКВД, в подготовке государственного переворота, организации ряда убийств, в половом сношении с мужчинами («содомии»). Его допрашивали пользовавшиеся недоброй славой палачей и садистов сотрудники следственного отдела НКВД А.А. Эсаулов и Б.В. Родос. Как это было принято, допросы проводились преимущественно по ночам. Ежов не смог вынести пыток и подписался под всеми показаниями{740}.
Он признался, что был завербован в качестве шпиона германской разведки в 1930 году, когда по приказу наркомата земледелия ездил в Кенигсберг для закупки сельскохозяйственной техники; что вел шпионскую деятельность в пользу разведслужб Польши, Японии и Англии, руководил заговором в системе НКВД и замышлял теракты против Сталина и других руководителей{741}. Но и этого мало, 24 апреля Ежов написал признание о «своем давнем пороке — педерастии», что должно было ясно свидетельствовать о его «морально-бытовом разложении»[86]. Однако для сотрудников следственного отдела эти факты имели лишь второстепенное значение. Когда через пару дней партнер Ежова И.Н. Дементьев собрался давать показания об их гомосексуальных взаимоотношениях, следователь заявил: «Это нас мало интересует. Вы скрываете основную свою вражескую работу, к которой вас привлек Ежов»{742}. В подшивке дела нелепые признания чередуются с интересными фактами массовых репрессий и подробностями механизма их проведения, хотя здесь Ежов тоже говорит о своем сознательном искажении партийных директив и вредительстве при проведении политики массового террора. Он понимал, что таковы были правила. Теперь он был врагом и должен был взять все на себя и признаться во всем{743}.
В своем падении он многих потянул за собой. Вслед за племянниками Ежова Анатолием и Виктором Бабулиными, в Москве спустя пару недель, 28 апреля, был арестован его брат Иван, который к тому времени лишился работы; его обвинили в подготовке убийства Сталина и контрреволюционных и антисемитских высказываниях{744}. Кроме того, сам Ежов признался, что завербовал брата Ивана для работы на польскую разведку еще в 1935 году{745}.[87] За несколько дней до ареста Ежова, 6 апреля, был арестован его бывший первый заместитель, Михаил Фриновский; вскоре за этим последовал арест жены Фриновского Нины и семнадцатилетнего сына Олега[88]. Фриновский тоже попал в Сухановскую тюрьму. Спустя пять дней после своего ареста он написал заявление на имя Берии, в котором на сорока трех страницах признавался в содеянных преступлениях: «Только после ареста, после предъявления обвинения и беседы лично с Вами я стал на путь раскаяния и обещаю рассказать следствию всю правду до конца…»{746}. Через два дня, 13 апреля, Берия направил его заявление Сталину, который сделал в нем несколько пометок{747}. Похоже, допросы Ежова проводились одновременно с допросами Фриновского, а также еще одного его ближайшего соратника, Ефима Евдокимова, который был арестован в ноябре 1938 года (вместе с женой Мариной и сыном Юрием), но отрицал свою вину в течение пяти месяцев{748}. Все же его сопротивление было сломлено и 14 апреля Евдокимов изменил свою позицию, пообещав дать правдивые показания о своей контрреволюционной деятельности, но упорно отказывался признать собственную вину, пока на очной ставке 6 июня Ежов и Фриновский не объявили его соучастником своего заговора. Вот только после этого Евдокимов пообещал дать подробные показания{749}.
Из приближенных Ежова были также арестованы Сергей Шварц, помощник Ежова в ЦК, — 20 ноября 1938 года; личный секретарь Серафима Рыжова — 17 декабря; телохранитель Василий Ефимов — 13 января 1939 года. Его сексуальные партнеры Иван Дементьев и Владимир Константинов были арестованы не позднее апреля 1939 года, их предшественник Яков Боярский — 5 июля 1939 года, а брат Евгении — Илья Фейгенберг — 18 июня 1939 года. Первый муж Евгении, Гладун, к этому времени уже был казнен; ее второй муж Хаютин также был репрессирован{750}. Общение с Евгенией также могло навлечь нежелательные последствия. Говоря на допросах о подозрительных лицах, с которыми поддерживала отношения его жена, Ежов упомянул Исаака Бабеля, Михаила Кольцова, наркома иностранных дел (до мая 1939 года) Максима Литвинова, писателя Ивана Катаева (который был расстрелян еще 19 августа 1937 года), актера Топчанова и полярного исследователя Отто Шмидта, причем Бабеля и Шмидта он назвал ее любовниками{751}. Виктор Бабулин дополнил список лиц, с которыми Евгения была в интимных отношениях, назвав Александра Косарева и студента промакадемии Николая Барышникова{752}. Бывший комсомольский вожак Косарев (он был главным редактором журнала «СССР на стройке», в котором работала Евгения) был арестован еще 28 ноября 1938 года и 23 февраля 1939 года — расстрелян. Однако его арестовали как участника так называемого комсомольского заговора, и нет свидетельств, что его дело было как-то связано с делом Ежова{753}.
Как мы уже убедились, у Исаака Бабеля действительно мог быть роман с женой Ежова. Как бы то ни было, он часто посещал квартиру Ежовых. Его, казалось, притягивала зловещая фигура Ежова — распорядителя жизни и смерти других людей, являвшего противоположность его интеллектуальному окружению. Кроме того, Бабель работал над романом о чекистах и органах госбезопасности. По словам Ильи Эренбурга, Бабель знал жену Ежова еще до того времени, когда она вышла замуж. Он иногда ходил к ней в гости, понимал, что это опасно, но ему хотелось, как он говорил, «разгадать загадку». Однажды, покачав головой, он сказал мне: «Дело не в Ежове. Конечно, Ежов старается, но дело не в нем…»{754}. В мае 1939 года Ежов признал, что Бабель вместе с Евгенией занимался шпионажем. Не прошло и недели, как писатель был арестован, и на допросе он дал показания против Ежовых{755}. Другой писатель, Михаил Кольцов, был арестован еще до этих событий — 14 декабря 1938 года. Ежов показал, что после возвращения Кольцова из Испании в 1937 году дружба последнего с Евгенией стала еще теснее. На вопрос мужа, что их так сильно связывает, Евгения сослалась на свою работу, как литературную, так и другого характера: «Жена вначале отделалась общими фразами, а потом сказала, что эта близость связана с ее работой. Я спросил, с какой работой — литературной или другой? Она ответила: и той и другой. Я понял, что Ежова связана с Кольцовым по шпионской работе в пользу Англии»{756}.
Физическое состояние Ежова в течение многих лет было неважным. В конце ноября 1938 года в своем письме к Сталину он жаловался: «За два последних года напряженной, нервной работы, в сильной степени напрягли всю нервную систему. Обострились все восприятия, появилась мнительность»[89]. В тюрьме его здоровье только ухудшилось. 10 января 1940 года Берия доложил Сталину, что днем раньше заключенный заболел. Ежов жаловался на боль в районе левой лопатки, и врачи диагностировали крупозное воспаление легких, с пульсом 140 при температуре 39°С. Его поместили под тщательное медицинское наблюдение{757}. Через три дня Берия доложил Сталину, что состояние Ежова ухудшается и сообщил о диагнозе и принятых мерах: «Установленная ползучая форма воспаления легких, вследствие прежнего заболевания Ежова Н.И. туберкулезом легких, принимает острый характер. Воспалительный процесс распространяется также на почки; ожидается ухудшение сердечной деятельности. Для обеспечения лучшего ухода, арестованный Ежов Н.И. сегодня переводится в больницу Бутырской тюрьмы НКВД СССР»{758}. По всей вероятности, Берия забеспокоился, что Ежов не доживет до суда и приговора.
А процесс неотвратимо приближался. Еще через три дня, 16 января, Берия, используя методы Ежова, представил Сталину на утверждение список имен 457 «врагов ВКП(б) и Советской власти, активных участников контрреволюционной, право-троцкистской заговорщической и шпионской организации», дела которых предлагалось передать на рассмотрение в Военную Коллегию Верховного Суда. Из них 346, по мнению Берии, следовало приговорить к высшей мере наказания, в том числе: Ежова, его брата Ивана и племянников Анатолия и Виктора Бабулиных; Евдокимова, его жену и сына; Фриновского, тоже с женой и сыном; Зинаиду Гликину, Зинаиду Кориман, Владимира Константинова, Серафиму Рыжову, Сергея Шварца, Семена Урицкого, Исаака Бабеля и Михаила Кольцова. В список были также включены имена не менее шестидесяти сотрудников высшего эшелона НКВД{759}.
На следующий день выдвинутое Берией предложение было принято Политбюро без изменений{760}. Вскоре Ежова стали допрашивать непосредственно в Сухановской тюрьме. Допросы вел заместитель Главного военного прокурора Н.П. Афанасьев. В своих мемуарах Афанасьев пишет, что у Ежова под глазами были мешки, он выглядел жалким и измученным. Он спрашивал, действительно ли Сталин решил предать его суду, ведь он направил ему заявление. В отношении обвинения Ежов сказал: «Ну, пил я, это верно, но ведь и работа была чертовская». Когда Афанасьев напомнил показания, полученные на предварительном следствии, Ежов вдруг взорвался: «А скажите, товарищ прокурор, а где эта меньшевистская сука и б…, почему за него я должен отвечать?» На вопрос ошарашенного Афанасьева: «о ком это он», Ежов выпалил: «Я об этой суке — Вышинском… я ведь не юрист, ведь это он всегда советовал и мне, и Иосифу Виссарионовичу, а теперь что, Ежов в изоляторе, а он в кусты? Мои пьянки и занавески в кабинете — все это пустяки, я знаю, что мне теперь «привесит» и Берия, и другие…»{761}. И дальше Ежов рассказал, что именно Вышинский в мае 1937 года у Сталина в присутствии Ежова намекал на необходимость применения насилия, чтобы заставить Тухачевского признаться, и развивал «теорию» о непригодности гуманного обращения с врагами, дескать, царские жандармы с революционерами не церемонились… Сталин, по словам Ежова, своего мнения не высказал, а лишь бросил: «Ну вы смотрите сами, а Тухачевского надо заставить говорить…», что и было воспринято как применение «санкций», то есть пыток к Тухачевскому. Причем Вышинский заверил Ежова, что «органы прокуратуры не будут принимать во внимание заявления арестованных о побоях и истязаниях», а круг прокуроров, допущенных к делам НКВД, будет минимальным. «Впрочем, — добавил Ежов, — товарищу Сталину все известно»{762}.
Через несколько дней после принятия решения Политбюро от 17 января начались судебные процессы, которые продолжались и в феврале. Что касается дела Ежова, то его следствие завершилось 1 февраля вынесением обвинения, разоблачающего его как главу заговора в системе НКВД; шпиона, работавшего на разведслужбы Польши, Германии, Англии и Японии; заговорщика, готовившего государственный переворот; виновника покушений на жизнь Сталина, Молотова и Берии и вредителя. Ежов был обвинен в фальсификации дела о ртутном отравлении и в организации убийств ряда лиц, включая собственную жену, которая якобы была английской шпионкой с середины 20-х годов{763}. Ему не вынесли обвинения в педерастии или грубых нарушениях законности{764}.[90] На следующий день Ежова привели в кабинет Берии в Сухановской тюрьме, и там он услышал то, что сам много раз говорил другим обреченным. Берия обещал сохранение жизни в обмен на признание в суде: «Не думай, что тебя обязательно расстреляют. Если ты сознаешься и расскажешь все по честному, тебе жизнь будет сохранена»{765}.
Закрытое судебное заседание Военной Коллегии Верховного Суда под председательством Василия Ульриха по делу Ежова состоялось 3 февраля. Согласно закону от 1 декабря 1934 года, оно проходило в «упрощенном порядке» — без участия обвинителя, защитника и свидетелей[91]. По долгу службы на процессе присутствовал заместитель Главного военного прокурора Н.П. Афанасьев. Заседание проводилось в тюрьме, в кабинете начальника тюрьмы. На суде Ульрих запретил Ежову упоминать имя Вышинского{766}. Ежову позволили сделать заявление, в котором он отрицал, что является шпионом, террористом или заговорщиком, говоря, что его признания были вырваны сильнейшими избиениями. Упомянув об обещании, данном Берией накануне, он заявил, что предпочитает смерть вранью. Однако Ежов признался в других своих преступлениях: «Я почистил 14 тысяч чекистов. Но огромная моя вина заключается в том, что я мало их почистил…. Кругом меня были враги народа, мои враги». Он не ждал, что ему сохранят жизнь, но просил, чтобы его расстреляли «спокойно, без мучений» и чтобы не репрессировали его племянников; он также попросил позаботиться о его матери (если она все еще была жива) и его дочери. Последние слова Ежова предназначались Сталину: «Прошу передать Сталину, что все то, что случилось со мною, является просто стечением обстоятельств и не исключена возможность, что и враги приложили свои руки, которых я проглядел. Передайте Сталину, что умирать я буду с его именем на устах»{767}. Вероятнее всего, приговор по делу Ежова был вынесен после полуночи и, следовательно, датирован 4 февраля 1940 года.
О том, что случилось после вынесения Ежову приговора, рассказал в своих мемуарах присутствовавший на судебном заседании и при исполнении приговора заместитель Главного военного прокурора Н.П. Афанасьев. По его словам, после заседания Ежова вернули в камеру, а через полчаса его вновь вызвали для оглашения смертного приговора. «Услышав это, Ежов сразу же как-то обмяк и стал валиться на бок, но конвой его удержал и под руки вывел за дверь». Через несколько минут к Ежову в камеру вошел Афанасьев и заявил, что он имеет право подать в Верховный Совет СССР прошение о помиловании и замене смертной казни. По словам Афанасьева, Ежов «лежал на койке, как-то глухо мычал», потом вскочил, быстро заговорил: «Да, да, товарищ прокурор, я хочу и буду просить о помиловании. Может быть, товарищ Сталин сделает это». Поскольку в камере было слишком темно, они перешли в следственный кабинет, где Ежов размашистыми каракулями (у него дрожали руки) написал короткое заявление. Афанасьев передал заявление Ульриху, который из кабинета начальника тюрьмы связался по телефону с Кремлем. Через полчаса он вернулся и объявил, что в помиловании отказано{768}.
Относительно процедуры вынесения приговора, описанной Афанасьевым, возникают некоторые сомнения и вопросы. Особенно если вспомнить о нормах закона от 1 декабря 1934 года, согласно которым не допускалось кассационного обжалования приговоров и подачи ходатайств о помиловании, а приговор приводился в исполнение «немедленно по вынесении приговора»{769}. Именно поэтому осужденным по этому закону, как правило, не объявляли о вынесенном смертном приговоре. О том, что их расстреляют, они узнавали непосредственно на месте казни. Конечно, на практике бывало, что приговор приводили в исполнение не в тот же день, а позднее. Ну, уж кто-кто, а Ежов должен был знать, что ходатайство ему подавать не положено. И если в деле Ежова были сделаны такие отступления от нормы, то совершенно непонятно — почему? По крайней мере, Афанасьев этого не объясняет.
Как пишет Афанасьев, Ежова расстреляли той же ночью[92], в особом помещении для расстрелов, которое когда-то приказал оборудовать сам Ежов. Вероятнее всего — на специальном объекте НКВД в Варсонофьевском переулке, недалеко от основного здания на Лубянке. По свидетельству заместителя Главного военного прокурора Афанасьева, присутствовавшего при исполнении приговора, это было старое приземистое здание в глубине двора, с толстыми стенами. Афанасьев должен был удостоверить личность расстрелянного. Приговор приводился в исполнение в большом помещении с покатым цементным полом. Дальняя стена была забрана бревнами; в помещении были водяные шланги. Расстрел производился непосредственно перед бревенчатой стеной. По словам Афанасьева, перед расстрелом Ежов повел себя трусливо. Когда он объявил Ежову, что его прошение было отклонено, «с ним случилась истерика. Он начал икать, плакать, а когда был доставлен на «место», то его вынуждены были волочить за руки по полу. Он отбивался и страшно визжал»{770}.[93] Приговор приводил в исполнение, по всей видимости, самолично комендант НКВД В.М. Блохин. Кроме Афанасьева и Блохина, при расстреле присутствовал начальник 1-го спецотдела НКВД Л.Ф. Баштаков. Именно их подписями скреплен акт о приведении приговора в исполнение. Согласно этому акту казнь Ежова состоялась 6 февраля 1940 г.[94] Причем в этот день помимо Ежова был расстрелян еще только один человек — Николаев-Журид. В предыдущие и последующие дни лубянский конвейер смерти работал более производительно.
После приведения приговора в исполнение тело Ежова было положено в металлический ящик и отвезено в крематорий; при кремации присутствовал Афанасьев{771}. Кремированные останки Ежова были сброшены в общую могилу на Донском кладбище в Москве. В ней же ранее был захоронен прах расстрелянного Бабеля. Евгения Ежова покоится на том же кладбище, рядом с тремя своими братьями{772}. В печати и по радио о процессе над Ежовым и его казни ничего не сообщалось.
После ареста Ежова его приемную дочь лет семи, Наталью, забрали у няни Марфы Григорьевны, которая после смерти Евгении Соломоновны присматривала за ней на даче Ежовых, и поместили в Пензенский детский дом. Ее заставили забыть свою фамилию и взять прежнюю фамилию ее матери — Хаютина. По окончании школы в 1958 году она добровольно уехала жить в далекий Колымский край — один из самых печально известных районов ГУЛАГа, — и стала учителем игры на аккордеоне в местной школе. По свидетельствам очевидцев, на рубеже тысячелетия она живет на нищенскую пенсию в однокомнатной квартире в поселке Ола в припортовой зоне Магадана; у нее дочь Евгения (названная в честь приемной матери Натальи) и семеро внуков. Жизнь у Натальи была очень тяжелой. Всю жизнь я жила в страхе, — призналась она в своем интервью. Несмотря на это, Ежова она вспоминает как нежного и любящего отца; даже теперь, когда всплывают все новые и новые подробности его кровавых злодеяний, отречься от него она не готова{773}.
В 1995 году Наталья обратилась в Прокуратуру с ходатайством о применении к ее отцу Закона «О реабилитации жертв политических репрессий», принятого в октябре 1991 года. Она выдвинула следующие аргументы: «Ежов — продукт господствующей тогда системы кровавого диктаторства. Вина Ежова в том, что он не нашел в себе сил отказаться от рабского служения Сталину, но его вина перед советским народом ничуть не больше, чем вина самого Сталина, Молотова, Кагановича, Вышинского, Ульриха, Ворошилова и многих других руководителей партии и правительства»{774}.
Рассмотрев дело Ежова, Главная военная прокуратура пришла к заключению, что за отсутствием доказательств из приговора следует исключить обвинения в шпионаже в пользу иностранных разведывательных служб и в организации убийства его жены. Но безосновательно было бы исключать из приговора другие обвинения, то есть «вредительство, покушение на совершение терактов и участие в организации исполнения этих преступлений». Прокуратура апеллировала к серьезным последствиям деятельности Ежова на посту наркома НКВД и истреблению населения страны, в котором он был повинен, будучи ответственным за организацию массовых репрессий. Таким образом, по мнению Прокуратуры, на Ежова реабилитация распространяться не может{775}.
4 июня 1998 года Военная Коллегия Верховного Суда вынесла решение: Ежов реабилитации не подлежит. Председатель Коллегии Николай Петухов заявил, что таким образом будет соблюдено правосудие. По его убеждению, принятый в октябре 1991 года закон не предназначен для таких людей, как Ежов. Бывший член Политбюро ЦК КПСС Александр Яковлев, в то время занимавший пост председателя Комиссии при Президенте Российской Федерации по реабилитации жертв политических репрессий, считал возобновление дела Ежова «недемократичным» и «опасным сигналом» возвращения к прежним временам и реабилитацией преступлений сталинского режима{776}. Несмотря на это, Наталья Хаютина намерена продолжать борьбу за пересмотр этого дела{777}.
Суд над Фриновским состоялся 4 февраля 1940 года. Он был приговорен к высшей мере наказания за участие в заговоре под руководством Ежова и 8 февраля расстрелян[95]. Его родственники также делали безуспешные попытки добиться его реабилитации{778}. 2 февраля Военная Коллегия вынесла смертный приговор Евдокимову, на следующий день его расстреляли. В отличие от Ежова и Фриновского, он был реабилитирован (17 марта 1956 года).
Что касается прочих лиц из окружения Ежова, его телохранитель Василий Ефимов и племянник Виктор Бабулин были осуждены Военной Коллегией 19 января и получили высшую меру; приговор был приведен в исполнение через два дня{779}. 20 января приговорен к смерти брат Ежова — Иван и другой племянник Анатолий Бабулин, обоих расстреляли на следующий день. Другими словами, когда 3 февраля на Военной Коллегии Ежов просил не трогать его родственников, Ульрих уже отправил их на смерть. Семен Урицкий был приговорен к высшей мере 21 января и расстрелян на следующий день. Зинаида Кориман и Зинаида Гликина получили высшую меру 24 января; приговор приведен в исполнение на следующий день. 26 января к смерти приговорены Исаак Бабель и секретарь Ежова Серафима Рыжова; расстреляны на следующий день. Смертный приговор Кольцову вынесен 1 февраля; расстрел состоялся на следующий день. Боярский тоже приговорен Военной Коллегией к высшей мере 1 февраля и расстрелян на следующий день. 2 февраля тот же состав вынес смертный приговор Илье Фейгенбергу; на следующий день его расстреляли. В числе обвинений были терроризм, шпионаж, участие в заговоре, контрреволюционная деятельность. 15 октября 1939 года арестовали Филиппа Голощекина, а потом расстреляли в Куйбышеве 28 октября 1941 года{780}. Владимир Константинов был расстрелян в январе 1940 года. Что стало с другим гомосексуальным партнером Ежова, Иваном Дементьевым, не известно. Первая жена Ежова Антонина Титова не подвергалась судебному преследованию и скончалась в 1988 году в Москве{781}. Его сестра Евдокия также пережила сталинский террор и умерла в Москве в 1958 году{782}. Имени матери Ежова тоже не оказалось в списках лиц, представленных Берией к расстрелу. Осталась в живых и няня Марфа Григорьевна Смирягина[96].
За падением Ежова последовали сотни арестов его прямых пособников и других сотрудников НКВД. Арестованы были все его заместители и начальники отделов. Почти все бывшие руководители НКВД союзных и автономных республик и подавляющее большинство начальников областных НКВД, а также другие руководящие работники были освобождены от должностей и осуждены. Уже осенью 1938 года, с сентября по декабрь, было арестовано 332 руководителя НКВД, 140 из них работали в центральном аппарате, 192 — в областных структурах{783}. Аресты продолжались и в следующем году. За 1939 год было арестовано 1364 работника НКВД, 937 из них были сотрудниками госбезопасности{784}.
После отстранения Ежова от должности наркома внутренних дел многие дела были пересмотрены{785}. Несколько десятков тысяч людей, находившихся под следствием, были освобождены, а обвинения сняты. Произошла некоторая разгрузка ГУЛАГа: в течение 1939 года из лагерей и колоний выпустили на свободу 327 400 заключенных. Такого раньше не бывало. Хотя многие из них были политзаключенными, среди них почти не было заметных партийных или правительственных функционеров{786}. В то же время 28 октября 1939 года работники Прокуратуры СССР обратились к Жданову (члену Политбюро, курировавшему следствие по делу Ежова и его команды в НКВД) с жалобой по поводу фактов несоблюдения постановления от 17 ноября 1938 года, принятого с целью «восстановления законности». По их свидетельствам, Берия и его соратники саботировали прокурорские расследования с целью реабилитации, и небезуспешно{787}. Так, в течение 1939 года в прокуратуру Новосибирской области поступило 31473 жалобы от людей, осужденных тройками и Особым совещанием при НКВД, но областные чекисты чинили препятствия рассмотрению этих жалоб, утаивая большую часть документации от прокуратуры и чрезмерно затягивая ее передачу{788}.
Насколько удалось организаторам Большого террора приблизиться к намеченной цели? В любом случае идея Сталина навсегда покончить с криминальным миром с помощью приказа № 00447 потерпела крах. За год с небольшим Москву вновь наводнили уголовники. И 21 февраля 1940 года Берия писал главе правительства Молотову, что за 1939 год и первые два месяца 1940 года московская милиция арестовала 28921 человека за различные преступления (разбой, кражи, убийства, хулиганство, нарушение паспортного режима). Кроме того, в Московском отделе уголовного розыска числились 7032 человека, ранее судимых за воровство, хулиганство, грабежи и другие уголовно наказуемые проступки. «Московская милиция, — писал Берия, — ежедневно задерживала в среднем 300–400 человек и около половины из них составляли «люди без определенных занятий и постоянного места жительства». Берия считал необходимым очистить Москву от бандитов, профессиональных воров и других криминальных элементов и просил санкционировать арест 5–7 тысяч уголовников, нелегально проживающих в Москве (в городе и области), с последующим лишением свободы решением Особого совещания на сроки до восьми лет. Кроме того, предлагал осудить 300 «профессиональных бандитов и грабителей», уже неоднократно судимых, на Военной Коллегии к расстрелу. Члены Политбюро Молотов, Ворошилов и Каганович согласились с этими предложениями, а Сталин, более того, начертал резолюцию: «За. Расстреляйте человек 600. Ст[алин]»{789}.
Таким образом, в 1940 году, как и в 1937 году, советское руководство в сиюминутных целях было готово не обращать внимание на «мелочную законность». По установленному законодательству такого рода преступления были подсудны народным судам и уголовным коллегиям областных и республиканских судов, а вовсе не Военной Коллегии, призванной рассматривать в качестве суда первой инстанции лишь важнейшие государственные преступления.