Макс Фон дер Грюн Лавина

Это случилось жарким летом восемьдесят третьего года, которое в памяти людей так и осталось «летом века», хотя старожилы утверждали, что такая жарища в наших краях была уже не раз. Жители нашего предместья, где все перемешалось: сельское хозяйство и промышленность, индивидуальные дома и стандартные застройки, — часто после работы засиживались в своих садах, на террасах или балконах далеко за полночь, потому что в домах застаивалась духота, и даже самые усталые просыпались в поту после короткого забвения. Соседи приглашали друг друга на гриль или просто на кружку пива; Криста и я старались никого не приглашать и не принимать приглашений. Нам нравилось сидеть одним на террасе, а кто по ночам долго бывает на воздухе, тот в ночной тишине улавливает звуки, которым днем среди множества шумов не придает никакого значения.

Была среда, десятое августа. Комары и мухи так одолевали меня, что я спасался от них только с помощью мухобойки. Я собирался налить себе стакан вина из стеклянного графина, в котором плавал наполненный кубиками льда цилиндрический вкладыш — вино сохраняло постоянную температуру, хотя и не смешивалось со льдом, — как вдруг услышал странный звук. Он напоминал крик смертельно напуганной кошки и заставил меня на миг затаить дыхание. Криста тоже подняла голову и снова опустила ее, погрузившись в свое вязание, а я продолжал напряженно вслушиваться в ночь. Криста вязала свитер, который мне предстояло носить осенью. Она, бывало, распускала части сложного узора: то сбивалась со счета, то петли казались ей слишком плотными или слишком слабыми. Все это она проделывала с удивительным терпением, не раздражаясь. Мне иногда казалось, что ей даже нравилось по многу раз переделывать одно и то же.

— Такое впечатление, будто кошка где-то застряла, — сказал я и сел рядом с женой на мягкую садовую скамейку.

Криста только заметила:

— Не пей так много, подумай о своей печени, нельзя каждый вечер выпивать по литру вина. И во всяком случае, это не наша кошка.

Потом мы долго молча сидели рядом. Духота и однообразное позвякиванье спиц наводили сон, меня разморило, в точности как нашу кошку, которая разлеглась возле нас на скамейке. Только мухи, которых я порой бил, не давали уснуть.

И вот он послышался снова, этот жалобный звук. Кошка вскочила, спрыгнула со скамейки и растянулась на красных клинкерных кирпичах, которыми была выложена терраса.

— Это кошка, где-то там, на улице, — внушительно произнес я.

Был уже час ночи, а термометр за окном все еще показывал тридцать градусов жары. Криста прервала свое вязание и бросила на колени спицы и клубок шерсти.

— Ты прав, это кошка. Ловцы кошек снова при деле, я читала об этом вчера в газете. Хвала науке!

Утром я проснулся весь взмокший. Поднял жалюзи в гостиной: за окном — тишина и покой, ласточки не летали, солнце еще не взошло, а небо опять предвещало знойный денек. Я вышел на террасу прямо в пижаме. Наша кошка, гулявшая по ночам на улице, с громким мяуканьем прыгнула мне навстречу. Подняв хвост и мурлыча, она потерлась о мои ноги и потом через гостиную побежала в кухню, где ее ожидала миска с едой.

Я уже собрался было вернуться в дом, как вдруг заметил на колокольне католической церкви, метрах в двухстах от нас, какое-то светлое пятно. В колокольне два узких, выше человеческого роста незастекленных окошка, которые обычно закрыты коричневыми деревянными ставнями; но сегодня правая ставня была открыта, и в проеме висела большая, в человеческий рост, кукла. На ней была синяя рубашка, синие штаны, а на шее — петля.

Мне захотелось разглядеть ее получше, и я достал из шкафа в гостиной бинокль.

То, что висело в сводчатом окне колокольни, не было куклой. Там, наверху, висел человек, мужчина. Это был фабрикант Хайнрих Бёмер, мой шурин, брат моей жены.


Неожиданно для всех Хайнрих Бёмер решил съехать со своей феодальной виллы. Эта мысль возникла у него после того, как за три месяца ему трижды разбивали окна на первом этаже. Вилла, построенная в конце прошлого века и купленная его дедом во время инфляции в 1923 году, так сказать, за бесценок, расположена к югу от нашего города, в северной части долины Рура, она одиноко прячется среди столетних вязов, дубов и высоченных сосен; все это больше походит на дикие заросли, не тронутые рукой человека, нежели на парк. Девизом Хайнриха Бёмера было не вмешиваться. Пусть все разрастается. Природа сама себе поможет.

Полицейские расследования не дали тогда никаких существенных результатов. Обнаружили только камни, ничего не значащие для следствия отпечатки автомобильных шин и подошв на окрестных проселочных дорогах, следы ног на лужайке и на почве между густых кустарников, окружавших виллу, как заколдованный замок, оборонительным валом.

Когда июньской ночью восемьдесят второго при проливном дожде и шквальном ветре почти все окна и дорогие стекла в высоких дверях террасы в третий раз — меньше чем за пять минут — были разбиты вдребезги и жена Бёмера в паническом страхе бежала в котельную, Бёмер принял решение подыскать квартиру в городе, желательно в высотном доме, что дало бы ему возможность жить уединенно и все-таки как бы под защитой соседей.

Хайнрих Бёмер чувствовал, что ему грозит опасность.

Его сыновей-близнецов, Ларса и Саши, в ту бурную ночь не было дома. Когда на другой день после вечеринки у друзей они вернулись на виллу, то пришли в ужас и ярость от новых разрушений, но, узнав о намерении отца, стали упрашивать его еще раз пересмотреть свое решение. Переезд, как они считали, был бы бегством от насилия, от которого непозволительно убегать, с ним надо вступать в борьбу. Бёмер возразил, что одолеть можно только того противника, которого знаешь. А кроме того, расстаться с виллой — практично, ведь она стала слишком необитаема и велика для него и их матери с тех пор, как оба сына поступили в университет и уехали из дома. К тому же госпожа Бёмер довольно редко бывает здесь, шесть месяцев из двенадцати проводит в Южной Франции и свое пребывание там увеличивает с каждым годом. Ему одному просто жутковато в этом похожем на дворец доме, где даже кухарка и прислуга излишни, поскольку, весь день предоставленные сами себе, они едва ли нужны для каких-либо поручений.

Благодаря своим связям и деньгам Бёмер вскоре нашел большую, перешедшую в его собственность квартиру с круглым балконом, роскошную квартиру на четвертом этаже только что возведенного дома неподалеку от центра города. Виллу он собирался продать. Нашлось много желающих, но Бёмер вдруг передумал. Оказалось, что он сильнее привязан к этому дому, чем хотел себе признаться: здесь он родился и вырос, прожил счастливые годы.

В начале зимнего семестра в октябре восемьдесят второго в пустовавшую виллу самовольно вселились двадцать студентов из расположенного поблизости Дортмундского университета. Они кое-как залатали дыры, привели дом в порядок; спали они прямо на полу, поскольку всю мебель Бёмер перевез в город или отправил на склад.

Когда он узнал о произволе студентов, то хотел вызвать полицию и выгнать этих юнцов. Пусть этот сброд, как он их называл, получит хорошую взбучку. Сыновья его отговорили: надо сначала подождать, как будут себя вести студенты, может быть, они станут даже полезны, ведь незаселенный дом быстрее разрушается, чем заселенный.

Бёмер согласился неохотно. Он презирал, он ненавидел людей, которые обращались с чужой собственностью так, будто это снег, бесплатно падающий с неба на всех без разбора. Он был убежден, что люди подобного сорта лишь до той поры ополчаются против собственности и собственников, пока сами не становятся ими, а уж когда станут, то будут защищать свою собственность самыми жесткими методами. Уж он-то за последние двадцать лет приобрел кое-какой опыт!

Вторжение на виллу вызвало также недовольство тех, кто жил неподалеку в окруженных заборами особняках и чувствовал себя спокойно только среди равных, вдали от прокопченной реальности большого города. Вот туда-то и бежал Хайнрих Бёмер, единственный владелец электрозавода Бёмера с пятьюстами рабочих и служащих, бежал от неведомой ему опасности. Его завод, порой почти на девяносто процентов зависимый от экспорта, со времени основания давал неплохую прибыль. Экономического застоя предприятие пока еще не знало, к удивлению и зависти конкурентов, с которыми Бёмеру приходилось встречаться на конференциях Союза предпринимателей. Завистники приписывали ему неблаговидные методы; он даже стал политически подозрительным, потому что — и это не было секретом — большая часть его продукции шла в страны восточного блока. Самого Бёмера мало трогали все эти злостные измышления. Он слишком хорошо знал, что во все времена менее удачливые ищут прибежище в злословии, поскольку им не хватает ума и фантазии, и с презрением говорил: «Если бы продавались ум и фантазия, эти люди не купили бы ни того, ни другого, потому что скупость давно замуровала их мозговые извилины и только алчность — основа их жизни».

Сам Бёмер никогда не был ни в одной социалистической стране. Он приглашал к себе специалистов оттуда или посылал туда эксперта по экономическим вопросам д-ра Паульса, прокуриста, доверенного фирмы, Гебхардта, главного инженера Адама.

Особые политические опасения в Союзе предпринимателей, у коллег и конкурентов вызывало то, что Бёмер держал у себя на заводе одного левого социал-демократа, которого коллектив единогласно избрал в производственный совет, а производственный совет — единогласно своим председателем. На заводе и за его воротами этот человек, по имени Манфред Шнайдер, заявлял, что его политическое кредо таково: «В нашей стране только тогда что-нибудь изменится, когда в корне другими станут принципы владения недвижимостью и вопрос о праве собственности займет центральное место во всех партийных программах».

Этому человеку Бёмер предоставлял свободу действий. На все упреки он невозмутимо отвечал: «Мне бы хотелось иметь побольше таких квалифицированных сотрудников, тогда марка „Made in Germany“ снова обрела бы прежний блеск».

Таков был Хайнрих Бёмер, сводный брат моей жены, незаконнорожденной дочери его отца, Клеменса. Клеменс Бёмер всегда упорно отрицал свою любовную интрижку и не платил матери Кристы ни алиментов, ни отступного. «Платить, — говорил он, — значит во всем признаться».

Хайнрих Бёмер привел Кристу в свой дом, после того как его отец скончался в результате автокатастрофы неподалеку от Дюссельдорфа. Сын хотел загладить вину отца. И Криста стала жить в доме Бёмера, но не как сводная сестра богатого человека — она стала няней близнецов Ларса и Саши. Она помогла вырастить обоих мальчиков, может быть, даже оказала на них какое-то влияние.

Позднее, когда мы познакомились — в трамвае, я помог ей собрать апельсины, рассыпавшиеся из лопнувшего пластикового пакета, — она предложила мне сходить на завод к ее сводному брату и попросить у него подходящую работу. Я ведь двадцать лет проработал экономистом по сбыту и снабжению на промышленном предприятии, прежде чем стать фотографом; профессия свободного фотографа — я делал снимки для газет и журналов — казалась моей будущей жене слишком ненадежной. Я попал на прием к Бёмеру, но этот богатырского сложения мужчина любезно, но решительно отказал мне: «Я не беру на работу людей, которые намерены в недалеком будущем породниться со мной, в какой бы то ни было форме».

Получив от ворот поворот, я снова очутился на улице.

Я даже не разозлился, мне было стыдно. «Никогда не иметь больше никаких дел с Бёмером», — сказал я себе.

Это мое поражение чуть не привело к разрыву с Кристой. Она считала, что я вел себя не лучшим образом, держался не умно, но через несколько дней обида забылась, и Криста пошла на примирение: «Прости меня, Эдмунд, мне надо было все это предвидеть. Глупо было с моей стороны заваривать эту кашу, глупо было ставить тебя в ложное положение. Опять подтверждается старое правило: с родственниками нельзя вступать в деловые отношения».

Через восемь недель мы поженились, а поскольку у нас никогда не было детей, хотя мы очень их хотели, то Саша и Ларс, как бы само собой, стали для Кристы детьми. Они регулярно навещали нас, и от них мы узнавали о том, что происходило на вилле: о чем там говорили, какие строили планы, — ведь со дня нашей свадьбы Криста больше туда не заходила.

Я никогда особенно не интересовался Хайнрихом Бёмером и его миром. Но Криста оставалась для близнецов няней: они могли делиться с нами всеми малыми и большими заботами, признаваться в том, в чем не хотели открыться родителям: Ларс изучал производственную экономику в Боннском университете, Саша учился на юридическом факультете в Мюнстере. Насколько я знал, у них были сносные отношения с родителями уже потому, что отец редко вмешивался в дела сыновей и неизменно держал их подальше от своего завода. Госпожа Бёмер, урожденная Хорземан, каждый год проводила несколько недель и даже месяцев в Южной Франции, в Авиньоне, в небольшом, но комфортабельном домике, унаследованном ею от отца. Старик Хорземан немало способствовал процветанию завода Бёмера. Он дал своей дочери к свадьбе полмиллиона марок приданого наличными, которые госпожа Бёмер без малейших колебаний отдала мужу, а тот вложил этот капитал в свой завод. Хайнрих Бёмер смог приобрести самое современное технологическое оборудование, что позволило ему несколько лет быть вне конкуренции. Пока коллеги по отрасли поняли, что происходит на его заводе, Бёмер уже завоевал некоторое монопольное положение.

Хайнрих Бёмер был удачливым заводчиком. Не прибегая к грубости, он твердо отстаивал свои интересы, но при этом всегда оставался в рамках существующих законов: не больше, не меньше.


И вот он висел на колокольне католической церкви, омерзительно потемневшей от копоти и грязи последних девяноста лет, возвышавшейся, как заточенный с четырех сторон карандаш, над поселком «Новая родина».

Я положил бинокль на садовый столик, затянул потуже пояс купального халата и прямо в домашних туфлях побежал вниз, к церкви.

Несмотря на ранний час, на площади перед церковью уже стояло с десяток людей, которые пристально смотрели наверх. Старик пенсионер, с которым я часто встречался в пивной, подошел ко мне и сказал:

— Надо же, повесился. Прямо в церкви. Ничего святого у людей нет, штрафовать за это надо.

На какой-то миг меня заняла мысль, как можно оштрафовать покойника, но я тут же откликнулся:

— Надо известить полицию.

— Уже известили. Я первый обнаружил покойника. С четырех утра не мог больше уснуть.

Старик выжидающе огляделся. Одна молодая женщина плакала, закрыв лицо руками, на ближайшем магистральном шоссе взвизгивали автомобильные шины. Церковную колокольню хорошо было видно с автострады, по утрам и вечерам мимо без конца проезжали жители загородных поселков.

На холме, возле водонапорной башни, которая снизу казалась огромным яйцом на ходулях, я заметил синие вспышки, которые то появлялись, то исчезали; через несколько минут на площади перед церковью остановилась полицейская машина. Из нее вышли два сотрудника и как бы в испуге огляделись по сторонам; к ним поспешно подбежал пенсионер и взволнованно показал наверх, на колокольню.

Полицейский помоложе, лет двадцати с небольшим, тихо сказал:

— Что только не приходит людям в голову. Если так и дальше пойдет, уволюсь со службы. Каждый день покойники, этого ни один человек не выдержит.

Я тихо ушел. Мне вдруг стало стыдно, что я опустился до уровня зевак, хотя мне было известно больше, чем всем остальным.

Дома я достал из шкафа свой фотоаппарат, прикрепил к нему телеобъектив, уселся на террасе в плетеное кресло и несколько раз сфотографировал человека на колокольне. Я не заметил, как рядом оказалась Криста.

— Что это ты фотографируешь в такую рань? Не хочешь ли приготовить завтрак? — спросила она.

Я услышал, как она прошаркала по клинкеру по направлению к дому, остановилась и повернула обратно. Потом подошла сзади и положила руки мне на плечи.

Я сидел, будто окаменев, боялся даже вздохнуть. Криста нерешительно взяла со столика бинокль, поднесла его к глазам и посмотрела вверх, на колокольню. И тут же бинокль грохнулся на клинкер и разбился у моих ног.

— Как ты можешь так безучастно сидеть здесь и фотографировать? — простонала она. — Что же ты за человек!

— Может, мне надо пойти, подняться на колокольню и срезать его с петли? Но это сделают пожарники, полиция уже прибыла.

Я умолчал о том, что уже был там, внизу. Мне страшно было признаться ей в этом, но я не понимал почему.

Потом я наблюдал за тем, как из пожарной машины поднялась вверх длинная лестница, как двое пожарных полезли по ней и срезали или отвязали покойника. Я только удивился, что они приставили лестницу снаружи, а не поднялись по колокольне изнутри.

Я испытывал страх и не знал отчего.

На другой день местные газеты были полны материалов о добровольном уходе из жизни — слово «самоубийство» не употреблялось — предпринимателя Хайнриха Бёмера. Его, как писали газеты, любили и ценили, он был выдающейся личностью, его знали как благородного мецената культурных и социальных учреждений нашего города, хотя сам он редко принимал участие в общественной жизни. Он успешно вел свое образцовое предприятие через все экономические мели и рифы, поэтому его добровольный уход из жизни более чем загадочен: во-первых, сама его смерть, во-вторых, необычное ее место. Предприятие процветает, сам шестидесятилетний владелец духовно и физически был в прекрасной форме, что единодушно подтвердили все опрошенные, в первую очередь те, кто повседневно имел с ним дело. В этой связи вспомнились также не выясненные до сих пор происшествия на его вилле в прошлом году, которые вынудили Бёмера покорно покинуть свой прекрасный особняк в долине Рура. Его жену, которая по обыкновению находилась в Авиньоне, в Южной Франции, уже известили, обоих его сыновей, как заявил прокурист Гебхардт, давнее доверенное лицо Хайнриха Бёмера, еще не разыскали. Оба они находятся в туристской поездке по Северной Америке. Гебхардт отправил по маршруту телеграммы на их имена, однако ответа еще не поступало.

На другой день, когда я доставал утром из почтового ящика газеты, мне бросился в глаза напечатанный жирным шрифтом и подчеркнутый красной чертой заголовок: «Хайнрих Бёмер — жертва преступления». Чуть пониже мелкими буквами было набрано: «Есть ли связь с прошлогодними событиями на его вилле?»

Далее сообщалось, что судебная экспертиза установила, что Хайнрих Бёмер был уже мертв, когда его повесили на колокольне. Сильный удар тяжелым предметом в затылок вызвал мгновенную смерть.

— Этого он не заслужил, — сказала Криста. — Он был глубоко порядочным человеком и за мое появление на свет не несет никакой ответственности. А что будет теперь с его заводом?

— Прежде всего надо найти близнецов, — ответил я. — Они унаследуют все — разумеется, вместе с матерью. Боюсь только, что им не по плечу бремя такого наследства. Ларс играет Моцарта, а Саша — в теннис. Этого недостаточно, чтобы управлять предприятием, ведь даже лучший прокурист стоит не больше, чем его шеф. Пока близнецы закончат университет, пройдут годы. А чужаки предпочитают хозяйничать в свой карман.

— Не всегда, — недовольно возразила Криста и взглянула на меня чуть ли не со злостью.

— Не кипятись, — сказал я. — Пойду схожу в магазин.

Я прошел мимо церкви и остановился на церковной площади. Деревянные ставни на правом окне были опять закрыты, как будто ничего, абсолютно ничего не случилось. Колокольня, покрытая вековой копотью, будто краской, показалась мне еще более мрачной, чем раньше.

Лишь однажды я виделся и разговаривал с Хайнрихом Бёмером, с этим великаном. Он довольно вежливо, но твердо меня отшил, за что потом мне следовало быть ему даже благодарным, ведь его отказ взять меня на работу на свой завод стал для меня началом скромной, хотя и небезуспешной карьеры фотографа. И вот он мертв. Несмотря на родство, несмотря на регулярные визиты его сыновей, которые называли мою жену тетей Кристой, для меня он все эти десять лет оставался чужим человеком.

Мать Кристы была кухаркой в доме Бёмера, старик Бёмер сделал ей ребенка, в этом нет ничего необычного. Слуги в его доме были одновременно его подданными и, если речь шла о женщинах, — объектами удовлетворения его похоти. Когда мать Кристы забеременела, Клеменс Бёмер выпроводил ее из своего дома. Это было в 1943 году, в самый разгар бомбежек. Она потом так никогда и не вышла замуж, перебивалась с ребенком на черной работе в войну и послевоенные голодные годы, и только в 1963 году, когда Саше и Ларсу только что исполнилось два года, Хайнрих Бёмер привел свою сводную сестру в особняк на холмах Рура. Отец на смертном одре — после автокатастрофы он прожил еще три дня — признался ему в своем грехе и просил сына привести в дом Кристу, возместив ей все, в чем он отказал ее матери.

Клеменса Бёмера похоронили со всеми почестями. Федеральный крест первой степени за выдающиеся заслуги в восстановлении страны нес за гробом на черной бархатной подушечке господин в белых перчатках. Ничто так быстро не изглаживается из памяти, как нужда и голод.

Кто-то рядом со мной показал на колокольню и сказал:

— Вон там наверху он висел. Бесславная смерть для такого преуспевающего предпринимателя. Почему его повесили именно здесь, а не в другой церкви?

Произнося эти слова, незнакомец задыхался — наверно, был астматиком. Он был на полголовы ниже меня, стрижен ежиком, в белых кроссовках и брюках цвета хаки. За толстыми стеклами очков поблескивали юркие глазки; может быть, стекла искажали его взгляд. Жирное лицо было мокрым, и весь он источал кислый запах пота.

— Об этом вам следовало бы спросить тех, кто его туда затащил, — ответил я.

Я был уверен, что никогда раньше не видел этого человека. И в то же время он был мне чем-то знаком.

Конечно же, в магазинах люди говорили о происшествии, которое взбудоражило все наше предместье. Но я узнал немногим больше того, что мне было уже известно. Высказывались всякие предположения, ходили толки; выяснилось, что замок церковного портала вскрыли отмычкой. Но следы, которые могли бы повести дальше, пока не обнаружены — так по крайней мере компетентно заявил на пресс-конференции начальник полиции. Удалось установить лишь то, что преступников было несколько, ибо один человек был бы не в состоянии втащить на колокольню такого грузного мужчину, как Бёмер. Местные жители были огорчены тем, что именно нашу церковь избрали местом преступления, многие воспринимали это как личное оскорбление.

Мужчина, стриженный ежиком, еще стоял перед церковью, когда я возвращался с полной хозяйственной сумкой. Он фамильярно усмехнулся, вытер носовым платком лицо и затылок и шагнул мне навстречу.

— Странно, — обратился он ко мне, — почему именно в таком отдаленном районе преступники избавились от своей ноши. Здесь все так умиротворенно, так спокойно, так по-деревенски. Может быть, это и послужило причиной?

— Вам надо бы спросить об этом преступника, — сказал я. — Я вам ничем не могу помочь.

Пока я медленно поднимался по холму к нашему дому, я явственно чувствовал, как он сверлил меня колким взглядом.

Криста сидела в плетеном кресле на террасе.

— Мы должны пойти на похороны, — сказала она. — Думаю, этого требует элементарное приличие. Ведь я была его сводной сестрой. И он всегда был добр ко мне. Не могу на него пожаловаться.

— Для меня он посторонний человек, — ответил я.

— Для тебя — возможно. А я десять лет жила в его доме.

— Но уже больше десяти лет не разговаривала с ним. Он — Бёмер, мы — Вольфы, а ты урожденная Клаазен, хотя твой родитель тоже был Бёмером.

— К этому мой сводный брат не имеет никакого отношения. Если бы моя мать не захотела, меня и на свете не было бы.

— Я вовсе не упрекаю твоего отца в том, что он тебя зачал. Я упрекаю его в том, что он выгнал из дома твою мать, как собаку. Этот господин Клеменс Бёмер ни разу тобой не поинтересовался, ты была для него лишь досадной неприятностью.

— Может быть, моя мать мечтала о лучшей жизни, если уступила домогательствам хозяина. Я никогда ее об этом не расспрашивала, а сама она никогда ничего не рассказывала. Не исключено, что она и впрямь надеялась на лучший удел, нежели на жизнь простой кухарки. И не забывай, что она была молода, красива и неопытна, а он был боссом с большими деньгами. Ведь бывает так, что одна любезность влечет за собой другую.

— А, брось! Просто в нем взыграла похоть, и он скомандовал: марш сюда! Он спал с твоей матерью не потому, что любил ее, просто хотел удовлетворить свою страсть. А сейчас оставь меня, пожалуйста, в покое с этими похоронами. Если тебе так уж хочется, можем пойти вместе.

Саше и Ларсу было двенадцать лет, когда Криста покинула дом Бёмера. Оба они потом регулярно бывали у нас, но Криста никогда не навещала близнецов на вилле. Она упорно избегала посещать этот дом, да и господин Бёмер с женой никогда не заходили к нам. Никто из соседей не знал о наших родственных отношениях. Для любопытных Криста была раньше няней у Бёмеров, не более того.

И вдруг мне опять вспомнился мужчина, стриженный ежиком.

Я хотел было рассказать Кристе об этой встрече, но промолчал, сам не зная почему.


У моей жены до конца августа еще был отпуск, мы оставались дома. Не поехали, как бывало прежде, в маленький пансионат на юге Германии или Австрии, а решили насладиться в то «лето века» своим садом, да и растрачивать сбережения было жаль в такое время, когда неимущие разорялись, а обеспеченные обогащались еще больше. Мой сосед однажды сказал: «Да, экономика защищена законом, а рабочий объявлен вне закона».

Похороны Хайнриха Бёмера на Восточном кладбище были во всех отношениях необычны. Необычным было пекло, термометр уже в десять утра показывал двадцать четыре градуса в тени, необычным было такое множество участников траурной церемонии, необычным было такое множество знатных лиц во главе с обер-бургомистром, необычным было такое множество речей. Представитель Союза предпринимателей, лет сорока пяти, спортивного вида, весьма импозантный мужчина, патетически назвал покойного своим другом, представитель профсоюза воздал Бёмеру хвалу как безупречному партнеру, представители местных властей и земельного правительства уныло повторяли заученные, хотя и необходимые, фразы и поминали умершего как щедрого мецената, который великодушно поддерживал в этой земле культурные устремления. Кроме того, у открытой могилы собрались посланцы разных объединений, духовой оркестр в синей униформе и струнный квартет музыкантов в смокингах. Все это больше напоминало празднество, чем похороны.

Саша и Ларс с обеих сторон поддерживали свою мать под руки. Длинная черная вуаль почти по грудь закрывала лицо госпожи Бёмер; близнецы, темно-коричневые от загара, стояли с вытянувшимися лицами у могилы. У меня создалось впечатление, что они вообще не слушали речей, лишь отбывали повинность.

Но оба они вскинули головы, когда председатель производственного совета Шнайдер подошел к могиле и от имени коллектива возложил на гроб большой венок из красных гвоздик, а потом обратился к собравшимся. Он говорил медленно и взволнованно:

— Многоуважаемая семья Бёмер, уважаемые господа, я постараюсь быть кратким после такого множества надгробных речей. Сейчас здесь хоронят человека, утрата которого останется для нас, рабочих и служащих завода Бёмера, невосполнимой. Пусть другие выясняют причину его смерти, мы ничего не станем ворошить. Мы глубоко скорбим об этом человеке. Мне бы только хотелось, чтобы когда-нибудь были опубликованы и стали достоянием общественности его мысли, взгляды и выводы, которыми он делился со мной, имевшим честь в течение семи лет представлять интересы нашего коллектива. Он не был упрямцем и не стремился к наживе любой ценой, он был партнером, ценившим мнение собеседника. Со своими рабочими и служащими он всегда обращался по-человечески.

Потом Шнайдер возвысил голос:

— Хайнрих Бёмер, простирай и из могилы свою руку в защиту трудового люда твоего завода!

Дальше произошло неожиданное: пятьсот рабочих и служащих зааплодировали Шнайдеру. Такого, вероятно, еще никогда не случалось на немецких кладбищах.

Стоявшие у могилы вздрогнули. В воздухе запахло скандалом, я прочел это по многим лицам. В такую жару возмущение просто вскипало над головами. Близнецы же опять опустили головы и сделали вид, что все идет нормально. Они напряженно слушали, как духовой оркестр исполнял песню «О добром товарище».

Примерно в это время я заметил девушку, которая, как и мы, стоя немного в стороне, смотрела на похороны из-за кустов. Она была в черном брючном костюме и черных туфлях на высоком каблуке; она была изящна и на редкость красива. Девушка безудержно плакала. Ее нежный облик вызывал жалость и участие; содрогание плеч выдавало, что плакала она от боли и ничего не чувствовала, кроме этой боли. Это было впечатляющее зрелище, такое не мог бы придумать ни один театральный декоратор: в том, как стояла эта девушка за толпой людей в черном, было что-то вызывающее.

Когда стихло ларго, жалобное, но вместе с тем очищающее, и черные фигуры снова встрепенулись, девушка вытерла рукой глаза и подбородок и на какой-то миг беспомощно воздела над головой руки. Потом она убежала прочь, напрямик через кладбище. Лишь немногие из присутствовавших заметили ее: председатель производственного совета Шнайдер на секунду протянул руки, как будто хотел ее остановить или вернуть обратно.

Шестеро мужчин в белых перчатках опускали гроб в могилу. Толстые веревки равномерно скользили в их руках; когда гроб оказался внизу, а веревки снова лежали сверху, могильщики сняли перчатки и бросили их на гроб.

Кто была эта девушка? Сначала я подумал, не профессиональная ли плакальщица, но потом меня осенила мысль, что она могла быть незаконной дочерью Хайнриха Бёмера, как моя жена была незаконной дочерью его отца.

Криста схватила меня за руку и увела прочь. Мы покидали кладбище, ни разу не оглянувшись на участников похорон. Солнце палило немилосердно, раскаляло мостовую и асфальт.

У выхода нам встретился человек, в котором я сразу же узнал того типа с площади, стриженного ежиком. Он прятался от солнца под зонтиком и все-таки весь обливался потом. Пот стекал по его лицу и капал с подбородка.

Я растерялся, испытывая невольное отвращение. Человек слегка подобострастно поклонился Кристе; она непонимающе посмотрела на его мокрое лицо.

— Я работаю в одном иллюстрированном издании, — представился он. — Мы с вами уже как-то раз виделись, господин Вольф, перед церковью. Не могли бы вы что-нибудь сказать по поводу смерти вашего, э-э, в некотором роде шурина? В газетах напечатаны только предположения, а ситуация довольно загадочна. Моя газета в высшей степени заинтересована в разъяснении этой истории. Разумеется, я имею в виду раскрытие этого преступления. Вы понимаете, что я хочу сказать. Вы ведь тоже работаете для газет, правда в качестве фотографа.

— Оставьте нас в покое, — сказал я.

Я оттолкнул его, и мы с Кристой пошли к моей машине, стоявшей в трехстах метрах на Гамбургерштрассе.

Стриженый не унимался. Он шел за нами и вдруг остановился рядом со мной, когда я открыл дверь машины и подождал, пока салон немного проветрится.

— Вы знаете эту девушку? — спросил он.

— Какую девушку?

— Маленькую, в черном брючном костюме. Она ушла, когда исполняли ларго.

— Я не заметил никакой девушки.

— Странно. Мне казалось, что вы просто глаз с нее не спускали. Да, можно же так ошибиться. Не сердитесь. Извините, пожалуйста.

Он вытер большим носовым платком пот с лица и затылка; потом отвернулся и засеменил обратно на кладбище.

Криста вопросительно взглянула на меня поверх крыши автомашины. Я только пожал плечами и постучал указательным пальцем себе по лбу: очевидно, мы имеем дело с сумасшедшим.

На обратном пути я рассказал Кристе о моей первой встрече с этим господином.

— Я не придал этому столь важного значения, поэтому ничего и не сказал, — попытался я оправдаться.

— Ты и в самом деле не заметил этой малышки? — спросила жена.

— Нет, — ответил я.

— Зато я заметила и подумала: чего этот тип от нее хочет? Кто знает, какой грязный листок он представляет. Откуда он знает нашу фамилию и откуда ему известно о моем родстве с Бёмером? Мне кажется, здесь что-то не чисто. И мне противны люди, которые так потеют. Этим они пытаются вызвать к себе сочувствие.

— Меня беспокоит, что он знает о твоих отношениях с Бёмерами.

— Наверное, хочет сочинить какую-нибудь непристойную историю. Почему бы и нет, это его ремесло.

— Нам скрывать нечего. Хороший журналист должен иногда быть и хорошей ищейкой — в интересах общественности.

— Тебе видней, — заключила жена.

Перед дверью дома нас ждал сосед с полным ведром слив.

— В этом году у нас их избыток, — сказал он.

— Очень любезно с вашей стороны, господин Бляйхер, — поблагодарила Криста. — Я верну вам ведро сегодня же вечером.

— Знаете, у нас уже вся посуда переполнена, моя жена не успевает консервировать. Богатый урожай в этом году… Вы оба в черном? Были на похоронах?

— Да, к сожалению, господин Бляйхер, — ответил я.

— Родственник? Извините за нескромный вопрос.

— Нет, один знакомый, — поспешно вставила Криста.

— Уже в годах?

— Шестьдесят, — сказал я.

— Хороший возраст, господин Вольф, хороший возраст. Да, да, теперь уже не получить ему свою пенсию, жизнь несправедлива. Может быть, он всю жизнь вкалывал, а теперь его вдова будет как сыр в масле кататься. У моих родственников тоже был такой случай.

— Может быть, несправедлива не жизнь, а только законы, — заметил я.

— Раньше, знаете, после похорон устраивали шумные поминки, а теперь люди разбегаются, как куры перед грозой. Я всегда говорю, что у людей не осталось больше культуры. Ведь сегодня хоронили и того покойника с церковной колокольни. Я читал об этом в газете, броские объявления просто нельзя было не заметить. Наверное, был заслуженный человек. Ну да я всегда говорю: если имеешь много денег, легко быть заслуженным.

Я взял у Кристы ведро и пошел в дом.

На кухне она сказала:

— Я уже думала, что он никогда не кончит болтать.

— За полное ведро слив можно потерпеть и такое.

— Ты вынешь из слив косточки, а я законсервирую. Бляйхер позаботился о том, чтобы мы сегодня не скучали.

В восемь вечера зазвонил телефон. Это был Саша. Он заявил, что зайдет на следующий день.

— Надеюсь, ты что-нибудь унаследуешь, — сказал я Кристе.

— Упаси бог, я тоже об этом думала. Это было бы ужасно, — ответила она.


Саша застал нас на террасе. Таким мы его еще не видели: нервный, руки дергаются, взгляд блуждающий. Когда он подносил ко рту чашку, пальцы его дрожали, как у пьяницы, много раз он проливал кофе на блюдце. Он ел пирожное, не спуская глаз с колокольни. Даже когда Саша обращался к нам или отвечал на вопросы, в лицо он не смотрел.

— Телеграмму мы получили в Касабланке, — сказал он. — Ларс и я подумали, конечно, о естественной смерти, инфаркт или что-то подобное. Мы тут же приобрели билеты на самолет до Мадрида, а оттуда прямо до Франкфурта. Если есть деньги, то сложностей не бывает. — Дальше он рассказывал более спокойно, хотя и с паузами между фраз. — Знаете, господин Вольф, мой отец сказал как-то, еще до того, как у нас в доме в первый раз выбили оконные стекла: «Настанут трудные, скверные времена. Тогда мы покинем наш прекрасный дом и нам придется переехать в город, в самую обычную квартиру. Там мы будем по крайней мере чувствовать себя в безопасности, потому что здесь, за городом, на отшибе, мы не будем в безопасности, больше уже не будем. Накопившаяся ярость безработных разрядится в актах насилия. Я даже могу понять их ярость, ведь тех, кто внизу, всегда только увольняют, в то время как главные боссы отделываются мелкими уступками». Да, моему отцу приходили иногда в голову странные мысли… Господин Вольф, не сходите ли вы со мной как-нибудь в церковь? Может быть, проводите меня?

— Днем церковь закрыта. Нам придется тогда просить ключ у священника или у служки. Обоих я не слишком хорошо знаю, чтобы позволить себе их беспокоить. Но коль уж мы заговорили о безработных, то они, конечно, не убивали вашего отца, поскольку он никого не увольнял. Так что здесь вы заблуждаетесь.

— Кто же тогда, господин Вольф?

— Полиция это выяснит.

— Полиция? У полиции достаточно своих забот, к тому же она становится все более склонной к коррупции и насилию. Ведь вы читаете газеты, скоро даже у нас в городе будут американские нравы. Полиция — это и воры, и укрыватели, и правосудие, так что мы, можно сказать, уже стали американской колонией…

— Преувеличения не всегда помогают, господин Бёмер, — сказал я.

Я не был с близнецами на «ты» и поэтому всегда оставался для них господином Вольфом; слово «ты» никогда бы не слетело с моих губ. Криста сочла бы это вульгарностью.

— Смерть нашего отца была для нас большим ударом, — сказал Саша. — Может, он был для нас слишком стар, поэтому у нас с ним никогда не возникало никаких сложностей. Как, впрочем, и у него с нами. Вероятно, у нас в семье обходились без трений, потому что ни мой брат, ни я не интересовались заводом. У каждого была своя сфера деятельности. Теперь на нас сваливается то, в чем мы не разбираемся. Прокурист Гебхардт хотя и славный человек, верный и честный, но он всю жизнь только исполнял приказы. А кто научился только подчиняться приказам, тот уже не может приказывать сам. Так что Гебхардт не в счет. Господин Шнайдер? Говорят, что он вполне толковый и честный, но он идеолог. А идеологией можно лишь опьянять людей, но ее недостаточно, чтобы руководить заводом. К тому же у Шнайдера трудности даже в своей партии.

— Это, собственно, говорит в его пользу. Если человек думает, а не мычит, тут не обходится без трудностей.

— Мы продадим завод. Что нам с братом делать с эдакой «лавиной»? Она нас задавит. Мы были на заводе самое большее раз пять. В детстве нам разрешали дарить работникам на рождество маленькие подарки, изображать младенца Христа. Вот и все.

— Можно войти в курс дела, — сказала Криста.

— Можно свободно говорить по-испански и все же не быть испанцем… Я не люблю этот завод, тетя Криста, мой брат тоже. И никогда не любили. С ранних лет он был для нас чем-то вроде вавилонской башни: все вкалывают, а один снимает сливки. Вот каким мы представляли отца.

— Завод до сих пор гарантировал вам и вашему брату беззаботную жизнь, — сказал я. — Благодаря этому заводу, этой «лавине», как вы его называете, вы регулярно получали то, о чем миллионы только мечтают. Конечно, вы можете его и закрыть, в нашей стране каждый имеет право поступать со своей собственностью, как ему заблагорассудится. По мне, так совсем закройте, денег у вас хватит до конца дней. А можете и продать, для вас это, очевидно, более выгодно.

— Конкурентам? С некоторыми из них я познакомился у нас в доме. Я знаю, что некий господин Вагенфур гоняется за нашим заводом, как дьявол за человеческой душой. Это был бы реальный и состоятельный покупатель. Но мне кажется, что спустя некоторое время он передаст предприятие своему американскому концерну. Я могу даже сжечь завод, почему бы и нет, если это не нанесет никому ущерба, и я не потребую ни пфеннига страховки.

— Но все-таки это предприятие вашего отца, дело всей его жизни. Насколько я знаю из газет, оно вполне конкурентоспособно, продукция, которую производит завод, продается во всем мире. Солидная работа, превосходное качество.

— Мой брат играет Моцарта, а я не Бертольд Байтц.

— Между тем это замечательный человек и почетный доктор университета в одной коммунистической стране, в Грайфсвальде. Это что-нибудь да значит.

— Но я не хочу стать почетным доктором, тем более в Грайфсвальде. Я хочу… Господин Вольф, вы знаете, кто убил моего отца?

— Не имею ни малейшего понятия.

— А почему именно на вашей колокольне?

— Это не моя колокольня, я здесь только живу, — сказал я.

Под вечер Саша распрощался, как всегда корректно и любезно. Моя жена не могла удержаться, чтобы еще раз не напомнить:

— Саша, у тебя достаточно воли и чувства ответственности, чтобы войти в курс любого дела.

— Знаю, но в том-то и сложность. Ответственность? За что?

Чуть позже глухо и раскатисто взревел мотор его тяжелого мотоцикла «БМВ». Одетый во все черное, Саша сидел на мотоцикле, как персонаж из фильма ужасов.

— Молодым людям нельзя доверять такие мощные машины, — сказала Криста.

Вечер был довольно прохладным, «лето века» заканчивалось.

Саша не проронил ни слова о целях своего визита. О вилле или о городской квартире Бёмера он ничего не рассказал, не сообщил он и о планах семьи на будущее. Но ведь дело, в конце концов, шло не о мизерном имуществе, а о большом наследстве.

— Ребята еще подумают, — сказала Криста, — еще определятся. Они немного беспомощны, но не глупы.

Вечером господин Бляйхер пригласил нас на гриль. Угощали жаренными на углях сосисками, шницелем и картофельным салатом, а в придачу ко всему был маленький бочонок пива. В течение вечера к нам присоединялись и другие соседи, которых Бляйхер приглашал, через забор, помочь справиться с едой и питьем.

— Наверное, последний раз в этом году мы так уютно сидим в саду. Барометр падает, — произнес он.

Я наслаждался вечером, забыл и о Саше, и о колокольне. Темное небо внушало доверие, звезды мерцали, как тлеющие огоньки сигарет; раскаленные угли в гриле медленно покрывались белым налетом. Ночь как бы прощалась с летом, с лихвой возместившим нам радость поездки на юг. Криста вязала, я медленно потягивал свое вино.


Промозглая погода, иногда с сильными дождями, еще больше приводила нас в уныние в последующие дни, поскольку зной и безоблачное небо мы привыкли воспринимать как само собой разумеющееся. Казалось, мы переселились в страну, не знающую холодов. Во вторую неделю сентября на город обрушился ливень, грозивший большими бедами. Низвергавшиеся потоки воды были столь мощны, что дом соседа, стоявший в пятидесяти метрах, просматривался только в очертаниях. Подвалы в домах затопило, дороги были перекрыты из-за наводнения, с деревьев срывало толстые ветви, автобусы и трамваи больше не ходили, и в центре города движение приостановилось на несколько часов.

В нашем саду дождь тоже посвирепствовал. Все георгины были поломаны, розы сбиты, землю из палисадника вымыло сквозь щели забора прямо на улицу. Кошка, мурлыкая, терлась о мои ноги, погода ее не радовала.

Под вечер раздался пронзительный звонок в дверь. Я выбежал в кухню и сквозь жалюзи увидел, что к нашему дому подъехал зеленый «мерседес». Ларс, как вышколенный шофер, держал раскрытой заднюю дверь; из машины вышли две молодые женщины. В дверь звонил Саша.

Подруг близнецов мы раньше никогда не видели; очевидно, они были из хороших семей, как и водится. Криста чрезмерно восторженно поздоровалась с нежданными гостями, при этом она бесцеремонно смерила взглядом молодых женщин. Знакомясь, я узнал, что девушку с пепельными волосами зовут Сузанна, а черноволосую Нина. Обе были смущены; возможно, близнецы привезли их сюда против их воли — может быть, лишь для того, чтобы наконец представить Кристе.

Когда все четверо уселись в мягкие кресла в гостиной, нелепость ситуации стала очевидной: передо мной два молодых человека со своими красивыми подругами ждали, пока я начну их развлекать.

Девушки были в дорогих модных, но скромных одеждах; может быть, раньше им не приходилось бывать в доме рядовой застройки.

— Вам надо было предупредить меня заранее по телефону, — сказала Криста. — Я не рассчитывала на четырех дополнительных едоков.

— Мы пришли не ужинать, — возразил Ларс, который выглядел еще более юным, чем его брат. — Полчаса назад мы еще сами не знали, что окажемся здесь. Так что не беспокойся, мы не умираем с голода. Мы пришли, чтобы представить вам Нину и Сузанну, и не станем задерживаться. В последние дни у нас было много дел. Неожиданная смерть чревата неожиданными осложнениями.

Саша только кивнул головой в подтверждение слов своего брата, а я пытался представить, какие осложнения мог иметь в виду Ларс. Я хотел спросить его о судьбе завода, но он сам продолжал:

— Наша мать теперь окончательно переедет во Францию. Как говорится, снимается с якоря, но городскую квартиру для нас сохранит. Мать говорит, что задыхается здесь, что во Франции политический климат лучше. Она уедет, когда все будет улажено. Она мечтает уехать, очень мечтает, говорит только об Авиньоне.

Ирония в его голосе, да и тот факт, что отъезд легко осуществить, имея деньги, действовали мне на нервы.

— Виллу сдадут в аренду, а может, и продадут за бесценок, — добавил Саша и усмехнулся.

— А завод? — спросила Криста.

— Завод?

Ларс запнулся, обоим братьям этот вопрос был неприятен. Они переглянулись и кивнули друг другу.

— Решено, почти уже решено, тетя Криста, что мы его продадим, — ответил Ларс. — Наша мать в душе тоже с этим примирилась. Она заявила, что завод ее больше не интересует, что она хочет умереть в Авиньоне и там же быть похороненной. В ближайшие дни состоится оглашение завещания адвокатами и нотариусами, до того наша мать останется в городе. Мы не знаем в точности, как распорядился отец, но хаоса в делах он нам не оставит. Во всяком случае, завод работает сейчас так, будто отец с утра до вечера сидит за своим письменным столом.

— Небольшое для вас утешение, — сказал я.

— Смерть нашего отца была ошибкой, явной случайностью, — сказал Саша. — В этом мы все больше и больше убеждаемся.

— Случайностью? Ты имеешь в виду преступление против твоего отца? Разве может идти речь об ошибке? — возмутилась Криста.

— Смерть нашего отца бессмысленна, абсолютно бессмысленна. У нас была долгая беседа с компетентным лицом, начальником уголовной полиции, для него это тоже загадка. Полиция всегда в тупике, если не находит мотива для преступления. Знаете, господин Вольф, — сказал Саша, посмотрев мне прямо в глаза, — просто нет никакого мотива, и поэтому, как считают следственные органы, смерть нашего отца была случайностью, недоразумением. Отца если и не любили, то все-таки глубоко уважали. Он был удачлив и справедлив.

— Удачливым завидуют, — заметил я.

— Нашим отцом восхищались, ведь успех — единственное, что убеждает людей. Таков был девиз отца.

Меня удивляло, насколько холодно и по-деловому эти молодые люди говорили о своем отце, так, будто убийства и не было.

— Хорошо, пусть так, пусть это была ошибка. Но кто же тогда совершил эту ошибку? — спросил я.

Прежде чем Саша смог ответить, Нина и Сузанна встали и подошли к двери на террасу.

— Какой у вас прекрасный сад, просто загляденье, — сказала Нина. — Я в полном восторге.

— Буря его здорово потрепала, — заметил я.

— И вообще здесь все как в деревне, — сказала Сузанна. — Только вот куча навоза у вашего соседа дурно пахнет.

— Бывает, но не всегда. Во всяком случае, мы знаем: куча воняет к перемене погоды.

Обе женщины снова сели, растерянно глядя по сторонам. Может быть, они чувствовали себя неловко в непривычной для них обстановке, может быть, им хотелось уйти, но они не знали, как это сделать.

— Теперь мы долго не увидимся, — сказал Ларс Кристе. — Завод, университет, нам надо продумать, во всем разобраться, но в любом случае мы дадим о себе знать.

Я украдкой рассматривал всех четверых: с близнецами я был знаком уже немало лет, считал их честными и славными ребятами. Они и сами знали себе цену, благодаря своему отцу они имели вес в обществе; их спутницы производили впечатление статисток. А их мать, гранд-дама, как все ее называли, сбежит во Францию, где и собирается умереть. Господа сыновья больше всего боятся своего наследства, как лавины, которая погребет под собой все. Возможно, я просто завидовал их невозмутимости, а может быть, и их деньгам, которые позволяли им быть столь невозмутимыми.

— А что с заводом? — еще раз спросила Криста.

— Мы не станем из-за него портить себе будущее, — ответил Саша.

Я облегченно вздохнул, когда они наконец ушли. Женщины попрощались кивком головы, близнецы подали нам руки.

Потом я помог Кристе приготовить на кухне ужин. Она была целиком поглощена этим занятием и упорно молчала, поэтому я спросил:

— Ты поняла, зачем они приходили?

— Старая привязанность, не более того, — ответила она. — Я так понимаю: оба они теперь остались одни, эти их подруги просто эрзац. Близнецы одиноки, я думаю, что их мать поступит жестоко, оставив их здесь одних. В конце концов, они еще дети, хотя ростом и больше ста восьмидесяти.

— Но ведь они обычно живут врозь — один в Мюнстере, другой в Бонне.

— Это дело другое. К тому же с адвокатами и нотариусами они не могут разговаривать так, как со мной. Адвокаты хотят только подзаработать. Будут уговаривать ребят продать завод, ведь на продаже они сейчас заработают больше всего.

— Собственно говоря, их дела тебя не касаются, — сказал я. — И я только боюсь, что нас могут впутать во что-то такое, что не имеет к нам никакого отношения. Ты была няней, не больше и не меньше. Пойми же это наконец.

— Я была няней, да, и горжусь этим, ведь это я их воспитала, а не кто-то другой, не гранд-дама. Это сближает сильнее, чем ты можешь себе представить. Молодые мужчины привязаны к своим няням, так было всегда. У их матери никогда не было времени, она не пропускала ни одной вечеринки и так была занята своими воображаемыми болезнями, что вокруг ничего не замечала. А если что и замечала, то бежала на несколько недель на Юг Франции. Было бы у нее побольше времени для своих детей, и я была бы не нужна.

У Кристы пылало лицо, да, сейчас она чувствовала себя матерью.

Что мог я на это возразить? Я стал накрывать на стол.


Я поехал на Борзигплатц, чтобы сфотографировать несколько отреставрированных старинных зданий на самой площади и на разбегавшихся от нее звездными лучами улицах: детали орнамента, лепнина, оконные арки и карнизы, входные двери и задние дворы, все это для фотоальбома, на который я несколько недель назад подписал договор. Я был весь поглощен работой. Стоял ясный, но не слишком солнечный день — лучшего освещения для художников и фотографов не найдешь; я не жалел времени для определенных мотивов, используя разные объективы, фокусировку и диафрагмы. Я делал также снимки, которые не имели прямого отношения к полученному заказу, но которые, как я знал по многолетнему опыту, могли пригодиться для других целей. Случайные снимки всегда находили спрос.

Потом стало невыносимо душно, к тому же я был слишком тепло одет, и под вечер, когда свет стал рассеянным и глаза у меня начали слезиться, мне захотелось выпить пива. Обессилевший, вспотевший, но довольный своим рабочим днем, я оказался примерно в полукилометре от Борзигплатц, на Старом рынке, в небольшом ресторанчике под названием «Корона».

В ресторане было немноголюдно. Поскольку я был здесь хотя и не частым, но знакомым посетителем, официант, не дожидаясь заказа, принес мне бокал светлого бочкового пива. Я выпил его в два глотка. Официант опять без напоминания принес мне второй бокал. Только я собрался спокойно посидеть в своей нише, отдохнуть, закрыть наболевшие глаза, как вдруг мой взгляд упал на один из соседних столиков.

Я сразу же ее узнал: это была та молодая женщина, которая так безудержно рыдала на похоронах Бёмера. Она сидела, выпрямившись, на скамье у стенки и не сводила глаз с входной двери, будто ожидая кого-то. Ее обнаженные руки лежали на столе, в руках она держала наполовину отпитый стакан с кока-колой.

Я осушил второй бокал в два глотка и, подняв руку, заказал официанту еще один. При этом я ни на миг не спускал глаз с молодой женщины. Она была нежной, как подросток, но лицо выдавало волевую натуру.

Она медленно отвела взгляд от входной двери и вдруг пристально посмотрела на меня. Я не уклонился от ее взгляда, хотя почувствовал себя как бы застигнутым врасплох. Несколько секунд мы не сводили друг с друга глаз. Я ощущал на себе жар ее взгляда, это было мучительно, но почему-то необычайно приятно. Такую красоту и через тысячу лет не забудешь. Потом она слегка приподняла руку и помахала ею. Этот знак был адресован мне; завороженный, я подошел к ее столику. И там, будто под нажимом, сел напротив.

Ее неподкрашенные губы были темно-красными и сочными, глаза светились синевой, соски грудей просвечивали сквозь облегающую блузку, как пуговки. Мягкие блестящие локоны светлых волос падали ей на плечи. Тонкие пальцы, ногти, не покрытые лаком, — она вызывала волнение и все же казалась застенчивой и какой-то странно беспомощной.

— Вы ищете меня? — спросила она.

— Почему я должен вас искать? — устало ответил я. — Я вас вообще не знаю.

В старые времена, чтобы описать эту женщину, употребили бы слово «обворожительная». Какое-то волшебство исходило от нее, и я не мог разрушить эти чары; я чувствовал себя схваченным, связанным, до такой степени скованным, что утратил способность соображать. Я был увлечен, я, пятидесятилетний мужчина, чувствовал себя в ее власти.

— Почему вы так на меня смотрите? — спросила она. — Понимаю, вы не знаете меня, но я вас знаю. Я знаю и вашу жену, правда только по фотографии. Да не волнуйтесь же так!

— Откуда вы меня знаете?

— Это я вам объясню потом. Меня зовут Матильда Шнайдер. Останемся сидеть здесь? Может, лучше пойдем ко мне, там нам никто не помешает. Я живу недалеко, минут пятнадцать пешком. — Она поднялась, и я машинально последовал за ней.

— Мне всегда смешно видеть людей, обвешанных фотоаппаратурой, — сказала она, — но вам, очевидно, она необходима. Каждому нужен свой инструмент.

Едва уловимым движением руки Матильда предложила мне идти за ней. Я расплатился с официантом и пошел следом. Энергичным шагом она вышла из ресторанчика на Старый рынок.

По дороге она, будто это само собой разумеется, взяла меня под руку. Сначала я испытывал неловкость, но потом мне стало приятно; легким нажимом на мою руку она вела меня в нужном направлении. Мне хотелось, чтобы девушка рядом со мною была моей дочерью, так горд был я ею и собой. Есть ли в мире картина, художественное полотно, на котором прелесть и гармония, невинность и красота были сплавлены воедино столь же чувственно, как в живом существе, идущем рядом со мной?

На Принц-Фридрих-Карл-штрассе она открыла подъезд обновленного четырехэтажного старинного особняка, который я уже однажды фотографировал; дом был построен из желтого песчаника с фасадом в стиле модерн.

— Вам придется подняться на четвертый этаж, — сказала она. — Лифта нет. Он, когда приходил ко мне, всякий раз взбегал по лестнице через две ступеньки.

Будто ослепленный, остановился я на пороге ее квартиры. Я увидел большое, примерно в пятьдесят квадратных метров, помещение, обставленное со вкусом и изысканностью: белая мебель, широкие диваны и кресла темно-синего цвета, картины на стенах — подлинники или мастерски сделанные репродукции, — светло-розовые ламбрекены, белые газовые занавески. На бежевом ковровом покрытии пола лежали два больших бухарских ковра и три безбожно дорогие шелковые дорожки.

Такого я не ожидал. Но больше всего ошеломила меня, даже испугала цветная фотография в искусно и филигранно отделанной серебряной рамке высотой около полуметра. Фотография не висела на стене, а стояла на слегка наклоненной назад металлической подставке на полу, рядом с телевизором; к левому верхнему углу рамки был прикреплен черный бант. На фотографии был изображен лукаво улыбающийся мужчина, приложивший ко рту правый указательный палец. Палец доставал до кончика носа.

Этот мужчина был Хайнрих Бёмер.

Матильда улыбнулась и сказала:

— Я любила его, и все еще люблю, хотя его уже нет. Хотите что-нибудь выпить? Пиво? Джин? Вино? Возьмите себе там со столика, бокалы в маленькой горке.

Она скрылась в соседней комнате, на двери которой был приклеен широко известный плакат Мэрилин Монро в эротической позе. Как ни любил я эту фотографию, здесь она мне мешала, здесь она выглядела вульгарной.

Я провалился в глубокое мягкое кресло, в котором легко поместились бы двое, все еще не в состоянии поверить в реальность увиденного, и лишь подумал: он и она. Мир сошел с ума.

Матильда вернулась в скромном, доходящем до щиколоток домашнем платье цвета красного вина и босиком — ну прямо женщина-ребенок из сказки.

— Вы себе так ничего и не налили. Сейчас я вам принесу. Наш домашний напиток… Я рада, что вы здесь. Сегодня это не случай, а предопределение, ведь после смерти Хайнриха я больше не бывала в «Короне». Иногда мы сидели с ним там, не часто… Хайнрих вытягивал под столом ноги и курил сигару.

Пока она что-то смешивала за столиком, я не переставал думать об одном и том же: он и она. Он и она. Куколка в руке великана. Бёмер, весивший килограммов сто, наверное, мог носить ее на одной вытянутой руке.

Я пригубил приятный горьковатый напиток.

— Вы были знакомы с Хайнрихом? — спросила она без всякого умысла.

— Только шапочно. Только шапочно. Встречался с ним всего один раз.

— Это меня удивляет, ведь он часто говорил о вас. Вашу жену я однажды видела на фотографии, вместе с сыновьями Хайнриха, она, кажется, много лет была у них няней. У меня, знаете, хорошая зрительная память на лица. Вас я впервые увидела на кладбище, когда вы стояли рядом со своей женой. Хайнрих по-доброму отзывался о ней, не часто, но по-доброму. Знаете, у нас не было друг от друга секретов. Я знаю также, что близнецы регулярно навещают вашу жену и отводят с ней душу. Хайнрих всегда несколько иронически рассказывал об этом. Бедные близнецы, они продадут завод. Эти фантазеры ничего в таком деле не смыслят. Так бывает со всеми, кому дома слишком хорошо живется. Ведь по отношению к своим сыновьям Хайнрих не был скаредным.

— Судя по вашей квартире, по отношению к вам он тоже не был скупым, — сказал я.

Она подняла брови, бесцеремонно оглядела меня с головы до ног, потом слегка улыбнулась.

— Не слишком любезно с вашей стороны. Хайнрих однажды сказал мне, чтобы я, когда его не станет, в случае необходимости обратилась за помощью к вам…

— Ко мне? — воскликнул я. — Ко мне? Но ведь я разговаривал с господином Бёмером лишь раз в жизни, может быть, всего минут пять.

— Ну и что? Разве так важно, как часто и как долго? Я ведь только сказала, что Хайнрих вас ценил, иначе он не дал бы мне этого совета.

— Вы видите, я и так сбит с толку, — пробормотал я. — Хайнриха Бёмера больше нет. Почему же вы не последовали его совету и не связались со мной сразу?

— Неужели не можете этого понять? Я любила его и все еще люблю. Я хотела похоронить себя, но сегодня, когда вы неожиданно оказались рядом, вдруг поняла, что мне нужен человек, с которым я могу поговорить. Сейчас я уверена, что Хайнрих предвидел свою близкую смерть — или как там говорится. Ведь за день до смерти, будучи здесь и сидя в кресле, в котором сидите вы, он сказал: «Киска, — так он меня называл, — Киска, если со мной что случится, ты обеспечена по всем юридическим правилам. Когда меня уже не станет, ты услышишь об одном адвокате, так что за свое будущее не бойся». Я и не боюсь, но живу теперь с фотографией, а придет время, когда я опять заговорю с людьми. Поэтому я и попросила вас ко мне подняться. Мне хочется рассказать вам одну историю. Вы не торопитесь? Она довольно длинная. Прошу вас.

Я покорно остался, утратив всякую власть над собой.


Хайнрих Бёмер и Матильда Шнайдер впервые встретились более четырех лет тому назад в коридоре четвертого этажа административного здания перед дверью в святая святых Бёмера. Матильда несла кипу папок с бумагами в секретариат и была так поглощена своим делом, что не заметила крупного мужчину, вышедшего в этот момент из дверей, и натолкнулась на него. От неожиданности она выронила папки; несколько неподшитых бумаг закружились по коридору.

В тот день исполнился ровно месяц, как Матильда пришла ученицей в канцелярию фирмы Бёмера. Зачислением на службу она была обязана, с одной стороны, тому, что ее отец был председателем производственного совета, с другой стороны, прокурист Гебхардт поддержал просьбу Матильды о зачислении на службу, надеясь, что Шнайдер станет посговорчивей. При этом Гебхардт ссылался на принципы кадровой политики шефа: Хайнриху Бёмеру хотелось не только надолго привязать своих рабочих и служащих к заводу, но по возможности привлечь и членов их семей. По опыту он знал, что это оправдает себя. Он экономил на контролерах, потому что, согласно его принципу, лучше всего контролируют друг друга родственники: отец не спускает глаз с сына, брат с брата, дядя с племянника.

— Осторожнее, нескладеха! — отчитал Бёмер ученицу.

Матильда, опустившись на колени, спокойно собирала бумаги и при этом бесстрашно поглядывала на незнакомого мужчину.

— А что я должна делать, если вы торчите здесь, как пень среди поля, — вспылила она. — Я пожалуюсь на вас шефу.

На какой-то миг Бёмер просто онемел, потом крепко схватил Матильду за руку и, несмотря на сопротивление, повел через приемную в свой кабинет. Там он грубо швырнул ее в кресло, так что у нее из рук опять выпали папки и шлепнулись на пол. Вытянувшись перед ней во весь свой рост, он сказал:

— Ну, жалуйтесь. Шеф — это я. Как тебя звать?

— Матильда, — ответила она.

— Я буду звать тебя Киской, — сказал Бёмер.

И в тот же день Матильда Шнайдер стала любовницей своего шефа. Тогда ей было шестнадцать лет. Даже если бы Хайнрих Бёмер захотел, он не мог бы отступить, но он не хотел пойти на попятную, потому что бесконечно привязался к Матильде и покорился ей. Не долго думая, он по истечении трехмесячного испытательного срока расторг с ней договор как с ученицей. Отец Матильды, будучи председателем производственного совета, не видел никакой возможности опротестовать увольнение, поскольку юридически и с точки зрения трудового законодательства к нему было не придраться. Шнайдер мог бы просить Бёмера о снисхождении, но этого не позволяла ему гордость. Если бы уволили другого ученика, он бы лично заступился за него перед Бёмером, даже в самом безнадежном случае.

Об уходе Лапочки, как Матильду уже через несколько дней прозвали на службе, сожалели, однако решения Бёмера всегда считались правильными и справедливыми. Матильда как пришла, так и ушла, и скоро в заводоуправлении о ней забыли.

На Принц-Фридрих-Карл-штрассе Бёмер снял и обставил для нее квартиру. Когда Матильде исполнилось восемнадцать, он приходил к ней ежедневно, часто по многу дней не появлялся на своей вилле в долине Рура, особенно если гранд-дама находилась в Южной Франции, а близнецы — в Мюнстере и Бонне. Матильда прожила для вида в родительской квартире еще два года, а чтобы она без помех и уверток могла уходить из дома, Бёмер достал ей бумагу, свидетельствующую о том, что Матильда зачислена в частное коммерческое училище на отделение иностранных языков, где занятия проходят ежедневно с пяти до десяти вечера, кроме субботы и воскресенья.

Отец похвалил дочь за то, что она продолжала учиться, матери же это было безразлично. Она никогда не питала нежных чувств к дочери, которая, по ее выражению, украла у нее молодость. Уже тогда мать Матильды была всецело поглощена своими сердечными делами. Для Манфреда Шнайдера, напротив, женой были завод, партия, профсоюз, а кроме того, он был активным членом разных обществ.

Благодаря обману, придуманному Бёмером, Матильда могла тайно встречаться с ним в квартире на Принц-Фридрих-Карл-штрассе. В день своего восемнадцатилетия она окончательно уехала из дома, лишь изредка навещала родителей, скрывала свое новое местожительство, короче, просто исчезла. Она жила в городе свободно и открыто, но для всех, кто ее знал, оставалась недосягаемой. Она порвала дружбу со школьными товарищами и прежними соседями и целиком посвятила себя человеку, которого любила.

Хайнрих Бёмер находил и оплачивал квалифицированных преподавателей, которые обучали ее истории искусств, литературе, музыке, иностранным языкам, истории, экономике и организации производства. За четыре года она постигла больше, чем за то же время студент только по одному предмету. Одно собрание ее грампластинок стоило небольшого состояния. Бёмеру было у Матильды хорошо и спокойно; она стала для него и служанкой, и любовницей, и партнершей. Он доверял ей свои самые сокровенные планы, и если поначалу она не все понимала, то хотя бы чувствовала, что ему нужен человек, с которым он мог бы поговорить. Бёмер произносил монологи, она терпеливо выслушивала, он рассказывал о своем опыте, о своих планах и надеждах, о будущем завода, деле всей его жизни, говорил о своих заботах, явных и тайных. Он снова чувствовал себя молодым и любимым, в начале какой-то новой, другой жизни. Он даже начал ненавидеть свою виллу еще до того, как первые камни разбили в ней окна.

Чего он избегал, так это появляться с Матильдой в общественных местах. Когда он однажды взял ее с собой в служебную поездку, то для его деловых друзей она была секретаршей или девочкой на побегушках, без которой столь занятому шефу не обойтись. Никому и в голову не приходило, что Матильда может быть любовницей Бёмера, поскольку он был в том возрасте, когда уже не связываются с такими молоденькими. Бёмер вполне мог сойти за деда Матильды. К тому же они строго придерживались правил общения: он покровительственно называл ее «детка», она почтительно обращалась к нему «господин доктор».

Прошло немногим больше года. За это время Бёмер воспитал, вернее, выдрессировал Матильду так, что она стала для него больше чем только подружкой. Она излагала уже собственные идеи, а он поощрял ее и восхищался ею.


Матильда подошла к моему креслу и посмотрела на меня сверху вниз.

— У вас какой-то оторопелый вид, — промолвила она. — Я вас напугала? Моя история лишила вас дара речи?

— Не могу отрицать, что немного сбит с толку, — ответил я.

— Из-за моих отношений с Хайнрихом Бёмером?

— И из-за этого тоже. Но больше из-за вашей откровенности.

— Поскольку Хайнрих рекомендовал мне вас, было бы глупо не оказать вам доверия. А доверие, как известно, начинается с исповеди. Теперь я вас отпускаю. Спасибо, что слушали, не задавая вопросов.

С большим трудом я поднялся с кресла. У дверей Матильда не протянула мне руку, а изобразила поклон, обаятельно и обезоруживающе улыбнувшись.


По дороге домой я наткнулся в центре города на демонстрацию. Я был вынужден ждать в машине, пока казавшееся бесконечным шествие пройдет мимо, и сделал несколько снимков демонстрантов с транспарантами.

Прошло какое-то время, пока я понял, что́ послужило поводом для этой демонстрации. Безработные с женами и детьми пересекли Клеппингштрассе и направились к улице Остенхельвег; некоторые группы пели песни, другие хором выкрикивали: «Безработный — бесправный!», или «Снизьте налог на шампанское, богачи тоже хотят жить!», или «Берегите компьютеры, они дарят нам свободное время и освобождают от работы!». Некоторые дети были в масках, напоминающих череп. На одном из транспарантов можно было прочесть цифры: пособие безработного и из чего складывается семейный бюджет — квартплата, отопление, вода, свет, одежда, еда. Под чертой стоял большой ноль, а еще ниже было написано: «Для правительства и этот 0 — слишком много». Кукла в человеческий рост изображала круглого, как шар, министра труда. На носу у него были огромные очки, сделанные из двух стульчаков, под ними надпись: «Я не вижу безработных, я вижу только не желающих работать».

У большинства прохожих и водителей автомашин, прежде всего тех, кто имел работу и вовсе не задумывался о том, что, возможно, и их однажды выставят за дверь, шествие вызывало негодование. В нашей стране большинство населения все еще живет в уверенности, что перемена автоматически означает перемену к лучшему, а если оказывается, что все стало хуже, то каждый тут же надеется на новую перемену. Такая легковерность, граничащая с глупостью, становится трагичной, потому что она даже благоразумных сбивает с толку. Это как на карусели, где обязательно возвращаешься на исходное место.

Дома я рассказал Кристе о демонстрации, которая была причиной моего опоздания. Она с упреком взглянула на меня и сказала:

— Еду готовят не для того, чтобы она остыла.

Когда у нее был «неприсутственный день», как я это называл, она бывала несправедлива и раздражительна.

— Разве это плохо, что я больше не испытываю сочувствия к людям? — спросила она. — Пойди-ка, походи по магазинам за покупками, вот уж насмотришься чудес. Женщины покупают только готовые блюда, которые хоть и безвкусны, но зато дороги. Если бы наша гостиница хозяйничала так, как они ведут свое домашнее хозяйство, то мы бы давно прогорели. Нет, этим демонстрантам живется не так уж плохо. Им просто скучно, вот и все. У меня к ним нет ни малейшего сочувствия, нет и еще раз нет. Я знаю кое-кого, кто уже два года безработный, а берет в банке кредит на три тысячи марок — только для того, чтобы слетать на несколько недель на Сицилию. Если у меня нет денег, то я сижу дома или экономлю ради отпуска на еде, отказываюсь от других вещей.

— Не рассказывай этого мне и другим тоже, — отвечал я. — Расскажи это банкирам, которые делают на этом деньги и загребают немало.

— Моя мать стирала себе в кровь пальцы и колени — все время вязала и убирала мусор за другими. Всю жизнь ей приходилось гнуть спину, то за работой, то из благодарности. Она не покупала готовых блюд. Из полкило картошки готовила праздничное угощение, она даже ухитрилась оставить мне денег, один бог знает, как ей это удалось. На ее и мои сбережения мы купили этот дом. Правда, мы взяли ипотечный кредит на 150 000 марок, но этот кредит мы погасим — именно потому, что не покупаем готовые блюда и не пользуемся кредитами для поездки в отпуск.

— Даже когда мы оба умрем, наш долг будет еще далек от погашения, — сказал я. — Кто же тогда его погасит?

— Может, я виновата, что у нас нет детей?

Она схватила кухонный нож и свирепо посмотрела по сторонам, будто готова была ринуться на меня.

— Что это вдруг с тобой? — спросил я. — Положи, пожалуйста, на место нож. У тебя неприятности в гостинице?

Криста уронила нож на кафельный пол и выбежала из кухни, громко хлопнув дверью.

Все десять лет, пока Криста безбедно жила у Бёмера и наслаждалась свободой, как никогда раньше, она не забывала о своем происхождении. Ей и не давали забыть об этом. Напротив, ей каждый день напоминали, что она была не сестрой хозяина дома, а его прислугой, даже если в качестве няни объездила с семьей Бёмера полсвета. Криста всегда сравнивала два мира: тот, в котором она выросла, где кусок хлеба, как реликвию, сберегали на следующий день, и тот, куда ввел ее сводный брат. «Лучший дом» на площади, в котором она теперь работала, Криста причислила ко второму миру. Иногда она с грустью говорила: «Эдмунд, тем, что там выбрасывают и оставляют на тарелках гости, можно накормить половину Индии».

Это, как ни странно, делало ее по отношению к страждущим несправедливой и безучастной. Она уже не хотела или не могла различать настоящую и наигранную, или «долговую», нужду и нередко соглашалась с теми политическими группировками, которым особенно хотелось лишить безработных всякого пособия, заставить их питаться на благотворительных кухнях. Подчеркнуто безапелляционным тоном Криста однажды заявила: «В Германии нет нужды. Если кто-то терпит нужду, значит, он сам виноват, не умеет рассчитывать. Когда люди поймут, сколько стоит кусок хлеба, тогда с ними снова можно будет разговаривать. А так меня просто тошнит».

Так рассуждала она, ежедневно работавшая в доме, где в изобилии подавали на стол и убирали часто нетронутые блюда. Сама Криста наживалась на этом изобилии, она приносила домой кучу продуктов, на вполне законном основании, а могла бы притаскивать еще больше, если бы мы были в состоянии все это съесть. В магазинах нам приходилось покупать лишь немногое: овощи, молоко, кофе, йогурт[1], яйца. Те продукты, которые Криста приносила домой, в пересчете на деньги были существенным, не облагавшимся налогом приработком.

Криста была почти фанатично работоспособной женщиной. Меры она не знала; если бы можно было работать во сне, она бы делала и это. Но меня пугало то, что во время своих редких вспышек она могла воскликнуть: «У меня нет никакой жалости к бедным, меня тоже никто не жалел, кроме тебя».

О своей встрече с Матильдой Шнайдер я не сказал Кристе ни слова.


Это случилось в первый четверг октября, около девяти утра. От самого замка Каппенберга до старой водонапорной башни небо нависало над землей свинцовым куполом. Я пошел к газетному киоску, чтобы, как обычно по четвергам, купить «Штерн» и «Цайт». На площади перед церковью стоял красный «форд-фиеста», но я не обратил на него особого внимания. Здесь, хотя стоянка и запрещена, всегда можно видеть машины: напротив церкви находится банк, и клиенты заходят туда всего на несколько минут, чтобы совершить финансовые операции.

На обратном пути, когда я листал «Штерн», мне замигали автомобильные фары. Я остановился, посмотрел по сторонам. Сигналили фары красного «форда-фиесты», водитель упорно включал их с небольшими интервалами. Я поднял правую руку, подтверждая, что понял сигнал, и перешел улицу. Подойдя к машине, я заглянул в боковое окно и пришел в полное изумление: за рулем сидела Матильда Шнайдер.

Она тут же вышла из машины, протянула мне руку и улыбнулась, как будто мы уже много лет были друзьями и расстались всего лишь час назад. Движения ее были легки, как у танцовщицы. Так и подмывало взять ее на руки.

— Необыкновенное утро, — промолвила она. — Свет ослепляет при езде, хотя солнца нет. Пришлось надеть темные очки. А можно ли при таком свете фотографировать?

— Необыкновенный свет, вы правы, — ответил я. — Глаза режет.

— Я просто хотела побывать на месте преступления. Ведь это так говорится: место преступления. Как на телевидении. Мне давно пора было приехать сюда, хотя это не место преступления. Здесь место обнаружения. Или место финала.

Она говорила, как чиновник, составляющий протокол происшествия. Лицо ее не выдавало ни малейшего волнения.

Будто между прочим, не глядя на меня, она сказала:

— Значит, здесь вы его обнаружили. Неприятное должно было быть зрелище. И все-таки: вы были бы плохим фотографом, если бы упустили такой момент. Я с удовольствием выпила бы кофе. Есть здесь какое-нибудь кафе?

— Нет. Мы живем в заброшенном месте, да у здешних женщин не нашлось бы ни денег, ни времени, чтобы в такое прекрасное утро сидеть в кафе. Если хотите знать: здесь самый высокий в городе уровень безработицы. Но вы можете зайти ко мне, вы ведь знаете от вашего друга, где живет его сводная сестра.

Я повернулся и пошел, надеясь, что мое приглашение она воспримет лишь как пустую фразу. Я медленно поднимался в гору, на подъемах у меня всегда появлялась одышка.

У нашего дома уже стоял «форд-фиеста».

Матильда вышла из машины и молча пошла за мной в дом, в гостиную, как будто все здесь было ей знакомо. Перед большим окном на террасу она остановилась; потом по-хозяйски открыла дверь и вышла на террасу.

Оттуда она долго смотрела в сторону колокольни.

Я ждал посреди гостиной, пока Матильда не вернулась и тщательно не затворила за собой стеклянную дверь. Не ожидая приглашения, она уселась в кресло.

На ней были бежевые брюки, такого же цвета полусапожки, желтый пуловер, а на шее, по пуловеру, янтарные бусы; медленно, вызывающе медленно она закурила сигарету. Пуская дым из ноздрей, тихо заметила:

— У вас хороший вид на колокольню — вероятно, лучший во всей округе. Может, сварите кофе? Я сегодня еще ничего во рту не держала, выпила только стакан апельсинового сока. Вашей жены нет дома?

— Она на работе, — отрезал я, немного рассердившись, что она так бесцеремонно проникла ко мне в дом. — Есть люди, которым в самом деле приходится работать.

— Кому вы это говорите? Я бы тоже охотно пошла работать, но в последние годы из-за постоянных занятий просто руки не доходили. Хайнрих приставил ко мне слишком много учителей.

Пока я на кухне наполнял кофеварку водой и молотым кофе, я украдкой поглядывал на кресло, в котором сидела Матильда: будто в рассеянности, положив нога на ногу, она задумчиво глядела на тлеющий окурок своей сигареты в пепельнице. Я чувствовал, как она все больше и больше забирает надо мной власть, над зрелым и опытным мужчиной пятидесяти лет — ну и что с того? — ведь Бёмер был на десять лет старше меня! Я чувствовал, что Матильда тянет меня куда-то, а я не в силах противиться. Она не так уж проста, как можно было судить по ее внешности.

— На прошлой неделе меня пригласили к нотариусу, — сказала она. — Он зачитал мне длиннющий документ.

Она с наслаждением прихлебывала свой кофе, который пила без молока и без сахара.

— Моя квартира оплачена на десять лет вперед, от одного доверенного лица я буду получать ежемесячно три тысячи марок на текущий счет, который Хайнрих открыл для меня в сберкассе два года тому назад.

— Почему вы мне все это рассказываете? — перебил я ее. «Шлюха высокого полета, — мелькнуло у меня в голове. — Надо же, десять лет будет еще получать от своего покойного любовника щедрые вознаграждения».

— Почему я вам это рассказываю? Я думала, во всяком случае, так мне показалось при нашей первой встрече, что вы тоже заинтересованы в разъяснении его смерти. Или нет? Вы были одним из первых, кто увидел покойника в церковной колокольне, вы фотограф и, конечно же, запечатлели этот сюжет. Можно мне взглянуть на фотографии?

От таких слов у меня даже ладони вспотели; я уже готов был вскочить и убежать из квартиры, но ее невинный взгляд пригвоздил меня к месту.

— Я вас напугала? Сожалею. Я знаю, что эти фотографии не сахар, но и я не неженка, могу вынести и не такое. Я долго раздумывала о вашем визите ко мне и пришла к убеждению, что только вы смогли бы мне помочь и стать моим союзником.

— Союзником?

— Все эти годы я только и делала, что училась и видела себя лишь в зеркале, одетой и раздетой, а зеркало искажает реальность. Вы фотограф, вы видите все иначе, видите острее, заглядываете за зеркало. Покажите мне фотографии. Хайнрих внушил мне, что нужно быть беспощадной к самой себе, если не хочешь, чтобы тебя сожрали. Я была не только его любовницей, но и его способной ученицей. Вы видите, я вам доверяю, иначе бы всего этого не рассказывала.

Я встал и предложил ей пойти со мной в подвал, где рядом с темной комнатой в узком чулане, в котором могли поместиться лишь двое, был оборудован мой архив. Spotlight[2] позволял рассмотреть на фотографиях мельчайшие детали, вплоть до самых незначительных подробностей.

— Ну, наконец-то, — прошептала она у меня за спиной, как будто мы находились в каком-то запретном месте.

Я достал фотографии из пластикового пакета. Это были снимки шесть на девять; после того как я проявил их, я всего лишь раз на них взглянул. По идее, их следовало передать полиции, но это наверняка вызвало бы докучливые расспросы.

Матильда медленно перебирала фотоснимки.

— И это все?

— Все. Свет в то утро не особенно благоприятствовал съемке, а я был слишком взволнован.

— Могу себе представить. Ведь не каждый день можно увидеть покойника, висящего в колокольне, да к тому же перед самым домом.

— Что вы сказали?

— Ничего. Увеличьте их, пожалуйста. Мелкие детали легче разглядеть только на увеличенных фотографиях.

— Что вы собираетесь с ними делать? Хотите оклеить стены квартиры?

Глаза ее сверкнули недобрым огнем, она резко обернулась и прошипела мне прямо в ухо:

— Я считала вас более тактичным. Ваша шутка безвкусна.

— Извините.

Не спросив разрешения, она забрала фотографии из моего архива. Когда в гостиной я потребовал их обратно, она, не вдаваясь в объяснения, заявила:

— Для увеличения у вас есть негативы. Я вам позвоню. Мы можем где-нибудь встретиться, или вы просто придите ко мне. Вот мой телефон, его нет ни в одной телефонной книге. Вот так. Тогда — до скорого, но с увеличенными фотографиями.


В редакции газеты «ВАЦ» опять не хватило дневных фотокорреспондентов, тогда позвонили мне, чтобы я выполнил одно задание, хотя городские фоторепортажи не входили в круг моих профессиональных интересов — неблагодарное это занятие, да и гонорары жалкие. Но все же я иногда соглашался, чтобы на всякий случай иметь лазейку: в редакции покладистость вознаграждается с лихвой. Времена были трудные, а синица в руках лучше, чем журавль в небе.

Мне предстояло в одном западном предместье запечатлеть на групповом снимке вновь избранное правление местной организации СДПГ. Я терпеть не мог такого рода фотографий, на которых все участники с кеер-smiling[3] на американский манер таращатся в объектив. Им надо благодарить свою партию за эти отштампованные улыбки; надо уметь, как они, излучать оптимизм по команде. И все-таки часто через день-другой, когда фотография появляется в газете, кто-нибудь обязательно обращается в редакцию с жалобой, что он, мол, был неблагоприятно освещен.

В зале ресторана «Глюкауф» я, слава богу, еще застал всех членов правления СДПГ, довольных и самодовольных, пресыщенных собственной важностью, как всегда после выборов, когда избирают впервые или повторно. Чинно сидели они за столом президиума перед кружками пива и переполненными пепельницами. Я истратил двадцать четыре кадра, все время призывая этих людей вести себя совершенно непринужденно, как будто меня здесь нет. Но каждый пялился в объектив, словно без его ухмылки мир перевернется. Я записывал фамилии и должности членов правления, а они снисходительно угощали меня пивом; кто-то приставал ко мне, будто я ответственный редактор, и просил поместить фото в разделе общих, а не местных новостей.

Я обещал посодействовать и продолжал сидеть за столиком с кружкой пива. Задержаться на несколько минут для приличия важно, чтобы не оскорбить сфотографированных. Всегда кто-нибудь обижается, если после съемки сразу уходишь. Так бывает и на партийном собрании, и на встречах теннисистов, голубятников, кролиководов. Иногда кажется, что ты не фотограф, а священник, который перед конфирмацией детей навещает родителей. А те считают своим долгом угостить его кофе, пирожными, шнапсом и обижаются, если священник отказывается, поскольку не выносит спиртного.

За соседним столиком сидели двое мужчин моего возраста и вполголоса о чем-то разговаривали. Я мало чего понял, но по их намекам догадался, что тот, кого выбрали вторым председателем, обязан этим своему щедрому на пожертвования тестю. Один пожаловался, что такому человеку, как Шнайдер, даже не предложили выставить свою кандидатуру.

— Алчность начинается не наверху, а внизу, — добавил он и засмеялся.

— Шнайдер давно уже держится особняком, только издали за всем наблюдает, — сказал другой и показал головой на дверь, которая вела в вестибюль к туалетам.

Я обернулся: Шнайдер стоял, прислонившись к косяку двери, и смотрел в прокуренный зал, как судья на линии, который строго следит, чтобы никто не оказался вне игры. Он попытался пустить кольцами дым к потолку, но это ему не удалось, потому что работал вентилятор. Шнайдер был стройным и худощавым, с темными, коротко остриженными волосами; мне он вспоминался ниже ростом, более коренастым. От Матильды я знал, что он живет в одном из западных предместий, где-то здесь неподалеку.

Я поднялся и пошел прямо на него, как будто направлялся в туалет. При этом как бы нечаянно задел его, от легкого толчка у него выпала из руки сигарета. Он затоптал окурок каблуком. Я протянул ему свою пачку, он молча вытащил сигарету.

— В знак компенсации, — сказал я.

— Спасибо… Да, тоже нелегкий труд, — произнес он, показав на висевшие у меня на шее камеры. — Фотограф уж, конечно, каждый день на десяти свадьбах.

— Если бы только на свадьбах, — ответил я, стыдясь своей неуклюжей попытки завязать знакомство. — Я вас уже однажды видел… Постойте, постойте, припоминаю… Да, вот именно: на похоронах. Похоронах Бёмера. Вы там произнесли речь, а несколько сот человек зааплодировали. Меня пригласили сфотографировать…

— Не все аплодировали. Многие тихо скрипели зубами… Но вот фотографа я что-то не заметил.

Только теперь я постепенно стал понимать, что в самом деле разговариваю с отцом Матильды. Ему было примерно лет сорок пять, симпатичный мужчина, несмотря на слегка насмешливую улыбку у рта.

— Может быть, вы потому меня не приметили, что я стоял несколько в стороне, чтобы не мешать траурной церемонии. Я был не от газеты, — нагло соврал я. — Сыновья покойного попросили меня, так сказать, для семейного альбома.

— Из близнецов могло бы кое-что получиться, если бы они не были так ужасающе наивны.

— Все-таки они наследники не малого состояния, насколько мне известно из газет. Думаю, что оба они будут теперь вашими начальниками. Так ли это?

— За похоронные фотографии вам хотя бы хорошо заплатили?

— Как обычно.

Он казался раздраженным и отвечал с неохотой. Я чувствовал на себе его испытующий взгляд и разыгрывал простачка, хотя меня уже бросало в жар.

— А какое, собственно, вам дело до моих начальников? — спросил он.

— Никакого, конечно. Мне поручили сфотографировать здесь правление. Тем не менее я все еще под впечатлением вашей речи у могилы Бёмера. Не всякому удается сорвать аплодисменты всех участников похорон.

— Вы что, не слышали? Я же вам сказал, что некоторые втихаря скрипели зубами — так же как и здесь. При случае вы можете сами это услышать, ведь для тех, кто сидит за столом президиума, дело идет не о партии, а прежде всего о них самих. Держу пари, что никто из них никогда не читал Годесбергской программы[4]. Бедная Германия. Если они когда-нибудь взлетят на несколько ступенек вверх, что тогда будет! Пока опасности еще нет. Пока они еще на самой низкой ступеньке, где только расклеивают плакаты, но если они в самом деле окажутся наверху, в этой стране и в такой большой партии возможно все, тогда они наверняка спутают двадцатый век с восемнадцатым, поскольку именно туда их тянет… Пошли, пора уходить. Болтовни сегодня уже не предвидится, разве что увидим, как они варятся в собственном соку. Этот сок для муниципальных стратегов все еще самый сладкий. Жаль только, редко в нем кто-нибудь захлебывается.

Не долго думая, Шнайдер взял меня за руку и повел прочь. Уходя из зала, я заметил, что кое-кто из присутствовавших подозрительно смотрел нам вслед.

На улице было холодно и сыро. Я молча шел рядом со Шнайдером по поселку, каких существуют тысячи; хотя Шнайдер был на полголовы ниже меня, я с трудом поспевал за ним. Он даже не спросил, как меня зовут.

Шнайдер жил в трехэтажном доме уже устаревшей постройки. Краска с двери в коридор облупилась; когда я вытирал ботинки, с половика поднялась пыль. Его квартира располагалась на первом этаже слева. Это была самая обычная квартира с дешевой мебелью, все выглядело мрачно и неряшливо, убогая обстановка напоминала скорее ночлежку. Дверца стенного шкафа была распахнута, в нем стояли только два пивных стакана.

— Садитесь и не разевайте рот. Моя жена год тому назад ушла и забрала с собой все, что можно было унести.

— Сочувствую.

— Не стоит сочувствия, тем более ради меня, — сказал он и рассмеялся. — Тут уместней поздравления… Что-нибудь выпьете?

— Спасибо, нет. Мне надо еще вести машину.

Шнайдер принес из кухни бутылку коньяка и поставил ее перед собой на замызганный столик. Налил себе в стаканчик, который, вероятно, уже несколько дней стоял на столе, и выпил залпом, потом налил еще один и вытер рукой рот.

— Последний подарок Бёмера, бутылка осталась от рождества. «Наполеон», коллекционный. Вообще-то я не любитель коньяка, но иногда это чертовски здорово. Надо вам признаться, что моя жена всегда стремилась попасть в высшие сферы. Она обожала военные мундиры, просто опоздала родиться лет на сто. Ну, мундир она таки получила. А теперь этот бедняга сидит в камере предварительного заключения. Вы, наверно, читали о преступниках в военной форме, о том, что произошло в закрытой зоне «Вест». Скорее всего, он был одним из главарей. Вон оно что, потому вы так улыбаетесь… А что? Я человек не злорадный, но бываю таким, особенно по отношению к моим товарищам по партии, которые все еще верят в порядочность человека в военной форме — как в старые прусские времена.

Он упивался собственной речью, смаковал каждое слово, произнесенное больше для себя, чем для меня. Вдруг он поднял голову и с удивлением посмотрел на меня:

— Ах, вы все еще здесь?

— У вас нет детей? — спросил я, заранее боясь его ответа.

Он опрокинул третий стаканчик коньяка.

— А у вас есть дети? — настороженно спросил он.

— Нет.

— Счастливчик. У меня тоже нет. Ни жены, ни детей, я вполне счастливый человек сорока пяти лет, без финансовых проблем. Когда вы со мной заговорили, я сразу понял, что у нас с вами есть что-то общее, а именно ничего.

Он истерично захихикал.

— Но у меня есть жена.

— Надеюсь, у нее нет тяги к высшим сферам.

— Она готовит для высших сфер еду в гостинице, это лучший дом на площади.

— Прекрасно, как вам повезло с добычей. — Он погрузился в свои мысли, потом спросил: — Вы состоите в какой-нибудь партии?

— Нет, не состою.

— Вам надо обязательно вступить в партию, все равно в какую. Тогда вы скоро поймете, что они понимают под демократией. Получается так: они против любой диктатуры, если это не их собственная диктатура. Я больше двадцати лет в партии. И все еще охотно в ней состою, даже если меня и не пускают наверх, потому что боятся перемен. Для одних я прислужник капиталистов, поскольку всегда ладил с Бёмером, для других — левая свинья, поскольку не скрываю своего мнения. Да-да, в Германии нелегко иметь свое мнение. Этот Бёмер был еще и настоящим мужчиной. Имел голову, ум, притом и политический. Поэтому и был так удачлив. Однажды он сказал мне — конечно, с глазу на глаз: «Господин Шнайдер, если бы вы хоть раз побывали на собрании предпринимателей, то вам было бы ясно, почему отцы и деды нынешних сыновей и внуков так безоговорочно пошли за Гитлером, почему они его поддержали. Ведь им нужны были прибыли, как другим наркотики». Иногда у Бёмера действительно возникали абсурдные идеи. Я уже не помню, когда это было, во всяком случае, вскоре после выборов. Он сказал тогда: «Если бы народ имел возможность выбирать не политиков, а концерны, это было бы честнее. Каждый рабочий и служащий выбирал бы свой концерн, глава которого заседал бы в бундестаге концернов, там хоть и разыгрывали бы мнимые баталии, но скорее склонялись бы к компромиссам, поскольку всем участникам было бы известно, что ничто не наносит такого ущерба прибылям, как идеологическая борьба. Церковь была бы с ними заодно, профсоюзы тоже, а если нет, они были бы излишни…» Иногда у этого Бёмера рождались странные мысли. Он был умным человеком и справедливым, особенно когда ждал для себя выгод.

— Вы знаете, кто его убил? — спросил я.

Шнайдер несколько раз громко и широко зевнул, но потом, будто очнувшись, ответил:

— А над чем я, по-вашему, все время ломаю голову? Может, это чья-то ошибка, а может, и запланированная операция. Для его коллег-предпринимателей он уже много лет был бельмом на глазу. Но почему вас так интересует его смерть?

— Моя жена десять лет была няней у близнецов. Поэтому и интересует.

Он насмешливо посмотрел на меня, как будто хотел удостовериться, правду ли я говорю.

— Значит, вы Вольф. А я приглашаю вас к себе, не зная, кто вы. Каждому раз в жизни попадается троянский конь. Конечно, вы не случайно со мной заговорили.

— Может быть.

— Ну что ж. Жаль, что вы ничего не пьете, но ведь кому-то надо оставаться трезвым. Я вам кое-что расскажу. Я должен рассказать, даже если слушать меня будет только муж няньки. Завтра я смогу выспаться. Надеюсь, вы тоже. Эти остолопы, которых вы сегодня фотографировали, еще успеют вовремя попасть в газету.


Двадцатилетним юношей, закончив обучение на электрика и проработав подмастерьем на одном предприятии по производству установок для сильных и слабых токов, Манфред Шнайдер в 1960 году поступил на завод Бёмера. Вскоре произошли первые неприятности: мастер пожаловался на него Хайнриху Бёмеру. Дескать, Шнайдер заявил, что на заводе работают допотопными методами, а самому мастеру место в средневековом ремесленном цехе.

Бёмер вызвал к себе этого юного зубоскала, как он его назвал, и для начала хорошенько отчитал. Потом потребовал, чтобы тот точно объяснил, что ему не нравится на заводе. Шнайдер развернул целую программу развития производства и кадровой политики, которая противоречила сложившемуся порядку. Бёмер целый час внимательно слушал, лишь изредка перебивая, и то только затем, чтобы побудить его продолжить рассказ.

Позднее он сказал прокуристу Гебхардту:

— Этот человек — гений, но никто не должен об этом знать, и меньше всего он сам, иначе сгодится лишь на роль чернорабочего.

К тому времени Манфред Шнайдер уже женился на соседской девушке, которая была на три года его моложе. Когда ей исполнилось шестнадцать лет, он в садовом домике ее родителей лишил свою подружку невинности, и она забеременела. Родители девушки не захотели смириться с таким позором, поэтому пришлось узаконить отношения свадьбой. Жена Шнайдера уволилась из магазина спортивных принадлежностей, где числилась ученицей, и радовалась замужеству. С тех пор всю свою энергию она отдавала строительству семейного гнездышка, а поскольку Шнайдер в это время зарабатывал еще не слишком много, «строительство» шло туго. Позже, когда он стал пользоваться покровительством Бёмера и получать намного больше тарифной ставки, обустройство гнездышка сделалось для его жены легче. Она покупала все, что было дорого и безвкусно. Девочка, которую супруги назвали Матильдой, стала центром внимания в их квартире площадью девяносто квадратных метров. Семейная жизнь отвечала привычным канонам: муж зарабатывает деньги, жена ведет хозяйство.

Все шло хорошо до тех пор, пока Шнайдер не начал интересоваться политикой и не вступил в СДПГ. Его вечера и субботние дни стали все больше и больше принадлежать партии и профсоюзу, в который он вступил еще раньше. Прежде чем возникла необходимость, а во многих местах просто мода, он возглавил движение в защиту зеленых насаждений. Плакаты: «Срубить дерево — нет, благодарим покорно!» — оказали столь сильное давление на муниципалитет, что городским функционерам пришлось свернуть операцию по вырубке деревьев. В партии ему этого никогда не забывали. Большинство в ней выступали за рубку и за расширение двухполосной улицы до четырех полос. Кто же протестовал против городских властей, тот неизбежно выступал и против решений поддерживавшей эти власти партии.

Исключить Шнайдера не рискнули. Он завоевал слишком много симпатий. Но все сильнее и сильнее его оттесняли в сторону и клеймили как неисправимого склочника.

Его жена Герлинда, обладавшая соблазнительными формами, но не слишком далекая, скоро почувствовала себя в доме одинокой. Даже телевизионная программа не могла надолго заменить ей мужа. И поскольку ребенок был всем обеспечен, она начала погуливать. Иногда исчезала лишь на день, а как-то раз ушла на несколько недель к другому мужчине, пока наконец ей не встретился «зеленый мундир». Хозяин мундира был шофером начальника полиции в соседнем городе. Хотя в финансовом отношении он не мог дать ей того, что давал Шнайдер, однако он щедро компенсировал этот недостаток тем, чего лишал ее муж. И Герлинда была ослеплена важностью этого человека в мундире, который держал себя так, словно возил не начальника полиции, а себя самого.

Разумеется, это не осталось для Шнайдера секретом. Один раз он даже отлупил жену, потом смирился и сказал себе: или я буду исполнять роль мужа и уделять внимание жене, или займусь тем, что считаю правильным. И он сделал выбор в пользу своей профессии и партии, и чем больше распадалась семейная жизнь, тем успешнее шли у него дела на заводе, и наоборот: чем успешнее шли дела на заводе, тем быстрее рушилась семейная жизнь.

Даже имевшие ученую степень инженеры, даже сам главный инженер Адам шли к Шнайдеру за советом, и через несколько лет весь коллектив завода стоял за него горой, хотя он никогда к этому не стремился. Просто он был со всеми честен и защищал их права, не требуя для себя никаких привилегий. Но все шло бы не так гладко, если бы Бёмер благосклонно не расчищал ему путь, хотя открыто и не выделял среди других. Для Бёмера Шнайдер был на заводе джокером: всегда готов действовать, всегда на все пригоден, всегда надежен, всегда горит идеями.

Последовательность Шнайдера, а порой и его непреклонность в кадровых вопросах никоим образом не мешали Бёмеру. Напротив, он всегда заранее знал, как Шнайдер, будучи главой производственного совета, станет реагировать и аргументировать. Его требования можно было предугадать; он боролся за интересы коллектива и за авторитет завода. И то и другое способствовало тому, что на предприятии Бёмера, особенно за последнее десятилетие, когда экономический застой перестал быть тайной даже для легковеров и профессиональных оптимистов, не возникало серьезных конфликтов. В этом была заслуга Шнайдера. Каждый подчинялся ему, кое-кто неохотно, однако достаточно хорошо понимая, что без направляющей руки Шнайдера дело не пойдет.

Когда Шнайдера единогласно, что случается редко, выбрали председателем производственного совета, никто не обвинил его, как обычно бывает на других предприятиях, в приятельстве с заводским руководством. В свое время каждый убедился в том, что переговоры, которые вел Шнайдер, были на пользу всем. И все-таки его самоотверженность вводила в заблуждение немало людей. Всегда помогать другим — это задача врачей и священников, а не председателя производственного совета.

О связи своей дочери с Бёмером Шнайдер узнал случайно.

Шнайдер участвовал в конференции председателей производственных советов с профсоюзными функционерами в Доме профсоюзов в Бохуме; после конференции он с коллегами с других предприятий зашел выпить пива в закусочную, которая находилась напротив известной картинной галереи. В ту минуту, когда он хотел войти в закусочную следом за всеми, из двери в галерею вышли Бёмер с Матильдой, которая, смеясь, взяла его под руку. Оба они подошли к стоявшему рядом «мерседесу», Бёмер открыл машину, поднял Матильду, как ребенка, и посадил ее на переднее сиденье. Он закрыл дверцу, а когда выпрямился, то взгляд его уперся прямо в Шнайдера, который замер как остолбенелый. Несколько секунд мужчины смущенно смотрели друг на друга, потом Бёмер сел в машину и уехал.

Шнайдер не чувствовал ни гнева, ни ярости. Его охватила мучительная усталость и грусть. Не попрощавшись с коллегами, он поехал домой.

Весь вечер и всю ночь он провел в раздумьях за бутылкой водки. Первое, что пришло ему в голову, — немедленно уволиться, рассказать всем об этой порочной связи, поднять коллектив против Бёмера. Но, что бы он ни сделал, Матильду он окончательно потерял.

После этой бессонной ночи он пошел днем на прием к Бёмеру. Серьезный и спокойный вошел в кабинет и, проигнорировав жест Бёмера, предлагавшего ему сесть, сказал:

— Я прошу вас, господин доктор Бёмер, не разговаривать впредь со мной ни на заводе, ни вне его с глазу на глаз. Я настаиваю, чтобы на наших с вами беседах всегда присутствовал кто-нибудь третий.

После этих слов он повернулся и вышел.

На заводе о связи между богом-отцом, как все называли Бёмера, и дочерью Шнайдера никто не знал. Уже одна мысль об этом показалась бы нелепой. Если кто-нибудь из коллег спрашивал Шнайдера, что теперь делает его дочь, он вскользь отвечал, что она работает на компьютере в большой страховой компании и живет вместе с коллегой-ровесницей. Дескать, это хорошо, когда взрослые дети уходят из дома, тогда они быстрее становятся самостоятельными и достаточно рано начинают понимать, насколько дорога жизнь.

О крахе его супружества не догадывались.

Много позже описанных здесь событий, за три дня до смерти Бёмера, между ним и Шнайдером состоялся все-таки еще один разговор с глазу на глаз. Был один из тех вечеров, когда зной липнет к стенам, а у людей возникает искушение прыгнуть в первую попавшуюся лужу, тогда-то Бёмер и позвонил Шнайдеру в производственный совет, точно зная, что в это время на другом конце провода не будет посторонних. Он попросил Шнайдера зайти к нему в кабинет, а когда тот резко осадил его за нарушение принципа, который до сих пор строго соблюдался, Бёмер сказал: «Господин Шнайдер, дело чрезвычайной срочности и секретности. Прошу вас. Речь идет о судьбе завода. Вам этого достаточно?»

После некоторых колебаний Шнайдер согласился.

Дверь в приемную была открыта, обитые двери в святая святых лишь притворены. Заслышав шаги, Бёмер крикнул:

— Входите и закройте за собой дверь!

Он указал Шнайдеру на кресло в углу, а сам остался сидеть за письменным столом, не предложив ни напитков, ни сигарет. Шнайдера удивило смущение шефа: он сжимал руки под столом и, не глядя на него, смотрел в окно.

— Рабочий день давно закончился, — начал Шнайдер. — Что вам от меня нужно?

Бёмер распрямился за письменным столом и снова стал таким, каким его знал каждый.

— Можете снять пиджак, вы видите, я тоже в одной рубашке. Такую жару невозможно выдержать. А служащие заводоуправления еще ходят в галстуках.

— Вы хотите поговорить со мной о галстуках?

Шнайдер бросил свой пиджак на спинку соседнего кресла.

— Я позвал вас потому, что я уже в том возрасте, когда надо привести в порядок свои дела.

— А что должен делать при этом я? Может быть, выносить мусор?

— Вы хорошо знаете, что я не пригласил бы вас сюда, если бы этого не потребовали необычные обстоятельства. Слушайте меня внимательно и не перебивайте… Меня волнует дальнейшая судьба завода, об этом идет речь. Конечно, у меня есть наследники — два сына, они интеллигентны, но нерешительны. Мне нужен здесь человек, который бы все держал в руках, не был фантазером, рассуждал здраво и реалистично. Я хочу, заручившись вашим согласием, назначить вас директором завода со всеми полномочиями. Я предоставлю вам также права по отношению к моим наследникам, прежде всего сыновьям. Я должен принять это решение на тот случай, если меня не станет. Я должен принять это решение, поскольку пришел к убеждению, что мои сыновья продадут завод, и не потому, что они корыстолюбивы, а потому, что окажутся беспомощными, не выдержат конкуренции и суровых законов рынка. Они не имеют никакого понятия о руководстве людьми, поскольку ими самими надо еще руководить… Моя жена, разумеется, основная наследница и исполнительница завещания. Но она, насколько я ее знаю, передаст все дела нотариусу. Она, так сказать, «тихая» наследница и проводит свои дни в стране, где я никогда не чувствовал себя уютно, хотя и люблю французскую литературу… Вы здесь мой доверенный человек, который все возглавит. В общем, я решил так: после моей смерти пятьдесят процентов прибыли достанутся рабочим и служащим, пятьдесят процентов — моим наследникам. Это всегда будет больше той суммы, которую они могут истратить. Вы, господин Шнайдер, будете гарантом того, чтобы предприятие приносило прибыль и чтобы ее справедливо распределяли. Если вы согласитесь, я тут же извещу моих адвокатов и нотариусов, а потом поставлю свою подпись под уже подготовленными договорами и под моим личным завещанием. Если расшифровать, то это значит: не только пятьдесят процентов прибыли пойдет рабочим и служащим, но и пятьдесят процентов средств производства будут принадлежать им, то есть половина завода. Разумеется, все это будет подробно определено в договорах.

— Я должен все-таки вас перебить, господин Бёмер, по-моему, вы сумасшедший.

Бёмер усмехнулся.

— Поначалу я тоже так думал, когда вынашивал этот план. Но я знаю вас уже больше двадцати лет и поэтому подчеркиваю: вы единственный, кто может гарантировать, что плод всей моей жизни не будет после моей смерти продан какому-нибудь крупному концерну, который, ради приличия, позволит заводу года два функционировать, а потом под флагом концентрации производства прикроет его. Поверьте мне, это уж точно, как бог свят. Я не вертопрах, обо всем этом серьезно думал много лет, уже несколько месяцев обсуждаю это с моими адвокатами и с советником по экономическим вопросам. Вам нужно только сказать «да». Освоить это дело вам не составит труда. Хоть я и хочу прожить еще лет сорок, хочу дотянуть до ста, но, может быть, проживу недели три. Если сейчас все не уладить, то я оставлю после себя груду обломков, которую бросят на мою могилу. Решайтесь. Это не принуждение, это просьба человека, который не видит другого выхода, чтобы спасти дело всей своей жизни.

Вентилятор на курительном столике поднимал ветер, но приносил мало прохлады. Шнайдер утонул в своем кресле; он чувствовал себя так, будто в эту минуту кто-то попросил его срыть гору Эверест.

Едва слышно он произнес:

— Мне никогда бы не пришло в голову, что вы с вашим трезвым умом можете еще и сказки рассказывать. Я всегда считал вас серьезным деловым хозяином, и если вы все обдумали, как пытаетесь мне внушить, то, надеюсь, поразмыслили также и о том, что ваш шаг…

— Модель. Назовем это моделью, господин Шнайдер.

— …что ваша модель, если ее действительно воплотить на практике, вызовет большую шумиху — не говоря уже о том, по плечу ли мне такая задача вообще. Ваша модель приведет к тому, что вся страна затаит дыхание. Я не настолько наивен, чтобы поверить, будто немецкие предприниматели станут рукоплескать.

— Перестаньте! Немецкие предприниматели, слушать о них не хочу! За исключением нескольких, все недальновидные, сплетники и копеечные души. А профсоюзы им еще подыгрывают, болтая о партнерстве. Вы об этом знаете не хуже меня. Нет, мы — вы и я — могли бы создать такую модель, которая, пожалуй, найдет немало последователей. Я предлагаю вам руководство и осуществление этой модели. Ваши же слова: «В этой стране лишь тогда что-то изменится, если изменятся имущественные отношения, отношения собственности». Так, пожалуйста, чего вы еще ждете? Договор подготовлен к подписи, скажите просто «да».

— Почему сейчас? Почему не завтра или послезавтра?

— Я не способен вам объяснить, почему не могу больше ждать, поскольку сам этого не знаю. Но в конце концов вы ведь выросли здесь, на моем заводе, и этот завод благодаря вам, вашему трудолюбию и вашей находчивости стал тем, чем он сейчас является.

— Имеет ли это какое-нибудь отношение к моей…

— Нет. Мы же условились. Об этом мы никогда прежде не говорили, не будем говорить и сейчас, — сказал Бёмер.

Шнайдер поднялся и встал спиной к вентилятору. При этом он поднял над головой руки; рубашка его взмокла от пота.

— Допустим, я скажу «да», но последствия все равно нельзя предугадать. Вы это знаете не хуже меня.

— Последствия всесторонне обдуманы и проиграны. Как уже сказано, я серьезно занимался этой моделью больше четырех лет.

— В отрасли будут бесноваться. Начнется грандиозный скандал.

— Кто вносит новые идеи, всегда выбивается из общего хора. Он становится врагом предпринимателей, наносит ущерб профсоюзам, вред партии, оказывается еретиком. Перестаньте твердить мне об этих духовных евнухах. Почему, например, вы в партийной иерархии не продвинулись вверх, почему все еще ходите в рядовых? У вас есть на это ответ?

— Самый простой: потому что я этого не хочу. Я чувствую себя на своем месте.

— Вы святой. Рассказывайте это пигмеям, а не мне! Почему вы вдруг заговорили вопреки вашему давнишнему опыту? Хотите себя обезопасить и прикрываетесь провозглашенной вашим профсоюзом солидарностью? Поймите же наконец: мы создаем модель, которая многим будет поперек горла. Зато некоторые смогут возликовать, вот им-то и надо предоставить это дело.

— Мне кажется, что я в сумасшедшем доме, господин Бёмер.

— Называйте это, как хотите. Но моя модель и лично вам даст шанс.

— Я ноль без палочки, даже если и поведу за собой пять сотен рабочих. И пуще всего я боюсь, поддержат ли меня эти пятьсот человек, если вы однажды прикажете долго жить. Прошу извинения за прямоту.

— Оставьте при себе свои извинения. С изменением понятия о собственности изменится и сознание людей. Об этом я как-то говорил со своими ребятами, не называя вас лично. Они вовсе не избалованные сынки фабриканта, если вы так думали, они включились в идиотское движение сторонников мира, которое я ни в грош не ставлю. Ходят повсюду с этим сине-белым голубем, лепят его на свои мотоциклы, но они не наивны. Они понимают, что предприниматель сможет в будущем заработать лишь тогда, когда те, кто создает ему прибыль, сами будут соразмерно ею пользоваться. Именно в этом суть моей модели.

— Вы мечтатель, господин Бёмер. Если бы я не знал вас два десятка лет, то мог бы подумать, что передо мной чокнутый левак. Или богач, который ради своего каприза хочет и за гробом торжествовать: смотрите, без меня дело не идет! А что касается меня: как буду выглядеть я в роли председателя производственного совета, если однажды выяснится, что моя дочь — ваша подруга? Если хоть один человек узнает об этом, то пропадут не только ваше доброе имя и репутация вашей семьи, тогда вы можете забыть о своем заводе, да и мне придется лезть в петлю.

Не успел Бёмер хоть словом возразить ему, как Шнайдер пулей вылетел из кабинета.

Шнайдер вдруг в изнеможении замолчал. Он сидел в углу грязного дивана совершенно пьяный.

— Вот теперь я с удовольствием выпил бы коньяку, — сказал я.

Шнайдер потянулся, посмотрел на меня мутным взглядом, потом ухмыльнулся и показал на бутылку.

— Не повезло, господин фотограф. От щедрот бога-отца ничего не осталось…

Загрузка...