В завершение нашего исследования хотелось бы сделать ряд предварительных выводов, касающихся как предмета представленной работы, так и вопросов более широкого спектра. На сегодняшний момент наблюдается ситуация явного дефицита теоретико-методологического комплекса идей, исследовательских направлений, то есть онтологической составляющей всякого научного знания. Причинами тому выступают не только социально-политические изменения в российском обществе, отказ от понимания марксизма как абсолютного критерия истины. В этих условиях востребованными могут стать и становятся теории и методологии, которые стремятся к преодолению междисциплинарной изолированности, построению или восстановлению метатеоретического мировоззрения. Под метатеоретическим мировоззрением мы понимаем систему идей, которая способна была бы соединить уровни теоретические и практические. Нужно помнить, что привлекательность марксизма объясняется не только его социально-политическим содержанием. Известное разочарование в марксизме как в социальном проекте, наступившее у многих западных интеллектуалов в 60-е годы прошлого века, не сопровождалось отказом от марксистской методологии.
Для наступавшей эпохи постмодернизма идея многофакторности реальности, отрицание возможности познания социальной процессуальности выступает доминантой. «Именно субъект-объектная корреляция заставляет новые поколения историков заново всматриваться в прошлое и по-новому переписывать историю в соответствии со своим индивидуальным её видением. В рамках постмодернизма субъективизм исторического знания субъективизируется. Неизбежный субъективизм превращается в волюнтаризм, отказ от аргументации при эвристическом выборе идей и методик»{757}. Следует отметить, что корпус современных гуманитарных концепций всё-таки не смог прижиться на отечественной почве как раз в силу его установочной дискретности. Приведём весьма характерное суждение М. Л. Гаспарова, которого трудно упрекнуть в научном обскурантизме: «Французских структуралистов я просто не мог читать, настолько переусложнёнными казались мне их абстракции и настолько непрактичными — приёмы разбора»{758}. Российская гуманитарная мысль, как мы говорили выше, отказавшаяся от тотального доминирования концепции исторического материализма, а точнее — от его содержательной составляющей, так и не сумела к настоящему времени выработать иных концепций. Марксистская методология, что ясно стало уже в середине прошлого века, оказалась непригодной для решения целого класса задач. Но адекватной альтернативы на сегодняшний день социально-гуманитарная наука так и не сумела найти.
Не претендуя на роль создателя «третьего пути», всё же заметим, что представленная работа, помимо своей содержательной составляющей, в определённой мере служит попыткой нахождения тех методологических принципов, которые могут быть использованы в социальном гуманитарном познании. Конкретность изучения конспирологической проблематики, нацеленность на анализ конкретных, то есть историчных форм социального сознания не замыкает исследователя в чисто эмпирическом кругу познания, но позволяет нам подойти к решению широкого комплекса вопросов.
«Теория заговора» обладает не спорадической хаотической природой, она обладает внутренней закономерностью и логикой. Являясь продуктом интеллектуального построения, она поддаётся рациональному истолкованию, в то же время не утрачивая связи с социальной действительностью. Уже отмечалось, что исследователи или, вернее сказать, критики теории заговора упрекают конспирологов и конспирологию в популизме и даже экстремизме: «Как правило, чем больше теорий заговора существует в обществе, тем меньше в нём остаётся здоровой политики. Будучи одновременно и причиной и следствием политического экстремизма, конспирацизм ослабляет позиции умеренных и усиливает экстремизм»{759}. При более пристальном взгляде «экстремизм» оборачивается возвращением смысла и содержания как истории вообще, так и конкретным политическим событиям и процессам. Известная «тупиковость» современной политической системы выражается в выключении субъекта из сферы политики, номинализации личностной активности и возможности влияния на принятие решений. Эта проблема частично признаётся некоторыми критическими исследователями «теории заговора»: «Эти дикие утверждения пользуются широкой популярностью. Так, население, особенно в промышленно развитых странах с высоким уровнем образования, весьма обеспокоено потенциальной перспективой утраты своего влияния на управление и личной индивидуальности»{760}. И поэтому «теория заговора» уже есть не виртуальный «маленький загончик» для социопатов, экстравагантных фриков от культуры и политики, но реальность современного социального сознания.
Размывание социальной иерархии в западном обществе, исторического и культурного канона требует своей компенсации. В этом контексте «теория заговора» есть возвращение истории через негативацию самой истории. Из области бессодержательных, стерильных знаков (демократия-диктатура, свобода-тоталитаризм и т. п.) история перемещается в сферу бытия. «Экстремизм» «теории заговора» следует толковать как ощущение разрыва между знанием об истинном содержании истории и тем, что понимается как его фальсификация. Нам предлагается, по сути, новый проект социальной эпистемологии и социальной аксиологии, в котором в известной мере совпадают способ познания и цель познания. Опять-таки в либеральной публицистике мы находим весьма примечательное рассуждение. Известный киновед Ю. Гладильщиков в статье «Масонский Голливуд» размышляет по поводу популярности «теории заговора» в современном западном кинематографе. Указывается на популярные, уже разобранные нами объяснительные схемы (склонность к коллективной истерии, падение доверия к традиционным социальным институтам). Но в итоге автор приходит к необходимости онтологического толкования конспирологии: «Если тебя дурачат, если ты пешка в разменной игре (пусть просто пешка!), значит, ты кому-то нужен, а жизнь имеет смысл и вовсе не является серой и ординарной. Раз меня дурят, значит, всё-таки уважают»{761}. Пешка требует ясных правил и расчерченного игрового пространства, что и означает историю. Внешне хаотические, беспорядочные движения оборачиваются скрытым смыслом, пусть ужасающим, приводящим к гибели «пешки», но смыслом. Мы можем говорить о «тоске по сложности» как реакции современного сознания на тотальное обессмысливание нашей жизни. Внешний избыток информации оборачивается крайней скудностью её содержания. Крупный авторитет в области рекламных технологий — Д. Траут отмечает важную особенность современной жизни, ставшую залогом успеха не только рекламных кампаний: «Адольф Гитлер практиковал позиционирование. Практикует его и корпорация Procter&Gamble, равно как и все популярные политики»{762}. Объектом для позиционирования может стать практический любое социально-политическое явление: люди, партии, целые социальные институты. В условиях информационной избыточности единственным эффективным, по мнению автора, средством воздействия на сознание выступает намеренное упрощение содержательной стороны: «В нашем сверхкоммуникативном обществе наилучшим способом донесения желаемой информации до получателей являются сверхпростые сообщения… Отбросить все неясности, упростить, а потом, если вы хотите, чтобы впечатление надолго осталось в памяти потребителей, ещё раз упростить»{763}. Итогом «ещё одного упрощения» выступает фактическое обессмысливание информации, сведение её к броскому слогану, за которым скрывается пустота.
Отметим в этой связи ещё один парадокс «теории заговора», ставший видимым в наше время. Информационный взрыв в современном обществе не привёл к аннигиляции конспирологического сознания. Свободный доступ практически ко всем источникам знаний и информации не привел к архаизации конспирологии. Наоборот, убеждённость в наличии тех или иных форм заговора лишь укрепляется. Коммуникативная активность приводит к тому, что субъект не в силах избежать виртуальных форм контакта, получения информации, и рано или поздно приходит к выводу о централизованном и/или контролируемом характере функционирования всемирной сети. Нарастающая социальная отчуждённость, когда выход в сеть зачастую становится единственным вариантом контакта с «внешним миром», заставляет задуматься о природе этих контактов. Анонимность, первоначально воспринимавшаяся как знак «свободы без берегов», постепенно приводит к чувству исчезновения онтологической состоятельности. Современный человек всё более осознаёт опасность растворения в виртуальной пустоте, маскируемой формальной открытостью и разнообразием. Естественно, что подобное насилие над сознанием вызывает ответную реакцию со стороны самого сознания. «Теория заговора» в этом отношении восстанавливает «естественную сложность» мира, восполняет смысловой провал современной эпохи.
Конечно, «теорию заговора» можно упрекнуть в архаизме, вспомнив историю её развития. Но возникает вопрос: что может быть альтернативой? П. Найт, рассуждая о современной картине мира, приходит к следующему заключению: «Со времён символического водораздела, которым стало убийство Кеннеди, риторика заговора выражает мир, в котором понятия независимого действия, автономной телесной идентичности и прямолинейной причинности уже не убедительны, но который ещё не договорился о постгуманистической альтернативе или не предложил её»{764}. Говоря о постгуманистической альтернативе, автор, будучи человеком левых политических убеждений, констатирует кризис современного марксизма, который на протяжении прошлого века являлся альтернативой доминировавшей тогда социально-политической модели устройства общества. Символично, что марксизм и «теория заговора», при всём их различии, есть продукты одной социокультурной эпохи — века Просвещения. Но в отличие от первой концепции, взлёт и падение которой случились в прошедшем веке, «теория заговора» демонстрирует завидные жизнестойкость и приспособляемость, не изменяющие, впрочем, её сущности.
Поэтому, не претендуя на лавры пророка, предположим, что степень воздействия конспирологии на общественное сознание в обозримом будущем с неизбежностью возрастёт. Рано или поздно в той или иной форме данное воздействие найдёт своё выражение и в социальной практике.
Следующий вопрос, требующий концептуального осмысления, связан с бытием «теории заговора» в отечественном социокультурном пространстве, степенью близости и различия русской конспирологии и её западной исходной модели. Одним из ключевых моментов здесь становится определение времени возникновения «теории заговора» в России. Выяснилось, что концепции западных исследователей «теории заговора», привязывающие её к определенной социально-политической среде, не всегда срабатывают при обращении к практике. Тезис о неизбежной сопряжённости развития «теории заговора» с «деспотическими» или тоталитарными режимами опровергается приведёнными нами примерами. Напомним о таком ярком свидетельстве, как негативно-индифферентная реакция Николая I на попытку А. Б. Голицына и М. Л. Магницкого сделать конспирологию фактором внешней и внутренней политики, предпринятую в весьма выгодной для этого ситуации. Положение не меняется и в дальнейшем, вплоть до крушения Российской империи. Русская монархия и высший слой чиновников, как мы показали, игнорируют «теорию заговора», видя в ней в лучшем случае безобидную эксцентрику, некоторый вариант политического прожектёрства. В широких же общественных слоях отношение к конспирологии определялось эмоциями и политической пристрастностью. Не случайно политические клише: «ретрограды», «мракобесы», на которые так чутко реагировала «передовая часть общества», стали, по существу, приговором для русской конспирологии. Ещё раз отметим важный момент — русские конспирологи не являлись охранителями, сервильность была чужда им. Лишь события 1917 года и последующих лет «реабилитировали» «теорию заговора», подтвердив в глазах общества эмпирическую правоту её положений. Но парадокс заключался в том, что подъём конспирологии по объективным причинам был возможен только за пределами России, в которой «теория заговора» лишилась даже того скромного места, которое было отведено ей до революции.
Сегодняшний несомненный подъём конспирологии в России имеет свои объективные причины — как внешнего, так и внутреннего свойства. Российское общество, несомненно, «вестернизировалось», восприняв и адаптировав западную социокультурную матрицу. Одним из сегментов этой матрицы и является «теория заговора» — изобретение западного мира, имеющее, как мы показали, сложную и нелинейную историю развития. Зададимся вопросом: возможна ли борьба с «теорией заговора»? Ответ будет очевиден: то, что переросло собственно концептуальные, субъективные рамки и стало имманентным содержанием общественного сознания, нельзя вычеркнуть волевым усилием. Напротив, зачастую «теория заговора» демонстрирует присущее ей активное начало, непосредственно влияющее на масштабные социально-политические процессы. Применительно к российской практике это ярко прослеживается в феномене так называемых «оранжевых революций». Именно они стали идеальной матрицей для создания развёрнутой конспирологической модели. События в нескольких странах, преимущественно на постсоветском пространстве, приведшие к смене правящих режимов, в результате подобной интерпретации перерастают присущие им в целом локальные рамки. С помощью рассмотренных нами выше приёмов конспирологического конструирования действительности смена политических режимов в весьма несхожих странах приобрела внутреннюю связность и логику — при наличии посыла о заговоре против политического режима в России: «Югославия, Грузия, Абхазия, Украина… Тенденция, однако. Очевидно, что аналогичная попытка будет в Белоруссии — в 2006-м, когда на третий срок пойдёт Лукашенко. А в 2008-м (если не раньше) наступит и очередь России — о чём уже проговорилась в пылу своей предвыборной борьбы Юлия Тимошенко, пообещав устроить такое же и у нас»{765}. Произошедшие «оранжевые революции» трактуются как «обкатка» технологий и приёмов, главным объектом которых выступает суверенный политический статус России. Примечательно, что «раскручивание» темы опасности «оранжевой революции» — во всех её вариантах: от «олигархического реванша» до «происков Запада», — было осуществлено именно усилиями интеллектуалов, независимо от их партийной ориентации. Суммарный эффект их деятельности, судя по реакции властной вертикали, оказался весьма существенным. В первую очередь это отразилось на самом «экспертном сообществе», которое получило ряд очевидных бонусов (организационных, медийных, финансовых).
Заметим, что приведённый пример ещё раз подтверждает правильность выдвинутой нами концепции об интеллектуально-волюнтаристской природе «теории заговора». Обращаясь к западному социокультурному опыту, мы можем проследить это на примере самого известного на сегодняшний момент «тайного общества». Речь идёт о таком серьёзном конспирологическом бренде, как «Аль-Каида». Отечественный политический журналист М. Зыгарь, анализируя истоки современного политического и религиозного терроризма, обозначает сущность «Аль-Каиды» именно как раскрученный конспирологический бренд. Наделённая средствами массовой информации зловещей силой, грозная организация получает своё название от арабского словосочетания, которое переводится как «база данных» и в реальности обозначало досье, составленное ЦРУ на участников войны в Афганистане, арабов-добровольцев, воевавших против советских войск. Лишённая любого реального наполнения, «Аль-Каида» становится «классическим» брендом, занявшим прочное место в сознании современного обывателя. Свою статью Зыгарь заканчивает ироничным, но вполне объективным выводом: «“Аль-Каида” избавляет власти от необходимости объяснять происходящее гражданам, а гражданам позволяет почувствовать себя комфортнее в сегодняшнем быстро взрывающемся мире. Автомобили — это “Мерседес” и “Тойота”, одежда — это Карден и Гуччи, гамбургеры — это “Макдональдс”, а теракты — это “Аль-Каида”. Все ясно»{766}.
Подобное «брендирование» оказалось весьма действенным при подготовке общественного мнения перед вторжением сил НАТО под предводительством США в Афганистан. Увязав напрямую террористическую атаку 11 сентября 2001 года с полумифической «Аль-Каидой», руководство США получило карт-бланш в борьбе с «мировым злом». Заметим в этой связи, что негативное восприятие аналогичной военной кампании в Ираке можно объяснить отсутствием должного конспирологического обоснования. Для мирового общественного мнения С. Хусейн был «всего лишь» классическим восточным тираном, что не соответствовало потенциальным конспирологическим ожиданиям. Без сомнения, грамотное использование «теории заговора» в политической практике является мощным и эффективным орудием современной политики и, соответственно, всё чаще используется политическими деятелями, представляющими различные идеологические программы и движения.
Достаточно свежим и ярким примером тому служит «Движение чаепития», возникшее в США во время последнего экономического кризиса. В начале 2009 года президентом Америки официально становится Б. Обама. В числе мер по стабилизации экономической ситуации он предложил оказать финансовую помощь задолжникам по ипотечным кредитам в размере 75 миллиардов долларов, кардинально пересмотреть программу медицинского страхования. Эти инициативы вызвали бурную реакцию среди крайне правых республиканцев. Они усмотрели в действиях Обамы признаки вмешательства в частную жизнь, подрывающего благосостояние «белого среднего американца», посягательство на либертарианские принципы американского общества. Протест, первоначально озвученный консервативными американскими политиками и журналистами, быстро перерос локальные рамки. «Движение чаепития», самим своим названием отсылающее к знаменитому «Бостонскому чаепитию» — «спусковому крючку» американской войны за независимость, приобрело большое влияние среди тех самых «белых средних американцев», на которых «покушался» Обама. По всей стране возникли неформальные объединения граждан, число которых достигло двух тысяч. Несколько известных политиков, в том числе Р. Перри, бывший кандидат от правых республиканцев на президентских выборах, поддержали движение.
Но постепенно экономические претензии к политике действующего президента сменились конспирологическими обвинениями. Появился популярный тезис о «социалистическом заговоре Обамы», в котором президенту отводилось далеко не первое место. Указывалось, что Обама даже формально не мог участвовать в выборах президента, так как родился в Кении, а не на Гавайских островах, что давало ему автоматическое американское гражданство и право избираться на пост президента. Обнародование копии свидетельства о рождении не повлияло на чаелюбивых сторонников «теории заговора». «Джером Кореи, автор многочисленных теорий заговора о Демократической партии, почти сразу заявил, что свидетельство является подделкой, сильно исправленной в программе редактирования фотографий»{767}. Из «неоспоримого факта» фальшивого свидетельства о рождении рождается закономерный вопрос: кто и с какой целью «поднимал» Обаму к вершинам политического Олимпа? Ответы даются самые различные: от упомянутого «социалистического заговора» до масонских корней президента. Симптоматично, что показывая, пусть даже на отдельном примере «Движения чаепития», высокую степень влияния «теории заговора» на современное западное общество, И. Яблоков тем не менее делает неожиданный вывод о «маргинальном» положении конспирологии в странах «свободного мира»: «Однако общепринятое отношение к теориям заговора как к низкопробному и опасному элементу политической риторики не позволило политическим элитам, находившимся в оппозиции к политике Обамы, широко его использовать, хотя это отчасти и лишало представителей Республиканской партии электоральной поддержки»{768}. Политически «правильное» утверждение вступает в противоречие с самой природой «теории заговора». Как мы уже неоднократно отмечали — не политики формируют «теорию заговора», но именно «теория заговора» способна сконструировать тот тип политического лидера, группы или партии, который соответствует основным посылам конспирологии. Будучи элементом социального сознания, а не «опасным и низкопробным» вариантом политической риторики, «теория заговора» автономно ищет объекты для своего применения.
Поэтому нельзя говорить о «злой воле», провоцирующей конспирологические настроения, которые имеют вполне объективное социокультурное основание. Другое дело, что есть исторически сложившаяся социокультурная группа, профессионально культивирующая (анти)конспирологические настроения в обществе. Интеллектуалы, выступающие как ретрансляторы «теории заговора», тем самым пытаются восполнить некоторое социальное поражение, история которого восходит ещё к XVIII столетию. Оперируя различными вариантами «теории заговора», по очереди представляя их широкой публике, они смогли тем самым презентовать себя в качестве той единственной силы, которая в состоянии «разоблачить злокозненность» конспирологического сознания. И не важно, на чьей стороне «играют» интеллектуалы — развенчателей, как это происходит сегодня по преимуществу, или адептов «теории заговора». Связь с конспирологическим сознанием от этого не становится менее прочной. М. Фуко, к работам которого мы часто обращались, пытался наметить новую основу бытия интеллектуалов, заменяющую традиционную модель «властителя дум»: «На мой взгляд, интеллектуал не может ставить свой дискурс выше других. Он скорее пытается предоставить место дискурсу других. Это вовсе не значит, что ему следует замолчать, тогда бы мы скатились в мазохизм… Его роль заключается в том, чтобы раскрывать возможности дискурса, смешать и переплести с другими дискурсами свой собственный в качестве их опоры»{769}. Продолжая свою мысль, французский философ предлагает отказаться от «пророческой функции», сосредоточившись на познании дня сегодняшнего. Проблема заключается лишь в том, что дискурс и есть порождение сознания интеллектуала. «Смешение» дискурса не означает его растворения, более того, это неизбежно приведёт к усложнению, с последующей неизбежной иерархизацией, и роль толкователя с предопределённостью бумеранга возвратится к интеллектуалу. Впрочем, в пространстве «теории заговора», как мы показали выше, интеллектуалы вполне успешно справляются и с дискурсивным смешением.
Нельзя и несколько прямолинейно и наивно этизировать конспирологию, обвиняя её в неполиткорректности, реакционности и прочих больших и малых грехах. Но самое главное, конспирологию нельзя игнорировать научному сообществу, если мы претендуем на исследование реальных социальных процессов, а не волюнтаристски сконструированных понятий и схем. Исследование «теории заговора» необходимо продолжать в нескольких направлениях. С позиций культурологических представляется плодотворной разработка такой темы, как влияние конспирологии на художественное кино. Перспективность подобной работы обусловлена богатейшим эмпирическим материалом, накопленным самым массовым видом искусства. Не менее значительным источником для изучения выступает всемирная паутина, в бескрайних пространствах которой «теория заговора» занимает мощный, постоянно увеличивающийся сегмент.
Но всё это актуально в рамках перспективы. В самом же конце работы остаётся выразить надежду на то, что прочитавшие её обратят исследовательское внимание на проблему «теории заговора», в актуальности которой уж точно не приходится сомневаться. Предлагаемая работа не является «окончательным решением» проблемы «теории заговора». Напротив, автору видны её определенные недостатки и недочёты, её естественная неполнота, что тем не менее может послужить стимулом для следующего витка исследования. Мир конспирологии этого заслуживает.