Часть первая
В РОССИИ

1866 год. 16 апреля. Суббота. Цензор Александр Васильевич Никитенко записывает в дневнике: «Вот, говорят, и Петр Лаврыч Лавров взят… Я этого и ожидал. Это слишком ярый коновод нигилистов и пропагандист всяких эмансипаций».

Давний недоброжелатель Лаврова (по каким-то не вполне ясным причинам Никитенко прямо-таки терпеть его не мог) забегал вперед: Петр Лаврович еще на свободе. Но действительно, в эти дни в Санк-Петербурге происходят повальные обыски и аресты.

4 апреля случилось событие, которое потрясло всю Россию: бывший студент Дмитрий Каракозов совершил у ворот Летнего сада покушение на Александра II. В подпольном кружке «ишутинцев», участником которого был Каракозов, не раз велись разговоры о том, что для достижения цели освобождения народа «все средства дозволительны» и надо смелее «употреблять самые энергичные меры», вплоть до террора и «систематических цареубийств». Каракозов и взял на себя инициативу перехода от революционных слов к практическому делу.

Покушение не удалось — случайность спасла императора. Как сообщалось на следующее утро в газетах, «провидение бодрствовало над драгоценною жизнью».

Выстрел 4 апреля, символизировавший неприятие демократической молодежью всей деятельности царя-«освободителя», не был, однако, понят народом. В «низших классах» поговаривали, что Каракозов — это агент дворянской партии, подосланный отомстить Александру II за уничтожение крепостного права. И пусть версия о том, что крестьянин Комиссаров помешал злоумышленнику попасть в царя, являлась всего-навсего одним из мифов, — совсем не мифичны слова Каракозова, обращенные к схватившим его… нет, не жандармам, а к таким же, как Комиссаров, людям из толпы: «Дурачье! Ведь я для вас же, а вы не понимаете!..»

Каковы бы ни были намерения Каракозова, объективно его выстрел сыграл отрицательную роль. «Месть не удалась, — писал Герцен, — но предлог был дан и схвачен с дикой радостью, реакция была оправдана…»

Предлог был схвачен… Председатель тотчас же созданной Верховной следственной комиссии семидесятилетний граф Михаил Николаевич Муравьев направил все усилия к тому, чтобы, как он выразился, «принять меры для окончательного подавления противоправительственного направления». «Я стар, но или лягу костьми своими, или дойду до самого корня зла», — говаривал Муравьев. Последовали многочисленные обыски у лиц «сомнительной благонадежности». Члены следственной комиссии работали до изнеможения — с 10 утра до 3–4 ночи. Чуть ли не поголовно арестовывались члены разлого рода просветительских кружков, издательских артелей, организаторы и участники бесплатных школ… Начался белый террор.

Именно так — «Белый террор» — называлась статья, помещенная в герценовском «Колоколе»: «Ночью, с восьмого на девятое апреля, начинается период поголовного хватания… Брали всех и каждого, кто только был оговорен, чье имя было произнесено на допросе кем-нибудь из взятых или находилось в захваченной переписке. Брали чиновников и офицеров, учителей и учеников, студентов и юнкеров; брали женщин и девочек, нянюшек и мамушек, мировых посредников и мужиков, князей и мещан; допрашивали детей и дворников, прислугу и хозяев; брали в Москве, брали в Петербурге, брали в уездных городах, в отдаленных губерниях…»

По мемуарному свидетельству другого очевидца, журналиста, сотрудника «Современника» Григория Захаровича Елисеева, «каждый день и всегда почти утром приносили известие: сегодня ночью взяли такого-то и такого-то литератора, на другое утро опять взяли таких-то и таких-то и т. д.».

Брали действительно по ночам. Самое же страшное — в этом «и т. д.».

Пришла наконец очередь и Петра Лаврова. Вечером 25-го, в 10 часов. Брали его подполковник Черевин (правая рука Муравьева), майор Бабушкин и адъютант шефа жандармов штабс-ротмистр Бибиков. Из собственного дома на Фурштадтской улице препроводили в III отделение.

Из записок П. А. Черевипа: «Часов в 11 вечера (речь идет о 24 апреля. — Авт.) меня граф Муравьев послал к военному министру (им был тогда Д. А. Милютин. — Авт.) предупредить его о мере, которую положил он принять касательно Лаврова… В разговоре между прочим Милютин сказал мне: «Представьте себе, что не далее, как сегодня, у меня за обедом была речь о том, что удивительно, что Лавров не попался, и что странно, что граф Муравьев его не арестовывает. Да, — это человек известной неблагонадежности».

При обыске у Лаврова жандармы обнаружили громадное число книг, множество рукописей. Для их рассмотрения потребовалось приглашение специалистов по этой части — профессиональных цензоров. Министр внутренних дел Петр Александрович Валуев по сему случаю заметил не без удовольствия: «Слава богу, что этого господина взяли, — он мне, к сожалению, слишком известен…»

Поводом к аресту Лаврова послужило его участие в неразрешенной правительством «Издательской артели», в которую он незадолго перед этим вступил. В артели состояли также врач, ординатор 2-го военного сухопутного госпиталя Александр Александрович Кобылин, у которого Каракозов жил в Петербурге, и подполковник Александр Дмитриевич Путята, указанный Каракозовым как влиятельный член «конституционной партии».

Как выяснилось на следствии, Лавров к акту 4 апреля был совершенно непричастен. Тем не менее всесильный Муравьев не только не выпустил его, но получил «высочайшее соизволение» на предание Лаврова военному суду — «по обвинению в преступном образе мыслей».

Восемь месяцев просидел Лавров в петербургском ордонансгаузе — так по привычке продолжали называть комендантское управление. Уже повешен на Смоленском поле Каракозов. Уже «лег костьми своими» и сам Муравьев-вешатель. А процесс Лаврова все не кончался, несмотря на прямое указание военного министра покончить дело скорейшим образом.

Наконец… 20 февраля 1867 года: «По отзыву Санкт-Петербургского обер-полицмейстера, состоящий по полевой пешей артиллерии, ныне уже уволенный от службы, полковник Лавров, в исполнение Высочайшей конфирмации, отправлен 16-го сего февраля в два часа пополудни, с жандармами, на жительство в Вологодскую губернию».

Этот документ — последний, 506-й лист в «Деле» Лаврова, хранящемся теперь в Центральном государственном военно-историческом архиве СССР. Толстый том — своеобразное, конечно же, весьма неполное, а в ряде случаев искаженное отражение жизни Лаврова. От рождения до начала 1867 года.

Потом были три года ссылки, бегство за границу…

I. «ОДИН ИЗ МНОГИХ»

«1866-го года июня 29 и 30 и июля 12 дня, в Высочайше учрежденной в С.-Петербурге под председательством графа М. Н. Муравьева Следственной Комиссии, полковник Лавров на предложенные ему вопросы показал:

Как ваше имя, отчество, фамилия, сколько имеете от роду лет, какого вы вероисповедания?..

Петр Лаврович Лавров, 43 лет от роду, православного вероисповедания… происхожу из потомственных дворян Псковской губернии, где и родился в селе Мелехове Великолуцкого уезда. Первоначальное воспитание получил дома…»

О детстве и юношеских годах Петра Лаврова известно нам мало.

Впрочем, весьма немногими достоверными сведениями располагаем мы и о некоторых других этапах его жизни, несмотря на то, что биография Лаврова уже давно привлекала к себе внимание — и современников его, и потомков. Так, известно, что 12 февраля 1900 года «Комитет памяти П. Л. Лаврова» решил составить жизнеописание только что умершего революционера. Этот замысел, однако, осуществлен не был: не удалось собрать нужных материалов. С тех пор прошло восемьдесят лет. Появилось множество публикаций, посвященных Лаврову. Но биография его пока не написана; и теперь еще недостает материалов, которые раскрывали бы личную жизнь Петра Лавровича.

А может быть, это и не случайно… Ведь жизнь Лаврова — это прежде всего жизнь мыслителя, ученого, теоретика. Неустанное идейное творчество поглощало все его силы, именно оно — стержень жизни нашего героя. И пусть не посетуют на нас читатели: при описании жизни Лаврова мы не можем не уделять большого места рассказу о его произведениях, их роли в развитии русской общественной мысли. Без этого просто невозможно понять биографию Лаврова, ибо и сам он считал занятия теорией главным в своей жизни.

Но вернемся к годам его детства и юности. О них мы знаем главным образом со слов тех, кому он сам об этом рассказывал, да еще из двух толстых тетрадей — его дневника 1840—45 годов, сохранившегося в его архиве.

Родился он 2 (14) июня 1823 года в поместье своего отца, на Псковщине. Лавровы известны на Руси с начала XV века. «Я принадлежу к древней дворянской Русской фамилии, которая считает свои дворянские права с одного из Василиев Московских, и так я имею полное право гордиться древностью своего рода, тем более, что прежде чем быть Русскими дворянами, многие из моих предков были женаты на дочерях польских и литовских воевод и должны были, значит, сами быть довольно знатного рода, притом я в моем гербе имею золотую подкову с серебряным крестом на голубом поле…» — не без гордости записал в своем дневнике семнадцатилетний Лавров.

Особо заметных следов предки Петра Лавровича в русской истории, однако, не оставили. Семейной традицией была верная служба царскому престолу и отечеству. Прадеда, от которого и шло родовое имение, судьба высоко подняла — он служил адъютантом графа Апраксина, одного из сподвижников Петра I. Воевали и другие великолукские Лавровы. Некоторые из них — а у деда Петра Лавровича детей «мужеска и женска пола» было 22 человека — вели войну преимущественно с «врагами внутренними», соседями. В «Заметках о великолуцком уезде», опубликованных в 1857 году историком М. И. Семевским, рассказывалось о страшнейшей драке помещика секунд-майора Лаврова с помещиком Саваскеевым. Очень лют был тот Лавров, буквально военные набеги совершавший на имения земляков-соседей.

Отец Лаврова, Лавр Степанович, верный традициям рода, и в армии служил (вышел в отставку полковником, а прежде в кампании против Наполеона участвовал), и дома командовал. Самодур не самодур, но вольнодумства не терпел, порядок любил во всем, строг был до чрезвычайности, считая себя самодержцем в имении, отцом-командиром. Не желал расставаться со старшей дочерью — и всем сватавшимся от ворот поворот давал; так и умерла она старой девой. Опека его над всеми домашними была полной и всесторонней. Уже в старости Петр Лаврович рассказывал одному из близких ему людей, Николаю Русанову, о том, как Лавр Степанович лечил своих подчиненных по весьма своеобразно понятой им методе модного в то время немецкого доктора Христофа-Вильгельма Гуфелайда. Главным в этой методе Лавр Степанович считал принятие лекарств «эвакуирующего характера». А средства эти были — и для приема каждый день, и для принятия еженедельного, и ежемесячные, и такие, наконец, которые подлежали введению в организм один раз в году. «Можете представить себе настроение домочадцев, челяди и дворовых, — писал Русанов (а Петр Лаврович свои впечатления от того «настроения» на всю жизнь сохранил), — когда загоралась заря того великого дня очищения, в которой течение светил небесных определяло совпадение этих различных сроков, и «эвакуирующие» средства предлагались в четверояком виде…»

Не склонный к религиозной набожности, Лавр Степанович тем не менее долгом своим считал строго придерживаться обычаев православия. Священники приглашались в дом во всех подобающих случаях (правда, угощались отдельно от барской семьи), а в сельской церкви по приказу хозяина был построен новый притвор, изукрашенный иконами святых, имена которых были даны домочадцам.

Внутренний мир Лавра Степановича не был лишен и некоторых устремлений к просвещенности. В доме — множество хороших картин и скульптур, богатейшая библиотека, а в пей, среди прочего — французские вольнодумцы XVIII века, Вольтер, Энциклопедия Дидро и д’Аламбера. Литературные новинки из-за границы выписывались. Детей сызмальства приохочивали к чтению. Детей же было трое — два сына, Михаил и Петр, и дочь Екатерина.

Петр — младшенький. В 1824 году при проезде в южную Россию имение Лавровых посетил император Александр (ничего удивительного: Лавр Степанович был личным другом всемогущего Аракчеева) и, как гласит семейное предание, приласкал годовалого малыша (знал бы царь, кто из него вырастет!). Осчастливленный отец в честь этого приснопамятного события воздвиг в саду колонну с чугунным бюстом обожаемого монарха, вскоре приказавшего долго жить…

Очень рано — лет в пять-шесть — Петр выучился читать, по-русски и по-французски одновременно. Книги стали главной его отрадой и страстью. На всю жизнь.

Крутой нрав отца отталкивал от него чувствительного мальчика. Брату и сестре с Петром было неинтересно: Катя старше его на одиннадцать лет, Михаил — на шесть. Только у матери и находил Петруша ласку, понимание и слова утешения.

Елизавета Карловна (урожденная Гандвиг) происходила из обрусевшего шведского рода; отец ее служил по горному ведомству, управлял одним из металлоделательных заводов в Сибири. Женщина образованная и добрая, Елизавета Карловна учила мальчика немецкому языку, да и вообще скрашивала сколько могла довольно однообразное, без игр и потех, существование своего меньшого. Но много ли могла она?! Разве что природной мягкости характера потрафить…

Так и рос, воспитываемый как девочка, рыжеволосый и чуть картавящий барчонок: беспрекословное послушание, одиночество (из сада — никуда!) — и книги, книги, книги. Тут его вкус во многом направлял приглашенный в дом учитель французского и немецкого Берже — давал заучивать наизусть Шиллера, Гюго, Вольтера… На всю жизнь запомнил Петр шиллеровскую «Песнь о колоколе»…


Исполнилось Петру четырнадцать — и отвез его отец в петербургское Артиллерийское училище: отставной полковник артиллерии желал продолжения семейной традиции.

Училище было основано в 1820 году по всеподданнейшему докладу великого князя Михаила Павловича личным повелением Александра I. «Образование искусных артиллерийских офицеров» — такая ставилась цель. Принимались в него только сыновья потомственных дворян. Ко времени поступления Петра Лаврова училище — двухэтажное здание, вытянувшееся вдоль берега Большой Невы на Выборгской стороне, — сделало уже тринадцать выпусков (в 1833 году его окончил Михаил Бакунин — будущий идеолог анархизма, с идеями которого Лаврову придется немало повоевать).

Выдали Петру мундир темно-зеленого сукна с красной от борта до фалд выпушкой и красными же гладкими погонами, кивер, серую шинель, белую лосиную портупею, ранец, саперный ноя? и все остальное, что положено, — и началась у него совсем иная, чем прежде, жизнь. Казарменная.

В шесть часов били зорю, в семь — после молитвы — завтрак, тут же в каморах: кусок черного хлеба да стакан сбитня. Потом свободных от караула усаживали за повторение уроков. С 8 до 12 — занятия в классах, в час — обед, опять повторение уроков, а с 2 до 5 — вновь занятия в классах. Следующие два часа согласно распорядку воспитанники должны были находиться в каморах, где они «остаются спокойными и повторяют уроки каждый по произволу». В семь снова сбор — к ужинному столу, в восемь — вечерняя зоря. Лишь в среду и субботу пополуденные занятия заменялись — строем, фехтованием и все тем же повторением уроков. И так четыре года: подготовительный и три юнкерских класса.

Муштра есть муштра: времена-то николаевские. Но тут еще и другая беда: очень уж товарищи донимали. Дразнили Петра всячески — и за то, что картавит, и за то, что рыж и неловок, а в особенности за то, что зубрила. Над наивностью и откровенностью его прямо-таки потешались, думая, что он оригинальничает либо просто не вполне нормален. Очень одиноким, какой-то белой вороной чувствовал себя Петр все эти училищные годы. Только толстой тетрадке — дневнику — и доверялся.

1840 год, 13 августа: «Мне скоро 18 лет, а много ли приятных дней есть в моем прошедшем? Есть ли хоть один из них, которого воспоминание принесло бы радость, удовольствие, упоение в душу мою… Нет, мое прошлое пусто, мрачно, безутешно… Моя жизнь в будущем…»

12 сентября: «Они смеялись, и я ясно читал в их смехе, что я прикидываюсь, что я хочу оригинальничать… Пускай они думают, что хотят… Я запру свою душу четырьмя замками от испытующих взглядов, чтоб ни друг, ни недруг не знал, какая дума порой волнует мой рассудок…»

1841 год, февраль: «И зачем я не богач, я бы все бросил, и училище, и артиллерию, я бы заперся в кабинете с поэтами, философами и обдумывал в тишине огромные, чудесные мысли, я бы перелил их в слова и мир бы отзывался на мои громовые удары… И придет ли минута, когда мне можно будет все это исполнить, когда мне можно будет потребовать от людей за все жертвы, убитое без цели… время…»

Постепенно отношение стало меняться — отзывчив, душевен был Петр Лавров, да и знал много, всегда в занятиях поможет, выручит. Впрочем, и другая причина все более останавливала прежних насмешников: строгий режим, ежедневные непременные щи да каша, занятия в строю, фехтование, лишения лагерной жизни — все это превратило хилого мальчугана в сильного, выносливого юношу. Вместе с тем и характер его изменился: былая раздражительность и даже плаксивость уступили место сдержанности в проявлении чувств, чуть ли не стоицизму; да и просто-таки вырос, вытянулся Петр: при поступлении зачислен в третий взвод, а к концу обучения стоял уже вторым в строю юнкеров, сразу же за правофланговым.

Учился Лавров весьма успешно. Рассказывали, что если училище посещал какой-нибудь иностранный принц и вообще иностранцы, то к доске вызывали непременно Лаврова — и потому еще, что французским и немецким языками владел он так же легко, как родным, и мог отвечать на предлагаемые вопросы на любом из них.

Особенно любил Петр время экзаменов. Утвердившись в мысли, что «в свет» нужно выйти, «крепко вооружившись», и что «только знания дают средства сражаться с людьми», он поставил себе за правило всегда первенствовать в знаниях. Напряжение экзаменационной поры было ему по сердцу: тут его мечта, его юношеская страсть «первенствовать» находила хоть какое-то удовлетворение… Тем сильнее чувствовал он свое одиночество в будничные дни.

1842 год, 23 июня: «Училищная жизнь кончается… Тщеславие, вот что было моим движителем в эти годы… Это и… вся разгадка моего училищного бытия. Я не отрекаюсь от прежнего, по готов на все новое».

В августе 1842 года Петра Лаврова произвели в прапорщики «с состоянием по артиллерии» и оставили при училище «для продолжения курса наук» в офицерских классах.

Кто знает, как бы сложилась дальнейшая судьба Лаврова, если бы не академик Михаил Васильевич Остроградский. Широко образованный ученый, выдающийся математик (до сих пор в высшей математике пользуются формулой и методом Остроградского), Михаил Васильевич с 1841 года читал в Артиллерийском училище курс дифференциального и интегрального исчисления, а позже теоретическую механику. Были в училище и другие хорошие преподаватели (к примеру, словесник Иринарх Иванович Введенский), но оригинальнее Остроградского не было.

Очень высокий, толстый, то и дело нюхавший табак и время от времени смазывавший больной глаз водой из специально принесенного стакана (изредка, по рассеянности, он выпивал эту воду), Михаил Васильевич очень любил каламбурить на лекциях: «А почему мы имеем семь направлений проекции ускорения? А потому, что чудес света — семь, великих полководцев — семь, знаменитых философов — семь, чинов ангельских — семь, и смертных грехов, и цветов в радуге, и дней в неделе — все по семь…»

Иногда вместо изложения теорем Лейбница и Эйлера Остроградский предавался рассуждениям о Наполеоне и Цезаре; последнего академик настолько любил, что однажды выставил высшую оценку юнкеру только за то, что имя того было Цезарь: «Благодарите папеньку, душенька, что он дал вам такое чудесное имя…»

Курс читал Михаил Васильевич очень своеобразно — с полным пренебрежением к тем часам, которые выделялись на математику, а заодно и к образовательному уровню и способностям воспитанников — и с убеждением, что военные в принципе не способны освоить математику. Большинство ходило у него в «землемерах», на них во время лекций он не обращал никакого внимания, адресуясь лишь к небольшому кругу избранных, усердие и одаренность которых в математике он не мог не заметить. Их он называл «геометрами».

Одним из любимейших «геометров» был Лавров. И Остроградский не ошибался в этом своем пристрастии: математика еще с раннего детства влекла к себе Петра. Лет в десять он очень удивил своих домашних, перерешав все задачи из толстого учебника арифметики. В училище же сильнее Лаврова в математике никого не было.

1840 год, 15 сентября: «…Рассуждаю ли я о философии, о человеке, о мире духовном или физическом, или читаю поэтические создания гения, тотчас все мои моральные силы начинают подыматься, приходят в брожение, кричат, бурлят, спорят, хотят скорее добраться до истины, вырывают ее друг у друга из рук и нахватывают целые кипы заблуждений и тогда только оставят свою вечную борьбу, когда душа, уставши от их споров, прячет мысль, их поднявшую. — Но едва я беру математику, все молчит… В ней нет границ, потому что она беспредельна, как природа, которую изучает и исследует… Одна она есть наука, потому что одна она содержит в себе несомненные истины, одна она может успокоить человека… развивая перед ним вечные законы, которым все следует, и увлекает его, показывая ему одну возможную, ощутительную для него в этом свете истину».

Крайне скупой на оценки Остроградский говаривал: «Полный балл — 12, по совести, могу поставить только господу Богу, себе — 11, а уже выше 10 — никому другому». — «А Лаврову сколько?» спросили его однажды. «Ну, Лаврову, кажется, надо будет поставить то же, что и мне».

Когда в июне 1844 года Петр окончил высший офицерский класс (к тому времени он имел уже чин подпоручика), начальство по. рекомендации Остроградского оставило его при училище репетитором математических наук.

Юнкера довольно долго — на протяжении нескольких лет — потешались над молодым преподавателем, шалили, устраивали ему «бенефисы», злые стихи про «Лавриноху» сочиняли — в подражание Лермонтову:

Как возговорит нам Петро Лаврович,

Как закаркает ворона во поднебесьи,

Как зашевелятся его усы рыжие…

«Зато уж и знает он, собака, свое дело», судили, однако, меж собой.

А молодой преподаватель и сам сочинял.


Тяга к перу возникла очень рано. Еще маленьким мальчиком, дома, в мелеховском имении, Петр сочинял стихотворные поздравления ко дню именин своих родных, пытался делать переводы басен с других языков и даже набрасывал «драматические сцены». Однажды, уже будучи в училище, разбирая бумаги, Петр поразился, обнаружив среди них поздравление в стихах, написанное им в 1829 году: «Я… думал, что ошибка в числах, потому что там соблюдены все правила Пиитики, разумеется, что… о Поэзии и слова нет…»

Лет в четырнадцать Петра обуревают мысли о высоком поэтическом призвании. «…Тогда я думал, — признается он три года спустя, — что так же легко творить, как думать». И как наивна и как сильна была отроческая вера в то, что его думы, отлитые в стихи, «будут… переходить от одних к другим, от современников к потомству», передадут его имя отдаленным векам. Жаждавший литературной славы, Петр тогда «хотел писать стихи, не зная, что такое поэзия». Я думал, бичует он самого себя, «что, понимая красоты Пушкина, я буду писать как Пушкин».

Теперь, в начале 40-х годов, критически разбирая период собственного «младенчества» и в жизни и в поэзии, Лавров тем не менее с еще большим упорством стремится к поэтическому выражению своих чувств и настроений. Его дневник переполнен стихами, их десятки. Над некоторыми из них Лавров настойчиво работает, не раз возвращаясь к ним, шлифуя слово, яснее выражая мысль; другие так и остаются не тронутыми более памятниками сиюминутного порыва.

Все так естественно, попятно и обычно в этих стихотворениях: первые увлечения, мрачная, конечно же, «холодная» тоска человека, отвергнутого судьбой и людьми, романтические мечты о славе, о священном призвании, о любви. Тут и «священный венец», и «нега сладострастья», и «первый грех», и «прелестный кумир».

Мне явился чистый ангел

Из ефирной высоты…

А среди всего этого — попытки выразить в рифмованных строках драматизм истории, свою, пусть еще неясную самому автору философию жизни. Так из-под пера Лаврова появляются драматический отрывок «Алексей Петрович» — диалог Петра Великого с заключенным в темницу и обреченным на казнь царевичем Алексеем, «Думы», «1798 год», «Над Волховом-рекой»… Тогда же в «Библиотеке для чтения» Осипа Сепковского публикуется лавровский «Бедуин» — первое из напечатанных его сочинений.

Поэзия для Петра — высшая ступень, на которую человек может вознестись над толпой. Но как же наука? Ведь без знаний — в этом Петр убежден — «человек ничто, без них он наг и слаб в руках природы, он ничтожен и вреден в обществе…». Как согласовать поэзию и науку, чувства и рассудок и между собой, и с беззаветной верой в бога?

1841 год, 16 августа: «1. Бог есть совершенство сил моральных… 6. Бог дал человеку разум, чувства и волю… 8. Но разум слаб — он может заблуждаться; чувства слабы — они могут нас обманывать; воля слаба — она может быть нам пагубна… 10. Следовательно, не нужно твердо верить в свои знания, не должно верить страстям, должно обдумывать влечения… 11. Не должно ничего утверждать и ничего отвергать, должно сомневаться…

17. Если мы слабы, если наши побуждения неверны, то они таковы даны нам Богом, и это так должно быть.

18. Следовательно, нужно идти твердо вперед, следуя своим влечениям и не боясь ничего, потому что Бог нас ведет и все, что мы делаем, необходимо протекает по воле его».

В последней фразе отчетливо виден тот, говоря словами позднего Лаврова, «теистический фатализм», который выступал основой его юношеских философских размышлений, опорой его устремления «идти твердо вперед… не боясь ничего». Все, что я делаю, считает Лавров, необходимо для неизменных вечных законов природы; действия человека, как и все его окружающее, подлежат божественному предопределению. Бог дает формулу жизни. Тем же, кто утверждает, что фатализм — вздор, Лавров готов разъяснить: фатализм вреден, если он составляет господствующее верование целого общества, целой нации, по для человека мыслящего он источник истины, спокойствия и даже счастья. «Идея совершенного рабства в отношении к Богу нисколько не может оскорбить человека, несмотря на его всегдашнее стремление к свободе…»

…Меня волнений много ждет, Мой крест тяжел, но я спокоен — Я слышу глас: терпи! вперед!

Но: «У меня в душе… такое отвращение от всякого рода неволи — неужели… душа подчинена неразрывным законам природы, от которых она уклониться не может? — Если же я свободен, отчего я так немощен и слаб?..»

Недоумения, сомнения, болезненные вопросы — все доверяет своему дневнику ^Лавров. Это первый документ его философских исканий.

Годам к двадцати — двадцати двум Лавров познакомился с основными аргументами атеистического миропонимания. По его воспоминаниям, какую-то роль здесь сыграл один врач, убеждавший его: если действительно признавать фатальность хода природы и человеческих судеб, то к чему приплетать сюда еще и бога, ведь и без него все будет происходить по закону неизбежности…

С раннего детства с увлечением читал Петр исторические сочинения. Это чтение продолжалось и в училище. «Я помню его рассказ о том, — писал Русанов, — как, лежа где-то на полу, он читал ночью, при свечке «Историю французской революции» Тьера и страшно увлекся описанием суда над королем Людовиком XVI-м. К социализму он стал приходить рано; его внимание было прежде всего обращено на социалистическую критику современного брака и современной семьи».

Обстоятельства знакомства Лаврова с «Трактатом о домашней земледельческой ассоциации». выдающегося французского социалиста Шарля Фурье не лишены комического колорита. Когда, окончив училище, молодым офицером Лавров приехал в Мелехово, Лавр Степанович дал ему эту книгу Фурье; отец счел ее за пособие по агрономии, однако очень странное. Здравая, с точки зрения Лавра Степановича, мысль автора — как утроить продукты земледелия — сопровождалась какими-то отступлениями от дела, уму его непостижимыми. Не поможет ли сын разобраться? Так Петр Лаврович получил в руки одно из основных сочинений Фурье…

Но книги, хоть и жить без них Петр не мог, жизни не заменяли. Все внимательнее вглядывается он в окружающую действительность. Уже и в семнадцать лет что-то тревожное точит его душу, бередит ум.

1840 год, 27 декабря: «С тех пор, как Наполеон своей быстротой уничтожил все тактические теории; с тех пор, как Европа увидела, что можно в три дня разрушить вконец и преобразовать целое государство, все и вся требуют постепенности, потому что теперь менее, чем когда-нибудь, можно надеяться на будущее. Бог знает: сегодня я верноподданный самодержавного Государя Всея России, а завтра что будет, не знаю. Весь свет теперь ходит по волкану, который готов погубить все окружающее и создать новые горы, реки, государства… Может быть, судьба меня приведет быть свидетелем многих важных политических происшествий…»

18 января 1845 года Лавров набрасывает стихотворение памяти декабристов «Воспоминания 1825 г.». Эпиграф — из Рылеева: «Не сбылись, мой друг, пророчества пылкой юности моей». Стихотворение о героях, овеянных славой Бородина, дошедших до Сены и душою рвавшихся к «новой славе» («И в молодых взволнованных умах кипела жажда дел…»), о том, как «Русь усталая с улыбкой внимала» им, о том, как царь боялся их, боялся «упасть» и потому железною рукою предал «прекрасное предание» забвению. И их уж нет! Кто помнит имена? И даже память о «певцах погибших» — преступленье… Что же остается?

…Слушать вой голодный и унылый журналов,

Да порой на берегах Невы

Искать тех мест, где мысли отвечала

Веревка…

И грустно мне становится, когда читаю я

В тиши забытую страницу.

Какие «забытые страницы» читает в эти годы Лавров, мы не знаем, но безусловно, что процесс формирования его будущего мировоззрения — мировоззрения атеиста, социалиста и демократа — начинается в это время, где-то в середине 40-х годов, и идет бурно, напряженно.

Между тем в феврале 1845 года Лаврова производят в поручики, а два года спустя, не спросив разрешения отца и вопреки его воле, Петр женится.


Об этом ходили легенды. Рассказывали, будто чуть ли не через окно увез будущую жену артиллерийский поручик… Вряд ли это правда. Зато совершенно достоверно, что очень красива была вдова титулярного советника Ловейко Антонина-Цецилия. Говорили, что, когда она была еще барышней, встретил ее раз на улице Карл Павлович Брюллов, разузнал, кто она, и просил разрешения писать с нее мадонну.

По происхождению Антонина Христиановна (урожденная Капгер) была немкой. Братья ее находились на русской службе. Иван Христианович занимался военно-судебным законодательством, где весьма преуспел, став в 1851 году сенатором. Александр Христианович — один из первых выпускников (1831 года) Артиллерийского училища; окончив затем Военную академию, он прославится позже отличной службой на Кавказе и в 1860 году также сядет в кресло сенатора. Скорее всего через Александра Капгера и познакомился Петр Лаврович со своей будущей женой (братья ее вплоть до ареста Лаврова — желанные гости его дома).

Петр увлекся сильно и любил Антонину преданно. А в 1860 году на отдельном оттиске статьи о Пьере Абеляре написал посвящение Антонине Христиановне: видно, рассказ о романтической любви знаменитого французского поэта-философа XII века и Элоизы что-то пробуждал в сердцах супругов Лавровых…

Брак их имел последствия — Лавр Степанович деньги сыну присылать перестал.

8 ноября 1848 года у Лавровых появился первенец, Михаил. Через год родилась девочка, нареченная Елизаветой, наверное, в честь матери Лаврова. 17 ноября 1851 года — еще девочка, Мария, любимица отца.

И хотя в марте 1849 года Лавров становится полноправным преподавателем Артиллерийского училища, «учителем 3 рода по предмету алгебры» (1 января 1850 года его производят в штабс-капитаны), жалованья вер же не хватает; приходится заниматься составлением статей для «Военного энциклопедического лексикона» и «Артиллерийского журнала», а также подрабатывать репетиторством, причем не только по математике, по и по языкам и истории.

Один из будущих учеников Лаврова, Н. Н. Фирсов, вспоминал, каким он увидел Петра Лавровича в январе 1853 года в пансионе барона К. К. Клодта (брата известного скульптора) на уроке алгебры. В класс вошел очень крупный светло-рыжий офицер, с пушистыми нехолеными усами, едва причесанными волосами, с прямым крупным носом и голубовато-серыми навыкате глазами, которые не то недоумевали, не то плохо видели… Его военный просторный сюртук был лучше сшит, чем вычищен, и на одном сапоге не хватало шпоры, чего он не замечал. Панталоны почти волочились по полу. Руки — красивые, точно женские, с белой, почти прозрачной кожей. На мизинце левой руки — рубиновый перстенек. Не подарок ли Антонины Христиановны?

В 1852 году умирает Лавр Степанович, годом позже, 9 июня 1853 года, — старший брат Петра, Михаил. Петр Лавровпч входит в права хозяина имения: помимо села Мелехова с сельцом Мамлеевым, достались ему во владение в Великолукском и Торопецком уездах 14 деревень с 297 крепостными крестьянами и 16 дворовыми и 2120 десятин земли. Жить в материальном отношении стало значительно легче. Да и положение на служебной лестнице укрепилось: 26 сентября 1853 года Лавров становится членом конференции училища. Но и теперь содержание большой семьи (мать с сестрой переехали в Петербург и поселились рядом с Лавровым, на Фурштадтской улице, где он имел дом) требовало неустанного труда.

Основное время отнимали, конечно, занятия в училище. А оно, отметив в 1845 году четвертьвековой юбилей, через два с небольшим года устраивает новые торжества: в честь пятидесятилетия генерал-фельдцейхмейстерства великого князя Михаила Павловича — главного начальника отечественной артиллерии. В актовом зале на деньги, собранные офицерами, устанавливается его бюст, изваянный бывшим воспитанником бароном П. К. Клодтом. На постаменте надпись: «Благодарная артиллерия. 1798–1848».

29 августа 1849 года великий князь скончался. Приказом Николая I училище получает название Михайловского. Посетив училище, император приказал: «Ничего не изменять». Лишь на погонах у офицеров появился вензель: большая буква М под короною…

Не знаем мы, как относился Лавров ко всем этим событиям. По всей видимости, совсем иное его занимало: в 1848 году в Европе бурлила революция. Позже он так напишет об этом:

Тогда мы слушали с восторженным вниманьем

Далекий шум святой борьбы,

Дрожала наша грудь тревожным ожиданьем

Перед решением судьбы.

Мы братьев видели в защитниках свободы,

Мы не могли их не любить…

Революция 1848—49 годов явилась для Лаврова, как и для Н. Г. Чернышевского и многих других его современников, мощным стимулятором духовного созревания. Уже знакомый с учениями социалистов, Петр Лаврович видел в ней продолжение вековечной борьбы народов за свободу и равенство. «1848 год, — писал Лавров десять лет спустя, — вдруг раскрыл пред Европою раны, которые она не хотела видеть…» И годом позже: «…Переход от мысли к действию есть логическая необходимость для всякой партии, защищающей практическое начало… Социалисты резались с бонапартистами на улицах Парижа потому, что от торжества той или другой партии зависело осуществление желаний тех или других». Реакция, распространившаяся после поражения революции во Франции, Германии, Австрии, воспринималась Лавровым как погружение всей Европы в сонное оцепенение.

Написанное Лавровым в 1852 году стихотворение «Пророчество» — отклик на эпоху повсюдной глубокой реакции, наступившей после революции. Лавров напоминает в нем о тех великих часах истории, когда «дремавший издавна народов океан» приходил в волнение и цари «кровью искупляли… свой вековой обман». Один из таких периодов — конец XVIII века, когда во Франции рухнул королевский престол. «Напиток равенства» оказался, однако, хмелен «для детей», и «сонный мир стал вновь рабом царей». Спустя десятилетия (речь идет о 1848—49 годах) монархи опять увидели пред своими тронами «мощные народы». Но тут роковую роль сыграл «деспот Севера» — император Николай, бросивший свой тяжелый меч на весы судьбы: «Оставьте, — он сказал, — мечту освобождения. Царям от бога власть, народы — их рабы!» История вновь пошла вспять: «Страх подлый обуял, оцепенил народы…» Во Франции «сын случая» Наполеон III воздвиг свою власть «на трусости людей», А в России — абсолютное самодержавие, здесь царь — «выше всех законов».

Обращение Лаврова к Николаю полно предостережений: «Не вечен будет сон: настанет пробужденье…»

Поэт призывает царя молиться о том, чтоб минута освобождения пришла «без слез, без крови и без мук». Жажда общественного обновления и надежда на царя, как видим, вполне совмещаются. Верность престолу Петр Лаврович хранит еще и в тридцать лет. Правда, это верность какого-то особого рода — поучающая, критикующая, а то и грозящая.

В общем, никакой ясной политической программы у Лаврова в эти годы нет, — лишь безотчетная вера в неизбежность того времени, когда будет царить лишь один «закон для всех» (его Лавров называет даже божественным): осуществление в жизни идеалов свободы, равенства и братства. Правда, до этого далеко: «сонные» народы все еще «преклоняются пред палкою». Но нельзя впадать в отчаяние, истина бессмертна, она вновь воцарится над умами: «Не сомневайтеся — отчаяние грех!»


Следствие 1866 года: «Из дела видно, что найденное у вас стихотворение «Русскому народу» сочинено вами… Комиссия требует от вас откровенного объяснения, с какою целью оно сочинено вами, кому вы читали его или каким другим способом способствовали распространению его…»

У этого стихотворения была предыстория. В 1853 году началась Восточная (Крымская) война, столкнувшая Россию лицом к лицу с более передовыми, капиталистическими странами Европы. Война эта, особенно военные неудачи русских войск, способствовала пробуждению российского общества: по рукам пошли рукописные сочинения, так или иначе осмысливающие внутреннее положение страны. Некоторые из них содержали оппозиционные идеи, критиковали существующие порядки, осуждали крепостное право, охранительную систему самодержавия, засилье чиновничества. Лавров с интересом знакомится с этими материалами, а статью «Мысли вслух об истекшем тридцатилетии России» (как выяснилось впоследствии, ее автором был Н. А. Мельгунов) даже попросил своих близких переписать для него.

Собственное его поэтическое творчество «военных» лет весьма близко по идейной направленности к этой рукописной литературе. Немудрено, что некоторые стихотворения Лаврова той поры начинают также ходить по рукам. Одно из них — «К русскому царю», написанное в начале 1854 года. (Интересно: 24 января 1854 года Лавров — ему всего тридцать с небольшим — составляет духовное завещание. Что это? Уж не предчувствие ли грядущей кары за стихотворную деятельность?) Широко распространенное в списках — под разными названиями — среди петербургской публики, это произведение Лаврова однажды в качестве запретного плода было продекламировано автору кем-то из его знакомых, не знавших, естественно, кто написал его. Патриотическое по духу, содержавшее идею о «гнилости» Запада и о великом предназначении России, стихотворение это, провозглашавшее единство царя и народа, тут же и предупреждало:

Но помни, русский царь, ты нашей силой крепок,

Величьем нашим ты велик:

Без русской доблести престол твой — груда щепок!

Народов мощь — есть мощь владык!

Современниками оно воспринималось как яркое изображение и резкая критика российского бюрократического режима, где вся власть отдана в руки бездарных сановников и где царю грозит участь остаться в памяти потомков не «русским праведным царем», а капралом.

Дальше — больше. В конце 1854 года Лавров создает еще одно политическое стихотворение; оно имеет уже другой адрес — «Русскому народу». В нем, по определению следователей 1866 года, выражалась мысль, что «император Николай I, приняв на себя обязанность думать за всех и царствуя самовластно, усыпил через то духовные силы и энергию русского народа и допустил злоупотребления и беспорядки по всем частям государственного управления, что и выразилось в неудачах Крымской кампании».

И действительно, ведущая тема стихотворения — всевластие российского царя, помазанника бога. Но если царский трон — это алтарь, если в представлении Николая «Россия — это я!», тогда то, что называется законом, есть лишь покрывало преступлений — казнокрадства, воровства, взяточничества…

А что же страна? Народ?

Стыдом и горечью переполнены строки стихотворения, рисующие картину общенациональной летаргии:

Кряхтя, нес мужичок, как прежде, господину

Прадедовский оброк;

Кряхтя, помещик клал вторую половину

Имения в залог;

Кряхтя, по-прежнему дань русские платили

Подьячим и властям…

И низко кланялись продажному вельможе…

И грызлись за чипы,

И спали, жизнь свою заботой не тревожа,

Отечества сыны…

В этой обстановке даже слабый голос гражданского протеста воспринимался как нелепое мечтание и безумие. Общество издевалось над теми, кто осмеливался звать русских «на брань за правду и Россию», от них, спеша, «бледнея, отрекался вчерашний круг друзей», общественное мнение предавало анафеме вольнодумцев, пропадавших «средь смрада рудников…».

Конечно, патриотическую гордость вызывали и поддерживали военная мощь государства, могущество русского царя «в собраньи королей». Но вот началась война. И, несмотря на героизм солдат, обнаружилась постыдная слабость России…

Лавров призывает родной край восстать «от сна невежества, от бреда униженья», выступить против «чиновных мандаринов». Пред троном деспота народ должен предстать судьей и потребовать от него отчета за кровь всех падших братий…

Нет, Лавров не призывает к уничтожению самодержавия, от имени народа он требует лишь царского покаяния, убеждая самодержца смириться «пред родиной святою». И тогда будто бы народ откроет грешнику свои объятия.

Власти пытались выяснить имя автора этого «пасквиля». Подозрение пало на московского славянофила Алексея Степановича Хомякова, стихотворение которого «Россия» в большом количестве списков также ходило по стране. Узнав о грозящей Хомякову беде, Лавров хотел было раскрыть себя; его удержали. Тогда он послал в Москву историку Михаилу Петровичу Погодину анонимное письмо, с тем чтоб тот имел в руках документ, «свидетельствующий о невиновности г. Хомякова…».


В ночь на 18 февраля 1855 года неожиданно умер Николай I. На престол вступил его сын — Александр II. Из груди многих русских вырвался вздох, вздох облегчения — и надежды на лучшее. Основания для надежд были: смерть коронованного солдафона позволяла быстрее оформиться глубокому общественному недовольству, открывала возможности хоть какого-то движения страны по пути социального прогресса. Скорее всего это сказалось в духовной сфере: уже с 1855 года русская литература начинает постепенно выходить из затянувшегося летаргического сна. Казалось, что эпоха, когда литераторы могли, говоря словами И. А. Добролюбова, либо «выть по-волчьи», либо «хранить гробовое молчанье», уходила в прошлое…

Но война еще продолжалась. Произведенный 27 марта 1855 года в капитаны, Лавров 5 июня командируется в Нарву для участия в ее вооружении (корабли англо-французского флота находились неподалеку от крепости). Ехал он туда с тревожным чувством: 11 мая у него родился четвертый ребенок — Сергей, Петр Лаврович был очень обеспокоен состоянием здоровья жены и сына.

Накануне он пишет стихотворение «Крещение» (май 1855 г.). В нем раскрывается Лавровский идеал человека — такого, каким он хотел бы видеть только что родившегося сына:

Пусть истины слово он людям вещает,

Пускай обличит фарисея,

Пусть слабых подымет, слепцов просветляет,

Пусть станет пред суд не бледнея,

Для воли спокойной все немощны казни:

В земле пусть разрушится тело.

Но вечно живет, как Христос, без боязни

Свершенное совестью дело…

По распоряжению генерала Корфа в Нарве Лаврову пришлось некоторое время командовать артиллерийским гарнизоном. Правда, ни одного выстрела так и не было сделано, но за участие в кампании капитан Лавров получил бронзовую медаль на Андреевской ленте в память войны 1853—56 годов. Пребывание же в Нарве дало ему материалы для статьи «Артиллерийское дело при устье Наровы, 6 июня 1855 года», помещенной в «Морском сборнике» и «Артиллерийском журнале» и упомянутой в октябрьском номере «Современника» Н. Г. Чернышевским среди «замечательнейших» статей по истории русского флота.

2 августа Лавров возвратился в Петербург (к этому времени вышел из печати 8-й том «Военного энциклопедического лексикона» с большой его статьей «Математические науки»). А 30 августа на основе бывших офицерских классов Артиллерийского училища создается Михайловская Артиллерийская академия (правда, и территория и штат остались общими с училищем). Россия нового царствования нуждалась и в новых офицерских кадрах. Создание этой академии было одним из проявлений реформаторской деятельности Александра II, с которой русское просвещенное общество — в том числе, конечно, и Лавров — связывало самые смелые ожидания.

Частью надежды эти вроде бы оправдывались. Еще осенью 1855 года были уволены в отставку некоторые наиболее непопулярные государственные деятели николаевской эпохи. 18 марта 1856 года был подписан Парижский мир. Крымская война, наглядно обнаружившая «гнилость и бессилие крепостной России»[1], кончилась. 30 марта царь обратился в Москве с речью к предводителям дворянства, в которой содержались намеки, правда не очень ясные, на необходимость освобождения крестьян от крепостной зависимости. Из Сибири начали возвращаться ссыльные декабристы.

…В январе на стол Александру кладут список стихотворения «Русскому народу». Всегда относившийся к Николаю I с необычайным пиететом, молодой император воспринял горькие строки неизвестного ему автора как оскорбление чести его отца. «Отрывки этого мне, как кажется, уже были известны. Гадко!» — начертал он на полях.

С 15 августа по 23 сентября царский двор находился в Москве. 26 августа было совершено пышное коронование Александра. И Лавров пишет еще одно стихотворение — «Новому царю (26 августа)»; вместе с другими бумагами оно было изъято у него во время обыска 1866 года. В нем Лавров осуждает царя за растрату громадных народных средств во время московских празднеств. Но главное — рисуемый в стихах образ России, утомленной «солдатами-царями», истощенной «чиновным воровством», разоренной «безумным мотовством». Неурожаи, голод, бездорожье, нет школ, врачей, аптек…

И здесь, как и в прежних стихотворениях, видны царистские иллюзии Лаврова. Но вместе с тем громко звучит призыв к царю править так, чтоб народ не сказал ему, что он «долг царя забыл».

Скажи ты пахарям святое слово: Воля,

Сними с них барщины несправедливый гнет;

Свободной общине отдай родное поле —

Тебя тогда народ великим назовет.

Один из списков этого стихотворения достиг Лондона. На первой странице Герцен написал: «Начало очень хорошо».


1857 год был годом рождения Лаврова-публициста. Нет, он не перестал сочинять стихов, хотя период, когда он обманывался насчет своего художественного таланта, вероятно, миновал. А может, как раз в это время дошел до него отзыв Николая Алексеевича Некрасова о его поэтических творениях: «О, да это рифмованные газетные реляции или передовые статьи». Впрочем, не в этом скорее всего дело. Просто Лавров увидел, остро почувствовал необходимость обнаружиться, так сказать, более публично, общественно, социабельно, как выражался иногда Герцен.

В первой половине 50-х годов на Петра Лавровича порой находило уныние: писательская деятельность, к которой он так стремился, казалась ему неосуществимой мечтой. С началом царствования Александра II русская журналистика, общественная мысль, закованные при Николае в тяжелые цензурные цепи, вновь всколыхнулись. Правда, по-прежнему литераторов душила узда предварительной цензуры (вплоть до 1858 года им было строжайше запрещено касаться вопросов государственной политики, писать об освобождении крестьян), все же некоторые послабления произошли. Появился и ряд новых журналов и альманахов: за два года — около десяти. Почему бы не попробовать себя в публицистике? Печатно выразить то, о чем невозможно не думать?

Первое выступление Лаврова на поприще, как тогда выражались, «общей литературы» произошло в первом номере журнала «Общезанимательпый вестник». Журнал этот с мая 1857 года издавался в Петербурге бывшим участником кружка И. И. Введенского (посетителем его «сред» был и Н. Г. Чернышевский) Владимиром Николаевичем Рюминым. В нем сотрудничали Григорий Евлампиевич Благосветлов (для первого номера он дал программную статью «Современное направление русской литературы»), близкий его приятель, офицер Василий Петрович Попов (его статьею «Несколько слов по поводу появления новых журналов» и открывался этот печатный орган), поэты Владимир Григорьевич Бенедиктов, Яков Петрович Полонский, Лев Александрович Мей, критик и публицист Владимир Рафаилович Зотов, начинающий тогда историк Михаил Иванович Семевский. Эта группа литераторов, некоторые из которых тайно сотрудничали в герценовских изданиях, и была, очевидно, наиболее близка Лаврову в 1857—58 годах.

Но вот что характерно: свое первое публицистическое выступление — заголовок статьи звучал так: «Письма о разных современных вопросах» — Лавров осуществляет, прикрываясь псевдонимом. «Один из многих» — так он называет себя.

Не имея возможности вполне откровенно писать о самых главных проблемах русской жизни, Лавров все же достаточно ясно очерчивает свою позицию. Истинная любовь к отечеству «выказывается его изучением, изучение же нераздельно от разбора, от критики и вмещает в себя по необходимости порицание того, что заслуживает осуждения». Раскрывая тезис «нам недостает образованности», Лавров пишет, что это означает недостаток последовательности в суждениях, стремлениях, деятельности, жизни, ибо образованность — это не начитанность, не овладение специальными знаниями, не ученость в какой-либо отрасли науки, а гармоническое единство знаний, чувств и действий. (Как не вспомнить здесь Герцена, писавшего полтора десятка лет ранее в статье «Дилетанты и цех ученых»: «Ученые трудятся, пишут только для ученых; для общества, для масс пишут образованные люди».) Образованный человек, по Лаврову, есть солдат истины, справедливости, гражданственности. Только на почве истинной образованности вырастают и истинная наука, и великие гражданские добродетели. Именно приверженность передовым идеалам определяет место образованных людей в обществе — между равнодушием, с одной стороны, и фанатизмом — с другой. Обращаясь к соотечественникам, Лавров сетует: «…мы, русские, недостаточно образованны, и это один из наших весьма важных недостатков». Сейчас образованные люди составляют только исключение. Но следует ли им оставаться только исключением?

Позже, в автобиографии, Лавров назвал свои «Письма о разных современных вопросах» «Письмами провинциала». Маска провинциала почти постоянна для всего его подцензурного публицистического творчества. В декабре 1857 года в третьем из «Писем о разных современных вопросах» Лавров рассуждает опять-таки с «провинциальной» точки зрения: «Я… был внутри России (лето Лавров проводил обычно на родине, в великолукском уезде. — Авт.)… Каждый угол России знает отлично свои потребности, знает наперечет своих лучших людей. Каждый угол знает себя. — Как же бы сделать нам, чтоб узнать свое отечество? — Очень легко и очень трудно. Надо сойтись».

В этом призыве — задушевнейшая мысль Лаврова. Опа пронизывает и его «Письмо к издателю», посланное им в том же 1857 году Герцену, проповедовавшему в вольной печати (точно так же, как и Чернышевский в подцензурном «Современнике») аналогичную идею единения всех прогрессивных сил России в борьбе с крепостничеством.


Следствие 1866 года: «…В каких именно сношениях находились вы с издававшим журнал «Голоса из России» политическим агитатором Герценом или же с сотрудниками и корреспондентами его?..

С г. Герценом и его корреспондентами в переписке и в сношениях не состоял».

Ответ категоричен, но неискренен.

Обращение Лаврова к Герцену не было случайным. Конечно, он читал произведения Искандера (не из его ли статьи «Новые вариации на старые темы» подхватил Лавров тему об идолопоклонстве как характерной черте нравственного мира даже самых развитых людей современности?). Запрещенные издания Вольной русской типографии ходили по рукам и в Артиллерийском училище. Кое-какие издания Герцена, его сочинения Лавров имел в своей библиотеке (в его архиве сохранился совершенно не изученный исследователями список одной из статей Герцена 40-х годов «Москва и Петербург». Не тогда ли Лавров и стал его обладателем?). В одной из работ конца 50-х годов Лавров ссылается на статью Герцена, разумеется, не называя его имени, «Об историческом развитии чести», очень ему импонировавшую. В тексте самого «Письма к издателю» есть рассуждения об идеях, высказанных в «С того берега». Так что сомнений быть не может: Герцен — один из духовных образователей Лаврова. Недаром его портрет висел в кабинете Петра Лавровича.

Первые строки «Письма к издателю»: «Поклон и привет русскому от русского, человеку от человека. Давно, очень давно собирался я писать к вам, послать вам мою лепту в сокровищницу свободной русской мысли, сокровищницу, открытую вами; но только теперь нахожу возможным исполнить мое давнишнее желание и посылаю вам несколько листков стихотворений, в которых я старался по мере сил отозваться на некоторые вопросы ближайшей современности… Вам, одному из лучших наших писателей, вам, в сочинениях которого я нашел много своих задушевных мыслей, своих искренних убеждений, вам предоставляю я обнародовать их, если найдете это полезным…»

После рассуждений о действенности в России политической поэзии, о том, что эта поэзия тем современнее, чем меньше автор «поэт кружка» (себя Лавров таковым не считает), Лавров начинает, по сути дела, полемику с Герценом: вы браните Петербург, а там есть «клок людей», не принадлежащих ни к «России Зимнего дворца», ни к «беззаботной машинальной России». «Клок» этот, состоит из разных людей, но все они сходятся в одном — в праве свободной мысли. В этом-то и заключается будущность России: «совестливое изучение и свободное мышление собирают материалы, из которых построится здание нашего будущего отечества, когда настанет минута, великая минута изменения, — а она придет, необходимо придет…»

Лавров не согласен со скептицизмом и пессимизмом герценовского «С того берега» — как можно отрицать, оспаривать «возможность прогресса, возможность закона необходимого улучшения»? Характеризуя основоначала своей собственной философии истории, своей «разумной религии», Лавров утверждает: мы не знаем, есть ли законы развития общества, доказать их наличие или отсутствие невозможно, но необходимо верить в «совершенствование человечества». Отсюда и отношение к вопросу о характере преобразований в России: «И я верю в возможность преобразования и совершенствования России, не страшным переворотом, который разрушит все существующее, чтоб дать вырасти новому, но примирением прошедшего с будущим, примирением, которое, конечно, будет иметь свои жертвы, свои потрясения, но не более другого исторического переворота. И когда в истории прошлое гибло безвозвратно?»

Голос Герцена Лавров расценивает как одну из сил, участвующих в процессе преобразования России. Но эта сила не единственная. Правда, о других силах судить трудно: этому мешает отсутствие в стране публичности, отсутствие «замечательных личностей, около которых можно было бы сгруппироваться», незнание средств и потребностей общественной жизни.

Главная проблема русской действительности — это, конечно, освобождение крестьян. Эта мера необходима, но все дело в том, как ее осуществить. Правительственные чиновники не имеют об этом понятия. Помещики, большею частью сознающие, как считает Лавров, необходимость ликвидации крепостной зависимости, тоже не знают, что делать конкретно. Да и вы, обращается Лавров к Герцену, лишь «провозглашаете начало, предоставляя чернорабочим найти средства его применения». Но тут-то как раз «встречается множество затруднений». Одно из них — возможность внезапного разорения мелкого дворянства, что, по Лаврову, нежелательно. Да и не в том только дело, чтоб крестьянин был не крепостной, а в том, «чтоб он был точно свободен»…

Каким же путем идти? Надо в каждом уезде составить комитет из помещиков, потом — созвать собрание депутатов в Петербурге или в Москве для составления плана освобождения крестьян для России в целом. Путь этот «весьма длинен, но он единственный».

Однако правительство, считает Лавров, совершенно не готово к решению крестьянского вопроса. Где тот министр, который решился бы предложить государю подобный проект? Нет его. «Где государь, который решится принять эту мысль и провести ее до конца, не останавливаясь на полдороге и не сворачивая на старую колею?..» Более всего опасаются волнения в народе, когда вопрос об освобождении крестьян будет поднят. Но разве этого волнения можно избегнуть?

Что же делать в этих условиях? Готовиться. Готовиться изучением, так как недостаток знания — это одна из язв российского общества; готовиться очищением, потому что другое бедствие отечества — нравственное унижение личности, идолопоклонство разных видов и форм, в том числе и либеральное: «Либерал, который среди топких намеков на современное зло кадит современному идолу, может быть и полезен в данную минуту, по он отрекается от будущего». Но ведь придет же когда-то «мгновение», когда «болезнь, разлитая по жилам отечества, выразится кризисом, более или менее сильным, более или менее опасным», когда «сам больной потребует более рационального лечения». Будем молча готовиться к этой минуте, чтобы кризис не застал нас врасплох… А пока — пока каждый пусть совершает благо в своем круге деятельности, исполняя тем самым свой гражданский долг.

Вот какую «программу» начертал Лавров. И перед кем? Перед Герценом.

В августе 1857 года четвертая книжка «Голосов из России» с этим «Письмом…» Лаврова и двумя его стихотворениями («Пророчество» и «Русскому народу»), объединенными названием «Современные отголоски из России», вышла в свет. Где-то около этого времени Герцен посылает стихи Лаврова Виктору Гюго (ему именно они были посвящены), а в «Колоколе» от 1 декабря (лист 6) печатает такое извещение: «Виктор Гюго просит редактора «Колокола» переслать его искреннюю благодарность русскому поэту, посвятившему ему «Современные отголоски из России». Мы извещаем автора, что, по его желанию, экземпляр его стихотворений, напечатанных в IV книжке «Голосов из России», был нами доставлен Виктору Гюго в Гернсей». Дошла ли эта весть до Лаврова?

То, о чем. Лавров откровенно писал Герцену, он пытался хоть частично выразить в подцензурных статьях. В конце третьего «Письма о разных современных вопросах» («Общезанимательный вестник», 1857, № 20) он призывал: «Надо сойтись с разных углов России нескольким лучшим людям и поговорить о наших потребностях, о наших стремлениях, о нашем настоящем и будущем. Надо сойтись с желанием не шума и самолюбивых споров, а с желанием знания, не для личных выгод, не для тщеславия, а на пользу науки и отечества…

Тогда услышим мы голоса сотни людей, возможность существования которых в глуши провинции нам кажется непонятною и которые теперь живут и умирают в неизвестности, поддерживая своим присутствием нравственно здоровую атмосферу в своем краю.

Тогда благоразумный сановник узнает, что и где нужно сделать и к кому обратиться, чтобы начинание было выполнено не только на бумаге, но и на самом деле…

Тогда настанет время порядка — не искусственного порядка бюрократов, но действительного порядка, согласного законам развития и движения…

«Но как же это сделать?» — спросит читатель… Впрочем, нет, я не считаю своих читателей столь наивными, чтобы предложить мне подобный вопрос.

Ведь это фантазия, почтенный читатель, чтоб позабавить вас четверть часа игрою в серьезные мысли. Да, чистая фантазия. Где же нам, Славянам, сойтись бескорыстно и спокойно, потолковать об общеполезном деле?..

Но отчего же и не пофантазировать немножко?..

Один из многих».

II. «ЧЕЛОВЕК КАК ФИЛОСОФСКИЙ ПРИНЦИП»

В конце мая 1859 года Лавров получил письмо. Обратного адреса нет. Па большом листе сверху заголовок: «Не Лондонский Колокол, а Русский звон». Чуть ниже: «Утайка этого от Государя была бы изменой против Его Величества и России». Потом «Общее вступление»:

Зачем дразнить ее и мучить?

Оставьте лучше, львица спит;

Проказы могут ей наскучить,

И шутки примут грозный вид.

Она смирна, по есть пределы

Терпенья кротости самой;

Как встанет вдруг — уж верно целы

Не возвратитесь вы домой.

За вступлением: «Выпуск первый. Портреты министра Муравьева». Портретов два: «Кабан» и «Бульдог». Назначенный в 1857 году министром государственных имуществ, Михаил Николаевич Муравьев — бывший декабрист и будущий «вешатель», тот самый Муравьев, который будет с предельной жестокостью подавлять польское восстание 1863—64 годов и по указанию которого в 1866 году «возьмут» Лаврова, — изображен в этих портретах ярым противником реформаторских начинаний нового царя, мучителем лесного зверья, особенно «кротов» (то есть крестьян), о смягчении участи которых так печется обладающий доброю душою лев. Но почему же «всем на горе, чрез мытарство при нем возвысился кабан», достойный за свои дела петли?.. Спящая львица это Россия. Она пока спит, — однако сжимает судорожно зев… «Апрель 1859 г. Москва — сердце России» — подписал анонимный корреспондент. И приписал: «Уничтожьте этот лист, а копии с него дайте ход (продолжение у А. А. Краевского)».

Этот сам по себе не очень значительный факт весьма показателен для характеристики и общественного умонастроения в России конца 50-х годов и духовных контактов Петра Лавровича.

В истории России 1858—59 годы — время подготовки крестьянской реформы, сложной борьбы вокруг вопроса об условиях и формах ликвидации крепостничества, время формирования и постепенного размежевания либеральной и революционно-демократической тенденций в освободительном движении.

Вплоть до конца 1857 года дело освобождения велось в глубокой тайне. Составленный сплошь из крепостников, Секретный комитет по крестьянскому вопросу (в него среди прочих входил и «бульдог» Муравьев) стремился, в сущности, только к тому, чтобы по возможности затормозить дело. Но вот в конце 1857-го — начале 1858 года правительство делает поворот: в рескриптах виленскому и петербургскому генерал-губернаторам царь заявляет о твердом намерении покончить с крепостным правом. Однако в истории благое намерение, даже и официально объявленное, еще мало что значит: все дело в том, кто и как будет его осуществлять. А Александр II брался за задачу, в принципе для него неразрешимую: невозможно было вполне устранить крепостничество, не устраняя привилегий и всесилия помещичьего класса, оставляя незыблемым сам самодержавный, бюрократический социально-политический строй. В «Письме к издателю» Лавров как в воду глядя писал, что даже если царь приступит к реформам, то вряд ли он сможет при этом взять в соображение «блага народа и отечества»: «большая часть мандаринов, его окружающих, укажут ему на множество частных неудовольствий, на необходимые следствия в будущем — весьма опасные для самодержавия…» Так и случилось. «Да!», произнесенное Александром II в пользу реформ, в пользу либерального решения крестьянского вопроса, оказалось весьма невнятным: последовавшие правительственные постановления по этому вопросу отмечались крайней двусмысленностью и непоследовательностью. Отличительной чертой нового царствования была, по выражению Герцена, шаткость, «неуверенность человека спросонья», «что-то бесхарактерное, беспомощное, картавое…». Отражая все более растущее нетерпение крестьян получить землю и волю и, с другой стороны, отчаянное противодействие этому со стороны крепостников, желавших оставить все как было, в России развертывается все более острая борьба «партии плантаторов» и оппозиции, реакционеров и «прогрессистов», а вместе с тем борьба реформистов и революционеров внутри антикрепостнического лагеря, вокруг этой центральной проблемы русской жизни.

Внешне Лавров этих лет как бы в стороне от политики; в его жизни 1858—59 годы ничем особенным не примечательны: все идет своим чередом.

Как преподаватель он на хорошем счету у начальства. С осени 1858 года ему поручают в Артиллерийской академии курс, который раньше читался Остроградским, — дифференциальное и интегральное исчисление. С основанием Константиновского военного училища его приглашают вести и там курс математических наук. Так что служебная карьера развивается вполне благополучно. 17 апреля 1858 года Лаврова производят в полковники и награждают орденом Св. Анны III степени.


Растет популярность Лаврова в столичном «обществе». Его все чаще приглашают на разного рода журфиксы, вечера. Но центр светской жизни Лаврова — это, конечно, салон Штакеншнейдеров.

Роскошный дом недалеко от Марсова поля, на Миллионной улице. В нижнем этаже — высокая комната с арками, «помпейская зала», возле нее — зимний сад; крупные капли падают со стеклянного свода на широкие листья бананов и каменные плиты пола, аромат тропических растений разносится по всему зданию… Хозяин — Андрей Иванович, академик петербургской Академии художеств, высокий, малоразговорчивый человек, обрусевший немец. Одареннейший архитектор, Штакеншнейдер в молодые годы встретился с итальянкой Аделаидой Бенвенути, жившей тогда в доме всесильного графа А. X. Бенкендорфа в качестве то ли швейки, то ли компаньонки дочери. Представленный ею Бенкендорфу, Штакеншнейдер возвел в имении графа несколько построек. Они понравились, и Штакеншнейдер был рекомендован Бенкендорфом императору. Так стал Андрей Иванович придворным архитектором, строителем многих прекрасных зданий в Петербурге и его пригородах. Жена его — Мария Федоровна, женщина властная, энергичная, не знавшая счета деньгам, была большой любительницей развлечений. Познакомившись с супругой вице-президента Академии художеств графа Федора Петровича Толстого, она вопреки склонностям мужа, искавшего дома покоя и отдыха от трудов, в подражанье «воскресеньям» Толстых завела у себя «субботы». Вот на этих-то «субботах» с самого начала 1858 года постоянно бывает Лавров. Обычно один, иногда с Антониной Христиановной.

Здесь танцевали, музицировали, устраивали любительские спектакли, а то и маскарады, декламировали свои и чужие стихи, обменивались новостями культурной и научной жизни, подчас просто сплетничали, ну и, конечно же, обсуждали то, что волновало буквально всех: рескрипты Александра II, речи на обеде в московском купеческом собрании, где раздавались не только общие фразы о «святом деле», но и были произнесены слова о необходимости уничтожения крепостного труда, о гражданской полноправности «братьев-крестьян»… Иногда кое-кто из гостей поднимался наверх, в комнаты: там читались очередные номера герценовского «Колокола»…

Под одной крышей сходились художники и литераторы, поэты, писатели… Замкнутый, молчаливый, тихий, воодушевляющийся лишь при чтении стихов (и тогда голос его становился певучим и густым) Владимир Григорьевич Бенедиктов. По виду чистенький, застенчивый чиновник, и улыбающийся мало, и глядевший как-то исподлобья, Бенедиктов обладал незаурядным умом, умел впору сказать веское слово, иногда очень острое, — и тянулся к Лаврову, который был ему очень симпатичен. Находящийся в поре творческого расцвета Аполлон Николаевич Майков — «…дарование неподдельное и замечательное» увидел в его стихотворениях еще В. Г. Белинский. До анекдотичности рассеянный, младенчески непосредственный «поэт любви» Яков Петрович Полонский, возвратившийся летом 1858 года из-за границы с молодой женой и поселившийся у Штакеншнейдеров. Мрачноватый по натуре Иван Александрович Гончаров, определившийся в 1856 году, после возвращения из путешествия на военном фрегате «Паллада», на должность цензора в Петербургском цензурном комитете. Болезненно себялюбивый, злой эпиграммист, «полугрек, полухохол» Николай Федорович Щербина; в 1857 году он выпустил два томика своих «Стихотворений», положительно оцененных Чернышевским. Только-только входящий в литературу Всеволод Владимирович Крестовский. Братья Николай и Василий Курочкины — это ужо совсем иного плана люди, критиканы, пародисты, будущие редакторы сатирической «Искры». Родственник Штакеншнейдеров и приятель Никитенко, Иван Карлович Гебгардт — красноречивый толстяк, остроумец, фрондер, страшно смелый в своих разговорах, но только в разговорах. Михаил Иванович Семевский. Писательница Юлия Жадовская. Французский художник Бланшар…

Всегда приветливо встречает гостей старшая дочь хозяев Лёля, Елена Андреевна, начитанная, впечатлительная, добрая горбунья. Ранее отличавшая своим пристальным, заинтересованным вниманием то одного, то другого из посетителей «суббот», Лёля, познакомившись, через Бенедиктова, с Лавровым (было ей тогда лет двадцать), сделалась на долгие годы его другом, почитательницей и даже поверенной его тайн.

В глазах Елены Андреевны Лавров — это какой-то необыкновенный человек, суровый к себе, по вообще мечтатель, чуть ли не романтик, предельно деликатный в отношениях к людям. Ее, да и не только ее, по также и Гебгардта, Курочкиных и некоторых других гостей дома Штакеншнейдеров к Лаврову привлекали необычайная его начитанность, находчивость и логичность суждений, трезвый, хотя и скептический, взгляд на мир. Лаврову также пришлась по душе эта умная молодая женщина, обладавшая таким редким талантом — слушать собеседника; с ней он беседует охотнее всего. «Мне нравится, — пишет Елена Андреевна в дневнике 14 февраля 1858 года, — когда в гостиной, поздоровавшись с хозяевами и подобрав свою саблю, чтобы опа не гремела, он начнет искать своими близорукими глазами, и все уже знают, кого он ищет, и, смеясь, подводят его ко мне. Он садится тогда возле меня, и тут тотчас же и образуется центр, потому что он глашатай гостиных».

Из литераторов, бывающих у Штакеншнейдеров, Лавров больше всего выделяет Майкова; его он считает первым из современных поэтов; особое восхищение вызывает у Лаврова драматическая поэма «Три смерти». Познакомились они и домами. Желанным гостем был Лавров и у Бенедиктова, служившего тогда одним из директоров государственного банка. Здесь, на казенной квартире, в 1858 году Лавров, по свидетельству поэта и переводчика Петра Исаевича Вайнберга, читал известное тогда лишь в списках некрасовское «Размышления у парадного подъезда». Еще бывает Петр Лаврович у Ливотовых: женой Ивана Ивановича Ливотова была та самая итальянка, Аделаида Антоновна, со знакомства с которой началась карьера Штакеншнейдера…

По вторникам Лавров устраивает вечера у себя, на Фурштадтской, 28. Хотя о круге его посетителей конца 50-х годов мы знаем немного, несомненно, что собирающееся в доме Лаврова общество еще пестрее, а главное — демократичнее, чем у Штакеншнейдеров. Некоторых личностей из «окружения» Лаврова Елена Андреевна прямо-таки не выносит. Вот, к примеру, Владимир Феофилович Коневяч, педагог-словесник, страстный исследователь творчества Крылова, негодующий на Гончарова: зачем он пошел в цензоры? В своем дневнике Елена Андреевна дает Кепевичу такую характеристику: «Маленький, сутуловатый, желтенький человечек, как школьник на строгого учителя, озлобленный против всего, что зовется власть и начальник, радующийся, как находке, всему дурному, что увидит, ко всему придирающийся». Однако вряд ли Кепевич очень уж близок Петру Лавровичу. Более дружеские отношения у Лаврова устанавливаются в это время с Владимиром Рафаиловичем Зотовым (оба активно сотрудничали в «Общезанимательном вестнике»). Они почти ровесники, но как журналист, литератор Зотов гораздо опытнее: он печатался уже почти двадцать лет, за его плечами и опыт полемики с Булгариным и Гречем, и редактирование «Литературной газеты», и привлечение к следствию по делу петрашевцев, и поездка летом 1857 года к Герцену (не исключено, что именно Зотовым доставлены были в Лондон «Письмо к издателю» и стихотворения Лаврова). Во второй половине 50-х годов дом Зотова — один из центров распространения подпольной рукописной и печатной литературы. Одним словом, знакомство Лаврова с Зотовым было не случайным (и оказалось оно довольно прочным). Кроме этих и других литераторов, дом на Фурштадтской посещали по вторникам также многие молодые офицеры, студенты.

Запись Е. А. Штакеншнейдер 28 января 1858 года: «Только что от Лавровых, а мне уже опять хочется к ним. Они мне нравятся. Нравится склад их жизни, вся их семья; их девочки в длинных локонах, с открытыми шейками и ручками, такие хорошенькие и благовоспитанные; она (Антонина Христиановна. — Авт.), красивая и величавая, смесь, но очень хорошая смесь, русской барыни с немкой из образованного и богатого дома, а главное, нравится он; и, может быть, не столько нравится, сколько любопытен… Может быть, я смотрю на него глазами Бенедиктова, и Иван Карловича, и тетеньки Ливотовой, которые тоже превозносят его до небес… Дело-то в том, что от пего я надеюсь получить ответы на мучающие меня вопросы. Кто же, если не он, может их дать, этот homme superieur[2], как его называют… Лавров, с его умом, с его познаниями, с его античным, плутарховским характером, как говорит Бенедиктов, — должен дать эти ответы».

Как видим, в глазах некоторых Лавров — уже и выдающийся человек, к голосу которого прислушиваются, общения с которым ищут. Правда, эти люди зачастую становятся в тупик. Петр Лаврович все же им неясен: неясна, точнее, его гражданская, политическая позиция. Елена Андреевна находит, например, странным, что Лавров, «сам либерал», как она выражается, не особенно-то симпатизирует великому князю Константину Николаевичу (а ведь с ним были связаны многие либеральные упования) и берет сторону государя.

«Лавров говорит, — записывает Е. А. Штакеншнейдер-10 апреля 1858 года, — что когда его сыну минет четырнадцать лет, то он даст ему читать… «Жирондистов» Ламартина, для того, чтобы он влюбился в революцию… По этим словам надо бы заключить, что Лавров сам отъявленный революционер, между тем, не говоря уже про его действия, его речи никогда не заходят так далеко, как речи других, Ивана Карловича, Курочкиных, например; мало того, когда те заносятся, он, Лавров, возвращает их всегда в границы.

Что формы жизни человечества, политические, общественные, семейные, уж устарели и не годятся в настоящее время, уже и обречены погибнуть, рушиться, — против этого он не спорит, он это, напротив того, сам и утверждает, но он это утверждает не с иронией, не со злобой, не глумясь и кощунствуя, а совершенно спокойно, как нечто непреложное и неизбежное, как смерть, например».

И в самом деле, странностей в жизни, неясности в мировоззрении Лаврова довольно много. С одной стороны, успешно делает карьеру, с другой — явный противник существующих порядков. Но и тут непросто: либералов не жалует, но и на отрицателей, предтеч нигилистов, непохож. Своя какая-то, особая позиция. Меньше всего «человек кружка». Главное видит в подготовке, в развитии самих людей, в их образовании, в воспитании у них чувства нравственной свободы, личного достоинства, терпимости, свободы от фанатизма, от крайностей. Конечно, очевидна вместе с тем и некоторая политическая аморфность, но это скорее выражение сознательно принятой позиции: ни в России, ни на Западе не видит Лавров сил для свершения желанных общественных преобразований в духе идеала подлинного равенства и справедливости. Потому и занимается прежде всего разработкой философско-нравственных вопросов, что убежден: «Русским и особенно тем, которые чувствуют в себе хоть сколько-нибудь силы, должно каждому стараться очиститься от греха лжи, идолопоклонства и унижения собственной личности, даже в мелочах. Только этим можно готовиться к будущему».


Потомственный дворянин, полковник, профессор. А в ответе следственной комиссии такие слова: «Преимущественно получал средства к жизни от литературных трудов…»

Да, печатался Лавров очень много. В конце 50-х годов, как, впрочем, и в следующее десятилетие, он не связан с каким-то одним журналом, идейно-теоретическим направлением. Хотя в русской общественной мысли и журналистике тех лет уже достаточно зримо обнаруживается расхождение либерально-реформаторской и радикально-демократической тенденций (этому немало способствовала определенность позиции «Современника» Некрасова и Чернышевского в его полемике с другими печатными органами по мировоззренческим и литературно-эстетическим вопросам), все же трудно применительно к этому времени говорить уже о вполне отдифференцированных друг от друга течениях внутри оппозиционного движения. Последнее пятилетие крепостного строя, 1856— 61 годы, принадлежало еще к тому времени, когда, по словам В. И. Ленина, «классовые антагонизмы буржуазного общества были совершенно еще не развиты, подавленные крепостничеством, когда это последнее порождало солидарный протест и борьбу всей интеллигенции, создавая иллюзию об особом демократизме нашей интеллигенции, об отсутствии глубокой розни между идеями либералов и социалистов»[3].

Эта рознь вполне отчетливо обнаружится несколько позже, со второй половины 1861 года, а пока, в конце 50-х годов, будущие либералы еще печатаются в «Современнике», а их будущие непримиримые идейные противники из круга «Современника» и «Русского слова» — в журналах весьма умеренного толка.

Вот и Лаврова мы видим в 1858 году сотрудником «Библиотеки для чтения». С осени 1856 года этот журнал возглавлялся Александром Васильевичем Дружининым. Заявив себя в 1847 году (повесть «Полинька Сакс») сторонником «натуральной школы» в литературе, Дружинин, уйдя из «Современника», стремился теперь превратить «Библиотеку для чтения» в воинствующий орган чистого, «артистического» искусства, противостоящий эстетической теории Чернышевского и вообще социальной тенденции в искусстве. В этом-то журнале, во втором номере за 1858 год, Лавров публикует свою статью «Несколько мыслей о системе общего умственного воспитания молодых людей», а в пятом и девятом номерах — обширнейшую работу «Гегелпзм». Именно «Гегелизм» (да еще, пожалуй, статья «Несколько слов о системе наук», напечатанная годом раньше в «Общезанимательном вестнике») кладет начало философским выступлениям Лаврова.

Значительный по объему лавровский разбор учения Гегеля был в России не самым первым и, пожалуй, не самым глубоким. Работы А. И. Герцена 40-х годов, в особенности его «Письма об изучении природы», представляли собой куда более тонкий анализ гегелевской философии, прежде всего фундаментальной ее идеи, идеи тождества бытия и мышления, и притом в ее наиболее сложном, гносеологическом, теоретико-познавательном аспекте. Самое же интересное в лавровском подходе к Гегелю — это его рассуждения о том, как Гегель был приведен всем предшествующим развитием науки к идее о безусловном развитии всего сущего, и как он, с другой стороны, вопреки этому своему принципу, завершил историческое развитие, усмотрев воплощение мирового разума в прусском государстве.

Рассматривая учение Гегеля как такую философию, где научные положения и гипотезы приняли форму догматизма (что связано, по мнению Лаврова, с привнесением в науку чуждого ей принципа авторитета — начала всякого верования), Лавров отрицал диалектику в том виде, какой опа приняла в гегелевском учении: диалектический процесс, понимаемый немецким мыслителем как триадичное развитие (тезис — антитезис — синтез), Лавров по считает истинным и всеобщим. Тем не менее он видел великую заслугу Гегеля в том, что тот «внес во всемирное убеждение, под формою диалектического процесса, великое начало развития» и провозгласил необходимость для науки постоянно опираться на историю, рассматривая ее как «живой организм». Резче всего Лавров высказывался о консервативных моментах политического ученей Гегеля, о его мнении, будто власть «лучших и знающих» осуществляется в бюрократии, о его выступлениях против духа оппозиции и критики правительства. В этих рассуждениях Лаврова просвечивает его собственное критическое отношение к социально-политическому строю России.

Весной 1859 года Лавров публикует в «Библиотеке для что по я» (№ 4 и 5) продолжение «Гегелизма» — статью «Практическая философия Гегеля». Здесь еще более определенно выражены его политические симпатии и антипатии. Это не было случайным: расстановка идейно-политических сил в стране стала несколько более определенной. Яснее выявилась к этому времени и неспособность Александра II стать подлинно государственным человеком.

Передовое русское общество все нагляднее, хотя и небезболезненно, убеждается в том, что «обещания, раз данные, могут быть не исполнены, даже если они даны свыше» (слова Лаврова). Целый ряд акций верховной власти свидетельствовал о том, что самодержавный государь то и дело выступает если не игрушкой, то, во всяком случае, орудием «плантаторской партии», а точнее — бюрократической «камарильи», той придворной клики, которую герценовский «Колокол» назвал «черным кабинетом». Отдельные повороты в царской политике влево, в сторону либерального, более или менее удовлетворительного способа решения крестьянского вопроса (передача подготовки реформы из рук Главного, «плантаторского» по составу, комитета редакционным комиссиям во главе с Я. Н. Ростовцевым) лишь оттеняли отсутствие четкой программы осуществления социальных преобразований. Не только для идейных вождей революционной демократии — Чернышевского и Герцена, но и для многих «прогрессистов», жаждавших радикальных перемен, очевидными стали грубые проволочки в деле осуществления крестьянской реформы, колебания правительственной политики, слабовольность Александра II.

Что касается Лаврова, то его настроение этого времени и его гражданская позиция достаточно отчетливо выражены в таких, например, отрывках из статьи «Практическая философия Гегеля»: «В жизни практической человек и общество должны решиться: идти направо или налево, действовать или ожидать — это все равно; какое- либо положение надо принять и надо решиться принять это положение… Конечно, лучше, чтобы борьба обошлась без крови и без гражданских бурь, но там, где противоположные практические стремления встречаются вне высшего примиряющего начала уважения к человеку, там борьба принимает трагический характер… Всякий член общества обязан стать в ряды той или другой партии и решительно отказаться от ее противников… Гражданин, который в минуту общественных смут не становится на ту сторону, в истину которой верит, есть изменник своему мнению. Он ослабил своих друзей, не становясь в ряды их, и может быть виновен в ожесточенном характере борьбы… Нерешительность, осторожность части приверженцев лучших идей вредила часто последним и замедлила торжество их гораздо более, чем распорядительность, таланты и беззастенчивость противников».

Жизненный нерв статей Лаврова о «практической философии» Гегеля — критика бюрократического, сугубо административного способа решения общественных проблем. Эта же идея проводится им и в других произведениях того времени.

В 1858 году в Петербурге появился новый еженедельник — «Иллюстрация. Всемирное обозрение». Его редактором стал В. Р. Зотов. Лавров не преминул воспользоваться добрыми с ним отношениями, чтобы на страницах и этого издания выступить с проповедью своих философско-нравственных идей.

«Почтеннейший Владимир Рафаилович, — давно мне хотелось послать какую-нибудь работу в Вашу «Иллюстрацию», но множество занятий до сих пор мешало мне исполнить мое желание. Не найдете ли Вы возможным поместить у себя статью, которой корректуру Вам посылаю…»

А посылает Лавров чуть подправленную им корректуру одного из «Писем о разных современных вопросах», не пропущенного в 1857 году цензором «Общезанимательного вестника». Новое название статьи — «Вредные начала» (она появилась в «Иллюстрации» в октябре 1858 года) — еще более подчеркивало основную мысль автора: о вреде, который связан с преклонением людей перед авторитетами как в личной, так и в общественной жизни. Где есть борьба, там жизнь и возможность развития. Но горе обществу, если оно подчиняется владычеству бесспорного авторитета. Тогда рассуждений не требуется — лучше спросить у авторитета. И мысли, и слова, и действия предписаны заранее. Поддержка авторитета есть здесь высшая и единственная добродетель. «Отчего не пограбить немножко, не пожать подчиненного, зачем дорожить словом и строго исполнять свою обязанность, когда нас мерят только мерою служения авторитету?» Так разврат проникает во все слои общества.

Сотрудничает Лавров и в других изданиях. В «Журнале для воспитания», издававшемся педагогом-просветителем Александром Александровичем Чумиковым, он публикует статью «Экзамены»; через Якова Полонского передает «Русскому слову», основанному в 1859 году графом Г. А. Кушелевым-Безбородко, большую работу «Современные германские теисты».

Однако всего более в это время импонируют Петру Лавровпчу, по-видимому, «Отечественные записки». В них он начал печататься еще в 1857 году (№ 9, статья «По поводу вопроса о воспитании. Критериум для направления нравственного воспитания»). А к лету 1858 года с их редактором — Андреем Александровичем Краевским — у Лаврова складываются довольно тесные отношения. Основу их составляло не идейное содружество и даже не обоюдная симпатия, а скорее взаимная выгода: опытному журналисту либерального толка Краевскому Лавров с его эрудицией, знанием языков, быстрым, хотя и не очень ярким, пером представлялся весьма подходящей кандидатурой в качестве редактора отдела иностранной литературы; Лаврова же, вероятно, прежде всего привлекала почти неограниченная возможность публиковать собственные, обычно очень обстоятельные, объемистые статьи. Вскоре Краевский и Лавров и в самом деле заключат соглашение о сотрудничестве, а пока, в апрельском номере «Отечественных записок» за 1859 год, появляется новая философская работа Петра Лавровича — статья «Механическая теория мира».

В ней Лавров раскрывает историю материализма в его борьбе с религиозно-идеалистическими, спиритуалистическими учениями, подчеркивает его нерасторжимую связь с естествознанием, характеризует его отношение к важнейшим философским проблемам. В центре внимания автора вульгарный материализм XIX века, получивший особенно широкое распространение в Германии после революции 1848—49 годов, но имевший немало приверженцев и в других странах, в том числе и в России, особенно среди разночинного студенчества. Признавая роль теорий Молешотта, Фохта, Бюхнера в популяризации естественных наук и разрушении религиозных верований, Лавров вместе с тем справедливо упрекает этих философов и их последователей в том, что они не желают видеть ничего положительного в отрицаемых ими идеалистических системах, что, упрощая действительность, они пытаются свести духовные, психические процессы к видоизменениям движения вещества, игнорируют своеобразие и активность сознания, недооценивают эмоциональное и нравственное начала в человеке. В этой критике некоторых современных ему материалистов Лавров был безусловно прав. Но вот беда: сам он совершенно безосновательно отождествляет здесь же вульгарный материализм с материалистической философией вообще; и в этой статье, и в целом ряде последующих Лавров определяет материализм как разновидность метафизики, умозрительного верования. Лаврову представляется, что основной недостаток материализма, призывающего человечество «поклониться новому кумиру — веществу». связан с его невниманием к «миру человека». «Прошло время идеальных (то есть идеалистических. — Авт.) теорий, подчинявших природу сознанию и воссоздававших ее на основе категорий безусловной идеи (Лавров имеет в виду философию Гегеля. — Авт.). Но современная философия не должна пренебрегать явлением сознания и в точной системе психология должна искать дополнения теории внешнего мира. Только весь человек, в целости явлений его жизни — истинный предмет философии».

Такое понимание предмета философии обнаруживает знакомство Лаврова с антропологической философией Фейербаха, а также его стремление строить собственную теорию на началах антропологизма. Напряженная работа в этом направлении имела результатом «Очерк теории личности», который в конце 1859 года Лавров направляет Краевскому в «Отечественные записки».


Инициатором создания «Общества для пособия нуждающимся литераторам и ученым» — сокращенно его называли Литфондом — был А. В. Дружинин. В ноябрьской книжке «Библиотеки для чтения» за 1857 год он обнародовал свои «Несколько предложений по устройству русского Литературного фонда для пособия нуждающимся литрам ученого и литературного круга». В декабрьском номере «Современника», назвав эту статью «превосходною», II. Г. Чернышевский горячо поддержал идею создания фонда: «Основание «Литературного фонда», — писал Чернышевский, — имело бы своим добрым последствием не одно то дело, к исполнению которого он прямо назначается: автор статьи в «Библиотеке для чтения» прекрасно объясняет то благотворное влияние, которое «Литературный фонд» имел бы на сближение между всеми органами и деятелями науки и литературы; мы желали бы, чтобы столь же справедливо было его мнение о том, что в настоящих отношениях между ними нет никаких препятствий к соединению для общего доброго дела. Но если и существуют какие-нибудь угловатости, нет сомнения, что они скоро сгладились бы, когда явилась бы возможность союзной деятельности, как это мы видим во всех литературах Европы, где даже различие в направлениях, не говоря уже о личных чувствах друг к другу, нимало не мешает соединению всех литераторов в одно целое, как скоро то нужно для достижения целей, полезных всей литературе… Во всяком случае, мелкие личные несогласия должны быть отброшены в сторону, когда представляется возможность соединиться для дела, которое принесет пользу не одним нуждающимся литераторам, но и может возвысить положение всей литературы…»

2 февраля 1859 года на квартире Ивана Сергеевича Тургенева одиннадцать литераторов (среди них были, конечно, и Дружинин, и Чернышевский, а также Краевский, Никитенко, Павел Васильевич Анненков) поставили свои подписи под проектом устава «Общества…». После необходимого в подобных случаях прошения министру народного просвещения (им был в то время Евграф Петрович Ковалевский) и прочих прохождений по ступеням бюрократических согласований устав — с незначительными изменениями — был утвержден Александром II. Упомянутые одиннадцать литераторов пригласили еще шестьдесят шесть человек, и 8 ноября члены-учредители, собравшись на квартире брата министра — Егора Петровича Ковалевского (на Мойке, у Красного моста, дом Кочубея), объявили «Общество…» открытым. Его создание означало официальное признание властями относительной самостоятельности научно-литературного движения в России.

Лавров, по-видимому, участвовал в этом собрании. В одном из писем к Краевскому он делает такую приписку: «Чуть не забыл опять спросить Вас: как бы сделаться членом в Обществе вспомоществования литераторам?» 19 октября Краевский ответил Лаврову, и скорее всего по его совету Лавров направил такое официальное письмо:


«Милостивый государь Андрей Александрович!

Я вполне сочувствую намерениям, с которыми основывается Общество вспомоществования литераторам и ученым, в учреждении которого Вы принимаете столь деятельное участие, а потому и желаю попасть в число членов-учредителей этого общества. Надеюсь, что Вы мне не откажете при этом в Вашем содействии…

Петр Лавров

21 октября 1859 г.».


С самого начала Лавров с энтузиазмом отнесся к делам Литературного фонда. Из учебной аудитории, кабинета и салона он выходит на арену собственно общественной деятельности. Существенно расширяется круг людей, с которыми он поддерживает теперь отношения. В частности, по свидетельству Лаврова, и с Николаем Гавриловичем Чернышевским его знакомство состоялось «при основании Литературного фонда». К этому же времени относится и первое — впрочем, весьма неблизкое — знакомство Лаврова с Тургеневым. Оно произошло при организации первых чтений в пользу Литературного фонда, на которых Тургенев читал свое эссе «Гамлет и Дон-Кихот».

Этот литературный вечер состоялся в зале петербургского Пассажа 10 января 1860 года. Сменяя друг друга, на сцепе появлялись изрядно волновавшиеся писатели и поэты: чуть ли не впервые российские литераторы выходили лицом к лицу с большой аудиторией. Начало выступлениям положил Полонский. Вслед за ним перед публикой предстал Тургенев. Майков читал свой «Приговор» (Легенду об Иоанне Гусе). Затем наступила очередь Бенедиктова, Некрасова… Е. А. Штакеншнейдер отметила в дневнике, что Бенедиктов, Майков и Лавров в этот вечер приехали из Пассажа к ним на Миллионную пить чай… «Мама и я члены Общества Литературного фонда… Один из его деятельных членов — Лавров…»


Дневник А. В. Никитенко, 1859 год, 16 марта: «…граф Адлерберг объявил, что Краевский и еще какой-то полковник генерального штаба предпринимают издавать «Энциклопедический лексикон» и просят правительство оказать им свое покровительство, взяв на себя несколько паев, потому что издание предполагается учредить на паях…» Это первое из известных нам свидетельств об «Энциклопедическом словаре, составленном русскими учеными и литераторами», с которым на протяжении нескольких лот будет связана творческая и редакторская деятельность Лаврова.

Сын министра двора В. Ф. Адлерберга, человек, лично близкий царю, граф А. В. Адлерберг, товарищ министра народного просвещения И. А. Муха нов и управляющий III отделением А. Е. Тпмашев составили в конце 1858 года нечто вроде русского варианта французского «Бюро печати» — очередного верховного правительственного органа но надзору за литературой. «Троемужьем» назвал тогда же этот комитет поэт и цензор Федор Иванович Тютчев. Так вот, на одном из совещаний этого комитета и зашла речь о ходатайстве Краевского. Дадим опять слово Никитенко: «Адлерберг, видимо, наклонен в пользу этого дела. Но восстали Муханов и Тимашев; первый тотчас увидел в этом какую-то опасность и призыв воскрешения Энциклопедии XVIII века; второй не пошел так далеко и находил только, что это послужит только к усилению текущей легкой литературы… Чтобы отстранить всякое сомнение, я сказал, что правительству нельзя теперь ничего сказать, пока не будут представлены план и сотрудники издания».

В общем, «Словаря» еще не было, а в голове одного из блюстителей порядка в литературе возникла уже «странная параллель» — идея о возможном и весьма опасном воскрешении опыта французских энциклопедистов XVIII века в России второй половины XIX века.

Но что это за «полковник генерального штаба», ходатайствовавший вместе с Краевским о разрешении «Энциклопедического лексикона»? Возможно, что им был Виктор Михайлович Аничков — будущий член редакции «Словаря» по отделу военных наук: в это время он профессор Николаевской Академии генерального штаба по кафедре военного хозяйства. Не исключено, что упомянутым полковником был Константин Иванович Гершельман, который впоследствии не раз будет хлопотать по делам издания «Словаря». Но скорее всего Никитенко просто не вполне расслышал (или забыл), о полковнике какого ведомства шла речь, и вместе с Краевским о новом издании хлопотал полковник Михайловской Артиллерийской академии Лавров.

Наверное, сама идея этого издания ему и принадлежала. Еще в 1857 году в статье «Несколько слов о системе наук» Лавров охарактеризовал «опыт полной систематической классификации» наук, представленной в предисловии д’Аламбера к знаменитой французской Энциклопедии, и напомнил в этой связи читателям об отечественном «Энциклопедическом лексиконе» А. А. Плюшара, начатом в 1835 году и прекратившемся на пятой букве азбуки (планировалось сорок, вышло семнадцать томов). Вполне допустимо, что идеей об издании новой отечественной энциклопедии Лавров увлек Краевского. Разумеется, подобное издание требовало немалых средств — отсюда и ходатайство о субсидии.

К концу 1859 года основные организационные вопросы были решены. В письме от 1 декабря к московскому публицисту Никите Петровичу Гилярову-Платонову, писавшему по религиозно-философским вопросам, Лавров не только сообщает, что в Петербурге «собираются издавать Полный энциклопедический лексикон», по пишет также, что ему поручена редакция философского отдела. Характерна фраза, посредством которой Лавров стремится привлечь своего адресата к сотрудничеству: «Похвала и порицание должны быть одинаково чужды лексикону по самому его плану».

Обязательное для литературных предприятий, объединяющих разнородные идейные и научные силы, Лавров не считал обязательным для собственного творчества: его выступлениям присущи и похвала и порицанье. Более того, их отличал дух критики. Вполне наглядно это выступило в брошюре Лаврова «Очерки вопросов практической философии», вышедшей в январе 1860 года. Эта первая в жизни Лаврова книжка, представляющая собою отдельное издание его «Очерка теории личности» («Отечественные записки», 1859, № 11–12), имела посвящение: «А. Г. и П. П.». Как раскрыл позже инициалы сам автор, это означало — «А. Герцену и П. Прудону».

«Очерки…» своеобразный итог предшествовавших исследований Лаврова (в них мы находим ссылки на «Вредные начала», «Механическую теорию мира», «Практическую философию Гегеля») и вместе с тем фундамент последующей разработки им его собственной «практической философии», в центре которой — теория антропологизма, проблема сущности, формирования и развития человеческой личности.

В этой работе Лавров выдвигает идею о социализме как идеале такого общества, которое будет основано на полной свободе личности. Вслед за Герценом, не раз писавшим об опасных тенденциях западноевропейской жизни, где нарастает угроза «спять личность стадом», вырабатываются «общие стадные типы», Лавров говорит о необходимости уже теперь развивать активность, самостоятельность личности; это, с его точки зрения, главный урок, который надлежит извлечь из опыта Запада.

Непосредственным толчком к созданию «Очерков…» послужила, вероятно, пятая книжка «Полярной звезды», вышедшая в мае — начале июня 1859 года и содержавшая только что процитированные главы из «Былого и дум», посвященные П. Прудону и Д. С. Миллю (статья о Милле была напечатана также в «Колоколе», л. 40–41, 14 апреля 1859 г.). Во всяком случае, рассматривая те же работы Прудона и Милля, что и Герцен, Лавров в целом ряде мест своей брошюры явно перекликается с ним. Опыт Европы в герценовском истолковании — важнейший источник теоретических рассуждений Лаврова.

Подобно Герцену, Лавров указывает на то, что в современной Европе социализм «из утопии, осыпаемой насмешками, внезапно сделался страшным вопросом». Отношение Лаврова к западным теоретикам социализма также во многом схоже с тем, как их оценивал Герцен. 22 октября 1859 года, как раз во время работы Лаврова над «Очерками…», Е. А. Штакеншнейдер пишет в дневнике: «Вчера много говорили о Фурье, Сен-Симоне и прочих. Лавров излагал их системы, но над некоторыми подробностями смеялся. Бенедиктов изучил эти системы не хуже Лаврова. Иван Карлович (Гебгардт. — Авт.) острил, но не шутя приходил в восторг от многого, а общий вывод был, как и всегда: как худо жить у нас. Но выходило в то же время, что и в Европе не лучше, что там уже износились все формы и политического и общественного быта, надо искать и создавать новые. Там надо создавать новые, а тут все вздыхают для нас по этим старым формам. Сами говорят, что Европа в безвыходном положении, и Герцен это пишет, а все мечтают и вздыхают, зачем у нас не так, как в Европе. Вот тут-то и стали разбирать социальные системы Фурье и прочих. Лавров уверял, что чем-нибудь подобным может кончиться, «что, впрочем, — говорил он, — не Европа, а сперва Америка, может быть, и выработает какую-нибудь такую эгалитарную систему, что все будут одинаково работать и одинаковы сыты». Спустя пять дней Елена Андреевна отмечает, что во время разговора насчет фурьеристских фаланстеров она доказывала: нынешнее и всякое расстройство и переустройство лучше такого устройства. Лавров засмеялся как-то особенно весело, ласково посмотрел на собеседницу и проговорил: «Так, так, вы правы, совершенно правы».

Словом, эгалитаризма, уравнительности, «монастыря или казармы» в качестве социального идеала Лавров не приемлет. Это и одна из важнейших идей его «Очерков…».

Другая состоит в осуждении междоусобной борьбы «прогрессистских» партий, проистекающей из односторонних увлечений каждой из них. Лавров хвалит французского мыслителя Прудона за то, что, глубоко преклонившись перед понятием справедливости, он стремился выступить примирителем всех борцов за справедливость; ведь идея справедливости, полагает Лавров, — это то начало, на котором сходится большая часть самых разнообразных «прогрессистских» учений.

В центре философских рассуждений самого Лаврова — человеческая личность как единое целое. Именно она есть предмет философии. Материализм (впрочем, также и позитивизм; его влияние на Лаврова было достаточно сильным) дал, как думал Лавров, лишь важные частные указания для построения научной философской системы, но сам таковой не является. Поэтому для миросозерцания, которому Лавров следует, он, по его собственным словам, сказанным позже в «Биографии-исповеди», «предпочитает употреблять название антропологизма. Он видит первое проявление этого направления у Протагора… еще более основательное подготовление находит у Эммануила Канта; в принципиальных положениях философии Людвига Фейербаха признает установление определенных начал антропологизма…».

Пытаясь занять в споре материалистов и идеалистов нейтралистскую позицию, Лавров утверждал: «…Всякое мышление и действие предполагает, с одной стороны, мир, как он есть, с законом причинности, связывающим явления (тут мы видим, в сущности, признание исходного положения материализма: бытие определяет сознание. — Авт.); с другой стороны, предполагает возможность постановки нами целей и выбора средств по критериям приятнейшего, полезнейшего, должного. По то и другое существует не само по себе, а для нас (тут вполне зримо субъективно-идеалистическое, кантианское начало в мышлении Лаврова. — Авт.), следовательно, предполагает человека в общественном строе, при взаимной проверке и взаимном развитии мнений о мире и о целях деятельности. Следовательно, основною точкою исхода философского построения является человек, проверяющий себя теоретически и практически и развивающийся в общежитии».

Так писал, характеризуя основы своей философии, Лавров во второй половине 80-х годов, в своей «Биографии-исповеди». Но эта внутренне противоречивая, не вполне последовательная его позиция, имевшая свои зародыши еще в его размышлениях начала 40-х годов, лежит и в основе рассуждений Лаврова в «Очерках…»: «Человеческая личность есть одно нераздельное целое… Необходимое условие всякого явления, существующего для человека, — сознание».

А касаясь столь острого в идейно-философской борьбе тех лет вопроса о так называемой свободе воли человека, Лавров полагает, что возможно формулировать законы практической философии «совершенно независимо от решения спора» о том, обладает ли человек свободой или нет, правы ли материалисты (которые, по представлению Лаврова, отстаивают исторический фатализм) или их оппоненты — идеалисты, настаивающие на свободе воли человека. Уверяя читателей, что свободная деятельность человека, практическое творчество по своей сущности не противоречит понятию необходимости, Лавров аргументировал это таким образом: «свобода воли и фатализм суть две гипотезы, которые обе могут быть поставлены (хотя не с одинаковою вероятностью, — добавляет в скобках Лавров, и это добавление обнаруживает его склонность к детерминистскому, а не к волюнтаристскому пониманию истории), но доказать ни ту, ни другую нельзя».

При всех недостатках философской теории Лаврова разработка и проповедование им идей антропологизма в условиях России конца 50-х — начала 60-х годов были направлены — и объективно и сознательно — как против христианской догмы о подчинении человека воле божьей, так и против политической идеологии самодержавия, требовавшей безусловного подчинения подданных верховному авторитету абсолютистского государства. Немалые усилия Лавров прилагает в «Очерках…» к обоснованию права личной свободы и неприкосновенности граждан, Права свободной мысли как критики всего сущего, права слова, письма и печати как необходимых условий развития человека. «…Для личности всякое нерассудительное подчинение своей воли чуждому распоряжению — грех, всякое привычное поклонение авторитету, моде, общественному мнению — порок, привычка к самостоятельному определению целей и образа жизни — добродетель», — писал Лавров, и эти фразы звучали весьма остро. С этих позиций Лавров и полемизировал как с христианским самоотвержением, выходящим из самоунижения, самоотвержением по привычке, так и с идеей принудительного значения общественных форм для личностей.

Философские по основному содержанию и еще более по словесному облачению, «Очерки…» Лаврова проповедовали явно оппозиционные идеи. Это их антиконсервативное публицистическое начало и было замечено в первую очередь Н. Г. Черышевским. В апрельской и майской книжках «Современника» за 1860 год он напечатал по поводу брошюры Лаврова статью «Антропологический принцип в философии».

В одном из мест этой статьи Чернышевский заявил: «Да кто же в русском обществе думает о философских вопросах? Разве г. Лавров, — да и то сомнительно: быть может, и самому г. Лаврову гораздо интереснее всевозможных философских вопросов наши житейские и общественные дела». Тут Чернышевский был чрезвычайно близок к истине. Действительно, «паши плантаторы» всего более занимали Лаврова (об этом свидетельствуют не только публицистические пассажи в самой его брошюре, но еще более тексты, в нее не вошедшие). Лавров — по Чернышевскому — «мыслитель прогрессивный, в этом нет никакого сомнения. По всему видно, что он проникнут искренним желанием содействовать своему обществу в приобретении тех нравственных и общественных благ [которых мы до сих пор лишены по своему невежеству, мешающему нам сознать цели для своих стремлений и понять средства, необходимые для достижения этих целей]». «Его брошюра должна быть положительно признана хорошею», — еще и в другом месте пишет Чернышевский.

Выход брошюры Лаврова Чернышевский использовал как повод для написания статьи, излагающей его собственные, последовательно материалистические представления об основных философских вопросах, о тех проблемах, которые поднял Лавров в русской философской публицистике. Чернышевский высказал и ряд несогласий с ним.

Он, в частности, упрекнул Лаврова в том, что в качестве философских авторитетов тот приводит весьма неглубоких мыслителей, вроде Жюля Симона, Фихте-сына и Шопенгауэра. Признавая, что «большую часть пути» Лавров «ведет своих читателей по прямой и хорошей дороге вперед», Чернышевский вместе с тем утверждал, что «соединение прекрасных мыслей, заимствованных из действительно великих и современных мыслителей или внушенных собственным умом, с понятиями или не совсем современными, или принадлежащими не тому образу мыслей, какого в сущности держится г. Лавров, или, наконец, принадлежащими особенному положению мыслителя среди публики, не похожей на нашу, и потому получающими неверный колорит при повторении у нас, — это соединение собственных достоинств с чужими недостатками придает, если мы не ошибаемся, системе г. Лаврова характер эклектизма…». Чернышевскому представляется при этом, что «Лавров принужден был собственными силами доискиваться тех решений, которые уже найдены нынешнею немецкою философиею». Если бы автор «Очерков…» раньше познакомился с нею (Чернышевский имеет в виду философию Фейербаха, с которой Лавров в действительности был уже знаком), он писал бы иначе. «Мы не говорим, что он пришел бы к другим воззрениям, — нам кажется, что сущность его воззрений справедлива, — но они представлялись бы ему в виде более простом;…он решительнее находил бы, что отвергаемая им ложь совершенно пустая ложь, могущая вызвать только улыбку сострадания, а не серьезное раздумье о том, можно ли безусловно отвергнуть ее. Очень может быть, что убеждение в простоте истины и в основательности совершенного разрыва современных воззрений с пустою софистикою, в которую одета древняя грубая ложь, отразилось бы и на его изложении большею доступностью для большинства публики; быть может, его статьи, которые теперь всеми уважаются, более читались бы тою частью публики, которая слишком наклонна оставлять непрочтенными книги и статьи, внушающие ей слишком большое уважение».

Итак, вот что более всего огорчило Чернышевского в брошюре Лаврова — его профессорская корректность, деликатничанье в критике общих философских противников, прежде всего — теологов, а также излишняя усложненность языка, делающая его работу малодоступной, непонятной для большинства российской публики.

Все последующее изложение в статье Чернышевского — это популярное раскрытие с позиций материалистически трактуемого антропологизма идеи единства человека как природного, материального существа, категорическое отрицание (так или иначе допускаемой Лавровым) свободы воли, настаивание на методе анализа «практической философии», нравственных понятий в духе естественных наук, последовательное проведение принципа детерминизма.

Лавров с вниманием и уважением относился к публицистической деятельности Чернышевского, в ряде случаев (уже в 1858 году!) ссылался на его работы, но в области философии он считал себя, конечно, более компетентным. Отсюда и характер его отношения к критике Чернышевского. По существу дела он ответил ему в статье «Что такое антропология» в октябрьском номере «Русского слова». Изложив — не без упрощения — точку зрения материалистов на явления чувства, мысли, воли, знания и творчества, Лавров воспроизвел (пожалуй, чуть утрированно) основные положения Чернышевского — правда, без всякой ссылки на него. Выступая против того, чтобы считать все мировые явления видоизменениями одного первоначала — движущейся материи, вещества, Лавров писал: «материалисты вредят научному исследованию, постоянно выставляя за исходную точку то, что может быть лишь окончательным результатом этого исследования. Одна ли сущность присутствует во всех явлениях, доступных ему, две ли или большее число — до этого науке дела нет». Материализм Лавров считает возможным допустить лишь в качестве гипотезы.

Уже с прямыми возражениями Чернышевскому Лавров выступил в написанной два месяца спустя статье «Ответ г. Страхову», помещенной в «Отечественных записках». Основное содержание статьи составляла полемика с главным ниспровергателем идей Лаврова с позиций идеализма — Николаем Николаевичем Страховым. Страхов посвятил брошюре Лаврова статью в июльском номере журнала «Светоч»; в ней он писал, что в Лавровских «Очерках…» нет ни полноты, ни отчетливости, ни строгого метода; что некоторые идеи Лаврова схожи с идеями Гельвеция; что вопрос о свободе воли остался неразрешенным… Ответив Страхову, Лавров отозвался и на некоторые замечания Чернышевского.

Правда, заявляя, что он не может согласиться со всеми построениями Чернышевского, Лавров отказался нападать на пункты, в которых он расходится с ним, — прежде всего потому, что «все мы еще не вполне высказались, а во многих случаях и не можем этого сделать» (намек на цензуру). Что же касается замечаний Чернышевского в его адрес, то Лавров посчитал их весьма незначительными, но тем не менее не принял их. Так, по поводу обвинения его в эклектизме Лавров заявил, что ответом на него будет вся совокупность его работ, ибо «опрометчиво судить по отрывочным трудам, насколько мысль автора цельно охватила различные предметы своего исследования».


22, 25 и 30 ноября 1860 года Лавров выступает в зале Пассажа с публичными лекциями по философии в пользу Литературного фонда.

Для России, для русского просвещения это было явление неординарное. В 1850 году философия — «при современном предосудительном развитии этой науки германскими учеными» — была признана николаевскими властями бесполезною для России и даже вредною. Кафедры философии были упразднены, а от всей науки оставлены лишь логика и психология, порученные попечению профессоров богословия, которые должны были «сроднить» их с истинами откровения. И вот теперь — впервые с той поры, да чуть ли не вообще впервые в истории отечественной культуры — светское лицо обращалось к многочисленным слушателям с публичным словом о философии.

Вопрос о чтении этих лекций был решен, по-видимому, еще в начале ноября. По позднейшему свидетельству самого Лаврова, их устройству немало способствовал И. С. Тургенев. 12 ноября Е. А. Штакеншнейдер записывает: «Лавров собирается читать публичные лекции о философии в пользу Общества Литературного фонда. Мне страшно. Я так от всей души желаю Петру Лавровичу полного успеха, по боюсь, что он иметь его не будет. Что массе не только до философии, но и до поэзии и искусства?.. И будет глас его — глас вопиющего в пустыне». Предсказание это не сбылось: чтения Лаврова имели успех.

Уже на первой лекции зала была полна, присутствовали даже священники. Привлекал, конечно, и сам предмет чтений — «Что такое философия в знании?». Но еще больше — фигура, личность лектора — офицера, полковника артиллерии, профессора математики. Глазам слушателей предстал рослый, в полной военной форме, со всеми знаками отличия, энергичный человек, с рыжими бакенбардами, сильно — при возбуждении — картавящий и тем не менее речистый, умеющий держать публику в неослабном напряжении. По отзывам очевидцев, читал Лавров просто, плавно, с полным самообладанием. Читал он сидя, спокойно, не напрашиваясь на аплодисменты ни модными фразами, ни эффектной жестикуляцией. В общем, успех был несомненный (хотя из трех лекций первая была довольно суховатой).

Уже в начальных фразах Лавров высказал свое убеждение в необходимости и полезности философского знания для русской публики: «Милостивые господа! Не знаю, имею ли я право благодарить вас за ваш благосклонный прием. По крайней мере я чувствую, что сделал еще слишком мало, чтобы заслужить его. Я в нем вижу лишь сочувствие к тому предмету, во имя которого мы сошлись сюда побеседовать. Он всегда имел чарующую привлекательность для всего, что стремилось жить и развиваться; он всегда казался страшным и опасным для тех, кто опирался на отжившие начала. И сегодня есть чему порадоваться: сегодня в первый раз после долгого молчания среди русской столицы, в среде светского русского общества, в живой русской речи самостоятельно и независимо произносится слово философия».

На второй лекции Лавров говорил о философии в творчестве: подлинное творчество, подлинное искусство должно быть критичным, человек не может преклоняться перед идолами. Без критики — всюду рутина и неподвижность; критика представляет собой вечную борьбу с созданным во имя созидающегося. Как бы ни был привлекателен кумир, если он кумир, он вреден и должен быть разрушен. Все заслуживает уважения лишь настолько, насколько оно сознано после критики как достойное уважения. Человек ни перед чем не должен стоять на коленях… «…Мне живо припомнилась сцена из произведения знаменитого германского поэта, юбилей которого только что был отпразднован целою Европою (Лавров имеет в виду драму Ф. Шиллера «Заговор Фиеско в Генуе». — Авт.). Генуэзские заговорщики собрались около Фиеско, желая его содействия, и он открывает им, что давно все обдумал, все приготовил. Пораженные силою его ума, сознавая свою беспомощность без него, они падают на колени пред его насмешливым укором: «Республиканцы! Вы лучше умеете проклинать тиранов, чем их взрывать на воздух!» Один Веррипа не преклонил колени и говорит: «Фиеско, ты великий человек! Но… встаньте, генуэзцы!» Для Веррипы не должно быть идолов, и завтра Фиеско исчезнет в волнах моря… Коленопреклонение, даже в мысли, есть выражение страсти, а не разумной оценки. Пред судом разума нет личности, заслуживающей обожания…» И опять — шумный успех. Публика, занявшая все места, толпами стоявшая в проходах, рукоплескала.

В третьей лекции Лавров пошел еще дальше: сквозь философскую терминологию, зачастую раздражавшую современников и так бросающуюся нам теперь в глаза, отчетливо проступала главная устремленность его мысли: дело, оказывается, совсем не в том, является ли философия общественно значимой наукой (тут и вопроса нет); дело в том, чтобы каждый человек стал активно действующей личностью. Нравственное достоинство человека определяется доблестью его действия. Критика недостаточна; опа должна перейти в мир реальности. Одинаково уродами являются и люди без убеждений, и люди без решимости действовать. Высшее проявление философии — в жизни, высшая практическая мудрость — во внесении жизненных общественных вопросов «в наше убеждение и потом в служении словом, делом, жизнью этому убеждению». Правда, в истории далеко не всегда торжествует правый, иногда «истинные защитники справедливого идеала падают в борьбе вследствие обстоятельств, которые доставляют торжество партии ложной мудрости…».

Как писали «Санкт-Петербургские ведомости», зала опять была «набита битком». Вызовам конца не было… 20 декабря Комитет Литфонда вынес Лаврову благодарность за прочитанные лекции, которые, по отзыву Комитета, содействовали «приращению умственного капитала».

А «Отечественные записки» в январе 1861 года помещают такой пассаж: «Летопись минувшего года — летопись громадных канцелярских трудов и приготовлений к реформам, бесчисленных комитетов и проектов; летопись тяжелых промышленных неудач, горячих и благородных порывов общества, горячих, но не всегда благородных увлечений служителей гласности, эта пестрая, разнохарактерная, бессвязная летопись минувшего года закончилась отрадным освежающим известием о пробуждении на русской почве сочувствия к философии. Блестящий успех публичных лекций г. Лаврова доказывает, что в публике нашей родилась, наконец, потребность осмотреться в этом вихре порывистого движения, осмыслить шаги свои и светом сознания ясно осветить цель, к которой ведут дело. Явление чрезвычайно отрадное и подоспевшее как нельзя более кстати…»

С этих-то, по-видимому, пор Лавров становится «известен» и еще в одном, узкоспециальном, смысле слова: он попадает в сферу внимания органов политического надзора. Из материалов III отделения: «На публичных чтениях о философии Лавров позволял себе разные резкие выходки, направленные против верховной власти и существующего порядка, что побуждало публику громко рукоплескать ему». Этот отзыв — при всех его преувеличениях, столь вообще свойственных доносам, — свидетельство того, что лекции Лаврова были уже в полном смысле общественным актом, а не только событием научно-философской жизни.

И все-таки абстрактно-философская фразеология выступала в лекциях Лаврова очень сильно; маскируя основное, публицистическое их содержание, она вместе с тем и затмевала его. Это поневоле отпугивало от Лаврова молодую демократическую публику, разночинную интеллигенцию, жаждавшую ясности, определенности и простоты.

В апрельском номере «Современника» за 1861 год на Лаврова — в связи с его лекциями, напечатанными в январе в «Отечественных записках» и вышедшими вскоре отдельной брошюрой, — обрушился язвительный Максим Алексеевич Антонович. Разбирая «типы» современных российских философов, он с большим ехидством писал о Лаврове-теоретике, потешаясь над его литературной плодовитостью, высмеивая смутность его идей. Лавров, утверждал Антонович, «имеет способность писать как-то неопределенно и непонятно, почти загадочно… своих главных мыслей и положений он никогда не высказывает прямо и точно, не выставляет их рельефно, по большей части касается их как бы мимоходом…». Утверждая, что Лавров — мыслитель без метода, развивающий свои идеи как попало, Антонович обвинял его и в кантианстве (что в определенном смысле было справедливо), и в крайнем идеализме и субъективном эмпиризме (что истине уже не соответствовало).

С позиций примитивного материализма, снимавшего проблему активности сознания (в мире нет ничего, кроме вещества и силы), с позиций предельно механистически понимаемой теории познания, Антонович менторски поучал Лаврова: в духовном мире личности должна быть гармония, должно быть единство, причем — «что-нибудь решительное и определенное»… А где это у Вас? Ведь чем сильнее мысль, тем менее она удовлетворяется «эклектизмом, сшитыми клочками и ералашем».

Мало того, что для Антоновича не существовало Гегеля (идеализм для пего равнозначен субъективизму); мало того, что его понимание антропологизма было крайне натуралистическим (паука о человеке всего лишь часть естествознания) — своими насмешками, сопровождавшимися извинениями в «невольном» докторальном тоне, задиристый публицист «Современника» объективно отталкивал Лаврова, ставил его на одну доску с идеалистом Страховым. «Философская компромисса» (именно так!) — итоговое определение Антоновичем теории Лаврова.

В майском номере преобразованного Г. Е. Благосветловым «Русского слова», ставшего боевым органом демократической публицистики, в статье «Схоластика XIX века» на лекции Лаврова отозвался и Дмитрий Иванович Писарев. Отметив, что третья лекция «отличается от двух первых большим количеством внутреннего содержания» и что философские убеждения Лаврова высказываются в ней «в более определенной форме и ведут к реальным выводам в сфере практической жизни», Писарев вместе с тем категорически заявил о бесполезности для русского общества какой бы то ни было формы «умозрительной философии», в частности — лавровской. Посчитал Писарев крайне ошибочным и положение Лаврова об идеале как необходимом условии человеческого развития. Со столь свойственным ему в те годы задором Писарев заявил: «Я вижу в жизни только процесс и устраняю цель и идеал…»

Итак, критики двух ведущих органов демократической журналистики оценили чтения Лаврова, его «практическую философию» явно отрицательно — как не соответствующую действительным потребностям российского общества, запросам молодого поколения.

И вот ведь что любопытно: в анонимной статье «Еще о петербургской литературе. Письмо к редактору «Времени» по поводу двух современных статей», напечатанной в журнале братьев Достоевских «Время» (№ 6), Н. Косица (а под этим псевдонимом скрывался не кто иной, как ставший одним из публицистов «почвенничества» Н. Н. Страхов) взял Лаврова-философа под защиту, прежде всего от писаревских нападок.

Так с кем же оказался Лавров? Неужто со Страховым и подобными ему идеалистами?

В июльском номере «Русского слова», отвечая Косице, то есть Страхову, Г. Е. Благосветлов (выступавший под псевдонимом «Р. Р.») заявил в статье «Литературный плач о пропаже русской философии»: Лавров «не страдает непреодолимыми препятствиями участвовать в движении нашей литературы». Это был, пожалуй, наиболее корректный — и, заметим, очень своевременный — отзыв о Лаврове-философе, вышедший из демократического лагеря.

И все-таки молодые радикалы не считали тогда Лаврова своим. Впоследствии в работе «Народники-пропагандисты» он писал: «Мои личные литературные сношения и работы в конце 50-х и 60-х годов не вызвали большой близости между мною и тою радикальной группой литераторов, которая в это время имела самое решительное влияние на русские умы».

К чести Лаврова надо сказать, что состояние невольного личного отчуждения от радикалов не помешало ему оказаться в решающие моменты революционной ситуации на стороне демократии, рядом с молодежью.

Ну а критикам своим — Антоновичу и Писареву — Лавров, по его обыкновению, достойно ответил — в статье «Моим критикам» («Русское слово», 1861, № 6, 8). Кое в чем он с ними согласился, но в общем с позиций своих (действительно, как уже говорилось, отмеченных печатью философии кантианства и позитивизма) не отступил. И искренне писал о том огорчении, которое доставляет ому спор с публицистами «Современника» и «Русского слова»: «Спор этот мне был тем более неприятен, что я на него смотрю как на междоусобную войну. У меня с моими критиками одни и те же практические требования, одни и те же враги, одни и те же затруднения».

Лекинн в Пассаже весьма подняли шансы Лаврова стать профессором восстанавливаемой в Петербургском университете кафедры философии. Однако тут на пути Лаврова встал все тот же Никитенко. «Красным сильно хочется, чтобы он занял у нас кафедру философии, но этого не следует допустить» — так считал он. Прочтя в начале февраля 1861 года лавровские «Три беседы о современном значении философии», Никитенко в ужасе воскликнул: «Боже мой!.. Все один матерьялизм!.. И этого Лаврова хотят навязать нам…» Одно только огорчало Никитенко — что кандидатуру Лаврова горячо поддерживал весьма популярный тогда либеральный деятель, профессор кафедры гражданского права Константин Дмитриевич Кавелин (Лавров не раз бывал на его журфиксах). По и это удалось преодолеть — профессором университета Лавров так и не стал…

III. «…ПОРА ПЕРЕЙТИ К ДЕЙСТВИЮ»

Январь 1861 года отличался в Петербурге свирепыми ветрами. Даже привычные к непогоде обыватели и те ворчали на необычную лютость зимы. Все ждали потепления.

Вообще это была зима больших ожиданий: подготовка крестьянской реформы подошла к концу. 10 октября 1860 года Редакционные комиссии были закрыты; выработанный ими проект реформы пошел в высшие инстанции. 28 января Государственный совет приступил к обсуждению окончательного проекта закона об отмене крепостного права. Председательствовал сам император. «Самодержавная власть установила крепостное право, она же его и отменит», — твердо заявил он. И, давая попять, чьи интересы он прежде всего защищал и, вместе с тем, что больше никаких уступок ярым крепостникам сделано не будет, добавил: «Все, что возможно было сделать для ограждения интересов дворянства, сделано».

Царь чувствовал: «Дальнейшее ожидание может только еще более возбудить страсти и повести к самым вредным и бедственным последствиям для всего государства вообще и для помещиков в особенности». И хотя и на этот раз он произнес слова о том, что основою всего дела реформы «должно быть улучшение быта крестьян не на словах, а на деле», эти слова были не более чем либеральной маской. Вынужденной, половинчатой, ущербной крестьянской реформе предназначено было быть чуть ли не с самого начала ее подготовки. Как выразился Н. В. Шелгунов, «…царь давал народу волю как милость, как бросают сердящемуся псу сухую кость, чтобы его успокоить на время и спасти свои икры».

Все ждали…

Из дневника Е. А. Штакепшнейдер, 28 января 1861 года: «Какими словами передать то, что творится, почти уже сотворилось и что сулят нам в самом близком будущем… освобождение крестьян!..

Ах, как это чудно, как удивительно!

Вот революция, каких еще не бывало, — бескровная.

Бескровная, а есть люди, которые предвидят кровь и пугают ею».

Да, бескровных революций в истории вроде бы не бывало. Тем величественнее казалось кое-кому предстоящее обнародование царской милости. Общая молва все определеннее связывала этот акт с 19 февраля — днем восшествия Александра II на престол. Вот характерное свидетельство. Пятнадцатилетний петербургский гимназист Владимир Чемезов пишет в своем дневнике 4 февраля: «Теперь все поговаривают о крестьянском деле. Говорят, что к 19 февраля будет объявлено. Послужит ли это к пользе? Не знаю. Теперь и знать-то нельзя, а то сейчас в крепость».

Рассуждения эти — о крепости — совсем не детского свойства: правительство, не на шутку озабоченное последствиями предстоящей публикации «Манифеста» об освобождении крестьян, страшащееся возможных беспорядков, начало принимать экстренные меры к созданию в столице атмосферы порядка и страха. 12 февраля Александр II пишет наместнику Королевства Польского князю М. Д. Горчакову: «Дай бог, чтобы все обошлось тихо, но умы в сильной степени растревожены, в особенности здесь в столице… Анонимные письма и самого преступного содержания… здесь в моде, и я сам их получаю». Поэтому царь и решил — о чем и сообщал Горчакову — отложить опубликование «Манифеста».

17-го числа санкт-петербургский генерал-губернатор Игнатьев опубликовал в газетах извещение: «19 февраля никаких правительственных распоряжений по крестьянскому делу обнародовано не будет». Нетерпеливое ожидание уступило место недоуменным толкам и новым страхам.

Дневник цензора А. В. Никитенко. 1861 год, февраль. «18. Суббота. Умы в сильном напряжении по случаю крестьянского дела. Все ожидали манифеста о свободе 19-го числа. Потом начали ходить слухи, что он на время отлагается. В народе возбудилась мысль, что его обманывают… Опасаются тревог и вспышек… Что-то зловещее чуется в атмосфере».

В тот же день уже упомянутый нами гимназист Чемезов записывает: «Все что-то поговаривают об воле… Сегодня утром, часу в 3-м, один пьяный мужик закричал на улице: «Воля, ребята, воля!» Его тотчас схватили. Созвали всех дворников. Влепили мужику 900 розог… Отдан приказ, чтоб помещикам давать помощь по первому их требованию».

От объявления свободы ждали беды — хороша, видно, эта долгожданная свобода! Но ведь и вправду было чего бояться: до сих пор тугая узда стягивала порабощенный многомиллионный народ. А ну как снимется, сбросится та узда?

В тревоге и страхе готовилось правительство к укрощению ожидаемых беспорядков и волнений. По личному указанию царя некоторые воинские части передислоцировались в наиболее взрывоопасные губернии. Сверхсекретные предписания стремились предусмотреть все самое необходимое на случай революционного возмущения в самой столице. Главными задачами были оборона Зимнего дворца, охрана важнейших правительственных учреждений, железной дороги, телеграфной станции и т. д. На площади Зимнего дворца предполагалось сосредоточить 4 батальона пехоты, 24 орудия, 6 с половиной эскадронов кавалерии. Усиливался гарнизон Петропавловской крепости. Шефу жандармов предписывалось «задерживать всех подозрительных людей и никого не впускать ни в город, ни из города без особых мер предосторожности…».

Незадолго до 19 февраля в каждом из тринадцати столичных съезжих дворов (полицейских участков) разместили по роте солдат. Были удвоены ночные патрули, расположенные в городе части приведены в боевое положение, солдатам розданы патроны, пушки заряжены…

Всем дворникам строго-настрого приказали следить, чтоб ни внутри дворов, ни на улице не собиралось более трех человек, слушать, не говорит ли кто об освобождении помещичьих крестьян, присматривать, не окажется ли у кого гостей более трех человек, хотя бы и за карточным столом. И доносить в полицию немедленно: вознаграждение — пять рублей, но двадцать розог в случае, если сведения дойдут помимо дворника. Розги завозились возами — на всякий случай, не только, конечно, для нерадивых дворников.

Пришло девятнадцатое — царь подписал окончательную редакцию написанного московским митрополитом Филаретом «Манифеста» об отмене крепостного права и «Положения о крестьянах, выходящих из крепостной зависимости». Объявлений об этом в тот же день действительно никаких сделано не было — и ничего: народ, гневного слова которого так опасались, не заговорил. Александр II пометил в памятной книжке: «День совершенно спокойный, несмотря на все опасения, особые меры предосторожности по войскам и полиции».

«Заговорила» в те дни только Варшава: 13 и 15 февраля там состоялись манифестации в память жертв Гроховского сражения 1831 года между польскими повстанцами и русскими войсками. При разгоне манифестантов несколько человек было убито:..

Обнародовать «Положения» 19 февраля правительство решило в наиболее благоприятный для себя момент — великим постом (он наступал в 1861 году 6 марта): в этот период верующие должны были особенно тщательно выполнять нормы христианского поведения, готовясь к «отпущению грехов» и исповеди. «Власти предержащие» не без основания рассчитывали на христианское «долготерпение» и «смиренномудрие» подданных. Вместе с тем, конечно, вновь были приняты и чрезвычайные меры — те же, что и накануне 19 февраля.

Полной неожиданностью даже для членов императорской фамилии было обнародование «Манифеста» в Петербурге и Москве не шестого, как предполагалось, а пятого марта, в «прощеное воскресенье»: царю казалось, что такая внезапность уменьшит вероятность возможного бунта.

После обедни по всем церквам читался «Манифест», йотом было торжественное с коленопреклонением молебствие. В Казанском соборе с великим событием поздравлял православных генерал-губернатор…

Дневник А. В. Никитенко. 1861, март. «5. Воскресенье. Великий день: манифест о свободе крестьян… С невыразимо отрадным чувством прочел я этот драгоценный акт, важнее которого вряд ли что есть в тысячелетней истории русского народа…

Я не мог усидеть дома. Мне захотелось выйти побродить по улицам и, так сказать, слиться с обновленным народом… Везде встречались лица довольные, но спокойные… До слуха беспрестанно долетали слова: «указ о вольности», «свобода». Один, читая объявление и дочитав до места, где говорится, что два года дворовые должны еще оставаться в повиновении у господ, с негодованием воскликнул: «Черт дери эту бумагу! Два года — как бы не так, стану я повиноваться!» Другие молчали».

Опасения властей оказались зряшными: ничего ужасного не случилось и в эти дни. Впрочем, и изъявления особых восторгов не было, если не считать, конечно, тех, что специально готовились заранее, при активном и, естественное дело, тайном участии III отделения.

Из дневника Е. А. Штакеншнейдер, воскресенье, 5 марта 1861 года: «От царского подъезда (Зимнего дворца. — Авт.) и до Невского во всю длину торцовой стоял народ. Мы остановились напротив царского крыльца. День был чудный, светлый и теплый, но на улицах грязь невылазная, и также на площади перед дворцом все мерзлый снег, лужи, лед и грязь. Расчищена была торцовая для проезда царя, но зато весь снег и вся грязь с нее была накидана по сторонам, и на ней-то и стоял народ. На адмиралтейских часах пробило час дня, когда подали царскую коляску и на крыльце явился Александр Николаевич.

«Ура! ура! ура!» — грянуло и раскатилось по площади. Царь сел в коляску и медленно поехал мимо народа. Сняв шапки, не переставая кричать «ура!», народ упал на колени.

Царь ехал бледный, как полотно, и по мере того, как подвигалась его коляска, народ все падал при ее приближении, а задние вставали и бежали за коляской, и все гудело: «ура!»

Только «ура» и больше ни с одной стороны, ни с другой ничего. Бледный и безмолвный человек в коляске и мокрый, опускающийся в грязь и поднимающийся из грязи народ, и это «ура». Точно единственное слово, единственный звук речи глухонемого.

И этим народом пугают…»

Не знала Елена Андреевна, не догадывалась, что и эти «ура», и многочисленные поднесения народом Александру II «хлеб-соли» — все это были представления, режиссеры которых отнюдь не имели желания появляться на публичной авансцене.

Впрочем, «ура!» кричали и без всякого наущения — и громко. Особенно верноподданническая журналистика. Не отставали и либеральные публицисты — все более общим становился их хор.

Даже Герцен в своем далеком лондонском далеке, считавший, что «столько для России никогда не стояло на карте, ни в 1612, ни в 1812 году», и ясно видевший, что в деле реформы «все делается так шатко, так половинно и тяжело!», приветствовал царя именем Освободителя и собирался было провозгласить тост за пего на специальном празднике в честь «освобождения крестьян». Но на этот «праздник» легла мрачная тень — известие о разгоне варшавских манифестантов. «Видно, где есть в основе неправда, там ее трудно спрятать, и надобно ждать каждую минуту беды», — сказал по поводу событий в Варшаве Герцен.

И беда действительно скоро пришла: «Русская кровь льется!» — так озаглавлена передовая «Колокола» от 15 мая.

Это был отклик Герцена на кровавую расправу, учиненную царскими стражами над крестьянами-бунтовщиками в Казанской, Пензенской и других губерниях. В апреле — июне 1861 года крестьянские выступления происходили в 42 из 43 губерний, на которые распространялись «Положения». Это был пик революционной ситуации в стране. «…Падение крепостного нрава, — писал В. И. Ленин, — встряхнуло весь народ, разбудило его от векового сна, научило его самого искать выхода, самого вести борьбу за полную свободу»[4].

Нет, народ не кричал «ура!» реформе. Правительство не зря боялось; инстинкт страха верхи не обманывал: куцая, убогая реформа вызвала резкий протест в народных низах. Крестьяне справедливо увидели в царской «милости» обман и новые цепи взамен прежних. Они ждали подлинной воли, — а им объявили о ликвидации личной зависимости от помещика и наделении их гражданскими правами, но вместе с тем — и о новых формах подчинения тому же помещику. Крестьяне жаждали получить в собственность землю, ту, которую они издревле обрабатывали, а получили они, в пользование, земли куда меньше и худшего качества, да и за эту землю они должны были еще долго-долго расплачиваться, втридорога.

«Реформа 1861 года, — напишет много лет спустя В. И. Ленин, — осталась только реформой в силу крайней слабости, бессознательности, распыленности тех общественных элементов, интересы которых требовали преобразования»[5]. И в другом месте: «В России в 1861 году народ, сотни лет бывший в рабстве у помещиков, не в состоянии был подняться на широкую, открытую, сознательную борьбу за свободу»[6].

Неразвитость революционного процесса, отсутствие организованности и политической сознательности в широких массах народа обусловили то, что самодержавная «революция сверху», знаменовавшая вступление России в новую историческую полосу, в эпоху капитализма, была произведена за счет народа, в ущерб его интересам. «Старое крепостное право заменено новым… Парод царем обманут!» — эти слова Огарева лучше и глубже всего передали то настроение, которое породила реформа и у самих крестьян, и у тех, кто душою болел за их подлинное освобождение.

Военная машина самодержавного государства довольно быстро и легко подавила крестьянские восстания. В середине 1861 года волна бунтов пошла на спад. Тем сильнее зазвучал в этих условиях голос социального протеста, поднятый передовой российской интеллигенцией. Сурово осудил самодержавный произвол «Современник» Чернышевского и Некрасова: многозначительным молчанием откликнулся он на объявление царского «Манифеста».

В июле 1861 года по рукам пошел «Великорусе» — одно из первых произведении демократического подполья. Затем последовали «К молодому поколению», «К солдатам»… «Прокламационное время» — так современник назовет период с лета 1861-го по лето 1862 года. Чем дальше, тем все грознее становился голос революционеров-подпольщиков…


Нет сомнений: Лавров не принял царской реформы, которая, по выражению В. И. Ленина, «является величайшим историческим примером того, до какой степени изгаженным выходит всякое дело из рук самодержавного правительства»[7]. Глубоко убежденный в том, что «лишь цельная реформа, обнимающая все отрасли государственной жизни, а не частные переделки», может обновить страну, Лавров слишком хорошо понимал, что такого рода преобразования, как ликвидация крепостного права, освобождение крестьян, невозможно осуществить канцелярским порядком, бюрократическим путем. Корысть сановников, готовивших реформу, бездарность чиновничества, ее осуществляющего, неспособность царя ничего понять и ничего сделать вполне сознавались им. Нет, Лавров не мог аплодировать «государству чиновников, в руках которых находятся все дела, вся власть, законодательная и правительственная». Он не мог почитать царя — «точку формального решения, которая облечена всем блеском власти, но в сущности только говорит «да!», когда закону, написанному чиновниками, нужно, чтобы кто-нибудь сказал окончательно «да!».

Да, реформу дал царь.

Да, эра плантаторства, личного рабства в России кончилась…

Но вспомним слова Лаврова из его письма к Герцену: «дело не в том только, чтобы крестьянин был не крепостной, но чтобы он был точно свободен»… Освобождения такого не произошло, и мы имеем все основания считать, что отношение Лаврова к реформе сродни тому, которое было у Чернышевского, Добролюбова, Некрасова, Елисеева и других демократов и которое так афористически выразил Огарев: народ царем обманут.

1861 год был настоящей «эпохой конфуза», как однажды определил пореформенные годы Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин, время срама, стыда, позора, необходимо превращавшего нравственного человека в критика, противника господствующих порядков, в революционера. А если в данном обществе, как писал позднее Лавров, «наиболее развитые и наиболее энергические люди становятся в ряды революционеров, это доказывает присутствие в обществе тяжелой болезни, которая настолько распространена и упорна, что не может быть излечена ни частными реформами, ни личными усилиями особей развить в себе истинные общественные идеалы и служить этим идеалам, но позволяет надеяться на выздоровление лишь при радикальном изменении общественного строя».

Летом 1861 года на страницах «Колокола» Герцен провозгласил: «Разрыв с этим правительством для всякого честного человека становится обязательным». Если и были, возможно, какие-то нити, нравственно связывавшие Лаврова с существующим политическим режимом, теперь они рвутся окончательно.

Но ведь на нем мундир, он служит.

Что делать — в иных условиях приходится придерживаться нравственной максимы, которую Лавров назвал как-то «мудрым жизненным правилом Канта»: не говорить против убеждения, но умалчивать иные свои убеждения.

«Только тот, кто решается, участвует не как автомат, а как человек в процессе жизни. Хороший критик существующего — умный человек; но лишь тот, кто решается действовать на основании своей критики, — человек нравственный» — так говорил Лавров в своих лекциях о современном значении философии. И сам следовал этим принципам.

Правда, в своей антиправительственной деятельности Петр Лаврович предельно осмотрителен, осторожен. Его участие в общественных выступлениях вполне соответствовало не только характеру его убеждений, собственному пониманию общей ситуации, но также и личным способностям и возможностям.

Не позволяя себе заводить какие бы то ни было разговоры на политические темы в учебных классах («кроме дела мы никогда ничего от него не слышали», — вспоминал один из слушателей Артиллерийской академии), Лавров своими лекциями — даже по специальным вопросам — воспитывал молодежь в духе высоких нравственных идеалов. По свидетельству ученика Лаврова Н. Н. Фирсова, в его лекциях (официально только математических) проступала также масса иных знаний, уже приведенных им тогда в систему «настолько стройную, что она легко воспринималась юношескими умами, которые над ней задумывались и черпали в указаниях Лаврова стремление к самоусовершенствованию, к утилизированию себя, своих познаний и своей будущей деятельности в самом широком и лучшем смысле».

Ведущий лектор по математике, Лавров преподает также (с 1858 года) и теоретическую механику. Среди его слушателей (с некоторыми из них мы еще встретимся) — причастные к выпуску «Великорусов» Владимир и Святослав Лугинины; брат историка М. И. Семевского — Александр Семевский, Александр Лобов (который десяток лет спустя поможет Лаврову с изданием «Вперед!»), будущий известный издатель Флорентий Павленков, поляк Станислав Дзержановский, скрывшийся вместе с пятью другими поляками — слушателями Михайловской академии — в апреле 1863 года из Петербурга и примкнувший к повстанцам. Некоторые из молодых офицеров близки Лаврову, посещают его «вторники».

Популярностью пользуется Лавров и за стенами академии. К. А. Тимирязев рассказывал, как студенты, среди которых находился и он сам, провожали Лаврова на лекции в академию и обратно — ив это время Лавров делился с ними планами своих курсов. Кроме академии, Лавров продолжает преподавание в Константиновском военном училище: с июня 1860 года он выступает здесь в роли наставника-наблюдателя (начальство этого заведения вполне им довольно: весной 1861 года по представлению его директора Лавров награждается орденом Св. Станислава II степени).

Стремление Лаврова расширить круг просветительской деятельности естественно приводит его к намерению участвовать в работе так называемых воскресных школ. Эти школы в начале 60-х годов создавались во многих городах России. Особенно горячим их энтузиастом был профессор Киевского университета П. В. Павлов (в декабре 1859 года он переехал в Петербург). К июню 1862 года по стране насчитывалось 274 школы. Несколько тысяч учителей и студентов, писателей и журналистов, офицеров и чиновников преподавали в них основы знаний молодым рабочим, солдатам, ремесленникам, их детям. В Петербурге было 28 таких школ (да еще 6 в губернии). Их работой руководил Совет уполномоченных, возглавлявшийся значительное время П. В. Павловым. Среди организаторов и учителей школ мы видим и некоторых знакомых Лаврова: в Самсоньевской школе революционную пропаганду вел С. С. Рымаренко; распорядителем воскресной школы при 3-й гимназии был выпускник Михайловской академии поручик И. И. Аверкиев; в салоне Штакеишнейдеров Лавров часто встречался с еще одним активным деятелем этого движения — Н. С. Кудиновичем. Петербургская интеллигенция не раз устраивала вечера в пользу воскресных школ. На них выступали Бенедиктов, Полонский, Майков, Писемский, Достоевский, Шевченко… Рвался к этому и Петр Лаврович.

1 мая 1861 года попечитель петербургского учебного округа сообщил министру народного просвещения, что полковник Лавров представил ему программу лекций о грамотности, которые он желал бы прочесть в пользу воскресных школ, и что университет против этого не возражает. К отношению была приложена и собственноручно написанная Лавровым программа: «Грамотность на разных ступенях развития человека. Грамотный простолюдин. Грамотный человек образованного общества. Грамотный писатель».

Неизвестно, что именно стало камнем преткновения, но лекции Лаврову прочесть не разрешили.

А полковник Лавров в это время развивает бурную деятельность в Литфонде. Еще в феврале 1861 года на общем собрании его избрали членом комитета и казначеем фонда — и Петр Лаврович с энтузиазмом взялся за исполнение возложенных на него обязанностей.

Энтузиазм этот легко объясним. В годы революционной ситуации Литфонд играл роль своеобразного центра консолидации русской интеллигенции. Используя средства, составлявшиеся из взносов, пожертвований, процентов с изданий, сборов от чтений и спектаклей, комитет Литфонда выдавал пенсии и единовременные пособия особо нуждавшимся писателям и ученым. По этим его деятельность не исчерпывалась. Силою событий Литфонд оказался втянутым — и чем горячее были эти события, тем больше — в общественное движение. Правда, по своему социальному составу, по идейным устремлениям его членов Литфонд был очень разнороден: «…пестрое общество от Чернышевского до министра иностранных дел», — итожил свои впечатления от одного из собраний у Е. П. Ковалевского, председателя фонда, Никитенко. В этом-то обществе, став одним из активных его функционеров, Лавров — с его, казалось бы, неискоренимой склонностью к компромиссам и соглашениям — выступил ферментом, способствовавшим развитию центробежных тенденций. Отчасти это объяснялось укреплением его связей с деятелями радикального направления. За год, с февраля 1861 года по февраль 1862 года, Лавров по крайней мере на семи заседаниях комитета Литфонда встречается с Чернышевским. Вместе с тем все четче определяется и характер идейной направленности выступлений Лаврова. На этот счет имеется позднейшее свидетельство одного из руководителей Литфонда, В. П. Гаевского: «Сильное общественное движение, достигшее у нас наибольшего развития между 1860 и 1863 годами, не могло не коснуться Литературного фонда, естественно отражавшего на своем личном составе колебания общественной мысли, и выразилось в направлении, которое желал дать обществу П. Л. Лавров. Он проводил мысль, чтобы комитет при обсуждении прав на пособие принимал в соображение образ мыслей и направление писателя. Хотя эта мысль не разделялась большинством членов комитета, но она повлияла на охлаждение к Обществу многих его членов. Дружинин, всегда спокойно выслушивавший всякие мнения, насмешливо относился к такому взгляду, и говорил, что Лавров готов наградить всякого, кто обругает или побьет городового» (судя по некоторым данным, предложение Лаврова, о котором пишет мемуарист, относится к весне 1861 года).

Безусловно, Дружинин (а может быть, и Гаевский) явно утрировал позицию Петра Лавровича, но и из этого отзыва его видно: чисто филантропический характер деятельности Литфонда Лаврова не удовлетворял; он стремится придать ей более определенную политическую направленность: фонд должен помогать прежде всего участникам общественного движения, лицам, пострадавшим от правительственного произвола.

Один из близких знакомых Лаврова, Михаил Иванович Семевский, собиравший материалы о декабристах (и отчасти публиковавший их в заграничных изданиях Герцена), вступив в переписку с находившимся в Сибири декабристом М. А. Бестужевым, прислал в сентябре 1860 года в комитет Литфонда «просительное письмо» о пособии «на подъем и дальнюю дорогу» для возвращения в одну из столиц «старика-изгнанника». Полученные же от Бестужева воспоминания Семевский дал на чтение Петру Лавровичу. На Лаврова «рукописные записки старца М. Бестужева» произвели «самое благоприятное впечатление». И не в последнюю очередь благодаря ему комитет принял 18 марта 1861 года решение выдать Бестужеву единовременно 1000 рублей (в 1864 году задержавшемуся в Селенгинске Бестужеву было послано еще 250 рублей).

Очень хлопотал Лавров и о выдаче пособия детям другого декабриста — поэта В. К. Кюхельбекера. В своем письме в фонд его дочь — Юстина Кюхельбекер (Лавров встречался с нею у своей двоюродной сестры — Саврасовой) обратилась с просьбой о выделении средств на издание его сочинений. Петр Лаврович всеми силами старался помочь этому. Однако председатель Литфонда Е. П. Ковалевский нашел, что «данный способ пособия неудобен». Дело далее не пошло.


В январе 1861 года в первом номере «Искры» было помещено предсказание: «Астрономы открыли в нынешнем году, в системе мироздания, новую самостоятельную систему звезд, вроде млечного пути. Группа их состоит из одного неподвижного светила, превосходящего своею массою все доселе известные светила в несколько тысяч раз, окруженного четырнадцатью меньшими, также само-светящимися звездами и 208 спутниками планетами. Вся эта система звезд будет видима в России в течение 10 лет, каждый год по 4 раза. Каждый год по приближении ее к земле, именно на Россию будет падать бесчисленное множество аэролитов, в виде бумажных листов! Говорят, что, если сказанная группа звезд совершит только предвидимый доселе десятилетний цикл свой, то Россия может сделаться страною необитаемою, ибо по причине огромных масс аэролитов, которые сплошными рядами покроют землю в виде печатных листов, солнце не в состоянии будет согревать землю, дождь не будет доходить до земли и т. п. Некоторые, впрочем, астрономы, неизвестно по каким признакам, догадываются, что открытая группа звезд не составляет системы, что соединение их случайное и ненадежное и что через два или три года они рассеются в бесконечной системе мироздания, не оказав никакого влияния на планету».

По столице поползли слухи: 14 главных спутников — это члены царской семьи, 208 малых — генералы и флигель-адъютанты, печатные листы — кредитные билеты… Говорили даже, что цензор, пропустивший это «предсказание», посажен на гауптвахту. И в главном управлении цензуры готовы были дать такую же оценку статьи. «Я постарался объяснить, — свидетельствовал Никитенко, — что в ней и тени ничего подобного и что все это относится к изданию «Энциклопедического лексикона», где главное лицо (солнце) — Краевский, а у него 14 редакторов и 208 сотрудников; 10 лет — срок издания, которое в течение этого времени будет выходить выпусками — по четыре ежемесячно (ежегодно. — Авт.) С этим объяснением согласились. Не знаю, удовлетворится ли им также князь Долгорукий». Видно, шеф жандармов князь В. А. Долгорукий (Долгоруков) «удовлетворился»: претензий к редакции журнала по этому поводу заявлено не было.

Первый том «Энциклопедического словаря» под общею редакцией Краевского вышел с предисловием, помеченным 15 марта: редакция заявляла, что не собирается «проповедовать какое-либо учение», видя основную цель свою в том, чтобы «поставить читателя на современно-научную фактическую точку зрения». Кроме Краевского, в редакцию входило еще 17 человек. Редакцией наук философских заведовал Лавров. По делам «Словаря» у него устанавливаются тесные приятельские и творческие контакты с другими редакторами — историком, сотрудником «Отечественных записок» Константином Николаевичем Бестужевым-Рюминым, поэтом-публицистом Михаилом Илларионовичем (Ларионовичем) Михайловым, правоведом Александром Владимировичем Лохвицким, а также знакомства с широким кругом ученых и литераторов.

Всего к написанию и составлению статей в первом томе «Словаря» было привлечено около ста авторов самой разной общественно-политической ориентации: от архимандрита Фотия и реакционера, сотрудника изданий Каткова П. К. Щебальского до демократов М. И. Михайлова и Ч. Ч. Валиханова. 25 статей принадлежали перу Лаврова: «Абеляр», «Августин», «Аверроизм», «Адам» и другие. В них Лавров развивал те же идеи философского антропологизма, которые он уже высказал на страницах периодических изданий. Так, в статье «Автомат» Лавров критиковал материализм, который будто бы отрицает — с позиций фатализма — «произвольную» деятельность. Причем острие этой критики было направлено против автоматической деятельности людей, особенно развивающейся при бюрократии; такая деятельность является, по Лаврову, выражением безнравственности. И в этом, и в последующих томах Лавров — как он показал позже на следствии — поместил также и немалое число анонимных статей.

Из первых откликов на «Словарь» Лаврова больше всего задела анонимная рецензия в «Современнике» (она была написана Антоновичем). В ней, в частности, выражалось недовольство статьей «Абсолютизм» (большая часть статьи была написана Лавровым, меньшая, об абсолютизме как историко-юридическом термине, давалась без подписи). По словам критика, автор этой статьи «долго бился и хлопотал над определением абсолютизма… и все-таки не сказал самого главного: что такое абсолютизм».

Лавров принял эту рецензию близко к сердцу. Впоследствии он вспоминал: «Между «Современником» и мною лежала черта литературного несогласия. Мне их «свистопляска» не нравилась, так как я этому жанру не сочувствовал никогда… С другой стороны, они, видя меня в рядах их литературных (хотя и не принципиальных) противников (в «Библиотеке для чтения» Дружинина, в «Отечественных записках» Дудышкина) и находя в моих статьях слишком много книжности (это был всегда недостаток значительного числа моих работ), смотрели на меня подозрительно и помещали сначала совсем ругательные статьи, а потом весьма холодные, и их холодность погубила «Энциклопедический словарь» гораздо более, чем преследования…» Последние слова Лаврова не совсем справедливы, но в них косвенным образом выражено признание высокой авторитетности «Современника»: к его слову в обществе прислушивались.

Летом вышел второй том «Словаря» — уже под общей редакцией Лаврова. С этой переменой в редакции пока мало что изменилось: в нее лишь был включен близкий приятель Лаврова, его коллега по преподаванию в академии Александр Николаевич Энгельгардт. Практически тем же остался и авторский состав, хотя появились и некоторые новые имена: ботаник А. Н. Бекетов, математик и астроном И. И. Сомов, писатель А. П. Милюков, историк русской литературы М. Н. Лонгинов, поэт-демократ Н. С. Курочкин.

И как раз летом 1861 года Лавров разрывает свои отношения с Краевским. Отказываясь от дальнейшего участия в «Отечественных записках», Лавров в письме к Краевскому свидетельствует вместе с тем ему свое личное уважение. Штрих, очень характерный для Лаврова: он принадлежал к числу тех людей, для которых идейная общность не тождественна с личной близостью, и, напротив, идейная разобщенность не обязательно сопряжена с расстройством личных отношений. Это и создавало, кстати говоря, психологическую возможность активного участия Лаврова во всякого рода «объединяющих», «пестрых», по выражению Никитенко, обществах и предприятиях, наподобие Литературного фонда и «Энциклопедического словаря».

Но вот что показательно: как раз летом 1861 года происходит резкое ожесточение полемики между журналами революционно-демократического направления («Современник» и «Русское слово») и печатными органами формирующегося буржуазного либерализма, среди которых «Отечественные записки» Краевского-Дудышкина занимали далеко не последнее место. С этого времени единый строй либерально-демократической оппозиции становится очевидною невозможностью. Именно в это время происходит, говоря словами самого Лаврова, «раскол между либеральными группами тех, которые продолжали ждать от правительственных реформ блага для России, и тех, которые видели возможность чего-либо лучшего лишь в энергическом давлении общества на правительство, или даже в решительном революционном вмешательстве русской интеллигенции для изменения политического строя, неспособного к какому-либо добру для народа, хотя способного допустить разрастание всякого зла». Разрыв Лаврова с Краевским, начавшим в своем журнале травлю Чернышевского и его единомышленников, ясно показывал, с кем вместе хотел быть Лавров во все обостряющейся политической борьбе. И с кем он быть не хотел, не мог.

Все очевиднее сближаясь духовно с деятелями революционно-демократического направления (например, с М. И. Михайловым, который, уезжая летом 1861 года за границу, передал свои редакторские обязанности по «Энциклопедическому словарю» Петру Лавровичу), Лавров и в своем творчестве становился все более радикальным. Это проявилось, в частности, и в ряде статей, напечатанных во втором томе «Словаря». Так, в статье «Академия» Лавров почти открыто осуждал подчинение науки самодержавной политике, ученого — государству: «Все правительства имеют своих приверженцев и своих противников в обществе, их окружающем. Весьма трудно, чтобы лица, действующие преимущественно на политическом поприще, в своих отношениях к ученым, видели в них только ученых, а не лиц, принадлежащих к оппозициям или к правительственной партии… Ученый, входящий в зависимость от правительства и обязанный ему в некоторой степени своим положением, нуждается в значительной силе характера, чтобы не смотреть на себя как на официального ученого, как на колесо административного организма… Никто лучше государственной власти не может доставить академиям огромных средств для благодетельного влияния в пользу науки; но, с другой стороны, никогда ученая ассоциация не подвергается такой опасности парализовать в своих руках все свои средства, как делаясь государственным учреждением».

Появление второго тома «Словаря» взволновало религиозных пиетистов. И было отчего взволноваться: во многих статьях и, в частности, в статье «Ад», написанной Лавровым совместно с Бестужевым-Рюминым, подрывались, в сущности, основные догматы религиозной веры. Профессор Московской духовной академии А. В. Горский писал в Петербург философу В. Д. Кудрявцеву: «Не удалось ли вам сходиться где с великим философом современным, который взял на себя теперь труд дирижировать изданием «Энциклопедического лексикона» и наполнять его своим безверием? — Разумею Лаврова».

При подготовке материалов третьего тома «Словаря» (он вышел в ноябре 1861 года) Лавров как официальный редактор чувствовал себя более свободно и уверенно. Он привлек к сотрудничеству новых авторов: коллегу по преподаванию в Артиллерийской академии Акселя Вильгельмовича Гадолина, старого своего знакомого Владимира Рафаиловича Зотова (оба вводятся в редакцию, причем Зотов становится помощником «общего редактора») и целый ряд других. А вот, к примеру, архимандрита «Фотия мы среди сотрудников «Словаря» уже не видим.

В приложенном к тому листке — «Подписка на Энциклопедический словарь» — говорилось: «В литературе мы встретили очень строгий суд, хотя несколько поверхностный. Время полемики еще для нас не настало… За общий план и характер предприятия мы стоим крепко, и не изменим его…»


Когда в 1866 году жандармы производили обыск на квартире Лаврова, они перетряхнули и комнату его престарелой матери. Здесь они обнаружили несколько писем Петра Лавровича. Одно из них в описании охарактеризовано так: «Письмо Лаврова к жене в деревню, упоминает о бывшей у него литературной сходке: Вернадский, Чернышевский, Громов, Панов (за Благосветлова), Гиероглифов, Михайлов, Курочкин (Н. С.), проф. Пыпин». Красный карандаш следователя (не Муравьева ли?) подчеркнул четыре фамилии: Чернышевский, Михайлов, Курочкин, Пыпин…

Что это за сходка и когда она была?

14 августа 1861 года М. И. Михайлов послал Лаврову такую записку: «Дорогой Петр Лаврович! По желанию Вашему мы соберемся у Вас в среду. Вы со своей стороны потрудитесь пригласить: Дудышкина, Громеку и Курочкина, остальных пригласим мы с Чернышевским. До свидания. Душевно уважающий Вас Мих. Михайлов.

Р. S. Я приеду к Вам пораньше, как Вам хотелось».

По-видимому, «литературная сходка», упомянутая в письме Лаврова, и была тем собранием, о котором писал Михайлов. Только вот некоторые фамилии в лавровском письме прочитаны неверно (почерк-то у Петра Лавровича весьма неразборчив): «Громов» — это, конечно же, публицист С. С. Громека, «Панов» — приятель Г. Е, Благосветлова и сотрудник его по «Русскому слову» В. П. Попов… А главное-то: Чернышевский в среду 16 августа 1861 года находился в гостях у Лаврова. На следствии Лавров говорил, что один раз Чернышевский был у него. Но когда? Теперь эта дата известна.

Факт этот любопытен и вот еще в каком отношении: он свидетельствует не только об укреплении отношений Лаврова с публицистами «круга Чернышевского», но и о той своеобразной роли, которую он играл в попытках консолидации литераторов разных направлений: ведь почти каждый из участников «сходки» представлял какой-то журнал.

Недели через две, в начале сентября, состоялась еще одна «сходка» — на этот раз у Курочкина. Присутствовали Михайлов, его друг Николай Васильевич Шелгунов (в начале 1861 года они составили прокламацию «К молодому поколению», затем летом отпечатали ее в Лондоне, у Герцена), Лавров, Гебгардт… Расходились за полночь. Лавров отправился провожать Гебгардта — благо жили неподалеку друг от друга. С разговорами дошли до квартиры. Лакей Гебгардта подал хозяину полученный в его отсутствие пакет. Иван Карлович вскрыл его — оттуда выпала прокламация. «К молодому поколению». Гебгардт растерялся, занервничал: кто принес? Лакей только и мог сказать: какой-то маленький, худенький, черненький… Потом догадались — Михайлов.

14 сентября Михайлова арестовали. Свидетельство Е. А. Штакеншнейдер: «Когда он был взят и посажен в III отделение, общество литераторов написало адрес государю, в котором просило освободить Михайлова и ручалось за его невинность. Адресов было несколько, выбрали один. Между прочим писал Лавров, но его отвергли за резкость выражений. Он в своем адресе, вполне убежденный в своих словах, писал: «Михайлов настолько же виноват, насколько мы все виновны». Так был он убежден в невинности Михайлова, так были в этом убеждены Розенгейм и, кажется, Серно-Соловьевич, составлявший вместе с ним адрес».

Чей именно проект был принят, мы не знаем, но в адресе тридцати одного литератора (Г. Благосветлова, Н. Добролюбова, М. Достоевского, Н. Некрасова, И. Панаева…) на имя министра народного просвещения Е. В. Путятина от 15 сентября стоит и подпись Лаврова.

Днем позже организуется, на этот раз самим Лавровым, еще один адрес — десяти редакторов «Энциклопедического словаря». Этот протест был также обращен к Путятину. Министр переправил обе петиции к шефу жандармов.

Напрасны были надежды на смягчение участи Михайлова. Куда там! Даже сам царь воспринял арест его с мрачным удовлетворением: «Слава богу… есть теперь, по крайней мере, за кого взяться и, вероятно, дальнейшими разысканиями многое еще раскроется… С этим голубчиком… надобно поступить строго… Теперь более чем когда-либо примеры строгости необходимы».

Когда Лаврова допрашивали в 1866 году о характере его отношений к Михайлову, он показал: «Михаил Ларионович Михайлов был моим соредактором с самого начала существования «Энциклопедического словаря», оставался редактором по отделу литературы до самого своего ареста, поэтому наши сношения по этому делу были довольно часты и, хотя мы очень редко бывали друг у друга не по делам, но я всегда любил его общество и его разговор, так как он был одним из самых образованных наших литераторов. Относительно тех дел его, которые повели к его осуждению, он был так скрытен, что я долго не мог поверить в его авторство прокламаций».

23 сентября Ф. М. Достоевский выступил инициатором обращения в комитет Литературного фонда с таким посланием: «Так как Комитет прекратил с некоторого времени печатание отчетов о своих заседаниях, то многие из членов Общества находятся в совершенном неведеньи о ходе его дел. Между тем некоторые обстоятельства (намек на производившиеся в это время аресты. — Авт.) заставляют предполагать, что расходы Общества будут постоянно увеличиваться. Вследствие этого нижеподписавшиеся члены покорнейше просят Комитет известить их чрез газеты о ходе дел Общества и тех мерах, какие он полагает принять, в течение нынешнего года, для увеличения своих средств».

Собирать подписи под этим листом взялся один из бывших учеников Лаврова в Артиллерийской академии издатель Николай Львович Тиблен. 4 октября (в этот день правительство арестовало за распространение прокламации «Великорусе» одного из сотрудников «Современника» Владимира Александровича Обручева), отвечая на полученную им накануне записку Достоевского, Тиблен писал, что еще вчера он передал заявление Лаврову, который был обрадован тем, «что комитету дается толчок». Хотя Лавров и является членом комитета, но он один, передавал Тиблен слова Петра Лавровича, «ничего не сможет сделать». Тиблен писал также, что рассчитывает «видеть Лаврова очень скоро» и узнать от него, «какое впечатление произвела подача заявления»: «Если бы комитет вздумал ответить нам какой-нибудь тонкою юридическою пошлостью, то надеюсь, что каждый из подписавшихся сумел бы ответить на общем собрании, которое (говорит тот же Лавров) должно быть скоро созвано. Еще бы они теперь не заботились о делах фонда, когда половина литературы и университета сидит в крепости».

А Петропавловка и в самом деле была переполнена…


Агентурное донесение. 1861 год, сентября 27-го: «Во время сходки, когда студенты бросились к воротам, думая, что их депутатов берут, несколько артиллерийских офицеров, стоявших на набережной против университета, закричали «ура», что повторили стоявшие в толпе народа переодетые медицинские студенты-поляки, потом офицеры эти кричали, что солдат нужно взять на ура, и во всеуслышанье ругали офицеров, стоявших во фронте: «подлецы командующие офицеры!..»

Особенно отличался один из них, высокого роста, круглолицый, с белокурыми густыми баками и усами…»

Может, и не очень хорошими портретистами были агенты политического сыска, но уж очень напоминает этот портрет Петра Лавровича Лаврова.

История же была такова. Со смертью Николая I в университетах повеяло новым духом. Барабан был изгнан, философия восстановлена. Явочным порядком студенты завоевали корпоративные права: создаются кассы взаимопомощи, кружки, самообразования, библиотеки, начинает действовать студенческий суд, выходят первые сборники. То и дело студенты собираются на сходки. Протесты против тех или иных акций начальства — и университетского и повыше — становятся чуть ли не заурядным явлением.

В середине февраля 1861 года царю доносят о беспорядках в Казанском университете. 1 марта большая группа петербургских студентов участвует в торжественной панихиде по полякам, убитым в Варшаве при разгоне манифестации 13 февраля. 29 марта Александр II делает запись о «дурном расположении молодежи университетской» в Москве. Надо было принимать меры. Царь назначает комиссию для разбора записки попечителя петербургского учебного округа И. Д. Делянова о средствах к прекращению студенческих беспорядков. В мае были выработаны новые правила, а министр просвещения Е. П. Ковалевский подал в отставку. По рекомендации Филарета министром назначается адмирал граф Е. В. Путятин, который производит в майских правилах определенные коррективы. Согласно этим «путятинским правилам» все университетские «вольности» уничтожаются. Вводятся особые документы — матрикулы: это и билет для входа в университет, и удостоверение личности, и вид на жительство, и своего рода «формулярный список» студента. Новые правила фактически преграждают путь в университет юношам из плохо обеспеченных семей: от платы освобождаются только два студента от каждой губернии, входящей в учебный округ (то есть примерно 1 процент; раньше в Петербургском университете эта цифра составляла около 65 процентов).

В воскресенье, 17 сентября, в день открытия столичного университета, студенты после молебствия организуют сходку, на которой требуют восстановления отобранных прав. Вновь назначенный попечитель петербургского учебного округа генерал Г. И. Филипсон отказывается отвечать на вопросы и запросы студентов: я-де не оратор, а ваше дело заниматься наукой, а не сходками. На следующий день опять сходки — в аудиториях, на частных квартирах… 22 сентября начальство приказывает запереть все пустые аудитории.

Пришедшие в университет 23 сентября находят на его стенах воззвание: «Правительство бросило нам перчатку… Теперь нам запрещают решительно все, позволяют нам сидеть скромно на скамьях, слушать цензурованные страхом лекции, вести себя прилично, как следует в школе, и требуют не рассуждать, слышите ли — не рассуждать!.. Мы легион, потому что за нас здравый смысл, общественное мнение, литература, профессора, бесчисленные кружки свободно мыслящих людей, Западная Европа… Нас много, более даже, чем шпионов… Все, кто не боится, пусть сплачиваются в массу и… пусть будет, что будет… Энергия, энергия, энергия!»

Взломав двери актового зала, студенты устраивают там митинг, на котором с горячей речью выступает студент четвертого курса историко-филологического факультета Николай Утин. Проректор И. И. Срезневский просит разойтись. «Вон!» — несется ему в ответ. Полутысячная толпа принимает решение: новым правилам но подчиняться, денег за обучение не платить, матрикулов не признавать…

Правительство сочло за лучшее закрыть университет.

В понедельник, 25-го, почти весь состав студентов (около тысячи человек) собрался на университетском дворе. Забираясь на. лестницу, служившую трибуной, ораторы сменяли друг друга. Было решено: идти на квартиру к Филипсону, на Колокольную улицу. Растянувшаяся на версту колонна двинулась через Дворцовый мост по Невскому и Владимирскому проспектам… Яркое солнце. В рядах бодрое, боевое настроение. К университетским студентам присоединяются студенты-медики, инженеры, технологи, гимназисты, просто любопытные. Французские парикмахеры выбегают из своих магазинов: «Революсьон! Революсьон!» Им вторят мальчишеские голоса: «Бунт, бунт!» По обе стороны колонны пешая и конная полиция, в арьергарде — отряд жандармов, там же — генерал-губернатор Петербурга Игнатьев и обер-полицмейстер Паткуль… На Колокольной давка. Крики: «Войска идут! Насилие! Ура!» — это студенты увидели вплотную приблизившуюся роту стрелкового караула. Прибывший на Колокольную шеф III отделения Шувалов и Паткуль уверяют, что войска вызваны для наблюдений, а не для действий оружием…

Ситуация напряжена до предела: студенчество рвалось к действию, власти не знали, что делать. Уговоренные Филипсоном студенты наконец двинулись обратно. Попечитель честным словом заверил, что никаких репрессий по будет. Но в ночь на 26-е около тридцати «зачинщиков» было арестовано. Это только подлило масла в огонь.

27-го с 9 часов утра толпа студентов прорвалась на университетский двор: ворота охранялись регулярной пехотой. Несколько сот человек собралось на набережной. Ораторы, забираясь на поленницу дров, выступали с требованием освобождения арестованных. Вокруг волнующейся толпы пешая и конная полиция. Батальон лейб-гвардии Финляндского полка выстроился в каре. Стычки с войсками и полицией, аресты…

Один из участников событий, Н. Николадзе, свидетельствовал: «Нам, новичкам, старшие студенты показывали знаменитостей: профессоров артиллерийской академии И. Л. Лаврова и А. Н. Энгельгардта, лесной академии Н. В. Шелгунова, соредактора «Отечественных записок» Н. В. Альбертини, издателя Н. Л. Тиблена и многих других… Мы поразились, увидя названных ученых в военной форме и высоких чинах».

А вот другое воспоминание — Н. Ф. Анненского: «Университет был оцеплен войсками. В это время я увидел высокого, плечистого артиллерийского полковника, который рвался к студентам и которого почтительно упрашивал полицейский офицер: «Г. полковник, не делайте этого! Вас просит полицмейстер, вас просит обер-полицмейстер!» Этот полковник был Лавров. Он не поддался на увещевания полицейского и продолжал рваться к нам: его убеждения были такие же, как наши, и честная душа побуждала его присоединиться к нам».

Примечательный документ был направлен 28 сентября 1861 года петербургским генерал-полицмейстером начальнику военно-учебных заведений великому князю Михаилу Николаевичу: «Вчера у университетских ворот при самом начале сборища стоял артиллерийский штаб-офицер, которому комендант приказывал удалиться, но он все время ходил между студентами. Оказывается, что это — Лавров, профессор Артиллерийской академии, человек весьма вредный. Он то и делает, что подстрекает молодежь. Неудивительно, что на этих сходках много артиллерийских офицеров. Ежели он будет сегодня, то я его непременно велю арестовать».

Участие артиллеристов в студенческих волнениях весьма определенно связывалось жандармами с деятельностью Лаврова. В «Записке для памяти», составленной III отделением в начале апреля 1862 года, о Лаврове говорилось: «Обнаруживая постоянно образ мыслей самый либеральный, он тем приобрел много поклонников, в особенности между военной молодежью. В Михайловской артиллерийской академии и Михайловском артиллерийском училище он сделался до того популярным, что тамошние офицеры и юнкера называют его «красным», превозносят его до небес».

Если бы жандармы только знали, что на следующий день после шествия на Колокольную, во вторник, 26 сентября, на квартире Лаврова собрался кружок преимущественно из артиллерийских офицеров. Обсуждали «университетскую историю». Лавров уже в этот день знал, что в среду к университету будет стянута вооруженная сила. Более всего его беспокоила, по словам Шелгуиова, возможность «каких-нибудь нечаянных столкновений, какого-нибудь глупого, непредвиденного обстоятельства, которое могло, однако, привести к последствиям очень печальным и потому нежелательным. Чтобы предупредить всякие случайности, Лавров думал, что было бы лучше, если бы между собравшимися студентами было побольше офицеров, что тогда и командиры войск и солдаты будут сдержаннее и не рискнут решительными действиями». 27 сентября план этот был приведен в исполнение.

Впрочем, без жертв — правда, не кровавых — не обошлось: за участие в студенческих волнениях несколько офицеров-артиллеристов были преданы военному суду.

Лаврова «чаша сия» миновала. А может быть, до поры до времени спасали полковничьи погоны. Но дело на него в III отделении завели, и отныне глаз с него не спускали. По жандармской констатации, именно со времени студенческой истории «Лавров, при каждом удобном случае, не только выказывал свой революционный образ мыслей, но и принимал деятельное участие во всех происках, направленных против правительства».

Но — пока мимо. Хотя участие офицеров в «студентской истории» очень насторожило и правительство, и оберегающие его органы. Увидев в «частичном увлечении университетской молодежи» первый опыт революционной партии попробовать свои силы, царь в письме великому князю Михаилу Николаевичу (от 4 октября) требовал добраться до «настоящих коноводов» и добавлял при этом с горестной интонацией: «и военная молодежь оказывается также причастною к последним беспорядкам». И через три дня: верно ли, «будто… офицеры из зрителей подходили к стоявшим во фронте и их ругали. Если это правда… то требую, чтобы они непременно были отысканы и преданы суду». Что-то уберегло, видно, Лаврова.

Во время студенческих волнений начальник штаба военно-учебных заведений генерал Д. В. Путята получил приказание от великого князя Михаила Николаевича сделать внушение полковнику Лаврову за сочувствие «беспорядкам». Путята призвал к себе Лаврова и пытался читать нравоучение. Но Лавров, по рассказу одного современника, перебил его и стал сам упрекать своего начальника за неправильный взгляд на дело.

Донесение полицейского агента от 2 октября 1861 года: «Артиллерии полковник и профессор Лавров просил офицеров Артиллерийской академии, чтобы они не писали адреса университетским студентам, потому что его имя так тесно связано с Академиею, что ему пришлось бы первым подписать этот адрес, а генерал Путята объявил ему, что в случае, если он еще раз будет замечен в явном изъявлении своего сочувствия студенческому делу, то его упрячут, что могло бы быть весьма гибельно для его многочисленного семейства».

За участие в «беспорядках» конца сентября — первой половины октября были арестованы сотни студентов (очень много молодых людей было схвачено во время сходки 12 октября; тут в действии были уже приклады солдат Преображенского и Финляндского полков). Арестованных поместили сперва в Петропавловскую крепость, а затем, 17 октября, большинство из них перевели в кронштадтскую цитадель. Петр Лаврович с горячностью взялся за организацию материальной помощи заключенным и через комитет Литфонда, и посредством сбора добровольных пожертвований. По сведениям, содержащимся в донесении петербургского полицмейстера Паткуля от 4 октября, Лавров уже тогда собирает деньги в пользу студентов. К этому времени относится его знакомство со многими молодыми радикалами — Л. Ф. Пантелеевым, Н. И. Утиным, С. Издебским, В. Гогоберидзе… Тогда же Лавров сближается с Василием Васильевичем Верви — будущим известным демократическим социологом и публицистом (псевдоним «Н. Флеровский»).

Герцен писал в «Колоколе» 22 ноября: «Университетская история — частный случай, в котором во всей своей силе отразилась та же самая блуждающая, беспутная правительственная мысль, — с молодыми людьми поступили так же, как с поляками, так же, как с крестьянами, и так же, как еще десять раз поступят — если бессмысленное правительство будет ходить на воле…

Общественное спасение, спасение народа, требует, чтоб его не пускать по воле, требует, чтоб его связать.

Ну так и закидывайте аркан!»

…В 1866 году жандармы изъяли из бумаг Лаврова такую записку:


«Петр Лаврович,

Михаил Алексеевич Воронов, мой старинный приятель, покажет Вам телеграмму, полученную мною из Кронштадта. Мне кажется, что надобно было бы отправить в Кронштадт с кем-нибудь (например, Мих. Ал. Вор. или студентом Ламанским, или бы с другим поверенным) до 500 или 600 р. из фонда на переезд освобождаемых в Петербург], а в Петербурге] позаботиться о размещении их до устройства их дел по квартирам порядочных людей.

Ваш Н. Чернышевский».


Сохранился ответ Петра Лавровича: «Я, со своей стороны, Николай Гаврилович, совершенно согласен на выдачу 500 р[ублей] в помощь кронштадтским заключенным, тем более, что там большинство. Если составится голосов 5 в пользу этого мнения, то решение комитета обязательно. Кажется, в прошлом заседании говорилось о 1000 р[ублях], которые надо бы назначить студентам. Теперь пора перейти к действию. Вполне преданный вам П. Лавров».

Этот обмен записками, состоявшийся 1 декабря, характеризует совместную деятельность Лаврова и Чернышевского в комитете Литфонда по оказанию помощи петербургским студентам, пострадавшим во время волнений осенью 1861 года. Еще в октябре комитет Литфонда выделил для пособия студентам 500 рублей, в декабре была отпущена еще тысяча.

Уже после того, как (после 6 декабря) арестованных стали освобождать из Петропавловской крепости и кронштадтских казарм, было возбуждено ходатайство о создании отделения Литфонда для пособия бедным учащимся. В конце апреля 1862 года «Общество вспомоществования учащимся» было разрешено. За время его существования (10 июня оно было закрыто) студентам (на 130 человек) было выдано из. сумм Литфонда 2829 рублей.

В течение 1862 года Литфонд регулярно отпускал деньги по просьбе студенческих вожаков — С. Издебского, М. Островского, П. Моравского, причем эти просьбы были адресованы Лаврову. Вот только один пример. Студент, начинающий писатель А. П. Троицкий, оказавшийся среди тех, кто в связи со студенческими волнениями был посажен в Петропавловку, не раз получал затем пособия от Литфонда. 24 января 1862 года он писал Лаврову: «Сегодня я был у Чернышевского и также просил его участия».

Очевидно, где-то около этого времени и состоялась та ночная беседа Лаврова с Чернышевским, о которой последний поведал однажды Л. Пантелееву: «Как вы, Лонгин Федорович, вероятно, помните, в «Современнике» нередко прохаживались насчет Петра Лавровича; потому, когда мне доводилось встречаться с ним где-нибудь в обществе, мы избегали друг друга. Но вот раз пришлось одновременно выходить с ним из заседания комитета Литературного фонда… Извозчиков тотчас не встретилось, а идти нам было в одном направлении… Делать нечего; понемногу разговорились; так дошли до моей квартиры… а наш разговор не кончился; тогда я стал провожать Лаврова, да таким манером и провожали друг друга от одной квартиры до другой до самого утра, Петр Лаврович даже зашел ко мне, и мы за ранним чаем проговорили еще часа два. Да, глубочайшее уважение имею к Петру Лавровичу» — такими словами закончил Чернышевский свое воспоминание о Лаврове.

Эта ночь осталась в памяти и Петра Лавровича. Как-то во время одной из встреч в Париже Пантелеев передал ему рассказ Чернышевского. С добродушной улыбкой Лавров заметил: «Это точно, мы всю ночь проговорили, и тут многое разъяснилось, чего в печати не удалось достигнуть».

По свидетельству М. А. Антоновича, уже в конце 1861 года происходит его личное знакомство с Лавровым на квартире Чернышевского, которая для Петра Лавровича «была всегда радушно открыта».

С этого времени мы довольно часто встречаем имена Лаврова и Чернышевского рядом. Во всяком случае, к моменту ареста Чернышевского в глазах жандармов Лавров — лицо, весьма близкое к нему, один из «коноводов» революционной партии.

В начале нового, 1862 года Лавров обратился с прошением на имя министра народного просвещения: «В 1860 году Совет С.-Петербургского Университета разрешил мне чтение публичных лекций по предмету философии; на одной из них присутствовал и тогдашний министр народного просвещения Е. П. Ковалевский. В 1861 году, по объявлении конкурса на кафедру философии, я явился соискателем для этой кафедры, но конкурс открыт не был. Ныне покорно прошу Ваше превосходительство дозволить мне открыть публичный курс истории философии для помощи студентам ныне временно закрытого университета».

Созданный вскоре после освобождения студентов из кронштадтского заточения (начало декабря) студенческий комитет вместе с комиссией из представителей комитета Литфонда сделал попытку возродить университетские курсы в форме публичных лекций: дело в том, что открытый было 11 октября Петербургский университет 20 декабря был вновь закрыт.

17 января на квартире доцента университета юриста Ивана Ефимовича Андреевского собрались желающие читать публичные лекции. Хозяин дома преподавал также и в императорском училище правоведения; там на одной из его лекций, посвященной общим задачам государственной деятельности, еще в декабре 1857 года присутствовал Александр II. Лекция произвела сильное впечатление на императора, и он пожаловал молодого преподавателя золотым перстнем, украшенным бриллиантами. В общем, положение Андреевского в обществе было, как говорится, достаточно прочным, а глубокие знания и хорошие человеческие качества снискали ему уважение и коллег и студентов. В этот день к нему пришли приват-доцент Д. И. Менделеев, недавно вернувшийся из заграничной командировки, имевшие большую популярность у молодежи профессора русской истории Н. И. Костомаров и II. В. Павлов, юрист В. Д. Спасович, правовед А. В. Лохвицкий. Присутствовали также Кавелин, Пыпин, Чернышевский, Лавров… Все высказали готовность читать публичные лекции студентам. Обратились к властям с соответствующими ходатайствами. Из штаба военно-учебных заведений министру народного просвещения А. В. Головнину было сообщено, что великий князь Михаил Николаевич — ему подчинялись все военные академии и школы — «не изволит находить удобным допускать полковника Лаврова к чтению публичного курса истории философии». Запрещено было читать лекции и Чернышевскому.

«Вольный университет» открылся 30 января 1862 года в залах городской думы и училища святого Петра («Петершуле»). Однако существование его оказалось недолгим: уже в начале марта лекции были прекращены. Связано это было с нашумевшим событием…

В конце февраля в Петербурге появилась афиша:

«Литературный и музыкальный

ВЕЧЕР

в пользу общества для пособия

нуждающимся литераторам и ученым.

В зале г. РУАДЗЕ

в пятницу, 2 марта 1862 г…»

К семи часам вечера обширный зал Руадзе на Мойке был полон. Публика — самая различная: литераторы, ученые, музыканты, учителя, студенты, моряки, военные.

Вечер (на самом деле сборы с него предназначались для осужденных Михайлова и В. Обручева) начал Федор Михайлович Достоевский чтением «Записок из Мертвого дома». Затем романс Шуберта и неаполитанскую песню «Санта Лючиа» исполнила примадонна итальянской оперы Лагруа. Чернышевский выступил с воспоминаниями о Добролюбове (17 ноября 1861 года жестокая чахотка свела его в могилу). Читали стихи Некрасов и Курочкин, играл Антон Григорьевич Рубинштейн.

На этом же вечере профессор Платон Васильевич Павлов прочитал речь «О тысячелетии России». Текст ее по тогдашним правилам был заранее утвержден цензурой, однако на следующий день «Северная пчела» заявила об отступлениях лектора от утвержденного текста. 4 марта Головнин доложил царю о том, что он «сделал распоряжение — по соглашению с г. шефом жандармов — о прекращении публичных лекций г. Павлова». «Хорошо сделали», — пометил на рапорте министра Александр II. Пятого марта Павлова арестовали, а шестого выслали в Ветлугу.

Ответом на правительственное распоряжение о высылке Павлова явилась прокламация (как выяснилось позже, к ее составлению был причастен Н. Утин):

«Профессор Павлов сослан в Ветлугу. Кем? За что? Кем — не сказано. Кто же распоряжается нами — III отделение?.. А будет еще хуже. Военным начальникам дозволено же стрелять крестьян, отчего же гражданским властям не ссылать; отчего не дать это право губернаторам, квартальным, становым?

И общество молчит! Или честных людей у нас нет; или не грозит каждому из нас опасность очутиться в какой-нибудь Ветлуге только за то, что человек не создан мерзавцем и идиотом… И чего трусить!? Всех не сошлют. Пусть выхватили Павлова, сослали Михайлова, сбираются сослать еще нескольких, — что же! Или уж нет людей им на смену?.. Протестуйте, подавайте адреса, жертвуйте деньги, придумайте, что хотите, но не сидите сложа руки».

Сразу после ареста Павлова решено было ходатайствовать об его освобождении, составлялись адреса, протесты.

Через несколько лет в бумагах Лаврова жандармы нашли проект заявления по делу Павлова, составленный им от имени комитета Литфонда. Петр Лаврович заявил на следствии, что… не помнит, был ли данный проект предложен комитету, но что он лично с уважением относился к деятельности Павлова по созданию воскресных школ. Лавров назвал клеветой заметку в «Северной пчеле» насчет отступлений лектора от текста. По его словам, Павлов лишь прибавил в конце лекции слова: «Имеющий уши, да слышит». Разве в них есть какой-либо противозаконный намек? При всей очевидной безобидности этого показания Лаврова данные его слова были взяты как одно из оснований для обвинения в «сочувствии и близких отношениях к людям, известным правительству своим преступным направлением…».

Да к тому же еще один документ имелся у следователей: «В бумагах ваших оказалась подписка в пользу профессора Павлова, из которой видно, что разные лица подписались на 122 р. 50 коп. Объясните, кем была предложена эта подписка…» На это Лавров отвечал: «г. Павлов пользовался большим сочувствием, и, когда он потерял свои места профессора при Университете и Училище правоведения, то много раз разные лица предлагали собирать деньги в пользу его. Этот список был мне доставлен… как к члену этого комитета (Литфонда. — Авт.). Полагаю, что это была только подписка на деньги. Когда, не помню…»

А не хитрил ли Петр Лаврович? На листе подписки (а среди подписавших Н. Утин, Серно-Соловьевич, Гогоберидзе и др.) четко видна дата: «март 8». Именно в этот день составлялся и адрес в пользу Павлова.

Студенческий комитет, заправлявший делами «Вольного университета», постановил в знак протеста против правительственного произвола в отношении Павлова прекратить чтение лекций. Четырнадцать профессоров из двадцати одного солидаризовались с этим решением. Профессор Н. И. Костомаров, однако, игнорировал это постановление и 8 марта явился для чтения лекции. Ему была устроена шумная обструкция.

Из письма Лаврова Г. В. Плеханову от 25 ноября 1889 года: «В эпоху закрытия курсов для студентов в Петербургской думе Ник[олай] Гаврилович] был членом комитета Литературного фонда одновременно со мной. Тут мне остались живы в памяти несколько слов, сказанных им в заседании комитета и которые сделали для меня очевидным, что движение студентов против Костомарова, не хотевшего прекращать лекций из-за ареста профессора Павлова, происходило с согласия Чернышевского, под его влиянием».

На следующий день после истории с Костомаровым, 9 марта, министр народного просвещения А. В. Головнин официально запретил лекции в «Вольном университете».


«С г. Чернышевским отношения мои были довольно дальние, тем не менее я раза два бывал у него и он, кажется, раз бывал у меня, но, большею частью, наши отношения ограничивались тем, что мы встречались как члены Комитета Общества для пособия нуждающимся литераторам и ученым, а также при устройстве Шахматного клуба, которого я был выбран старшиною…» (Из показаний Лаврова на следствии).

«Надо сойтись!» — писал Петр Лаврович еще в 1857 году. И в годы революционной ситуации объединение всех оппозиционных сил остается его заветнейшим желанием. «Распря» в петербургской литературе огорчала его. Он прекрасно сознавал различие тех идей, которые проповедовали в публицистике его «знакомцы» из различных журналов и газет. И все-таки: «Надо сойтись!» Вот почему с таким энтузиазмом принял Петр Лаврович участие в организации так называемого Шахматного клуба, где «сходились» литераторы самых разных направлений и убеждений.

Открытие клуба состоялось 10 января 1862 года в доме купца Елисеева на Невском. Лавров действительно был выбран одним из старшин клуба. К нему стекались взносы его членов, между прочими, и от «Современника». Вся переписка по поводу клубных дел, по его свидетельству, шла через Чернышевского.

Клуб, естественное дело, сразу же попадает под внимательное наблюдение III отделения. В донесениях секретных агентов (Волокитина, Вельяшева…) систематически сообщается о «либеральном» характере ведущихся там бесед, даже о финансовых делах клуба. 9 февраля в связи с прениями о значении публичных лекций вот даже какие разговоры в клубе велись: «Нам нужен оплот против правительства, а этот оплот можно только найти в подобной корпорации, как студентская. Мы видели, что она, состоя из горстки людей, не вооруженных, преследуемых, теснимых, разбила наголову нравственно и фактически правительство со всеми его войсками и штыками: министр, генерал-губернатор, граф Шувалов удалены…»

К концу февраля деятельность Шахклуба (так в обиходе называли «Общество любителей шахматной игры») чуть было не свернулась, была составлена комиссия «с целью найти средства к продлению существования клуба». В нее вошел и Лавров. «Либеральные прения» продолжались…

1862 год, 26 марта. «Артиллерии полковник П. Л. Лавров, встретясь вчера с одним из наших агентов, с которым он давно знаком и встречается в Шахклубе, сообщил ему, что там под предлогом «турниров» будут собрания для обсуждения современных вопросов».

4 апреля. «В настоящее время в клубе особенно интересуются вопросом о конституции: все говорят открыто и прямо, что нынешние уступки правительства делаются не более — не менее как только для того, чтобы замазать языки недовольных». Составленный в этот день в клубе адрес царю заканчивался словами: «Добровольное дарование конституции спасет Россиео от тяжких смут и волнений и вместо раздора даст мир и новую жизнь». Среди пятнадцати литераторов, подписавших адрес, — В. Курочкин, Д. Писарев и, конечно же, П. Лавров…

Того же 4 апреля в III отделении составляется «Записка для памяти»: «В открытом здесь недавно Шахматном клубе… большая часть из литераторов собирается для обсуждения современных вопросов, полковник Лавров играет первенствующую роль».

А вот еще слова, которые выводят все те же жандармские перья все в том же 1862 году: «Полковник Лавров особенно сочувствовал самовольным действиям студентов и даже печатал статьи в защиту студентов. Он был одним из либеральных и деятельных членов Шахклуба; видели его подпись на адресе о Михайлове; равным образом он подписывал составленный в Шахклубе, в апреле месяце сего года, адрес государю-императору о необходимости даровать России конституцию…»

Вообще, март — апрель 1862 года — время, когда правительство приступило к осуществлению предельно жесткого курса в преследовании и искоренении «преступных замыслов возмутителей». Подавив крестьянские волнения и убедившись в отсутствии достаточной «зрелости России к политическому перевороту», правящие верхи решили обратить главное свое внимание на тех, кто распространяет «превратное учение» с кафедры и в печатных изданиях, сея яд в сердцах учащегося поколения и всей массы читающей публики. Именно в этом была усмотрена главная опасность «общественному спокойствию и престолу». В специальном докладе Александру II (от 27 апреля) шеф жандармов В. А. Долгоруков писал, что недавние события в столице, и в частности, история с публичными лекциями в городской думе, подтвердили шаткость общественного положения, «обличая возрастающую с каждым днем смелость революционных проектов, которая в особенности проявляется в сфере литераторов, ученых и учащейся молодежи, зараженных идеями социализма…». Царь одобрил «твердую программу», предложенную Долгоруковым «для предупреждения возрастающего с каждым днем политического зла». Всего три месяца понадобилось власть имущим, чтоб скрутить так тревожившую их «революционную пропаганду демагогов». А пока того же 27 апреля в секретных канцеляриях составляется уникальнейший документ — список пятидесяти лиц, у которых предполагалось сделать одновременный строжайший обыск. Под № 1 — Чернышевский, под № 14 — «Лавров, полковник. Бывал на студентских сходках, изъявлял сочувствие студентам, обратил на себя внимание нерасположением к правительству».

Что-то уж очень раздражать стал Лавров охранителей! И сам оп, по-видимому, чувствует это и все более раздражительным и резким становится. Это отражается и на его литературной деятельности.

16 марта 1862 года цензура разрешает выпустить в свет 4-й том «Энциклопедического словаря». Общая линия — все та же, антирелигиозная и антибюрократическая. Лавров печатает статьи об Амвросии Миланском, о немецком богослове начала XIX века X. Ф. Аммоне (и в этой связи говорит о противниках его — разрушителях христианства Штраусе, Бауэре, Фейербахе), содержательный очерк «Анабаптисты или перекрещенцы», заметки «Аномалия» и «Антиномия», в которой утверждает, что антиномии практической философии разрешаются в понятии о достоинстве личности и что закон должен совпадать с убеждениями личности (а не наоборот!).

Публикует Лавров в этом томе четыре статьи осужденного на каторгу Михаила Михайлова (ранним утром 14 декабря 1861 года на площади перед Сытным рынком над ним был совершен обряд «позорной» казни, и вскоре он был отправлен в Сибирь). Под статьями — привычные «М. М.». Не отмеченные пока ни одним исследователем, они посвящены темам, и ранее освещавшимся в «Словаре» Михайловым: «Амфибрахий», «Анапест», «Анастрофа», «Англосаксонский язык». Третье из понятий иллюстрируется строками: «Где стол был яств, там гроб стоит».

Нерасположение Лаврова к правительству, его неприятие современного строя России всего нагляднее проявились в написанном им в конце мая 1862 года стихотворном «Послании Мих. Ил. Михайлову»:

Над русской землею краснеет заря,

Заблещет светило свободы,

И скоро уж спросят отчет у царя

Покорные прежде народы…

На празднике том уж готовят тебе

Друзья твои славное дело,

Торопят друг друга к великой борьбе

И ждут, чтоб мгновенье поспело…

В подцензурной печати антиправительственное умонастроение Лаврова этого времени всего резче выявилось в трех статьях, напечатанных в «Санкт-Петербургских ведомостях».

В «Заметке на замечания г. Пирогова» (21 апреля) Лавров подверг критике проект нового устава российских университетов и некоторые суждения знаменитого хирурга и педагога Николая Ивановича Пирогова по этому поводу. Лавров считал, что при определении состава преподавателей необходимо принимать во внимание не мнение начальства, а прежде всего интересы студентов, которые «прекрасно понимают, в лекциях какого именно предмета они нуждаются и кто из преподавателей приносит им большую пользу своими лекциями. Отчего же не руководствоваться этим живым элементом университета?» Очень резко отозвался Лавров относительно возможности введения городской полиции в аудитории, считая, что эта мера разрушает саму основу университета.

Некоторое время спустя (16 мая) Лавров выступил со статьей «Учиться, но как?». Она была направлена против заметки отставного офицера А. В. Эвальда «Учиться или не учиться?» (подписанная «Ь» — мягким знаком), опубликованной 1 мая в «Санкт-Петербургских ведомостях». Незадолго перед тем этот самый «Мягкий знак» буквально травил Чернышевского за его выступление в зале Руадзе с воспоминаниями о Добролюбове. Статью Эвальда Лавров расценил как выражение мнения «целой партии», стремящейся во что бы то ни стало скомпрометировать российское студенчество. И свой ответ Петр Лаврович адресовал не «Мягкому знаку», а его многочисленным единомышленникам. Основные его положения совпадают с тем, что говорилось по этому же вопросу в статье Чернышевского «Научились ли?» («Современник», № 4).

«Говорят, — пишет Лавров, — что петербургская молодежь не хочет учиться: ложь… Никогда… аудитории не были так полны, так внимательны, так спокойны, как в сезон 1860—61 годов и осенью 1861 г.; ни разу порядок лекций не был нарушен; никогда шумные разговоры на сходках не отразились каким-нибудь волнением, когда раздавалось преподавание профессора. Такова была эта не желающая учиться молодежь до дня закрытия университета осенью 1861 г. — Аудитории публичных чтений 1862 г. состояли, по крайней мере наполовину, из той же молодежи, и опять то же огромное число слушателей, то же внимание к профессору, та же благоговейная тишина пред словом науки…» Касаясь нашумевшей истории с обструкцией лекции Костомарова в «Вольном университете», Лавров и здесь отводит обвинения в адрес студентов, по существу, беря их под защиту.

Молодежь, утверждает Лавров, очень ценит всякое действительное знание, всякий истинный талант. «Она скоро остынет к профессору, не дающему ей научного содержания, как бы он ни либеральничал, она не поддастся на лесть и баловство профессора и будет уважать строгость его, если он справедлив… Вы не понимаете, почему же она так любит тех, которые бранят отвлеченное знание? Почему она выучивает почти наизусть иные оскорбительные остроты?.. Мало ли чего вы не понимаете… Есть и в ней больная, безнравственная часть, которая готова учиться как угодно, чему угодно, у кого угодно — для экзамена, для места, для чипа — но к этим примерным, благонравным слушателям вопрос: учиться или не учиться? не относится… Есть и во всей нашей теперешней молодежи значительные недостатки, не те, которые были в ее отцах, не те, которые будут в ее детях; но учиться она хочет, только не как-нибудь. Дайте ей здоровую науку и считайте слушателей в аудиториях…»

Чуть позже Лавров выступает с «Заметкой» (2 июня), в которой полемизирует уже с Н. И. Костомаровым: в статье «Мешать или не мешать учиться?» («Санкт-Петербургские ведомости», 27 мая) Костомаров укорил Лаврова в том, что он льстит молодому поколению и искажает факты. Обращаясь к Лаврову, Костомаров писал: «Будьте себе чем хотите — красным, желтым, зеленым, только не ходите в университет… Чем Стенька Разин не либерал? Говорил, что всем хочет воли, а сам людей за ребра вешал…» В ответ на этот выпад Лавров постарался быть как можно сдержаннее: «Так как единственный тезис мой заключался в том, что молодежь хочет учиться, но дельно, вся лесть могла заключаться только в этом, а это осталось неопровергнутым…»

В острой идейной перепалке (а в ней участвовали еще более десятка авторов) Лавров и Чернышевский, не сговариваясь, выступили единым фронтом. Это, по-видимому, и обусловило выбор Чернышевским Лаврова в качестве секунданта в предполагавшейся «словесной дуэли» с А. В. Эвальдом.

Из собственных показаний Лаврова на следствии 1866 года: «Именно он (Чернышевский. — Авт.) меня пригласил участвовать с его стороны как свидетеля спора, который должен был иметь с другим литератором, подписавшимся «Ь» (кажется, Эвальдом, если не ошибаюсь). Впрочем, моему приглашению помешал сначала пожар в близости квартиры г. Чернышевского, а потом необходимость быть на конференции в Михайловской Академии».

Диспут между Чернышевским и Эвальдом состоялся 30 мая (вместо Лаврова Чернышевский взял одним из своих секундантов М. А. Антоновича). Публично была обнаружена полная несостоятельность мнений «Мягкого знака»…

А петербургский воздух и впрямь становился горячим. Во второй половине мая в столице начались пожары. Самый сильный — на Апраксином рынке — продолжался три дня. Александр II лично наблюдал это грандиозное зрелище. Рушились лабазы, склады, жилые дома…

Апраксии рынок еще горел, причины пожаров оставались неизвестны, а уже была пущена клевета о нигилистах-поджигателях, совращенных Герценом, Чернышевским и другими наставниками молодежи. Вот-де и специальную прокламацию они выпустили — «Молодая Россия», призывающую на голову «императорской партии» кровавую и неумолимую революцию: «…Мы не испугаемся, если увидим, что для ниспровержения современного порядка приходится пролить втрое больше крови, чем пролито якобинцами в 90 годах». Это было действительно страшно. В начале июня в Петербурге с быстротой живого огня распространилась паника и множество слухов.

А в эти дни, 6 июня, А. В. Головнин писал царю: «По воле Вашего Императорского Величества прекращена в газетах полемика о студенческих беспорядках. Между тем, проф. Костомаров представил прилагаемую весьма смелую статью, в которой он обвиняет главных виновников беспорядка и полковника Лаврова, имеющего на студентов вредное влияние. Признавая эту статью весьма полезною, имею счастье испрашивать Высочайшее разрешение напечатать оную». «Можно, кроме вымаранного карандашом», — начертал Александр II. 10 июня костомаровское «Последнее объяснение по поводу моей лекции 8 марта» было напечатано в «Санкт-Петербургских ведомостях».

В июне правительство Александра II перешло, по существу, к политике террора: были закрыты воскресные школы, высочайше прекращен диспут о студенчестве, была создана специальная комиссия во главе с князем А. Ф. Голицыным по расследованию дел о революционной пропаганде, приостановлены «Современник» и «Русское слово», закрыт Шахклуб…

1862 год, 8 июня, газета «Русский инвалид»: «Петербургский генерал-губернатор, считая своею обязанностью принимать все меры к прекращению встревоженного состояния умов и к предупреждению между населением столицы не имеющих никакого основания толков о современных событиях, признал необходимым закрыть, впредь до усмотрения, Шахматный клуб, в котором происходят и из коего распространяются те неосновательные суждения».

Не кто другой — Лавров берет на себя инициативу протеста. Наскоро набрасывает он письмо князю А. А. Суворову: «Покоряясь по необходимости Вашему распоряжению от 6-го июня 1862 года о закрытии «Общества любителей шахматной игры», старшины его, как избранные представители его членов, принуждены выразить свое глубокое сожаление о мере, ни справедливости, ни своевременности которой они признать не могут… Лишь ложный донос мог представить в глазах Вашей светлости «Общество любителей шахматной игры» источником и распространителем «неосновательных суждений» о «современных событиях»… Нижеподписавшиеся не желали бы допустить предположения, что «Общество» закрыто лишь потому, что большинство членов его состоит из лиц, получивших более или менее известности в русской литературе. Источниками же неосновательных суждений гораздо скорее можно признать те печатные официальные объявления, которые без следствия и суда признают виновными целые собрания лиц».

Писарь перебеливает это письмо — и Лавров срочно отсылает его Г. З. Елисееву, который также был старшиной Шахклуба. И вдруг неожиданность: Елисеев испугался. 15 июня он написал Лаврову: «После закрытия Шахматного клуба закрыто так много учреждений, сравнительно более полезных, чем Шахматный клуб, что мера, принятая правительством относительно последнего, в общем не представляет собою ничего ни особенно важного, ни особенно оскорбительного. И так как все закрытия встречаются самым глубоким молчанием, то, мне кажется, нет никаких причин и клубу прерывать эту торжественную тишину. В подобных случаях молчание гораздо сильнее изолированного и слабого слова…» В общем, Елисеев заявлял об «устранении себя» от участия как в протесте против закрытия клуба, так и в ликвидации его дел…

Ах, Григорий Захарович, Григорий Захарович!.. «Устранился»…

Лавров остался собою, но впервые, наверное, подумал о необходимости глотнуть свежего воздуха в Западной Европе: уж больно душно, жарко, горячо было на родине.

Среди отобранных при аресте Лаврова бумаг, хранившихся в комнате его матери, было его письмо к лечившейся в Германии жене. Петр Лаврович описывает в нем возникшие затруднения в получении заграничного паспорта, сообщает, что потерял всякую надежду на выезд: «равно что Чернышевскому отсоветовали проситься за границу, Утина не пустили, и Писарева взяли под арест, не допустив к нему даже мать» (Писарева арестовали 2 июля).

В связи с предполагавшимся выездом за границу — сроком на шесть недель — «для посещения больной жены, находящейся на германских минеральных водах», «Дело о полковнике Лаврове» было заведено в III отделении. Собрав агентурные сведения и установив связи Лаврова с арестованным 3 июня по делу о печатании революционных прокламаций С. С. Рымаренко, III отделение посчитало поездку Лаврова за границу невозможной.

А начальству военно-учебных заведений было отвечено таким образом: «При рассмотрении дела студента Медико-хирургической Академии Рымаренко оказалось, что полковник Лавров имел с ним довольно близкие отношения. А потому в предвидении, что в личности полковника Лаврова встретится надобность, Высочайше учрежденная под председательством князя Голицына Комиссия признает увольнение полковника Лаврова за границу преждевременным».

7 июля был арестован Чернышевский. В следственной комиссии по его делу Лавров называется в числе четырех лиц, наиболее близких «главе партии либеральных литераторов»: «Покойный Добролюбов и Михайлов были его друзьями; полковник Лавров и Шелгунов пользовались особым расположением его».

Добролюбов умер. Михайлов на каторге. Шелгунов в ссылке.

Дело было за Лавровым.

IV. ПОД ОКОМ НЕДРЕМАННЫМ

«Меня считали очень умеренным…» Так написал однажды Лавров, имея в виду прохладно-настороженное отношение к нему революционеров-конспираторов 60-х годов.

После крестьянской реформы 19 февраля в России начинает обнаруживаться новый элемент общественной жизни — революционное подполье. Во второй половине 1861 года в результате договоренности лиц, имевших непосредственные контакты и с «Колоколом» и с «Современником», возникает зародыш будущего тайного общества «Земля и воля».

У истоков его стояла небольшая группа молодых энергичных людей. Одним из них был Николай Александрович Серно-Соловьевич. В 1853 году он окончил Александровский лицей, служил в Государственной канцелярии, в декабре 1859 года вышел в отставку, стал сотрудником «Современника», затем уехал за границу. В начале 1860 года он познакомился с Герценом и Огаревым. Возвратившись в Россию, Серно-Соловьевич открывает в Петербурге на Невском книжный магазин и библиотеку для чтения. И в Лондоне и в Петербурге высоко ценили Николая Александровича. «Да! Это деятель, а может и организатор», — писал о нем Огарев Герцену. А Чернышевский в начале февраля 1861 года сообщал Добролюбову: «Порадуйтесь: я в закадычной дружбе с Ник. Серно-Соловьевичем».

Среди первых подпольщиков мы видим и Николая Николаевича Обручева — выпускника, затем профессора Академии Генерального штаба.

Вместе с ними первые ячейки будущей тайной организации создавали брат Николая Серно-Соловьевича — Александр, служащий второго отделения императорской канцелярии Александр Слепцов… Были среди первых землевольцев и знакомые Лаврова — поэт Василий Курочкин, критик Григорий Благосветлов, студенты Сергей Рымаренко, Лонгин Пантелеев, Николай Утин…

По своему составу общество «Земля и воля» представляло собой союз разнохарактерных кружков, объединившихся с целью подготовки к ожидавшемуся весной 1863 года крестьянскому восстанию: в это время должно было закончиться введение в действие уставных грамот, регулировавших взаимоотношения между «освобожденными» крестьянами и их бывшими владельцами.

Знал ли Лавров о возникавшем революционном подполье? Вероятно. Во всяком случае, догадывался. И, по-видимому, очень сожалел, что никак не удавалось ему найти общий язык с молодыми радикалами: «Я не мог внутренне отказаться от убеждения, — писал он позже, — что я, может быть, был бы в состоянии быть полезным русским радикалам не только на почве вполне легальной литературы; однако в этом случае я понимал, что всякий может сильно ошибаться относительно своих способностей, а к тому же, никогда в жизни я не позволял себе навязывать свое участие в их деле людям, которые думали, что могут хорошо без него обойтись». Свои отношения с «Землей и волей» начала 60-х годов, завязанные, по его словам, через своего близкого знакомого Александра Николаевича Энгельгардта, Лавров называл «ничтожными».

В целом он был прав, когда писал, что «вынес с собою из России скорее репутацию умеренного и несколько педантичного кабинетного деятеля». В кругах радикальной политической ориентации к Лаврову — особенно после критических выступлений «Современника» — действительно относились с известной настороженностью.

Но, с другой стороны, и некоторые стороны в деятельности молодых радикалов не одобрялись Лавровым. Иначе как можно понять содержащиеся в его статьях и лекциях тех лет неоднократные предупреждения против самообольщения, против фанатизма и односторонности, даже продиктованных благородной целью? По убеждению Петра Лавровича, представитель передовой идеи не должен «скользить но науке», не должен делать «вывода на авось», не должен ставить выше истины тенденцию, как бы сия последняя сама по себе хороша ни была.

Вышедший из среды революционной демократии призыв к крестьянскому топору как единственно верному средству решения социальных проблем Лавровым не был ни понят и ни принят. В 1866 году, находясь в заключении, Лавров в стихотворении «Путник» написал о «людях дела», смело прорубающих себе путь в вековечном лесу:

Топоры их блещут в мраке ночи темной;

От ударов грозных стонет лес огромный,

Давят их паденьем ели вековые,

Но не унывают силы молодые.

Мучат и тиранят их лесные боги;

Их все меньше; кровь их льется но дороге;

Идолам смеются; призраков не знают…

Почему бы и ему не встать в ряды «людей дела»? Ответ Лаврова вполне определенен:

В борьбе безнадежной то братья страдают,

То братья мне гибнут, во брата не знают.

Своя своих не познаша? И да, и нет.

Когда члены подпольного общества задумали расширить полулегальную и легальную деятельность, то наряду с другими литераторами (Г. З. Елисеевым, А. Ф. Погоским) они решили привлечь и Петра Лавровича. Слепцов позже свидетельствовал, что желание «расширить влияние на армию», особенно артиллерию, заставило их обратиться к «метафизику» (так некоторые из молодых конспираторов называли тогда Лаврова). Причем Лавров и Елисеев официально не сделались членами подпольной организации, они просили оставить за ними право не брать на себя по обществу никаких обязанностей, могущих отвлечь их от прямого дела, но являться на собрания тайного общества в качестве совещательных членов. «Принимая во внимание разницу в возрасте и житейском опыте, — делал примечательное добавление Слепцов, — мы поняли этот их шаг еще и как исходящий от более старших».

Когда в 1862 году, после ареста Н. А. Серио-Соловьевича и С. С. Рымаренко, активную роль в «Земле и воле» начал играть Н. И. Утин, хороший знакомый Лаврова (Лавров привлек его к сотрудничеству в «Энциклопедическом словаре»), отношение к «метафизику» оставалось все же прежним. Особенно не доверял ему, по словам Л. Пантелеева, радикально настроенный Петр Иванович Боков.

Да и сам Петр Лаврович знал, что полного доверия у своих «братьев», среди которых были и его ученики, он не имеет. Позже Лавров писал: «…В былое время в Петербурге 61 и 62 годов этот кружок (Н. Утина. — Авт.) довольно холодно встретил все мои искренние попытки с ним сблизиться».

В чем же выражалось участие Лаврова в «Земле и воле», пусть даже «ничтожное»? Точно не знаем. Есть, правда, донесения одного из агентов петербургского обер-полицмейстера, сына смотрителя пересыльной тюрьмы, бывшего студента Технологического института Волгина. Тот часто в своих доносах городил вздор, брать их на веру нельзя, проверить же практически невозможно. И все-таки… В марте 1863 года, по словам этого агента, петербургские землевольцы собирались на квартире Лаврова, а в конце апреля Волгин доносит, что Лавров является членом петербургского комитета «Земли и воли». Но можно ли этому верить?

Когда в 1863 году арестовали студента Ю. Ю. Гюбнера (одного из товарищей Рымаренко), то и здесь вышли на след Лаврова. Управляющий III отделением Потапов писал в следственную комиссию князя Голицына: «…Гюбнер знаком с полковником Лавровым, но всеми средствами старался скрыть это».

Так что какие-то связи с подпольем у Лаврова все-таки были. Но по большей части Петр Лаврович действовал, очевидно, на свой собственный страх и риск.

20 сентября 1862 года умер один из декабристов — барон Владимир Иванович Штейнгель. Через несколько дней состоялись похороны. Ко времени выноса тела собрались некоторые литераторы — М. И. Семевский, И. И. Шишкин, М. Д. Хмыров, Лавров, Зотов, педагог Н. X. Вессель. Впоследствии царю было доложено, что Лавров, Семевский, Шишкин, Хмыров и еще два неизвестных лица «сделали демонстрацию» — они настоятельно требовали дозволить им нести гроб на руках. Генерал-майор барон Штейнгель (сын покойного), хотя и не желал допускать этого, но, снисходя к просьбе, согласился, чтобы несли гроб от церкви Косьмы и Домиана до Литейной улицы. Против арсенальной гауптвахты он распорядился было поставить гроб на дроги, но Лавров и его приятели этому воспротивились. Процессия двинулась дальше. У Троицкого моста, поравнявшись с Петропавловской крепостью, против того места, где были повешены декабристы, те же лица потребовали отслужить литию, напомнив тем самым о 1825 годе. Это было уже политической демонстрацией. Сын покойного воспротивился, приказал поставить гроб на дроги, да и священники отказались здесь служить литию.

О «неблаговидном намерении» Лаврова и других литераторов превратить похороны декабриста в демонстрацию петербургский обер-полицмейстер доложил царю. «К вашему соображению», — начертал Александр II на всеподданнейшем докладе.


В середине сентября 1862 года вышел из печати пятый том «Энциклопедического словаря». В предисловии — анонимном, но наверняка написанном Петром Лавровичем — раскрывалось отношение редакции к «некоторым строгим ученым» и, с другой стороны, к «ожесточенной борьбе мнений». Позиция сформулирована вполне откровенно: «Если немногие строгие ученые хотели бы видеть в нем (словаре. — Авт.) более специальной эрудиции, то мы позволим себе припомнить им, что наше издание должно говорить о науке живому, развивающемуся русскому обществу и обращать наиболее внимания на те стороны знания, которые могут в нашу эпоху иметь значение для нашего общества. Если, с другой стороны, среди ожесточенной борьбы мнений наше издание кажется холодным и безучастным тому, кто весь предан тяжелым событиям текущей минуты, то пусть осуждающие нас в несвоевременности нашего предприятия подумают, что лишь из ясного и всестороннего знания минувшего и настоящего вырастает сознательное стремление к будущему, твердое убеждение в своевременности этого стремления и не менее твердая решимость не отступать от него ни на шаг». Считая, что «на разных поприщах можно стремиться к одним целям», Лавров заявлял о желании редакции «стать посредником между уединенным трудом специалиста и волнующимися требованиями общества…».

Петр Лаврович помещает в томе 25 статей. Одна из них для него наиболее принципиальна: «Антропологическая точка зрения». Этот свой опыт построения философской системы Лавров считал хотя и конспективным, но достаточно точным и цельным выражением его воззрений. Фейербаховский взгляд на религию как форму само-отчуждения человеческой сущности проводился в статье Лаврова «Антропоморфизм и антропопатизм». С большим знанием предмета повествовал Лавров об апокрифах…

Примечательны и другие материалы. В заметке о министре времен июльской монархии во Франции д’Аргу либеральный публицист К. К. Арсеньев критиковал тип «тех государственных людей без принципов и без убеждений, которые пролагают себе дорогу при всяком порядке вещей, уживаются со всеми правительствами, не будучи в сущности ни к чему способны». В статье «Аристократия» Я. П. Балясного говорилось, что при преобладании бюрократизма развитие в обществе чувства долга встречает большие трудности. Выделялась в томе блестяще написанная, очень понравившаяся Лаврову заметка Зотова об одном из реакционнейших деятелей тех лет, обскуранте В. И. Аскоченском. В ней он назывался роялистом больше самого короля…

Такие вещи не прощаются: после выхода пятого тома по «Словарю» раздался настоящий залп.

В журнале «Дух христианина» на него обрушился священник И. Флеров. А в статье, появившейся в «Прибавлениях к творениям святых отцов…», авторов обвиняли не только в неуважении к обрядам православной церкви, к догматам христианства, но и в отрицании положительного значения религии вообще, в изъятии из системы философии учения о боге. Гневнее всего прозвучал голос Аскоченского в двух номерах (№ 8 и 15) «Домашней беседы»; вторая ив этих статей называлась «Г. Лавров — российский философ». Использовав разбор «Словаря», осуществленный с богословских позиций Флеровым, Аскоченский провозгласил его авторам анафему и потребовал наказать зловреднейшее богохульство: лишить безбожников всех прав и отправить на поселение в Сибирь. Что же касается самого «Словаря», то его издание надо немедленно прекратить, а все вышедшие тома, разносящие «гибель и отраву по лицу земли русской», истребить.

Против Флерова и Аскоченского была организована контратака: выступили «Современное слово», «Очерки», «Санкт-Петербургские ведомости». Лавров продолжал работу над «Словарем». Летом 1863 года он приступает к редактированию статей на «Е» и «Ж», тогда же пытается спасти статью «Естествознание», испорченную цензорским вмешательством. Но ни этой, ни другим подготовленным к изданию статьям не суждено было появиться: спустя некоторое время «Энциклопедический словарь» приказал долго жить.

Впрочем, еще одни том (том I отдела II) Лаврову все же удалось выпустить: «Е» — «Елиз». Существенно уменьшилось в нем число авторов: многие сочли за лучшее вовремя удалиться. Правда, пришел Антонович со статьей «Евангелия», и в соавторстве с ним Лавров публикует статью «Евангелия апокрифические». Но уже нет той яркости, которая, ранее отмечала некоторые статьи. Гораздо меньше статей — всего семь — подписывает Лавров… В начале августа типография остановила печатание.

Попытки Лаврова консолидировать прогрессивные интеллектуальные силы российского общества — вокруг ли Шахматного клуба или «Энциклопедического словаря» — к лету 1863 года кончились очевидной неудачей. Что делать?! Без крушения иллюзий, без духовных и психологических драм никогда не происходило формирование подлинно революционного мыслителя.

Очень хорошо знал Лавров, в каком обществе живет. В государстве, где политический сыск вовлекает в круг своих распоряжений все возможные действия и мысли людей, где главным законом внутренней жизни является полный произвол полиции, надо быть готовым ко всему. Но ко всему быть готовым — не значит всего бояться. А Петр Лаврович, при всей его осторожности и осмотрительности, будто не имеет чувства страха.

В конце 1862 года, донельзя раздраженный не столько даже убогим реформаторством правительства Александра II, сколько писаниями подпевавших ему либеральных публицистов, Лавров пишет статью «Постепенно». «Не очень давно в некоторых из наших журналов стало появляться слово «постепеновцы», сначала в чисто юмористическом смысле, потом как более или менее характеристическое название партии, бесспорно существующей в обществе и в литературе» — так начиналась статья. И далее, воспроизводя аргументы противников революционных преобразований, ратующих за «закон постепенности» («Где вы нашли пример скачка, разрыва в последовательности явлений, в последовательности событий? Только там, где настает разрушение, гибель: но ведь не гибели же вы хотите для общества?»), Лавров утверждал, что только полный разрыв со старым, с рутиною, с преданием может вести к социальному преобразованию: «Постепенно созревает общественное сознание. Но когда оно пробудилось, то не постепенно уже, а одновременно обращает на все пункты, ему доступные, свою разъедающую критику… Вы коснулись до старого порядка; вы признали, что в нем было кое-что несправедливое; с этой минуты весь старый порядок подлежит критике…» Плох тот педагог, который, желая развить сначала ноги ребенка, до поры сковывает железными кольцами его руки…

Более откровенно сказать было нельзя: «проклятая пора эзоповских речей»…

Напечатать статью Лаврову не удалось. Редакторы — В. Ф. Корш, К. К. Арсеньев — побаивались репрессий. Особенно пугал включенный в статью «анекдот» о крылатом хане; в этой притче сатирически изображался российский самодержавный строй, прикрытый флером либерализма. Где-то на Востоке в пышном дворце жил хан, подданные которого должны были верить, что у него четыре крыла. Когда же они разуверились в этом, совет мудрецов склонился на сторону реформ, но постепенных: было признано, что у хана нет четырех крыльев, а только три, притом невидимых. Вольнодумцы продолжали оставаться недовольными и терпели новые кары — от реформаторов…

Муравьевская комиссия 1866 года нашла, что в этом анекдоте «отвергаются верования народа в самодержавные права государя и в насмешливом виде представляется постепенной ход реформ». Так оно, конечно, и было. Не побоявшись признать, что статья «Постепенно» написана им, Лавров заявил, что направлена она лишь против тех литераторов, которые постоянно твердили о необходимости постепенности и только постепенности во всем. «Что касается самодержавной власти, эти слова даже в статье не встречаются… и едва ли правильно читать между строками порицание самодержавию…»


Надежды на восстание крестьян в 1863 году не оправдались. Но год этот оказался все же неспокойным: вновь «заговорила» Польша, здесь поднялась новая волна национально-освободительного движения против политики царизма.

Из дневника Е. А. Штакеншнейдер. 1863 год, 21 февраля: «Великий день 19 февраля прошел, как проходит у нас все великое, — незаметным, не оцененным вполне. Но с какой точки смотрело на него правительство, что приготовило войско и велело запереть в Петербурге все ворота и всем дворникам быть при них?…Появилась еще прокламация, и едва ли не лучшая из всех являвшихся до сих пор. Это прокламация с печатью «Земля и воля» но поводу Польши… упаси бог от беды. Потянут опять невинных с виновными, опять жертвы падут; а их, юных и радостных и готовых идти на жертвоприношение, хоть на заклание, так много».

17 марта: «…Видела довольно много Лаврова… В четверг выпускают Кудиновича, он просидел в крепости девять месяцев. Чернышевский еще сидит; взяты и авторы последней прокламации о Польше («Земля и воля») Жуков и Степанов. Они приговорены к расстрелянию. Вот и еще жертвы».

25 марта: «Вышел «Современник» № 3. В нем роман Чернышевского («Что делать?» — Авт.). Я этим романом наэлектризована. Он мне доставил наслаждение, какое доставляли книги в юные годы, он мне согрел душу своим высоконравственным направлением, наконец, он объяснил то восторженное… поклонение… иначе назвать не умею, которое питает к его автору молодое поколение, то влияние, которое он на него имеет».

20 апреля: «Раскольники прислали государю адрес с проявлением верноподданнических чувств, предложением двадцати пяти миллионов рублей серебром и некоторыми просьбами о льготах. Адрес подписан пятьюдесятью или шестьюдесятью тысячами! «А мы-то, православные?» — говорю я Лаврову.

«Да ведь это верноподданнический, такой бы и мы подписали», — отвечает Лавров.

«Попробуйте, — говорю я, — никто не подпишет, не поверят». Лавров захохотал во все горло.

«Не поверят! — говорил он, — не поверят…» — и еще пуще хохотал…

Вышла новая, вторая прокламация под фирмою «Земля и воля».

Надо же: в этот именно день, 20 апреля, жандармы сообщали: «В настоящее время учреждено особенно строгое наблюдение за полковником П. Л. Лавровым, который сильно подозревается в революционных происках. О последствиях будет донесено».

Очевидно, Лаврова подозревали в близости к обществу «Земля и воля». Однако «строгое наблюдение» желаемых результатов не дало. Конспиратором ли Лавров хорошим был или и в самом деле в конспирациях не участвовал?

Но тогда почему именно он вызвал такое гневное раздражение у одного из соратников Каткова (и, кстати, далекого родственника Петра Лавровича) — П. К. Щебальского. Где-то около этого времени он прислал Лаврову «дружеское» письмо. В письме резко осуждались действия революционеров («Ваша партия», — обращаясь к Лаврову, писал Щебальский) и выдвигалось прямое обвинение в измене: «Я уверен, что выраженный вами образ мыслей в польских нынешних делах повредит вам в общественном мнении, как повредили поджоги и прокламации. Вы не читаете ничего, что не ваше, не видите никого, кто не ваш, и поэтому думаете, как и нынешней весной, что все с вами, но неужели все недавние попытки действовать, все поползновения Огарева и Герцена прельстить народ и общество не обнаружили перед вами настоящего положения общественного мнения?»

На следствии Лавров, как только мог, доказывал свою непричастность к тому, в чем обвинял его Щебальский. Он утверждал, что сочувствия полякам, точнее, восстанию в Польше, «нигде и ни в каком кружке собственно не было», что употребленное Щебальским выражение «Ваша партия» не имеет смысла, поскольку в петербургской литературе господствовала крайняя разрозненность и общая деятельность была почти невозможна. В общем, словами «Ваша партия» в письме Щебальского обозначены все те, кто не сочувствовал «Московским ведомостям» Каткова, кто позволял себе резко отзываться о литературных или ученых знаменитостях. «…Никаких мнений ии по поджогам, ни по прокламациям, ни по польскому делу я никогда и нигде в печати не заявлял и откровенно говорю, что ни в поджогах, ни в прокламациях участия никакого не принимал».

Ну ладно, пусть все так и было, но об образе-то мыслей Лаврова мы знаем: не сочувствовать полякам, не сочувствовать преследуемым царским властям революционерам он не мог.

И с линией Каткова был непримирим. В письме к Ф. М. Достоевскому из Петербурга от 14 сентября 1863 года Н. Н. Страхов, рассказывая о своей встрече и беседе с Петром Лавровичем, передавал такие его слова: «Не читал, никогда не читаю, не могу я читать ни «Русского вестника», ни «Московских ведомостей»…»

Неправда это; конечно же, читал Лавров катковские издания. И по мере сил старался противостоять их влиянию на широкого читателя. В частности, своими статьями 1863—64 годов в «Библиотеке для чтения».

В феврале 1863 года редактором этого журнала стал Петр Дмитриевич Боборыкин. Желая обновить издание, он пригласил в журнал Лаврова в качестве специального сотрудника по обзору иностранной литературы (исключая беллетристику). Как писал Боборыкин, Лавров «на это охотно пошел и несколько месяцев занимался этим… А мой выбор остановился на нем потому, что он считался тогда в Петербурге самым замечательным энциклопедистом и по философии, и по истории точных наук, и но общей истории, и по общественным наукам».

Познакомившись с Лавровым еще зимой 1858/59 года у Штакеншнейдеров, Боборыкин бывал у Лаврова (а также знавал одного из его племянников, впоследствии крупного судейского чиновника), много любопытного слышал о нем от своего сожителя по квартире, графа П. А. Гейдена, слушателя Артиллерийской академии. Вряд ли Лавров раскрывался перед Петром Дмитриевичем; во всяком случае, Боборыкину он представлялся философом, интересующимся проблемами эволюции идей и культуры, но, хотя и любившим разговор «на тогдашние злобы дня», ни в чем не выказывавшим себя революционером. «Меня, как редактора, он ни во что не втягивал противоправительственное, не давал читать никаких прокламаций или запрещенных листков, никогда не исповедовал меня насчет моих идеи». Но вот одно любопытное наблюдение: «в нем и тогда мне что-то казалось не то что двойственным, а прикрывающим гораздо более «разрывное» содержание».

Итак, Лавров стал вести в боборыкинекой «Библиотеке…» отдел «Иностранная литература». Тут-то он и позволил себе высказаться против духа обскурантизма в русской литературе и жизни. Вот окончание одной из его статей: «Но довольно; из груды европейских пустяков оказалось довольно предметов для обсуждения, читатели. Однако, интересуют ли вас эти предметы? Не говорите ли вы, с чисто славянской скромностью: «Не наше дело! заморские затеи! и философия вздор, и политика вздор, и наука вздор! Только «Московские ведомости» и «Русский вестник» не вздор!» — Так, так! вам это но желудку. Поищем чего-нибудь полегче к следующему месяцу; авось переварится. А пока, спите, добрые читатели, в невинности душевной и лености умственной! Спите, не замечая грязных пятен на руках и на мыслях ваших московских руководителей! Спите, доверяя чистоте их патриотизма и честности их доморощенного аристократизма! Спите! Катков не спит за вас!»


Прекращение «Энциклопедического словаря» могло бы, казалось, надолго отбить охоту у Петра Лавровича к подобным предприятиям. Но Лаврова иногда ничто не могло остановить. Он готов был вновь встать во главе какого-нибудь солидного «объединяющего» предприятия. Подходящий случай подвернулся.

Известный книготорговец Маврикий Осипович Вольф (еще в середине 50-х годов его магазин, что в Гостином дворе, торговал запрещенными изданиями Герцена) приступил в конце 1863 года к изданию журнала «Заграничный вестник». Первоначально предполагалось, что редактором его будет преподаватель Гатчинского сиротского института П. М. Цейдлер. Поскольку Цейдлер уезжал за границу, то возник вопрос о возможном приглашении в качестве редактора Лаврова. Между Лавровым и Вольфом были заключены «Условия издания «Заграничного вестника», по которым Лавров, принимая на себя обязанности редактора журнала, получал вместе с тем право и возможность собственного активного участия в нем. По замыслу Лаврова, журнал должен был стать отголоском всего замечательного, честного, дельного в литературе и науке Запада.

10 декабря 1863 года Лавров подписал «Прошение» в Санкт-Петербургский цензурный комитет: «По случаю отъезда г-на Цейдлера за границу, соглашаясь на предложение книгопродавца Вольфа принять на себя обязанности редактора журнала «Заграничный вестник», согласно утвержденной программе, честь имею покорнейше просить цензурный комитет об утверждении меня в звании редактора этого издания, для чего и прилагаю при сем копию с формулярного списка о моей службе и свидетельство о моей личности».

Свидетельство гласило:

«Мы, нижеподписавшиеся, свидетельствуем сим, что г. артиллерии полковник Петр Лаврович Лавров известен нам как человек благонамеренный и вполне способный принять на себя редакцию предпринимаемого книгопродавцем М. О. Вольфом издания журнала «Заграничный вестник» — С.-Петербург. Декабрь 1863 г.

Действительный статский советник Иван Карлов Геб-гардт.

Действительный статский советник Владимир Михайлов.

Действительный статский советник Ф. Шульц».

Двое из трех — лица нам известные: с Гебгардтом Петр Лаврович то и дело встречается у Штакеншнейдеров, Владимир Васильевич Михайлов — содержатель пансиона, в котором воспитывается младший сын Лаврова — Сергей. А вот о Ф. К. Шульце мы мало что знаем: частый посетитель дома Лаврова, знакомый, чуть ли не родственник Штакеншнейдеров…

Из цензурного комитета последовал запрос в III отделение. А. Л. Потапов — глава охранки — секретно уведомил: «…по сведениям, имеющимся о полковнике Лаврове, он не может быть редактором журнала». Не может, и все. А на отношении цензурного комитета 14 декабря 1863 года Потапов пометил: «Лавров хуже всех Чернышевских, Благосветловых, Елисеевых и проч, и явно подстрекал к беспорядкам студентов в 1861 году и к манифестации во время похорон барона Штейнгеля (декабриста) в минувшем 1862 г., а потому едва ли благонадежен. Отвечать, что пол[ковник] Лавров не может быть редактором журнала». Так и ответили.

С третьего номера «Заграничного вестника» официальным редактором числился беллетрист и этнограф А. С. Афанасьев-Чужбинский, фактическим же был все же Петр Лаврович. Ближайшим помощником его по изданию стал Владимир Оттоманович Баранов: лет через десять он будет посредничать эмигранту Лаврову в его отношениях с русскими издателями.

Заметного следа в истории российской журналистики «Заграничный вестник» не оставил. Но для Лаврова этот журнал означал многое — отдавая ему все свои силы и время, он продолжал дело просвещения и нравственно-политического воспитания соотечественников в тяжелейших условиях реакции. Все примечания и предисловия к публиковавшимся в журнале переводным статьям были написаны им, да и выбор статей он сам определял.

В уведомлении «От редакции» Лавров писал: «Много внешних и внутренних причин мешало литературе сделаться самостоятельным и разумным органом настоящих стремлений русского общества, и не последней из этих причин была малая подготовка, как общества, так и его литературных представителей, к правильной оценке самых живых вопросов. Много разочарований постигло и наше общество, и нашу литературу. Настоящее трудно, будущее непривлекательно. Но каково бы ни было это неизвестное будущее, на литературе лежит обязанность быть представительницей потребностей общества в тех пределах, в которых это возможно. Если одна часть литературы делается органом ложных и болезненных инстинктов общества, тем обязательнее для другой поддерживать традицию здоровых стремлений его и уяснять ему его истинные потребности».

А в начале второго подписного года, утверждая от имени редакции, что журнал готов представлять на своих страницах различные мнения, Лавров высказался еще более резко и определенно: «Мы никогда не будем принадлежать к поклонникам силы, потому что она сила, поклонникам успеха, потому лишь, что он успех, защитникам предрассудка и предубеждения, потому лишь, что это господствующий предрассудок, господствующее предубеждение…» Позже, уже после ареста Лаврова, охранители узрят в этих словах «призыв к революционным стремлениям».

В «Заграничном вестнике» Лавров печатает целый ряд материалов: «Генрих Гейне и Фердинанд Лассаль», «Очерки человеческой культуры», «Из науки о человеке», обзоры деятельности антропологических обществ во Франции и Англии…

19 июня 1864 года министр внутренних дел получил донесение из III отделения: «На днях у А. С. Чужбин-скоро (ответственный редактор «Заграничного вестника» и редактор «Петербургского Листка») проводили вечер некоторые литераторы, в том числе: Веев. Крестовский, Пыпин и Стебницкий (псевдоним Н. С. Лескова. — Авт.). В частной совершенно беседе Чужбинский рассказывал, что ему в качестве ответственного редактора «Заграничного вестника» приходится вести постоянную борьбу с известным полковником Лавровым, заведующим ученым отделом означенного журнала, потому что он делает до того либеральные примечания к статьям, что их никакая цензура не пропустит, и что такое соучастие Лаврова в журнале дает ему какое-то неопределенно-фанатическое направление. За подобные примечания цензурою сделано уже несколько выговоров».

Да, цензоры не дремали. 29 октября 1864 года Комитет для цензуры духовных книг сообщает в типографию Вольфа, что статья «Новые времена близ Нью-Йорка» для журнала «Заграничный вестник» по отзыву архимандрита Макария не может быть дозволена к напечатанию, «потому что, отвергая таинство брака, отрицая ведомого бога, загробную жизнь, различие души и мозга и т. п., она идет в совершенный разрез с духом христианского вероучения».

Лавров на следствии, объяснив, что автором статьи был Дж. Г. Льюис, сказал, что «как полувымышлеиный рассказ путешественника, кажется, статья не заслуживала столь строгого отзыва, как тот, который дан духовной цензурой». В «Современнике» же ока, кажется, была пропущена…

В «Современнике» — да, а в журнале Лаврова статью не пустили.

После ареста Лаврова был допрошен и М. О. Вольф. Хотя и доказывал он, что все напечатанные в «Заграничном вестнике» статьи были заимствованы из разрешенных цензурою иностранных книг и журналов, предъявленное ему обвинение недвусмысленно констатировало, что «в своей совокупности» материалы издававшегося им органа «носят характер отрицания веры, стремления к популяризации новых форм правления, распространения научных истин, противоречащих установленным взглядам».


Когда старшему сыну, Михаилу, было лет 10–11, Петр Лаврович пригласил к нему воспитателем на каникулярное время студента физико-математического факультета Петербургского университета Михаила Лепковского. Потом Лепковский несколько раз бывал у Лавровых, а вскоре исчез — уехал куда-то.

А в феврале 1864 года Петр Лаврович получил письмо из Сольвычегодска Вологодской губернии. Писал приятель Лепковского — поляк Викентий Журавский: «Вы меня не знаете, но я Вас знаю, как честного общественного деятеля и как честного человека… Скоро два года кончается, как вследствие политических обстоятельств моей родины я нахожусь в ссылке». Писал ссыльный, просил помочь с устройством его литературных произведений в «Библиотеку для чтения» (Петр Лаврович как раз в это время вел там отдел иностранной литературы), сообщал о горькой своей судьбе.

Дней через десять, все в том же феврале, Петр Лаврович еще письмо получил. На этот раз от черниговского землевладельца из села Плюево Федора Ивановича Лихачева. Удивленный отсутствием продолжения «Энциклопедического словаря» на букве «Е» («Словарь» к тому времени уже вынужденно прекратился), Лихачев пишет Лаврову так, будто неплохо его знает, очень доверительно: «В нашей литературе до тех пор не будет толку, пока будет существовать петербургская цензура. Правительство боится и не любит умных людей… Деспотизм силен при невежестве народа и суеверного сельского духовенства… Правительство нас кормит либеральными улучшениями, т. е. по губам текло, а в рот не попало. Говорят рабство уничтожено, — чепуха, разве мы с вами не рабы «сильных мира сего». Бедная, бедная и бедная Россия… Китай, чистый Китай!»

Лавров имел обыкновение хранить такого рода письма.

Еще письмо. Из Чердыни 16 ноября 1864 года пишет Лаврову сосланный туда С. Издебский: «Вероятно, Вы не знаете меня, но я имел несколько случаев убедиться в Вашей всегдашней готовности на доброе дело».

Лавров сказал на следствии, что Издебского, который просил его о работе в качестве переводчика, он знал «весьма мало, хотя, впрочем, помнится, встречал в комитете для пособия выпущенным студентам».

Знал революционеров мало, но случая помочь им никогда не упускал — очень характерно для Лаврова. В 1864 году был арестован один из активных участников «Земли и воли» П. В. Пушторский. По просьбе Пантелеева Лавров обратился в сенат с ходатайством об освобождении Пушторского под его поручительство. 5 сентября Пушторский был отдан на поруки Лаврову.

При обыске в 1866 году из бумаг Лаврова изъяли фотографическую карточку Пушторского, да фамилию-то в следственной комиссии не разобрали толком. Так и спросили: в чем состояли сношения с Пушкарским? Ну, Петр Лаврович не растерялся: «Фамилия г. Пушкарского мне ничего не напоминает…»

…19 мая 1864 года совершена была гражданская казнь Чернышевского. И без того тягостное настроение стало совсем плохим. Даже ближайшая приятельница, Елена Андреевна Штакеншнейдер, подмечает изменения в обычно ровном, спокойном Петре Лавровиче: «Лавров иногда бывает не в духе…» Все больше скепсиса, горечи, а то и раздражения.

После насильственного устранения Чернышевского с арены российской идейно-политической жизни Лавров начинает настоящую борьбу за него. Собственно, борьбу эту Лавров повел сразу же после ареста Чернышевского в 1862 году.

Из письма П. В. Анненкова И. С. Тургеневу от 27 января 1879 года: «Не могу удержаться, чтобы не сообщить Вам анекдот из жизни… курьезного Лаврова. При арестовании Чернышевского он явился на заседание комитета Л[итературного] фонда, где тогда я состоял членом и чуть ли не секретарем, с предложением выйти в полном составе на площадь и от имени всех литераторов требовать через депутацию у царя освобождения Чернышевского. Ковалевский (председатель комитета Литфонда. — Авт.) предложил прежде обсуждения практического плана этого спросить у самого Чернышевского, находит ли он целесообразной подобную манифестацию. А Лавров отвечал, что уже спрашивали, и Ч[ернышевский] того мнения, что это глупость, но человек в тюрьме перестает быть авторитетом. Мы, однако, приняли мнение Чернышевского. «Вы изменяете своим убеждениям, господа», — заметил чрезвычайно ласковым голосом Лавров и, пожимая руки присутствующим, удалился с негодованием. Точно теперь смотрю на эту сцену».

В этом не лишенном юмористического колорита описании Лавров выглядит действительно курьезным человеком. Но вот какое дело — сам-то Петр Лаврович писал о подобных ситуациях следующим образом: «…Против исторических условий приходится бороться, становясь на почву действительно существующего, а не желательного. Желательное есть цель, а средство — в реальной почве. Когда братьев бьют и теснят, лишь Дон-Кихоты не хватаются за первую попавшуюся палку для их обороны, а ждут рыцарских мечей, обвязанных шарфами Дульциней. Конечно, надо, чтобы палка годилась в дело…»

Нет, Лавров не был Дон-Кихотом. Просто он хватал первую попавшуюся палку: нечего ждать, братьев бьют!.. Правда, палка оказалась для дела негодной. Ковалевский, да, видно, и Анненков вкупе с ним только посмеялись «чудачествам», оригинальничанию Петра Лавровича — совсем как те юнкера в Артиллерийском училище…

Пусть себе смеются, благоразумненькие, — это Лаврова не останавливает. В 1863 году готовит Петр Лаврович статью «Новая книга Джона Стюарта Милля» для «Санкт-Петербургских ведомостей» и в ней называет Чернышевского (а ведь он в Петропавловке) «одним из наших замечательнейших публицистов». Неужели думал, что пропустят цензоры?! Не пропустили — уже набранная, статья в газете так и не появилась.

Но этим дело не кончается. По некоторым сведениям, в начале 1865 года Лавров представляет в цензурный комитет рукописный перевод «Политической экономии» Милля, составленный Чернышевским, и несколько его оригинальных статей с просьбой разрешить напечатание этих сочинений с обозначением имени автора. Конечно, цензурный комитет в просьбе отказал.

6 марта Никитенко отмечает в дневнике: «Философ Лавров предлагал Литературному фонду просить правительство о помиловании Чернышевского или о смягчении его участи. Фонд отказался ходатайствовать». Этот факт отразился и в документах III отделения: «В одном из бывших в начале 1865 г. собраний общества Литературного фонда Лавров предложил выдать денежное пособие Чернышевскому и ходатайствовать у правительства о пересмотре его дела, решенного будто бы незаконно и пристрастно. Но председатель общества отклонил предложение Лаврова».

Или были все-таки у Лаврова черты Дон-Кихота? Но ведь лучшего из братьев били!


23 октября 1864 года агент III отделения доносит, что ввиду совершенного расстройства «денежных обстоятельств» Лаврова (что произошло будто бы «вследствие разных неудач, вызванных его либеральным образом мыслей и действий»), он обратился к военному министру с просьбой о дозволении ему читать публичные лекции по математическим наукам, а также для офицеров Артиллерийской академии. «Хотя предмет, о котором полковник Лавров будет говорить, — чисто математический, но офицеры, собирающиеся слушать его, полагают, что Лавров, по свойственной ему привычке либеральничать, едва ли воздержится от каких-либо резких намеков и выражений».

Первую лекцию из курса истории физико-математических наук Лавров прочитал 30 октября. «Посетителей было чрезвычайно много, — доносил осведомитель, — но все обошлось без особенных случаев. Полковник Лавров не позволил себе никаких либеральных выходок, благодаря присутствию г. генерал-адъютанта Баранцова (начальника Главного артиллерийского управления. — Авт.). Нахождение сего последнего в зале до конца лекции удержало и слушателей, состоявших большею частью из его (Лаврова. — Авт.) поклонников, от всяких демонстраций. Не будь генерал-адъютанта Баранцова, говорили некоторые офицеры, Лаврова приняли бы аплодисментами».

По мере чтения лекций этого курса они печатались в «Артиллерийском журнале» и «Морском сборнике», выходили отдельными литографированными выпусками. Сам Лавров ценил этот труд: в его бумагах сохранился список лиц, которым он развозил первые выпуски своего «Очерка истории физико-математических наук». Мы видим в нем К. М. Бера, П. Л. Чебышева, И. И. Срезневского, Я. К. Грота, И. М. Сеченова, М. М. Стасюлевича… В 1865 году отдельным изданием выходят и лекции Лаврова «Влияние развития точных наук на успехи военного дела и в особенности артиллерии», прочитанные им в марте 1865 года по распоряжению Главного артиллерийского управления. Кстати, в этом же году Лаврова награждают третьим орденом — Св. Станислава II степени с императорской короною.

1 марта 1866 года: «По случаю говения юнкеров Училища на этой неделе поста публичная лекция полковника Лаврова из курса физико-математических наук отлагается до пятой недели поста…»

Арест Лаврова прервал эти лекции. Курс истории физико-математических наук был доведен только до середины XVII века.

Да разве только это оборвалось в апреле 1866-го?! А другие научные труды? А переводы зарубежных философов-позитивистов? А участие в «Книжном вестнике»? А замысел издать новую энциклопедию? А борьба за создание «Общества женского труда»? Или взять ту же «Издательскую артель» — сколько замыслов, планов с ней было связано!..

В начале 1866 года к Лаврову обратился Павел Васильевич Михайлов с просьбой о чтениях для бесплатной школы и швейной мастерской, одним из учредителей которой он был. Петр Лаврович присутствовал в марте на отчете о работе этой школы и вынес очень благоприятное впечатление.

Сравнивая постановку образования и воспитания в этой и подобной ей школах (а всего в столице было шесть таких бесплатных школ для детей) с неудовлетворительным состоянием элементарного образования в приходских школах, приютах, в частных платных школах, Лавров приходил к выводу, что только развитие бесплатных школ, не подверженных вмешательству развивающих рутину административных начал, даст возможность действительно улучшить обучение детей бедняков. Даже специальную речь об этом для произнесения в Санкт-Петербургской городской думе (Лавров был ее гласным) набросал. Успел ли вот только произнести?..

А где-то в конце поста Михайлов пригласил Лаврова в книжный магазин В. В. Яковлева — там собирались члены «Издательской артели». Василий Васильевич Яковлев окончил училище правоведения и после этого занимал должность мирового судьи в Петербурге. В начале 1860-х годов он вместе со своим братом Александром — известным в свое время экономистом — приобрел у книготорговца Лермонтова небольшую публичную библиотеку и книжный магазин. В III отделении В. В. Яковлева рассматривали как человека, «в высшей степени» зараженного противоправительственным духом, а его магазин и библиотеку считали «местом сборища» нигилистов.

«…Комиссия требует от вас подробного объяснения: у кого родилась мысль об учреждении издательской артели?..»

Отвечая на этот вопрос следователей, Лавров сказал, что уже около года перед его поступлением в артель он «слышах глухо, что разные лица из литераторов и переводчиков имеют в виду составить артель для того, чтобы иметь возможность издавать свои труды», не отдавая большой процент заработка редакторам и минуя журналы, отмеченные «замкнутой кружковщиной».

На собрании в магазине Яковлева Лавров встретил своих знакомых: полковника в отставке А. Д. Путяту (он был участником «Земли и воли»), чиновника военного министерства Д. А. Саранчова, врача сухопутного госпиталя А. А. Кобылина. Председательствовал Путята. Он прочел проект устава артели. На этом же собрании Лаврова избрали старшим членом редакционной комиссии (куда вошли также Саранчов и Путята) и временным председателем собран ля артели. Здесь же Лавров познакомился с Иваном Александровичем Рождественским, участником студенческих волнений 1861 года. Он-то и был, вероятно, фактическим учредителем артели. Его, а также Саранчова, Путяту и Михайлова Лавров пригласил к себе.

Устав Лавров пересмотрел и переписал; на предстоящем собрании он намеревался также изложить членам артели свой план по изданию серии биографий. По в назначенный день собрание оказалось слишком малочисленным, неправомочным для принятия нового устава. Решено было подавать на утверждение старый вариант, добавив несколько подписей. Представление устава на утверждение было поручено II. Михайлову. Устав этот должен был быть представлен в первой половине апреля 1866 года… Не успели.

На вопрос: «Чьей инициативой основана артель?» — Лавров отговорился незнанием: «Я поступил в нее весьма поздно и не успел ознакомиться ни с делами, ни с лицами». А слова следователя о том, что, давая согласие быть председателем не разрешенного правительством общества, Лавров допускал «противозаконные действия», Петр Лаврович парировал просто: возможно скорая помощь нуждающимся в работе может извинить нарушение формальностей…

В самом начале 1866 года, по-видимому, прежде всего в связи с ходившими в обществе толками о высоком положении Лаврова в революционной партии, III отделение сводит воедино все имеющиеся о нем сведения и составляет «Справку о полковнике Лаврове». Помеченный 6–7 января, этот документ, по имевшейся на нем пометке, был доложен 8 января Александру II, а также препровожден военному министру.

В «Справке» говорилось и о сочувствии Лаврова студенческим выступлениям 1861 года, и о его деятельности в Шахматном клубе, и о других «происках» Лаврова…

Содержались в ней и такие сведения: «Полковник Лавров, избранный, как домовладелец, в число гласных первого Земского собрания, в заседаниях оного, когда речь шла о правительственной администрации или о самом правительстве, всегда старался говорить не в пользу сего последнего. Не имея сам никаких практических познаний в земском деле, он пытался действовать не столько на гласных, сколько на публику пышностью не идущих к делу фраз, в которых единственно поддерживал идею о самостоятельности земских учреждений. Поведение, даже в частной жизни, наших дворян подверглось также укоризнам Лаврова; темная же сторона простолюдина ставилась им прямо в вину правительству. Это он высказал тем, что размножением кабаков правительство поддерживает в народе нравственное и физическое растление.

Когда же рассматривался предложенный Ямбургским и Царскосельским земскими собраниями проект мер к охранению лесов, Лавров прочел собранию свой проект, в котором, не высказав ни одной здравой мысли, предлагал устранить высшую администрацию от всякого вмешательства в дела по охране лесов. Он говорил, что интересы лесовладельца должны идти рядом с интересами целого края, а администрации не всегда близки интересы сего последнего».

Было, наверное, у Петра Лавровича предчувствие, что тучи над его головой сгущаются. 22 февраля он составляет духовное завещание. Свидетелями руки к этому завещанию приложили Антон Антонович Рюльман, студент Медико-хирургической академии, воспитатель сына Михаила, и пользовавший Лавровых врач, титулярный советник Павел Карлович Конради.

«Я, нижеподписавшийся, Петр Лавров сын Лавров, находясь в полной памяти и в здравом уме, делаю сие распоряжение на случай моей смерти… Оставляю я детям моим Михаилу, Марии и Сергею: 1) Имение, состоящее из двух сел — Мелехова и Мамлеева в Великолукском уезде, 2) дом Литейной части по Фурштадтской улице за № 28 и 3) имеющие получиться выкупные свидетельства за крестьянский надел мелеховского сельского общества и за крестьянский надел деревень, мне принадлежащих в Торопецком уезде…»

Просит Петр Лаврович сыновей быть справедливыми и «не обращать внимания на безнравственный и нелепый закон, не дающий одинаковых прав по наследству мужчинам и женщинам», особо оговаривает права матери… «За тем прошу всех, любивших меня сколько-нибудь, не поминать меня лихом».

И последняя фраза: «Детям одно завещание: не служить идолам».

В этой фразе — весь Лавров. Впрочем, весь ли?

V. ОРДОНАНСГАУЗ

Апрель 1866 года. Петербургская весна. Лавров неспокоен. Что-то необычное, из ряда вон выходящее происходит с ним в последнее время.

Почти двадцать лет счастливо прожил Петр Лаврович с Антониной Христиановной. Ничем не омрачена их семейная жизнь. Правда, в 1861 году горе посетило дом Лавровых: они лишились младшей дочери, Елизаветы. И привязавшаяся к Антонине Христиановне болезнь все не проходила. Несколько раз она выезжала для лечения за границу. В 1865 году (апрель — июнь) ездил с ней в Германию и Петр Лаврович. Ни заграничные, ни петербургские лекари не помогли: зимою Антонина Христиановна умерла.

В его доме жила молоденькая Жозефина Рюльман, сестра Антона Рюльмана, воспитателя Михаила, старшего сына Лавровых. Она была компаньонкой Антонины Христиановны, а после ее смерти ухаживала за престарелой матерью Лаврова, Елизаветой Карловной.

Вскоре Лавров почувствовал — почва уходит из-под ног: он влюбляется. Сильное чувство к Жозефине, с которыми Петр Лаврович никак не мог справиться, рушило все здание его жизни, а ведь оно таким прочным казалось. Как писала потом поверенная этой его сердечной тайны Е. А. Штакеншнейдер, «забота юности застигла его врасплох. Во время многолетней болезни жены он вел жизнь монаха, постоянно занимаясь умственным трудом, не позволяя себе никакого развлечения; так говорили доктор Курочкин (Николай Степанович. — Авт.), его пользовавший, и его близкие. Но он взял ношу не по силам. Обаятельная сила красоты пошатнула его силу; а чего он хотел, он сам не знал. Он сознавал, что она ему не пара, и не хотел жениться ради нее, ради детей своих, ради себя и не допускал мысли обойтись без брака, даже если бы она и подавала к тому повод, т. е. выказывала бы хоть какое-нибудь сочувствие ему, но ничего подобного не было. Он боролся не с нею, а с самим собою, и это в ее присутствии, как-то театрально и страшно».

У героя, у стоика оказалась ахиллесова пята. Только Елене Андреевне мог открыться Лавров, да и то не прямо говорил о том, что его мучило, а сумбурно, намеками — все о своем нравственном падении, о малодушии, о вине перед детьми. А решиться на что-либо не мог.

А Жозефина решилась — открылась брату. Антон сначала не поверил: «Ты все выдумываешь, этого просто быть не может!» Поверив же, сам растерялся. С кем посоветоваться? Подумав, решил — с супругами Конради.

Павел и Евгения Конради были близки к Лаврову в последнее время. Павел Карлович, арестовывавшийся в 1861 году за участие в «студентских беспорядках», был доктором Антонины Христиановны, с Евгенией Ивановной — женщиной умной, образованной, по-своему обаятельной («Вот какую жену следовало иметь Николаю Гавриловичу!» — высказался о ней однажды М. Антонович) — Лавров любил беседовать на научные и политические темы; отличная переводчица, она сотрудничала в «Заграничном вестнике». Конради часто бывали у Лавровых. К ним-то и обратился Антон за советом насчет сестры. И они захлопотали.

Как строгие судии явились Конради к Лаврову: соблазнитель, преступник!.. И без того тяжко было, а тут Петр Лаврович еще больше надломился: груз вины совсем согнул его. Да и дети обо всем узнали. А Жозефину Конради забрали к себе. Лаврову же осталось только одно — заниматься самобичеванием. И службой: в академии наставала пора экзаменов…

Петербургская весна не в радость была.

2 апреля. Запись в дневнике Никитенко: «А вот Петр Лаврыч кричит: нам нужно крови, крови! И его слушают три-четыре медицинских студента да две-три девочки, им же обращенные в нигилисток…»

Нет, не мог Петр Лаврович призывать к пролитию крови — у самого кровью сердце обливалось.

И вдруг, 4 апреля, как бомба — выстрел Дмитрия Каракозова в царя. У Летнего сада.

Из приказов по Михайловской Артиллерийской академии и училищу, 1866 год, № 115, 4 апреля: «По случаю благополучного избавления Государя Императора от покушения убийцы на драгоценную жизнь Его Величества будет отслужено благодарственное молебствие в церкви училища во вторник 5-го апреля в И часов утра. На молебствии быть всем служащим при училище, равно юнкерам и начальным чинам, причем одетыми быть в полной парадной форме.

Генерал-майор Платов».

Не только молебствия были, но и парад войск, 6 апреля. Платов попросил высочайшего разрешения на то, чтоб и воспитанники Артиллерийского училища были на этом параде. Царь милостиво разрешил. И на самом параде сказал Платову: «Поблагодари твою молодежь за похвальные чувства. Я им вполне верю». Новое царствование — новые слова. Николай I юнкеров-артиллеристов не любил, презрительно называл их студентами…

Слова-то новые, да политика все та же. Начали брать — в основном как раз молодежь.

12 апреля арестовали Николая Курочкина — это было уже близко.

Аресты арестами, а публика славила крестьянина Комиссарова, будто бы толкнувшего «убийцу» в момент выстрела. В театре давали «Жизнь за царя». Зрители неистовствовали, выражая верноподданнические чувства, свой восторг новому спасителю России; театр дрожал от криков и рукоплесканий. Слушал, смотрел на это Лавров, силился улыбнуться — и не мог: слезы мешали.


Согласно расписанию, утвержденному 13 апреля, Лавров должен был участвовать в академической комиссии годового экзамена по математике 15, 16, 26 апреля и 2 мая. Но 26-го комиссия оказалась в неполном составе — Лаврова накануне арестовали.

А уже недели за две до этого «общество» «видело» Лаврова посаженным. Слухи разные ходили, кто что рассказывал: взяли ночью с постели, арестовали в стенах академии, нет, во время заутрени во дворце…

Так как молва очень часто примешивала к обыскам и арестам имя Лаврова, то Елена Андреевна, уезжая на несколько дней на мызу близ Гатчины, предложила Лаврову дать ей на хранение его бумаги и книги. Минуту поколебавшись, Петр Лаврович протянул ей небольшую пачку старых, пожелтевших уже писем и свой юношеский дневник. Самое заветное, что желал он уберечь от истребления, от постороннего глаза…

Как-то раз, когда Лавров выходил из ялика на том берегу, где находилась академия, куда он отправлялся на экзамен, к нему подошел незнакомый молодой человек. Назвавшись учеником Лаврова, он сказал ему, что только что собственными глазами видел предписание о его аресте — сегодня же, в залах академии. Он умолял не ходить туда и тут же на берегу предлагал Лаврову фальшивый паспорт и деньги для немедленного побега за границу («За несколько дней до моего ареста… я имел возможность эмигрировать, и меня предупреждали, что я буду арестован», — напишет три года спустя Лавров князю А. А. Суворову).

Что было делать? Лавров отправился в академию и только распорядился — на всякий случай — послать записку детям. Но все обошлось На этот раз…

Меж тем Евгения Ивановна решала судьбу Жозефины. И в конце концов пришла к выводу: лучшего выхода, чем женитьба, нет. Вместе с мужем она уговорила девушку дать согласие пойти за Лаврова. А как же Петр Лаврович? Его тоже было решено уговорить.

Такой оборот дела совсем выбил Лаврова из колеи. Он все еще не мог ни на что решиться, не знал, как поступить. Уж лучше бы фатум овладел им и решил все за него!

Так и случилось.

Было воскресенье, 24 апреля. Лавров отправился с Жозефиной в Эрмитаж смотреть картины (это Конради организовали). А потом они обедали вдвоем на квартире Конради (супруги специально для этого случая уехали в Пулково. В этот день, видимо, и произошло решительное объяснение.

Вечером в небольшой угловой квартире на четвертом этаже в доме на Надеждинской, угол Саперного, у Конради собрались: Лавров, Жозефина, Антон, товарищ его, часто бывавший у Лаврова, студент-медик И. И. Крашевский, Елена Андреевна, постоянный гость Конради, только-только ступающий на стезю литературного критика Владимир Викторович Чуйко, да еще подруга Евгении Ивановны толстая красивая девица Фенечка. Сидели за ужином долго. Белая ночь глядела в окно, даже огня свечей видно не было — так светло. Все говорили, говорили — о новостях, о театре, о Деверии в «Прекрасной Елене», всю зиму сводившей с ума Петербург. Лавров был как-то пасмурен, стерт; Жозефина — и так-то не очень эмоциональная — печальнее и тише, чем обыкновенно.

Глубокой ночью раздался звонок. «Верно, к больному», — промолвил Павел Карлович и пошел со свечой в прихожую (прислуга уже спала). Звякнули шпоры: «Полковник Лавров здесь?»

Это был подполковник Черевин. Из его записок: «…В ту же ночь я арестовал Лаврова, которого, впрочем, не застал дома, он проводил свое свободное время у друга своего д-ра Конради, человека весьма сомнительной благонадежности…» Запамятовал Черевин: пока имелось предписание только об обыске. Дома Лаврова не застали, слуга направил к Конради.

Лицо Павла Карловича было бледно, когда, вернувшись из прихожей, он объявил Лаврову, что его ждет жандармский офицер (Черевин был не жандармским, а армейским офицером, да, видно, не разглядел Конради формы… Или и в самом деле велики глаза у страха?). Лавров поспешно вышел и тут же вернулся, сказав, что ему надо срочно ехать домой с присланным от Муравьева офицером. Что-то живое появилось в его лице, будто поюнел человек в одну минуту… (Когда в июле 1834 года арестовывали двадцатидвухлетнего Герцена, он, по его собственным словам, «состарелся в эту минуту».)

Апреля, 24 дня, во 2-м часу пополуночи (то есть фактически уже 25-го) подполковник Черевин, два жандармских офицера и пристав Литейной части 4-го квартала составляют акт о том, что, прибыв в дом Лаврова на Фурштадтской улице, они «квартире его, г. Лаврова, сделали осмотр, где оказались бумаги и книги в большом количестве, а потому впредь до сделания Комиссией) распоряжения об осмотре таковых, положили все таковые бумаги и книги, найденные в спальне г. Лаврова, оставить в оной и запечатать печатью надзирателя 4-го квартала Литейной части, именною г. Лаврова и командированного от Комиссии подполковника Черевииа, что и исполнено. Часть бумаг г. Лаврова сложена в пакет, запечатана теми же печатями и взята для представления в вышеозначенную Комиссию». На акте среди прочих и подпись Лаврова.

Итак, арестован он не был. Часов в восемь утра он послал дочь к Конради за оставленным у них бумажником (думал, наверное, Петр Лаврович, что его сразу заберут, вот и выложил в последнюю минуту бумажник). Там стали расспрашивать Марию, что да как. «Отец дома, кабинет опечатан, днем будет второй обыск, а до тех пор отец не выйдет из дому», — весь ответ внешне невозмутимой пятнадцатилетней девочки.

Днем действительно был еще обыск, еще тюк бумаг и книг забрали жандармы (да еще портрет Герцена, со стены кабинета сняли) и вновь «сдали оный кабинет на сохранение г. полковника Лаврова».

А вечером, в 10 часов, опять явились за очередным пакетом книг и бумаг. «Вместе с тем» и Петр Лаврович был наконец арестован (шпагу у него отобрали) и взят «для препровождения». И на этом акте — среди прочих — подпись Лаврова.

Ареста он, конечно, ждал и успел переслать письмо Елене Андреевне и Евгении Ивановне: поручал им свою дочь.

Еще не раз производилась «выемка» книг и бумаг в доме на Фурштадтской, 28. Был произведен обыск и в комнате сына, и в квартире престарелой матери.


Как военный офицер, Лавров был посажен в ордонансгауз (комендантское управление): заключение не очень строгое. Уже через несколько дней он сумел послать близким известие о себе — в белье (в носке была спрятана записка). Так и осуществлялась более или менее регулярная переписка между ним и матерью. Писал он я Штакеншнейдер и Конради (мать изловчилась переслать ему бумагу и карандаш). А через некоторое время разрешили ему и свидание с Елизаветой Карловной.

В доме же Лаврова шли допросы: допрашивали сына Михаила, Антона Рюльмапа, крестьянина Никанора Лебедева, находившегося в услужении. Выясняли, кто да когда бывал у Лаврова. Почти все уже известные нам лица: Конради, Ливотова, Штакеншнейдер, братья жены, родственники Петра Лавровича, Полонский, Майков, Курочкин, У тин, Кеневич, Шульц, Энгельгардт, Чебышев, Гадолин, Зотов, Бестужев-Рюмин, Громека, Семевский, Достоевский, Сычевский, Арсеньев, Кавелин, Михайлов, Павлов… Еще студенты-медики — Крашевский, Фридолин, Брандт, сотрудники «Заграничного вестника»… «Вечером и ночью полковник Лавров большею частью сидел дома и занимался, утром тоже», — показывает Рюль-ман. А крестьянин Лебедев сообщает, что Лавров редко бывал дома — уходил в 9 часов и возвращался в 7 вечера…

И еще два любопытных свидетельства. Рюльман: «В последнее же время стали гораздо меньше посещать г. Лаврова как сказанные лица, так и вообще прежние знакомые». Лебедев: «В последнее же время, со смертью жены г. Лаврова, стали собираться люди мне незнакомые».

Специально приглашенные цензоры просматривают в это время бумаги Лаврова. Поначалу двое из них — Варадинов и Нилькгейм — ничего особенного (как-то: социализма, материализма и атеизма) в них не усмотрели, хотя кое-что и выделили: корректуру статьи «Постепенно», записку о бесплатной женской школе и мастерской, проект письма с протестом против закрытия Шахматного клуба… И еще книги они отобрали — работы Н. Долговрукова, И. Гагарина, Н. Тургенева, Шарля де Мазада, Л. Кошута, анонимное «Письмо к наставнику е. и. в. государя наследника» (1858, автором его был историк Михаил Петрович Погодин), а также герценовские издания: «О развитии революционных идей в России» (французское издание 1853 года), начало первого выпуска «Голосов из России» (1856), седьмую книжку «Полярной звезды» (1861), брошюру «14 декабря 1825 и император Николай». Почти все эти издания находились среди учебных книг сына (это сам он их туда запрятал), откуда и были изъяты жандармами.

Третий цензор — коллежский асессор Морозов — был построже своих коллег: он отобрал 95 документов, «обращающих на себя внимание». Среди них несколько листков почтовой бумаги, на которых рукою Лаврова и с его поправками (и выставленными им датами) переписаны стихотворения — «Пророчество» (1852), «Русскому царю» (6 апреля 1854), «Русскому народу» (ноябрь 1854) и «Новом}г царю» (26 августа 1856). И еще стихи: «Предисловие» из первого номера «Колокола», «Шарманка (К воспоминаниям о Незабвенном)» из пятого номера «Колокола», «Искандеру» Огарева из четвертой книжки «Полярной звезды»…

Под номером 32 в «Описи бумаг Лаврова» значилось: «Немецкая статья о состоянии философии в России, в которой упоминается, что Лавров первый, который в нынешнем царствовании стал помещать статьи философского содержания в современных изданиях… Читал публичные лекции; также домогался он кафедры философии в университете, но тут случились беспорядки в университете. С тех пор правительство косо на него смотрит…» (Статья эта была «препровождена» к Лаврову И. Шишковым.)

30 апреля Лавров обращается с просьбой к военному коменданту генералу от инфантерии Крылову разрешить ему переслать письмо великому князю Константину Николаевичу (а письмо, датированное 29 апреля, уже написано). Крылов испрашивает на то разрешения Муравьева, Муравьев разрешает, — но «с тем, чтобы письмо это было представлено в председательствуемую мною Комиссию».

Письмо это полно достоинства, серьезное, умное. Лавров не унижается, он просит. Просит прежде всего справедливости: «Воля Государя Императора облекла следственную комиссию, подвергшую меня аресту, чрезвычайными правами, и потому все ее действия законны (так и чувствуется горькая ирония Лаврова. — Авт.). «Дайте мне две строки писанных кем угодно, и я возведу этого человека на эшафот», — говорил, помнится, один французский министр (известные слова Талейрана. — Авт.), а я вовсе не считаю себя таким невинным существом, чтобы в бумагах, накопившихся у меня за двадцать два года моей служебной, общественной, литературной и ученой деятельности, не нашлось очень и очень сомнительных выражений и мыслей, особенно в тот период 1856–1861 годов, когда казалось, что в своих смелых ожиданиях лишь предугадываешь стремление правительства и что русское общество, сознающее свои силы и потребности, порывается еще дальше в своих желаниях. С тех пор и то и другое изменилось, но от того периода осталось много следов, которых не всякий имел предусмотрительность уничтожить.

Я, признаюсь, никогда не стирал минувшего, потому что дорожу всеми остатками исторического развития в человеке и в обществе и ожидаю, что всякий суд, в случае моего обвинения, будет меня судить по общей совокупности моей деятельности. Но я понимаю, что в минуту страстного волнения, возбужденного безумными преступлениями, не до того, чтобы судить хладнокровно. Всякое слово, хотя бы и писанное тому за восемь или девять лет, получает страшное значение, всякий мыслящий человек подозрителен в крайней степени. Так всегда было в истории; личности не имеют права протестовать против ее неумолимых законов. Поэтому и я не удивлюсь и не стану жаловаться, если все это дело кончится для меня весьма нехорошо».

И зачем только пишет все это Лавров великому князю? Впрочем, были в письме и другие слова: просьба разрешить продолжение печатания «Очерка истории физико-математических наук» в «Морском сборнике» («это снимет нравственную ответственность с редакции в деле, которое само по себе не заключает ничего предосудительного») и исходатайствовать право Лаврову на время нахождения его под следствием или под судом продолжать научные работы, пользуясь для этого книгами — как собственными, так и из библиотек. К прошению — приписка: «Почерк мой дурен, а при письме тупым карандашом еще хуже, но я еще не получил права иметь при себе чернила или перочинный нож».

Скрытый замысел прост: не посодействует ли великий князь, слывший в обществе за либерала, освобождению?

Но тот никакого участия в Лаврове не принял, поспешив отправить письмо обратно, Муравьеву, с уведомлением, что исполнение содержащейся в письме просьбы от него не зависит. Муравьев удовлетворенно потирал руки…

Из приказов по Михайловской Артиллерийской академии и училищу за 1866 год, № 45, от 2 мая 1866 года: «Высочайшим приказом, 29 апреля сего года состоявшимся, учитель 3-го рода Михайловской Артиллерийской академии и училища, состоящий по полевой пешей артиллерии полковник Лавров отчислен от означенной академии и училища с оставлением по той же артиллерии. Объявляя о сем, предписываю означенного штаб-офицера из списков академии и училища исключить.

Генерал-майор Платов».)


(57 лет спустя, 15 июня 1923 года, в передовой статье «Кто он?» газета «Наша правда» коммунистов Артиллерийской академии РККА писала, что коллектив академии «окружает память о своем бывшем профессоре почетом…»)

Само собой разумеется, Лавров о приказе Платова не знает, как не знает он и того, что в записке «Городские слухи и толки», помеченной 11 мая 1866 года и находящейся среди документов III отделения, сообщается: «Арестом Лаврова многие очень довольны, говоря, что он стремился… к умственному развращению молодежи».

Не только власть имущие, но и многие из публики не сомневаются в виновности Лаврова: разве образование тайного общества, разве выстрел Каракозова не были плодом учения, которое среди прочих — вместе с Чернышевским и другими коноводами «нигилистов» — проповедовал и Лавров? И ведь не журналистишка какой-нибудь, а солидный человек, находящийся на военной службе, полковник! Тем больше и вина его…

Было время и Лаврову поразмышлять над собственною судьбою и участью.

…Уже за сорок. Сколько умел и мог, стремился к изменению действительности в духе идеалов свободы и справедливости. До осуществления их, разумеется, еще ох как далеко. Столько еще средневековья во всем! Ошибаются те, кто склонен к ложной идеализации народа. Прав, конечно, Добролюбов, когда в статье о «Губернских очерках» Салтыкова-Щедрина писал о грубости, неразвитости, забитости крестьян… «Нигилисты» (что за глупое название пошло в оборот с легкой руки Тургенева) явно переоценивают свои силы, торопятся. Вот и каракозовский выстрел — сколько бед он еще наделает… Да, жалко молодежь. Никак не поймут, что на пути революции не должно быть никаких заговоров, никаких замыслов против отдельных лиц или учреждений… А либералы-то хороши: мы-де за правильное развитие, против произвола, за «закон постепенности исторической», «Современник»-де не желал знать ни истины, ни свободы, ни прав человека… Ату его!.. Ну, теперь Муравьев даст вам, господа, и свободу и права!.. Да, что уж тут поделать: «По неизменным законам своей природы, однажды установившись, люди идут в жизнь: для одних вероятнее самоотверженное дело, для других подлость, для третьих пошлость. Все это в порядке вещей…»

25 мая Петр Лаврович посвящает только что сочиненное им стихотворение «Путник» Елене Андреевне Штакеншнейдер.

— Путник усталый, куда ты?

Не заблудился ли ты?

К себе самому обращает он эти вопросы. И отвечает:

— Не нужно заботы: я знаю дорогу

И рано иль поздно дойду понемногу.

Но путник — одинок. Он не хочет поклоняться либеральным идолам лжи. Он не может быть и вместе с «людьми дела», пытающимися топором проложить путь к свету, но лишь бессмысленно гибнущим. Ему заказан и отдых среди близких: «…от милой мне нет поцелуя на путь с новой силой». А в лесу буря, вот-вот погибнет одинокий путник.

— Путник одинокий, нет совсем дороги

Там, где ты, усталый, чуть волочишь ноги.

Сам себе придумал путь ты небывалый;

Весь твой труд потерян; жизнь твоя пропала.

Леший обошел ли, нимфа ли лесная

Завлекла улыбкой, с путником играя,

Призракам поверил ты и заблудился.

Лучше бы с толпою вместе веселился;

Лучше бы рубился топором с бойцами;

Лучше б прожил тихо дни свои за днями.

— Нет, путь мне мой ясен. Он блещет уму,

И если он призрак, я верю ему.

15 июля 1866 года в герценовском «Колоколе» публикуется статья «Каракозов, царь и публика»:

«…Если бы даже признать, что азиатская теория преследования за слово и мысль справедлива, то и тогда было бы преступно подвергать теперь кого бы то ни было ответственности за сказанное и думанное в прежние годы. Но у нас и не то делается! Наш известный и даровитый ученый, философ и математик, полковник и профессор математики Лавров (не говоря о многих других еще более невинных) засажен за то только, что он либерален… Так-то у нас губят мысль, талант, несмотря на их скудость!.. Николаевские времена восстановляются…»

Да, все в жизни как-то очень хитро переплетено, и есть подчас очень трудно уловимые связи между общим и личным, большими социально-политическими событиями и интимным миром, ^между восстановлением николаевщины и душевными травмами Петра Лаврова. В заключении ему то и дело вспоминались чудесные темные волосы Жозефины, ее черные, глубокие глаза, матовый цвет лица… Ведь тогда, апрельским воскресеньем, между ними все было сказано. А тут вдруг Лавров узнает, что 2 июня уже несколько лет вдовствующий Яков Петрович Полонский сделал ей предложение — и она ответила согласием.

«В первый раз пишу я Вам, Жозефина Антоновна; я слышал, что Вы выходите замуж; если Вы любите того, кого Вы выбрали, искренно, искренно желаю Вам счастья. Я Вас любил и люблю очень, но Ваше счастье для меня выше всего, именно потому, что я Вас люблю. Я не стыжусь сознаться в этом, и в том, что Вас любит честный человек, Вам нет обиды. Будьте счастливы: любить и быть любимым — большое счастье. Яков Петрович хороший, как я слышал, и добрый человек, может быть, он сумеет Вас оценить. Мне только жаль, что Вы не доверили настолько искренности моей привязанности, что я это узнал случайно, а не через Вас или кого-нибудь, кто бы от Вас мне это сообщил. Все равно, будьте счастливы, и если когда бы то ни было счастье Вам изменило, вспомните, что есть человек, который ничего больше не желал, как сделать когда-нибудь что-нибудь для Вас, совершенно искренно и бескорыстно. Еще и еще раз желаю Вам счастья.

П. Лавров.

Если Вам не желательно, чтобы я удержал единственную вещь, от Вас полученную, Ваши карточки, я уполномачиваю Вас взять их у Евгении Ивановны. Если Вы еще не забыли обещания, данного в карете в последний день, как мы виделись, то, конечно, я Вас разрешаю от него».

17 июля Полонский и Жозефина были обвенчаны.

Еще не скоро успокоится сердце Лаврова. Еще и из ссылки он все будет спрашивать Елену Андреевну, ласков ли Яков Петрович с женой…

Впрочем, как знать, не об этой ли истории его слова в письме к Е. А. Штакеншнейдер от 22 (10) апреля 1873 года: «…Михаил Николаевич Муравьев оказал мне положительную услугу, посадив меня под арест и лишив возможности сделать величайшую пошлость и глупость, какую я когда-либо готовился сделать в жизни…»


29 и 30 июня и 12 июля Лавров дает собственноручные показания, отвечая на вопросы, предложенные ему комиссией Муравьева.

Довольно пространно излагает он перед следователями свою биографию. Рассказывает о службе, о сотрудничестве в разных журналах, о детях (в настоящую минуту Михаил и Мария — в Великолукском уезде, Сергей — в Павловске), сообщает о собственности: имение, наследованное от отца, брата и сестры, еще не выкупленная земля в Великолукском и Торопецком уездах (участок здесь еще не разделен с двоюродным братом), каменный дом в четвертом квартале Литейной части Петербурга, по которому он состоит гласным в Санкт-Петербургской думе и губернском земском собрании…

Комиссию же больше интересует иное: «При обыске у Вас найдены следующие статьи… Комиссия предлагает вам назвать сочинителей этих статей, с указанием, где они находятся в настоящее время… При этом от Вас требуется объяснение: от кого получили Вы эти статьи…»

Отвечает Петр Лаврович — но статье «Мысли вслух об истекшем тридцатилетии России», и о собственных «Письмах о разных современных вопросах» и статье «Постепенно», и о «совсем незнакомой» ему статье Костевича «Строй идей, среди которых развивался Иисус», и о других произведениях, собственных и чужих. Позволяет себе даже ирониризовать. Откуда «Голоса из России»? Да куплены у «носящего букиниста». «Преступное содержание» четырех его политических стихотворений 50-х годов? Да нет: никогда стихотворения не производили общественных волнений…

Сознается в авторстве этих четырех стихотворений и тут же заявляет, что читал их в свое время лишь «жене, сестре и, может быть, иным знакомым», из которых припомнил только покойного Филимонова. «Как всякое стихотворение, они выражали настроение духа, а вовсе не публицистическое стремление действовать на общество, что с помощью стихотворений крайне трудно. С 1856 года я стихотворений политического содержания вовсе не писал… Написав эти стихотворения, я вовсе не имел в виду, да и не мог иметь в виду их печатание, но, сколько мне известно по слухам, одно из них (кажется, «Русскому народу») напечатано в одном из заграничных изданий с чужою подписью. Но каким образом это сделано, мне не известно».

Хитрит, темнит Петр Лаврович, а следователи, генерал-лейтенант Шварц и титулярный советник Бер, будто ленятся: ведь совсем нетрудно было им «пораскрутить» это показание Лаврова и выйти на связанное со стихами, опубликованными в «Голосах из России», «Письмо к издателю» и тем доказать факт сотрудничества, «преступной связи» с Герценом. Но по этому пути следствие почему-то не идет.

Правда, снятый со стены лавровского кабинета портрет Герцена, экземпляр «Голосов из России» дали основание к вопросу о «сношениях» с политическим агитатором Герценом, но, отвечая на него, Лавров категорически отрицает эти «сношения», добавляя при этом: «Впрочем, слово сношения так эластично, что может быть я его понимаю неверно, но отвечаю по крайнему моему пониманию».

«Из нынешних эмигрантов я знал несколько Николая Исааковича Утина, который бывал у меня и был сотрудником моим по «Энциклопедическому словарю»… но насколько он принадлежал к корреспондентам и сотрудникам г. Герцена, мне неизвестно. Точно так же мне это неизвестно относительно Михаила Ларионовича Михайлова…»

И вот что интересно: спрашивают Лаврова о его отношениях с государственными преступниками и лицами, «известными правительству преступным своим направлением», а он с подчеркнуто большим уважением говорит и о Чернышевском, и о Михайлове, и о Павлове…

Спрашивают Лаврова, зачем он хранил у себя письмо В. В. Верви с призывом протестовать против правительственного произвола. Возмущенный арестом (в конце февраля 1862 года) тринадцати тверских мировых посредников (они выразили несогласие с «Положениями» 19 февраля, заявив о сложении с себя полномочий ввиду невозможности действовать вопреки убеждениям), Верви направил письмо царю, в котором, выражая сочувствие посредникам, писал, что «…надеяться на искоренение крайней партии путем устрашения — совершенная нелепость»; тогда же он обратился с письмами к ряду лиц, приглашая их присоединиться к его протесту…

Отвечает Лавров: «Письмо это мною получено, может быть, от самого г. Верви… Хранил я его, как многие другие бумаги, для изучения и характеристики эпохи, как исторический материал, и, вероятно, никому не показывал. Сношения мои с г. Верви были весьма небольшие: я его встречал у г. Кавелина, он был раз или два у меня…»

Умалчивает Лавров, что вместе с Верви собирал средства для помощи арестованным в 1861 году студентам, что вместе намеревались они читать лекции в «Вольном университете»… Но тут-то и арестовали Василия Васильевича. Умалчивает Лавров, что в двадцатых числах марта 1862 года получил он такое письмо:

«Милостивый Государь Петр Лаврович, Вас[илий] Вас[ильевич] Верви, который все еще содержится в 1-ой части, просил меня уведомить Вас о его затруднительном положении. Вчера его подвергли вторичному медицинскому осмотру в Губернском правлении, где с ним обошлись далеко не так кротко и прилично, как в первый раз; по всем признакам, его хотят во что бы то ни стало сделать сумасшедшим. Он рассчитывает еще на Суворова (петербургского генерал-губернатора. — Авт.) и надеется, что кто-нибудь из его знакомых найдет случай довести до сведения губернатора о насильственном признании его, Верви, умалишенным, а может быть, и выхлопотать ему свидание с Суворовым. С этой целью он просил меня написать к Вам, М[илостивый] Г[осударь], в надежде, что Вы не откажете помочь ему, если найдете к тому какую-нибудь возможность…

С совершенным уважением и преданностью…

Влад. Благовещенский».

Ничего не помогло: признали Верви умалишенным и надолго упрятали в ссылку…

Спрашивают Лаврова следователи, в чем состояли его сношения с Альбертини, замеченным в связях с русскими эмигрантами, уже однажды судимым (но оправданным) и в июне 1866 года вновь арестованным по делу о так называемой гейдельбергской читальне.

Отвечает Лавров: «С г. Альбертини я был знаком еще с того времени, когда участвовал в редакции «Отечественных записок», кажется, с 1857 или 1858 года. Он бывал у меня и я у него. Он был, кроме того, довольно деятельным сотрудником по отделу истории в «Энциклопедическом словаре». Никаких особых сношений, кроме указанных, у меня с ним не было».

Очень большие надежды связывали следователи с письмом Щебальского: ведь он прямо обвинял «партию» Лаврова в поджогах, прокламациях, сочувствии полякам…

Но и тут Лавров с блеском защитился: польской партии у петербургских литераторов не было, лично к нему обвинения в принадлежности к какой-либо партии вообще относиться не могут, поскольку ни с одним известным журнальным направлением он солидарен не был. Нет, Лавров не отрекается от своих «литературных собратий»: «…Обвинения в поджигательстве и в измене отечеству, обрушившиеся на петербургских литераторов, произвели такое сильное действие на общество, что значительная часть его, прежде сочувствовавшая петербургской литературе, от нее отвернулась, и лица, более или менее не разделявшие направления «Моск[овских] Ведом [остей]» и «Рус[ского] Вести[ика]», действительно, потеряли от пожаров, прокламаций и польского восстания чрезвычайно много в общественном мнении, хотя вовсе не по какой-нибудь положительной вине со своей стороны».

Довольно дотошно допрашивали Лаврова и об «Издательской артели», и о найденной у него записке его к Тиблену.

Записка была вот какая: «Многоуважаемый Николай Львович!.. Посылаю Вам для соображения набросанный краткий проект издания Энциклопедических словарей. Желательно бы очень, чтобы дело получило какое-нибудь движение, потому что, кажется, летом издание «Заграничного вестника» прекратится. Последний из трех способов издания я считаю удобнейшим при данных обстоятельствах, потому что можно сначала приняться за выпуск невинных вещей, а затем, затянув издателей и приучив наблюдателей к изданию, пустить вещи и посерьезнее».

Лавров объяснял: «Так как прежний «Словарь» ввел издателей в большие потери и, кроме того, возбудил обвинение в том отношении, будто статьи богословского содержания были написаны не согласно с требованиями христианского учения (обвинение, по моему мнению, незаслуженное), то при этих существующих обстоятельствах надо было быть очень осторожным, начиная издание… показать Главному правлению по делам печати, что характер издания чисто научный… Цель была одна: дать наконец на русском языке издание, которое в научном отношении могло бы быть рядом с иностранными изданиями того же рода». По словам Лаврова, что-то помешало ему отправить эту записку к Тиблену. «Предприятие дальнейшего хода никакого не имело, и в частном разговоре г. Тиблен нашел его во всех формах невыгодным в денежном отношении».

На материале данных следственной комиссии составляется (и подписывается Муравьевым) всеподданнейший доклад, на основании которого следует повеление предать Лаврова военному суду в Аудиаторском департаменте военного министерства. Основное обвинение — «преступный образ мыслей».

8 августа граф М. Н. Муравьев в письме военному министру Д. А. Милютину сообщает о результатах следствия: «Полковник Лавров с давнего времени обращает на себя внимание своей неблагонадежностью в политическом отношении, при производстве же Комиссиею порученных ей дел об нем упоминалось как о деятеле не разрешенного Правительством общества, под названием «Издательская артель». Изложив обстоятельства обыска и расследования, охарактеризовав бумаги наиболее «преступного и предосудительного содержания», найденные у Лаврова, и указав, что Лавров «старался проводить вредные идеи в печать», Муравьев заключает: «По всеподданнейшему моему докладу о вышеизложенных обстоятельствах, Государь Император Высочайше повелеть соизволил: полковника Лаврова за изъясненные поступки предать военному суду…» Вместе с этим письмом препровождались и «Дело», и бумаги Лаврова.

«Аудиаторский департамент. К исполнению», — начертал Д. А. Милютин на полях письма Муравьева. И приписал: «Надобно принять меры, чтобы дело это не затягивалось слишком долго».

10 августа в Аудиаторском департаменте заводится дело: «По отношению Графа Муравьева, о предании военному суду полковника Михайловской Артиллерийской академии Лаврова, по обвинению в преступном образе мыслей».

Именно так: судили за образ мыслей.

Мыслить в самодержавной России было опасно. Но Лавров не мыслить не мог. В заключении же времени для раздумий хоть отбавляй. А задумывает Петр Лаврович создать новый труд, нечто колоссальное. Даже в Европе ничего подобного нет. Историю мысли.

Собственно говоря, это будет труд об истории человечества. Конечно, нельзя объять необъятное. Сначала надо — некоторые ученые уже пытались это сделать — выделить из всей массы исторических событий главное — историю цивилизации как основную струю всего хода человечества (ведь многие общественные формы вовсе лишены развития). Но и цивилизация все же слишком сложное явление; ее сердцевина, ее ведущий, активный элемент — мысль: только благодаря критической мысли разрушается старое и создается нечто новое, пересоздаются формы внешней жизни общества, формы культуры. Вот историю мысли и следует прежде всего исследовать. Задача громаднейшая, на всю оставшуюся жизнь хватит… Однако не всегда же книгам об истории общества быть хронологическими сборниками полезных сведений, списками любопытных событий, тенденциозных обвинительных актов против тех или иных лиц или партий и т. п. «…До тех пор, пока личный произвол историков будет играть главную роль в истории, она останется искусством, а историк — художником. Первый шаг науки, это — закон; первое условие закона, это — формула. Если бы можно было подчинить не только схему истории, но самый ее материал — формулам, она сделалась бы наукой».

Но это дело будущего, а пока неплохо бы резюмировать, обобщить как-то уже написанное и напечатанное.

15 августа начальник караула ордонансгауза рапортует санкт-петербургскому коменданту: «Содержащийся во вверенном мне карауле под арестом артиллерии полковник Лавров обратился ко мне с просьбой о исходатайствовании у Вашего Высокопревосходительства о допуске к нему к свиданию дочь (так в документе. — Авт.) отставного артиллерии капитана Елизавету Александровну Лобову, каковую просьбу представляю на благоусмотрение Вашего Высокопревосходительства».

Елизавета Лобова была родной сестрой одного из учеников Лаврова по Артиллерийской академии, Александра Лобова. А рвалась она на свидание к Лаврову для того, чтоб обговорить с ним условия договора на издание сборника его статей, которое брался осуществить издатель Н. Поляков. 9 сентября Николай Поляков, и, по доверенности Лаврова, Елизавета Лобова скрепили такое соглашение своими подписями. Речь шла в нем о предоставлении Полякову права на первое издание сборника произведений Лаврова «За десять лет» объемом около 70 печатных листов. Причем по еще одной, второй уже, доверенности договор от имени Лобовой подписывает Владимир Викторович Лесевич; он также был учеником Лаврова и частым посетителем его дома. Впрочем, хлопоты оказались напрасными: сборник этот света так и не увидел…


29 августа умирает Муравьев. 3 сентября повешен Каракозов. 6 сентября Лавров предстал перед судьями. Председательствовал презус комиссии военного суда генерал-лейтенант Ивашиицов. Кратким было это заседание.

Через неделю, 13 сентября, на очередном заседании суда Лаврову задали три вопроса.

1. Что это за статья «Тайная полиция и гласность», найденная в его бумагах? — Лавров объяснил, что это всего лишь часть статьи «Мысли вслух…», о которой он уже говорил (наверное, именно при этом произошел инцидент, описанный впоследствии со слов Лаврова В. Жандр-Никитиной: «Подвергнутый допросу по поводу бумаги, найденной у него, написанной как чужой рукой, так и его, обвиняемый ответил, что за ним переписывала его жена… А этот, другой почерк? — Это почерк моей сестры. — Где же она? — Она умерла. — А это письмо? — Оно от «х», убитого при осаде Севастополя. — Вы нам называете только мертвых! — вскричал один из членов трибунала. — Вы ожидаете, что я назову живых? — гордо ответил обвиняемый. Судьи были сконфужены, опустили головы и более не настаивали»).

2. Подтверждает ли Лавров объяснения, данные следственной комиссии? — Да, подтверждает.

3. Не имеет ли он еще что-либо прибавить — «как для большего разъяснения обстоятельств дела, так и для Вашего оправдания»? — Прибавил Лавров немного: стихи свои он, возможно, читал своим близким. Да вот еще что: при преобразовании «Артиллерийского журнала» он был года 2–3 помощником редактора, составлял статьи по военным наукам и артиллерии из заграничных журналов. «Относительно же обстоятельств, которые могут служить к моему оправданию, мне самому говорить нечего, но полагаю, что начальство Артиллерийской академии, знающее мою службу как преподавателя в продолжение 22 лет, могло бы, может быть, сказать что-либо в мою пользу».

Выслушав подсудимого, судьи решили просить академию о доставлении послужного списка Лаврова. Список этот был получен (22 сентября) и приобщен к делу, но получен не из академии, а из инспекторского отдела Главного артиллерийского управления, поскольку после приказа царя об «отчислении» Лаврова от академии все письменные сведения о нем были переданы туда.

22 сентября комиссия суда решает привести дело к окончанию, 30-го у Лаврова берут подписку о том, что пристрастных допросов ему делаемо не было. Составленная по материалам суда выписка была прочитана Лаврову.

19 октября последовал приговор. Лавров признавался виновным: а) в сочинении четырех «преступных» стихотворений; б) в хранении у себя как этих стихотворений, так и многих других, а также разных статей «преступного и предосудительного содержания»; в) в намерении проводить вредные идеи в печать (доказательством чему служила будто бы записка к Тиблену); г) наконец, в принятии на себя обязанностей старшего члена редакционной комиссии и временного председателя собрания не разрешенного правительством общества — «Издательской артели».

За сочинение стихотворений Лаврову полагалось бы заключение в крепость от 2 до 4 лет с лишением некоторых особых прав и преимуществ, но, поскольку они сочинены были давно и о них «не было никому известно» (это о стихах-то, ходивших в многочисленных списках и частью напечатанных Герценом!), то это наказание отменялось. За все же остальное полагалось Лаврову сверх содержания под арестом во время следствия еще три месяца гауптвахты…

В общем, очень мягким был объявленный Петру Лав-ровичу приговор. А может, то сыграло роль, что Муравьев скончался? Ведь были же и среди крупных тогдашних сановников люди, отрицательно относившиеся ко «всей системе» Муравьева.

Но тут последовала неожиданность: ознакомившись с приговором, согласившись с ним, генерал-адъютант Баранцов счел, однако, «неудобным, чтоб полковник Лавров оставался на службе в артиллерии». Это мнение, вероятно, и сыграло определяющую роль в дальнейшей судьбе Лаврова.

Поступившее на ревизию в Аудиаторский департамент, дело Лаврова рассматривалось там 3 января 1867 года. Определение генерал-аудиториата было следующим: от ответственности за сочинение преступных стихотворений, в виду давности лет, освободить; за все остальное — заслуживает заключения до 3 месяцев и денежному штрафу до 100 рублей серебром, но, учитывая восьмимесячный арест, освободить и от этого; бумаги, относящиеся до хозяйственных и домашних дел Лаврова, ему возвратить… Значит, свобода?

Не тут-то было! А образ мыслей?! Освободив Лаврова от уголовного наказания, аудиториат не счел возможным вообще оправдать его. Лавров признавался виновным в том, что «как сочинением и хранением статей преступного содержания, так и близкими отношениями с лицами, изобличенными в государственных преступлениях, и высказываемым им явным сочувствием, а в особенности — письмом к книготорговцу Тиблену, выражающим намерение распространять в обществе противоправительственные идеи, явно обнаружил вредный образ мыслей, который не только в занимаемой им должности преподавателя в Михайловской Артиллерийской академии, но и вообще на государственной службе терпим быть не может». Поэтому генерал-аудиториат счел необходимым: «полковника Лаврова, уволив от службы, без преимуществ оною приобретенных, отослать на житье в одну из внутренних губерний, подчинив на месте жительства строгому надзору полиции и воспретив въезд в столицы». Восемь генералов подписали это заключение.

5 января на всеподданнейшем докладе генерал-аудиториата по этому делу Александр II наложил резолюцию: «Быть по сему».

Сообщая 8 января о конфирмации, последовавшей на докладе генерал-аудиториата по делу Лаврова, военный министр в своем отношении к министру внутренних дел П. А. Валуеву просит его распорядиться о назначении Лаврову места жительства.

11 января место определили: Вятская губерния. Но тут возникла заминка: ведь сослан Лавров может быть только будучи уволенным. И граф Валуев шлет послание военному министру с запросом по этому поводу.

А между тем на этих днях в канцелярии министерства внутренних дел регистрируется прошение П. А. Валуеву от вдовы полковницы Елизаветы Лавровой с просьбой назначить сыну местом жительства один из городов по Московской железной дороге, и, если можно, — Тверь, чтобы воспитывающиеся в Петербурге дети могли иногда его навещать, и вместе с тем дозволить ему для устройства его семейных дел до отправления в ссылку пробыть в Петербурге около месяца или трех недель.

После отобрания у Лаврова подписки об объявлении ему (17-го числа) конфирмации, его «передают» в введение санкт-петербургского полицмейстера. Сначала его привезли с жандармом в часть и позволили родным и знакомым с ним видеться, а дня через три объявили, что он может ехать домой без провожатого, один.

Дома — встреча с родней, с близкими. Сборы в дорогу. Но куда?

19 января военный министр сообщает Валуеву: «Состоящий по полевой пешей артиллерии полковник Лавров уволен от службы высочайшим приказом 16-го сего января». Десять дней спустя следует обратное послание: в дополнение к прежнему отношению (от 11 января) граф Валуев (надо же как-то откликнуться на просьбу престарелой полковницы Лавровой!..) назначает для жительства Лаврова вместо Вятской Вологодскую губернию.

Днем 16 февраля в сопровождении жандармов Лавров отправляется по месту назначения. С ним поехала и его мать. Жандармов Лавров вез за свой счет.

«Дело» Лаврова сдается в архив…

«Колокол». 15 марта 1867 года. «Смесь». «Н. В. Альбертины и П. Л. Лавров сосланы: первый в Архангельск, второй в Вятку (не дошло еще до Герцена известие об окончательном решении Валуева. — Авт.). Без суда, втихомолку, так называемым административным порядком идут в ссылку русские литераторы».

VI. ВОЛОГОДЧИНА

Вот ведь судьба: чуть не полвека сидел человек сиднем на одном месте и не думал, не гадал оставлять Петербург, но иметь вредный образ мыслей все равно, что мину под себя подкладывать… Закрылась за Лавровым дверь ордонансгауза — раскрылись просторы северной русской земли, Вологодчины, «ближней Сибири».

До столицы этого края добрался Петр Лаврович с матерью без особых происшествий. Явился к губернатору — С. Ф. Хоминскому — с надеждой, что тот разрешит поселиться в Вологде.

Хоминский определил: жить Лаврову в Тотьме, в 230 верстах от Вологды.

В Тотьму добровольно редко ездили.

Рассказывали, будто какой-то удельный князь, взойдя на берег кристально чистой красавицы Сухоны и увидев на противоположном берегу бескрайние дремучие леса, молвил: «То — тьма». Может, и не было этого, по стоящий в междуречье Сухоны и Песьей Деньги городок как-то уж очень своему названию соответствовал. Особенно по восприятию недавнего столичного жителя.

Десяток казенных домов — и сот шесть обывательских. Гостиницы нет, только постоялый двор. Строения почти сплошь деревянные, дома серые, в три окна. Садов мало. Между кварталами — луга: то ли так всегда и было, то ли пожары создали столь унылый ландшафт. И по контрасту со всем этим — великолепные в своей красоте церкви, около дюжины. В центре — собор с семисотпудовым колоколом и с часами, отбивающими минуты. В версте от города, при слиянии Песьей Деньги и Ковды, — монастырь Феодосия Тотемского с громадной колокольней. Был он некогда местом обитания Евдокии Федоровны Лопухиной, первой супруги Петра I, до пострижения ее в монахини (царь Петр трижды посещал Тотьму). К северу от городка, верстах в двух, солеваренный завод, один из древнейших на Руси.

Когда Лавров прибыл в Тотьму, исправником там был Ефрем Иванович Алексеев, человек с наружностью крайне отталкивающей, а по натуре сплетник и доносчик. 28 февраля он заносит Лаврова в «Ведомость лицам, состоящим под надзором полиции в г. Тотьме».

Первые впечатления от этого уголка России Петр Лаврович сообщил в письме А. К. Шеллеру 1 марта 1867 года. Окончивший в 1861 году Петербургский университет, Александр Константинович печатался в «Современнике», был сотрудником журнала «Русское слово». После их закрытия он принимал активное участие в выходившем с осени 1866 года «Женском вестнике» — журнале, где печатались также Конради, Я. Полонский и где благодаря посредничеству Шеллера Лавров опубликовал свои первые «ссыльные» статьи.

Из письма Лаврова видно: с Шеллером еще раньше было условлено, что он будет посылать Лаврову необходимую для работы литературу. Сообщив своему корреспонденту, что он начинает устраиваться на новом месте, что только сегодня он «переехал на свою квартиру» (в дом Павла Федорова, против рынка), Лавров торопится предупредить его, что вся корреспонденция к нему будет просматриваться, а потому письма и посылки следует направлять на имя приехавшей с ним матери. Уже теперь Петр Лаврович полон желанием деятельно работать: «Времени для работы достаточно, если только буду поздоровее… Пока на дороге схватил кашель и начались головные боли, которых я не знал уже несколько лет. Во всяком случае, думаю завтра же присесть за статью о Спенсере и, может быть, через неделю отправляю Вам ее». Далее Лавров пишет, что в Тотьме есть клуб, где, по слухам, выписывается довольно много газет и журналов, но он пока почти никого из здешних не видел…

Шеллер не замедлил с ответом:

«Многоуважаемый Петр Лаврович!

Очень рад, что наконец-то вы добрались до места. Нет ничего мучительнее этих путешествий зимой… Литературные дела идут по-прежнему тихо и вяло, ни в одном журнале нет замечательной статьи… Ваших статей мы ждем с нетерпением… Все наши общие знакомые живы и здоровы и работают по-прежнему, кто в больнице лечит (это, конечно, о Павле Конради речь идет. — Авт.), кто статьи пишет, а кто, как, например, я, продолжает вертеться с корректурами. Только в последние полторы недели пришлось мне плохо, не мог заниматься, потому что было воспаление глаза. Теперь лучше. Эта болезнь мешала мне видеться с Елизаветой Александровной (скорее всего с Лобовой. — Авт.), которая тоже была нездорова и не на шутку. Обо всем подробно буду писать, когда пошлю к Вам иностранные журналы, покуда жду отзыва о Спенсере для шестой книжки журнала… Желаю Вам сил и здоровья для занятий, будьте, насколько возможно, счастливы.

Искренне уважающий Вас

А. Шеллер. 1867 г., 13 марта».

Статью о Спенсере Лавров подготовил быстро, и в шестом номере «Женского вестника» она была напечатана — «Герберт Спенсер и его «Опыты». Статьи в «Женском вестнике» Лавров подписывал «П. Миртов»: чем мирт хуже лавра?

Довольно быстро Лавров входит в новый для себя круг знакомых — и они хорошо, тепло принимают его. Среди близких ему лиц — Николай Александрович Гер-нет, бывший студент Петровской академии, сосланный «за знакомство с некоторыми из близких знакомых государственного преступника Каракозова» (чудо что за формула!). Лет 27, немного сутуловатый. Узкий высокий лоб, русые волосы, курчавые усики, едва заметные бакенбарды, на горбатом носу синие очки. Родом Гернет из немцев, но языков никаких не знал. Жил он бедно, на шесть рублей, получаемых от казны. Петр Лаврович сошелся с ним, давал ему работу по переписке своих рукописей (и платил, конечно, за это) и даже взял на себя миссию посредника в хлопотах о возвращении Гернета из ссылки.

Другим человеком, вошедшим в окружение Лаврова, был Александр Логинович Линев. В 1862 году он привлекался по делу о сношениях с Герценом и Огаревым, в Тотьме жил с октября 1866 года, работал механиком на солеваренном заводе (прежде был студентом Технологического института). Внешне — некрасивый, грубоватый по манерам, но было в нем что-то очень порядочное, что и привлекало к нему Лаврова.

Ближе всех стала ему Анна Павловна Чаплицкая, полька по национальности. Когда с ней познакомился Лавров, она уже без малого год находилась в Тотьме и было ей от роду двадцать девять лет. По конфирмации наместника Королевства Польского за участие в революционных событиях 1863 года она была выслана из Варшавы в Тотьму бессрочно, под гласный строгий надзор полиции. На службе в Варшаве остался ее муж, но его как будто и вовсе не было. «Поведения хорошего и подает надежду на исправление», — говорилось о Чаплицкой в одном из документов местной полиции, а между тем исправник Алексеев говаривал: «Я ни одной ночи не сплю спокойно из-за этой польки. Я каждый день жду, что она убежит» (как в воду глядел!).

Жила Анна в доме своего брата, лесного кондуктора Л. П. Модзалевского. Была она женщиной умной, обаятельно кокетливой и по-настоящему красивой. Роста небольшого, очень грациозная. На широком лице — выразительные, проницательные глаза. Темные волосы обычно покрыты кружевной косынкой, приколотой красной булавкой. По-русски Анна Павловна говорила хоть и бойко, но неправильно до забавного. Окна в доме она даже днем занавешивала: не хотела стариться, берегла кожу от солнечных лучей…

Лавров был чуть ли не ежедневным посетителем Чаплицкой. Он учил Анну Павловну русскому языку, знакомил с русской литературой, читал ей по вечерам… Насмешливая полячка часто трунила над рассеянностью Петра Лаврова (надо ж, явился к ней как-то без галстука!) и тем самым все больше привязывала к себе.

В общем, и в ссылке жить можно. Конечно, маловато книг. Зато планы — обширнейшие.

О них Лавров пишет, в частности, 23 марта 1867 года издателю «Вестника Европы» М. М. Стасюлевичу. Бывший профессор Петербургского университета, историк средневековья, Михаил Матвеевич Стасюлевич осенью 1861 года вместе с некоторыми другими профессорами отказался от преподавания в знак несогласия с правительственными мерами в отношении студентов. С того времени он и был знаком с Лавровым: сотрудничал в «Энциклопедическом словаре», часто бывал в гостях. Из Тотьмы Петр Лаврович сообщает Стасюлевичу о своем замысле написать большую работу, где речь пойдет и о французских энциклопедистах, и о немецкой философии, и об английских экономистах. Программа большая, а некоторых материалов нет: в Вологде остаться не удалось, «а здесь, в Тотьме, как на биваках, без вещей и без большей части книг». Пока же Лавров в конце апреля посылает Стасюлевичу небольшую статейку под названием «Идеи о классическом и реальном образовании в Англии нашего времени» (она была напечатана в сентябрьском номере «Вестника Европы»). Близко к сердцу принимает Лавров все происходящее в русской литературе, журналистике, научной жизни. Общее впечатление он выражает одним словом: «противно».

После покушения Каракозова и не без причинной зависимости от последовавшей политической реакции в русской литературе и в самом деле наблюдалось, по выражению одного из публицистов того времени, П. Н. Ткачева, «примерное равнодушие ко всем вопросам жизни», а заодно и ко всем «предметам мысли». В статье Лаврова «Современный русский мыслитель, едва ли известный читателю», написанной в Тотьме (до сих пор не опубликованной), прекрасно характеризовалась «мелочность общественной жизни», «муравьиное», по его выражению, существование большинства отечественной интеллигенции того времени: «Когда общество переживает трудную эпоху, когда лучшие люди гибнут или впадают в отчаянье относительно будущности своего отечества, когда политические и экономические вопросы собирают кругом все более мрачные тучи на горизонте, тогда чувствуешь какое-то внутреннее возмущение, вступая в мирный круг филистеров, собравшихся в тихой комнате пред камином, и слушая, как они, с сигарами во рту, проводят долгие часы в живом совещании о кровообращении паука, о новооткрытой надписи в древнем Элевсисе, о перебое звуков при переходе литовского слова в древнегреческое, о том, кто был последний гофбашмачник императрицы Анны Ивановны, или о том, кому именно из знакомых ему дам и девиц адресовал Александр Сергеевич Пушкин найденную без подписи французскую записку 1825 года, где извиняется, что не был накануне на вечере, как обещал». Эти почтенные господа с их муравьиными интересами вполне удовлетворены: небольшой кружок, призрак общественности заменяет им общество…

Обращение Лаврова к основанному Стасюлевичем либеральному «Вестнику Европы» было вынужденным. «Выбор для меня журналов сейчас крайне ограничен», — признается Петр Лаврович в одном из писем. Однако скоро судьбе угодно было смилостивиться: Лавров начинает сотрудничать и в обновленных «Отечественных записках» Некрасова и Салтыкова-Щедрина, и в «Современном обозрении» Тиблена, и в газете «Неделя»… А в «Невском сборнике» в 1867 году он публикует статью «Несколько мыслей об истории мысли» — первый набросок задуманной в заключении грандиозной «Истории мысли».

Множество статей Лаврова печатается в «Отечественных записках». В третьем номере за 1868 год публикуется, в частности, его «Письмо провинциала о задачах современной критики» (на обложке в оглавлении «…р… р. ъ» — два «р» из имени и фамилии Лаврова). Основные идеи статьи, такие характерные для Лаврова: единство жизни и знания, гимн критике, проповедь не только слова, но и дела. Говоря о том периоде в развитии русской общественной мысли, который начался еще при жизни Белинского, Лавров пишет, что перипетии этого бурного периода «еще слишком свежи в памяти у всех, чтобы напоминать о них. Имена его деятелей еще заставляют сильнее биться от сочувствия или от негодования сердца мыслящих русских. Заслуги этих деятелей в пользу русской мысли забыть невозможно. Их ошибки… Но только бесчестный человек бросает громкий укор за ошибки тем, кого раздавила история своим тяжелым колесом и чья кровь еще не обсохла на ее колесе». Эта статья Лаврова имела довольно много откликов: в «Неделе» на нее сослались Н. Михайловский и Д. Минаев, в «Деле» — П. А. Гайдебуров…

Жизнь в «трущобе», как Лавров называл место своей ссылки, все же угнетала его. Он не надеялся, что хлопоты близких, друзей о перемещении его поближе к столице, будут успешными. Хоть бы в Вологду перебраться: там будет с кем о серьезных вещах потолковать, там — Николай Васильевич Шелгунов, друг М. И. Михайлова, соратник Чернышевского, блестящий публицист (знакомый еще по Петербургу), там — климат помягче, там — врачи, наконец…

В конце июля 1868 года Лавров подает ходатайство о разрешении переехать на жительство в Вологду, ссылаясь на расстроенное здоровье — как свое, так и престарелой матери (в Тотьме они лишены всякого медицинского пособия). Вице-губернатор ходатайство поддержал. Разрешение было получено, и 29 августа Лавров выехал в Вологду.

При отъезде Лаврова из Тотьмы Гернет, Чаплицкая и еще несколько человек из местных жителей и ссыльных решили проводить его. Купили шампанского, наняли три тройки и часов в 12 отправились на Коровинскую (первую от Тотьмы) станцию. Там сидели часа четыре, разговорам конца не было. А при выходе Лаврова к экипажу подняли его на руки и с криком «ура!» внесли в тарантас. И когда тронулся тарантас, вновь «ура!» кричали.

В Вологде Лавров поселился в доме Соколова по Архангельской улице (ныне улица Чернышевского), в квартире из пяти комнат. Это жилье подыскал ему Шелгунов — сам он жил неподалеку. Уже в день приезда, 30 августа, Петр Лаврович написал в Тотьму Гернету, а в письме к нему передавал листок для Анны Павловны: в его мыслях она заняла место того идеального женского типа, о котором можно было только мечтать. Письмо свое — любопытный штрих — Лавров посылает с полицейским Дунаевым, сопровождавшим его при переезде. Неделю спустя Лавров опять-таки с оказией вновь посылает Гернету письмо, книги и журналы для Анны Павловны, сообщая вместе с тем: «Вчерашняя почта привезла А. П. печальное известие нового отказа относительно ее перевода в Ригу. Это очень грустно».

К этому времени Лавров сделал уже необходимые официальные визиты — что ни говорите, светский человек. Познакомился он и с ссыльной молодежью. Обратил внимание на секретаря Шелгунова — Михаила Сажина: чем-то он Лаврову не приглянулся… Конечно, чаще всего Петр Лавров видится с Шелгуновым. Однажды к Николаю Васильевичу зашел его молодой приятель, местный уроженец Павел Владимирович Засодимский — будущий народнический беллетрист. Он застал хозяина дома посреди комнаты с незнакомым мужчиной средних лет, высокого роста, с густыми рыжеватыми волосами и с такой же густой бородой и с большими, умными голубыми глазами; темные брови немного нахмурены. Гость стоял, выпрямившись во весь рост, и спокойно, по энергично возражал своему оппоненту… Шелгунов представил Лаврова и Засодимского друг другу. И тут Засодимского поразило одно обстоятельство: «Когда Лавров здоровался со мной, на лице его не отразилось ни тени той банальной, заученной приветливости, какую люди в таких случаях считают нужным изобразить на своем лице. Глаза его оставались серьезны, все также слегка нахмурены, а все обращение его — движение и речь — отличались замечательной простотой.

— А вы здесь — по доброй воле? — спросил он меня.

— Да, — говорю, — по доброй воле: здесь моя родина.

— Холодная же у вас родина! — сказал Лавров, слегка пожав плечами».

Разговор пошел о ссыльных, о губернаторе генерале Хоминском, а потом, слово за слово, вернулись и к спору, прерванному было приходом Засодимского, об отношении к Западной Европе. Лавров был настроен критически: нельзя отождествлять цивилизацию с баварским пивом; другое дело — люди, идеи, наука…

В один сентябрьский день Петра Лавровича вызвал губернатор. Разговор оказался неприятнейшим. По доносу начальника вологодского жандармского управления подполковника фон Мерклина началось разбирательство обстоятельств проводов Лаврова из Тотьмы. Мерклин и вслед за ним начальник III отделения граф Шувалов усмотрели в них чуть ли не политическую демонстрацию. «Эти проводы, — писал впоследствии Лавров, — сблизили (совершенно неуместно) с овациями, которые Михайлову были сделаны при его проезде через Сибирь на каторгу». «…На основании чего и в уважении каких обстоятельств дозволено Лаврову оставить Тотьму?» — грозно вопрошал Шувалов вологодского губернатора.

Хоминский в своем объяснении писал, что из Тотьмы Лавров выехал согласно разрешению министра внутренних дел, а что касается его проводов, то хотя из донесений полицейских чинов «не видно, чтобы провожавшие полковника Лаврова из Тотьмы лица придавали этому политический смысл, поступок их, будучи весьма неблаговидным со стороны тех из них, которые состоят в государственной службе, явно противозаконен со стороны самовольно отлучившихся из города лиц, состоявших под надзором полиции…»

Пока шло «строгое дознание обо всех обстоятельствах события», в министерстве внутренних дел происшедшее 29 августа уже было расценено как «неуместный поступок, который мог быть принят за выражение публичного сочувствия лицу, обличенному в противоправительственных стремлениях». А раз так, то принимается и соответствующее решение: выслать Лаврова из Вологды… Из ссылки — в ссылку.

30 сентября Лавров сообщает Гернету, что он избрал Кадников — заштатный городок в 42 верстах от Вологды на почтовом тракте в Архангельск. Значит, к этому времени он уже знал о содержании предписания, присланного из Петербурга генералу Хоминскому: «сделать распоряжение о водворении Лаврова, за исключением Тотьмы, в одном из уездных городов, где находятся врачи».

Что успел сделать Лавров за месяц пребывания в Вологде? Да почти ничего. Впрочем, нет. Перед самым выездом с разрешения губернатора в «Вологодских ведомостях» печатается письмо Лаврова в редакцию «К вопросу об антропологических исследованиях Вологодской губернии» — о важности собирания материалов по антропологии (ей предшествовали «Антропологические этюды», опубликованные в июньском номере «Современного обозрения»). Лавров призывал местную интеллигенцию начать антропологическое и археологическое изучение своего края, что будет важно «как для России, так и для науки вообще».

Еще успел Лавров сфотографироваться в фотографии A. П. Шевякова, родственника сблизившегося с Лавровым ссыльного Николая Иваницкого, отправленного вскоре в Тотьму. Получили эту карточку и в Петербурге, B. Г. Бенедиктов, увидев ее, заплакал…


3 октября прибыл Лавров на новое место жительства. («Пред Кадниковом Тотьма город живой и веселый», — скажет Петр Лаврович через полгода). Поселяется он в доме Снеткова на Дворянской улице. Одиночество становится еще чувствительнее, и Лавров глушит его усиленными занятиями. «Мысль — единственно дозволенное развлечение и утешение узника», — заметил однажды П. Н. Ткачев, обладавший серьезным опытом по этой частя: не раз сидел в Петропавловке. Ссыльный, конечно же, не заключенный, но уж больно одиноко — духовно — в Кадникове Лаврову. Одиночество будит мысль, а для публициста мыслить — значит писать. Впрочем, вопреки мнению жандармов и соглядатаев, книжным червем Лавров отнюдь не становится: встречается с гимназистами и семинаристами, которым дает переписывать свои работы, устраивает литературные вечера.

Правда, о многом мы можем только догадываться. Письма Лаврова к Н. А. Гернету полны каких-то, сейчас нам не очень ясных, намеков и указаний. Безусловно одно: помимо жизни явной, Лавров ведет еще и потайную жизнь, в которой немалую роль играет все та же Анна Павловна. В качестве передатчиков писем между Тотьмой и Кадниковом используются обычно лесные ревизоры. Да и с Вологдой у Лаврова налаживаются связи, тут ему особенно покровительствует чиновник канцелярии губернатора Н. В. Кедровский; от него Петр Лаврович получает иногда информацию, для ссыльно-поднадзорного вовсе не предназначенную.

Здоровье между тем становилось явно хуже. Начали мучить мигрени. 25 ноября Лавров пишет Гернету, что перед ним выбор: или несколько лет хорошей работы — и конец, или более длинный период литературной деятельности, вечно сдерживаемой, однако, заботой о здоровье… «Я предпочитаю первое в эту минуту. Все обстоятельства моей нынешней жизни и вся настоящая обстановка привели меня к тому убеждению, что так лучше и вероятнее получить лучшие результаты для себя и для других… Теперь же мне и нравственно невозможно отказаться временно от работы. И то работа идет гораздо хуже. Только что теперь кончаю статьи, которые давно бы уже покончил и отослал в другое время…»

Это, конечно, в первую очередь об «Исторических письмах» речь: под псевдонимом «П. Миртов» они печатаются в «Неделе», а в Петербурге идут переговоры — и Лавров в курсе этого — об их отдельном издании.

«Исторические письма» — произведение, находящееся как бы на слиянии различных линий научных интересов Лаврова. Разрабатывавшаяся им в 50—60-е годы антропология, практическая философия, в центре которой — цельная личность, стыкуется здесь с фундаментальными проблемами и темами философии истории: прогресс, цивилизация, идеал, государство и т. п. В этом смысле это произведение, пожалуй, самое главное в теоретическом творчестве Лаврова — является вместе с тем и одним из характернейших для социально-философской мысли России этого периода.

Сводя воедино основные элементы своей философско-социологической теории, Лавров делает еще один шаг в реализации своего глобального замысла по написанию всеобщей истории мысли как сердцевины истории человечества. Ранее высказанные им идеи о принципиальном различии явлений природных, где имеет место повторяемость, закономерность, но отсутствует, по мнению Лаврова, развитие, и явлений общественных, характеризующихся неповторимостью, здесь — резко подчеркиваются указанием, что только историю отличает развитие, прогресс; установление правильной перспективы исторических фактов, уяснение их смысла зависит от самого историка, от самого мыслителя. Отсюда и положение Лаврова о так называемом субъективном методе в социологии, отрицающее объективный материальный критерий при определении законов общественного развития. «Сознательно или бессознательно, человек прилагает ко всей истории человечества ту нравственную выработку, которой он сам достиг… Все… судят об истории субъективно, по своему взгляду на нравственные идеалы, да иначе и судить не могут… Нравственный идеал историка есть единственный светоч, способный придать перспективу истории в ее целом и в ее частностях». Соответственно идеалу, признаваемому «лучшими мыслителями» нового времени, прогресс в истории есть, согласно Лаврову, усиление сознательного элемента в жизни общества, или, говоря более пространно, «развитие личности в физическом, умственном и нравственном отношении», «воплощение в общественных формах истины и справедливости…», рост солидарности между людьми. Реально прогрессивное развитие общества выступает как процесс переработки «культуры» в «цивилизацию». Только «мысль есть единственный деятель, сообщающий человечное достоинство общественной культуре», превращающий ее в «цивилизацию». Поскольку «мысль реальна лишь в личности», постольку главной движущей силой истории являются критически мыслящие личности, то есть передовая интеллигенция.

Конечно, это положение Лаврова в философском отношении представляет собою идеализм. Но отнюдь не идеалистичны и во многом справедливы размышления Лаврова о том, что народ в России пока еще не принимался за историческое дело и что именно по действию наиболее «критически мыслящих личностей» (читай: революционеров) мы можем судить о характере и тенденциях развития той или иной эпохи как определенного этапа в истории «цивилизации». Вспомним слова В. И. Ленина: «Революционеры 61-го года остались одиночками и потерпели, по-видимому, полное поражение. На деле именно они были великими деятелями той эпохи, и, чем дальше мы отходим от нее, тем яснее нам их величие…»[8]

Конечно, идеалистическим является и представление Лаврова о социально-нравственном идеале как мериле исторического прогресса, о субъективном методе в социологии. Признавая это, видя в социальных идеалах теоретическое выражение задач и целей той суровой борьбы общественных классов, которая реально разворачивается в тот или иной период в обществе, постараемся, однако, не забыть, что сам этот пресловутый Лавровский субъективизм был направлен против обывательского безразличия к политике и позитивистского объективизма в науке.

Конечно же, формула Лаврова: история есть процесс переработки культуры мыслью — также идеалистична и лишена, как выразился позже Г. В. Плеханов, «самомалейшего атома конкретности». Но в контексте «Исторических писем» она имела вполне определенный смысл: это был призыв к русской интеллигенции на борьбу с существующими «культурными», историческими, социально-политическими формами: «Итак, если человек сознал в себе ясное понимание минувшего и энергическое стремление к правде, то он не может и не должен отрекаться от выработанного им убеждения ввиду исторических форм общества, потому что разум, польза, право на его стороне. Он только должен взвесить свои силы для предстоящей борьбы… рассчитать свои действия и тогда решиться». Рассмотрение истории свидетельствует, однако, что, только сплотившись, «критически мыслящие личности» могут одержать победу над косным началом. «Чтобы сила не тратилась даром, надо ее организовать. Критически мыслящие и энергически желающие личности должны желать не только борьбы, но и победы; для этого надо понимать не только цель, к которой стремишься, но и средства, которыми можно ее достигнуть». Отсюда необходимость объединения личностей в партию, которая придает борьбе «направление и единство».

Откровенной публицистичностью, лишь вынужденно прикрытой словесным флером ввиду цензурных условий, — вот чем замечательны прежде всего «Исторические письма». Главное, что беспокоит Лаврова, — социальная индифферентность, нравственная забитость людей, его современников, — как неосмысленная, откровенная, так и в особенности замаскированная красивой фразеологией. Он зовет российскую интеллигенцию проснуться, оглядеться вокруг себя, ужаснуться тем, что существует и господствует, и решиться на действие, на протест, причем не инстинктивный и слепой, а сознательный и организованный. «Зло надо исправить, насколько можно… Я сниму с себя ответственность за кровавую цену своего развития, если употреблю это самое развитие на то, чтобы уменьшить зло в настоящем и в будущем».

«Я» — пишет Лавров… А ведь он, пожалуй, в самом деле здесь и о себе говорит — представителе древнего дворянского рода Лавровых, вскормленного и вспоенного трудом многих поколений крепостных. Лавров прекрасно понимает: его «несколько выгоднейшее положение» среди современников-соотечественников, сама возможность его развития как личности, как мыслителя оплачена потом и кровью русского крестьянства. Но как в России, так и везде. «Как в наше время огромное большинство человечества обречено на непрестанный физический труд, отупляющий ум и нравственное чувство, на вероятность смерти от голода или от эпидемий, так и всегда большинство было в подобном положении. Вечно трудящейся человеческой машине, часто голодающей и всегда озабоченной завтрашним днем, вовсе не лучше в наше время, чем было в другие периоды. Для нее прогресса нет». Иначе говоря, прогресс небольшого, «едва заметного» меньшинства «был куплен порабощением большинства…», оплачен «миллиардами жизней, океанами крови, несчетными страданиями и неисходным трудом поколений». И мыслитель, рассуждающий в тиши своего кабинета о прогрессе человечества, нс имеет права ни на миг забывать об этой непомерно дорогой цене прогресса («Цена прогресса» — так именно и озаглавлено одно из «Исторических писем»).

Но, продолжает Лавров, «за грехи отцов мы ответственны лишь настолько, насколько продолжаем эти грехи и пользуемся ими, не стараясь исправить их последствий». А вот над будущим мы в некоторой степени властны. И поэтому нынешнее, пользующееся еще трудом огромного числа своих современников «цивилизованное меньшинство», если оно не хочет отвечать перед потомством за новые страдания «большинства общества», а желает ясно понять свое назначение, свое дело, должно стремиться к воплощению справедливости в самой реальной жизни, к «очеловечению людей». Худшие враги прогресса — те, кто, сознавая условия прогресса, ждет сложа руки, чтобы он осуществился сам собою, без всяких усилий с их стороны.

Перед каждым, кто считает себя цивилизованным, просвещенным человеком, Лавров, сам уже вполне порвавший с предрассудками собственного, дворянского, класса, ставит прямой вопрос: а что вы сделали, чтобы оплатить «свою долю той страшной цены», которой стоило ваше развитие? «…А вы сами, зрячие среди слепых, здоровые среди больных, что вы сделали, чтобы содействовать прогрессу?»

Принадлежность к слою развитых личностей обязывает к борьбе с общественным злом. Причем «для успеха борьбы необходимо действовать в той среде, которая дана каждому историческим процессом в настоящем. Вооружаться приходится тем оружием, которое удобнее именно в этой среде и для того именно сорта борьбы, который предстоит в настоящем. Отойти в сторону имеет право лишь тот, кто сознает себя бессильным. Тот же, кто чувствует или воображает, что у него есть силы, не имеет нравственного права тратить их на мелкий, частный круг деятельности, когда есть какая-либо возможность расширить этот круг. Развитой человек по мере расширения своего развития должен оплатить и более значительную цену, израсходованную человечеством на это развитие; поэтому на нем лежит нравственная обязанность избрать столь широкий круг общественной деятельности, какой только ему доступен».

Как настоящий демократ, Лавров «размышлял о расширении прав и свободы народа, облекая эту мысль в слова о «долге» высших классов перед народом»[9].

Сам Петр Лаврович наверняка считал свое выступление с «Историческими письмами» способом выполнения такого нравственного долга перед народом. Начиная с этого произведения, Лавров будет постоянно подчеркивать особую роль русской интеллигенции, поставленной своеобразными условиями крестьянской страны в самый центр исторического развития, революционного движения.

Пафос «Исторических писем» как социально-политического произведения — трагический оптимизм, родственный тому, который проповедовал Чернышевский в «Что делать?», но обогащенный новым историческим опытом — российским и западноевропейским.

Да, в общеисторическую концепцию Лаврова теперь прочно входит рабочий вопрос, видоизменяя, модифицируя прежние его социологические формулы. К примеру, развитое в «Исторических письмах» представление об обществе как арене действия различно направленных сил, классов, партий наверняка, помимо всего прочего, определялось и впечатлениями от новой исторической силы — Интернационала, с деятельностью которого Лавров мог познакомиться как по русским, так и по зарубежным изданиям. Лавров воздавал в «Исторических письмах» хвалу «критической мысли», которая «организует борьбу ассоциационного труда противу монопольного капитала и ставит новый экономический идеал» (во втором, бесцензурном, издании «Исторических писем» после слова «идеал» Лавров добавил: «социализма»).

Конечно, далеко не все, что Лавров мог и хотел, сказал он в «Исторических письмах». Но и в том виде, как они были тогда напечатаны, они произвели сильное впечатление на читающую публику. Несмотря на абстрактно-философскую форму, основное содержание «Писем» было понято молодым поколением того времени, воспринято им как своеобразный лозунг дня, руководство к действию. «Это было тем неожиданнее для автора, — признавался позже Лавров, — что он очень хорошо сам знал и слишком часто слышал от своих более откровенных приятелей, что его манера писать, по некоторой отвлеченности и тяжеловесности, вообще не особенно привлекательна для большинства читателей».

Кадников в жизни Лаврова — это его «болдинская осень». Он очень много, как-то запойно работает: переписчики не успевают перебеливать его статьи. Особо активно сотрудничает Лавров в «Отечественных записках» — настолько, что в одном из писем Салтыкова-Щедрина к Некрасову появляются такие слова: «У нас материала много, но все материал средний, т. е. самый скучный… Лавров пудами присылает; [в] каждую книжку по 3 1/2 листа печатаем и не видем конца».

Свои идеи Лавров развивает и на страницах начавшего выходить в 1869 году журнала «Библиограф». Ею фактическим редактором был зять Лаврова Михаил Федорович Негрескул (молодая «нигилистка» Мария Лаврова приняла его предложение, 31 января 1869 года состоялась их свадьба). Петру Лавровичу Негрескул нравился: «человек… хороший, из живых и рабочих». Так вот, для журнала Негрескула и его товарищей Лавров написал яркую передовую, программную статью: первый номер «Библиографа» открывался лавровским «Письмом в редакцию», подписанным «Провинциал».

Рассматривая литературную критику как своего рода общественную адвокатуру, Лавров подчеркивал, что ее клиентом является «не личность, не тот или другой автор, но определенное теоретическое миросозерцание, определенный практический идеал», что поэтому критик обязан «ясно определить себе положение современных литературных партий», не давая обманывать себя «ни громким словом, ни ловко усвоенною маскою». В массе литературных произведений необходимо выделять прежде всего те, которые «сильнее других действуют на современность». При этом «не может быть ничего вреднее для разумной критики, как игнорирование силы врагов и пренебрежение тем, что действует всего вреднее».

При критическом обзоре литературы Лавров обращает внимание на первостепенное значение, во-первых, борьбы за реалистическое мировоззрение против религиозной догматики и поддерживающего ее «идеализма на кафедрах, носящих название философских», во-вторых, рабочего, экономического вопроса («… с каждым годом в ассоциациях рабочих, в их международном союзе, в их повсеместном раздражении и в охлаждении к чисто политическим вопросам проявляются симптомы все расширяющейся борьбы») и, в-третьих, вопроса женского, решение которого в далеком будущем изменит «все проявления культуры до самых интимных ее форм».

По поводу вышедшего в октябре первого номера «Библиографа» (в нем напечатаны, кроме передовой, еще три статьи Лаврова) цензор А. Смирнов писал: «По первой книжке, полагаю, не находится достаточно основания к преследованию его судебным или административным порядком, но на будущее время за этим журналом требуется неусыпное наблюдение!»

Тогда же, в 1869 году, Лавров создает произведение, которым он очень дорожил, считая выражением собственного символа веры. В двенадцати заповедях, в афористической манере формулирует Лавров основные идеи своего нравственного кодекса. Вот некоторые из них:

«— Храни в себе человеческое достоинство…

— Стремление к истине возлагает на тебя обязанность безусловной критики, борьбы с призраками и с идолами.

— Изучай природу и владей ею…

— Воплощай свое убеждение в дело и жертвуй для него всеми благами жизни.

— Будь последователен в мысли и жизни.

— Стремление к справедливости возлагает на тебя обязанность не только воздавать каждому по достоинствам, но и охранять чужое достоинство так же строго, как собственное…»[10]

…Написанная Петром Лавровичем осенью 1869 года статья «Первое письмо провинциала о задачах общественного образования в России» так и осела в его архиве, не увидев света. Статья же эта, пожалуй, лучше всех других, известных нам, характеризует сущность педагогических воззрений Лаврова (народу недостаточно элементарной грамотности, ему нужно развитие…), а заодно положение честного публициста в эпоху безвременья: никогда, даже в самых тяжелых условиях, он не может бросить знамени, это не позволяют ему сделать его убеждения; он не боится смеха «брюхопоклонников», в надежде, что будущее поколение превратит его мысли в дело…

Еще одно публицистическое произведение Лаврова из его кадниковского «провинциального» цикла — «Письмо провинциала о некоторых литературных явлениях» — было напечатано столетие спустя после его создания.

Анализируя в этой статье современную отечественную журналистику, Лавров выделяет три вопроса, отношение к которым разделяет всю прессу по степени се благонамеренности: «Это вопрос о православном духовенстве, с которым связывают обвинение в неверии; вопрос о Польше, с которым связывают обвинение в недостатке патриотизма; вопрос о нашей молодежи 50-х и 60-х г., с которым связывают обвинение в нигилизме — самое страшное из всех». Считая, что «антииигилистическая беллетристика» началась знаменитым типом Базарова из «отцов и детей» Тургенева, Лавров пишет, что этот роман далеко не стоял на точке той ультраблагонамеренности, на которую пытались стать позднейшие беллетристы вроде Писемского, Клюшникова, Авенариуса и др. В то время, когда он был написан, еще можно было предполагать политическую силу в весьма сложном движении, окрещенном названием «нигилизм». «Имея перед собой партию, силу которой переоценивали и приверженцы и противники, партию с влиятельными органами в прессе, с округленными нравственными идеалами, г. Тургенев имел собственно право отнестись к ней односторонне со своей точки зрения; адвокатов у ней было тогда довольно, и они (Лавров имеет в виду прежде всего, конечно, Чернышевского, Добролюбова, Писарева и других влиятельных революционных публицистов. — Авт.) по силе таланта в своей сфере далеко превосходили г. Тургенева в его сфере». Лавров считает, что объективно из романа «Отцы и дети» — назло автору — получалось впечатление, что, «если где в русском обществе есть сила, эта сила в Базаровых, как они ни неприглядны. Конечно, это не мешало Базарову быть типом весьма односторонним и не исчерпывающим десятой доли содержания нигилистического движения».

Однако вместе с началом полемики о типе Базарова судьба «нигилизма» (читай: русского освободительного движения) быстро изменилась. «Его сила оказалась лишь силою мысли и таланта, а реальная почва общественных привычек и развитие большинства цивилизованного русского общества оказались для него слабою поддержкою. Скоро он был лишен своих главных сил; его органы ослабели; всякая защита его стремлений могла повлечь за собою кару закона, а число лиц, потерпевших действительно подобную кару, было немалочисленно; по силе же мысли, таланта и характера оно было громадно». А в 1866 году период «нигилизма» как заметного явления в истории русской жизни кончился. «Что в нем было необходимого, исторически неизбежного, идеально-нравственного — должно было искать себе других органов, других форм проявления, другого оружия, другого плана действия. Что в нем было личного, мелкого, пустого, карикатурного — или внесло эти элементы в другие лагери, или осталось отжившею формою. Недавние девизы, недавние оружия теперь были современны лишь на могилах павших борцов, над постелью инвалидов, оставивших лучшие свои силы на старом поле битвы. Для нового боя требовалось вперед взять в соображение новую почву и новые усовершенствования военного дела у противников».

«Исторические письма» Лаврова и были попыткой дать теоретическое осмысление этой изменившейся ситуации. И они сразу же нашли и своих критиков, и своего читателя-друга. «Она лежала у нас под изголовьем, — как бы от имени передовой русской молодежи тех лет писал Н. С. Русанов о вышедшей в 1870 году отдельным изданием книге «Исторических писем». — И на нее падали при чтении ночью наши горячие слезы идейного энтузиазма, охватывавшего нас безмерною жаждою жить для благородных идей и умереть за них».

Выход отдельного издания «Исторических писем» имел свою сложную историю. Когда летом 1870 года оно поступило в цензурный комитет, там сразу почувствовали, что выпуск в свет этой работы «может быть источником значительного вреда в сравнительно тесном кругу учащейся молодежи». Одному из цензоров — Скуратову — всего страшнее показалось то «письмо», в котором Лавров призывал читателей противопоставить закону свое личное убеждение: ведь ослабление уважения к закону вообще ведет к ослаблению уважения к закону своего отечества! Другой цензор, Еленев, считал, что книга «сколь мягка и уклончива по форме, столь же радикальна по своему содержанию». Тем не менее преследовать книгу по суду власти не решились — боялись суд не выиграть: ведь все «подрывающие устои» идеи преподносились в «Исторических письмах» в виде безобидно философском: «Ни одного из своих радикальных положений автор не высказывает одинаково ясно и вполне, но проводит через всю книгу в виде намеков, различных сближений и вообще посредством той условной терминологии, которая будучи вполне понятной известному классу читателей, ускользает, однако, от прямого подведения под какую-либо статью уголовного закона».

Да, «известному классу читателей» Лавровские «Исторические письма» были вполне понятны. Более того, этот сугубо теоретический труд, посвященный преимущественно философско-социологическим проблемам, явился идейным стимулом к практической деятельности революционеров-интеллигентов, направленной к сближению с народом. Пройдет несколько лет, и начнется знаменитое «хождение в народ»…


Еще в разгаре работа над «Историческими письмами», а Лавров все определеннее готовится распроститься с вологодскою глушью. Жизнь в ссылке, хоть и не очень тягостная, наполненная постоянным трудом, сказывалась все же и на настроении, и на здоровье. Петр Лаврович стал хуже видеть, участились головные боли. Правда, рядом была мать. Теплые отношения установились с некоторыми ссыльными, да и с местными жителями. И все-таки так мечталось о свободе!..

Мать Лаврова то и дело пересылала Елене Андреевне Штакеншнейдер прошения.

«Владыка, отец наш!

Еще раз осмеливаюсь припасть к твоим ногам, Государь Всемилосердный, прости тебе всегда верноподданного, сына моего отставного полковника Петра Лаврова.

Позволь ему вернуться в Петербург, к его детям, которые оставлены самим себе. Дочь болезненная, слабая, должна лечиться. И сам мой сын подвержен нервным припадкам…

О, Великий царь, внемли старой матери мольбу…» Ответов не было.

Ходила на приемы к властьдержащим высоким чиновникам Елена Андреевна — безрезультатно.

2 мая 1869 года вологодский губернатор обратился с ходатайством к министру внутренних дел: нельзя ли Лаврова, поведение которого безукоризненно, а состояние матери — крайне болезненно, вернуть вновь под строгий надзор в Вологду. Министр, не желая вступать в новые трения с III отделением, сделал на этой бумаге такую пометку: «Я убежден, что согласья не последует, а потому отложить…» Отложили.

Тут-то и вмешалось одно «нечаянное», а скорее всего давно обговоренное и подготовленное «обстоятельство».

Распоряжение вологодского губернатора от 10 ноября 1869 года — «Вологодскому городскому и уездным полицейским управлениям по Вологодской губернии». Секретно. Циркулярно. «Находившаяся в Вологодской губернии политическая ссыльная, варшавская уроженка Анна Чаплицкая, получив разрешение переселиться на жительство под надзор полиции в Пензенскую губернию и выехав в оную в феврале 1869 года, по настоящее время не прибыла по назначению».

По распоряжению министерства внутренних дел Чаплицкую уже месяц как разыскивали по всей России, а ее здесь не было. Она была в Париже.

Знал ли Лавров о бегстве Чаплицкой? Ну конечно же. Скорее всего при проезде ее через Вологду он встречался с нею. И сам готовился последовать за ней.

То, что Лавров стремился за границу, не подлежит сомнению. Его письмо к князю А. А. Суворову от 10 марта 1869 года — прямое свидетельство этого. Правда, Лавров пытается, как это видно из письма, добиться переезда за границу легальным путем: он пишет о том, что продолжать свои «научно-кабинетные» исследования по истории наук и истории мысли в ссылке он не имеет возможности (а в этой области, говорит Лавров, я «могу еще сделать кое-что свое и принести пользу русскому слову, русской мысли»), что здоровье его становится все хуже… «Высочайшей власти не желательно, чтобы я находился в столице, центре всей деятельности в России… Нельзя ли дать мне возможность работать в скромной сфере науки, не возвращая меня в столицу? Мне кажется, что это средство есть: дозволить мне жить за границей… Прожить года два или три в Гейдельберге или Бонне, в хорошем климате, имея под руками значительные учебные пособия, было бы для меня единственным средством завершить задуманную работу…»

Впоследствии, в письме к сыну от 24 июля (5 августа) 1870 года, Лавров признавался: «Я имел очень мало надежды на успех моего обращения к князю Суворову, но считал своею обязанностью сделать все от меня зависящее, чтобы не прибегнуть к последней тяжелой мере — к эмиграции. Князь Суворов ответил словесно, отклонив от себя подобного рода ходатайство».

Да и не было уже тогда у князя былой силы — даже если б захотел, вряд ли мог он посодействовать Лаврову.

Как бы то ни было, когда Лавров писал письмо Суворову — решение им было принято.

По свидетельству самого Петра Лавровича, содержащемуся в неопубликованном наброске «Мой побег из ссылки» (1880), убедившись — после высылки в Кадников, — что скорого конца ссылки ожидать нечего, он принял решение готовиться к побегу. «При этом главным лицом, с которым я вел об этом переписку, был мой зять Михаил Федорович Негрескуло и его приятель Фридберг».

В самый день отъезда Лаврова из Вологды в Кадников, 3 октября 1868 года, Н. В. Шелгунов в письме к жене — Л. П. Шелгуновой (2 мая она уехала из Вологды в Петербург хлопотать о переводе мужа в местность, более близкую к Петербургу или Москве) писал: «Михаил Федорович Негрескуло живет в деревне, в Лужском уезде. Имей это в виду и узнай, когда Негрескуло приедет в Петербург».

Умный, образованный человек, выступавший в печати по педагогическим вопросам, Негрескул — было ему в это время около 25 лет — пользовался значительной популярностью в радикальных кругах Петербурга, особенно среди молодежи. Вместе со своими друзьями он начал было переводить работу К. Маркса «К критике политической экономии»… По-видимому, Лавров немало был наслышан о нем от дочери. И скорее всего именно выполняя просьбу Петра Лавровича Николай Васильевич Шелгунов сообщал жене о местонахождении Михаила Федоровича. Как знать — не задумывал ли уже тогда Петр Лаврович свой побег?

Из записок Е. А. Штакеншнейдер: «…Его (Лаврова. — Авт.) зять Негрескул встретился однажды у меня с двумя молодыми людьми… и без всяких предисловий обратился к ним с вопросом, не возьмется ли один из них провезти кого-то, кого он не называл, из Кадникова до железной дороги на лошадях». Правда, это было уже, скорее всего, в 1869 году. Но как знать?..

В конце 60-х годов Негрескул — один из активных участников студенческих выступлений в Петербурге. В это время особо рьяную деятельность среди молодых революционеров развивал Сергей Нечаев, претендовавший на роль руководителя. Когда в январе 1869 года начались преследования студенческих вожаков, Нечаев инсценировал свой «арест», а затем скрылся за границу. Оттуда он направил студентам университета, Медикохирургической академии и Технологического института специальную прокламацию. В ней он извещал о своем «бегстве из промерзлых стен Петропавловской крепости». Это была заведомая ложь. Лгал Нечаев и тогда, когда, явившись к одному из известнейших революционных эмигрантов, Михаилу Александровичу Бакунину, выдал себя за представителя широкой революционной организации: в действительности таковой в России тогда и в помине не было.

Близкий друг Германа Лопатина, Негрескул, хотя и поддерживал связи с некоторыми нечаевцами (П. Г. Успенским), самого Нечаева не переносил, не верил ему, называя его «шарлатаном». Уехав около 10 февраля 1869 года за границу с задачей разоблачить мистификаторство Нечаева, Негрескул, помимо всего прочего, взял на себя — по просьбе Лаврова — миссию переговоров с Герценом относительно устройства дел Петра Лавровича — в случае его удачного побега из России. Встреча с Герценом могла состояться в Ницце или в Женеве. Рекомендовали Негрескула Герцену, по-видимому, М. В. Трубникова и А. А. Черкесов. На следующий день после приезда в Женеву, 11 мая (29 апреля) 1869 года, Герцен пишет о Негрескуле Н. А. Огаревой-Тучковой: «Он женат». И в скобках, кажется не без удивления, добавляет: «Как же это Труб[никова] и Черк[асов] не знали, что он женат на дочери знаменитого Лаврова?»

«В начале лета 1869 г., — писал впоследствии Лавров, — мой зять был за границей, виделся с Герценом и в июле, кажется (может быть, в августе), приехал с моим старшим сыном ко мне в Кадников, где мы условились относительно всех дел по имуществу, а он мне сообщил, что Герцен ждет меня в Париже и разом введет меня в сношения с лицами родственных заграничных партий, которые могут быть мне нужны для установки моего положения».

«Ну, милая Манька, твой муженек заехал теперь не более и не менее как на край света… — писал Негрескул жене 22 июля, сразу же по приезде к Лаврову. — Кадников — это ужасный городишко, стоит на горе или, как ты выражаешься, — на юру. Вида никакого, окрестностей никаких. Еще за десять верст до Кадникова начались болота, покрытые тощим кустарником, а сам Кадников окружен голым болотом. В нем всего-навсего домов с 40, и хотя домы чисты, но крайне мрачны, улицы покрыты травою, и перед моими окнами пасутся телята. Словом, не уступит он Миргороду, который только тем и замечателен, что одна из проживавших в нем свиней съела жалобу Ив[ана] Иван[овича] на Ивана Никифоровича. Ясное дело, что я скучаю за тобой… Твой батько, конечно, как неисправимый деловой человек уже сегодня приступил к делу, и если не говорил… о 2/3, о распределении гонорария и о прочих новых вещах, так только потому, что мы сегодня были совершенно поглощены разделом имущества. Теперь, кажется, слава Аллаху, порешили и разделились! Я думаю, тебе ведь не интересно знать, как порешили — хорошо, что порешили и что твой батько не будет больше бомбардировать нас своими «комбинациями».

Гости пробыли в Кадникове около двух недель. Время прошло быстро — в непрерывных разговорах о Петербурге, о знакомых, о разных делах и литературных предприятиях… Негрескул передал слова Герцена о том, что он будет ждать «знаменитого Лаврова» в Париже, рассказал и о своих попытках найти за границей Чаплицкую, и о том, что Михаил Сажин, также недавно бежавший из вологодской ссылки, направился в Америку…

25 июля Петр Лаврович пишет Гернету: «…У меня теперь гости: сын и зять, которые, чрез неделю или дней чрез десять, едут в Петербург». Потом в письме одиннадцать густо замаранных строк (не сообщение ли об Анне Павловне?) и сразу же вслед за тем: «Вы, я думаю, слышали о некоем Сажине. Он телеграфировал из Гамбурга, что едет на пароходе в Нью-Йорк».

План устройства дел Лаврова, пересылки его библиотеки за границу и его бегства был установлен во всех подробностях: уже с первым зимним путем 1869 года Петр Лаврович должен был бежать. Однако расчеты эти оказались разрушенными. Дела по имуществу затянулись гораздо более, чем ожидалось. А 4 декабря М. Ф. Негрескула арестовали.

Причастности его к деятельности нечаевцев судьям доказать не удалось; тем не менее Михаил Федорович был осужден и 28 декабря заключен в Петропавловскую крепость. Основанием для осуждения послужило следующее: среди бумаг Негрескула было найдено изображение двух медалей, «как по своему внешнему виду, так и по содержанию представляющих крайне возмутительное глумление над вещественными знаками монаршей милости». Вот что было написано на этом изображении вокруг императорской короны: «Благодарю моих верных холопов за усмирение Петербургского университета. Для передачи в Лейб-гвардии Преображенский полк». На следствии Негрескул заявил, что изображение медалей досталось ему, вероятно, вместе с другими вещами в доме Лаврова… Вскоре Михаил Федорович скончался от чахотки…

Свидетельство Лаврова: «до самого 1870 г. ни дела по имуществу не устроились, ни моя библиотека не была отправлена, ни одного шага не было сделано для устройства моего побега. Тогда я написал в Петербург, чтобы мне достали только паспорт внутренний… да выслали деньги, а побег уже устрою я сам. Но мои дела денежные были, по-видимому, в большом беспорядке, лица, интересовавшиеся моей судьбой, не решаясь предоставить все дела одному мне, тем не менее не останавливались ни на каком серьезном плане…»

Вот ведь как получалось: и Чаплицкая и Герцев ждали Лаврова в Париже, — а он продолжал отбывать ссылку в Кадникове.

Герцен уже умер (и «Неделя» в № 3 от 18(30) января 1870 года напечатала его некролог), когда в Кадникове объявился Лопатин. Это был отчаянно смелый человек, предпочитавший решительный поступок долгим разговорам и сложным расчетам.

Из автобиографии Германа Александровича Лопатина: «Находясь еще в С.-Петербурге и услышав, что П. Л. Лавров жаждет покинуть свой Кадников для Парижа, он (Лопатин говорит о себе в третьем лице. — Авт.) отправился за ним и привез его в Питер, где уступил ему заготовленный для себя заграничный паспорт…»

В Кадникове Лопатин появился неожиданно — даже и для Лаврова. Сборы были недолгими, так как все оказалось практически подготовленным: часть книг и некоторые вещи были ранее пересланы товарищам по ссылке.

Одетый в форму отставного штабс-капитана, Лопатин буквально под носом у жандармов вывез Лаврова из города на нанятой им тройке. Да вот беда — уже полверсты проехали и только тут обнаружили: забыли кулек с пирожками, которые Елизавета Карловна напекла сыну в дорогу. Несмотря на мольбы Лаврова, Лопатин остановил сани и побежал обратно за пирожками. Слава богу, все обошлось…

На лошадях добрались до Вологды, оттуда в Ярославль. На постоялом дворе Грязовце близ Вологды носом к носу столкнулись с начальником жандармского управления Мерклиным. Да не узнал он Лаврова: тот сидел в повозке с завязанным лицом, будто зубы у человека болят.

За Ярославлем пересели в поезд и доехали до Москвы. Ну а потом в Петербург.

«По приезде в Петербург Лопатин доставил отца в назначенную квартиру — одного молодого артиллерийского офицера, ученика отца…» — вспоминала М. П. Негрескул. Фамилии офицера она не называла. А Сажин так писал: «…за границей неоднократно называли в качестве участника бегства Лаврова артиллерийского офицера Лобова. Это был ученик Лаврова по Артиллерийской академии, до мозга костей преданный своему учителю. В чем выразилось его участие и какую роль он играл в этом деле, мне совершенно неизвестно». «…Лобов не имел никакого касательства к моей поездке за Лавровым, — корректировал это свидетельство Лопатин, — но когда я привез Лаврова в Петербург, то Лобов предоставил свою квартиру для свиданий Лаврова с его друзьями». Здесь Петр Лаврович повидался с дочерью, с Е. А. Штакеншнейдер.

Некоторое время прятали Лаврова в имении, где жил Д. Г. Фридберг, в Луге. Туда с паспортом приехал к Лаврову брат Михаила Федоровича — Автон Негрескул, который и провожал Петра Лавровича до Кенигсберга («Атосом» прозвал его Лавров. Лопатина же он называл «д’Артаньяном»).

В Кадникове Лаврова хватились не сразу — только через семь дней после его исчезновения. Лишь 22 февраля обнаружили, что Лавров бежал. И немудрено: смотрели жандармы ночью на окна Лаврова, там привычная тень двигалась по шторам: работает человек, ходит, размышляет… А это старуха мать сына изображала. Обдурили Лавровы сторожей.

22 февраля. 4 часа 50 минут пополудни. Телеграмма: «Петербург. Генералу Мезенцеву. Полковник Лавров… скрылся из Кадникова неизвестно куда. Поиски производятся. Подполковник Мерклин».

Из письма графа Шувалова министру внутренних дел: «Он говорил своим знакомым, что на масленице намерен усиленно заниматься, не станет выходить и принимать посетителей. Проживавшая с ним мать и единственная прислуга кухарка знали о побеге и скрывали от приходивших к ним доктора, цирюльника и молочницы отсутствие Лаврова до тех пор, пока по расчету он был уже вне опасности, но и доселе они не указывают на лиц, способствовавших побегу».

О, святая самоотверженность матерей! Выждав положенное время, Елизавета Карловна написала (21 февраля) внуку Михаилу: «Я не знаю, что это с твоим отцом? Уехал третьего дня в Вологду… Приезжай, милый друг…» Михаил, который уже 19 числа обнимал отца в Петербурге, 1 марта отправился за бабушкой. В Москве его арестовали. Михаил не скрывал: отец выехал за границу… Только 22 марта мать и сын Петра Лавровича приехали в Петербург.

Циркулярное предписание министерства внутренних дел о розыске Лаврова: «Лет от роду 47–48; волосы русые, на темени несколько рыжие; усы и бакенбарды рыжие, глаза серые; лицо круглое, красноватое; нос средний, довольно толстый; росту большого, особых примет не имеется».

Кто увез Лаврова — так и не дознались. Всю вину свалили на кадниковского исправника Ставровского. При разбирательстве дела тот объяснил, что Лаврова «он менее всего, чем кого-либо, мог заподозрить в намерении бежать, принимая во внимание его чин, лета и то, что трехлетнюю ссылку Лаврова разделяла прибывшая с ним 80-летняя его мать и что за ним числится по формуляру каменный дом в Петербурге и населенные имения в Псковской губернии».

Вот и кончилась трехгодичная ссылка Лаврова.

Новая жизнь началась вдали от родины. Увидеть Россию уже не довелось.

Загрузка...