Все люди как люди, а они в Крым!.. Пьянствовать, наверно, едут.
Если бы, к примеру, вам довелось встретить Гриневского за границей, где он частенько бывал, вы бы решили, что перед вами хорошо сохранившийся пожилой помещик – или просто господин, мимо которого буря революции промчалась, не задев его и не потревожив его уклада.
В облике наркома не наблюдалось ровным счетом ничего большевистского. Он был сед, благообразен, носил усы и небольшую бородку, прекрасно одевался и благоухал отличными духами.
С годами, когда его зрение заметно ослабло, он стал носить пенсне в золотой оправе, придававшее ему ученый вид.
Взгляд внимательный, но не сверлящий и ничуть не неприятный; хорошо поставленная речь образованного человека; одним словом – джентльмен старой закалки.
Он был другом Ленина и любил при случае ввернуть: «Бывало, мы раньше с Ильичом…»
Люди злые (а таких всегда большинство) намекали, что, несмотря на дружбу с вождем революции и прочие достохвальные качества, нарком привлекателен не больше, чем полено, которое вот-вот отправят в печь. Но, очевидно, большая власть обладает своей собственной сексуальностью, которой людям, власти лишенным, не понять.
Еще при жизни Ильича нарком считался непререкаемым авторитетом во всем, что касалось искусства. Именно он решал, закрывать или нет Большой театр и что делать с усадьбой Льва Толстого.
Увы, Гриневскому не хватило чутья остановиться на достигнутом.
У него были литературные амбиции. Он видел себя, черт возьми, большим писателем, прославленным драматургом. Сцена манила его, и он стал сочинять пьесы – главным образом исторические и до ужаса передовые.
Тут-то вдруг и выяснилось, что критиковать искусство и пытаться создать хоть что-то путное в этом самом искусстве – две анафемски большие разницы.
Пьесы Гриневского были беспомощны, убоги, бездарны.
Критики – само собой, беспристрастные, как критики во все времена – превознесли их до небес и осыпали похвалами. Они объявили Гриневского новым Шекспиром и на всякий случай добавили, что он превзошел Расина, Мольера, Островского, Еврипида, Гоголя и Чехова.
Встречая где-нибудь наркома, они спешили засвидетельствовать ему свое почтение, уважение, восхищение и преклонение, но Нина Фердинандовна слишком хорошо знала людей и видела, что глаза льстецов смеялись. Они презирали его, а он, проницательный, столько на своем веку повидавший человек, принимал их похвалы за чистую монету и не чувствовал подвоха.
Уверовав в свое значение, он свысока рассуждал о современных писателях, походя ругал Булгакова и вообще вел себя так, словно для него уже прочно было зарезервировано место в русской классике, где-то между Пушкиным и Достоевским.
Нина Фердинандовна распорядилась подать ужин, вполуха слушая мужа, который говорил о том же, о чем и всегда.
Он бурчал, что Горький невыносим, что «великий пролетарский писатель» ухитряется разом сидеть не на двух, а на трех стульях, и что вокруг него на Капри собирается отъявленная контрреволюционная сволочь.
Жаловался на нечуткость Кобы[12], который не походил на Ильича и вообще мало прислушивался к мнению Гриневского о современном театре.
Через несколько мгновений нарком переключился на подробности своего здоровья, коснулся какой-то статьи, которую за него писал незаменимый Степан Сергеевич (Гриневский, впрочем, говорил: «моя статья»), и заговорил о пьесе, которую собирался сочинить.
– А меня опять приглашали в кино, – вставила Нина Фердинандовна, воспользовавшись паузой в монологе мужа.
Обдумав все как следует, она решила не связываться с сомнительным проектом Винтера и как раз собиралась рассказать об этом Гриневскому.
Тот рассеянно кивнул.
– Действие пьесы происходит в деревне, я покажу столкновение старого уклада с новым, – продолжал он развивать важную для него мысль. – Коба прав: литература должна быть ближе к массам. И для тебя тоже будет роль, сыграешь крестьянку.
Нина Фердинандовна не то чтобы похолодела, но застыла на месте.
Муж в который раз считал, что делает ей одолжение, сочиняя для нее роль, и поскольку раньше у него не выходило ничего путного, она не питала никаких иллюзий насчет того, что ей предстоит.
Конечно, рецензии будут хвалебные, и администратор позаботится, чтобы зал был всегда полон; но она же отлично знала, что будут говорить о ней за спиной, и уже сейчас словно слышала смешки и пересуды дорогих коллег.
И ладно бы речь шла о мало-мальски интересной роли, о какой-нибудь герцогине или даже королеве, которой в финале за сценой отрубают голову; но играть крестьянку – при одной мысли об этом Гриневскую начинало корежить.
Для нее деревня была синонимом нищеты и безысходности, которых ей самой в жизни довелось хлебнуть с лихвой, и она ни секунды не желала вновь окунаться во все это.
Отказаться? Но под каким предлогом?
В том, что касалось его нетленок, нарком был болезненно обидчив и злопамятен, как все графоманы.
Однажды она уже попробовала уклониться от навязанной им роли, и ее невинная (как ей казалось) шутка по поводу его драматического таланта едва не обернулась разводом.
И тут в голову Гриневской пришла поистине судьбоносная мысль.
На следующий день Бориса Винтера вызвали на студию, и в кабинете директора он увидел загадочно улыбающуюся Нину Фердинандовну. На сей раз она была в простом синем костюмчике, который шила знаменитая московская портниха и который стоил годовую зарплату хорошего рабочего.
– Мне очень понравилось ваше либретто, – сказала Гриневская бархатным голосом. – Думаю, вы можете на меня рассчитывать.
Директор, с некоторым изумлением косясь на режиссера, от которого никак не ожидал такой прыти, скороговоркой заговорил о том, что сценаристы далеко ушли от первоисточника… а впрочем… хороший боевик им не помешает… и вообще…
– Но придется посоветоваться с товарищами, – веско заключил он.
Ознакомившись с текстом либретто, товарищи из Главреперткома высказали свои соображения, которые заключались в нижеследующем:
1) не задействована советская действительность (что было неудивительно, так как все события по сюжету происходили за границей);
2) не показаны забастовки и вообще состояние рабочего класса за рубежом;
3) нет мировой революции;
4) ни один из героев не внушает доверия, так как среди них нет ни рабочих, ни крестьян.
Борис сражался, как лев, но ему пришлось пойти на компромиссы. Он вписал забастовку и добавил рассказ героя Лавочкина о родителях-рабочих, который втайне рассчитывал вырезать при монтаже, но советскую действительность некуда было воткнуть, а начальство настаивало на том, чтобы ей было уделено значительное место.
– Тогда придется снимать две серии! – в запальчивости заявил Борис.
– Почему бы и нет? – задумчиво протянула Нина Фердинандовна, когда узнала об этом.
Съемка двух серий займет больше времени, а значит, у мужа не останется никаких шансов занять ее в своей никчемной пьесе.
Смирившись, Борис вместе с Мельниковым набросал либретто второй серии, действие которой частично происходило в Москве.
Тяжелее всего оказалось отбиться от мировой революции.
Борису указывали, что, например, в «Аэлите»[13] режиссер ухитрился устроить революцию даже на Марсе, а уж революция на грешной земле для кинематографиста его уровня вообще пара пустяков.
Весь измотанный бесконечными прениями, Борис без сил приходил к сценаристу и валился на кожаный диван, зажатый между двумя книжными шкафами.
Мельников называл этот диван ущельем.
Сообщники пили чай, который заваривала спокойная и рассудительная жена Михаила, придумывали, как им обойти требования идиотов с кинофабрики, и хохотали.
– Они мне все тычут «Аэлиту», – возмущался Борис, – но это же каша, черт знает что! Зачем там герой стреляет в жену? Для чего в сюжете агент МУРа? А комбриг с гармошкой, которого вывели полным идиотом? И при чем тут Марс и какая-то королева Аэлита, которую они приплели…
В итоге мировой революции удалось избежать, но линия героини Гриневской увеличилась настолько, что две серии превратились в три.
Заодно в сценарий пробрались посторонние персонажи, которых изначально там не было – например, девушка Мэри, подруга героя Голлербаха, в которую влюбляется герой Еремина.
В разгар работы над сценарием кинофабрика откомандировала Винтера в Ялту – выбирать места для будущих съемок и договариваться с местной студией о сотрудничестве.
В апреле режиссер прибыл на место; с ним приехал оператор Нольде, сценарист Мельников, художник Леонид Усольцев и еще несколько человек, включая уполномоченного Зарецкого.
Борис, насупившись и заложив руки в карманы, ходил по набережной и думал, что здесь когда-то гуляла дама с собачкой и до сих пор неподалеку стоит дом, который построил для себя Чехов, но ровным счетом ничего чеховского в городе не ощущалось.
Здесь царил странный дух – отчасти провинциальный, отчасти больничный, потому что многие старые виллы были преобразованы в санатории для туберкулезников.
Афиши на тумбах анонсировали фильмы, которые в Москве не шли уже несколько лет.
На машине местной кинофабрики с шофером Кешей Борис, Михаил и Эдмунд Адамович объехали город и окрестности, намечая точки для съемок.
Как-то Борис заметил окруженный запущенным садом старый дом, большой и красивый, но с виду необитаемый.
Отчасти он напоминал итальянское палаццо, но отдельные элементы явно были вдохновлены модерном и готикой.
Кеша объяснил, что это бывшее имение барона Розена, что оно долго стояло заброшенное, но говорят, что скоро здесь будет очередной санаторий.
– А где сейчас прежние владельцы? – спросил Михаил.
Кеша пожал плечами.
– Старый барон бежал за границу и там умер, молодого убили в войну. Да какая разница?
Сторожа не хотели их пускать, но Борису все же удалось добиться разрешения осмотреть дом и сад.
Чем дальше, тем больше ему здесь нравилось.
Фонтан в саду давно не действовал, но его можно было починить. Из беседки-ротонды, расположенной на скале, открывался великолепный вид.
Сам дом, к сожалению, сохранился не в лучшем состоянии и требовал ремонта как снаружи, так и изнутри. Тем не менее Борис решил, что это было бы отличное место для съемок, если хоть как-то привести его в порядок, и поделился своими мыслями со спутниками.
– Надо будет Нину Фердинандовну подключить, – сказал сценарист.
На обратном пути они заехали на почтамт, и Борис отправил жене наркома телеграмму.
Вечером соавторы сидели в номере, дополняя сценарий и вписывая отдельные эпизоды согласно местам, в которых собирались снимать.
Дивный ялтинский воздух вливался в открытое окно, из которого было видно кусочек набережной и море, наискось рассеченное лунной дорожкой. Михаил предложил на сегодня окончить работу, и оба закурили трубки.
– Я думал, будет гораздо хуже, – признался сценарист.
Борис поглядел на него с недоумением.
– Ты о чем?
Поначалу они придерживались обращения на «вы», но, проработав какое-то время бок о бок, и сами не заметили, как перешли на «ты».
– Тут же совсем недавно шла война, – напомнил сценарист. – И дом, который тебе так понравился, обстреливали. Ты видел следы пуль на стенах?
– Видел.
– Говорят, там был штаб белых и в подвале расстреливали красноармейцев.
– А я слышал, что это все неправда. – Борис шевельнулся в кресле. – Как бы то ни было, война кончилась.
Мельников ничего не сказал.
– Все войны когда-нибудь кончаются, – добавил режиссер.
– Все когда-нибудь кончается, – со вздохом ответил Михаил.
– Правда, что тебя приглашают на кинофабрику в Киев? – спросил Борис, желая переменить тему.
– В Киев не поеду, – коротко ответил сценарист. – Меня там чуть не убили в чрезвычайке.
– Но ты же ни в чем не был виноват, – вырвалось у Винтера.
Михаил как-то странно покосился на него и, стиснув трубку, промолвил:
– Боря… Я за белых воевал.
Такого поворота собеседник никак не ждал и растерялся.
– Мне сейчас неприятно даже думать об этом, но ведь это было. – Мельников слабо усмехнулся. – Ты воевал за красных, я за белых… Вполне могли бы оказаться друг против друга. Вот сейчас мы сидим и разговариваем, а тогда… Тогда ведь я мог тебя убить.
– Миша, никто никого не убил, – пробормотал Борис.
– Но ведь я убивал. И ты убивал.
Режиссер резко мотнул головой.
– Нет, я никого не убил. Не смог. Знаешь, на войне я понял одну вещь… Я понял, что не могу убивать. Ни за идею, ни… ни за что-то еще. Командир кричал: «Стреляй!», а я… – Он умолк, по его крупному, выразительному лицу пробежала судорога. – Я думал – вот я убью человека, а у него жена, дети, близкие… Может, он будет Моцарт, или Лев Толстой… или кто-то еще… И даже если не Моцарт, для кого-то он все равно самый лучший на свете… хоть для собаки, для кошки, для канарейки, черт возьми! Кто-то дома его ждет, а я его сотру с лица земли… Словом, я не смог убивать и с трудом перевелся в санитарный поезд. Там я насмотрелся такого… раненые, умирающие… А! – Он безнадежно махнул рукой. – Война – это ужасно. На свете нет ничего хуже войны.
Сценарист посмотрел на него внимательно и внезапно сказал:
– Боря… Я хочу с тобой выпить. Ты честный человек…
Смущенный режиссер запротестовал.
– Нет, ты человек, – упорно гнул свою линию Мельников. – В отличие от… разных прочих, на которых я насмотрелся в кино…
– Да ну тебя! – засмеялся Борис.
Больше они никогда не обсуждали прошлое Михаила и вообще старались не трогать тему Гражданской войны, но у каждого тем не менее осталось четкое ощущение, что он может рассчитывать на собеседника как на самого себя.
Через несколько дней в Ялту приехала Нина Фердинандовна, и режиссер повез ее осматривать приглянувшийся ему особняк.
– Вот, смотрите: если бы можно было подновить и выкрасить в белый хотя бы фасад… и немножко привести сад в порядок… Получится отличный дом, где живет ваша героиня с братом Эндрю. Говорят, тут будет санаторий, но когда еще он будет…
– А что внутри? – спросила Нина Фердинандовна.
– Голые стены… Похоже, что все растащили. У барона Розена когда-то была коллекция вин, ковры, украшения… Ничего не осталось. Но внутри, конечно, мы снимать не будем – интерьеры построим в киноателье…
И, заметив, что жена наркома слушает его вполне благосклонно, он стал сбивчиво говорить о том, что местная кинофабрика не располагает достаточными ресурсами, что автомобили у нее старые, что актерам придется обходиться своей одеждой, а между тем и Нина, и Еремин играют богачей…
– Не волнуйтесь, – объявила Гриневская, дотронувшись до его руки. – Я что-нибудь придумаю.
И придумала.
Всем актерам пошили отличные костюмы, из-за границы привезли шляпы, часы, запонки, обувь по последней моде.
Себя Нина Фердинандовна тоже не забыла: для каждой сцены она заготовила отдельный наряд. Морем в Ялту доставили несколько новых автомобилей, одним из которых был белый кабриолет «Изотта Фраскини». Он вогнал в ступор местных жителей, и Кеша не без труда добился чести сидеть за его рулем.
Но самое главное – Нина Фердинандовна нажала на все рычаги, чтобы Винтер мог спокойно снимать в полюбившемся ему доме.
Прежде всего здание признали неподходящим для санатория и оттяпали у Наркомата здравоохранения, а затем в кратчайшие сроки сделали внутри и снаружи ремонт.
Комнаты на первом этаже превратились в покои киношных миллионеров и злодея Тундер Тронка, а на втором поселилась со своей свитой Нина Фердинандовна, чтобы избежать городской суеты.
Не следует забывать, что вскоре должен был начаться туристический сезон.
Когда Борис увидел отремонтированное здание, которое выкрасили белой краской, и вокруг – сад, в котором навели порядок и высадили клумбы цветов, его кинематографическая душа затрепетала.
Это был дом, в котором чувствовалась жизнь, характер, гармония; дом, в который хочется стремиться, не чрезмерно вычурный, но в то же время и не такой безликий, как большинство его собратьев.
Фонтан в саду нежно журчал, разбрасывая струи воды. Ветер колебал верхушки кипарисов. Желтоклювая чайка села на ограду, посмотрела на режиссера хитрым глазом и, прокричав что-то, улетела.
– Хорошо на пленке выйдет? – спросил он у Нольде.
Эдмунд Адамович внимательно посмотрел на дом, на фонтан, на кипарисы, на беседку-ротонду и утвердительно кивнул.
– Конечно, отдельные эпизоды будем снимать во дворце эмира бухарского и в Ласточкином гнезде, – добавил Борис, щурясь на бывшее имение барона Розена. – Вообще здесь, на юге, такие условия для работы! Жаль, что местную кинофабрику совсем не развивают…
К началу съемки киногруппа состояла частью из прибывших из Москвы, частью из кадров местной студии.
К первым относились Винтер, Мельников, Нольде, ассистент режиссера Петр Светляков, помреж Вася Харитонов, художник Леонид Усольцев и большая часть актеров.
Устав искать подходящего Тундер Тронка, режиссер предложил роль главного злодея Михаилу, и тот хоть и позволил себе отпустить по этому поводу пару иронических замечаний, все же согласился.
Небольшая роль Мэри, которая становится жертвой интриг злодеев, досталась Лёке – конечно, не без помощи Васи, который горячо ее рекомендовал.
Местная студия предоставила шоферов, которые возили киношников на место съемок, а также второстепенных членов съемочной группы – гримера Пирожкова, помощника оператора Деревянко, парикмахера Фрезе, реквизитора Щелкунова, фотографа Беляева и костюмеров.
Ялтинские, само собой, жили у себя, а москвичи заняли чуть ли не пол-этажа в знаменитой гостинице «Россия». Нина Гриневская и ее свита, как уже упоминалось выше, жили на «Баронской даче».
И вроде бы все складывалось как нельзя удачней, погода позволяла снимать натурные сцены чуть ли не каждый день, жена наркома поддерживала все начинания Бориса и позволяла перекраивать сценарий как ему заблагорассудится, но что-то носилось в воздухе такое, что подспудно тревожило режиссера.
Прежде всего, южные красоты, а еще чудесное крымское вино самым плачевным образом повлияли на художника Усольцева. Он стал пить, пару раз устраивал дебоши, и в итоге можно было по пальцам сосчитать моменты, когда он оказывался трезвым и пригодным к работе.
Затем Зарецкий по привычке вообразил себя скупым рыцарем, хотя он распоряжался не своими деньгами, а финансами студии, и от уполномоченного пришлось избавиться.
26 июня произошло землетрясение, и хотя оно не вызвало особых разрушений, но порядком напугало всю группу.
Ну и неприятности помельче: Нину Фердинандовну, когда она ехала в открытой машине, оскорбил какой-то хулиган со шрамом, а сегодня во время съемок – не угодно ли – утопленник.
– И что он к нам привязался? – в сердцах спросил Борис, допивая волшебное вино из погребов барона Розена, сметенного революцией.
– Кто? – спросил Михаил.
– Да этот, как его… Парамонов, из угрозыска который. Ну купался какой-то гражданин и утонул. Мы-то тут при чем?
– Ты что, не заметил? – удивился сценарист. – Труп в одежде был. Кто же в одежде станет купаться? И врач сказал: голова разбита…
Борис промолчал.
– Иногда мне кажется, – внезапно признался он, – что у нас выходит хорошая фильма… А иногда я уже ни в чем не уверен. – Он шевельнулся. – Знаешь, я тут придумал отличный трюк… Но сложный. Смотри: если протянуть канат между домами, на высоте примерно четвертого этажа…
Он стал излагать сценаристу свои соображения.
Михаил оживился и начал предлагать варианты, каким образом трюк можно обыграть в сценарии. А в то же самое время в заведении, расположенном в нескольких сотнях метров от гостиницы, реквизитор Щелкунов, помощник оператора Деревянко и гример Пирожков как-то разом пришли к выводу, что с дегустацией местных вин сегодня, пожалуй, пора завязывать.
Первым с официантом расплатился Пирожков и, попрощавшись с товарищами, удалился слегка неуверенной походкой.
Щелкунов и Деревянко остались одни.
– Ну что, по домам? – вяло спросил Щелкунов, дожевывая свой ужин.
Оркестр наяривал фокстрот, несколько пар кружились в танце, и душа реквизитора беззвучно пела. Ему было хорошо, и он даже не скрывал этого.
– Не, – сказал Деревянко, насупившись, отчего его молодое щекастое лицо стало казаться важным и значительным. – Мне тут это… надо… Короче, я к Парамонову схожу.
Щелкунов так удивился, что даже перестал жевать.
– Тю! Зачем он тебе?
– Да я тут узнал одного, – нервно ответил Деревянко, потирая мочку уха. – В нашей группе. Только меня сомнение брало, понимаешь? А теперь я уверен. Он не тот, за кого себя выдает. Совсем не тот. И он тут явно неспроста…
– Ну ты даешь! – только и мог сказать Щелкунов. – Ладно, иди, если хочешь…
– И пойду! – решительно объявил Деревянко.
– Ну иди!
– Пойду! Эй, мужик… сколько с меня?
Он рассчитался с немолодым усатым официантом и удалился, возле выхода едва не врезавшись в столик.
– Не многовато ему? – спросил официант с сомнением, принимая деньги от Щелкунова.
– В самый раз, – хмыкнул реквизитор.
На свежем воздухе Деревянко почувствовал себя увереннее и неспешно зашагал вперед. Обдумав свое положение, он решил, что зря тянул столько времени. Давно уже надо было дать знать куда следует о том, что…
На узкой безлюдной улочке его нагнал Щелкунов.
– Проводить тебя до угрозыска? – спросил реквизитор.
– Зачем? – удивился Деревянко.
– Ну мало ли, – каким-то странным тоном ответил Тимофей и, неожиданно выхватив откуда-то острый нож, одним отточенным движением снизу вверх вогнал лезвие собеседнику под сердце.
Саша даже вскрикнуть не успел.
Свободной рукой Щелкунов придержал его и, видя, что взгляд Деревянко обессмыслился, извлек нож и отпустил помощника оператора. Тот ничком повалился на землю.
– Лежи и не кашляй, – напутствовал его Щелкунов, вытерев лезвие ножа об одежду убитого.
Затем реквизитор огляделся, убедился, что никто его не видел, спрятал нож, засунул руки в карманы и, насвистывая себе под нос, с независимым видом проследовал к выходу из переулка.