Давно подружился я с многоцветной дальневосточной тайгой, стремительными реками, сказочными закатами, с грозами, сотрясающими горы, и полюбил людей этого чудесного края.
Десятки городов и сел возникли на его просторах, однако сохранились на радость людям и леса, и реки, и сопки в своем прежнем величии. Есть места в отрогах Сихотэ-Алиня, где тайга выглядит так же, как двадцать лет назад: кажется, там еще не ступала нога человека. И хотя лес постарел, на серебристой коре амурского бархата или маньчжурского дуба невозможно заметить лишних морщин. Чтобы узнать о годах, прожитых деревом, легче спилить его и по распилу прочитать возрастные кольца.
А жизнь старого удэге Милована Дзянгуловича Календзюги я узнал по его глазам.
Было это зимой, в небольшой тесной комнате, выходящей окнами на широкое снежное поле, временно приспособленное для посадки почтовых самолетов. Под окнами росли старые березы. Их раскидистые ветви, схваченные голубоватым куржаком, висели в застывшем воздухе как затейливые кружева. С самого утра мороз доходил до сорока градусов, и с березовых веток замертво падали воробьи. Хмурое небо стояло очень низко, прижимая к земле самолеты, закрытые брезентом. Просто не верилось, что в машины можно будет вдохнуть жизнь — так их запушило снегом, сковало стужей.
Нас, ожидавших полета в таежный поселок, было шестеро: четыре удэгейца, медицинская сестра Наташа Ломова и я.
В соседней комнате, за фанерной стеной, охрипший девичий голос запрашивал по телефону прогноз погоды. Видимо, отвечали, что перемены не предвидится.
— А вот удэге уверяет, что погода будет, — упрямо говорила девушка.
В это время на узкой скамейке около стены заворочался старик. Еще борясь со сном, вынул из кармана трубку, медленно поднялся, выколотил ее об угол скамейки и закурил. Был он ниже среднего роста, почтенных лет, приземистый, с короткими ногами, обутыми в меховые унты. Его темное скуластое лицо, стянутое мелкими морщинами, выражало озабоченность. Как спал в одном меховом жилете, так он и вышел на мороз. Постоял в раздумье под седой березой, поглядывая на низкое небо, потом наклонился, поднял с земли окоченевшего воробья и сунул его за меховой жилет.
Вернувшись в комнату, он достал воробушка и несколько минут заботливо согревал его своим дыханием. Удэгейцы следили за Календзюгой с улыбкой, Катя — с тревожным удивлением. И что бы вы думали? Ожила серая птичка: зашевелилась, покрутила коротенькой шеей, приподняла крылышко. Лицо старика, до этого замкнутое, сразу открылось, посветлело, узкие глаза заблестели.
— Гляди, Сусан, теперь его долго-долго живи, — обратился он к удэгейцу, сидевшему в углу около печки с книжкой в руках, и выпустил воробья. Птичка полетела по комнате и через минуту вернулась к своему спасителю. — Ладно, полетишь со мной, — с усмешкой сказал старик.
Отложив книжку, Сусан Геонка подошел к барометру, висевшему в простенке, тихонечко постучал пальцем по круглому толстому стеклу. Стрелки барометра дрогнули, на мгновение разошлись, но тут же снова приняли прежнее положение.
— Худо дело, — с грустью сказал он, — не дает погоды.
Милован Дзянгулович махнул рукой.
— Ты, Сусан, ровно шаманишь. Разве он на небо смотрит? — Старик указал рукой на барометр. — Видал, я на улицу выходил? Скоро туман уйдет, солнце будет...
— Наверно, — как-то неопределенно произнес Сусан, и я не понял, поверил он старику или не поверил.
Кроме двух уже знакомых вам удэгейцев здесь было еще два студента: Андрей Суенка и Саша Сулендзига. Они ехали в Сиин на каникулы. Андрей и Саша, напившись чаю, сели играть в шахматы. Сусан снова взялся за книгу, а старик, примостившись в уголку и обхватив руками колени, задумчиво курил трубку.
Меня не покидала мысль, что где-то, может быть очень давно, я встречался с удэге, по имени Милован Календзюга. Я спросил старика, приходилось ли ему бывать в Хабаровске.
— Анана-анана[6], в осень большой воды, — ответил он и что-то еще добавил на родном языке.
Сусан Геонка перевел:
— В тридцать пятом году, говорит он, дело было...
— Почему же Милован Дзянгулович назвал тот год «осенью большой воды»? — поинтересовался я.
Старик вынул изо рта трубку и, прежде чем отвечать, добавил в нее щепотку табаку.
— Когда из города приехал, Бикин-река так далеко из своих берегов ушла, что земли как будто совсем не стало. Трое суток на оморочке наших людей искал. На батах уплыли куда-то. Только на четвертые сутки, когда солнце поднялось, увидел сопку Сагеси. Там наши удэге ждали, пока большая вода уйдет и земля на прежнее место вернется...
— Конечно, было так, — добавил Сусан, и его красноватое лицо с блестящими скулами и узкими глазами оживилось. — Я в то время уже взрослым парнем был и кое-чего помню.
Кажется, мы с Геонкой одних лет, и я ловлю себя на том, что тоже «кое-чего помню». Помню, как съезжались на краевой съезд Советов делегаты северных народностей.
В это время путешествовал по Дальнему Востоку писатель Александр Фадеев — работал над новыми главами романа «Последний из удэге». И узнав, что в Хабаровск прибыли делегаты из Сиина, Фадеев тоже приехал туда.
Вечером мы с Фадеевым пришли в номер, где остановились удэге. Они сидели за столом и курили трубки, наполняя комнату густым дымом. Трое пожилых удэге были в ярких национальных одеждах и чем-то напоминали индейцев, а молодой — в обыкновенном костюме.
— Значит, вы из Сиина? — спросил Фадеев, здороваясь с ними.
— Наверно, — сказал утвердительным тоном пожилой человек с широким лицом и черными глазами под одутловатыми веками. Звали его Милован Дзянгулович Календзюга. Он плохо говорил по-русски с характерным «его» вместо «он» и часто употреблял слова «однако» и «наверно».
Фадеев спросил, долго ли они добирались до Хабаровска. Календзюга ответил:
— Долго. Однако, не спешили. Река наши баты несла, а мы сидели, думали...
— О чем же вы думали? — с улыбкой спросил Фадеев.
— Думали, что́ на съезде говорить будем, — сказал Календзюга. — Когда в Сиине спустили баты на воду, разговор как будто совсем малый был, а пока по реке плыли, разговор слишком большой вырос. Теперь не знаем, дадут сказать или, однако, не дадут...
— Непременно дадут, — уверенно заявил Александр Александрович, — ведь для этого и пригласили вас на съезд, чтобы узнать, в чем ваши люди нуждаются, и помощь им от Советского государства оказать.
До поздней ночи длилась беседа писателя с живыми героями его романа.
Назавтра все мы встретились в парке, над Амуром. Утро выдалось тихое, солнечное. С высокого утеса открывался чудесный вид на горный хребет Хехцир, покрытый густым лесом. Над широким разливом реки кружились чайки. Шлепая широкими плицами, подходил к пристани небольшой однопалубный пароход «Колумб», чтобы взять молодых строителей Комсомольска, прибывших в Хабаровск из разных концов страны.
Вдруг Фадеев сказал:
— А ведь утес, на котором мы стоим, знаменитый.
— Почему знаменитый? — спросил Сози Камонко.
— Разве никто не рассказывал вам?
— У нас на Бикин-реке много утесов есть, — ответил Календзюга и глянул с крутого обрыва вниз, где быстрые волны бились о красноватый выступ скалы.
— А такого, наверно, нет, — улыбнулся Фадеев и рассказал историю, которая уже давно стала легендой.
...Среди пленных венгерских солдат, которых гражданская война забросила на далекий Амур, была музыкантская команда. Как ни тревожно было в городе, но когда выдавались тихие, теплые вечера, на живописном берегу Амура среди густой зелени старых тополей и кленов собиралось много гуляющих. Приходили сюда со своими инструментами и венгерские музыканты. Говорят, их было шестнадцать. Вокруг беседки, где они играли, тесной толпой стояли сотни людей. В репертуаре духового оркестра были и военные марши, и увертюры из классических опер, и чардаши, и вальсы...
Горожане любили этих простых, приветливых, немного беззаботных солдат, смешно выговаривающих русские слова.
В то время на главной улице Хабаровска в двухэтажном здании помещалось кафе под безобидной вывеской «Чашка чая». Хозяин кафе — человек, видимо, оборотистый, — чтобы привлечь побольше посетителей, нанял венгерских музыкантов.
Когда из окон неслась веселая музыка, прохожие невольно останавливались. И вот однажды оркестр заиграл «Интернационал». В городе всполошились. Простым людям «Интернационал» пришелся по душе, богачи испугались. А время было тревожное. Часто по ночам разгорались бои между красными партизанами и белогвардейскими бандами. Вскоре случилось так, что банды атамана Калмыкова, славившиеся своими зверствами, ворвались в город. Кто-то донес им на венгерских музыкантов.
Очевидцы помнят, как ворвались калмыковцы в кафе, где в это время уже находились музыканты. Выволокли их на улицу и погнали в парк, к Амуру, на высокий утес. Словно по молчаливому сговору, перед самым расстрелом венгры опять заиграли «Интернационал».
Грянул залп, и все шестнадцать музыкантов со своими скрипками, трубами, флейтами, барабанами рухнули с обрыва в бурные воды Амура. Рассказывают, будто один молодой трубач еще некоторое время держался на воде и, не выпуская из рук инструмента, продолжал играть, пока волна не захлестнула его.
Наступило молчание.
Его нарушил Милован Дзянгулович:
— К нам давно человек из города приезжал, рассказывал, как люди погибли. Наши удэге слушали, верить не хотели. — Он опять глянул вниз. — Значит, было такое дело?
— Было, — сказал я.
— Жаль, наших удэге близко не было, — задумчиво произнес Сози Камонко. — Не дали бы музыкантам погибнуть...
Календзюга кивнул головой, закурил трубку...
...С тех пор прошло добрых два десятилетия. Трудно узнать прежнего Милована Дзянгуловича. Лицо его избороздили глубокие морщины. Голос стал слабым, старческим. Зато небольшие, узко поставленные глаза его сохранили живость и показались мне очень знакомыми.
На улице вдруг посветлело. Туман рассеивался. Небо стало выше. В березовых ветках заиграл червонный солнечный луч.
И тут Геонка, подбежав к барометру, радостно крикнул:
— Гляди, Милован, теперь и его дает погоду!
В час дня два почтовых самолета поднялись в воздух, и все мы, шестеро пассажиров, вылетели в Сиин.
Зимой с птичьего полета тайга выглядит скучно. Даже такие величавые деревья, как ильмы, кажутся крохотными. Несколько скрадывают однообразную картину хвойные вершины кедров и лиственниц на склонах сопок.
А над тайгой чистое, по-летнему прозрачное небо. Лишь на дальнем убегающем горизонте держатся небольшие облака. Перевалив через высокие горы Сихотэ-Алиня, самолет идет на снижение, и уже не такими крохотными кажутся деревья и не столь узкими ледяные реки.
— Однако, Олон! — сообщает Сусан Геонка.
Летчик утвердительно кивает, делает крутой разворот и с бреющего полета сбрасывает над поселком мешок с почтой. Люди снизу приветливо машут руками, но через две — три минуты Олон уже остается где-то в стороне, а под крылом самолета опять тайга и тайга...
А вот и Сиин.
Удэгейцы уже успели расчистить от снега посадочную площадку, вернее кусок поля, — ведь нашему неприхотливому «воздушному такси» — так здесь называют почтовые самолеты — много не нужно...
Зимой в этот таежный район не попадешь иначе как самолетом. Летом есть путь вверх по Бикин-реке, но очень долгий путь: четверо суток на долбленых лодках — батах — против быстрого течения.
Понятно, почему, завидя над хребтами самолет, удэгейцы бегут встречать его. А февраль здесь месяц особенный — месяц встречи студентов.
Не успели Андрей Суенка и Саша Сулендзига выйти из самолета, как их обступили, засыпали вопросами:
— А Петя Галунка скоро приедет?
— А наша Аля? Или в медицинском еще не кончилась сессия?
— Не слыхали, наш Фулянка сдал философию?
Мы шли в поселок, и веселые разговоры не прекращались ни на минуту.
— Тебе, однако, надо туда! — неожиданно сказал мне пожилой удэгеец. Он был в меховом жилете, без шапки. — Вон там, видишь, дом товарища Мунова.
— А кто такой Мунов?
— Не знаешь? — Он недоуменно покрутил головой. — Как же так, в Сиин летишь, а товарища Мунова не знаешь?
— Поверьте, не знаю.
— Твое дело, конечно, — сказал он. — Все равно к нему иди. Его дом всегда открытый. А захочешь, ко мне вечером приходи. Тоже гостем будешь. Наш брат удэге гостю всегда радый.
— А как зовут вас?
— Пеонка Зинзай. — И добавил: — Мунова спроси, он про меня расскажет тебе...
Все, конечно, знают о белых ночах в Ленинграде, но мало кому известны голубые ночи в уссурийской тайге в феврале, когда сопки и пади озарены каким-то сказочным сиянием. Только выйдет из-за горного хребта большая луна — и над притихшим лесом, до самого дальнего горизонта, начинают гореть, переливаться искрами пушистые снега. Мороз в сорок градусов, и в чутком воздухе слышно, как за окном потрескивают от стужи сосны.
Мы сидим с Иваном Константиновичем Муновым в жарко натопленной комнате, и я стараюсь запомнить все, что он мне рассказывает. Но запомнить все невозможно. Это чувствует и Мунов. Тогда он советует:
— Ты, пожалуйста, запиши, а то не будет картины.
Он надевает очки, долго что-то ищет в крохотной записной книжке. Найдя нужную страничку, говорит:
— Спросишь, конечно, откуда к нашим удэге достаток пришел? — И тут же отвечает: — Артель «Охотник». Общий труд.
В старое время удэге был, я тебе скажу, раб у тайги, а теперь он первый хозяин. Теперь мы тайге каждый год план показываем: что должна зимой давать, что летом. На все план есть. Круглый год артель статьи дохода имеет. Слушай хорошо, а то не будет картины.
Сначала пиши, что в артели «Охотник» всего девяносто человек. Скажешь, мало, да? Правильно скажешь. А где больше взять? Негде больше взять. На всем белом свете считаем удэге около тысячи человек. Из них, считаем, половина живет на реке Хор, в Гвасюгах. Немножко — на Самарге. А наших, бикинских удэге, считаем четыреста человек. Так ты, пожалуйста, откинь женщин, детишек, стариков, студентов. Больше триста человек. Особенно у нас детишек много стало. Остается, я тебе говорил, девяносто человек. Да? И вот какую они дают картину.
Первым делом — охота. Это декабрь, январь, февраль, немножко март. Сдали пушнину государству на десять тысяч пятьсот рублей. Это тебе, главным образом, соболь. За ним идет выдра. Потом — бурундучок, колонок, белка, потом медведь-белогрудка. Его бьем больше на мясо. Другая зимой большая статья дохода — клепка. Бочкотара. Понял? Кедр зимой колкий, как рафинад, любой диаметр ствола легко колем. Заготовили двести двадцать тысяч штук клепки. Прибыль — десять тысяч семьсот рублей. Потом идет ягода — голубика. Отправили осенью во Владивосток двадцать две тонны. Доход — больше семи тысяч. Потом кедровые орешки. Тоже большой спрос имеют. Кушал в Ленинграде орешки? Это с наших уссурийских кедров орешки. Отправили в город шесть тонн. Получили четыре тысячи.
Дальше с тобой пойдем. Бархат тоже большая статья дохода. Заготовили сорок тонн коры — амурского бархата. Опять тебе восемь тысяч. Ты, пожалуйста, запиши, а то не будет картины. Еще дальше пойдем. Панты. Знаешь, что такое панты? Молодые рога изюбря. Понял, да? Сдали пятьдесят пар. Были такие рога, что по сотне рублей пара платили. Потом — женьшень. Знаешь женьшень? Корень жизни! Дал прибыль всего пятьсот рублей. Его искать долго надо, а людей у нас мало. Потом рыбы сдали восемь тонн. Почти две тысячи рублей. Потом мясо: кабан, медведь, сохатый. Около восьми тонн. Тоже сумма была. Еще гаолян. — Тут глаза Мунова суживаются от хитроватой улыбки. — Жалко, стихи не пишешь, гаолян хорошо бы в стихи пошел. Слушай, как было дело. Посеяли горсточку семян. Через пять лет большая статья дохода выросла. Теперь у нас на целый гектар гаолян растет. Веники вяжем. Тоже большой спрос. Прежние годы в край веники из центра завозили. А теперь удэге веники в продажу пускает. Старухам работа есть. Сидят себе, курят, веники из гаоляна вяжут. Платим старухам двадцать копеек за веник. В день можно пятнадцать штук связать. Три рубля. Ну, скажи, пожалуйста, разве гаолян в стихи не пошел бы? — Он закуривает, делает глубокую затяжку, щурит от дыма глаза. — Устал, наверно? Ладно, будем итог подбивать. — Он хватает со стены детские счетики. — Смотри, за прошлый год артель «Охотник» имела прибыль семьдесят две тысячи рублей. Думаешь, тайгу далеко берем? Совсем близко берем, под самым боком берем. А почему под боком берем? Мало нас, удэге, вот почему!
Кто-то стучится в дверь.
— Заходи, пожалуйста! — приглашает Мунов.
Входит Сусан Геонка, вместе с которым я летел.
— Вот еще статья дохода пришел, — весело смеется Мунов. — Начальник пасеки. Раньше удэге никогда пчелой не занимался, а теперь артель «Охотник» и пчелу завела. Верно я говорю, Сусан Чафузович?
Геонка, несколько сконфуженный, нерешительно отвечает:
— Однако, верно!
— Так ты угости его, пожалуйста, бархатным медом, — говорит Мунов. — Он в городе живет, а там, сам знаешь, бархатный мед не бывает...
Давно известно, что мед с цветов амурского бархата считается самым дорогим и целебным.
Таков Мунов — человек умный, энергичный, самозабвенно влюбленный в родную тайгу. Сам он нанаец, но местные нанайцы и в прошлом мало отличались от удэге. Кочевали по Бикину и его многочисленным протокам. Селились в небольших стойбищах, жили в общих юртах из древесного корья. Эти ветхие жилища были настолько бедны, что охотник, застреливший крупного зверя — лося, кабана или медведя, — оставлял добычу на месте и перетаскивал сюда юрту со всем своим скарбом.
С того счастливого дня, когда Мунов навсегда покинул лесное стойбище, прошло, по его словам, тридцать лет. Уже юношей сбросил он с себя одежду из выделанной шкуры сохатого, впервые помылся в бане, надел новый костюм и уехал в город.
Годы учебы в Хабаровске, потом в Ленинграде, в Институте народов Севера. Так со временем из лесного жителя вырос грамотный, культурный человек.
— В Ленинград поехал вместе с женой и детишками. В первый раз в такую большую дорогу поехал, через всю страну, — рассказывает Иван Константинович. — Помню, все боялся заснуть, чтобы чего-нибудь не пропустить. Из окна вагона глядел — голова от всего кружилась. На остановках покупал молоко и черемшу. Детишки молоко пить боялись, а черемшу так ели, что весь вагон диким чесноком провонял. Проводник ругался. Только на пятый день стали детишки молоко пить. Интересно тебе? Да? А когда к Байкалу подъехали, омулей им купил. Так целый праздник был у них от этих омулей. Думали, что никогда больше рыбы не увидят, и вдруг — на тебе, увидели! Десять дней поезд бежал в Москву, как будто увозил нас из старой жизни в нынешнюю. Интересно тебе, да? Вот какая у нас была картина!
Несмотря на поздний час, в доме еще не спали. В соседней комнате играли в лото. Кто-то проигрывал, и над ним посмеивались. Кому-то захотелось талы, но жена Мунова заявила, что талы нет, зато будет сальми[7].
Геонка сказал:
— Пускай сальми, чего там!
В доме было светло от лунного сияния, и тусклый огонь керосиновой лампы только мешал. Мунов погасил лампу. Он налил из графина в стакан брусничного квасу, залпом выпил. Развязал галстук, расстегнул ворот сорочки, вытер вспотевшее лицо.
— Жарко топим, да? — спросил он и, как всегда, тут же ответил: — Дров много, не жалеем. Все равно, я жарко не люблю. — И, подумав, добавил: — Теперь большое дело наш брат удэге затеял. Может быть, интересно тебе, так послушай.
В жизни бикинских удэгейцев было, оказывается, много «осеней большой воды», когда среди ночи люди быстро переселялись на высокие склоны сопок, наскоро сооружали балаганы из кедрового корья и ютились в них, пережидая наводнение. По образному выражению Мунова, на то время, что Бикин выходил из берегов, удэге будто опять в прошлый век возвращались. Тогда решили построить новый поселок.
Как раз в ту зиму, когда я был в Сиине, ни днем ни ночью не затихала работа на Красном Яру — высоком, незатопляемом берегу Бикина, родной реки удэге. Тогда же правление артели постановило: все хорошие, крепкие дома перевезти из Сиина и Олона на Красный Яр, пристроить к ним веранды, крылечки, обшить досками, чтобы ничем не отличались от новых, чтобы, как любит выражаться Мунов, «была картина».
— Не улетишь, пока с тобой на Красном Яру не побываем, — говорит Мунов. — Должен ты новый поселок посмотреть. Десять улиц строго по плану в лесу разбили. Теперь думать приходится, как улицы назовем. Ну, первым делом, конечно, улица товарища Ленина будет. Уже к старому тополю фанеру прибили: «Улица товарища Ленина». Потом, думаем, улица Счастья будет. В старое время слова «счастье» в нашем языке вовсе не было. На третьем месте пойдет у нас улица Вольный Труд. Тоже ничего, да? Может быть, надо одну улицу Дерсу Узала отдать. Все-таки наш, лесной человек и на весь мир знаменитый. Да? А дальше еще не решили; времени много, подумаем... Значит, поедем с тобой на Красный Яр?
— Надо съездить, — сказал я.
— Конечно, — оживился Мунов. — Раз в Сиин приехал, должен везде побывать, а то, знаешь, не будет картины. — И, посмотрев на часы, добавил: — Давай, однако, спать, время много.
Уже второй час ночи, а в комнате все еще было светло от лунного сияния. Я лежал у окна и долго не мог уснуть. Вспомнилась песня, в которой говорится:
«А ведь было нас, удэге, много когда-то. Так много, что белые лебеди, бывало, летят над тайгой и сразу становятся черными от дыма наших юрт. А потом стало нас так мало, что лебеди, пролетая, уже не чернели и оставались совсем белыми...»
Кто знает, не приди вовремя на помощь лесному племени Советская власть, возможно, совсем не осталось бы этих чудесных, мужественных людей, лучших охотников в мире.
Потом я подумал: «Если спросят меня, когда я побывал в Сиине, то, не задумываясь, скажу, подражая. удэге в месяц большого лунного света, каким здесь бывает февраль».
Прошло уже две недели со дня приезда внука старого Дендебу — Юрия — с русской женой Олей Липатовой. Юрий, не успев как следует отдохнуть с дороги, отправился с бригадой соболевщиков в тайгу. Оля осталась с бабушкой Икьей, свекровью Яту и дедушкой Дендебу. Старик, несмотря на свои семьдесят пять лет, тоже не сидел на месте. Если выдавалась погода, поднимался чуть свет, снимал со стены старенькое ружье, становился на широкие, подклеенные мехом лыжи и уходил в ближние сопки поохотиться. То белку принесет, то колонка, а третьего дня набрел на медвежью берлогу, выкурил зверя из дупла на старой липе и застрелил.
Как-то днем, когда Ольга сидела задумавшись у окна, Дендебу принес ей в мешочке кедровые орехи и высыпал на стол.
— Это Маяка прислал тебе. Кушай.
— Ах, дядя Маяка, — сказала Ольга. — Почему сам не пришел?
— Он думает, ты на него сердишься.
— Конечно, сержусь. Мне до сих пор стыдно перед людьми. Ну зачем ему понадобилось нести меня на руках...
— Ладно тебе, — сказала Яту. — В прежнее время так делали, не было стыдно.
— Так то в прежнее, — воскликнула Оля, — а зачем теперь так делать?!
Бабушка Икья коротко засмеялась.
А сердилась Ольга на дядю Маяку, старшего сына Дендебу, вот почему: встречать самолет, на котором Юрий и Ольга прибыли в Сиин, пришло не меньше полсотни людей. Не успела Ольга спуститься по трапу, как сильные руки удэге подхватили ее и понесли через снежное поле к поселку.
— Юра, что он делает?! — испуганно закричала Ольга.
Удэгеец и не думал отпускать ее. Невысокого роста, худощавый, в ватной куртке, без шапки, он весь сиял, и его скуластое лицо счастливо улыбалось.
— Не бойся, Оля, это дядя мой, Маяка, брат моего отца...
— Ну зачем он несет меня на руках? — сквозь слезы спросила Ольга, стыдясь людей, которые весело шли вслед.
Маяка принес ее в дом к дедушке Дендебу под шумные приветствия сородичей.
Назавтра бабушка Икья объяснила, что в старое время был у лесного народа такой обычай: старший брат невесты, после того как за нее отдавали «тори» — котел и копья, — выносил девушку на руках из юрты отца и передавал будущему мужу.
— Вот и надумали пошутить над тобой, внучка, — смеясь сказала Икья. — Юрий писал, что ты сиротка, что ни отца, ни матери, ни брата нет у тебя, вот и решил наш Маяка принести тебя в наш дом...
— Ничего, так лучше, что принес тебя, — добавила Яту, а почему «так лучше» — не объяснила.
— Бабушка Икья, — спросила Ольга, — а когда ты выходила замуж, старший брат тоже выносил тебя из юрты на руках?
Икья задумчиво пососала трубку.
— Давным-давно дело то было. Много-много зим с тех пор пробежало. Однако, помню: перед этим нехорошая весна была, худое поветрие над тайгой пронеслось, много наших удэге погибло. И Гяндяли погибла, первая жена Дендебу.
— Значит, ты вторая жена дедушки?
— Наверно! — ответила Икья утвердительно.
...В первый раз Дендебу женили, когда ему было двенадцать лет. Смутно помнит он, как отец, вернувшись после осенней охоты на изюбрей, выгрузил на берег полтушки мяса и велел сыну быстро собираться в путь. Мать одела мальчика во все новое, дала ему на дорогу три юколы и десяток пресных лепешек и проводила до протоки. Потом она вместе с мужем принесла чугунный котел, купленный прошлым летом в Олоне.
— Куда едем, отец? — спросил Дендебу.
— Невесту тебе покупать будем в роду Суляндзиги. Там хорошая девочка есть.
Суенка встретился с Суляндзигой на охоте. Они вместе убили изюбря и разделили между собой поровну мясо.
А потом, когда начался долгий разговор у костра, выяснилось, что у Суляндзиги есть девочка, а у Суенки — мальчик; договорились даже о выкупе, и Суенка пообещал Суляндзиге, что приедет на Улакан с сыном и привезет «тори».
Был сентябрь — пора золотой осени и время заключения браков. Суенка торопился. Если опоздает, его опередят другие, и тогда Гяндяли не достанется Дендебу.
К исходу третьего дня пути Суенка издали увидел сопку Улакан. Уже немного осталось до заветного стойбища. А когда солнце перевалило через горы и по всему горизонту запылал закат, бат Суенки врезался в песчаную отмель, прямо напротив юрты Суляндзиги. К радости Суенки, еще никто не приезжал смотреть Гяндяли.
Девочка ничего не знала о том, что затеяли родители. Встретив на берегу Дендебу, она схватила его за руку и потащила к клетке, сплетенной из тонких ивовых прутьев. В клетке резвились крохотные соболята.
— Отец подарил, — с гордостью сказала она.
— А я кабаргу недавно копьем убил! — в свою очередь похвастался Дендебу. — Хочешь, покажу, тебе то копье...
Но у Гяндяли было много разных вещиц, поинтересней копья. Когда она принесла из юрты кингуласти — красивую удэгейскую дудочку из длинного подсохшего стебля соссюреи, у мальчика загорелись глаза. Он выхватил из рук Гяндяли кингуласти, приложил к губам. Но дудочка молчала. Зато у Гяндяли она запела тонко и нежно.
— Подари мне кингуласти, — попросил Дендебу.
— Тебе лучше идет копье! — сказала она. — Ведь ты охотник.
Дендебу выхватил у нее дудочку и побежал к реке. Девочка заплакала. Дендебу стало жаль Гяндяли. Он вернулся, отдал ей кингуласти.
...Суенка и Суляндзига тем временем сидели около юрты и, куря трубки, разговаривали об охоте. О свадьбе разговора еще не было — он пойдет за угощением. Женщины специально готовили изысканное блюдо — «сяйни» — из спинок хариусов и моченых ягод черемши — имагбо. Старая жена Суляндзиги крошила рыбу, а молодая — мяла ягоды. Эту темно-сизую смесь надо еще полить медвежьим жиром и сдобрить острой травой люцайкой. На все это уходит много времени. Но хозяин не торопил своих жен. С гостем было о чем поговорить.
Они говорили о том, что нынче осенью много изюбрей, но охотиться на них не так-то просто: по следам изюбрей идут тигры, которых почему-то разослал во все концы тайги бог Онку. Однако бог Онку не любит делать охотникам зла и разрешил убивать по одному изюбрю на двоих удэге. Зато горбуши поднялось в таежные речки множество, так что юколы можно будет заготовить на зиму впрок.
— Добрая нынче осень, — начал Суенка, — хватит нам и мяса, и рыбы.
— Добрая потому, что наш брат удэге все лето следил за огнем, не заливал костры водой, не ворошил пепел палкой, — ответил Суляндзига.
— Два новых бата нынче летом выдолбил из живых тополей, к мертвому дереву ни разу не прикасался!
— Не носили унты из бычьей кожи, поэтому изюбрь нам легко дался! — в тон ответил Суляндзига.
— Рыбу вверх головой не жарил, вот и привалило нынче много ее! — продолжал Суенка.
Словом, они успели выкурить не одну трубку и вдоволь наговориться, пока женщины принесли угощение: сяйни, вареное мясо, черемшу.
Суенка доставал из-за голенища фляжку со спиртом.
— Надо, однако, выпить, чтобы разговор пошел у нас лучше.
Только к вечеру окончательно договорились о выкупе — тори, — какой следовало уплатить за Гяндяли. Назначили время, когда девочка перейдет из рода Суляндзиги в род Суенка. В сумерках Суенка принес котел и копья. Сверх того отдал Суляндзиге три серебряных полтинника, хранившиеся у него в складках хэйги — узких штанов. Все это составляло около трех четвертей выкупа за девочку. Остальную часть — один котел и один серебряный рубль — Суенка должен был внести в тот день, когда Гяндяли вынесут из юрты отца и передадут в руки свекра.
Суляндзига, взяв серебряные полтинники, тряхнул их на ладони, потом попробовал на зуб и, уверившись, что они настоящие, спрятал в карман. В знак того, что удэ породнились, они обменялись трубками и помпу — головными покрывалами — и пожелали друг другу счастливой удачи на зимней охоте. Очень важно было, чтобы именно зимняя охота выдалась счастливой, потому что в начале будущей весны Суенка предполагал приехать за Гяндяли.
Но этому не суждено было осуществиться...
Когда наступила долгожданная весна, вскрылись реки, на деревьях лопнули почки и брызнула изумрудная поросль листвы, в стойбище рода Суляндзиги побывало, как говорят удэге, худое поветрие. В течение нескольких дней стойбище вымерло от оспы.
Так Дендебу, которому только что исполнилось тринадцать лет, «овдовел».
— Вот, внучка, как дело мое было, — закончил свой рассказ Дендебу.
— А бабушку Икью ты тоже в жены себе покупал? — спросила Ольга.
— Нет, не покупал он, — отозвалась старушка. — Я от старика убежала. Дендебу в тайге встретил меня. Пурга была. Пожалел, к себе в юрту увез. С тех пор живу с ним.
— А почему вы от старика убежали? — с волнением спросила Ольга. — Разве родные не могли защитить вас?
— Наверно, не могли, — неопределенно сказала Икья. — В стойбище Сосоли жил богатый старик. Меня хотел купить третьей женой себе. Как узнала, что он собирается приехать с тори, я ночью из юрты в тайгу убежала. Много дней бродила по охотничьим тропам, на одних кедровых орешках жила. Потом соболевщиков встретила, к ним пристала. Дендебу в своей юрте и приютил. Потом поженились. С тех пор вот уже пятьдесят зим живем. Старые стали, однако, два сына у нас, внуков пять человек, а ты теперь шестая внучка будешь.
— Наш дом — твой дом! — задумчиво сказала Яту.
Зинзай Пеонка спросил:
— Ольга Ивановна, а какой тори наш Юрка отдал за тебя?
— Верно, какой? — шутливым тоном спросил Дендебу.
Ольга смутилась.
— Мы полюбили друг друга. Разве это не дороже всего?
— Такого слова в прежнее время у нас не было, — вздохнула Яту и почему-то добавила: — Наш дом — твой дом!
— Спасибо, но я не собираюсь дома сидеть, — возразила Ольга. — Я работать пойду. А по вечерам мы с Юркой учиться будем. Заочно. Он — на механика, а я — на врача. Такой у нас уговор.
— Ты на врача — ладно, понимаем, — сказал Зинзай. — А Юрке зачем на механика? Он добрый охотник. Если все наши удэге учиться будут, кто же в тайгу на охоту пойдет?
В это время чья-то тень мелькнула за окном, и Ольга насторожилась.
— Мама, кто-то в окошко заглядывает! — сказала она тревожным шепотом.
Яту вышла из-за стола и двинулась было к окну, но дверь широко распахнулась, и на пороге появился удэгеец в ватной куртке и в меховой шапке-ушанке.
— Багадыфи! — поздоровался он на родном языке.
— А-а, Николай Гайбович Канчуга, заходи!
— Почему раньше не пришел? — спросила Икья.
— Ветряк заработал, движок запустил, в Сиине радио заговорило.
— Заговорило? — всплеснула руками Икья и, подбежав к репродуктору, сунула вилочку в штепсель.
Шла передача для пограничников Дальнего Востока. Приятный грудной голос пел:
Пусть тебе, родная,
Крепко спится.
Пусть разлука будет нам легка.
Пусть тебе не перестанет сниться
На востоке шумная река,
Где стоят бойцы
В ночном дозоре
И где ветер в камышах поет...
А когда в Москве сверкают зори, —
На Амуре утренний восход.
Канчуга сел к столу.
— Теперь, однако, за тебя, Николай Гайбович, медовухи выпьем, — предложил Зинзай. — Все-таки ты самый интересный у нас человек.
— Это добрый бог Эндури спас тебя после казни, Канчуга, — не то в шутку, не то всерьез сказал дедушка Дендебу.
Все рассмеялись.
«Как это Канчуга живет после казни?» — подумала Ольга, внимательно вглядываясь в лицо Николая Гайбовича. Он как-то странно сидел за столом: ссутулясь, втягивая шею в плечи и склонив голову набок.
— Николай Гайбович, — спросила Ольга, — это правду про вас говорят, будто вы после казни живете?
— Наверно, правда, — ответил Канчуга.
Сперва я этому не поверил. В самом деле, как мог остаться в живых человек после того, как японцы казнили его?
Мунов, когда я спросил его о Канчуге, сказал:
— Правильно говорят. Ты читал, конечно, книгу «Последний из удэге»? Думаю, читал. Хорошая, верная книга. Ее наш добрый друг Фадеев написал. А про Николая Канчугу, я тебе скажу, тоже книжку написать можно. Он будет первый из удэге! Только, пожалуйста, не думай, что я тебе легенду говорю. Легенду, сам знаешь, сочинить надо. А Канчуга живой человек. Иди, дорогой, поговори с Канчугой. А то не будет картины...
И вот что мне рассказал «первый из удэге».
...Детство его было печальным. Из всей многочисленной семьи Канчуга один остался в живых. Дед, отец, мать — вторая жена отца, — пять братьев и две сестры почти в одно время ослепли от трахомы. В поисках пищи они долго брели по тайге, слишком далеко ушли от родной речки Сулюнчи и, запутавшись среди бурелома, погибли от голода. Десятилетний мальчик в это время кочевал по тайге со старшим братом отца, Богдэ. О том, что род Канчуга потерял сразу столько людей в «лето большого падения звезд», они узнали гораздо позже — осенью, идя по следу изюбря. След привел их на крутой берег Сулюнчи, к опустевшей юрте с погасшим очагом. Здесь было так тихо, что в ста шагах от юрты в густых зарослях шиповника отчаянно дрались из-за важенки два рогача.
Сколько Богдэ помнил себя, ему ни разу не приходилось видеть, чтобы изюбри сами приходили к человеческому жилью. Небывалое это дело. Значит, опустел берег Сулюнчи.
— Уйдем отсюда, бата[8], — сказал Богдэ упавшим голосом и увел мальчика к реке.
Они плыли на оморочке, с трудом преодолевая встречное течение стремительной горной реки. Богдэ энергично работал шестом, часто глядел в лесную чащу, словно искал чего-то среди тополей и лиственниц, оплетенных лианами китайского лимонника. Может быть, он искал следы своих родичей, которые брели здесь на ощупь в поисках пищи. Иногда Богдэ казалось, что в заросли ведет узкая тропинка. Он напрягал зрение и тут же убеждался, что тропинки там нет. Однажды за поворотом реки его ищущий взгляд выхватил несколько поломанных кустов, и Богдэ уже хотел было причалить к берегу, но передумал. Нужно было как можно дальше уйти от места, где болезнь захватила род Канчуга, чтобы не подвергать опасности племянника.
Миновали перекат, потом обогнули скалистую сопку, увидели берег, заросший тальником. И тут Богдэ сказал:
— Остановимся здесь, бата!
Постепенно осенние сумерки сгустились. На дальнем горизонте догорал закат, на мглистом небе зажглось множество звезд, таких острых и колючих, что на них нельзя было долго смотреть. В лесу стало прохладно. Богдэ не давал костру погаснуть и все время подкладывал валежник; он быстро сгорал, трещал и покрывался розовым пеплом. Над костром поднимался легкий, вьющийся дымок.
— Я, однако, бата, завтра на кабана пойду, нынче их бродит немало. А ты сиди, жди меня тут...
Дальний край неба потемнел. Еще больше высыпало звезд. Высокие темные ильмы, сомкнувшись могучими вершинами, перебирали, казалось, звездные огоньки, гася самые маленькие, а покрупнее оставляли гореть холодным голубоватым огнем. Николай, уставший за день, лег на барсучью шкурку, свернулся калачиком и крепко уснул.
На рассвете, когда Николай еще спал, Богдэ отправился в глубь леса. Он шел и повсюду оставлял свои отметки. В дупло старого тополя положил заструганную палочку, в зарослях лещины надламывал ветки, на невысокую черную березу положил горсть мха, а на просеке выкладывал стрелки из тонких веточек орешника. По этим знакам Богдэ будет возвращаться.
Только солнце брызнуло мальчику в лицо палящими лучами, он вскочил и протер глаза. Не найдя Богдэ, он сперва испугался, но тут же, как это бывало не раз, заметил знаки, оставленные дядей, успокоился и стал ждать. Но прошел день, наступил вечер, а Богдэ все не приходил.
Когда совсем стемнело, Николай подбросил в костер сухого валежника и лег у огня, попытался заснуть. Сон не приходил. Он с тревогой подумал, что с дядей, возможно, случилась беда. Из рассказов Богдэ он знал, что в лесу живет злой дух Окзо. Похожий на огромную птицу с железными крыльями и клювом, Окзо с быстротой молнии проносится над тайгой и часто, настигнув в пути охотника, убивает его. Вспомнив об этом, Николай закричал, но голосе его потонул в темноте.
Едва забрезжил рассвет, он побежал искать Богде. У горного перевала знаки кончились, а дальше идти Николай побоялся.
Мальчик печально побрел назад. Три дня прожил один на берегу протоки, все еще надеясь, что дядя вернется. Так и не дождавшись его, сел в оморочку и, долго не раздумывая, поплыл на Сулюнчи, где на холмистом берегу стояла старая юрта отца.
Ничто в юрте не изменилось. Она осталась такой же, какой он видел ее в последний раз. Только на плоской крыше, уже поросшей бурьяном, гнездились птицы. Они так обжились здесь, что не взлетели даже, когда Николай стал выбивать жердь, подпиравшую снаружи крохотную дверцу.
Он перенес из оморочки в юрту скудные запасы пищи — немного юколы, немного вяленого мяса, мешочек муки, соль. Спускаясь за водой к речке, мальчик заметил, как в нору под елью побежал барсук. Он срезал ветку, обстругал сучки, привязал к палке нож, притаился за деревом и стал ждать, когда барсук выйдет из норы. Ждать пришлось недолго. Как только зверек выскочил и побежал по траве, Канчуга метнул в него самодельное копье. Увидев, что барсук упал, Николай запрыгал от радости. Но тут же, вспомнив о Богдэ, затосковал. Не стал кипятить воду, пошел в юрту, лег и крепко заснул.
Он проснулся среди ночи от шума дождя и оттого, что косые холодные струи хлынули через крышу и погасили очаг.
Он пытался разжечь его, но спички отсырели. Тогда он отодвинулся в угол, нащупал в темноте подстилку из кедровой коры и лег на нее...
Утро, на счастье, выдалось хорошее. Дождь давно перестал. Но на зелени еще лежали дождевые капли. Стоило задеть ветку, как на голову обрушивались потоки воды. Канчуга сорвал с толстого кедра два куска коры и заделал отверстие в крыше, придавив кору камнями. Потом взял острогу поменьше и отправился рыбачить. Он поймал двух нерок и тайменя. Вдруг из-за поворота показалась оморочка, и мальчик, увидев ее, вздрогнул от неожиданности. В оморочке сидел старый удэ. На голове у него была маленькая шапочка — богдо, а на плечи ниспадало широкое помпу, вышитое по краям ярким орнаментом.
Когда оморочка подошла совсем близко, удэ спросил:
— Много рыбы поймал?
— Две нерки и тайменя!
— Не худо!
— Дядю моего не встречали? — спросил Николай.
— А как зовут его?
— Богдэ Канчуга!
— Нет, не встречал.
— Ушел он на кабана. Говорил, чтобы я ждал его, и не вернулся. Теперь я совсем один живу.
— Такой маленький — и один живешь?
— Почему маленький? — с обидой произнес Николай и показал удэгейцу два ножа, висевших на поясе.
— Уже охотник?
— Да.
— Умеешь копье в зверя метать?
— Хогдо[9] в барсука метал. Сразу убил!
— Не худо! — ответил тот, закуривая трубку. Он подогнал оморочку к самому берегу, вылез, втащил ее на песчаную отмель. — Пойдем, бата, покажи, где ты один живешь.
И мальчик, взвалив на плечи огромных рыбин, повел за собой удэгейца.
Это был удэге из рода Голунка, чье стойбище находилось далеко отсюда, на реке Митахезе. Слух о печальной судьбе рода Канчуга дошел до тех мест, и Голунка предложил мальчику поехать с ним на Митахезу.
— Собирайся, бата, зима нынче будет лютая, пропадешь тут один...
— Может быть, еще вернется Богдэ?
Они провели весь день в юрте, почти не разговаривали, очень много курили.
У Голунки был чудесный лук из гибкой ветки амурской сирени, пучок тонких стрел в длинном кожаном мешочке. Николай с завистью поглядывал на это богатство.
— Если бы мне такой лук и стрелы, — мечтательно, словно подумав вслух, сказал он, — я бы с неба любую птицу снял...
— Какую? — спросил Голунка, улыбнувшись.
— Даже лебедя снял бы, — ответил мальчик.
— Ладно, бери себе лук и стрелы, — ласково произнес Голунка. — Ну, теперь поедешь со мной на Митахезу?
— Поеду! — решительно заявил мальчик.
...Три зимы прожил Николай в стойбище Митахезе в семье Голунки.
Приехав однажды в Сиин за мукой и солью, Канчуга сделал покупки и уже собрался было к вечеру в обратный путь, но тут разразилась гроза, и пришлось заночевать. На берегу Бикина стоял новый бревенчатый дом. Канчуга попросился на ночлег.
— Заходи, чего там, места у нас хватит, — приветливо встретил его старый удэге Сигдэ Геонка. Геонка подрабатывал в лесничестве, собирая семена амурского бархата, и недавно, с помощью русского друга Петра Ивановича, построил новый дом.
Разговорившись за ужином с Сигдэ, Канчуга, к радости своей, узнал, что старик приходится родичем первой жене Богдэ. У Геонки было пять дочерей, а сына не было, и, узнав, что Николая приютили у себя чужие люди, он предложил ему переехать в Сиин.
— Я уже старый человек, — сказал Сигдэ. — Скоро дом останется без охотника. Трудно нам будет... А ты нам не чужой человек. Переезжай к нам.
Тут вмешалась в разговор старая жена Геонки Кянди, худенькая женщина в синем халате и в унтах из козьего меха.
— Верно, переезжай, бата, — сказала она. — Возьмешь в руки ружье, всего много будет у нас.
— Ладно, подумаю, — сказал Канчуга. — Может быть, скоро приеду. — И погодя добавил: — Попрошу Голунку, чтобы отпустил меня.
— Отпустит, чего там, — оживился старик. — Скажешь, к родичам едешь.
Спустя месяц сам Голунка привез Канчугу в Сиин.
...Шло время. Ружье, которое подарил Сигдэ Канчуге, ни разу не подводило, и в первую же зиму он добыл десять соболей, сто белок и двадцать колонков. В дом Сигдэ пришел достаток. Старшие девочки пошли в школу. Глядя, как они выводят в тетради буквы русского алфавита, как читают вслух по складам букварь, Николай тоже захотел учиться. В школу его, как переростка, не брали. Тогда он попросил названых сестренок, чтобы они учили его дома. А в иные дни приходил в школу, чтобы побыть на уроке, и просил учительницу вызывать его к доске.
— Молодец, Канчуга, большие успехи делаешь! — говорила учительница.
— Верно, делаю? — смущенно спрашивал он, и глаза его блестели от радости. — Жаль, что на соболевку надо идти, а то бы я еще лучше выучился читать и писать. Однако, соболь ждать не будет.
Когда в Сиине организовали артель, Канчуга один из первых вступил в нее. Канчугу назначили бригадиром. Его бригада сдавала каждую зиму пушнины на много сотен рублей. Хорошее настало время. Сиин отстроился. Съехалось в поселок много удэгейских семей, навсегда покончив с кочевой жизнью. Подросла молодежь. Кто хотел — уезжал в город учиться. А Канчуга в труде, на охоте находил свое счастье. Да, далеко вперед шагнули удэге, От прежней жизни почти не осталось и следа...
Потом подошел срок военной службы. Канчуга вспомнил осенний день, когда жители Сиина в праздничных одеждах пришли на берег Бикина провожать юношей в армию. Десятки батов и оморочек с алыми флажками спустили на воду. Пели песни. Желали юношам хорошо служить, смело защищать родину от врагов.
В полдень тронулись в дальний путь. День выдался отличный. Солнце стояло высоко над тайгой, река сделалась золотистой. Лодки бежали вниз по течению, и навстречу стремительно проносились лесистые берега.
Родная Бикин-река! Куда бы судьба ни забросила удэге, в сердце его никогда не остынет любовь к тебе! К твоей живой воде, которую пьем с весла с самого раннего детства и до глубокой старости. Родная Бикин-река! Вечно живая свидетельница жизни лесного народа — от первых древних юрт из корья до новых светлых домов на твоих холмах. Родная Бикин-река! Как весной рушится лед и вешняя твоя вода навсегда уносит его в море, так год за годом рушилась наша прежняя жизнь, а новая живым, веселым потоком забурлила в таежных просторах... Как жаль расставаться с тобой, родная Бикин-река! Но видишь, нет ни у кого слез на глазах. Все веселятся, все песни поют!
Далеко-далеко ты несешь своди воды,
Родная Бикин-река.
Не остановили тебя ни горы, ни годы,
Волна твоя светла, глубока.
Давно ты нам стала и другом, и братом,
И спутником верным в тайге.
Плывет по бурливым твоим перекатам
И песню поет удэге.
О чем же поет он, склонившись над ивой,
Волну рассекая веслом?
О радостной жизни, о доле счастливой,
О нашем крае родном!
Потом Канчуга вспомнил службу на пограничной реке Тумень-ула. В километре от заставы плескалось море. На песчаном берегу, выброшенные приливом, валялись рыбачьи шаланды, изорванные сети, почерневшие от времени дубовые бочонки из-под пресной воды. А берега Тумень-ула были холмистые, покрытые густым лесом.
Это была, конечно, не настоящая уссурийская тайга, где родился и провел свое детство Канчуга. Здесь не водились ни медведи, ни тигры. Зато было много косуль и пятнистых оленей, которые приходили перед закатом солнца пить воду из реки. И однажды сердце таежника не выдержало. Канчуга так замаскировался в кустах, что косули, проходя мимо, не заметили его. Как только они склонились над водой, Канчуга тихонько просунул руку из зарослей и, схватив косулю за ногу, дернул ее с такой силой, что она грохнулась на траву. Канчуга в одно мгновение упал на нее, придавил своим телом. Прирезав косулю охотничьим ножом — это был один из тех двух ножей, которые подарил ему в детстве дядя, — Канчуга приволок тушу на кухню и передал повару Алеше Рябоконю.
— Ты это где раздобыл ее? — уставил на Канчугу удивленные глаза Алеша. — Разве не знаешь, что на границе стрелять запрещено?
Канчуга засмеялся.
— Зачем стрелять? Это медведя стрелять надо, а косулю можно не стрелять.
Ни Алеша, ни дежуривший на кухне Андрей Лебедь не поверили, что он взял косулю голыми руками.
Только через несколько дней, когда он, в присутствии товарищей, петельками из конского волоса поймал с десяток рябчиков, все сразу поняли, кто такой Канчуга.
В первом же боевом наряде Канчуга показал себя отличным следопытом. Вдвоем с Лебедем они задержали в непроглядной тьме нарушителя, который, под видом бедного странника, хотел пробраться на нашу сторону. Во время обыска у шпиона ничего, кроме сигарет и спичек, не оказалось. Но Канчуга неожиданно поднял суковатый посох «странника», ощупал его пальцами, приложил к уху и вдруг со всего размаху переломил на колене. Внутри этой, внешне ничем не приметной, палки лежала свернутая в трубочку восковая бумажка. На ней, как потом выяснил капитан Скиба, был нанесен тайный шифр.
...Так вся жизнь прошла перед Канчугой — с того дня, когда Богдэ оставил его на берегу Сулюнчи и до той грозовой августовской ночи 1945 года, когда в самом начале войны в Маньчжурии он был послан в разведку в глубокий тыл врага.
Провожая Канчугу, капитан Скиба говорил:
— Вы идете на серьезное дело. Малейшая оплошность, слово, сказанное не так, как нужно, могут вас там открыть. Самураи жестоки! Но и умереть нужно достойно, с честью, дорого отдав свою жизнь. Помните военную присягу!
Попав в японский застенок, Канчуга как бы проверял себя: так ли, как нужно, он жил; сумеет ли он — живой или мертвый — когда-нибудь оправдаться перед командиром, перед товарищами, с которыми дружил, и, наконец, перед своим маленьким народом.
...Когда он поздно вечером, весь вымокший, озябший, зашел в харчевню выпить чашечку чаю, то не думал об опасности. В старенькой ватной куртке и в синих дабовых штанах, заправленных в олочи из сохатиной кожи, Канчуга ничем не отличался от маньчжурских крестьян, которые сидели за столиком и курили. Канчуга и лицом был похож на них. Попросив у хозяйки чашку чаю и порцию парового риса, он, кажется, ничем не выдал себя. Женщина учтиво поклонилась и ушла. Вскоре она вернулась и поставила на стол чай и рис в фарфоровой чашке.
За едой гости заговорили об урожае, о ценах на рис. Вдруг, словно сквозь туман, Канчуга заметил, что два крестьянина, сидевшие напротив него, уронили головы, будто заснули. Еще не понимая, что с ними происходит, они сам ощутил страшную тяжесть во всем теле. Почуяв неладное, Канчуга расстегнул куртку, выхватил из-за пояса пистолет, но удержать его в руке не мог. Повалился грудью на стол и заснул крепким тяжелым сном.
...Канчуга сидел в тесной камере и почти беспрерывно подвергался пыткам. Его водили на допрос утром и вечером. Каждый раз, когда его вталкивали обратно в камеру, он уже совершенно не чувствовал своего тела. Страшный шум стоял в голове, и жутко звенело в ушах от ударов, которые ему наносил чем-то твердым, зажатым в кулаке, маленький японский унтер с желтым одутловатым лицом и колючими, щеткой, усиками. Больше всего Канчуга ненавидел этого унтера. Если бы хоть на короткое время их оставили один на один, Николай задушил бы его. Но допрашивал другой самурай, перед которым на столе лежал пистолет, обращенный дулом в Канчугу. А умереть Канчуга не хотел. Хотя он сознавал, что спастись, видимо, не удастся, у него глубоко в душе теплилась надежда. Ему удалось узнать, что из Дугая — так назывался городок, где сидел Канчуга, — арестованных обычно отправляют в какую-то «справедливую» тюрьму, что дорога из Дугая ведет туда лесом. И на этот лес Канчуга надеялся. Он был уверен, что если ему удастся в пути сбежать, то в лесу его уже не поймают. Но где именно находится эта «справедливая» тюрьма и почему ее так называют, он не знал.
...Вечером тринадцатого августа 1945 года двадцать шесть арестованных со связанными руками повели за город, в лес. Они, конечно, догадывались, куда их ведут. Канчуга полной грудью вдыхал свежий запах сосен и чувствовал, как у него прибавляются силы. Он искал глазами место, где бы деревья росли погуще, чтобы юркнуть в заросли. Но скоро лес кончился и показались холмы, поросшие редким кустарником. За холмами снова был лес — густой, темный, чем-то напомнивший Канчуге родную тайгу. Высокие тополя и сосны сквозили на розовом небосводе, и теплый, пахнувший свежей росой ветер тихо раскачивал вершины. Засмотревшись на деревья, Канчуга оступился. Тут же подбежал солдат и подтолкнул его в спину.
Уже сгустились сумерки, когда арестованных остановили около оврага, выстроили в один длинный ряд. Опять пересчитали. Канчуга был девятнадцатым. Он глянул на небо, сплошь усеянное звездами, и увидел, что по Млечному Пути тянутся косяки птиц. Они летели медленно, почти плыли, и Канчуга провожал их прощальным взглядом.
Вдруг лесную тишину нарушил пронзительный голос офицера:
— Всем стать на колени!
Через минуту Канчуга услышал, как слева от него, рассекая воздух, свистнула сабля и в глубокий овраг рухнуло тело казненного. Канчуга вздрогнул, закрыл глаза. Все чаще, все ближе свистела в плотном воздухе сабля, и с грохотом падали на дно оврага тела людей.
«Сейчас подойдет!»
Эта мысль пронзила, обожгла Канчугу. Мозг лихорадочно заработал. Он глянул влево и с ужасом заметил, что до него осталось всего пять человек, что вот-вот засвистит сабля и над ним. Острые, цепкие, привыкшие к темноте глаза таежного следопыта вдруг уловили, что японец устал, что рука самурая как будто ослабела, что удар у нее уже не такой твердый и точный. «Значит, — подумал Канчуга, — надо принять такое положение, чтобы удар саблей пришелся не острым концом, а той частью, что ближе к рукоятке, тупой, которой голову не отрубить. Главное, чтобы японец не вздумал отдохнуть, чтобы вдруг не остановился». Но японец спешил. «Только бы совладать с собой, — думал Канчуга, — не дрогнуть, не сделать лишнего движения». И он осторожно повернулся к соседу. Это был совсем еще мальчик. Он болел лихорадкой, по ночам в камере метался в жару, бредил, и Канчуга ухаживал за ним. Николай хотел спасти его и сейчас и стал шептать, чтобы тот, как только подойдет японец, сразу упал в овраг. Но мальчик, видимо, ничего не понял. Когда через минуту свалился и он, Канчуга напрягся, съежился, так вобрал голову в плечи, что хрустнули позвонки и совершенно исчезла шея. Свиетнула сабля. В тот же миг он подался вперед, и сабля тупым концом ударила по затылку.
Канчуга упал на дно оврага, потерял сознание...
— ...Ну, вот как дело мое было, — сказал Канчуга, показывая островок седых волос на затылке. — Вот видишь, это самурай шашкой рубил. Тоже, знаешь, рана была. Теперь, конечно, ничего, а когда погода сырая, голова, однако, болит.
— Что же было потом, когда вы очнулись? — спросил я, чувствуя, что рассказ еще не окончен.
Он улыбнулся немного грустной улыбкой, затянулся папиросой и, подумав, сказал:
— Когда очнулся, очень страшно стало. «Как это, — думаю, — голова без тела сама живет?» Хорошо помню, самурай голову шашкой рубил, а тут лес вижу, небо вижу, звезды вижу, мозг мало-мало работает. И очень, знаешь, жутко стало.
Развязал веревку, стал в темноте руками себя искать; сразу грудь нашел, потом ноги нашел, потом опять вверх полез — голову нащупал... Как будто все нашел — и все равно поверить не мог. Все равно жутко было. Когда в тюрьме сидел, когда пытали, — тоже жутко было. А теперь еще больше. Щупал себя долго и, знаешь, не сразу догадался, что живой. Значит, я правильно сделал, что шею совсем спрятал, значит, японец слабо шашкой рубил. И я живой остался. Вот как наш брат удэ придумать может. Интересно тебе, да? А потом вот что было...
...Когда Канчуга наконец «нашел» себя и понял, что жив, что голова на месте, он судорожно прижался к земле и, притаившись, стал прислушиваться. Вокруг было тихо. Значит, там наверху все кончилось. Он не помнил, сколько времени прошло с тех пор, как сабля палача просвистела над ним, но, судя по тому, что была еще ночь, понял: времени прошло немного. Осторожно подтянулся на руках, вылез из оврага. Захотелось пить. Припал губами к свежей росе на травах. Полз и по капельке собирал ее. Провел ладонью по больному месту, и рука стала горячей и мокрой. Кровь. Он зажал рану. Зашумело в голове. Потемнело в глазах. И Канчуга забылся. Придя через несколько минут в себя, он гораздо быстрее прежнего стал ползти сквозь густые колючие заросли, обдирая лицо и руки. Потом, утомившись, лег на спину и долго глядел на небо. Звезд было еще много. Горизонт был темен. Значит, решил Канчуга, до рассвета далеко, и, пока темно, нужно уходить как можно дальше. Вскоре, совсем выбившись из сил, зарылся в траву, закрыл глаза.
Он пролежал так весь остаток ночи и весь следующий день, не в силах превозмочь страшную головную боль. То забывался, то через час снова приходил в себя. Порою ему казалось, что земля куда-то уходит. Тогда он плотнее прижимался к ней и с отчаянным упорством медленно полз вперед. Так он добрался до родника. С жадностью припал к нему пересохшими губами, задыхаясь, стал пить, а напившись, тут же, у ручья, заснул. Спал долго и во сне видел родной Сиин, дом Сигдэ и широкий стол в доме, весь уставленный разными кушаньями, словно там был праздник. Канчуга жадно ел дымящееся оленье мясо, грыз хрустящее сальми из ломтиков тайменя, запивая хмельным брусничным квасом.
И, когда на раннем рассвете проснулся и вспомнил сон, от отчаяния чуть не заплакал... Хотя бы голубики найти, или кедровых орехов, или желудей. Какой бедный лес! Не то что по берегам Бикин-реки, где всего вдоволь.
Прошло трое суток. Никто не гнался за ним, никому он как будто не был нужен. И Канчуга наконец успокоился. Но шел ли он в глубь Маньчжурии или в сторону родной земли — Канчуга в точности определить не мог.
Ночью его разбудили близкие раскаты. Сперва подумал, что гроза. А когда на горизонте заметались огневые вспышки, понял, что это артиллерийская стрельба. Значит, где-то неподалеку фронт. Как бы снова не попасть в руки к японцам!.. И он решил уйти в сопки. Шел весь день, а к вечеру, выбившись из сил, свалился.
Он не слышал, как на рассвете к нему подошел старик, стал что-то расспрашивать, потом поднес к губам Канчуги флягу. Николай сделал несколько глотков, обжигая горло, захлебываясь. Сразу пришел немного в себя, спросил:
— Кто стреляет?
— Русские наступают. Ближний городок освободили от японцев. Там советские солдаты.
— Советские солдаты?
— Да, приятель, они уже там, в нашем городке. Я только недавно оттуда...
Канчуга понял, что перед ним добрый человек. и зашептал:
— Я советский солдат, казненный японцами... Бежал... Иду к своим... — И впал в забытье.
Он уже не слышал, как старик перенес его на сухое место под высокой сосной и накрыл своей ватной курткой.
— Лежи, приятель, — сказал старик, — а я сбегаю в городок, сообщу о тебе...
Два дня врачи хлопотали над Канчугой в госпитале, спасая от заражения крови, и все это время Николай не приходил в сознание. Ни военный комендант городка, ни заместитель по оперативной части еще не знали его имени и того, как он очутился в лесу.
Все это выяснилось гораздо позже, когда Канчуга пришел в себя.
За доблесть и мужество, проявленные при выполнении особого задания командования в тылу врага, младший сержант Николай Гайбович Канчуга был награжден орденом Красного Знамени.
Первый из удэге, получивший такую высокую боевую награду.
К моему приезду в Сиин пора соболиной охоты почти кончалась. Первые бригады соболевщиков улетели (сейчас удэ не ходят, а летают на охоту) в декабре, когда установились крепкие морозы. Из тайги уже начали поступать большие партии соболиных шкурок, их готовили к отправке в Иркутск, на главную базу Союзпушнины. Удача сопутствовала охотникам, и Мунов решил снарядить еще две бригады. С одной из них он и предложил мне отправиться на соболевку.
Мунов говорил, как всегда, восторженно:
— Лети, дорогой, никто не скажет тебе: экзотика! Знаешь, что такое соболь? — И когда я стал говорить, что соболь — зверек с дорогим пушистым мехом, Иван Константинович прервал: — Не надо, я сам скажу. Соболь есть мягкое золото. Знаешь, конечно, что́ есть твердое золото, да? А соболь то же самое, только мягкое золото. Большой доход государству. Не видал в Ленинграде пушной дворец? Зря не видал. Там со всего света купцы бывают. А ты почему-то не видал. Там и наш, удэгейский, соболь есть. В Москве то же самое. На Всесоюзной сельскохозяйственной выставке нашу пушнину увидишь. Охотник-удэ на сельхозвыставке, я тебе скажу, частый гость. Прошлый год десять человек в Москву летели. Двадцать шесть человек награды имеют: золотые медали имеют, серебряные тоже имеют. А наша артель «Охотник» давно золотую медаль носит. Вот, пожалуйста, какая картина. Никто не скажет: экзотика. А знаешь, что будет экзотика? Скоро первый раз на Красном Яру пилораму пустим, вот это будет нашим удэ экзотика. Так что лети, я тебе все сказал. Тайга зимой тоже свою картину имеет.
Так напутствовал меня чудесный Иван Константинович.
Дни в Сиине выдались отличные. На редкость щедро светило солнце. Как только рассеивалась утренняя морозная дымка, сразу начинали сверкать снега. Они переливались то голубым, то золотистым светом, и в природе стояла удивительная тишина. Хотя морозы были крепкие — в иные дни термометр показывал утром тридцать пять градусов ниже нуля, — днем совершенно не чувствовалось стужи. Около школы на переменах ребятишки играли в одних костюмчиках. Да и взрослые ходили по Сиину налегке: кто в меховых жилетах, кто в коротких стеганых куртках.
Если спросите, какой вид транспорта в наши дни более всего распространен среди удэгейцев — собачья упряжка или самолет, — то я скажу: самолет, хотя в артели около двухсот ездовых собак да у каждого удэ имеется своя упряжка. Но собаки бездельничают. Они бродят по Сиину от дома к дому, здоровые, ожиревшие, ждут, пока хозяйки выплеснут вместе с помоями рыбьи кости. Мне однажды показалось, что даже в упряжке они ленивы. Каюр только и знает что кричит на них, подгоняя длинным остолом, а они идут неторопливо, мелко-мелко перебирая ногами. К месту соболиной охоты с некоторых пор упряжку и нарты тоже доставляют на самолете.
Эти подробности, я думаю, не лишние. Они дают, как говорит Мунов, картину. Видишь, как далеко ушли удэге от прошлых лет. Ведь в прежние времена выезд на соболевку сопровождался специальными обрядами и поклонением духам. Шаман устраивал большое камлание. Всю ночь плясал вокруг очага, стучал лисьей лапкой в бубен, разговаривал с духами. А когда рано утром охотник выезжал в тайгу, его провожали все сородичи. Долго шли вслед за нартами, говорили напутственные слова. Напоминали охотнику, чтобы не забыл задобрить бога Эндури и бога Онку, которые властвуют над лесными зверями, в том числе, конечно, и над соболем. И удэге не забывал. Добравшись до заветного места, он, прежде чем соорудить шалашик, разводил костер и приносил жертву богам. Бросал в огонь кусочек лепешки или немного каши, выливал из фляги несколько капель спирта — словом, не обижал богов.
Теперь ничего этого, конечно, нет и в помине.
Часам к одиннадцати бригада Надыги Догдовича была уже в сборе. Нас было пятеро — четверо удэгейцев и я, в такой же, как у них, одежде: унты с мягкими, меховыми чулками до колен, ватные штаны, куртка и шапка-ушанка. Кроме того, к поясу привязана барсучья шкурка, чтобы садиться на снег.
Признаться, мне было как-то боязно отправляться в морозную тайгу в такой легкой, непривычной для меня одежде.
Надыга, видимо, заметил мое смущение и стал успокаивать.
— Днем солнце будет — не холодно, — говорит он. — Долго ходить будем, следы искать — тоже не холодно. Ночью в шалаше костер гореть будет — тоже, конечно, не холодно!
На вид Надыге можно было дать лет сорок пять. Черные, давно не стриженные и, кажется, давно не чесанные волосы стояли у него торчком и совсем не покорялись Надыге, когда он, сняв шапку, долго приглаживал их ладонью. Рост у Надыги, как у большинства удэ, невысокий, фигура стройная, худощавая, движения спокойные, речь неторопливая, зато взгляд небольших черных глаз горяч, порывист и выдает живой, упрямый характер. Но вместе с тем Надыга Догдович показался мне добродушным, ласковым человеком.
Должен, между прочим, заметить, что удэгейцы очень добры и гостеприимны. Для приезжего человека открыт любой дом — пожалуйста, заходи, садись за стол, своим будешь. Но не пытайся заплатить деньгами за приют и гостеприимство. Обидишь. Гость не платит. Ведь гора с горой не сходится, а человек с человеком когда-нибудь встретятся.
...Из-за сопок показался силуэт самолета. Через несколько минут стал слышен гул мотора.
— Далеко ли нам лететь на соболевку? — спросил я Батами Пеонку.
— Как понимать: далеко ли, близко ли... Один час полетим, наверно.
— Значит, километров триста?
— Наверно, так!
Он выколотил трубку, снова набил ее табаком, закурил.
— А сколько на собаках пришлось бы ехать?
— На собаках? — Он задумался. — На собаках его четыре дня езди, не меньше. Днем езди, а ночью у огня спи.
— Долго!
— Долго, конечно, — согласился Батами. И, помолчав, спросил: — Ты первый раз в нашу тайгу езди, да?
— На соболевку впервые, — сказал я.
— Почему только на соболевку? В тайге и медведя убить можно. Кушать мясо надо или не надо тебе?.. В тайге кушать мясо надо. Много кушать, а то холодно будет. — Он сказал насчет медведя таким тоном, словно заранее знал то укромное место, где была берлога. Но Батами знает, что говорит. Охотники берут с собой в тайгу все, кроме мяса. Мясо в лесу в избытке, и всегда свежее.
Короче говоря, через полчаса мы уже сидели в кабине самолета. Тут же стояли железные бочки из-под керосина, ящики из-под печенья и спичек — словом, тайга снабжалась товарами бесперебойно. Только летом некоторые грузы идут в Сиин и Олон речным путем, на моторках или батах, а зимой без авиации не обойдешься. Случается, что и зимой надолго затянет небо туманом, и тогда Сиин как бы оторван от мира. Но в Приморье, особенно в феврале, бывает больше солнечных дней, чем туманных.
Кроме Надыги Догдовича и Батами Пеонки с нами были Гайба Уза и Виктор Календзюга. Гайба Уза — нанаец. Он выше ростом, чем удэгейцы, более полный, чем они, и лицо его чуть посветлей. Виктор Календзюга, сын Милована Дзянгуловича, приехал на студенческие каникулы и решил провести их в тайге.
Вот и вся наша бригада соболевщиков. Будет ли ей сопутствовать удача? Много ли она поймает соболей? Никто, понятно, не мог заранее сказать.
Мы летели ровно час. Когда самолет сел, первым долгом выгрузили собачью упряжку и нарты. Потом вынесли из кабины множество длинных сеток, похожих на огромные рукава, и просторные обметы с мелкими ячеями, мешки с продуктами. Всю поклажу погрузили на нарту. До места, где бригадир предполагал поставить шалаш, надо было идти километра три по льду реки. Ухватившись за поворотный шест, Надыга круто повернул нарту, и собаки сразу натянули постромки. Головным в упряжке шел рослый, вислоухий пес с подпалинами на животе, за ним — остальные четверо лаек, чуть поменьше ростом, лохматые, с острыми мордами.
Я взглянул на часы: без четверти два. Солнце стояло довольно высоко. В тайге было тихо. Река петляла. По обоим ее берегам стояли высоченные голые ильмы, густо облепленные сверкающим снегом. На многих стволах виднелись глубокие зарубки, то в виде крестов, то в виде треугольников. Это были старые знаки корневщиков — искателей женьшеня. По этим знакам теперь идут не только искатели, но и соболевщики. Где-то еще, за много километров отсюда, бродили по зимней тайге и другие охотники в поисках следов пушных зверей. Кроме соболей бьют в эту пору и колонков, и норок, и белок. Но бьют не столько, сколько хочется, а по норме, установленной охотоведческим надзором. Охотники выполнят план и вернутся домой, а в зимнем лесу еще останется много соболей, и до будущего года никто уже не будет преследовать их. Не то, что в старое время, когда сотни охотников всю зиму ходили по тайге с капканами, сетками, обметами, начисто истребляя соболей. В выгоде от этого были, конечно, не охотники-туземцы, а многочисленные скупщики, которые за бесценок забирали пушнину.
Как ярко ни светит февральское солнце, короток зимний день. Когда мы добрались до заветного места, было уже шесть часов. Удэгейцы быстро соорудили шалаш, развели огонь и повесили над ним чайник со снегом. Надыга подбросил в костер хворосту, и пламя рванулось вверх. Я спросил в шутку: не собирается ли он приносить жертву богу охоты? Надыга громко засмеялся.
— Ты гляди, что он говорит, — обратился он к товарищам. — Наверно, в Сиин ехал, старую книжку читал? Нет, я костер сделал, чтобы ночью тепло было. Понял?
Я давно заметил, что даже старики не очень охотно рассказывают о прошлом. Кто-то из корреспондентов, побывавших в Сиине, слышал, как ночью старушка колотила лисьей ножкой в бубен. И сразу сделал вывод: шаман шаманит... Мунов потом говорил:
— Я две ночи после шамана искал и нигде, знаешь, не нашел. У русских старушка в церковь ходит? Ходит. Почему наша старушка не может дома в бубен постучать? Шаман шаманит — это когда обряд совершает: багульник жгут, бубен на огне греют, много людей в дом соберутся — шаман шаманит! Тогда я тебя понимаю, надо бороться, надо партактив поднимать! А если старушка или старик ночью мало-мало в бубен стучит, чего там! Кому мешает? Пускай стучит! Может, спина болит или грудь простудила, вот и стучит — думает, легче будет. Все равно утром встанет, к фельдшеру пойдет лекарство просить. Так что партактив поднимать на борьбу не надо, честное слово. Удэ, я тебе давно говорил, на тыщу лет вперед ушли! Ты посмотри на почте, сколько газет выписываем, сколько журналов идет в Сиин и Олон. Наверно, сотня идет. На четыреста удэ не меньше сотни литератур идет. Последний шаман, я тебе скажу, давным-давно покойник. Вот какая картина!
...Охотники ночью спали крепко. А мне не спалось. Я вышел из шалаша и осмотрелся. Было тихо. С вечера небо выдалось звездное, а теперь горизонт затянуло туманом. Он плыл из-за дальних сопок, заполняя просветы между деревьями. «Наверно, пойдет снег», — подумал я. Но, вспомнив, что вчера закат предсказывал хорошую погоду, успокоился. Ветер, кажется, дул с севера, значит — к погоде!
Утром туман еще держался, но скоро стало проясняться. В счастью, ночью снег не сыпал. Так что следы, которые оставил соболь, бродя в темноте за добычей, обнаружить будет легче. Ведь соболь — зверек ночной и с первой утренней зорькой возвращается в свое убежище. Словно чуя, что по его следам непременно пойдет охотник, соболь запутывает следы, старается меньше ходить по земле, а скачет по бурелому и валежнику, откуда ветер обычно сдувает снег. Нередко он хитрит: взбирается по заснеженной стороне дерева до самой вершины, оставляет четкие следы, а потом по чистой стороне ствола бежит вниз, спрыгивает в ямки своих прежних следов, не портя их, и бежит след в след, вводя охотника в заблуждение. Соболь может пройти немалое расстояние и под снегом, прорывая себе туннель. А выйдя на свет, опять взбирается на дерево и повторяет свою хитрость. Однако удэгейцы — прирожденные охотники. Они хорошо изучили все замысловатые повадки соболя, и если уж нападут на его следы, — непременно их распутают.
Наконец мы приготовились в путь. Уза, Батами и Календзюга стали на широкие, подклеенные оленьим мехом лыжи и вскоре потерялись за деревьями. Надыга знал, что на удэгейских лыжах без палок мне за ними не угнаться, и решил использовать нарты. Лыжи, конечно, мы тоже захватили с собой.
Около часа мы петляли меж высоченных кедров, и Надыга все время оглядывался по сторонам. Впереди показались крутые завалы из бурелома. Надыга спрыгнул с нарты, стал на лыжи и пошел к бурелому. Он осмотрел каждую лесину, потом опустился на колени и заглянул вниз. Следов соболя не оказалось. Надыга вернулся к нарте, подвел упряжку к кустам, бросил собакам несколько вяленых рыб.
— Здесь остановимся, искать будем! — сказал он, и я заметил, что лицо его стало строгим, задумчивым.
— А мне что делать? — спросил я.
— Пойдем вместе, — сказал он шепотом. — Только, пожалуйста, не кричи.
Мне показалось странным, что он просит меня не кричать. Ведь я ни разу не повысил голоса и за все время, пока мы ехали, даже ни о чем не спрашивал Надыгу.
Я стал на лыжи и пошел за ним, стараясь не отставать. Но это мне давалось с трудом. До бурелома было шагов полтораста, и пока я прошел это расстояние на лыжах без палок, успел два раза упасть.
Вдруг Надыга, взяв легкие лыжи под мышку, вскочил на толстую лесину и, балансируя, пробежал по ней. Осмотревшись, прыгнул на другую и, пройдя ее до половины, остановился.
— Следы?
— Есть! — ответил он тихо, словно боясь, что соболь услышит. На самом же деле от этих первых следов до убежища, где притаился соболь, было очень далеко — возможно, добрый десяток километров.
Сойдя с лесины, Надыга присел на корточки и принялся рассматривать следы. Потом нажал пальцем на зыбкое донышко следа — оно провалилось.
— Свежий, ночью соболь бежал! — сказал Надыга, повернув ко мне красное от напряжения лицо.
Кроме того, Надыга определил, что соболь, спрыгнув с бурелома, делал короткие, резкие прыжки, оставляя за собой выволоку — крохотные снеговые бугорки на передней кромке каждого следа.
— Глупо соболь ходил, — улыбнулся удэге, — наверно, думал, нас с тобой в тайге нету... — И Надыга объяснил еще, что выволока как раз и выдает соболя, что именно она указывает охотнику направление, куда зверек убежал.
Снова став на лыжи и сделав рукой знак, чтобы и я пошел за ним, удэгеец быстро зашагал по снеговому насту за ровной цепочкой соболиных следов. То, что цепочка не петляла, а лежала на поверхности ровно, убеждало охотника в том, что соболь шел здесь спокойно, беспечно.
— Хорошо ночью покушал и побежал домой спать, — иронически заметил Надыга, когда следы зверька привели нас к толстому высокому кедру.
Несколько минут он молчаливо, с подчеркнутым, казалось, равнодушием стоял у подножия дерева и курил трубку. Потом сказал:
— Вон, видишь дупло или не видишь?
— Нет, не вижу!
— Гляди лучше!
Я пробежал глазами весь ствол от основания до самой вершины — и никакого дупла не заметил. Ствол с наветренной стороны был припушен снегом, и что-нибудь обнаружить на нем я не мог. Тогда Надыга осуждающе произнес:
— Совсем худо глядишь! — И указал на дупло у самого подножия дерева. Оно было по краям запорошено, и удивительно, как соболь, юркнув в это небольшое отверстие, не коснулся снежной пороши.
— Скоро увидишь, тут соболь есть! — уверенно добавил Надыга.
Он объяснил, что дупло — это лишь ворота в убежище соболя, а само убежище, видимо, очень глубоко.
Долго не раздумывая, Надыга сорвал с пояса барсучью шкурку, свернул и заткнул дупло. Потом осмотрел кругом весь ствол, нет ли еще какого-нибудь дупла. Но его не оказалось. Он достал из мешка обмет, ловко расправил его и поставил перед самым входом в дупло, закрепив концы сетки за соседние деревья. Потом тщательно затоптал снег вокруг дерева: чтобы соболь не ускользнул по туннелям, которые он обычно проделывает под снегом на случай опасности.
Надыга отыскал жердь и принялся стучать по стволу кедра, пытаясь выгнать соболя из убежища. Долго, минут двадцать, стучал он, потом передал мне жердь, и я тоже — рад стараться! — изо всех сил колотил по дереву. Но соболь так и не показывался.
— Наверно, нет здесь соболя? — спросил я.
— Ладно, хватит, а то устал! — сказал Надыга и, подумав, добавил: — Все равно соболь не уйдет.
— Может быть, снег слабо затоптали, и зверек давно под снегом убежал?
— Там, в дупле, соболь, — упрямо повторил Надыга. — Буду, однако, дым пускать...
— Дым?
— Скоро увидишь!
Он отыскал гнилушку, зажег ее, выдернул из дупла барсучью шкурку и сунул в отверстие дымокур. Не прошло и пяти минут — оттуда выскочил соболь. Он кинулся было вверх по стволу, но, уткнувшись в обмет, сразу же побежал вниз. И там его тоже встретила сетка. В поисках выхода соболь заметался и вскоре запутался в ячеях обмета.
Это был крупный самец изумительно красивой отмастки: мех был на нем густой, высокий, темно-коричневый, шелковистого блеска.
Так первый же день начался с удачи. Обычно, пока нападешь на след соболя, приходится бродить по зимней тайге долго. Если в дороге тебя настигнет ночь, устраиваешь ложе прямо на снегу около костра, а завтра чуть свет — снова в путь...
«Куда теперь пойдет Надыга? — подумал я, вспомнив, что первая удача, как правило, влечет за собой другую. — Не может быть, чтобы только один соболь был в дупле этого старого кедра. Видимо, там целая соболиная лежка».
Однако Надыга, выдернув дымокур из дупла, воткнул его в снег и, когда гнилушка погасла, сказал:
— Теперь, однако, на Безымянную протоку поедем. Там, помню, с прошлой зимы соболь остался. Там и шалашик наш есть. Придем туда, покушаем, сетки поставим.
— А далеко от протоки?
— К вечеру приедем!
Километров пять мы ехали по ровной местности среди редкого кустарника. Потом опять пошла густая дремучая тайга, и местами приходилось перетаскивать нары через бурелом.
Более трех часов отняла у нас дорога. Зато на берегу протоки, как и говорил Надыга, сохранился шалаш, которым мы не замедлили воспользоваться.
Надыга развел в шалаше костер, растопил снег в чайнике. Поужинав, мы легли на барсучьи шкурки и тотчас же крепко уснули.
Утро выдалось туманное, но очень тихое. Став на лыжи, мы немного прошли по льду протоки, потом поднялись на берег и около километра двигались среди мерзлых кустов.
Вдруг Надыга остановился, снял шапку и с минуту стоял задумавшись.
— Дальше не пойдем, Надыга Догдович? — спросил я, не сразу поняв, почему он остановился.
— Куда след поведет, туда, однако, и пойдем, — сказал он спокойным голосом.
— Где след?
— Опять не видишь? — спросил он с явным упреком и улыбнулся.
Я промолчал.
То, что было видно опытному охотнику, мне, новичку, заметить сразу не удалось. Но через минуту, когда Надыга шагнул к кустам и, нагнувшись, стал разглядывать снежный покров, я совершенно отчетливо увидел парную цепочку соболиных следов.
Чем дольше Надыга разглядывал следы, тем строже и задумчивее делалось его лицо, словно он решал трудную задачу. Действительно, нелегко было по первым отпечаткам на снегу установить — за добычей или с добычи ходил здесь соболь. Но, судя по коротким прыжкам и по тому, что зверек небрежно ставил задние лапы в следы передних, то есть бегал «нечисто», можно было предположить, что ночь была у него сытная и возвращался он в свою лежку. Сытый соболь меньше путает следы, чем голодный, становится как бы беззаботней, идет тяжелее.
Однако Надыгу немного смущало, что соболь после каждого прыжка менял ногу: то начинал бег с левой ноги, то, через короткое расстояние, — с правой, потом опять с левой... Все это нужно было разгадать прежде, чем двинуться дальше по следу. Однако было ясно: где-то в этом районе большая лежка.
Чем дальше мы шли, тем больше обнаруживалось следов на снегу. Они то вели вперед, то возвращали нас немного назад, то вдруг резко уходили влево, к нагромождениям камней на самом берегу протоки. Кстати, протока не везде хорошо промерзла. Местами вода выступала наружу и струилась узеньким ручейком по льду. Видимо, со дна пробивались теплые родники и согревали речушку. Поэтому и снег на берегу то тут, то там был талый, и хуже скользили лыжи, и мех, которым они были подклеены, прилипал. Зато здесь гораздо четче выступали следы соболя. Надыга показал мне довольно ясные отпечатки соболиных пальцев и даже когтей, а потом — то ли в шутку, то ли серьезно — заметил:
— Здесь, однако, соболь босиком бежал...
— Как это босиком? — не понял я и рассмеялся.
— Разве ты не видишь? — серьезно спросил он.
— Не вижу.
— А я все вижу.
Оказывается, когда соболь бежит небрежно, то ставит лапы глубоко, оставляя на снегу довольно ясные отпечатки пальцев. Тогда охотники считают, что зверек бежал «босиком».
Мы еще долго блуждали, то уходя слишком далеко от протоки, то снова возвращаясь к ней. Следы в конце концов привели к каменным россыпям и оборвались. Теперь сомнений не было: где-то здесь соболиная лежка.
Надыга поставил вокруг камней обметную сетку, закрепил ее колышками и навесил на сетку колокольчики.
— Ну, паря, — вздохнул он с облегчением, — пойдем чего-нибудь кушать...
— А разве выгонять соболя не будем?
— Сам выйдет, чего там.
— И дым не будем пускать?
— Нет, конечно. Соболь как выйдет ночью на добычу, так в обмет попадет. Сразу колокольчики зазвенят, скажут тебе, что соболь попался.
Нужно ли говорить, как приятен был после долгих скитаний отдых в шалаше около костра? Скоро нас так разморило, что мы легли с Надыгой на топчан, прижались друг к другу и крепко заснули.
Ночью, сквозь сон, я услышал дробный, глуховатый звон колокольчиков. Встал, выбежал из шалаша.
Густой морозный туман окутал тайгу. В пяти шагах не видно было деревьев. Колокольчики звенели, казалось, в самой глубине туманного леса, и я не сразу сообразил, что это в сетке барахтался соболь. А когда понял, вернулся в шалаш и стал будить Надыгу.
Он вскочил, протер рукавом глаза.
— Соболь в сетку попался! — закричал я.
Надыга несколько секунд прислушивался и, выбегая в лес, бросил:
— Правильно говоришь!
В полдень мы вернулись на привал, откуда бригада начала свой путь на соболевку. Вскоре сюда пришли Батами, Уза и Виктор Календзюга. Они поймали четырех соболей. А всего было добыто бригадой семь зверьков. Удэгейцы почему-то радовались, что именно семь.
— А восемь хуже? — в шутку спросил я.
— Семь лучше! — серьезно ответил Уза.
Виктор Календзюга объяснил:
— В старое время у наших удэге цифра «семь» считалась самой счастливой. Поэтому Гайба и рад, что в первую соболевку семь зверьков поймали.
Я вспомнил, что и в рассказах стариков особенно часто встречались такие фразы: «Это случилось после того, как я семь горных речек переплыл», «Это было за семь перевалов от стойбища», «Семь лебедей летели к закатному солнцу», «Семь стрел пустил я из лука» и т. д., и т. п.
Вскоре все семь шкурок уже были сняты с соболиных тушек, и Гайба надевал шкурки на гладкие деревянные пялочки шерстью внутрь, а пушистые хвосты оставлял во всей их красе — шерстью наружу.
Ровно через семь дней — счастливое совпадение! — я вернулся в Сиин. А бригада Надыги еще весь февраль бродила по следу соболя, добывая для родины «мягкое золото».
Кажется, я хорошо сделал, что побывал на соболевке, иначе, пожалуй, не было бы, как любит говорить Мунов, настоящей картины...
— Не думай, пожалуйста, что у тебя вся картина, — сказал мне Мунов. — Так, знаешь, не бывает, чтобы корреспондент из города приехал в наш колхоз и не зашел в гости к Олянову. Николай Иванович, я тебе скажу, старый друг удэге. Он тоже кое-чего рассказать тебе может. Помнишь или не помнишь, я тебе говорил про интересного тигра, по-нашему куты-мафа или амба? Так это у Олянова дело было. Пожалуйста, сходи к нему на стаканчик медовухи; его дом всегда открытый. — И, измерив меня взглядом, спросил: — На соболевке не худо было тебе?
Я начал рассказывать о соболевке, но Мунов, по своей привычке, поспешно перебил:
— Ладно, не говори больше. Скоро наши удэге из тайги придут, лучше расскажут.
...Меня встретил среднего роста коренастый мужчина с открытым добродушным лицом и приветливым взглядом небольших карих глаз. В простом кургузом пиджаке и мятой узенькой кепке, сидевшей на самой макушке, Олянов скорее был похож на русского мастерового, нежели на отважного таежного следопыта, всю жизнь проведшего в дебрях Уссурийского края. Однако в доме все говорило о том, что здесь живет бывалый таежник. Весь угол около дверей завешан охотничьими ружьями, патронташами, набитыми патронами, клинками с костяными ручками. Вдоль стены на самодельных тумбах стоят чучела ширококрылого ястреба и черного лебедя, кстати, весьма редкого в этих местах. А над кроватью растянута чудесная, отливающая глянцем шкура рыси. Искусные руки охотника сумели придать звериной морде почти живой облик: яростно блестели красноватые глаза хищника, из полуоткрытой пасти торчали острые, слегка тронутые желтизной клыки, а над верхней вывороченной губой топорщились длинные седоватые усы.
— Давно убили красавицу?
— Прошлой осенью, — с улыбкой ответил Олянов. — Нелегко далась. Пришлось повозиться.
— Мне удэгейцы говорили, что рысь опаснее тигра; верно это?
— Правильно говорили. Уссурийский тигр на человека не нападает. А рысь, когда идешь по тайге, только и следит за каждым твоим шагом. Чуть зазеваешься, она и прыгнет с дерева тебе на плечи. Тут уж — кто кого, как говорится...
Жена Олянова, Анастасия Петровна, полная женщина с круглым, раскрасневшимся лицом, поставила на стол эмалированную миску с пельменями, две кружки чаги, по-местному шульты, которую заваривают вместо чая. Потом принесла глубокую тарелку с янтарным медом, заметив при этом, что «медок-то бархатный, самый пользительный», и пригласила завтракать.
— Кушайте, чем богаты, тем и рады!
Я пробовал отказаться, но хозяйка и слушать не хотела.
— Кушайте, я еще котлеток принесу. Мой-то третьего дня медвежонка из берлоги выкурил, так я котлеток настряпала.
После удэгейских пампушек и талы из сырой мороженой рыбы я с удовольствием отведал сибирских пельменей. На мой вопрос, давно ли он, Николай Иванович, в этих местах, Олянов сказал:
— Да чуть ли не с детских лет. В тысяча девятьсот восемнадцатом году юнцом ушел в партизаны и всю гражданскую войну с интервентами провоевал. А когда японцев и беляков разгромили, семья наша в Имане поселилась — глухое в то время таежное селеньице.
— Когда же на Бикин перебрались?
— В тысяча девятьсот тридцать втором году. В то время я был единственным русским среди удэге. Вместе с ними соболевал, медведя обкладывал, стрелял белку, добывал корень женьшень — словом, с тайгой сросся. А когда женился на Анастасии Петровне, выстроил себе хатку и в лесничество поступил.
Он налил в стаканы янтарную медовуху.
— Так что дружба с удэге у нас давняя. Отличный, скажу я вам, народец. Смелости им не занимать. Недаром их лесными людьми называют. В прежнее время, правда, жили они по своим обычаям и законам. Верили в бога лесов. Почитали тигра, священного зверя куты-мафа. Помню, когда впервые собрался тигренка обловить, встревожились мои друзья. «Как же ты, Оляныць, согласился куты-мафу трогать? Гляди, как бы наш брат удэ не обиделся». Долго объяснял им, что не собираюсь куты-мафу стрелять, что, ежели удастся тигренка выследить и отбить от матери, в город отправлю его, в зверинец. Там его будут детишкам показывать. Все равно не поверили. Пришлось во Владивосток телеграмму отбивать, что отказываюсь от поручения. Так дело и заглохло.
Поскольку речь зашла о тигре, я попросил Николая Ивановича рассказать о том «интересном» годовалом хищнике, про которого чуть ли не с восторгом мне говорил Мунов.
— Верно, было дело, — улыбнулся Олянов. — Но ведь не один я в тайгу ходил, а бригадой из пяти человек, ежели считать и мальчонку Димку Канчугу. И не одного котенка, а двух поймали.
— Какой же из них «интересный»?
Подумав, Николай Иванович сказал:
— Ладно, начну по порядку...
Телеграмму принесли ночью. Услыхав сквозь сон, что стучатся в окно, Николай Иванович вскочил, накинул на плечи полушубок и вышел в сени.
— Кто там? — спросил он не без тревоги, подумав, что в поселке случилась беда.
— Телеграмма! — ответил знакомый девичий голос.
Олянов торопливо зажег на кухне лампу.
— Читай, Катя!
— «Старшему лесничему Олянову.
Срочно сообщите согласие, возможность отлова двух молодых уссурийских тигров отправки цирк. Оплата согласно утвержденным расценкам. Доставка город самолетом. Директор Охотсоюза Дудочкин».
— А я уж подумал было... — вздохнув с облегчением, улыбнулся Олянов.
— Телеграмма с оплаченным ответом, — сказала Катя. — Ответ теперь дадите или после?
— После, милая; надо с людьми посоветоваться. Это ведь не медведя из берлоги выгнать, тут посложней дело будет.
Когда девушка ушла, Николай Иванович еще долго сидел за столом, перечитывал телеграмму.
«Конечно, если бы бригаду сколотить, можно попытать счастья, — думал Олянов. — Но разве наших удэ подговоришь на такое дело? Иные, особенно старики, и слушать не захотят. Все-таки надо расспросить Чауну Симовича, где это он следы тигрицы с двумя тигрятами приметил. Прошла неделя, как Чауна вернулся с соболевки. Срок недолгий. Слишком далеко хищница уйти не успела. Где-то там еще петляет...»
С этими мыслями Олянов уже не расставался. С нетерпением ждал рассвета, чтобы сходить к Чауне Селендзюге. Едва стало светать, быстро оделся и осторожно, чтобы не скрипеть дверью, вышел на улицу.
Над долиной лежал густой морозный туман. Домик Чауны стоял на краю поселка, в излучине реки.
Олянов не удивился, увидав в такую рань Чауну Симовича, выстругивающего на дворе новый поворотный шест для нарты.
— Сородэ! — поздоровался Олянов по-удэгейски.
— Сородэ! — ответил Чауна. — С делом пришел, конечно?
— А ты, я вижу, Чауна Симович, опять в тайгу собираешься? Только недавно с соболевки вернулся и уже снова нарту готовишь?
Чауна, сдвинув на затылок шапку-ушанку, улыбнулся маленькими, близко поставленными глазами.
— Угадал, Оляныць, съездю недалече. Когда с соболевки ехал, сохатого застрелил. Туську в кустах спрятал. Надо привезти, а то, глядись, куты-мафа утащит.
Олянов присел на край нарты, достал пачку «Севера», протянул Чауне. Тот отложил в сторону топор, взял две папироски, смял их, запихал в трубку.
— Помнишь, Чауна Симович, ты мне про тигрицу с выводком тигрят говорил? — затягиваясь, спросил Николай Иванович.
— Говорил, конечно.
— Далече отсюда следы видел?
— Далеце, Оляныць. По-над самым перевалом, на Татиби, в дубках. Когда с соболевки ехал, видел на снегу много кабаньих следов, а с краю, в сторонке куты-мафа с детиськами бродил. Наверно, кабанов мало-мало из стада таскай...
— Как думаешь, Чауна Симович, далеко за это время хищница ушла?
— Сам знаешь, куда кабаны, туда и она с детиськами. Однако, думаю, недалеко. В дубках нынче желудей богато есть. — И, посмотрев в упор на Олянова, поинтересовался: — Зачем его про куты-мафу говорит?
— Город запрашивает...
— Город? — удивился удэгеец. — Сколько помню, город никогда не запрашивал.
Олянов показал телеграмму.
Удэгеец повертел ее в руках, потом вернул.
— Его читай, я послушаю.
Олянов прочитал телеграмму.
— Ну как, согласен на такое дело?
— Наш брат удэ куты-мафу стрелять нету! — отрубил Чауна.
— Стрелять тигра не будем. Сам знаешь, законом запрещено. Живых город просит. Глядишь, за двух котят денег больше дадут, чем вся твоя бригада на соболевке заработала. Сколько ты лично, Симович, нынче соболей сдал?
— Нынче мало, Оляныць. На мою дольку три хвоста будет...
— Вот видишь, — всего три хвоста! А ежели мы бригаду из четырех-пяти охотников сколотим да удача будет, город нам за двух котят тысяч пять — шесть отвалит. По тыще на брата. Разве худо тебе?
Чауна помолчал, что-то прикидывая в уме. Потом, недоуменно пожав плечами, сказал тихо, будто подумал вслух:
— Прежнее время не было, чтобы город куты-мафу запрасивал...
Олянов снова стал объяснять, что русские охотники все время занимаются отловом молодых уссурийских тигров, отправляют их во многие страны в обмен на других хищных зверей, которые в нашей стране не водятся.
— А нынче двух котят требуют в иркутский цирк, к дрессировщику. Понял?
— Наверно! — не слишком твердо сказал Чауна.
— Ну как, Чауна Симович, согласен в компанию?
— Подумаю мало-мало!
— Правильно. Пока за сохатым туда-обратно поедешь, как раз будет у тебя время и подумать. А я, пожалуй, к Маяке Догдовичу схожу.
— Верно, Оляныць, сходи к Канчуге. Его много больше понимает, — сказал Чауна и взялся за топор.
Тем временем совсем рассвело. Туман почти полностью освободил долину реки, и она открылась до самой дальней излуки. На восточном горизонте, будто красные чернила сквозь промокашку, проступала алая полоска зари, обещая тихий, светлый день. Нынешняя зима выдалась на редкость ровная. В середине декабря, правда, разыгралась довольно сильная пурга, но длилась она меньше суток. После нее установилась сухая, с крепкими морозами погода и редкий день не было солнца.
К Маяке Догдовичу Канчуге Олянов шел уверенно. Канчуга долгое время служил с Оляновым в лесничестве, и с ним, видимо, сговориться будет полегче, чем с Чауной.
— Отец дома? — спросил Николай Иванович, увидев Димку, сына Маяки. Димка шел с зимней рыбалки с тремя сигами и щукой. — С удачей?
— Ага, дядя Коля. Часу не прошло, как поймал, — похвастался Димка. — Это на талу.
Тала — одно из самых лакомых удэгейских блюд, которое готовят из сырой свежемороженой рыбы.
Димка жил в городе у старшей сестры и учился в школе юнгов.
— Надолго пожаловал?
— На месяц, дядя Коля.
Услышав разговор, из дому вышел сам Маяка Догдович.
— А-а-а, Николай Иванович? Как раз на талу попал.
— А рыба посуху разве ходит? — засмеялся Олянов.
— Медовушка всегда есть. Заходи, пожалуйста.
В темном тесном углу на топчане, устланном медвежьей шкурой, лежал дедушка Догдо — глава когда-то знаменитого и многочисленного удэгейского рода Канчуга. Сколько лет ему, — ни сам Догдо, ни его сородичи в точности не помнили.
Зато память старого Канчуги сохранила древние обычаи лесного народа, множество полезных, проверенных временем примет. Тысячи зарубок оставил на деревьях Догдо за годы своих кочевок по тайге. И каждая зарубка — страница жизни удэге.
Когда Олянов заговорил с Маякой о деле, Догдо сразу оживился, приподнялся на локте и стал прислушиваться.
Маяка несколько раз перечитал телеграмму из Охотсоюза, потом громко обратился к Догдо:
— Оляныць на куты-мафу людей собирает. Что сказать ему?
— Помню, давно дело было, — не сразу ответил старик, — когда Фулянка из рода Кимонко в амбу стрелу пустил из лука, бог лесов сильно разгневался. Речки из берегов так далеко угнал, что все лето в тайге большая вода стояла. Много наших людей от голода погибло...
Маяка объяснил деду суть дела, и, к радости Николая Ивановича, Догдо вспомнил случай, когда русские охотники поймали в верховье Имана молодого тигренка и несли связанного к реке.
— Нынче тоже двух живых тигрят Охотсоюз поймать просит, — сказал Олянов. — Как раз Чауна Симович следы их видел в дубках.
— На Татиби, наверно! — твердо сказал Догдо. Он знал, что густые заросли дубков тянутся вдоль крутых берегов горной речки Татиби — одного из притоков Имана.
— На Татиби! — подтвердил Олянов.
Больше дед Догдо ничего не спрашивал. Его довольно долгое молчание было воспринято Оляновым как согласие, чтобы сын вступил в бригаду тигроловов, хотя Маяку и так не пришлось уговаривать.
— А меня, дядя Коля, с собой возьмете? — неожиданно спросил Димка.
— Если отец разрешит, я не против.
— Отец, мне можно с вами?
В свою очередь Маяка спросил деда.
— Пускай его ходи, — ответил Догдо.
Из пяти внуков Димка, единственный сын Маяки, был любимцем Догдо. Позапрошлой зимой, когда Димке исполнилось тринадцать лет, дедушка, как того требовал древний удэгейский обычай, привязал к поясу мальчика охотничий нож с изумительно красивой ручкой, вырезанной из куска рога сохатого, и подарил свое старое, но верное ружье.
— Ты теперь охотник! — сказал дедушка, хотя и до этого мальчик считался отличным стрелком и ходил соболевать вместе со взрослыми.
Уезжая в город, Димка оставил ружье дома. Нынче оно ему как раз пригодится.
От Канчуги Олянов пошел на почту и послал директору Охотсоюза телеграмму о своем согласии.
Осталось найти еще человека, желательно русского охотника, уже ходившего на тигра. Николай Иванович опасался, что в самый решающий момент, при встрече с куты-мафой, священным для удэге зверем, кто-нибудь из них (скажем, Чауна, который еще не дал твердого согласия войти в бригаду) смалодушничает...
Тут же на почте Олянов связался по телефону со своим старым другом, тоже лесничим, Романом Киселевым.
— Привет, Аверьянович! — обрадовавшись, что застал его на месте, закричал в трубку Олянов. — Что-то давненько не был у меня. Засоболевался? Тут я одно важное заданьице получил. И про тебя, понимаешь, вспомнил. А дело вот в чем. — И прочитал Киселеву телеграмму. Тот, видимо, сразу заинтересовался и пообещал завтра же приехать к Олянову. — Так я жду, Аверьянович! — заключил Олянов и, облегченно вздохнув, повесил трубку.
Роман Киселев приехал к Олянову в полном снаряжении, готовый хоть сейчас отправиться в поход. На нем была короткая, грубого сукна куртка и военные брюки-галифе, заправленные в олочи из мягкой лосиной кожи. На голове шапка-ушанка из серой цигейки.
Киселев привез с собой двух могучих псов — Трезора и Думку, специально приученных ходить на хищного зверя. Это было очень кстати, потому что из трех лаек, имевшихся у Олянова, в дело годилась только одна Таска. Шустрая, с рыжими подпалинами на боках, она обладала исключительно острым чутьем. Две другие — старые, разопсевшие — едва годились сторожить подворье, и Олянов держал их просто из жалости.
Специальных собак-тигрятниц у местных удэге не было. Рослые, выносливые лайки, незаменимые у них в упряжке, особой изворотливостью не отличались. Только у Маяки Догдовича была грозная, похожая на волка немецкая овчарка Рекс, — получалась уже неплохая свора. Овчарку Димка привел на поводке. При виде Трезора Рекс пришел в ярость, — шерсть на его спине вздыбилась; и, если бы Киселев не загнал своих псов в сарай, началась бы драка.
Пока шли сборы перед выходом в тайгу, сытно подкармливали только ездовых собак. Димка два раза — утром и вечером — давал каждому псу по вяленой горбуше-юколе. Охотничьих, чтобы они были позлее, держали впроголодь. Трезор и Думка, запертые в сарае, по ночам страшно выли. Сидевший на привязи Рекс, которого тоже вдруг перестали сытно кормить, ненавидел их лютой ненавистью и, подбегая к сараю, кидался грудью на дверь, грыз зубами замок и захлебывался лаем от бессильной злобы.
Более спокойно вела себя Таска, гулявшая на воле. Ей нет-нет да перепадет от Анастасии Петровны то несколько костей из супа, то остатки ухи. Николай Иванович сердился.
— Ну что же ты, маманя, Таску портишь? Мы ее на тигра натаскиваем, чтобы у ней ярости больше было, а ты задабриваешь...
— Ладно тебе, отец, натаскивай, — посмеивалась Анастасия Петровна. — С голодухи не очень она натаскается.
Пока Олянов с Маякой Догдовичем закупали продукты — мясные консервы, крупы, масло, сахар и чай, — Киселев мастерил из листового железа печурку, а Чауна Симович чинил кожаные постромки для упряжек, переклеивал мех на лыжах.
Словом, работы хватало всем.
Утром седьмого января, едва взошло солнце, выехали в тайгу. На первой нарте были Чауна, Маяка и Димка; на второй — Олянов с Киселевым.
Сразу же за поселком начиналась тайга. Деревья, отяжелевшие от снега, стояли притихшие. Лапчатые ветки сосен местами так низко свисали над просекой, что путникам приходилось их раздвигать.
Медленно поднималось зимнее солнце, однако лучи его проникали в самые глухие уголки леса. Начали пробуждаться птицы. Взъерошенные, нахохлившиеся, они медленно перелетали с дерева на дерево. Принялись за свою работу дятлы. Из-под лиственничной хвои выпорхнули небольшими стайками синицы и огласили трескучими звуками тайгу.
Спустя какой-нибудь час, едва охотники въехали в кедровник, на вершинах показались белки. Отстрел их недавно кончился, и зверьки, будто зная об этом, без всякой опаски вылезли на ветки.
При виде белок Димке Канчуге не сиделось. Он положил на колени остол, достал ружье и хотел было прицелиться в белочку, но отец остановил:
— Нельзя, бата, самочку стрелять!
— Разве самочка? — удивился Димка, опуская ружье.
Удэге старались бить только самцов, — у них и шкурки крупнее, и мех пушистее. Самок щадили. Ведь каждая самка два раза в году приносит по пять-шесть бельчат. Удэгейцы различали их по повадкам. Самец, например, почуяв опасность, обычно прикрывается с головой своим широким, как труба, хвостом, а самка вытягивается вдоль сука, прячет голову под лапу и опускает хвост. Димка еще этого не знал, и Маяка объяснил ему.
— Потом охота на белок недавно кончилась, план сдали, а лишнего, бата, стрелять не надо.
...До горного перевала, где тигроловы решили заночевать, ехали целиной без троп. Ориентировались по зарубкам на деревьях. Но довольно часто попадались унылые гари, где не было ни деревца, ни кустика, и Димка не знал, в какую сторону повернуть свою упряжку.
— Лево, бата, лево, — поспешно говорил Маяка, перехватывая у сына остол. — Скоро опять добрый лес будет.
И верно, через каких-нибудь двадцать — тридцать минут гарь кончалась и начинался по-зимнему живой, скорей синий, чем зеленый, кедровый лес.
На многих стволах виднелись «затиры». Это изюбры терлись тут рогами, перед тем как их сбросить. Следы красавцев-рогачей были и на слежавшемся снегу. Рекс, сразу прихватив их, побежал сперва несмело, верхним чутьем, потом шибче, низко опустив морду. К Рексу присоединились Трезор, Думка и Таска. Но изюбр успел, видимо, уйти далеко, и собаки вскоре вернулись возбужденные, злые.
— Ярые, — сказал Роман Киселев. — Тигра, думаю, не испужаются.
— Только бы не стравить их ему, — заметил Олянов. — Твои-то натасканы.
— А Рекс злее тигра. И силен, черт, — сказал Роман и крикнул Канчуге: — Маяка Догдович, ты Рекса на хищника брал?
— Почему нет, на медведя много раз брал.
Чем ближе подъезжали к горному перевалу, тем сумрачнее становилась тайга. В шестом часу солнце зашло за островерхие сопки, и охотники не сразу отыскали шалаш, — так его основательно замело снегом.
В шалаше было темно и сыро. Стены покрыты толстым слоем льда, а в углу зияла дыра. Но, как принято у таежников, люди, посетившие зимовье, заботились о тех, кто забредет сюда на ночлег или дневку после них. На берестяной полочке в консервных банках Олянов обнаружил немного крупной соли, листовой табак-самосад, коробок спичек.
— Не ваши ли соболевщики тут были? — спросил Николай Иванович Чауну.
— Наверно, — сказал удэгеец.
Пока Канчуга заправлял керосином коптилку, Роман Киселев установил на земляном полу печурку-буржуйку. Чауна притащил медвежью шкуру. Димка набрал два котелка снега и передал Киселеву.
— Хватит, дядя Роман?
— Смотря как будешь, паря, чаевничать.
В восьмом часу сели вокруг раскаленной печурки ужинать. Шалаш успел уже прогреться, и со стен потекла вода. Но никто на это не обращал внимания. Изрядно проголодавшись, таежники с аппетитом ели мясные консервы, копченые кетовые балычки, хлеб с маслом, запивая крепким чаем из больших жестяных кружек.
— Ты, Роман, на куты-мафу часто ходи? — неожиданно спросил Чауна.
— Случалось, ходил, — спокойно ответил Роман. — Да не повезло. Получил заказ отловить годовалого котенка. Для заграничного зверинца предназначался. Стал на лыжи, на ночь глядя, мчусь в леспромхоз к Игнату Телегину. Он мне свояком приходится. «Так, мол, и так, Игнаша, дело есть». Долго уговаривать его, конечно, не пришлось. Таежник ведь! Игнат побежал к Никифору Кошевому. И тот согласие свое дал. Словом, на третий день набрели на след. А на четвертый — встретили выводок. При первой же стычке тигрица трех наших собак стравила. Неудача. Тогда выстрелом стали отпугивать ее. Она с котятами — в сопки. Мы на лыжах следом. Полдня гнали. А снег, знаешь, глубокий. Завязнут котята в сугробе, еле выбираются из него. Один котенок, что постарше, все время с матерью рядом бежал. Другой — вовсе из сил выбивается, отстает. Однако перевал кое-как одолел. И тут, поверишь — нет, исчез с наших глаз тигренок. Только что был — и вот нет его. Будто провалился сквозь землю.
Чауна, отставив кружку с недопитым чаем, отодвинулся от печурки, вытер рукавом вспотевший лоб. Его худощавое, с выдающимися скулами лицо застыло в каком-то странном недоумении — так испугало Чауну таинственное исчезновение тигренка. «Наверно, бог лесов Онку спрятал куты-мафу от Романа, — подумал удэге. — Вот и мы за амбой идем, а бог лесов Онку за нами смотрит, каждый шаг считает... Как бы от него худо не было нам. Послушаю, что Роман дальше скажет...»
Но Киселев не торопился. Достав сухой лист табаку, довольно долго мял его на ладони, потом заправил в трубку и, достав из печурки уголек, закурил.
Тут уже не выдержал Димка.
— Куда же, дядя Роман, делся тигренок?
— А очень просто. Попал в лудево.
— А что это?
— Лудево — глубокая яма, вырытая для изюбра. В прежнее время охотились на изюбра как? Выкапывали яму, прикрывали сверху травой и ветками. Изюбр вечерком пойдет к реке воду пить — и на́ тебе, угодит в лудево, откуда ему, как говорится, подобру-поздорову не выбраться. Вот так же и тигренок — попал в старое лудево. Снегом-то ее запорошило — не видать. Короче, пустили мы собак. Они с ходу кинулись на тигренка, начали облаивать его, а он почему-то и не шевелится. Приказал Кошевому, чтобы изредка постреливал на случай, если тигрица окажется поблизости. А мы с Игнатом, держа наготове рогулины и марлевые вязки, спустились в яму. Но все было ни к чему: тигренок, оказывается, дух испустил. Слишком, видимо, от погони притомился, из сил выбился, а от неожиданного падения в глубокое лудево — разрыв сердца! — Роман передохнул, обвел глазами товарищей, словно проверяя, какое впечатление произведет рассказ, и, встретившись взглядом с Чауной, продолжал: — Когда приволокли мертвого тигренка в леспромхоз, Игнат побежал в контору, вызвал по телефону ветеринарного врача. Назавтра тот прибыл, да не один, а с участковым милиционером. Ведь сами знаете, — по закону наших уссурийских тигров бить строго-настрого запрещено, а тут такой случай...
Димка, утомившись за день, едва дослушал рассказ Киселева. Его так разморило около жаркой печурки, что он свернулся калачиком на медвежьей шкуре и быстро заснул.
Все, кроме Чауны, тоже улеглись. А Селендзюга все еще сидел в прежней позе, не мог успокоиться. Минут через двадцать, добавив в печурку дров с запасом, чтобы их хватило на всю ночь, тихонько поднялся, вышел из зимовья.
Глубокой звездной чашей опрокинулось небо над притихшей, выбеленной снегом тайгой.
Над высокой вершиной горного хребта, словно зацепившись за нее, висел серп молодого месяца. Свет от него падал неровный, тусклый. Из глубины леса доносился монотонный шум, прерываемый коротким треском сосен, которых, казалось, насквозь пробрал жгучий сорокаградусный мороз.
Чауна отошел от шалаша, прислушался, огляделся, потом присел на пенек, торчавший из-под снега. Неладное творилось на душе у Чауны. Может быть, вспомнились ему древние обычаи предков: при встрече с тигром уступать ему дорогу, потому что нет греха больше, чем осмелиться поднять руку на амбу, чей гордый дух живет в сердце удэге... И Чауна в душе пожалел, что рассказал Олянову о следах амбы, которые видел на берегу Татиби, когда возвращался с соболевки. Лучше бы молчал. «Видишь, как дело было у Романа, — рассуждал сам с собой Чауна, — хотел живого тигренка поймать и так сильно загнал его, что тот попал в лудево и от страха помер. Хорошо, что наших удэге при этом не было, а то бы, наверно, беда случилась».
В это время из шалаша показался Маяка Догдович.
— Проснулся, вижу — тебя, Чауна, нет; вышел посмотреть, почему не спишь.
— Думать приходится, — ответил Чауна, вставая и идя навстречу Маяке. — Может, не пойдем дальше?
Маяка замахал на него руками.
— Больше полдороги прошли. Завтра на Татиби придем. Как можно? Потом стрелять куты-мафу не будем. Помнишь, нам Мунов закон читал: убивать амбу нельзя. Судить будут. Думаешь, Олянов закон не знает? Его лучше других знает.
— Что Роман говорил, — слышал?
— Наверно слышал! Ладно тебе, иди поспи мало-мало, скоро ночь кончится.
Чауна неторопливо пошел в шалаш. Лег на теплое место Маяки и вскоре с храпом заснул.
А Маяки уже не ложился.
На рассвете, обнаружив, что неподалеку от зимовья снег испещрен копытами диких свиней, Канчуга кинулся будить товарищей. Это была добрая весть.
За свиньями обычно идет и тигр, причем не торопится. И, как давно заметили таежники, не шкодит, то есть не крадет лишнего. Нажравшись досыта, отвалит куда-нибудь в сторону, ляжет на солнцепеке, не беспокоясь о завтрашнем дне. Через трое—четверо суток, оголодав, быстро догоняет стадо и, подождав до ночи, заходит с надветренной стороны на кабанью тропу, притаивается в густых зарослях. Улучив момент, двумя-тремя прыжками настигает жертву и берет ее прямо с лежки. И так чуть ли не всю зиму.
Тигрица же, у которой выводок тигрят, действует более осторожно. Она редко берет их с собой на охоту, а оставляет где-нибудь в глухом ущелье. Добыв двух-трех свиней, прячет чушки в укромных местах и под утро ведет туда своих детенышей кормиться.
Пока варилась пшенная каша и таял в чайнике снег, звероловы обсуждали предстоящий путь через горный перевал, куда, по словам Маяки, ушло кабанье стадо.
Решили оставить упряжки с нартами здесь, около зимовья, которое будет служить основным лагерем. Дальше двигаться на лыжах, а запас продуктов разместить в четырех рюкзаках. Димку от поклажи освободили: хватит ему сворки собак. Теперь за ними нужен глаз да глаз, — чтобы они не разбегались искать «давленину» — задавленных тигром свиней.
Лишь на третий день, далеко за горным перевалом, Роман Киселев, ушедший вперед, неожиданно остановился и подал рукой знак: «Следы тигра!»
По самому краю пади, где снег не слишком слежался, тянулись довольно ясные, круглые следы полосатого хищника. Тигр, видимо, был сыт, спокоен и не очень торопился, потому что шел в одном направлении, да еще с убранными когтями. Когда же амба чует опасность или преследует жертву, он обычно петляет в зарослях, запутывает следы и выпускает когти; они довольно отчетливо отпечатываются на снегу.
Охотники склонились над следами. Несколько минут изучали их. Потом Чауна сказал:
— Думаю, тот куты-мафа, что мне на глаза тогда попался!
— А котята где же? — вслух подумал Олянов. — Неужели припрятал?
— Наверно так!
Судя по тому, что местами следы, как говорят охотники, зачерствели, то есть были схвачены тонким ледком и стали ломкими, а кое-где их припушило снегом, можно было предположить, что тигр ходил здесь дней пять—шесть назад.
— Димка, пускай вперед сворку! — велел Олянов.
Думка и Трезор, взяв след, сразу заволновались, побежали быстрее. Таска вела себя более сдержанно, а Рекс и вовсе не выказывал никакого беспокойства. Тогда его отделили от сворки и отдали на попечение Маяке Догдовичу.
— Жаль, не натаскан он у тебя на хищника, — заметил Киселев. — А ведь сильный, черт...
— Ничего, придет время, — свое дело сделает, — уверенно заявил Канчуга.
А Чауна молчал. Он замкнулся, держался настороженно, часто оглядывался по сторонам.
Так они шли около двух часов, ни на минуту не теряя тигровых следов.
Как только пришли в узкое ущелье между двумя безлесыми сопками, Трезор и Думка с такой силой рванулись вперед, что Димка не мог сдержать их. Хорошо, что подоспевший Роман перехватил поводок и с силой осадил собак. Тревога романовских тигрятниц тут же передалась Таске, а от Таски — и Рексу; рванувшись, он повис на ошейнике.
Олянов с Киселевым быстро спустились в ущелье.
— Есть! — негромко произнес Николай Иванович, а Киселев свистнул в два пальца, что означало: «Быть начеку!»
Снежное ложе ущелья было испещрено лапами тигров. Крупные следы матери шли впереди, а с боков разбросанной, вихляющей цепочкой тянулись отпечатки следов двух тигрят — одного годовалого, второго — совсем маленького.
В это время Рекс вырвался из рук Маяки, помчался в заросли. Минут через пять он показался оттуда, держа в зубах обглоданную кость.
— Нашел давленину! — крикнул Киселев.
На другой стороне ущелья, в орешнике, звероловы обнаружили скелет дикой свиньи со следами птичьего помета. Значит, здесь уже успели побывать вороны — непременные спутники полосатого хищника. Кстати говоря, вороны чаще всего и наводят звероловов на следы тигра, особенно на те укромные места, где он расправляется со своей жертвой.
Судя по костям и черепу, кабан, уничтоженный тигрицей, был огромный, возможно даже секач, которого не так-то легко одолеть.
Глубокие, неровные и частые следы тигрицы говорили о том, что она тащила с лежки кабана на спине, спрятала его тут в кустах, куда и привела тигрят кормиться.
Но странное дело: кабаньих следов поблизости не было. Может, на другой стороне горного хребта проходило стадо?
— Наверно так, — после длительного молчания сказал Чауна. — Амба прямо с Татиби через сопку кабана таскай.
— С Татиби? — удивился Олянов. — До нее не так уж близко, — не меньше тридцати километров.
— Верно, — подтвердил Чауна. — Так просто тайгой ходи, три солнца надо. А через сопку Сагеси перевалом — сразу Татиби видно. — И показал, что следы тигров от кабаньей туши ведут к склону высоченной, поросшей кедрачом сопки.
— До вечера одолеем Сагеси? — спросил Олянов.
— На вершинке не будем, — авторитетно заявил Маяка, — а до половинки дойдем...
К верховью Татиби вышли, как и говорил Чауна, к вечеру, когда над тайгой уже сгустились сумерки.
Чауна с Маякой не захотели оставаться в палатке. Они соорудили из елового лапника шалашик и, с трудом втиснувшись в него, долго сидели молча у костра. Несколько раз, чередуясь, они выходили на волю, прислушиваясь к монотонному шуму тайги.
Словом, эта ночь была у охотников самой короткой. Только Димка спал бестревожно на своей барсучьей шкурке, подложив под голову кусок кедровой коры.
Чуть свет Николай Иванович позвал удэгейцев в палатку, чтобы обсудить предстоящий поход вдоль берегов Татиби. Маяка легонько растолкал сына.
— Заспался, бата, вставай...
Нужно было все продумать, распределить обязанности между людьми, чтобы каждый знал, как ему действовать при встрече с такими сильными и опасными хищниками, как тигры. Ведь и у опытных таежников случаются промахи, если не учесть заранее все до мелочей.
Настигнув тигриный выводок, первым делом надо отпугнуть выстрелами тигрицу. Нужно вовремя и осадить собак, увести их подальше от нее, а то стравишь их, — потом без сворки и с котятами не управишься. Когда отобьешь котенка, прижмешь его рогульками, кому-то придется надевать намордник, кому-то спутывать вязками правую переднюю лапу, кому-то левую, а кому-то обе задние... Да и прекратить стрельбу нельзя, чтобы мать не кинулась спасать детеныша. А ведь людей в бригаде пятеро. Вот и нужно, чтобы каждый точно знал свое дело.
— Я буду правую переднюю лапу тигренку вязать! — крикнул Димка.
— Что ты, бата! — испуганно произнес Маяка, слегка хлопнув сына по затылку. — Тебя близко к амбе не пущу...
— Почему не пустишь? — обиженно спросил Димка, вобрав голову в воротник, будто ожидал, что отец снова хлопнет его.
— Ты, паря, будешь все время из ружья пулять, тигрицу отпугивать, — сказал Олянов. — Прикрывать бригаду от опасности. Тоже дело ответственное.
Димка, нахмурившись, промолчал. Меньше всего он ожидал, что в самый решающий момент ему придется стоять в стороне и пулять из ружья. «Ну, не доверяют вязать переднюю лапу, — разочарованно думал он, — заднюю не так уж опасно. Если бы можно было по одной задней, вполне бы справился. Но раз Николай Иванович говорит, что прикрывать бригаду от нападения тигрицы тоже дело важное, та́к буду пулять из ружья, что на всю тайгу гул разнесется».
Чауна, за которым Олянов «закрепил» левую переднюю лапу тигренка, испуганно перевел взгляд с бригадира на Маяку и, увидав, что тот охотно согласился вязать амбе обе задние лапы, передернул плечами. Олянов, заметив тревогу Чауны, спросил:
— Может, ты, Чауна Симович, вместо Романа Аверьяновича намордник надевать хочешь?
— Лучше пускай лапу, — тихо сказал он.
— Ну, а теперь, братки, завтракать — и в поход...
Ели копченые кетовые брюшки, перловую кашу с мясными консервами и, конечно, пили круто заваренный чай.
...В густых зарослях тальника, на крутом берегу Татиби лежали две свиные туши — большой кабан и поросенок. Вороны густо облепили их и при появлении людей не сразу поднялись в воздух. Когда к тушам ринулись собаки, вороны с громким карканьем взлетели, все еще низко кружась над «давлениной».
Олянов с Киселевым с трудом отогнали свору и привязали собак к дереву.
У кабана-секача была прокусана шея и когтями в нескольких местах разодрана спина. Видимо, тигр прыгнул ему на спину. На поросенке никаких рваных ран не было. Он просто был задушен.
От давленины следы тигрицы вели прямо через Татиби. Возможно, хищница отправилась за тигрятами, чтобы привести их сюда и накормить.
— Куты-мафа два солнца назад тут ходи, — уверенно заключил Маяка, осмотрев следы на льду реки.
— Два дня назад? — переспросил Олянов. — Значит, далече отсюда своих детишек запрятала.
— Почему далече? — удивился Маяка. — Куты-мафа прямо не ходи. Он туда-сюда петли делай...
— Правильно, Маяка Догдович, — поддержал его Роман Киселев. — Видимо, котята недалеко: однако тигрица, прежде чем придет к ним, из предосторожности изрядно попетляет.
— Надо, пожалуй, в кустах, неподалеку от свиных туш ставить палатку, — сказал Олянов. — Будем в засаде сидеть. Не сегодня — завтра тигрица явится сюда со своим выводком.
Место для засады выбрали за крутым холмом. Для костра, чтобы горел тихо и не трещал, нарубили веток ясеня и ильма, причем слишком разгораться огню не давали.
Но ни ночью, ни на следующее утро тигры не появились. Значит, где-то были у них припрятаны другие свиные туши. И верно, не успели охотники пройти километра два вдоль левого берега Татиби, как навстречу им с земли поднялось стайкой воронье. Охотники остановились, стали следить, куда же летят птицы.
— Его лети кедровую падь, — сказал уверенно Чауна.
В кедровой пади, в примятых кустах орешника, лежала обезображенная туша старого кабана-секача. Местами на ней еще не застыла кровь. Снег вокруг туши был так вытоптан, что следы тигриных лап совершенно перемешались.
Однако охотников до крайности удивило, что тигры, не успев разделаться с жертвой, неожиданно разошлись в разные стороны. Котята ушли вдоль берега Татиби, а мать — через кедровник в горы. Неужели тигрица, почуяв опасность, бросила своих детенышей? Нет, так не бывает! Скорей всего она угнала их в логово, а сама отправилась в разведку, запутывая при этом следы.
Олянов велел Киселеву и Чауне обследовать следы тигрицы, а сам с Маякой пошел по следам котят. Димка остался с собаками.
Когда они через полчаса снова собрались, Киселев доложил:
— У матери след слишком тревожный. Местами перепрыгивала через кусты. Потом останавливалась. Видимо, оглядывалась на котят. Да и когти у нее выпущены до отказа.
— Ясно, Роман Аверьянович, — задумчиво сказал Олянов и посмотрел на Чауну.
— Его верно говори, Оляныць, — подтвердил слова Киселева Чауна. — Цюет амба, что люди близко ходи...
— Ну, а котята как? — спросил Роман.
— Разно, — сказал Олянов, — у одного когти выпущены, у другого — нет. Один из них постарше — годовалый, а второму с полгодика, не более...
— Которому год будет, все понял, а который «бата», глупый еще. Много понимай нету, — поддержал Маяка.
— Тигрята шли то рядом, очень близко друг к другу, то меньшой, приустав, начинал отставать, — рассказывал дальше Николай Иванович. — Хватившись, бежал вдогонку за старшим. — И шутливым тоном прибавил: — Вот какая, как говорит Мунов, наша картина...
— Нормальная, Иваныч, картина, — в тон ему заметил Киселев. — Терять время не будем. Веди, бригадир!
Олянов посмотрел на небо, освещенное солнцем, потом — на часы.
— Пойдем за котятами. Будьте начеку, помните, что кому поручено!
Киселев перехватил у Димки сворку и пошел вперед. За ним, держа наготове ружья, двинулись остальные.
Посмотрев сбоку на Димку, Николай Иванович спросил:
— Держишься, паря?
— Держусь, дядя Коля!
— Помнишь, что поручил тебе?
— Помню: пулять из ружья!
— Ну и молодец! — И бросил Маяке: — Зря ты своего Димку в моряки определил. Он ведь охотник добрый...
— Пускай что хочет, — ответил Маяка.
Все выше поднималось над тайгой солнце. Легкие пушинки, пронизанные золотыми лучами, кружились в чистом морозном воздухе.
Вдруг в просветах между деревьями мелькнула полосатая спина огромной тигрицы. Первым увидел ее Чауна.
— Куты-мафа! — закричал он и упал на снег.
— Что ты, дядя Чауна?! — вздрогнув, прошептал Димка и испуганно попятился.
Подбежавший Маяка хотел было поднять Чауну, но голос Олянова: «Залп!» — остановил Канчугу.
Последовало три одиночных выстрела. Чуткое зимнее эхо не успело повторить их, как Роман закричал:
— Спускаю сворку!
— Стравишь! — остановил Олянов.
Но собаки, особенно Трезор и Думка, рвались вперед, и Роман еле удерживал их.
— Ну что там с Чауной? — глянув через плечо на Селендзюгу, спросил Олянов. — Или лыжу сломал? — И снова скомандовал: — Залп!
Лишь после того как Олянов, Маяка и Димка разом выстрелили, грянул одиночный, запоздавший выстрел Чауны.
Громко рыча, перепрыгивая через колодины, бежала тигрица. Рядом с ней трусили тигрята. Тот, что бежал слева, был ростом чуть пониже матери, гораздо худее и вдвое уже в кости. По правую сторону короткими неуверенными прыжками бежал небольшой, полугодовалый котенок.
— Залп! — опять скомандовал бригадир. — Отпугивай мать!
Снова грянули один за другим три дружных залпа. Эхо глухо, но более протяжно повторило их в ближних сопках.
Тигрица сразу стала уходить длинными прыжками, а тигрята, не поспевая за ней, побежали недружно, вразброд. Старший вскоре догнал ее, а маленький несколько отстал.
Собаки рвались с поводков, надрывались от лая.
— Рогулины рубить! — крикнул Олянов и, выхватив из-за пояса топорик, подбежал к ильму. Несколькими замахами он срубил две ветки, быстро, на бегу, очистил их и затесал на конце развилку. Одну рогульку оставил себе, другую бросил Роману Киселеву, который держал сворку.
Примеру бригадира последовали Маяка и Чауна, а Димка несся на лыжах и палил из ружья в воздух.
Частая стрельба, лай собак, громкие крики охотников отпугивали тигрицу. Только и видно было, как среди кустов мелькает ее огненно-рыжая полосатая спина. Старший тигренок не отставал от матери, а меньший, сделав прыжок, погружался в глубокий снег и с трудом выбирался из сугроба. Неожиданно тигрица прыгнула к нему, одним ловким движением вскинула котенка на спину и помчалась в заросли.
Несколько минут она несла его на спине, но, как только снова раздались залпы, сбросила его и прыгнула в сторону.
Оставшись без защиты, тигрята ненадолго смешались, забили хвостами, зарычали. Тотчас же им из кустов ответила громким рыком тигрица.
— Всё, спускаю собак! — крикнул Киселев.
Все четыре пса, почуяв волю, прихватывая свежий след, устремились к тигрятам. Охотники, держа наготове рогульки, едва поспевали за ними.
— Пуляй, паря! — закричал Олянов на Димку, который бежал сбоку, заряжая ружье. Но ружье, видно, заклинило и выстрела не получилось. Тогда бежавший позади Маяка отдал сыну свою бердану:
— Из моего, бата, стреляй!
Димка перехватил бердану, нажал на спуск.
Когда до тигрят осталось не более ста шагов, вперед вырвался Рекс. Огромный, сильный, похожий на волка, он несколькими прыжками настиг меньшого тигренка. Тот быстро изогнулся, рыкнул на собаку, стал отбиваться. Рекс отскочил, но, опомнившись, снова напал. И тут в какое-то мгновение, ломая мерзлые кусты, прямо на Рекса прыгнула большая тигрица.
Считанные секунды ей потребовались, чтобы разделаться с овчаркой и увести за собой тигренка. Зато второму, большему, уйти не удалось. Только он кинулся в сторону, — его окружили Трезор, Думка и Таска и принялись с ожесточением облаивать. Тигр заметался, стал отбиваться лапами, пытаясь сграбастать наседавших псов. Но они ловко отскакивали, чтобы тут же снова насесть.
Грянули выстрелы.
Тигр вздрогнул, сжался, сощурил глаза. Трезор, изловчившись, с наскока впился ему зубами в загривок, но, получив сильнейший удар, с визгом откатился назад. Зверь вскочил, рявкнул и приготовился померяться силой с Думкой и Таской, но к нему уже приближались охотники. Когда осталось до него шагов двадцать, Олянов выдернул из-за пояса рваный рукав от старого ватника, надел на рогульку и выставил ее вперед. В это время очухался от удара Трезор. Он снова кинулся к зверю, а с боков стали наседать Таска с Думкой. Хищник начал отбиваться лапами, однако все теснее и теснее сжималось вокруг него кольцо. Страх перед людьми вышиб из него, казалось, прежнюю ярость. Зверь весь изогнулся, стал крутиться на одном месте, выбрасывая передние лапы с выпущенными до отказа кривыми острыми когтями, широко разевая пасть.
Олянов только и ждал этого, — с размаху сунул зверю в раскрытую пасть рукав, пропахший мазутом. Тигр от неожиданности припал к земле. Опомнившись, он прижал когтями конец рукава и с отчаянием начал рвать на куски. Острые клыки, вонзившись в старую, слежавшуюся вату, словно запутались в ней, и, пока зверь освобождал их, уходило время. На это и рассчитывал Олянов.
— Рогульки, ребята! — крикнул он и навалился на тигра сзади, изо всех сил стиснув ему обеими руками горло. В тот же миг рогульки вдавили хищника в глубокий снег.
Минуты две-три тигр еще пробовал сопротивляться. Отчаянно бил хвостом, пытался выпростать лапы, но, почувствовав свою полнейшую беспомощность, сник и глухо, жалобно зарычал.
Пока Роман Киселев набрасывал намордник и стягивал его ремешком, Маяка Догдович опутывал тигру правую переднюю лапу вязкой из льняных полотенец. А у Чауны с левой лапой зверя что-то не клеилось. Несколько раз он хватал ее дрожащими руками и не мог удержать.
— Ловчее бери, Чауна Симович. Оттягай в сторону, — советовал Олянов.
Чауна сильно ухватился за тигриную лапу, но слишком низко, у самых выпущенных когтей, и, пока поднимал с земли вязку, тигр дернул лапой, запустив свои когти в правую руку Чауне. Удэгеец, вскрикнув от боли, откатился.
— Ну что же ты, Чауна Симович! — с упреком произнес Олянов.
Димка Канчуга, стоя в стороне и беспрерывно заряжая ружье, не спускал, однако, глаз со старших. Как только Чауна Симович, обливаясь кровью, откатился назад, Димка, успев выстрелить, подскочил к тигру.
— Не надо, бата! — крикнул сыну Маяка.
Но тот, словно не слыша отца, схватил обеими руками лапу тигра как можно выше когтей, рванул ее на себя и, подобрав вязку, три раза, как это делал отец, опутал ее. Только после этого Роман Киселев, изловчившись, быстро схватил веревкой обе задние лапы. Потом вместе с Маякой связали их с передними.
Дело было сделано.
— Ну что ж, лиха беда начало! — сказал Николай Иванович, переведя дух. — Один есть. А за малышом завтра двинемся. Следы свежие. Собаки натасканы, быстро их прихватят.
— Наверно, тигрица далеко малыша уведет? — спросил Димка.
— Возможно и так, — сказал Олянов. — Где за собой поведет его, а где, чтобы следы скрыть, на себе потащит. Она и старшего, что поймали, не оставит. Пока будем нести его по тайге, только гляди да оглядывайся.
— А я стрелять буду, дядя Николай, — выпалил Димка.
— Придется, — улыбнулся Олянов. — На тебя вся надежда.
— Вот только Рекса моего жаль, — грустно вздохнул Димка.
— Что поделаешь, могла и моих стравить, — сказал Роман Киселев.
— Все равно, жаль моего Рекса, — печально повторил Димка, и на его смерзшихся ресницах показались слезы.
— Ладно, бата, — обняв сына за плечи, пробовал его успокоить Маяка Догдович. — Ты в городе живешь, собаки не нужно тебе.
Держа забинтованную руку на весу, подошел Чауна. Он был бледен, молчалив, часто посасывал трубку.
— Как, больно? — спросил Олянов.
— Мало-мало есть...
— А все потому, Чауна Симович, получилось у тебя, что замешкался. — И, посмотрев ему в лицо, спросил: — Испугался, наверно, амбы, да?
— Его сам знаешь, первый раз на куты-мафу ходи, — стал он оправдываться. — Маяка тоже скажет тебе, прежнее время нась брат удэ на куты-мафу сроду не ходи...
Быстро стало смеркаться. Ранние зимние сумерки окутали лес. Киселев с Маякой нарубили впрок соснового лапника для шалаша и для подстилки тигренку, чтобы он не простудился, лежа на снегу. На этот раз костер разожгли большой из сухого, промерзшего хвороста. Пусть горит высоко, с треском, отпугивая тигрицу.
— Вот и вся быль про наших охотников-тигроловов, — заключил Олянов свой рассказ.
— А как же, Николай Иванович, со вторым тигренком?
— С малышом-то проще было. Как мы и предполагали, тигрица кружила с ним в том же районе. Мы — за ней, а она — за нами. Все же на вторые сутки в полдень наши собачки прихватили след. В конце концов мы так загнали котенка, что он совершенно из сил выбился. Попал в бурелом и завяз там, как говорится, с ноготками. Там и взяли его.
— Без Чауны управились?
— А Димка его и на сей раз вполне заменил. — И прибавил ласково: — До дерзости смелый паренек. Настоящий удэге. Вот в ком живет, можно сказать, дух амбы!
— Ну, а Чауна?
— Чауна как Чауна! — сказал Олянов с доброй улыбкой. — На днях в гости ко мне заходил. Жаловался, слабо у них эту зиму с соболем, а деньги нужны. «Ты бы, Оляныць, в город позвонил, может, куты-мафу им надо. Нынче опять на Татиби видел. Его с одним котенком за кабанами ходи. Котенку, думаю, только одна зима будет, совсем, знаешь, бата». — «Опять на Татиби?» — «На Татиби, Оляныць, на Татиби!»
Перед женским праздником 8 Марта, обнаружив, что в амбаре не осталось мяса, Огирча попросила мужа добыть сохатого или медведя. Гостей соберется много, а кормить их будет. нечем.
За сохатым ходить долго. Пока нападешь на след, пройдет несколько дней, да пока будешь гнаться по следу — тоже порядочно времени надо, глядишь — и праздник кончится. А добыть в эту пору медведя — несложное дело. Возвращаясь недавно с соболевки, Надыга Догдович приметил у Гремучей протоки на старом тополе берлогу; следы от медвежьих когтей на стволе вели в дупло. В другое время удэгеец не прошел бы мимо такого дерева. Но Надыге Догдовичу нельзя было задерживаться. Он вез с охоты дорогие шкурки соболей, которые надо было срочно отправить на пушную базу.
— Ладно, Огирча, за сохатым не пойду, а медведя добуду тебе, — сказал Надыга жене, вспомнив берлогу у Гремучей протоки.
Он уже поднял упряжку и, ухватившись за поворотный шест, стал выводить нарту на тропу, когда из интерната прибежал Колька, младший сын.
— Опять в тайгу едешь, отец? — спросил мальчик, вскочив на нарту и вспугнув собак.
— Мясо кончилось, бата, — объяснил Надыга.
— Жаль, каникулы прошли, а то бы я с тобой поехал берлогу обкладывать.
— Озорной ты у нас, бата, — засмеялся Надыга, с нежностью посмотрев на сына.
Надыга Догдович несколько раз брал с собой Кольку на охоту. Однажды, преследуя лося, даже доверил сыну ружье, и тот двумя пулями уложил зверя. А колонка, белку, бурундука мальчик стрелял без промаха.
В августе Кольке исполнилось тринадцать лет, и дедушка Догдо подарил внуку два ножа с выструганными из дубовых веток рукоятками. Раскаленной иглой дед выжег на рукоятках скачущих оленей. Отныне Колька был признан настоящим охотником и мог распоряжаться ружьем отца или деда.
— Может быть, отпрошусь у Надежды Петровны? — спросил мальчик.
— И не думай, бата, пропускать уроки. Скоро вернусь. — Надыга взмахнул над упряжкой длинным остолом.
Собаки натянули постромки и побежали в сторону горного перевала.
Надыга Догдович приехал на Гремучую протоку в полдень. Над тайгой стояло яркое солнце. Хотя тепла от солнца было немного, но снег вокруг ослепительно сверкал. Слабый ветер раскачивал высокие вершины кедров, и слышно было, как в темной хвое возятся белки. Словно чуя, что не за ними пришел в тайгу человек, белки без всякой опаски бежали вверх и вниз по стволу.
Оставив на берегу протоки упряжку, Надыга пошел к заветному тополю. Осмотрев дерево, он постоял в задумчивости, словно решал, как лучше приступить к делу. Опасаться, что медведь проснется, не надо было. В эту пору зверь спит крепко. Только шатун, который с осени не приготовил себе берлогу, всю зиму бродит по тайге — сердитый, злой, готовый растерзать каждого, кто ему встретится.
— Как его доставать будем? — вслух подумал Надыга Догдович, продолжая изучать тополь, на котором кора была сплошь исцарапана медвежьими когтями. — Однако, пущу дым, — решил охотник.
Отыскав гнилушку, зажег ее, забросил в дупло, а сам отбежал, спрятался за сосной.
Прошло несколько минут. Тихо.
«Наверно, голову под лапу засунул и не чует, — решил Надыга. — Надо гнилушку побольше кинуть ему».
Но и вторая гнилушка не потревожила медведя. Дым из дупла валил наружу.
И Надыга Догдович, как уже делал не раз, решил пустить дым снизу. Осторожно подошел к тополю, рассек топором ствол, загнал в расщелину клин и просунул в отверстие дымокур.
Не успел охотник отбежать к сосне, послышалось глухое, как из пустой бочки, рычание. И почти сразу же из дупла показалась острая, с заспанными глазами медвежья морда. Зверь зевнул, широко разинув пасть с желтоватыми клыками, тряхнул головой и стал прислушиваться. Потом выбросил передние лапы, уперся ими в ствол, поднялся выше. Вот уже показалась мохнатая грудь с белым пятном. Надыга вскинул ружье, прицелился в белое пятно и выстрелил.
— Ну, здравствуй, спасибо! — проговорил он, подбегая к дереву, и, как это делали в старину удэге, отхватил ножом левое ухо у медведя. — Поедем, однако, к Огирче праздник делать.
Только Надыга взвалил медвежью тушу на нарту и стал выводить упряжку на просеку, как из дупла вылез медвежонок. Обхватив лапами ствол, он беспомощно повис на нем и жалобно заскулил.
— О-о-о, там и маленький бата был, — ласково сказал Надыга. — Что так поздно проснулся?
Собаки рванулись к тополю, громко залаяли. Надыга прикрикнул, отогнал их.
— Что будем делать с тобой? — спросил Надыга. — Может, обратно спать пойдешь? — Он хотел было загнать его в дупло, но медвежонок еще теснее прижался к стволу. — Не хочешь?
Он снял его с дерева, и медвежонок уткнулся мордой в плечо Надыги. Охотнику жаль стало беспомощного мишку. Оставить в лесу на морозе, — погибнет. В старую берлогу обратно не полезет, а новой не найдет: мал он...
— Ладно, бата, — Надыга погладил медвежонка, — в Сиин поедем, с Колькой будешь играть.
В сумерки Надыга Догдович приехал в селение. Вышедший встречать его дед Догдо снял медвежонка с нарты, покачал на руках и опустил на землю. Мишка, раскидывая ноги, побрел к сугробу, зарылся в него и тут же захрапел.
— В берлоге, однако, не выспался, — шутливо сказал дед. — Пускай его тут поспит.
Так появился в Сиине медвежонок.
Колька посадил его на цепь и после уроков прогуливался с ним по поселку. Иногда брал с собой на рыбалку и тут же на льду кормил свежей рыбой. Не успеет Колька вытащить из лунки сига или щуку, медвежонок рвет добычу из рук. Однажды схватил зубами тайменя, перекусил леску и вместе с крючком проглотил рыбину. Колька испугался, подумал, что медвежонок подавится. В счастью, все обошлось. Но к лунке больше его не подпускал, привязывал к дереву.
Многие ребята ухаживали за медвежонком, но он признавал одного Кольку. Завидев его издали, начинал рваться с цепи и, когда Колька подходил, клал ему лапы на грудь и просил пощекотать за ушами.
— Ученый у тебя медведь, бата, — говорили Кольке удэгейцы. — Однако, не зевай, чтобы злым не вырос.
— Не будет злым, — возражал Колька, — сырого мяса не ест, только вареное, а на закуску сахар получает...
Словно по тайному сговору, ребята экономили сахар, откладывали из своей порции по кусочку и отдавали Кольке Галунке, а тот в определенное время — на большой перемене — кормил своего воспитанника.
Вскоре Мишка стал так хорошо разбираться в звонках, что безошибочно угадывал большую перемену — время появления Кольки с угощением. Тогда он вставал на задние лапы, рвался с цепи, скрежетал зубами, скулил и вот-вот, казалось, выскочит из ошейника.
Надежда Петровна объяснила, что у медвежонка, вероятно, выработался условный рефлекс.
— Вот вы, ребята, сколько лет учитесь в школе и не обращаете внимания, как звонит тетя Гяндя. А ведь звонит она всегда по-разному. Перед малыми переменами дает короткие звонки, а перед большой — звонит дольше. Медвежонок это усвоил. И уже привык, что после длинного звонка Коля приносит сахар. Это и есть условный рефлекс.
Ребята решили проверить, что будет с медвежонком, если Колька пропустит одну большую перемену.
И вот что произошло.
Как обычно, в назначенное время тетя Гяндя зазвонила к большой перемене. Дремавший в шалаше медвежонок выскочил, поднялся на задние лапы, заскулил. Колька не приходил. Мишка занервничал. Стал грызть зубами цепь, рваться из ошейника. Потом начал хлестать себя лапами по морде. Когда и это не помогло, разворотил свой шалаш, раскидал кедровую кору. А Колька все не приходил.
Когда терпению Мишки пришел конец, он повалился на спину, стал кататься по траве и так замотал вокруг шеи цепочку, что чуть не задохся.
— Ну что мы, ребята, наделали, — с обидой закричал Колька, наблюдавший из окна за медвежонком. — Так разозлили Мишку, что у него пропадет рефлекс.
Он кинулся в класс, чтобы схватить из парты сахар и побежать к медвежонку, но не успел — перемена кончилась. Начался урок.
Никто не видел, как Мишка вылез из ошейника. Почуяв волю, он, однако, не удрал в тайгу. Пробрался в помещение, отыскал Колькин класс, открыл лапами дверь, вошел и уселся около Колькиной парты.
— Этого еще не хватало! — возмутилась Надежда Петровна и велела вывести Мишку. Но, заметив, что он тихо положил морду на вытянутые лапы, уступила: — Ладно, пускай остается...
Когда Надежда Петровна вызвала Кольку к доске, следом за ним пошел и Мишка. Лег под доской в прежней позе, поглядывая прищуренными глазами то на Кольку, то на учительницу. Когда Галунка, решив задачу, вернулся на свое место, за ним двинулся и медвежонок.
Ребята были в восторге. А медвежонок за хорошее поведение получил двойную порцию сахара.
Вскоре произошло новое событие.
Был уже одиннадцатый час вечера. Все в интернате спали. Спал и медвежонок, забившись в тесный угол своего шалаша. Лишь старый рыжий пес бегал вокруг дома и лаял на большую луну. Неожиданно к нему присоединились и другие собаки — а было их в Сиине множество. И такой страшный лай поднялся в поселке, словно поблизости бродил тигр.
Не проснись в это время медвежонок, ничего бы, пожалуй, не произошло. Но Мишка, как на грех, проснулся, выскочил из шалаша, загремел цепью. И собаки излили на него всю свою злость. Целой сворой набросились на беспомощного сонного медвежонка. Дергали его за хвост, хватали за уши, а рыжий пес впился зубами в бок и вырвал клок шерсти.
Медвежонок сжался в комок, потом, осмелев, стал отбиваться лапами, а когда собаки еще пуще насели, изо всех сил потянул цепь, оборвал ее вместе со скобой и побежал в сопки.
В это время проснулся Петя Сяляндзюга. Соскочил с кровати, кинулся к окну — и ахнул: свора собак, штук двадцать, наверно, возилась около шалаша.
— Колька, вставай, беда случилась!
Колька отбросил одеяло, вскочил.
— Быстро спасать Мишку! — закричал он, разбудив всех в комнате.
Выбежали на улицу, палками отогнали собак. Но медвежонка в шалаше не было. С минуту стояли молча, поглядывая друг на друга. Потом Петька сказал:
— Надо по следу идти. Гляди, след совсем свежий, в сопки ведет.
Колька ответил не сразу.
— Да что же ты, Коля, стоишь? — возмутился Петя. — Тут каждая минута дорога, а ты почему-то стоишь.
— Пойдем по следу, — наконец сказал Коля. — Пойдем втроем: я, ты и Генка. Бегите за лыжами.
Пока Петя и Генка бегали за лыжами. Колька вернулся в комнату, достал из тумбочки несколько кусков сахара. Потом тихонечко пробрался в дежурку, где спала на топчане тетя Гяндя, и взял с подоконника школьный звонок.
Ярко светила луна. Было тихо, безветренно. Следы медвежонка отчетливо виднелись на чистом снегу. Когда через час они привели к горному перевалу, ребята остановились передохнуть. Потом пошли дальше. Следы привели в узкий распадок между сопками.
— Далеко ушел, — вслух подумал Генка и уже громче добавил: — Все-таки надо было нам собаку захватить.
— Что ты, с ума спятил? — прикрикнул на него Петя. — Мишка от собак удрал, а ты хочешь опять собаку за ним пустить...
Из распадка вышли в густой кедровник. Здесь следы медвежонка петляли между деревьями и в конце концов привели к старой дуплистой липе. Кора на стволе была сплошь исцарапана медвежьими когтями. Ясно, где-то в дупле спрятался Мишка.
У ребят отлегло от сердца.
— Давай, Колька, попробуем выгнать его оттуда, — предложил Петька и, схватив жердину, принялся колотить ею по стволу.
Но медвежонок не отзывался.
— Эти бездельники псы так напугали его, что он даже своих мальчишек боится, — в сердцах сказал Генка. — Что же будем делать?
— А вот что! — сказал Колька и достал из кармана звонок.
Петька и Генка от удивления ахнули.
— Молодец, Коля! — вырвалось у Пети. — Давай залезай на дерево.
Вместе с Генкой они подсадили Кольку. Когда он забрался на толстую ветку и, упираясь в нее ногами, зазвонил над самым дуплом в звонок, оттуда показалась голова медвежонка.
— Мишенька, Мишуха, — ласковым голосом произнес Колька и дал ему кусок сахару. — Пойдем со мной в Сиин, — и спрыгнул на снег.
Медвежонок вылез из дупла, осмотрелся и тоже спрыгнул с дерева. Потом сел на задние лапы и передние положил на плечи Кольке. Тот дал ему еще кусок сахару. Мишка слизнул языком сахар с Колькиной ладони, захрустел.
Только теперь Генка заметил, что на медвежонке нет ошейника, и спросил:
— Как же мы его домой поведем?
— Очень просто, — сказал Колька и показал звонок.
Став на лыжи, он зашагал, сильно тряхнув звонком.
Медвежонок сразу встрепенулся и пошел за Колькой, неуклюже переваливаясь и слегка припадая на левую переднюю лапу, которую, видимо, поранили собаки.
Когда Колька рассказал деду о случившемся, старый Догдо не сразу ответил. Пожевал губами черенок черной, сильно прокуренной трубки, задумался. Потом вынул ее изо рта, выколотил об угол скамейки и сказал медленно:
— В другой раз убежит, звонком не заманишь его.
— Мы решили покрепче шалаш сделать, — сказал Колька, — чтобы двери на засов запирались.
На широкоскулом морщинистом лице Догдо появилась улыбка.
— Все равно твой шалаш чужой будет ему.
— Почему чужой? — не понял Колька.
— Человека в свой родной дом тянет. А зверя, однако, тоже в свой — в лес, бата, — ласково сказал Догдо и, заметив, что Колька загрустил, добавил: — Ладно, пока он ребенок — не страшно.
— А где будешь летом его держать? — спросил Надыга Догдович.
— Как это где? Мы в пионерский лагерь поедем. И медвежонка с собой возьмем.
— Там тайга совсем близко, — заметил дедушка. — Ладно, бата, приведи медвежонка, я ему кусочек левого уха отрежу.
— Зачем? — не понял Колька.
— Отметину сделаем ему. Если в тайгу убежит, по отметине искать его будешь. Летом много медвежат в лесу бродит. А у твоего отметина будет...
...Утро, когда собирались выехать в летний лагерь, выдалось тихое. Солнце стояло высоко в чистом небе. Лишь на горизонте, где возвышался горный хребет, клубились небольшие легкие облака. На кустах и травах обильно лежала роса, и веяло от них приятным холодком...
В десятом часу от берега отчалили семь батов. В переднем — «флагманском» — бате сидели Надежда Петровна с девочками-первоклассницами. Правил батом школьный завхоз Чауна, пожилой худощавый удэгеец.
Позади, замыкая колонну, плыли Колька, Петька и Генка. На дне лодки, устланном травой, дремал медвежонок. То ли его с непривычки укачивало, то ли разморило зноем, но не успели пройти и километра, как Мишка свернулся клубком, спрятал под левую лапу голову и захрапел.
К вечеру прибыли на место. Быстро выгрузили имущество и стали размещаться в шалашах. А когда солнце ушло и лес окутали сумерки, на холмистом берегу реки вспыхнул костер.
Лагерь состоял из десятка кедровых шалашей с низкими односкатными крышами. За шалашами — широкая площадка для пионерских линеек, выложенная по краям дерном и усыпанная желтым песком. В центре площадки — высокий, гладко обструганный шест для подъема флага. А на обоих берегах реки — тайга, зеленая, густая, с вековыми деревьями, поднявшими свои вершины к светлому небу. Богата она в эту пору. Все здесь под руками: и птица, и рыба, и дикий чеснок — черемша, и ягод разных — тьма...
Побежали веселые дни пионерского лета. Общую радость, казалось, разделял и медвежонок. По совету Чауны, Колька на короткое время давал своему питомцу волю.
Побродит Мишка с полчасика вдоль берега и сам вернется на свое насиженное место. А однажды, когда выдался особенно жаркий день, даже полез в реку купаться. Поплавал, понырял — и, довольный, вылез из воды.
Словом, медвежонок постепенно привыкал к новой обстановке и вел себя, как говорила Надежда Петровна, вполне прилично. Теперь ему уже не давали сахар, чтобы не рос сластеной, но к звонкам он по-прежнему был очень чуток. Звякнут ли на кухне стаканы или металлическая посуда, — встрепенется, навострит уши.
Подошло время рунного хода лосося. Кто только не ловит рыбу в эту страдную пору! Правда, в верховьях таежных рек она уже не такая жирная, как в низовьях.
Удивительная рыба этот тихоокеанский лосось. Он устроен природой по-особому: вылупившись из икринки в какой-нибудь затерянной в тайге безымянной протоке, крохотный, величиной в спичку малек потом скатывается по течению и плывет из реки в реку, пока не попадет в могучий Амур, а оттуда — прямым путем в бурное Охотское море. Проходят три, редко четыре года, и уже взрослой, почти в метр длиной и в несколько килограммов весом, кетиной начинает свой долгий поход на родину, то есть в ту самую далекую протоку, где когда-то появился на свет. Причем — и это самое удивительное, — отложив в родной речке икру и оставив потомство, рыба тут же на перекатах гибнет...
В иное лето в реки заходит столько кеты, что поставишь в воду весло, и оно не падает.
На берегу появляются высокие амбары на тонких сваях, так называемые вешала, где вялятся на ветру рыбьи тушки, превращаясь в юколу. Тут же удэгейцы коптят кетовые спинки и брюшки, промывают в грохотах икру и солят ее в пузатых бочонках.
Не дремлют в это время и медведи. Они тоже рыбачат. И не хуже людей. Наловит косолапый целую гору рыбы, зароет в укромном месте. А поздней осенью, перед тем как завалиться на зимнюю спячку в своей берлоге, разрывает яму и жрет до отвала рыбу «с душком», нагоняя побольше жира, чтобы его хватило до весны.
Когда ребята стали собираться на рыбалку, завхоз Чауна сказал:
— Зачем медвежонку рыбу сюда таскать будете? Пусть его сам порыбачит — уже не маленький.
— А если с рыбалки сбежит? — спросил Генка. — Так мы его в лагере кормим, а когда он рыбы наестся, зачем ему лагерь? Подумает, что в тайге лучше.
Но Колька не разделял Генкиных опасений.
Рыбалку решили выбрать неподалеку, на небольшой порожистой протоке. Не успели ребята столкнуть на воду оморочку, медвежонок побежал по камням, уселся на широкий валун и сразу принялся за дело. Заметит розовые пузырьки на воде, запустит лапу, схватит кетину и тут же бросает ее через плечо. Но не каждая рыба, которую он бросал, долетала до берега. Чаще всего они падали обратно в воду.
— Вот глупый, — засмеялся Колька, — хоть бы один раз назад посмотрел.
— Ладно, пусть его ловит, — сказал Петя. — Не хватит рыбы ему — добавим...
Генка толкал оморочку шестом, а Колька и Петька легли один на носу, другой на корме и принялись накалывать рыб острогами. Они не особенно торопились и часто поглядывали на медвежонка. Им было и смешно и жалко смотреть, как он напрасно старается. Целый час рыбачил он, а на берегу лежала одна рыба. Наконец Мишка покинул валун, чтобы подкрепить свои силы, и только теперь понял, что напрасно трудился. Забегал взад-вперед, зарычал. Потом подбежал к одной-единственной рыбе, валявшейся в траве, стал кромсать ее лапой, пока не превратил в лепешку. Успокоившись, вернулся на валун и снова принялся рыбачить. Но уже не кидал, как прежде, через плечо свою добычу, а тут же на валуне кормился в свое удовольствие. Потом поплелся на берег, лег и уснул.
— Вот видишь, Генка, — с упреком сказал Колька, — никуда он с рыбалки не бежит. Спит, нас дожидается...
Все десять дней, пока шла на нерест кета, медвежонок ходил с ребятами на протоку. Придет, сядет на свой валун, наловит рыбы, наестся досыта и завалится спать. А от сахара он совсем отвык. Но вскоре все дело испортил «медовый дух». Чауне удалось раздобыть на колхозной пасеке бочонок липового меду. Через несколько дней, когда весь мед был съеден, Чауна принес медвежонку пустой бочонок и сказал шутливо:
— На, бата, вылизывай, кое-чего достанется тебе...
Мишка набросился на сладкое, залез с головой в бочонок, долго лизал остатки меда на дне. Когда Чауна пришел за бочонком, Мишка ни за что не хотел отдавать его и даже больно ударил завхоза лапой по руке.
С этого дня «медовый дух» не давал медведю покоя. Он несколько дней после этого нервничал, плохо ел, то и дело бродил около кухни. Когда же набрел на пустой бочонок из-под меда, залез в него и так орудовал, что вместе с бочонком скатился с обрывистого берега в реку. Сам выплыл, а бочонок унесло течением. Чауна ругался.
Назавтра, только начало светать, ветер принес с пасеки сладкий запах меда. Медвежонку стало невмоготу. Он сорвался с привязи, переплыл реку и побежал к пасеке. Добежав до первого улья, с ходу толкнул его, повалил и принялся с жадностью уничтожать запасы меда. Потревоженные пчелы тучей высыпали из улья, загудели и ринулись на медвежонка. От неожиданности медведь отпрянул, замотал головой, вымазанной медом, но ее тотчас же густо облепили пчелы. Они залезали ему в глаза, в уши, в ноздри, в рот и с таким ожесточением жалили, что медвежонок упал на спину и стал отбиваться всеми четырьмя лапами. А когда это не помогло, стал кататься по сырой от росы траве. Медведь не заметил, как подкатился к избушке, где жил пасечник Сусан Геонка.
Разбуженный страшным гудением пчел и ревом хищника, Геонка выскочил из избушки, схватил первую попавшуюся жердь и огрел медвежонка по спине. Потом кинулся за ружьем, но медвежонок со всех ног пустился бежать. Вдогонку за ним полетели пчелы. Они гнали его дальше и дальше в тайгу, и когда пасечник появился с ружьем, медведя и след простыл.
Случилось это в шестом часу утра. В восемь, когда горнист в лагере заиграл «подъем» и ребята прибежали к сосне навестить медвежонка, на траве осталась только цепь с кожаным ошейником.
— Надежда Петровна, — закричал Колька, подбегая к учительнице, — наш Мишка удрал!
Не успела она ответить, в лагерь явился Сусан Геонка.
— Ты почему, бата, медведя своего на волю отпустил? — налетел он на Кольку. — Он у меня улей сломал. Весь мед сожрал. Хорошо, что вовремя проснулся, а то бы всю пасеку погубил.
После завтрака Колька, Петька, Генка и дядя Чауна отправились в тайгу искать медвежонка. Переплыли на бате реку, дошли до избушки пасечника и оттуда по следам медвежонка отправились в тайгу. Шли они целиной, карабкались через крутые завалы из бурелома, вброд переходили протоки... А в конце дня, когда добрались до горного перевала, следы неожиданно потерялись.
— Может быть, опять на дереве спрятался? — вслух подумал Генка. — Жаль, звонка не захватили с собой.
Колька угрюмо молчал. Он вспомнил слова дедушки Догдо: «Человека в свой дом тянет, а зверя, однако, тоже в свой — в лес, бата», — и с трудом перевел дыхание.
Идти дальше Чауна не советовал.
— Нынче в тайге много медведей бродит. А ружья мы не захватили с собой, так что надо назад возвращаться. Захочет наш медвежонок обратно в лагерь прийти — придет. Не захочет — не придет, конечно...
— Нет, теперь уже не придет, — печальным голосом сказал Колька и заплакал.
Надыга Догдович давно обещал сыну, что возьмет его на соболиную охоту. В эту зиму пора соболевки как раз совпала со школьными каникулами, и когда Колька принес табель с одними пятерками, Надыга сказал шутливо:
— Ну, бата, в школе ты отличник, погляжу, какой на охоте будешь. Может быть, только на тройку вытянешь.
Зимой утро наступает медленно. Когда Колька вывел со двора упряжку с нартой, по радио передали: семь часов. А на улице еще было сумеречно. Морозный туман плотно окутал долину реки, и, прежде такая широкая и просторная, она казалась узкой и тесной. В десяти шагах ничего не было видно.
Упряжка бежала по снежной тропе, которая вела в глубь леса. Подгонять собак не надо было. И Надыга Догдович, положив на колени остол, закурил трубку. Колька сидел позади отца на теплой медвежьей шкуре и молчал.
Туман постепенно редел. Далеко стала видна тропа. Когда через час — полтора подъехали к высокой сопке Сагеси, стало совсем светло. Довольно долго объезжали сопку, потом проехали широкую падь и на холмистом берегу протоки, скованной торосистым льдом, остановились. Здесь был небольшой шалаш. По самую крышу его замело снегом, и Надыга Догдович протоптал к нему тропинку. Потом отодрал легкую дверцу. В шалаше лежали сухие дрова, несколько кусков бересты.
Развели костер, подкрепились и вышли на разведку. До наступления темноты надо было определить, где ходил соболь, и в нужных местах расставить обметные сетки.
Прошли всего с полкилометра и около бурелома увидали две пары соболиных следов. Значит, где-то под трухлявыми лесинами, засыпанными снегом, была лежка. До нее, конечно, добраться трудно. Соболя оттуда так просто не выгонишь.
— Давай, бата, обметы ставить.
Колька взялся за конец обмета, и вместе с отцом они натянули его у самого выхода из соболиной лежки. Потом повесили два колокольчика.
Колька так устал от ходьбы, что, едва добравшись до шалаша, лег у очага и заснул. А Надыга Догдович решил сходить в ближний кедровник, разведать, много ли там нынче белок.
Встал Надыга на меховые лыжи, закинул за плечи ружье и зашагал быстро, прокладывая широкую лыжню. Только спустился в распадок между сопками, увидел на снегу следы медведя. Отпечатки медвежьих лап были довольно большими, размашистыми, но не очень глубокими. Надыга сразу подумал, что где-то поблизости бродит шатун. Он голодный, тощий и не слишком продавливает снежный наст. Сытый, жирный медведь ходит совсем иначе: тяжестью своей глубоко продавливает снег. Но разве он шляется в эту пору по тайге? Спит в своей берлоге. А тут — точно шатун, и скорей всего не очень старый.
«Ладно, пускай его бродит», — решил Надыга и спокойно пошел дальше.
Только миновал распадок и повернул в кедровник — увидел под старым деревом медведя. Зверь, обхватив передними лапами ствол, с ожесточением грыз кору.
Надыга Догдович решил обойти зверя стороной. Но в ту же минуту, заметив охотника, медведь оторвался от дерева и пошел прямо на Надыгу.
Охотник выстрелил, но, кажется, промахнулся. Медведь продолжал идти. Тогда Надыга Догдович быстро перезарядил ружье, но выстрела не последовало — осечка. Теперь медведь уже бежал, разинув пасть и оглашая рычанием лес. Всего метров двадцать отделяло Надыгу Догдовича от шатуна, когда раздался наконец выстрел. Но пуля попала медведю в спину и не остановила его. Присев на задние лапы, шатун прыгнул и, очутившись рядом с охотником, сильным ударом лапы вышиб у него из рук ружье.
Надыга качнулся, чуть не упал, но все же успел заскочить за широкий ствол дерева. Он рванул из-за пояса охотничий нож.
...Близкая стрельба разбудила Кольку. Он схватил охотничий обрез, подаренный дедом Догдо, и кинулся из шалаша. Увидав поблизости свежую лыжню, понял, что ее проложил отец, и, не раздумывая, встал на лыжи и побежал.
Одолев крутой подъем, он на полном ходу круто свернул с лыжни и через несколько минут увидал: около кедра отец боролся с медведем.
— Па-а-а-па-а! — закричал, срывая голос, Колька.
— Стреляй, бата! — задыхаясь, крикнул в ответ Надыга.
Колька вскинул обрез. Хотел выстрелить, но палец застыл на курке. Опоздал. Медведь уже держал Надыгу в своих лапах. Тогда Колька решил отвлечь внимание медведя на себя и выстрелил в воздух. Зверь повернул оскаленную морду к мальчику, словно погрозил ему, но с места не тронулся. И тут Колька заметил, что у медведя левое ухо короче правого.
Отметина!
Мысль, что его медвежонок успел так вырасти и превратиться в страшного шатуна, до боли пронзила Кольку. Но времени для раздумья не было. Жизнь отца решали считанные секунды. Заметив поблизости обметную сетку с колокольчиками, Колька бросил на снег обрез, подбежал к сетке, сорвал ее с колышков и изо всех сил начал трясти, оглашая чуткий морозный воздух дробным звоном. Медведь сразу отпустил Надыгу и двинулся на Кольку.
— Лезь на дерево, бата! — испуганно закричал отец. Но мальчик не двинулся с места — все тряс и тряс сеткой, и все энергичнее, все громче звенели колокольчики.
Когда медведь уже был в десяти шагах от Кольки, Надыга Догдович схватил ружье, прицелился зверю в затылок, решив одной пулей уложить шатуна.
— Не стреляй, отец! — закричал Колька. — Не стреляй! Это мой Мишка! Не бойся, он не тронет меня!..
Ружье дрогнуло в руках Надыги, и он выстрелил мимо.
В ту же секунду шатун испуганно кинулся в сторону. Он бежал, увязая по брюхо в снегу, оборачивался и словно с укоризной смотрел на Кольку, который все еще тряс над головой обметной сеткой...
Красный Яр — это живописный уголок уссурийской тайги на высоком берегу реки. Когда удэге помечали улицы будущего поселка, они не обрекли на гибель ни одно лишнее дерево. Они ставили свои дома так, чтобы в пяти шагах от крылечка по-прежнему шумели своими могучими кронами древние ильмы и кедры, оплетенные лианами лимонника и виноградной лозы.
В погожий солнечный день мы выехали с Иваном Константиновичем Муновым в Олон, а оттуда рукой подать до Красного Яра.
Дорога шла через тайгу. Впереди на узких санях везли продукты для строителей. Позади на таких же санях сидели Мунов, Календзюга и я.
Хотя дорога эта проезжая и довольно шумная, местами ее пересекали следы зверей — соболя, изюбря, диких кабанов. А белки без всякой опаски суетились в темной кедровой хвое, роняя на землю изгрызенные пустые шишки.
— Вот видишь, где тайгу берем, — сказал Мунов, — совсем близко берем. Если собирать одни только кедровые орешки по дороге из Сиина в Олон, очень большая прибыль нашей артели будет. А тайга на тыщу километров еще дальше отсюда идет. Так что на всю нашу жизнь хватит ее...
Вдруг из передних саней закричали Мунову:
— Иван Константинович, гляди, на пихте берлога есть! Может, выкурим гималайку, а?
— Некогда, — возразил Мунов, — пока светло, ехать надо.
Мы подъехали к старой пихте, и Мунов показал мне берлогу на толстом стволе.
— Пускай спит медведь, на днях выкурим его.
Тут раздался выстрел, и пожилой удэге, спрыгнув с передних саней, побежал к мерзлым кустам. Вскоре он принес оттуда белку.
Милован Календзюга сказал:
— План пушнины дополняет!
Мунов рассмеялся.
— Пускай дополняет, это никогда не поздно!
Недолог зимний день. Когда мы по льду переехали реку, в просветах между деревьями уже засквозил закат. Солнце было в морозной дымке и угасало. Воздух сделался жестким, колючим, становилось трудно дышать. Ветер кружил поземку. На крутом берегу реки среди густого леса горели костры. Там слышались громкие голоса людей, дрожащий стук движка.
— Пустили пилораму, — сказал Мунов. — Теперь дело пойдет.
Оставив лошадей в распадке, мы поднялись на яр и по узенькой снежной тропинке направились к кострам.
— Здравствуй, Иван Константинович, — весело произнес удэгеец с багровым от стужи лицом. Шапка у него почему-то была засунута за борт ватника, точно и не было тридцатиградусного мороза. — Пустили, однако, пилораму.
— Гляди, как ловко режет, прямо беда! — сказал другой удэге, протягивая Мунову руку. — Возьмем лесину потолще, посмотрим, как его дело сделает! — И, подложив железный лом под толстенное бревно, сильно катнул к пилораме.
Стальные когти тотчас подхватили бревно, потянули, и круглые пилы с визгом впились в комель, разрезая лесину на тонкие розоватые доски.
Кончили смену лесорубы. Побросав у костров котомки, топоры, барсучьи шкурки, подошли к пилораме.
— Что я тебе говорил, — обратился ко мне Мунов, — для удэге пилорама — самая экзотика. Первый раз увидели. Спасибо, что город технику нам подбросил. Еще вчера по-кустарному доски пилили. Долго очень, и людей много занято было. А ведь нынче, я тебе уже говорил, самая пора охоты. Тайге надо планы показывать. Так что спасибо городу, что технику нам подбросил.
Пока не стемнело, Мунов повел меня смотреть новый поселок. Мы прошли с километр снежными тропинками в глубь леса. Выйдя на просеку, Иван Константинович остановился и стал что-то про себя отсчитывать, рассекая ладонью воздух.
— Вот тут, гляди, улица будет. Поставим двенадцать жилых домов, школу-интернат, баню. Ясно тебе, да? Теперь давай немножко вправо пойдем. Там тоже улица будет. Десять жилых домов и Дом культуры поставим. Тоже ясно тебе? Да? А теперь давай еще дальше пойдем.
Здесь стояло пять готовых домов с крышами, крытыми дранкой. Еще три сруба были подведены под крышу.
— Ну что, нравится тебе?
Дома были добротные, с пятью окнами, с верандой. В каждом — по две комнаты с кухней. Полы застланы свежими, гладко обструганными досками.
— Скоро жильцы приедут, — говорил Иван Константинович. — Совсем весело будет. Теперь, конечно, тайга немного скучная. Лето придет, будет, я тебе говорю, другая картина. Закончим строительство, и наш народ большой шаг вперед сделает. От культурной жизни сознание людей намного повысится, вот увидишь. Это я тебе про удэге говорю! Вся страна к коммунизму идет, нам тоже стоять на месте нельзя. Как думаешь, с таким поселком не стыдно в коммунизм вступить? По-моему, совсем не стыдно! Ты спроси любого удэге, он тебе точно скажет, кому своим счастьем обязан. Партии обязан, советской власти обязан, товарищу Ленину обязан! — И добавил: — Вот зима кончится, весна будет, после, сам знаешь, лето будет. Ты опять в гости к удэге приезжай. Как раз над тайгой лебеди белые полетят, тогда увидишь, какая здесь будет картина...