Летний дощатый домик, стоявший в кущах дикой сирени, назывался «вахта». Окна были затянуты марлевой сеткой — от комаров, внутри все было по-армейски скудно: две койки, накрытые солдатскими одеялами, платяной шкаф, электрочайник и плитка, чтобы разогревать консервы.
Мы с Гришкой жили здесь уже почти целый день. Громадное пространство гектара в три врезалось в матерый черный ельник и было огорожено высоченным сплошным забором, по верху которого шли провода сигнализации. В ограде было несколько ворот, но Клецов провез нас не через главные, с кирпичной сторожкой, а служебные, боковые.
Охранник в летней камуфле и пилотке удивленно уставился на меня и Гришку и спросил:
— Это еще кто такая, Клецов?
— Жена, — буркнул тот.
— И это твой?
— Мой.
— А зачем ты их приволок?
— Соскучился. Пусть пацаненок по травке побегает…
— Только пусть не маячат!
— Само собой…
Когда мы подъехали к домику, я сказала:
— А это обязательно? Лапшу на уши вешать? Какая я тебе жена?
— У тебя есть другие варианты? — пожал он плечами. — Это ненадолго. У нас тут вахтовый метод. Дежурю через две недели на третью. Терпи, потом что-нибудь придумается…
Он ушел в домик, буркнув: «Не входи пока…» Вернулся, переодевшись в светло-серый комбинезон с миллионом карманов и «молний», с металлическим чемоданчиком в руках. На нагрудном кармане была нашивка: «Секьюрити».
— Так ты что, охранник?
— Вроде этого… — кивнул он. — Извини, но мне уже всыплют. Опаздываю. Так что как-нибудь сама располагайся! Тут телефон есть, без номеров, просто спроси: «Пульт» — на коммутаторе соединят…
Он пошагал по тропке, скрывающейся в высокой траве, к двухэтажному строению явно сталинских времен, с колонным портиком, обширными окнами и выпуклым остекленным фонарем, который накрывал здание сверху вместо крыши.
Остекление было модерновым и шло строению как корове седло. Но, вообще-то, здесь было хорошо. Главное, тихо и мирно. И почти безлюдно, только вдали, ближе к воротам, стрекотала небольшая сенокосилка, прокладывая дорожку в высокой траве с ромашками.
Клецов успел мне сказать, что здесь когда-то была одна из правительственных госдач, которая зимой использовалась как охотохозяйство, но нынче это владение каких-то коммерсантов, не то банка, не то еще какой-то московской структуры.
Я особенно не уточняла, потому что по дороге мы успели разругаться. Гришка подмок и начал хныкать, ему надо было поменять подгузники, я остановила Клецова, начала возиться, но неумело, он отстранил меня и начал орудовать ловко и как-то привычно, и я не выдержала:
— Это где же ты так навострился? Нянь? У тебя что, своих детей немеряно?
— Своих у меня еще нету, — заметил он, ухмыльнувшись. — По причине отсутствия присутствия второй половинки. Дети же, если тебе это известно, Лизавета, получаются коллективными усилиями. Вот, Григорию даже документов не надо. Полное отсутствие твоих прекрасных черт. Зато он взирает на меня глазами Ирки Гороховой и как бы просит: «Петенька! Дай содрать алгебру!» А вот щеки — точь-в-точь как у Зюни-аптекаря… Неужели этот хмырь в детстве тоже был симпатичным?
— Догадался, значит?
— А с чего догадываться? Про них моя мамочка все знает. А насчет пеленок, так ты, кажется, Лизонька, все забыла: у меня за плечами аж три сестренки-шпингалетки, мал мала меньше… Так что в плане горшков и сосок я подковался! Вот только не пойму — Ирка тебе его сама подкинула или ты его уперла? Не боишься?
— А ты что? Труханул?
— С чего это?
— Ну, я же теперь в центральный компьютер Министерства внутренних дел навеки занесена. Имечко, статья, срок… Ты-то хоть сечешь, с кем повязался?
— Да что-то я не верю, что тебя в зоне до полублатной перемесили!
— А почему бы и нет? Там такие тестомесы — любую в баранку согнут. С дырочкой посередине.
— Ну, и чем ты там занималась? — помолчав, через силу спросил он так, словно это ему должно быть больно, а не мне.
— Сонеты Шекспира на «инглише» в подлиннике невинным девицам читала… — почти ласково пояснила я. — Конвойные, так те в основном Анну Ахматову уважали. Ну, немножко Блока. Знаешь? «Дыша духами и туманами…» Ну а в бараке по ночам дискутировали по философии Льва Николаевича Гумилева! Проблемы пассионарности, сфера мысли в этногенезе… Как это у него, страдальца? «Но бояться этой страны мы не станем и в смертный час, беспощадный гнев сатаны непреклонными встретит нас…»
— Прости! Больше не буду… Даже спрашивать!
— Ну почему же не будешь? — Он резанул по самому больному, и меня уже понесло вразнос до трясучки. — Ты даже просто обязан! На тебе же клейма нету! Опять же — благодетель ты мой! Спаситель! Прямо ангел на мотоциклете! Только чем я тебя благодарить обязана? Чем платить? Все тем же? Тогда рули на нашу «трахплощадку»! А в общем, что волынить-то? Гришку под кустик, мы за кустик! Хотя бы вот тут…
Клецов побелел, скулы резко выперли, глаза стали больными. Он с силой боднул башкой воздух и сказал очень тихо:
— Не смей так со мной. Не смей. Он побрел к своей таратайке, уселся за руль, долго сидел, сгорбившись, и потом сказал:
— Или ты заткнешься и… никогда больше… Вот так! Или — вали на все четыре…
— Поняла. Заткнулась. Уже. — Я подхватила Гришуню и, изображая крайнюю степень покорности, влезла в коляску.
Клецов ничего не ответил, но рванул с места, как обожженный.
Так что, когда мы оказались на его территории, я предпочла не возникать с вопросами. Тем более умом я понимала, что меня занесло: как ни верти, а выручал-то меня именно он. И никто больше. Но от этого мне было почему-то еще больнее. Не по себе мне было. Куда денешься? Только гораздо позже я поняла, что с нами происходило в эти двинувшиеся в новый отсчет дни.
Я до обомления, до отчаянного беззвучного воя стала бояться этого нового, неизвестного мне Клецова. И вот что чудно: меня совершенно не беспокоило то, что я выкинула на острове, в каптерке, с незабвенным майором Бубенцовым. Я будто на тренажере исполнила ряд совершенно механических заданных упражнений. Отработала свое, отмылась и через день все вычеркнула из памяти.
А вот теперь, в этой совершенно нелепой ситуации, что мне делать с собой, а главное, с этим почти незнакомым мне человеком?
Есть вещи, для которых не нужны никакие слова. Я не просто видела, но всем существом ощущала, как он радуется от того, что я снова рядом, да нет, не просто радуется — странно счастлив каждой секундой, и хотя он рычал и язвил, от него исходили мощные токи нежной, горячей приязни. И это было что-то такое, чего у нас не было никогда.
Я уже видела, что стоит мне чуть-чуть приоткрыть тот щит, которым я прикрылась, дать хотя бы намек, что я не прочь сделать шаг или хотя бы полшажка навстречу, и у нас начнется какая-то новая история. Но что это будет? А главное — зачем? Как ни верти, а во мне всерьез ничто не отзывалось на то, что он рядом и может быть рядом всегда. Понять это было нетрудно, каждая Евина дочка это понимает. Но с моей стороны это была бы пустая обманка, та самая нехитрая ложь, которой можно ослепить любого влюбленного мужичка.
И наверное, это был бы самый разумный выход для меня в моем положении. Но что-то не очень понятное протестовало, почти вопило где-то в глубинах моей измочаленной душонки: не сметь! Потому что если я решусь на такое, я обману не его, а себя. И буду врать всю оставшуюся жизнь. Или сколько мне там отмерено… И чем тогда я буду отличаться от Ирки или тысяч других ирок, которые совершенно трезво и холодно просчитывают, как взнуздать и оседлать ополоумевшего от гормонов жеребчика, дабы он вез их к вершинам семейного благополучия?
Вряд ли я делала это совершенно осознанно, но как-то так, само по себе, с того первого дня на территории между мной и Клецовым пошла строиться невидимая стена, которую ни обрушить, ни пробить…
В то первое утро, когда Клецов ушел со своим чемоданчиком к главному зданию, территория мне понравилась своей непричесанной первозданностью. На лугах и полянках трава стояла по пояс, деревья были разбросаны купами по травам: матерые белые березы, несколько кряжистых дубов, высоченные сосны, островки кустарников. И только позже я разглядела, что все это умелая имитация, сохранявшая видимость дикости. Здесь все было продумано и четко спланировано как бы в пику придворцовым паркам. По луговине и полянам невидимо змеились гравийные дорожки, за кулисами прятались одноэтажные службы, включая гараж и старинную конюшню с кругом для выводки лошадей, вдоль ограды шла тропка для верховых прогулок, вместо бассейна был затененный дубами громадный пруд — в общем-то, озеро с извилистыми берегами. Но дно пруда было выложено синей кафельной плиткой, в зарослях близ него прятались купальные кабинки, а в проточные воды вела почти незаметная мраморная лестница.
Как позже выяснилось, здесь вращалось немало прислуживающего народу, но они словно растворялись в пространстве, и ощущение безлюдного мирного покоя, ленивой безмятежности не проходило.
Впрочем, в первые часы мне было не до изучения местности — нужно было устраиваться с Гришкой. Я покормила его какими-то смесями из Иркиных припасов, усадила на горшок, потом вывела на траву перед домом, всучила игрушки, а чтобы не уполз от крыльца, привязала за ногу бельевым шнуром.
А сама ушла в дом, осваиваться.
И только тут, разбирая Гришкины вещички, изучая клизмочки, баночки с присыпками и мазями, ночные рубашонки и распашонки, шапочки летние и шапочки зимние, с ужасом начала понимать, за что я взялась. В общем, от чего именно избавилась Горохова.
Судя по затрепанной книжке доктора Спока, эта обормотка переживала те же проблемы, что обрушились и на меня. Хорошо, что у меня хватило ума сунуть эту энциклопедию по выращиванию младенцев в рюкзак вместе с пакетами манки, риса, банками с соками и прочим.
Вопрос с посудой решался просто — посуда здесь была, но «взрослая». Постельные дела тоже решаемы — сдвину обе койки и приткну дитя к себе поближе, чтобы ночью не свалилось на пол.
М-да… А где тогда будет спать Клецов?
Что-то мне очень не хотелось уходить с ним в надвигающуюся ночь под одной крышей. Ладно, проблемы будем решать по мере возникновения.
Я поглядела в окно — Гришуня ползал по одеялу, постеленному на траве, хохотал и хлопал ладошкой — ловил кузнечика.
Я решила начать с теории, раскрыла этого самого Спока и начала читать.
Доктор Спок меня успокаивал — по доктору выходило, что нет ничего проще, чем быть матерью.
Строчки расплывались, глаза слипались от сонной тишины и ласкового послеполуденного тепла, приходила покойная усталость, словно я наконец-то добежала до финиша моего идиотского марафона, и я не заметила, как заснула.
Сон был нелепый — наверное, в нем сосредоточились все мои — невысказанные страхи. Мне снилась Гаша, не совсем ясно, только блеклые глаза ее в сеточке морщин смотрели на меня близко, как будто сквозь слой прозрачной воды, тихие и печальные. Но голос ее лился совершенно различимо.
— Ты хоть соображаешь, за что берешься, Лизавета? — слышала я. — Это же не цуценя, не пупсик, в который поигралась и бросила… Тем более что у него родная мамочка есть, отец тем более Ему ж не просто расти, а и болеть. От дитячих хворей никто никуда не денется. А там — учить надо и, между прочим, обувать, одевать… И кормить тоже. И какая у него жизнь будет? Если тебя саму в три узла свернуло? И как там оно — выпрямишься? Ну, и опять же — будет у тебя муж. Будет, будет, куда денешься? Думаешь, мужикам большая радость девицу с готовым довеском брать? Да нет, случаются и такие, которым бы вроде все равно. Только я тебе так по жизни замечу: не все равно им. Был бы это твой грех, ты свои делишки искупала — что самолично на спинку опрокинулась. А то что ж получается? Кто-то карамелечку сладкую отсасывал, хмелел, а похмелье — тебе? Чьи долги собираешься платить, Лизка? Зачем?
Гашин лик зыбился и расплывался, и вдруг почему-то оказывалось, что говорит со мной не Гаша, а мать. Хотя вот так, по-деревенски, она говорить просто не могла. Как-никак музыкальная дама, три курса Гнесинки по классу арфы почти окончила, успела, значит, еще до первого супруга.
Все-таки сон был не совсем дурацкий, кажется, это я сама с собой беседовала. Но осмыслить его я не успела — где-то близко благим матом заорал ребенок, и я так и не поняла, каким образом оказалась не в доме, а перед ним. Меня как из пушки выстрелило.
Гришунька катался по одеялу, дергался и кричал так, как мог бы реветь целый детский сад голов на тридцать младенцев. Залитая слезами рожица была помидорного цвета. Я привязала его за ногу бельевым шнуром, чтобы не уполз в травяные джунгли, и вот в этой веревке он и запутался, намотав на себя в узлы и путаницу несколько витков. И чем больше он извивался и дергался, тем туже они его стискивали и душили, от чего он пугался еще пуще.
Над Гришкой на коленях стоял какой-то человек и, что-то бормоча, пытался выпутать его из силков. Когда я рванулась к ребенку, он небрежно оттолкнул меня локтем, рявкнув:
— Не мешать!
В его лапах блеснуло лезвие охотничьего ножа, и во все стороны полетели концы разрезанной веревки.
— Кажется, все… — пробурчал он, выпрямляясь. — Додумалась, идиотка! Мужик же у тебя задохнуться мог! Хороша… мамочка!
Гришунька хлюпал и дрожал, прижимаясь ко мне всем тельцем, и я тоже дрожала и хлюпала, подхватив его на руки.
— А голосина у него — будь здоров! — вдруг, белозубо оскалившись, захохотал он. — Труба! Покруче, чем у Кобзона… Вон как отсигналил!
Я тупо разглядывала этого типа. Мужчины начинали вызывать у меня любопытство начиная с метра восьмидесяти. То есть те, кто был хоть чуть-чуть, но выше моей маковки. С этим было все в порядке — я ни в коем разе не могла его разглядывать сверху вниз. Он был высоченный, здоровенный, но не громоздкий. И во всех движениях его была какая-то странная плавность, текучесть, что ли, как будто он умел переливать вес и силу внутри себя, как тяжелую ртуть. Котяра. Здоровенный, беспричинно веселый и ехидный кошак, которого явно развлекало то, что случилось с Гришкой и со мной. На нем была выгоревшая до белизны старая ковбойка с засученными рукавами, бриджи с кожаными нашлепками на коленях и заду и парусиновые сапожки со шпорами. От него несло конским потом, как из стойла. И темные пятна пота проступали под лопатками и под мышками, словно это не его коник, а он сам только что прогнал рысью через луг.
Лошадь была тут же — кружила вокруг нас, вскидывала башку и тихонько ржала, лощеная вороная кобыла под затертым седлом, она тоже словно струилась и переливалась мускулами под блестящей шкурой.
Что больше всего удивляло в этом типе — он был совершенно лыс. Или обрит наголо, чтобы скрыть не то седину, не то натуральную лысину. Мощный череп прекрасной лепки лоснился от загара и казался выкованным из меди. Кустистые бровки были не то седыми, не то выгорели на солнце.
Я так и не поняла, сколько ему может быть лет, не юнец, конечно, но что-то непонятное, зависшее где-то между мной и Панкратычем. Словно для того, чтобы подчеркнуть голизну своей мощной башки и холеность резкого загорелого лица, он носил сильные очки без оправы, и вот глаза у него были опасными: холодными, изучающе скучными, немолодыми, и было какое-то пугающее несовпадение между его веселым оскалом, хохотком и их выражением. Как будто там, под черепком мгновенно включился какой-то невидимый компьютер и начал просчитывать, может ли представить для него хотя бы какой-то интерес перепуганная дылда с младенцем или она, то есть я, не стоит никакого внимания.
Я еще ничего не знала об этом человеке, но от него исходили токи такой уверенной властности, равнодушная нагловатость хозяина, владетеля, что я почувствовала себя девчонкой, застигнутой на воровстве на чужой клубничке.
— Вы кто такая?
— Я? Я просто так… — Мне не хотелось подводить Клецова, и я замялась. — В общем-то — посторонняя…
— Посторонних здесь не бывает.
— Ну, допустим, в гостях…
— У кого?
— Клецов Петр…
— Вот как? Клецов? Клецов… Ах да! Тогда вот что! Не высовываться!
— Это… в каком смысле? — Я попыталась сделать ему глазки.
— Во всех смыслах, — холодно заметил он. — Охрана, называется! Платишь им, платишь… А они черт-те кого таскают!
— Я — не черт-те кто! — обозлилась я.
Он будто и не слышал, свистнул лошади и пошел прочь, похлопывая по сапогу прутиком. Кобыла пофыркала и послушно потрусила следом за ним.
Все ясно — этот тип вычеркнул меня из своих интересов.
Уже издали он оглянулся, погрозил прутиком и крикнул:
— Не высовываться!
Он уходил через луг, в сторону конюшен, Гришка уже успокоился, лопотал и дергал меня за ухо, а я все смотрела вслед этому типу и отчего-то с ужасом видела себя как бы его глазами, со стороны: полная дура, недотепа, оставившая без присмотра ребеночка, но, главное, совершенно растрепанное, неухоженное, толком не приодетое существо, которое уже сто лет не было у парикмахера, позабыло об элементарном маникюре, почти огородное тощее пугало, все в той же уже севшей юбчонке, штопаной кофте и затоптанных баскетбольных кедах от Гашиного Ефима.
Почему-то меня все это не очень волновало в тот час, когда я встретилась с Петюней. Но сейчас ожгло, опрокинуло в тесную тоску и заставило почти плакать. — Ну и плевать… Подумаешь! — шептала я Гришке. — Обойдемся! Верно? Шатаются тут всякие всадники… Без головы! Вот и пусть — они сами по себе, а мы сами!
…Не успело стемнеть, как на территории начало происходить что-то непонятное. Мне казалось, что и ночи здесь тихие и безмятежные, как дни, но тут все словно проснулось именно после того, как солнце село. По всему периметру вспыхнули прожектора, выбелив ограду с проводами по верху, в их свете расползались клочки парного тумана. Темные чащобы словно придвинулись ближе. Пятна света пронизывали и купы деревьев на самой территории, и стало понятно, что в их гущине скрываются еще какие-то строения.
Главный дом на холме засиял всеми окнами, как аквариум. С крыльца «вахты» я ничего толком не могла разглядеть, но слышала моторы, мелодичные автосигналы. Кажется, от главных ворот на стоянку перед домом заруливали легковушки.
А тут еще из прижатого к земле, душного, беременного дождем неба вывалился здоровенный темный вертолет и, усеянный сигнальными огнями, взревел двигателями и в свисте ротора опустился где-то за холмом.
За день у меня накопилось множество вопросов к Клецову, лысый на своей кобыле меня почему-то сильно разволновал, и я решила, что на некоторое время могу оставить безмятежно спавшего мальчика без присмотра. Что успела сделать на «вахте» — вышоркала дощатые полы, соорудила из Гришкиных нетронутых пеленок занавески на оба окна, подсушила на солнце сырые подушки. Теперь Гришунька спал, обложенный ими.
На подоконнике стоял телефон без наборного диска, но звонить Клецову на какой-то «пульт» я не стала. Он мог приказать мне сидеть на месте, а меня это ни с какого боку не утраивало. Так что я прихватила из посуды бидончик — мол, молоко для дитяти понадобилось! — подкрасила губы остатками Иркиной помады, прихваченной на «Достоевском», и двинула по мокрой от росы траве к главному строению.
Возле озера курил какой-то охранник в плащ-палатке, из-под которой торчал ствол автомата, рядом с ним стояла овчарка в наморднике.
— Чего бродишь, девушка? — спросил он без особого интереса.
— Мне Клецов нужен… Где тут у вас этот… «пульт»?
— Вообще-то не положено… Соскучилась, что ли?
— Именно так…
— А вон, дом обойди, там сзади дверь такая будет… С кнопочкой.
— А что у вас тут творится? Или у вас каждую ночь так весело? — осторожно полюбопытствовала я.
— Нам не докладываются, — буркнул он нехотя. — Пошли, Ритка!
Овчарка послушно двинулась вслед за ним.
Стараясь не попадать в полосы света из окон, я обошла дом, краем глаза успела ухватить, что на площадке перед каменной лестницей, которая вела к колонному портику, стоят несколько легковушек и перекуривают водилы, отыскала дверь с кнопочкой. Открыл мне незнакомый парень в тельняшке, сонно зевая.
Я спустилась вслед за ним по бетонной лестнице в какой-то подвал без окон. Он ткнул в проем в стене и завалился досыпать на раскладушку.
За проемом было помещение, залитое серым мерцающим светом от множества телевизионных экранов. Вдоль стен, закрытых стеллажами с какой-то аппаратурой, змеились бронированные кабели. Клецов сидел в кресле-вертушке на колесиках и курил. Вентилятор под потолком гудел, отсасывая табачный дым. Панель перед ним была утыкана миллионами кнопок и клавиш, над нею светились с десяток экранчиков.
— Не помешаю, Петя? — ласково спросила я.
— Что там у тебя с Туманским стряслось? — вместо ответа осведомился он.
— Туманский — это кто? — с наивным удивлением продолжала я. — Это который на кобыле гарцует? Босоголовенький такой?
— Этот босоголовенький мне уже врезал… — сообщил Петро. — Мы тут все просвеченные, Лиза, как рентгеном. Я же просил тебя — не маячь. Есть правила. Я контракт подписывал. Я за эту работу зубами держусь. А для него мне под зад дать — раз плюнуть…
— Ничего не понимаю, Петь… — по-настоящему удивилась я. — Разве ты не военный?
— А разве тебе моя мать не растолковала? — хмуро оглянулся он. — Погорел я тогда, на экзамене в училище, Басаргина… Не вышло из меня подводного спеца. Завалился! Конкурс там был — восемь гавриков на место. Ну, и сыпанули меня… На математике… Между прочим, я тебе писал.
— Не получала…
— На флот меня, конечно, загребли, по призыву… — усмехнулся он невесело. — Только не плавать, а на точку. Есть такой Маточкин Шар, на Новой Земле… Вот там я электронные потроха и осваивал. На бывшем полигоне. Старшина второй статьи — не фунт изюму… Потом на сверхсрочку уговорили. Ну и так далее…
— А когда ты домой вернулся?
— Да считай года три назад.
Я прикинула — все совпадало. Выходило так, что со своей службы он рванул как раз после того, как я погорела.
— Про меня узнал?
— Догадливая…
В аппаратуре что-то щелкнуло, изображение на одном из экранчиков зазыбилось, и он торопливо поиграл клавишами.
— Я ведь ждал тебя, Лизавета… — глухо признался он. — С ментами задружил. Все пробовал понять, что ты выкинула.
— Понял?
— Не смеши… Для этого в Шерлоки записываться не надо. Только одно дело — знать, а другое — хоть что-то мочь. Тем более что мне до сих пор непонятно, почему ты сама не колыхалась? Приняла все, что навесили?
— Ишь ты какой… Тебя бы… тогда… на мое место! — Горло мне сдавило спазмом.
— Ну-ну… не надо… не будем… — почти испуганно бормотал он. — Я не хотел.
— А это что такое? — Только чтобы не толочь воду в ступе, я ткнула пальцем в один из экранчиков. На нем было изображение лесной дороги, перегороженной шлагбаумом, и какой-то будки, высвеченное откуда-то сверху, с мачты, наверное.
— Дальний блок-пост… На подходах! — охотно ушел от больной темы Клецов. — Тут у нас все просвечено! Километров на пять в глубину и по всему периметру… Телекамеры наружки с пачку сигарет величиной, их и не видит никто, а они — все видят…
Он щелкал кнопками, меняя изображение на экранчиках, картинки засвечивало фосфорной зеленцой, но видно все было четко: длинные стенки ограды с проводами по верху, какая-то большая бетонная площадка с переплетением антенн и «тарелками» связи, башня каменной водокачки, потом по черной воде медленно пополз освещенный тоновыми огнями небольшой речной танкер, он сидел низко и уходил под ажурный железнодорожный мост.
Мост я узнала, и мне как-то сразу стало неуютно. Этот мост пересекал канал Москва — Волга совсем близко от города, и это означало, что мне только показалось, что Клецов нас увез далеко. Похоже, он просто кружил по лесным дорогам, не слишком отдаляясь от водохранилища, и просто углубился в лесные чащобы, известные грибникам как «запретка», то есть запретная зона, которую раньше охраняли солдаты и въезды в которую всегда украшали грозные «кирпичи» гаишников. А я-то думала, что мы уже совсем близко от Москвы.
И снова всплыло странное ощущение — будто меня все кружит и кружит какая-то злая сила, как в движущемся водовороте, вокруг нашего старого дома, улиц и всего города, не дает уйти от него далеко. В общем, я почти явственно чувствовала, что есть кто-то темный, всемогущий и запредельный, который наблюдает за мной, как за козявкой, ползающей по земле, и, когда козявка решает, что уже убежала от него и впереди — свобода, щелкает ее по носу соломиной и заставляет вновь и вновь кружиться на одном месте.
— Глаза и уши — понимаешь? — увлеченно объяснял Петр, тыча в кнопки и клавиши. И из встроенных в панель динамиков начинал литься шелест потревоженной ветром листвы, лай сторожевой собаки и смутный гул моторов. А на экранчиках возникали новые картинки: широкая лестница с балясинами и колоннами уже в вестибюле этого дома, коридоры, окна, ярко освещенный громадный зал, на паркете которого стояли какие-то люди, курили и переговаривались. И во всем этом было какое-то особенное напряжение, почти необъяснимая тревога, и меня знобило от такого же неясного темного предчувствия беды, которое приходило ко мне ночью вблизи церквушки на островах и которое было всего два, нет, уже три дня назад.
Клецов перевозбудился от могущества подчиненной ему электроники, тыкал пальцем в черные блоки с мигающими «глазками» на стеллажах, нес что-то про какую-то «прослушку», датчики и сверхвысокое напряжение в проводах ограды, но я уже понимала, что Петюня Клецов здесь просто сторож, вахтовый дежурный, которому доверена вся эта идиотская аппаратура, и он даже гордится тем, что она стоит какое-то немыслимое количество валюты и почти не подлежит ремонту по причине своей сверхнадежности.
— Слушай, я от кого вы тут прячетесь, в этом бастионе? — наконец решилась я его перебить. — От кого отгородились? У вас что — война, что ли? Тогда с кем? Кого боитесь-то?
— Я человек тут маленький, Лиза, — нехотя признался он. — Пашу, значит. За что и платят. Тут у нас особенного любопытства не одобряют. Каждому свое.
Что-то он, конечно, знал. Но мое любопытство отсек начисто.
— Ты мне вот что лучше растолкуй, Лиза, — вскинул он ежистую башку. — С чего наша ментура так возбудилась? Что им от тебя надо? Что ты за гастроль успела дать, какие номера исполнила, что твое личико — на всех тумбах? Или вы на пару с Иркой уже успели что-то оторвать? Ты по правде отсидела свое? Или, может, в бегах? Побег с каторги, скованные цепью, и все такое…
— С цепи меня сняли. Раскованная я. Прописывать не хотят. Вот это есть. А так — сама ничего не соображаю, Клецов, — сокрушенно вздохнула я и, чтобы он не полез расковыривать мои делишки дальше, озаботилась:
— Слушай, туг молока для Григория добыть можно?
— Тебе какое? Сгущенное, сухое или «можайское», в бутылках?
— А парного нету?
— Коров не держат. Лошади есть, а с коровами — запрет. Говорят, когда-то были, но они своими лепешками все дорожки метили и розы жрали…
Сонная рожа его напарника всплыла в проеме.
— Пусть и пивка прихватит. Слышь, девушка, притащи баночного! Упаковочку датского. Там, на этикетке, такой дед с бородой и кружкой… — попросил он.
— Где это — там?
— Да тут, Лиз, подземелья, кладовки… Провиант, словом! — усмехнулся Клецов. — Пройдешь по коридорчику, там дверь будет. Замок на электронике, кодовый, но мы код давно раскусили…
— Воруете, что ли?
— В пределах необходимости, — невозмутимо пояснил напарник.
И отодвинул полог мешковины в глубине подвала за пультом. Из-за полога, из глубины голого бетонного коридора пахнуло сухим холодом, коридор был длинный, под потолком его горели лампы дневного света.
— Иди-иди… — зевнул напарник. — Не обеднеют!
Я ушла в коридор. Тяжелая, как в бомбоубежище, дверь была далеко от пульта. На плоском кодовом замке горел красный глазок. Что-то в замке щелкнуло и огонек стал зеленым, видно, Клецов со своего пульта снял блокировку с замка.
Я толкнула коленкой дверь. Сразу за дверью виднелись створки здоровенного грузового лифта, в нем, видно, подавали припасы куда-то наверх.
А дальше в несколько рядов стояли металлические стеллажи с коробками, бочонками, ящиками. Чего тут только не было! Даже низки желтых бананов, каждый из которых был в своем презервативчике, чтобы не портился.
Жратвы тут было — на дивизию! Копченые окорока, колбасы, круги сыров, здоровенные, как покрышки для «жигулят». Молочное было в стенном белом холодильнике. Я перелила из двух бутылок «можайское» в бидончик, подумала и свистнула пару пачек творога и берестяную коробку с крестьянским маслом.
Из-за приоткрытой двери гулко и невнятно докатывались голоса Клецова и напарника. Они о чем-то переговаривались и смеялись.
Я долго изучала упаковки с баночным пивом, пока не нашла картонку с полудюжиной банок датского. Только ухватилась за нее, как что-то загудело, с лязгом отворились створки грузового лифта и из него кто-то вышел. Похоже, что меня застукали…
Я шагнула вбок, в проход между стеллажами, и осторожно выглянула. Какая-то женщина, выйдя из лифта, недоуменно разглядывала ту самую «кодовую» дверь, через которую я проникла. Она что-то сердито пробормотала и прихлопнула дверь. Та чмокнула тяжело и захлопнулась.
Несмотря на то что наверху была теплынь, на ее плечах была шубка из серой норки. В руках она держала здоровенный черный фотоаппарат «полароид». это была совершенно ослепительная особа, но такого небольшого росточка, что еще чуть-чуть — и она шла бы за карлицу. Но этого «чуть-чуть» не было, и, пряменькая, она походила на фарфоровую статуэку пейзанки — пастушки, вроде тех, трофейных, немецких, пару которых когда-то привез Панкратыч из побежденного рейха. Росточек она отработанно компенсировала высоченными шпильками, стрункостью спины и стана и горделиво вскинутой головкой.
В той идиотской ситуации, в которой я оказалась, прихлопнутая, как в мышеловке, я не смогла бы определить, сколько ей лет, впрочем, как позже выяснилось, это была одна из величайших тайн, которые так и не были раскрыты никем как из дальнего, так бижнего окружения этой дамы. У нее была совершенно удивительная матово-молочная кожа, к которой никогда не пристает загар и цвет которой она умело подчеркивала пригашенной зеленью короткого платья. Ее совершенно пламенного цвета пушистые волосы были не просто рыжие, а как будто излучали медное сияние. На округлом, почти детском личике без единой морщинки выделялись сочные улыбчивые губки и задорный носик с тонким вырезом породистых ноздрей.
Глаз ее я не разглядела, их прикрывали стекла темных очков «дымок», к дужкам которых была прикреплена золотая цепочка.
Она повела носом, словно принюхиваясь, что-то пробормотала под нос и, остановившись у стенного светильника, начала возиться со своим «полароидом», перезаряжая его. Наверное, самое разумное было бы просто выйти из укрытия и сказать:
— Здрасьте вам!
Ну, не повесили бы меня из-за молока и этого идиотского пива? Но я только представила, какой хай может подняться, как вломят Петьке, а главное, как вышибут с территории меня с Гришкой; к тому же меня отчего-то смертельно напугал этот идиотский фотоаппарат — колбасу, что ли, она собирается тут снимать? — и потихонечку пошла отступать и пятиться, добралась до стенки в глубине, уткнулась задом в какую-то новую дверь и поддала ее всем весом. Дверь отворилась беззвучно, и я оказалась в полной темени, которая стиснула меня просто адским холодом.
Я ударилась обо что-то висячее спиной, метнулась вбок, присела, и тут она вошла вслед за мною. Нашарила выключатель на стене, лампы дневного света засипели, разгораясь.
Эта часть подвала была холодильник. Вернее, морозильник, в общем, сразу стало понятно, почему эта особа, в отличие от меня, — в шубке. Трубы, сплошь покрывавшие стены и потолок, были белыми от наморози.
Холодильник был забит висевшими на крюках морожеными полутушами в белой марле, безголовые свиные и говяжьи, несколько бараньих, из темной глубины высвечивала целая гроздь фазанов, похожих на разноцветные игрушки. Я уселась на бетонный пол, и меня она не увидела.
Она прошла к дальней стенке, наклонилась над чем-то, что тоже лежало на полу, откинула какое-то белое полотно, захрустевшее от замороженности. Вскинула фотоаппарат, и меня на миг ослепила мощная вспышка. Она подождала, пока «полароид» не выплюнет снимок, поглядела на него, что-то ей не понравилось, она вставила другую кассету, влезла на какой-то ящик, чтобы быть повыше, и нацелилась на лежащее сверху. Я, не дыша, поднялась на ноги, раздвинула туши и, просунув меж них голову, постаралась рассмотреть, что это там такое снимается.
И — задохнулась.
Это была она, та самая. Которая с иномарки. У нее теперь было совершенно каменное, будто высеченное из мрамора лицо. Только глаза утонули в глазницах глубоко и кто-то сердобольно подвязал бинтом челюсть, завязав бинт на макушке совершенно идиотским детским бантиком. Ее даже не раздевали — на красном жилетике и белой кофточке чернели замороженные кристаллики.
Что оглушило меня отчаянно и больно — дикое несовпадение между ее темно-синими сапфировыми серьгами в ушах и таким же кольцом на пальце покойно сложенных рук. Она была уже каменная, а камни — живыми, потому что светились и сияли и будто пошевеливались, пронизанные мерцающим светом ламп.
И совершенно нелепо смотрелся пушок инея, осевший в глазницах и на нервно вырезанных ноздрях. Уголки все еще подкрашенных лиловатой помадой губ были приподняты и застыли тоже нелепо, в странной глумливой улыбке. В ее руки был воткнут оплывший огрызочек тоненькой, почти сгоревшей и погасшей церковной свечки.
Ноги у меня стали ватными, и я пошла подламываться, лампы на потолке покачнулись и полетели куда-то вверх, в виски вонзились невидимые острые когти и рванули мой черепок, разламывая на части.
Бидончик с молоком выпал из моих рук и покатился по бетону, звеня и подпрыгивая. И я стала падать на спину, запрокидываясь, рушась в темную пустоту беспамятства, но еще успела услышать чей-то пронзительный визг, будто кто-то включил дисковую пилу, звук этот сверлил мозг и будто взрывал мою голову изнутри. Но я так и не успела понять, что это мой крик, что так ору я сама…
Веки были налиты свинцовой тяжестью, глаза болели, словно были засыпаны песком. Ощущение было такое, словно у меня не одна голова, а три, как у змея-горыныча, и все три раскалываются. Я с трудом разлепила веки. Надо мной было звездное небо. Потом я поняла, что звезды были отгорожены стеклянной крышкой-колпаком, по которому перебегали странные отблески. Что-то потрескивало, и пахло дымком.
Оказывается, я лежала на чем-то пружинистом и мягком, укрытая до подбородка пушистым пледом. Я ощупала голову, на затылке прощупывалась здоровенная шишка. Видно, падая, я грохнулась в подвале о бетонку. В общем-то, я ничего не помнила, кажется, меня тащили куда-то из подвала здоровенные мужики в серых форменках охранников, а я вырывалась и дралась, потом был лифт, где мне зажали рот и долбанули чем-то твердым по маковке.
Почему-то перед глазами всплывала харя Маргариты Федоровны Щеколдиной, которая точно что-то орала, но это был полный бред, потому что возникнуть она могла только оттого, что я постоянно о ней думала.
Я скосила глаза — в огромном камине потрескивали поленья. Очумели они, что ли? Лето, а они топят? Похоже, это был кабинет под самой крышей, громадный, с темными коврами на паркете, книжными шкафами темного дерева и открытыми полками, на которых лежали камни — разных пород, кое-где поблескивали щетки кристаллов. Мебель здесь была из черной кожи, а письменный стол близ камина — старинный, на резных львиных лапах, с бронзой.
Чем-то это помещение напоминало кабинет Панкратыча в нашем доме. Вот только фолиантов в шкафах у нас было побольше.
На столе мягко светилась лампа под зеленым колпаком.
Возле камина стоял тот самый, босоголовый, Туманский, кажется? Голая башка его отсвечивала медью, поблескивали стеклышки его очков без оправы. Он не был похож на дневного — плечи обтягивал черный смокинг, под горлом — «бабочка». Он подносил близко к глазам какие-то бумаги, пробегал их, часть откладывал на боковой столик с компьютером и телефонами, а часть бросал в огонь, сжигая.
Оказывается, меня уложили на диван величиной со стадион. Я с трудом села, спустив босые ноги, и сказала громко:
— Эй, как вас там? Я заплачу!
Он вздрогнул, оглянулся и снял очки. Глаза у него были провальные, в темных кругах усталости, у рта резко темнели морщины, делая его лицо еще более бледным, чем оно было.
— Ага… — пробормотал он. — Включились? И за что это вы собираетесь платить, девушка?
— Две бутылки можайского, пару пачек творога и масло… — припомнила я.
— Между прочим, вы меня укусили, Елизавета Юрьевна… — Он показал мне руку в наклейке пластыря. В белоснежной манжете брызнули ослепительно запонками явно брюлечные караты. Видно, этот тип набит свободно конвертируемой под завязку.
— Я не ядовитая, — сказала я. — Пройдет!
Меньше всего мне хотелось ему хамить. И раньше со мной такого не бывало — с ходу выставлять рога. Но нынче я уже знала за собой это свойство: чем больше я напугана, чем ближе опасность, тем мгновенное я демонстрирую клычки, зона научила.
Одно я знала уже точно: как бы меня ни распытывали, я эту бедолагу с иномарки в первый раз увидела вот тут, в подвале. А насчет той ночи близ церквухи на островах — буду молчать, как мумия египетская. Пусть доказывают!
Я поднялась с дивана, Ефимовы кеды валялись на ковре, я взяла их под мышку и пошлепала к дверям.
— Далеко собрались, Басаргина? — сказал он. Ишь ты, уже и фамилию знает! От Петьки, что ли?
— У меня дитя без надзора… Оно ж у меня днем чуть не удушилось! Сами видели!
— С ребенком все в порядке. Там нянек хватит. Я распорядился, — сказал он.
— А что это вы не своим распоряжаетесь?!
— Сядьте! — напористо кивнул он.
— Да нечего мне тут рассиживаться! — Я работала под тупую, почти базарную девку.
— Я… прошу вас. Очень прошу, — негромко и как-то устало сказал он.
— Ну, когда женщину просють…
Он вежливо пододвинул кресло, я плюхнулась с вызовом, ножку на ножку, подол повыше, так, чтобы коленочки засветились. И чуть-чуть повыше.
— Есть хотите? — Он сильно потер лицо, будто умывался.
— Благодарю вас! Накормили!
— А по «чуть-чуть»? — Он шагнул к стене и открыл створки бара. — Вы что предпочитаете? Красное? Белое? Розовое? Сухое испанское? Токай? Виски, джин, водочку? Со льдом? Тоником? В чистом виде или смешать?
Я покосилась на выставку хрустальных посудин, пестроту этикеток и скромно, с громадной стыдливостью, сообщила:
— Непьющие мы!
— Тогда… покурим? Угощайтесь!
Он вынул из стола початую пачку какого-то курева, протянул мне, я машинально взяла тонкую черную сигарку, он щелкнул перед моим носом золотым «ронсоном», и я затянулась. Курить мне хотелось всерьез, но табак в сигарке был не мой, слишком пряный и сладкий.
Я попыталась разглядеть красную наклеечку ближе к пластмассовому мундштучку, и тут меня пронзило! Точно такие же сигарки были в початой пачке той бедолаги, и пачка была точно такая же. красного цвета, с контуром египетской пирамиды и арабской вязью золотом.
Все передо мной поплыло, я сызнова будто в полусне увидела поляну возле церквухи, мерцающий свет мощных фар, нелепо скорченную фигуру женщины близ колес, остекленевшую черноту ее застывших глаз и мокрое пятно на ее жилетике…
Меня опахнуло морозной дрожью, и я торопливо погасила сигарку, ткнув ее в малахитовую пепельницу.
— Значит, вы ее все-таки видели… — сказал он как-то тускло, пристально вглядываясь в меня. Зрачки его будто плавали за стеклами очков. — Запашок этот ничего вам не напоминает? Она же ими всю машину прокурила… Это с вами я говорил по мобильнику? Голос тот же! Конечно с вами!
— Вы про что? — пролепетала я. Он поморщился как-то болезненно, потянул дверцу сейфа, отделанную под мореный дуб, как и остальная обшивка стены, и начал вынимать и выкладывать на стол передо мной весьма знакомые вещички. На столешницу легла отмытая от грязи и скукожившаяся туфля, одна из тех, что выдавал мне Бубенцов, его же слаксы в пластике, банка оливок со снетками, из запасов на Зюнькином катере, мятые колготы, которые я так и не успела найти и натянуть, когда в темноте ползала на карачках но церквухе и у меня все сыпалось из рук.
Но главным было не это, главным было — обыкновенная алюминиевая ложка, которой я пользовалась в последние месяцы и которую сохранила как тюремный сувенир. Все бы ничего, но на черенке я сама нацарапала гвоздем «Басаргина Л. Ю.» и носила ее постоянно, чтобы не подцепить с чужой посуды в столовке какую-нибудь инфекцию. На такое смотрели сквозь пальцы: на каждом медосмотре то и дело всплывали свежие туберкулезницы.
В общем, это было то же самое, как если бы я оставила в церквухе все свои справки.
В моих ушах лязгнули засовы, по новой взвыли сирены подъема и отбоя, и голос судьи Маргариты Федоровны Щеколдиной расколол небеса: "Встать!
Суд идет!"
— Вот что! — тупо заявила я. — Ничего такого! Я покойников просто боюсь… Увидела это… там… в подвале… Ну, кто не заорет?!
— Да бросьте вы… — глухо сказал он. — Это все мои люди наскребли. А вот это я сам нашел. Три дня назад!
Он повертел ложку и бросил ее.
— Я ведь искал вас, Лизавета Юрьевна… Он вынул портретную афишку:
— Видите? Попросил — и сделали это!
— Так это не ментовские штучки? Ваши?!
— Ваши? Наши? Какое это теперь имеет значение?
— Дайте выпить! — нагло потребовала я. — И без экзотики. Водки! Водки! Мы ведь такие… Клейменые! Меченые! Только по этим картиночкам вы меня бы хрен отыскали! Я, конечно, теперь на крокодила похожа, но не до такой же степени!
Он налил, зубы мои мелко стучали о стакан.
— Только вот что! Это не я… Не я это! Понимаете? О, черт! И на кой я сюда только сунулась! На эту вашу вонючую фазенду! Нашла место!
— Успокойтесь! — Он положил сзади мне на плечи тяжелые, как гири, лапы. Придерживал меня, потому что я уже и плакала, и смеялась, и все пыталась вскочить и убежать. От его рук исходило тепло, и они были не грубые. Так что вскоре я обмякла и погасла.
Он сел за стол, уткнулся подбородком в кулаки.
— Мне нужны подробности, понимаете? Все-все! — наконец выдавил он, будто через дрему пробивался. — Что она вам сказала? О чем вы говорили? Как это все… было?
— А… кто это?
— Жена.
— Ничего себе! Что же вы жену, как мороженую треску, в подвале держите?!
— Есть причины. Это вас не касается. — Из-под очков меня хлестануло такой свирепостью, такой мучительной, давно сдерживаемой яростью, что я прикусила язык.
— Как это было? Ну?!
— Не знаю.. Когда я ее увидела, уже все было. То есть ее уже не было. Она просто лежала. На траве. Я купалась. Мокрая была. А тут музыка играет…
— Погодите, погодите… — Щека его дергалась, в стеклах очков отражались угли и языки пламени в камине, и казалось, что на меня в упор с голого черепа смотрят багрово-красные глаза. — Какая, к чертовой матери, музыка?!
— В автомобиле. Из приемника А ее что, убили?!
— Дальше!
По-моему все это было похоже на операцию без наркоза, когда скальпель хирурга вонзается в живую трепещущую плоть, режет, кромсает, отсекает, добираясь до какого-то глубинного давнего гнойника, и человек, беззвучно крича и стиснув до хруста зубы, терпит эту невыносимую боль, потому что верит — иначе не избавиться от гнилого, и еще верит в то, что боль эта не бесконечна. Что там, потом, после всего, наступит успокоение, трепещущая рана сомкнется и зарастет, и, может быть, только глубокие шрамы станут отдаленным напоминанием о том, как было больно.
Я повторяла этому человеку все по два, три раза… В какой позе она лежала, что именно успела выпить, про кокаин в пудренице, и как луна заходила, и про росу на траве, и как появились охранники на джипе, и как я уносила ноги.
Но его совершенно не интересовало, с чего именно я оказалась в ту ночь на островах, чего боялась и от кого пряталась. Я, конечно, особенно не распространялась, но мне почему-то становилось обидно, что эта самая Нина Викентьевна Туманская, которой уже нет и никогда не будет, заслонила перед его взором все и всех на свете и он то и дело кивает, раскачиваясь, как китайский болванчик, и бормочет:
— О, господи! Почему никто не догадался? Почему не успели?
Он совершенно не был похож на того, дневного, нагло-веселого и уверенного, как будто там, днем, когда я его впервые увидела, он носил умело подобранную маску, а в действительности он и есть такой — раздрызганный, нервный, растерянный, как громадный щен, которого впервые отняли от сучьего вымени, унесли от его собачьей мамочки, и он воет безысходно, поняв, что теперь он всю жизнь будет один.
В общем-то, произошло главное: несмотря на мою личную раздрызганность, до меня все-таки стало доходить, что в покушении на смертоубийство его супруги меня, пожалуй, никто не обвиняет, что, судя по всему, эта самая Нина Викентьевна покинула этот свет совершенно добровольно и что я ему нужна просто как человек, который — как он считал! — видел его жену живой последним.
Но тут я ему ничем помочь не могла, последней своей воли эта бедолага мне не изъявляла, и последнее «Прости!» безутешному супругу от нее я передать не могла.
Мне все это стало надоедать, и я потихонечку начала прикидывать, как бы мне понезаметнее смыться.
Только такая наивная недотепа, как я, могла с ходу поверить, что этот человек действительно подключил нашу ментуру и гортипографию к розыску Л. Басаргиной только для того, чтобы услышать из моих уст правду о последних минутах супруги. Конечно, он хотел этого, но еще больше и он сам, и его ближнее окружение, то, что потом я сама стала называть «команда», больше всего стремились к тому, чтобы никто на свете пока не знал, что Нины Викентьевны уже нет в живых, что она перестала не просто существовать, но отвечать за дела и принимать решения. А я оказалась — не по своей воле, конечно — в числе тех считанных немногих персон, которые успели увидеть ее мертвой, включая четверых охранников, которые не просто подчистили и замели мельчайшие признаки ее пребывания возле церквухи, но и перегнали ее «мазду» в гараж и запрятали замотанное в холщевину тело в ледяную пещеру их морозильника, близ свиных и говяжьих туш.
Охранники молчать умели, иначе бы они не были в охране Нины Викентьевны. Для остальных была выдана байка о том, что хозяйка отбыла по делам в Москву, в главный офис своего банка.
Оставалось всего четыре человека из тех, кто через три дня после несчастья знал правду. И среди них оказывалось некое, мошкароподобное, совершенно постороннее существо, которое тем не менее было первым свидетелем, почти участником рокового происшествия.
Так что и для самого Туманского, и для его «команды» больше всего нужно было, чтобы я молчала. Не всплыла бы неожиданно ни с какой стороны. Не возникла.
Перепуганная до икоты, попробовавшая себя в роли народной мстительницы, я бы и так молчала, как рыба на льду. Да, в общем, мне было тогда глубоко наплевать на все их дела. Но они-то об этом и не догадывались.
Так что я сама сдуру поднесла им королевский подарок, заявившись на территорию. Конечно, не совсем сама. Но Клецов, как я поняла в тот же вечер, и не подозревал о том, что там хранится в подвале главного дома, кроме окороков и пивка.
Они с напарником слышали, как захлопнулась кодовая дверь, до них слабо донеслись мои крики, и Клецов тут же двинулся через главный вестибюль в дом выручать меня.
На него наорали, отстранили от дежурства до утра и отправили в вахтовый домик. Сказали, что со мной разбираются, ничего страшного, но пусть и Петро, и его напарник будут готовы проститься и с работой и с заработком.
А пока я сидела в кабинете у самого Туманского и он плел что-то слезливое про то, как познакомился с женой в доме отдыха на Рижском взморье и как у них все было прекрасно.
У меня вдруг появилось странное ощущение, что происходит что-то не то. Всегда чувствуешь, когда тебя изучают. А он изучал — посматривал как бы исподтишка, начинал повторяться и вдруг спросил что-то насчет Панкратыча. Что-то вроде того, что мой академик помер вовремя, потому что все равно не пережил бы, видя тот бордель, который нынче устроили из отечественной науки.
Вот тут-то я и поняла, что Туманский знает обо мне гораздо больше, чем старается показать. И насторожилась, замкнувшись.
Он тут же догадался, что допустил оплошку, и вдруг совершенно неожиданно засуетился, начал показывать мне камни из своей коллекции, кои, оказывается, добыты из недр и россыпей им лично в районе Колымы и Чукотки в те поры, когда он был в старательской артели и мыл золото. Он даже сунул мне под нос белый булыжник, на сколе которого блестели желтые крапинки, и что-то талдычил насчет отличий золота жильного и рассыпного.
— Колыма? — не без ухмылки осведомилась я. — Это там, где сидят? За что же вас законопатили?
— А у вас есть юмор. Это хорошо. — Он все прикидывал что-то в уме. — А сидеть мне не довелось. Просто вышибли из Ленинградского университета за пьяный дебош, вот я и подался куда подальше, чтобы в армию не загребли… А было мне семнадцать лет! Рисково, голодно и пьяно. Но зато — весело!
Я ничего не понимала — он снова был другой, добродушный, самоироничный. И словно забыл, из-за чего я сижу перед ним и что там у него в подвале.
Впрочем, позже я поняла, что байка про старательскую артель — лишь деталь одной из его биографий. У Туманского были отработаны пять или шесть вариантов его жизнеописаний, вплоть до такого, где он, оказывается, занимался проблемами топологии и высшей математики в одном из секретных НИИ и видел живым академика Ландау. Варианты он выдавал, исходя из интересов собеседника, и каждый из них был настолько продуман и убедителен, что не поверить в ту или иную биографию было просто нельзя.
Если честно, я тоже поверила в эту самую старательскую артель, которая возникла во времена первых кооперативов.
Во всяком случае близость к золотым россыпям в прежние времена хоть как-то объясняла и кровных лошадей в конюшне, и пригашенную роскошь обстановки в кабинете, и сочные бриллиантики в его запонках.
Не знаю, что бы еще он мне преподнес, но тут в кабинет вошла та самая особа, которая застукала меня, правда, на этот раз без фотоаппарата, но зато с пакетом из черной бумаги, в которых обычно носят снимки.
— Не помешала? — Она сняла темные очки и уставилась на меня. Глаза у нее были совершенно янтарного цвета, немигающие, безразличные, словно обращенные взглядом не вовне, а куда-то внутрь. Она говорила с каким-то акцентом, рубленно и твердо, словно рассекала фразы острием на отдельные слова.
— Слушаю вас, Элга Карловна…
Она снова покосилась на меня, давая понять, что я здесь посторонняя, но Туманский вдруг стукнул ладонью по столу и поторопил:
— Давайте, давайте… Лизавета Юрьевна уже почти своя!
Коротышка недовольно пожала плечиками, высыпала на стол десятка два цветных и черно-белых отпечатков и сказала:
— Толстецкую из Москвы привезли…
— Кто такая?
— Вот она… — Она ткнула пальцем в один из снимков, и они склонились над столешницей, рассматривая его. — Думаю, мы имеем сходство, Симон!
— Давайте ее сюда! — приказал он. Она вышла.
— Так вы Симон? — поинтересовалась я. — Из Бурбонов будете?
— Вообще-то я Семен… Сеня, — ухмыльнулся он. — Но с Элгой лучше не спорить. Для вас — Семен Семеныч… Подходит?
— Я пойду? — сказала я. — Чего мешать-то?
— Что вы! Что вы! Пока суть да дело, книжечки посмотрите… А?
Я освободила кресло и начала рассматривать книги, отойдя в глубину кабинета. Покажи мне, какие книги ты читаешь, и я скажу, кто ты. Так, по крайней мере, считал мой Панкратыч. По его подбору понять было ничего нельзя.
Переплеты были хороши, настоящие, старинные, с золотым тиснением, и новоделы под старину. Но содержимое? Здесь была совершенная мешанина, от антикварного «Молота ведьм» и «Истории Золотой Орды» до «Суммы технологий» Лема, альбома «Ордена Российской империи» и справочника «Болезни лошадей»…
Судя по книгам, хозяин этого кабинета интересовался всем на свете — от жизнеописания святого Серафима Саровского до методов остекловывания радиоактивных отходов, разработанных концерном «Радон»… А может, его только обложки интересовали? Чтобы из темной тисненой кожи и потолще?
Но во многих книгах были аккуратные закладки, и было понятно, что их если и не читают постоянно, то, по крайней мере, пролистывают…
В кабинет в сопровождении этой самой Элги впорхнула особа, умело засупоненная в кожу с ног до головы. Узкие кожаные брючки, пиджачок в талию, сапожки с короткими голенищами и даже шапочка-беретка были из лоснящейся кожи. Кажется, она даже скрипела, как новое седло. Из-под беретки выбивались русые кудряшки, глаза были распахнуты в несколько деланном любопытстве, темно-синие, влажно-громадные.
Думаю, она была старше меня годков на десять — пятнадцать, но росточком отличалась не очень-то, сантиметров на пять-шесть пониже. В общем, из разряда близких мне по ростовым проблемам дылд. В лице, овально-припухлом, было что-то кукольное. В общем, такая помесь между герцогиней и кобылой.
Пока Туманский целовал ей руку и они обнюхивались, она говорила что-то бархатистым, хорошо поставленным голосом, а глаза ее мгновенно прошмыгнули по хозяину, по кабинету, оценивали. Она словно примеряла себя к новой обстановке и продуманно отбирала вариант поведения. Видно, остановилась на варианте наивной простушки, потому что, плюхнувшись в кресло, начала усиленно восхищаться литыми решетками и кладкой камина из гранитных глыб (именно такой она, оказывается, мечтала иметь на своей дачке), остеклением вместо крыши («Какая прелесть — звезды рядом! И луна, луна!»), почти первобытным лесом окрест («Берендеево царство, верно?»), — но за всем этим трепом стояло одно: она восхищается прежде всего самим хозяином.
А сам он что-то ворковал, растекаясь в приязни, смешивал для нее какое-то пойло с кубиками льда, кружил вокруг нее, мягко и неслышно, и даже время от времени снимал свои стеклышки, устало щурясь и потирая глаза белоснежным платочком, и вид у него был такой, словно он рассматривает сквозь стекло витрины в модном супермаркете какие-то экзотические харчи и всерьез озадачен, брать ли ему пару дюжин остендских устриц, остановиться на балтийском угре, прихватить какого-нибудь суперомара с клешней или ограничиться отечественной камбалой. Здесь шел какой-то скрытый торг, ее оценивали, и гостья это отлично понимала.
Она то и дело выцеливала глазом искоса мою фигуру, глаз был тревожный, и кажется, она решила, что я здесь нахожусь не просто, и я ее очень беспокою. Это было неприятно, и я ушла за стеллажи, чтобы не маячить.
О чем они толковали, я так и не смогла понять, но в конце концов пошла речь о каких-то спектаклях в Театре Маяковского, потом она спросила: «А как же кинопробы? Я думала, что меня — на кинопробы…» Туманский прогудел что-то насчет того, что все будет в свое время. Что-то там будет решаться, голоса примолкли, а когда я вышла из-за стеллажей, Туманский шевелил кочергой в камине угли и задумчиво смотрел в багровое чрево топки.
Я не успела ничего спросить, потому что в кабинет вернулась коротышка.
— Послушайте, Элга Карловна! — сердито сказал он. — Ну нельзя же так бездарно… Зачем вы выволокли эту уцененную Офелию?
— Она превосходная актриса, — сухо сказала та. — И я исходила из необходимых параметров, Симон!
— Вот именно, актриса! — фыркнул он. — Ничего естественного…
— Вы не правы, Симон, — четко и невозмутимо ответила та. — Ей же не Шекспира играть! Всего лишь на некоторое время предъявить себя. Я проработала одиннадцать кандидаток. Эта — лучшая. Самый близкий вариант.
— Ну и что нам потом делать? С этим… «вариантом»? Куда его девать?
— Это ваши проблемы, Симон, — твердо заявила она.
— У нас все проблемы — наши! — рыкнул он. И сильно потер лицо ладонями. — О, господи, кажется, я схожу с ума…
— Последние дни мы все немножечко сумасшедшие. — Она двинула к бару и налила себе какой-то выпивки.
Я кашлянула в кулак и сказала:
— Господа хорошие… У меня там ребеночек некормленый. И вообще, я могу слинять?
— Вот… Вот… она! — ткнул в меня пальцем он. — Вы ее видели, Лиза! Вы сразу поняли, что она — актриса? Или не очень…
— Конечно. Почти сразу. А вы что, ее в кино снимаете? Пробы и все такое?
Туманский долго меня разглядывал. Так на меня он еще не смотрел. Это был тот же взгляд — покупателя в супермаркете. И мне это страшно не понравилось.
— О, черт! — вдруг пробормотал он. — Как же я раньше этого не замечал… А почему бы и нет? Элга Карловна, взгляните на это существо! Вы ничего не видите? Лицо! Лицо! Что скажете?
— Не безумствуйте, Симон… — Она даже своей огненно-рыжей гривки не подняла, посасывая из стакана и болезненно морщась. — Я же не имею вашей убежденной уверенности!
— А я имею! — снова рыкнул он с какой-то странной веселостью. — Хватит лакать! Да проснитесь же вы!
Он неожиданно ухватил меня за плечо, развернул и втолкнул в кресло. Снял с настольной лампы зеленый абажур, и я зажмурилась от ослепляющего света.
Коротышка приблизилась. Я сидела, а она стояла, но наши головы были вровень, и я впервые заметила соблазнительную родинку, которая, как «мушка», сидела в уголке близ сочных губ и словно подчеркивала фарфоровую белизну ее личика. Темно-янтарные большие глаза ее были тоскливыми, белки были чуть окрашены краснотой, и ясно было, что она недавно сильно плакала. Во всяком случае, под глазами были заметные припухлости, а задорно вздернутый носишко запудрен слишком сильно.
Она всматривалась в меня пару секунд, словно снимала своим «полароидом», пожала плечами и, чуть отступив, сказала:
— Ну что ж… Элементы какого-то сходства, кажется, имеются. Это я вынуждена признать. Это лицо отмечено, несомненно, кое-какими признаками интеллекта…
— Вы хотите сказать, что я не совсем дура?! — начала заводиться я.
— Я бы не назвала ее красавицей, но какой-то шарм могу отметить, — продолжала эта дама так, словно меня здесь и не было. — Несмотря на сложности с ее молодостью, в ней есть то, что нужно: некоторая горечь, умудренность, усталость уже пожившей женщины. Много думавшей, способной к принятию решений… Скулы великоваты, цвет роговицы не совпадает. Но, в конце концов, есть косметика, линзы… А вот рост?
— А если низкий каблук? Очень низкий… — заметил Туманский задумчиво.
— Это возможно, — согласилась она, закуривая сигарету. — Но что делать с этими руками? Она что? Лес пилила или кувалдой ковала что-то железное? Чтобы привести их в порядок, нужно не меньше недели! А у нас сколько осталось? Сутки?
— Уже меньше, — заметил Туманский, поглядев на свой «роллекс». — Восемнадцать часов. Но, в конце концов, есть перчатки…
— Конечно, груди приличной формы, бедра в пределах нормы. И все-таки она худющая, как сельдь… И потом, голова, эти волосики! Может быть, паричок?
Такого терпеть я уже не могла. Они рассматривали меня как призовую суку, которую готовят к собачьей выставке, бесцеремонно определяя огрехи и достоинства моего экстерьера.
Вообще-то отечественный мат в чистом виде лингвистически ни с чем не сравним, но кое-чем на «инглише» я обзавелась еще на третьем курсе нашего «Тореза», а Витька Козин из турфирмы, который пошатался по миру и обкатал все кабаки, включая портовые, вплоть до Ливерпуля, оснастил нас кое-каким непристойным лексиконом, чтобы мы хотя бы понимали, когда нас в загранках будут крыть. Так что я пульнула сквозь зубы из того самого козинского репертуара.
Элга все поняла, ахнула и залилась стыдливой краской.
Туманский заржал:
— Видите, она и английский в совершенстве знает…
— Я бы не имела храбрости сказать, что этот английский — совершенство, — брезгливо заметила Элга. — Во всяком случае, до классического оксфордского произношения ей далеко. Скорее, это цитаты из репертуара шлюх, которые проходят языковую практику с интуристами на Тверской.
— Вы что? Имеете наглость равнять меня с какими-то шлюхами? — осведомилась я.
— Я уже ничего не имею, девушка, мисс, мадемуазель или как вы там себя называете? — тихо и как-то убито сказала она, снова подливая себе из сосудика. — Я не имею радости, но я уже не имею и печали. Больше всего я имею желание лечь в постель, заснуть и проснуться не раньше чем через месяц… И чтобы все, что случилось, оказалось только очень плохим, нехорошим и ненужным сном…
— Ну-ну, Карловна.. — поднялся из-за стола Туманский. — Я высоко ценю ваши усилия. Хотя и понимаю, что вы всегда относились ко мне с некоторой долей иронии и недоверия. Возможно, вы и правы… Но не в этом случае!
— Вы имеете в виду вашу жену? Это не по-христиански, Симон… — покачала она головкой. — Это есть бесчеловечно. У вас совершенно отсутствует сердце.
— У кого что отсутствует — разберемся денька через три… — Он побелел, щека дернулась. — И это именно Нина Викентьевна загнала нас всех в капкан, из которого мы можем и не выбраться. Так что оставим богу — богово, кесарю — кесарево, а мне — мое!
— Я могу удалиться? — гневно вскинула она полыхнувшую костром головку.
— Недалеко, — усмехнулся он, — и ненадолго. Она фыркнула и унеслась.
— Кто это? — осторожно спросила я, потому что он, грузно опустившись за свой стол, сызнова словно заснул, уткнувшись всем лицом в кулаки так, что я видела только его голый череп, на полировке которого медно отражались отблески камина.
— Замечательная женщина. Умница. А главное — никогда не врет… — пробормотал он. — Сейчас это такая редкость.
Он опять был другим — погасшим, раздавленным, каким-то грузно-опустошенным, как будто его накачанная туша была лишь видимостью, оболочкой. И было ясно, что он лишь преодолевает странное безразличие. Ко всему. Ко мне — тоже…
Я подошла к столу и уставилась на снимки. Это были фотографии самых разных женщин. Пожалуй, единым было то, что каждая из них была очень похожа на ту бедолагу из подвала. И все-таки это была не она — чего-то не хватало. Может быть, горделивости, какой-то совершенно точно обозначенной ироничной надменности, которую та сохранила и в смерти?
— Что все это значит?
— А… ерунда… Бред собачий! Это от безысходности!
Он одним движением сгреб снимки и бросил их охапкой в камин. Они горели плохо, и он помешал кочергой. Вместе со снимками занялись и обрывки каких-то бумаг, которые не успели прогореть раньше.
— А что вы тут жгли?
— Мои письма. Ей. Ее письма. Чтобы никто носа не сунул… Есть вещи, которые нельзя оставлять никому.
Глаза у него были как у больного барбоса, слезились от каминного дымка, пушистые бровки уехали вверх «домиком», щеки подвисли, утонув в глубоких, как шрамы, морщинах, и я впервые осознала, что он немолод. И вся его текучая сила, резкая грация и мощь — как вспышки. Особенно перед женщиной. Сейчас его хотелось почесать за ухом и сунуть ему под нос мозговую косточку, утешив: «Погрызи, Шарик…»
Он казался совершенно безобидным, угнетенным и домашним. И конечно, это было его очередное превращение, о чем я в тот миг не очень задумывалась. Мне его стало очень жалко, и я сказала:
— Зачем я вам нужна?
— А-а-а… Забудьте!
— Что? Фиговые делишки? Вам очень худо?
— Ну, если откровенно, хуже еще не бывало. Силки были поставлены, капкан насторожен, но я не понимала этого. Ему было нужно, чтобы я сама шагнула ему навстречу. Чтобы все выглядело так, что это лишь мое собственное желание и решение.
— Но я… я совершенно на нее не похожа…
— А вот тут вы ошибаетесь, Лиза… Разве дело только во внешности? В вас чувствуется какой-то… стержень. Несгибаемый, что ли? И, насколько я понял, вы абсолютно не трусливы.
— Это от страха… — засмеялась я. — Знаете, Панкратыч как-то брал меня на охоту, по первой пороше, на зайца… Русаки еще не отлиняли толком, зимние меха еще не надели и на пахоте, на снегу, были как на ладони. Далеко видно. Загонщики с собаками пошли по роще, поднимать серых, а мы стоим в поле, на выходе, ждем… И вот выкатывается совершенно мухортый зайчишка, величиной с детский валенок, и драпает прямо на нас. И тут из рощи вылетает что-то здоровенное, темное и с крыльями. Оказалось — филин! Видно, здорово оголодал, что средь бела дня решился взять харч! Растопырился и падает сверху на трусика, как на парашюте! Мы — рядом, но они на нас — ноль внимания! Своя разборка! Филин — громадина! Когти врастопырку, клювом щелкает, клекочет, шипит! И что вы думаете? Серый через башку кувыркается на спинку и как деранет его задними лапами! А задние у них — длиннющие, бритвенные, моща, как у кенгуру… Да как заверещит! Знаете, как зайцы кричат, когда смерть близко?
— Как дети…
— Точно! Филина аж подбросило! Пух и перья! Он раза четыре серого атаковал, и ничего… Потом, смотрим, а он крыло волочит и пешим ходом — ковыль, ковыль. До ближнего куста. Вот так и я: когда прижмет, чего с перепугу не наделаешь?
— Стукнули зайчишку?
— Зачем? Мы по Ленину! Помните тот анекдот, где он лису отпускает? Панкратыч у меня был справедливый.
Что-то я совсем развеселилась, будто мы в нашем старом доме чаи с ним распиваем. Но дом был чужой, и он еще был совсем чужой, и я запоздало осекла себя, понимая, что выгляжу полной дурой со своими детскими байками.
— Очень любили деда?
— Другого не было.
— А вы знаете, тут его еще хорошо помнят, академика Басаргина… — сказал он. — Говорят, леса отстоял, не давал рубить! Мы ведь недавно здесь обосновались. Раньше все это в партийной казне числилось. Но, судя по всему, сюда мало кто из Кремля и со Старой площади добирался. Не очень-то престижная точка была. Для чиновников из не очень чинных… Это все Нина… Ей здесь нравилось…
— Вернемся к нашим баранам! — грубо пресекла я его излияния. — Во что вы влипли… э-э-э… Симон?
— А вы полагаете — я… влип?
— У меня на такие дела нюх! Сама такая! — бесшабашно сказала я. Мне очень захотелось быть решительной, самостоятельной и независимой. Тем более что даже эта самая Элга заключила, что лично я способна на самостоятельные решения. Хотя лично я так никогда бы и не подумала.
— Полагаю, что такие вещи, как годовые ставки по валютным депозитам, суммарная величина неттооборота, афилированные структуры, подконтрольный офшор, овернайт и даже элементарный транш — для вас понятия несколько… несколько непривычные? Ну, мягко скажем, туманные?
— Ничего! Я способная! Может, даже талантливая! — скромно ответила я. — Напрягусь — все дойдет.
— Чтобы все понять, лет десять напрягаться надо, — усмехнулся он. — Да и то не все дойдет. Не обижайтесь, по себе сужу! Это моя половинка в этих областях плавала как рыба в воде…
— Может быть, хватит темнить? Я, конечно, пень пнем, но так понимаю — у вас для меня есть какая-то работа?
— Ну, если это можно назвать работой…
— Давайте своими словами! Без траншей! И офшоров!
— Ну что ж… У меня выхода нет. Но прежде чем я введу вас в курс дела, позвольте полюбопытствовать, сколько вы возьмете за свои услуги?
— Это в каком смысле?
— В смысле баксов, марок, евро или тугриков! В лирах хотите? В йенах? Конечно, контракта не будет. Как говорится — из уст в уста! На условиях полного безоговорочного подчинения и абсолютного молчания на ближайшее столетие!
Он цедил сквозь зубы, словно нехотя и почти безразлично, но глаза его ожили и стали острыми.
— Это вы про деньги, Симон?
— А про что же еще?
— А без этого нельзя? Ну, просто так, по-человечески? Мол, так и так, Лизавета Юрьевна, у меня проблемы… Вы — мне, я — вам… На основе полной безналичности и в порядке всечеловеческого гуманизма?
Он понял, что я психанула, и сказал хмуро:
— Не надо так со мной!
— Вот и со мной так не надо!
Я как бы в глубоком возмущении вознеслась из кресла, пронесла себе картинно — манекенная походочка от бедра, задница в легком колыхании, губки закушены в деланной обиде, — причалила к бару и плеснула себе чего-то желтого. Конечно, это было и нелепо и смешно — нечто столбообразное в Ефимовых кедах изображает из себя как минимум царицу Савскую перед Соломоном или, на крайний случай, Клеопатру, охмуряющую Цезаря, но я ничего поделать с собой не могла. Почему-то мне очень надо было напомнить ему, что меня еще не заморозили в их холодильнике, в отличие от его обожаемой супруги, и я все-таки — вполне живая и кое на что еще способная леди. А не вышеупомянутая Элгой шлюха с Тверской, из числа тех, которых и интересуют его поганые баксы, марки или йены!
Я не такая! Не продажная, значит… А очень даже благородная, совершенно бескорыстная, вполне готовая по-дружески разделить его печали и горести.
В то же время в моих ушах неслышимо звучал голос невидимого крупье: «Господа! Ставки сделаны!» (в казино близ Хаммеровского центра в Москве нас когда-то затаскивал Витька Козин), блистающее колесо рулетки сливалось в размытый цветной круг, шарик скакал и падал, мечась между красным и черным, и где-то там была моя цифра, на которую я поставила все: и мое в общем-то безмятежное детство на Большой Волге, и Панкратыча с Гашей, и тот день, когда Петька Клецов отворил калитку в мои девственные благоуханные сады, и бездумно-веселые года в «Торезе», и наш старый дом на обрыве, и первый мой выход на танцы, когда я дрожала от ужаса, что немыслимо уродлива и никому не нужна…
Скорчившись под казенным негреющим одеялом на койке в бараке на озерном острове, лежа без сна и без слез, раздавленная и оглоушенная судьбой, перебирая каждый год, месяц, день моей идиотской жизненки, я как-то враз вдруг поняла, что время не течет равномерно и ходики, которыми измеряется шаг жизни любого человека, только внешне безразличны и тупо тукают сегодня, как вчера, и завтра, как сегодня.
В действительности есть поворотные мгновения, решающие секунды, о которых ты сначала и не подозреваешь, и только потом понимаешь, что именно от них зависело, куда тебя зашвырнет твое будущее. Таким был тот час, да нет, даже не час, а минута, когда, разморенная жарой и усталостью, я, выйдя с кладбища от могилы Панкратыча, согласилась на Зюнькины и Иркины уговоры и поехала с ними трескать мороженое и пить ледяное шампанское в судейские хоромы Щеколдиных. А если бы я не поехала с ними, что было бы? Может быть, меня подловили и прищучили на чем-то другом? А может быть, ничего такого и не было бы? И я спокойно унесла бы ноги в Москву, даже не подозревая о капкане, который был насторожен на меня?
Или та секунда всего лишь три дня назад, когда я стояла ночью перед воротами нашего потерянного подворья и что-то заставило меня буквально зашвырнуть себя за эту новую зеленую ограду, бить окна, улепетывать от людоедского пса и поднявшегося шухера на щеколдинском катере? А если бы я не решилась на такое, а просто вернулась бы к дискотеке, нашла бы кого-нибудь из тех, кто знал Панкратыча и меня самую, и нормально бы попросила приюта хотя бы на ночь?
Но тогда бы меня не было на протоках, я бы не отсиживалась в порушенной церквухе и не увидела бы эту самую даму…
Нет, я уже давно решила, что есть какой-то небесный ехидный кукловод, который, ухмыляясь, дергает за веревочки и ниточки, и от тебя совершенно не зависит, куда и к чему он повернет тебя, какой танец заставит плясать и какие песенки ты запоешь.
Может быть, во времена Панкратыча и был какой-то порядок и смысл в устройстве и репертуаре нашего всеобщего кукольного театра, и верные артемоны благородно защищали невинных и прекрасных мальвин от происков всяческих карабасов, и все твердо знали, что вот-вот будет найден золотой ключик от всеобщего счастия и благоденствия, но нынче безумному или очень надравшемуся Главному Кукольнику все осточертело, и он все перепутал — кто играет спектакль, а кто его смотрит. Благородные псы в милицейских погонах, артемончики моего детства, нанялись в охранники к карабасам за свободно конвертируемую, печальные и поэтичные пьеро подались в «челноки», а мальвины определились в агентства по оказанию срочных секс-услуг, и это в лучшем варианте, а в худшем — курсируют по ночным улицам Москвы и дерутся за клиентуру с совсем не сказочными провинциальными красными шапочками, сестрицами Аленушками из стран СНГ, чьи добрые бабушки подыхают на своих пенсиях, а братцы Иванушки давно превратились в нормальных козлов.
Во всяком случае, здесь и сейчас, в этом кабинете, я не без замешательства разглядывала человека, который сидел за письменным столом и молча ждал от меня чего-то.
Колесо невидимой рулетки все вращалось и мелькало перед моими глазами, шарик прыгал, но я не знала, на какую цифру я поставила — продую в очередной раз или все-таки наконец выиграю.
Но одно я понимала точно: играть надо.
Потому что это тот самый шанс, которого я ожидала, что-то такое, что должно было случиться с неизбежностью судьбы. И чего я не имею права упустить.
Этот самый Туманский мог многое, если не все. Во всяком случае, мне так казалось.
И новая, совершенно отчаянная надежда на почти несбыточное захлестнула меня.
— Денег от вас мне не нужно! — наконец твердо сказала я.
За прозрачными стеклами вспыхнули насмешливые огоньки.
— Так не бывает… — так же убежденно ответил он. — Извините, дусечка, я не могу утверждать, что я знаю о вас все. Но то, что мне удалось выяснить, с достаточной степенью вероятности говорит об одном: вы не просто в глубокой заднице, вам не то что приодеться, вам ведь и есть не на что…
— Во-первых, я вам не «дусенька»! — холодно ответила я. — Во-вторых, у кого выясняли? В горотделе? У ментов?
— У меня достаточно информированных источников… — Он деланно зевнул. — Вас искали, и вас нашли…
— Ошибаетесь, — сказала я. — Это я нашлась. Сама.
— Значит, деньги вы не примете?
— Это совсем не значит, что мне от вас ничего не нужно!
— Я готов! Что именно?
— Может быть, вы запишете? Для памяти? В какой-нибудь гроссбух? Вы же банкир? Или как вас там именуют?
— Вообще-то я не банкир. Но это не имеет никакого значения. А память у меня фотографическая. Пока не жалуюсь! Так что — валяйте!
Видно, его что-то забавляло, потому что он отвернулся, чтобы скрыть ухмылку, и начал усиленно рыться в ящиках стола, выуживая кисет с табаком, трубку и набивая ее.
— Смотрите сами! — пожала я плечиками. — Знаете, как бывает? Когда человека прижмет, он черт-те что наобещает! А потом: «Да кто вы такая?!»
— Вы меня с кем-то спутали…
— Ну ладно! Прежде всего, никаких телодвижений по отношению к Клецову! Он ни в чем не виноват. Ну, подумаешь, потаскивали ребята пивко из ваших запасов. Посчитайте и вычтите, сколько они там выпили на своих дежурствах. Скука же! А ему работу никак терять нельзя…
— Клецов? Клецов? А… морячок этот? Техник на пульте! Хорошо, я распоряжусь! Его не тронут! Но с чего такая забота? Он ваш дружок? Как теперь говорят — бой-френд? И на сколько?
— Намного, — нагло сообщила я. — Я с ним спала. Когда-то! Наверное, и буду спать. Потом.
— Меня это не волнует…
— Уже хорошо!
Кажется, я попала точно. Мне уже почему-то нужно было знать, как он меня оценивает: как нейтральное полено или все-таки мои выходки сработали хотя бы по минимуму.
Я была вознаграждена неожиданно и приятно: он стесненно засопел, подергал носом, и прижатые к черепу хрящеватые, ломаные, как у борца или боксера, уши его налились краской.
Как-то гораздо позже он признался мне: «Ты была похожа на голодную тощую крысу, которая считает себя очень хитрой и отчаянно бьется за своего крысюка! „О, боже! Что же он в ней нашел?“ — было то первое, что пришло мне на ум. Понимаешь, я стал смотреть наконец с интересом. И кажется, впервые действительно разглядел тебя…»
Ну, до этого мне еще надо было дожить. Хотя уже в тот вечер я угадала, что его чем-то зацепила. Такие дела, здесь лишних слов не надо, такое просто чувствуешь, и все тут!
— Что еще? — осведомился он почти злобно.
— Дом.
— Какой еще дом?
— Мой. Наш с дедом.
— Конкретнее!
Я ему в нескольких словах объяснила, каким манером в нашем теремке засела хитрованская и глумливая лисонька. В общем, как меня облапошили. И что я сдохну, но вышибу эту злодейку из нашего терема, и не просто вышибу, но добьюсь того, чтобы ее загнали за темные леса, обмундировали в казенный бушлат и усадили за швейную машинку на долгие года — шить камуфлу для нашей хоть и угнетенной, но все еще доблестной армии. В чем мой герой должен мне всячески способствовать. И пообещать, что в этой великой битве за восстановление невинности Л. Басаргиной и в целях высшей мировой справедливости он проломит любые кодексные стенки, включит в бой армию своих экспертов, консультантов и советников, шарахнет по необходимым инстанциям валютой из своих арсеналов, в общем: «Марш-марш! В атаку!»
Меня аж колотило от предвкушений и сладостных картинок будущего: Маргарита Федоровна рыдает в судейской клетке в зале горсуда, услышав роковые слова: «Приговаривается…», Зюнька орет: «Ах, мама! И зачем вы это сделали!», а Горохова визжит: «Не виноватая я!»
Растроганная городская публика выносит облыжно оболганную Л. Басаргину из зала суда на руках, менты рукоплещут, Гришунька, оставшийся со мной навеки, сидит на руках Гаши и лопочет «Мамочка!», а Гаша, естественно, шепчет мне в ухо: «А что я тебе говорила? Есть Бог на свете!»
Не знаю, как там насчет Бога, но некий «Симон» Туманский, набитый деньгой, как икряной сазан, светил передо мной своей отлитой из меди лобастой и мощной башкой, судя по всему, я была ему очень нужна, и я была твердо намерена дожать его до конца и наконец-то хоть кого-то из людей, обитающих в этой стране, заставить сделать то, что нужно мне, а не еще кому-то.
— Как вы сказали? Щеколдина? — переспросил он удивленно. — Ну да, конечно, действительно, Маргарита Федоровна… Кажется, я видел ее пару раз. Впрочем, может быть, я ошибаюсь?
— Она такая… Запоминающаяся! — добавила я нетерпеливо. — Вся в кудряшках, низкая, как пень! Брюлечки обожает… Ножки коротенькие! Ну, такая тетка, знаете, как бы из торгашек или которые стограммовки в буфетах на вокзалах разливают! Вот знаете, на кого похожа? На эту тетку из Подольска! Которая «Властилина», что ли? Которая всех на миллиарды тряханула! Вот увидите, если ее потрогать, из нее такое посыплется! Она же теперь на всем городе уселась! Мэр!
— Ах, вы про эту? — Он вздохнул облегченно. — Кажется, я ее действительно как-то видел. Но она больше с Ниной контачила… Ну конечно! Теперь вспомнил! Благотворительность и прочее… Просила какие-то деньги на восстановление собора…
— Она это, — мстительно сказала я. — Она всегда там, где деньги!
— А это обязательно? — помолчав, спросил он.
— Что именно?
— Чтобы ее из вашего фамильного замка — в три шеи? И обязательно ли — в кандалы? Со скандалом и опубликованием разоблачительной статьи в центральной прессе?
— Не сможете?! Тогда что я тут с вами рассусоливаю? Как говорится, «гуд-баюшки», «аривидерчи» и — приятно было познакомиться! Могли бы и раньше тормознуть, чтобы я сдуру мозоли на языке не натерла! Не можете? Значит, и я ничего не могу!
Я ему отсалютовала ладошкой и решительно потопала к двери.
— Сядьте! — сказал он негромко, но так, что моей спине сразу стало холодно. Я обернулась, он стоял, опираясь на стол ладонями, и это было еще одно его преображение: глаза были как сверла, стиснутое и искаженное гримасой прорвавшейся боли лицо — как мел, и кажется, все маски, которые он примерял до этого, были просто шелухой, которую он наконец сбросил, перестав валять дурака.
— Еще чего! — пробормотала я машинально. Я не понимала, как он это сделал, но не успела моргнуть, как он уже оказался не за столом, а впритык ко мне, руки мои стиснула его мертвая хватка, и он отшвырнул меня к креслу, в которое я и плюхнулась, бессильно дрыгнув ногами.
— Вы! Вы! Посмели поднять руку на женщину?!
— Я могу поднять и ногу! И раздавить тебя, как блоху… — хрипло и глухо сказал он. — Здесь делают то, что нужно мне, или вообще ничего уже не делают! У тебя слишком длинный язык, но чересчур короткие извилины…
— Мы уже на «ты»? Какая радость, — съязвила я, но он не обратил на мою попытку сохранить хотя бы видимость некоторого достоинства никакого внимания.
— Ты или действительно непроходимая дура, пли просто делаешь вид, что ничего не понимаешь… — Он говорил как-то безжизненно, почти равнодушно, и от этой безжизненности мне впервые стало по-настоящему не по себе. — Думаю — последнее. Я вышиб эту актрисенку только потому, что увидел — она не сможет молчать. Она из тех женщин, у которых хроническое недержание всего, что становится ей известно. Мне не нужен еще кто-то, кто может знать! Ты меня устраиваешь просто потому, что уже знаешь! Единственная из посторонних… Тебя искали не для того, чтобы ты мне демонстрировала здесь свои тощие ножки и драные коленки, изображала из себя недоделанного графа Монте-Кристо, который вздумал наехать на тех, кто обеспечил его приличным сроком! Я просто потрясен, что даже в зоне из тебя так и не вышибли то, чем тебя нафаршировал твой безупречный дед, как говорится, семья и школа. Тебе кажется, что ты волчица, а ты шавка, которую не примет ни одна приличная стая. Одиночка. Дворняга, без конуры и хозяина, которую просто порвут в куски, если она не угомонится… И это просто случайность, что до тебя еще не добрались! Так что для тебя единственное спасение — это я! Это до тебя доходит?
Лучше бы он орал, ругался, что ли, а не журчал почти шепотом. Его стеклышки плавали надо мной, как льдинки, он нависал над креслом глыбиной, и мне почему-то стало пусто, холодно и почти безразлично. Я опять вляпалась по уши: благородный герой превратился в обычного крокодила и если еще не хрустел моими мослами, то только потому, что не использовал меня в каких-то своих целях, и было очень похоже, что то, что я на свободе — только видимость, и я просто перешла из камеры с решетками в камеру без решеток. И опять меня заставят делать то, что нужно кому-то, а не мне самой.
Он продолжал говорить, напористо и злобно, все громче и громче, а я заплакала без слез, его искаженную харю заволокло как будто серым туманом, и я куда-то поплыла, падая в ласковое и бездумное беспамятство, и мне было горько и печально оттого, что этого типа я почти полюбила, а он даже не понимает, что я могла бы сделать все, что ему нужно, даже без этой идиотской торговли насчет дедушкиного дома, а просто так. Если бы он сказал: «Помогите мне, госпожа Басаргина!» Но как раз до самого простого он и не додумался. Самого простого и обычного. Что делает любая нормальная баба для мужика, который в беде и который ей ой как небезразличен.
А вместо этого он пугает меня и грозится и уж совершенно напрасно поминает мои усохшие в зоне прелести, о состоянии которых я и сама прекрасно знаю…
Я пришла в себя от того, что он перепуганно трясет меня за плечи и бормочет:
— Что с вами? Вы меня слышите? Слышите? Оказывается, мы с ним снова перешли на «вы»? Я сняла его лапы с моих плеч и сказала:
— Ребеночка только не трогайте… Ребеночек ни в чем не виноват!
— Какой, к чертям, ребеночек?.. Ах, этот… При чем тут ребеночек? Вы меня поняли?
— Конечно, — равнодушно ответила я. — Ваши бобики замели все следы там, возле церкви. И даже ментура не догадывается, что там было. И никто не должен знать, что этой женщины больше нету. Но вам для чего-то надо показать, что она живая. Кто-то должен помаячить где-то вместо нее. Так, чтобы все, кто в этом заинтересован, не догадались, что ее нету. И не будет никогда.
— Что значит — «где-то»? Я же вам внятно объясняю! Это буквально через несколько часов!
— Слушайте, отстаньте от меня… — слабо сказала я. — Я сделаю все так, как вам нужно. Единственное, что меня интересует, останусь ли живой я… Я думала, вы нормальный, а вы тоже жулик! Как все… Мне-то на все плевать, но у меня — Гришунька…
— Спасибо!
Он вдруг взял мою руку и поцеловал в ладонь. Губы у него были сухие и горячие.
Я с интересом повертела рукой и осведомилась:
— Поцелуй Иуды, а?
— Бросьте…
Ну-ну, кажется, он умеет смущаться? Смехотура, да и только. А в общем, и впрямь — все по фигу, до лампады и поминальной свечечки. И что там будет, действительно наплевать!
— Вши есть?
Элга держала кончиками пальцев мою кофточку и брезгливо изучала ее.
— А как же! — радостно откликнулась я. — Вошь тюремная, обыкновенная — платяная и головная! Плюс плоскушечки… Штучные! Все по песенке: «Я привез тебе, родная, мандавошек из Китая…» Мочу брать будете? Говнецо на глист-яйцо? Учтите, возможна ВИЧ-инфекция, вероятна чума бубонная… Но уж проказа — наверняка!
Я стреляла в нее в упор, пытаясь пробить броню совершенной невозмутимости и явно сдерживаемого презрения. Она со мной не разговаривала, бесшумно шла за спиной, командовала: «В лифт!», «Налево!», «Прямо!», а теперь приказала: «Снять все!»
В громадных ванных хоромах с полом на двух уровнях, зеркальными стенами и потолком было тепло, воздух пронизывали все ароматы Аравии, в джакузи бурлила и пенилась розовая пена шампуня, но черный мраморный пол холодил босые ноги, и я топталась, как цапля, обхватив плечи руками.
Голый человек всегда беспомощен, у нас на острове самые крутые мамочки ломались, когда их засаживали голыми в карцер за особенно злостные нарушения режима и разборки. Я стояла перед этой особой совершенно голая. И злилась еще и оттого, что мне жутко хотелось плюхнуться в нежную пену и впервые после моего исхода с северов по-настоящему отмыться.
— Слишком много лишних слов. Это непродуктивно, — сказала она равнодушно, словно и не понимала моих попыток завести ее. Перевернула на подзеркальнике старинные песочные часы, постучала ногтем, стронув струйку белого песка, и заявила:
— Вы имеете двадцать минут… На все процедуры.
— А если я… — начала было, но она вдруг звенящим голосом оборвала меня:
— Молчать!
— Ого! — с уважением заметила я. — В войсках СС не служили, мадам? Есть в вас что-то гестаповское… В каком чине изволите пребывать? Как минимум «гоп-стоп-унтер-штурмбаннфюрер»! Верно?
— Исполнять!
Показалось мне или нет, но, кажется, все-таки в ее янтарях первый раз шевельнулось смешливое любопытство.
— А вы меня — по шее… — проворчала я и плюхнулась в ванну так, чтобы забрызгать ее.
Она этого как бы и не заметила, вынула из стенного шкафа в дальнем углу веревочную швабру с пластмассовым черенком, подцепила черенком мои одежды, частично сложенные на пуфике, а частично валявшиеся на полу, явно демонстрируя мне, что даже прикасаться к ним ей противно, и понесла мои трусики, лифчик, юбку, кофту прочь.
— Эй, оставьте в покое мое барахло!
— Оно вам больше не понадобится.
В общем, лишила эта коротышка меня моей лягушачьей шкурки, и хотя до царевны-лягушечки мне было очень далеко, но именно с этого акта и началось преображение Л. Басаргиной во что-то совершенно непонятное, но, конечно, это дошло до меня гораздо позже.
Я разобралась с десятком кранов, педалей и кнопок, венчавших изголовье этого сверхмощного агрегата из абрикосового цвета фаянса, усилила напор и вознеслась на упругих струях, в пене, почти до вершин блаженства.
Почти…
Потому что уже здесь я впервые ощутила незримое присутствие Хозяйки, Настоящей Женщины, которая, конечно же, если и не проектировала сама, то приспосабливала этот водяной рай под себя: от матовых бестеневых плафонов и бра, вделанных в стены, облицованные кремовой итальянской плиткой, по которой порхали темно-коричневые и желтые бабочки и стрекозы, до множества удобных шкафчиков, полок и полочек, заставленных сосудами с пенами, шампунями и ароматными солями, удобными пуфами из не боящейся влаги кожи, чайным столиком поодаль, на котором еще стоял чайник марки «Мулинекс», были видны неубранная массивная чашка, а в пепельнице — бугристой громадной океанской раковине с перламутровым чревом — еще лежал изжеванный окурок коричневой сигарки со следами губной помады.
Низкое удобное кресло из такой же кожи, как и пуфики, было сдвинуто под большой колпак для сушки волос, возле кресла валялись домашние туфли без задников, в опушке из рыжего меха, и мне вдруг показалось, что хозяйка всего этого только вышла на миг, сейчас вернется и скажет: «А с чего это ты забралась в мою ванну, девка?»
Я как-то сразу погасла и, хотя в песочных часах еще струилось, выдернула пробку, чтобы спустить воду, ополоснулась из душевой головки и вылезла из джакузи. На сушилке висело мохнатое банное полотенце, но им уже пользовались, я сдвинула створку зеркального стенного шкафа, взяла из стопки свежее полотенце, накинула на плечи и уселась под колпак сушиться.
Поглядела на валявшиеся меховушки, но надевать туфли не стала, хотя они могли бы и подойти.
По Элге Карловне можно было проверять хронометры — она появилась точно в тот миг, когда в часах упала последняя песчинка. Она успела переодеться в рабочий комбинезон из ношеной джинсы, с лямками и карманом на груди, голову по брови повязала тугой синей косынкой и была похожа на мастерового, которому предстоит работа. На плече она несла махровый халат, а в руках — поднос, на котором лежала сдобная булка и стояла большая кружка с чем-то черным и дымящимся.
Она бросила мне на колени халат, я надела его, даже мне он был велик, явно с плеча Туманского.
— Это необходимо кушать, — сказала Элга. — А это глотать…
Она выложила розовую капсулку.
— Зачем?
— Это не наркотик. Просто дает большой стимул. Чтобы не спать. Я полагаю, что нам предстоит ночь без сна… День тоже.
— А это что такое? — пригубила я из кружки ароматную жидкость с непонятным привкусом, что-то горько-сладкое, пряное, с запахом корицы и мускуса.
— Это для энергичности, — усмехнулась она, заметив мои колебания. — Мой рецепт… Проверено на моем организме. Если этим зарядить ракету, можно лететь на Луну…
— На Луне мне, кажется, делать нечего, — вздохнула я. — А вот во что я у вас запряглась?
— Не надо печали… Это просто полезно и вкусно. Она одобрительно покивала, когда я начала есть, сдоба была свежая, запивочка тоже годилась, но больше всего мне понравилось, что она не стала смотреть, как я жую, а деловито занялась приборкой, подтирая мокрые пятна на полу, переставляя флаконы, а попутно вынула откуда-то большие вьетнамки и положила у моих ног.
Потом она уселась на пуфик поодаль и закурила, щелкнув золотым портсигарчиком.
— Я полагаю, вы имеете любопытство, — сказала она неожиданно мягко. — У нас есть еще десять минут. Спрашивайте! Симон приказал мне на все отвечать…
— Вы кто?
— Если не нарушать формальной логичности, официально я — никто, — подумав, сказала она. — Если исходить из того, что я умею, то в вашем возрасте я считала себя художником, у меня хорошо шла керамика, я имела сильную муфельную печку и увлекалась эмалью с перегородками. Да, именно так, перегородчатая эмаль. По старинным рецептам. Я умею хорошо фотографировать, немножко конструирую одежду для дам большой полноты, немного визажирую, немножко перевожу с немецкого, немножко музицирую, играю в бридж на уровне чемпионов и люблю лошадей… Достаточно?
— Не очень, — честно призналась я. — Вы немка?
— Нет. Я латышка. Из Курляндии. Но я училась в Дрездене. Меня посылали в художественный техникум, когда Дрезден был народно-демократическим, а Латвия считалась советской… Наверное, это не очень существенно, а?
— Ладно, — согласилась я. — Давайте посущественней… За что вам платят?
— Это довольно трудно объяснить. — Фарфоровое личико ее оживилось, она забавно дернула носишком и зафыркала, и я не без изумления поняла, что она умеет не только орать, как капрал, но и хихикать. — Я имею большую известность как специалист по «нюшкам»…
— По чему?!
— О, это очень просто! Я работаю как папа Карло! Я беру обыкновенное дикое деревянное бревно, определяю срок исполнения заказа, назначаю мою цену… И работаю! Иногда это занимает три-четыре месяца, иногда не меньше года, но часто бывают случаи, когда я расторгаю контракт очень спешно… У меня уже есть опыт, и мне хватает нескольких дней, чтобы понять, что мои усилия не приведут к реальному результату, что полено останется поленом, даже если я научу его говорить по-человечески, не ковырять в зубах вилкой за столом, не увешивать себя драгоценностями, как рождественская елка, если выходишь на прогулку с модной собакой, ну, и как высшее достижение — отличать скрипку от виолончели, Первый концерт Чайковского от «Что же ты, зараза, бровь свою подбрила…», а кредитную карточку — от географической…
— Это вы так шутите?
— О, если бы! — Янтарные глаза ее потемнели. — У меня есть опыт! Они все обезумели от неожиданных громадных денег.. Им кажется, что стоит только немного заплатить, и они превратятся в настоящих дам, истинных женщин, не просто смазливых, но таинственных, влекущих, недосягаемых. Никто из них не может понять, что быть женщиной — это не только сумма уловок, пластические операции, гормональные впрыскивания и десятки тысяч на косметику или платье от Юдашкина! Нужен мозг, нужен характер, нужно желание, доходящее до отчаяния! Конечно, можно понять их мужей… Они хотят демонстрировать публике что-то представляющее настоящую ценность, а не просто детородную машину для производства наследников! Но что они понимают, эти выскочки? Вчера он еще командовал своей братвой, носил на шее «голду» весом в три кило и носился на краденом в Европе «пятисотом» «мерседесе»… Сегодня до него дошло — он занимается легальными делами, его научили завязывать галстук, ходить в начищенной обуви, носить скромные, но по-настоящему дорогие костюмы, и ему объяснили, что отечественная «Волга» — это тоже становится модным и даже патриотичным. Но даже самые умные и способные из этих новых, а среди них я встречала действительно очень талантливых в бизнесе мужчин, не могут представить, что только моих усилий мало! Что я могу поделать с его даже горячо любимой супругой, если ее по-настоящему интересуют только тряпки, она лопает, как поросенок, и пьет, как матрос с рыбацкого сейнера, спит до полудня, отвергает всякую дисциплину, не понимает, что такое режим, совершенно убеждена, что если у нее вилла в Испании или особняк во Фриско, то она может орать и топать ногами на любого, у кого всего лишь жалкая сберкнижка в сберкассе! Я таких называю «нюшками» и сбегаю от них почти немедленно! Нет, у меня, конечно, есть настоящие удачи… Иначе у меня бы не было имени! Но я их могу пересчитать по пальцам… И это почти за десять лет!
Она говорила это небрежно, весело, рассекая пальцем дымок от сигареты, и, казалось, распахнулась как теплая дружеская ладошка. Но настоящего веселья в ее голосе не было; я понимала, что она пытается оценить и определить меня по ответной реакции, как бы дает понять, что я разделю ее иронию, потому что она поднимает меня на уровень выше «нюшек», смогу по достоинству оценить ее как некоего Пигмалиона в юбке, который ваяет и пытается оживить тупых Галатей российского разлива, но мне все время казалось, что меня то и дело касается, почти ласково, пушистая невесомая кошачья лапа, готовая мгновенно выпустить острые и опасные когти.
Она ловко ушла от ответа на мой вопрос, когда я спросила, во что впрягаюсь, я сделала вид, что не заметила этого, с удовольствием приканчивала сдобу и пила из кружки — смесь была действительно мощная, допинговая, я буквально чувствовала, как к щекам приливает кровь, сонная одурь и размеренность после купания исчезают, и, в общем, я начала задумываться над тем, есть ли возможность хоть как-то улепетнуть от этой милой онемеченной латышки и унести ноги за пределы столь мощно охраняемой территории. С Гришунькой, конечно.
Но голышом это делать я не собиралась. К тому же кое-что меня действительно интересовало, и я как можно наивнее сказала:
— Элга Карловна, миленькая, раз вы здесь в курсах всех дел, так, может быть, хотя бы вы наконец скажете, что я должна буду сделать?
— О, как раз это не в моей компетенции! — сообщила она, не теряя веселости. — Вам объяснят… Она взглянула на свои часики.
— Вы насыщены? У нас истекает время…
— Еще чуточек… Дососу! Очень вкусно! Я вытряхнула из кружки последние густые капли, почмокала и спросила:
— Я правильно понимаю? Вы при супруге этого самого Туманского тоже по контракту вкалывали? Делали из нее даму?
И кто меня тянул за язык? Кажется, я невольно ударила по самому больному. Личико ее странно исказилось, словно стянулось в тугой кулак, подбородок бессильно задрожал, глаза начали заплывать мокрым, и она закрыла лицо ладошками, сразу сжавшись, сгорбившись, став еще меньше, чем была на самом деле. Она кричала, выла беззвучно — это было страшно. Она отвернулась, ткнулась лбом в стенку, царапала зеркало ногтями бессмысленно и отчаянно.
— О нет… Нет… — хрипло и клокочуще выдавливала она из горла.
Я рванула к крану и налила в кружку холодной воды.
— Выпейте…
Я тронула ее за острое плечо, она оглянулась, но, кажется, меня не видела. Глаза были совершенно пусты, без дна, ледяная желтая прозрачность.
Я втиснула ей кружку в ладонь. Она долго и бессмысленно рассматривала ее и потом с размаху разбила о мраморный подзеркальник, осколки брызнули по полу.
— Я приношу извинения, — четко и спокойно сказала она. — Есть вещи, которые вас совершенно не касаются. Мы не имеем больше времени. Идите за мной!
Охранник сидел у двери, широко расставив ноги, и дремал, прикрыв глаза. У него было широкое, копченое, как окорок, лицо, в распахе серой форменной куртки была видна белая сбруя из кожзаменителя с кобурой, а к поясу были прицеплены наручники. Это был тот самый «старшой» с джипа, которого я видела возле церквушки.
Я поднялась из кресла-вертушки офисной модели с подзатыльником, ресницы его дрогнули, и он привстал.
— Не боись, служивый… Не смоюсь!
Я пошла к окну в эркере, нависавшем над территорией на высоте третьего этажа. Он нервно засопел и отвел глаза — если верха у меня уже были прикрыты тонкой водолазкой, то низы, пониже пупка, были обнажены — черные трусишки, темный пояс с подвязками, на которых были вышиты красные розочки, все новое, я только магазинные этикетки содрала. Босоножки-плетенки почти без каблука немного жали, но терпеть было можно.
Окно было распахнуто в сырую ночь, аккуратно затянутое мелкой сеткой от комарья. В темном небе просматривались просветы посветлее, над дальним лесом помигивали зарницы и перекатывало — где-то не очень далеко шел дождь.
На территории опять что-то случилось: легковушки отчаливали со стоянки, сигналили и вереницей выезжали за главные ворота, огни их стоп-сигналов расплывались багровыми пятнами. Похоже, какое-то толковище закончилось и гости — или кто они там такие? — убирались в Москву.
Спрашивать этого отдрессированного служебного овчара с наручниками было бессмысленно, и я еще раз оглядела помещение. То, что это рабочий кабинет именно женщины, понять было несложно: на полках были расставлены сувенирные куколки в иноземных костюмах — мексиканские сомбрерщики, негритоски и малайки, чего ни один уважающий себя делец держать не станет, у письменного стола в напольной вазе-бочонке, не то китайской, не то японской, расписанной алыми иероглифами, стоял какой-то экзотический цветок, в общем, деревце с лакированной листвой и пряно пахнущими сиреневыми соцветиями.
По кабинету вразброс было натыкано несколько чемоданов и сумок из одного набора — все из желтой мягкой кожи, с наклейками гостиниц и неснятыми ярлыками авиакомпании «САС». Похоже, что хозяйка их просто бросила, не торопясь открыть.
Тем страннее, почти нелепо смотрелось все остальное — холодный черный металл стеллажей, забитых какими-то канцелярскими папками, серые пластмассовые кожухи, целое нагромождение техники, окружавшее массивный письменный стол, на подставках и приставках — мощный компьютер с монитором в метр, на мерцающем экране которого бесконечновозникала и куда-то уплывала мерцающая электронная рыбка, блоки дополнительной памяти, плоский принтер, батарея одинаковых телефонов, факс и еще какие-то устройства, о предназначении которых я не могла даже догадаться.
Кресло на колесиках, в котором бывшая хозяйка могла разъезжать по паркету не вставая, было прикрыто хорошо выделанной пушистой рысьей шкурой — зябко ей здесь бывало, что ли? А в подлокотники были встроены какие-то клавиши и кнопки, отчего оно напоминало кресло летчика в пилотской кабине. Куда-то эта бедолага летела, куда-то вела свой корабль, к чему-то стремилась, только приземлилась, похоже, совсем не в точке назначения…
Конечно, впервые вступив в этот кабинет, я и представить себе не могла, что именно здесь мне предстоит провести еще немало дней и что вся эта машинерия станет для меня простой и понятной, как кастрюля в кухне, и я здесь все вычищу, выброшу и переменю, чтобы ничто даже в намеке не напоминало мне о прежней владелице, тем более что меня интересовало совсем другое.
Здесь не было ни памятных фотографий, ни картинок на стенах, но в дальнем углу штофные обои были забрызганы масляными подтеками, там с крючка свисал обрывок толстой серебряной цепки, а на паркете валялась вывалившаяся из серебряной оковки обычная церковная лампадка из зеленого бутылочного стекла. Кто-то вырвал ее из стены, как говорится, с корнем.
Выше лампадки осталась висеть, хотя и скособоченно, небольшая, почти черная иконка в окладе — Дева Мария с младенцем на руках. Я в иконах понимаю мало, только то, что когда-то пытался мне втолковать дед, да еще Гаша старалась приобщить меня, водя в церковь на Пасху и Рождество и постоянно напоминая мне, что я все-таки крещеная. Но то, что это очень старая икона, было даже мне понятно по изгибу пересохшей доски, на которой она была писана, мельчайшей сети трещинок и того ощущения вековой намоленности, которое не передается никакими словами.
Небольшие, почти миниатюрные лики Богоматери и Младенца словно светились, проступая из мглы, и глаза ребенка были гораздо умудреннее и проницательнее, чем у той, что держала его на руках. Венцы были тускловатыми, и от этого особенно яркими казались мазки — зеленые, алые и желтые, которые в двух-трех местах пробивались сквозь темень от их одежд. Похоже, что запись пытались реставрировать, но потом оставили как была.
Даже мне было понятно, что доска сама по себе драгоценна. Но она еще была и заключена в тончайшей работы оклад с клеймами, желтый металл которого делал ее тяжелой, как слиток. В оклад были искусно вделаны крупные прозрачные аметисты, рубины винного цвета, россыпной речной жемчуг и несколько граненых крупинок, брызнувших радужным светом.
Казалось бы, такую радость надо беречь как зеницу ока, но икона была беспощадно изуродована, истыкана в нескольких местах чем-то острым, словно какая-то свихнувшаяся птица долбила ее клювом, метя в глаза Деве Марии. Но глаза уцелели, только под одним была глубокая рана, в глубине которой проглядывало что-то серое, а в горле Девы торчал какой-то стальной острый обломок, загнанный в древесину глубоко, с почти нечеловеческой силой.
Удар был так силен, что икона треснула по вертикали, и тонкая, как паутина, трещина рассекала смуглую щеку, висок и венец женщины и уходила вверх, под оклад, а уходя вниз, отсекала босые ножки младенчика.
Я потрогала пальцем острый скол железки и поняла, что это кто-то вогнал в икону, сомкнув лезвия, как клинок, обычные канцелярские ножницы, лезвия застряли в древесине, а металл не выдержал и обломился у того места, где половинки соединяет винтик.
Удар был дикий — это же как голой ладонью гвоздь вогнать…
От одного вида всего этого изувеченного мне стало тревожно. Я хотела потихонечку раскрутить охранника, чтобы он не молчал, как памятник железному Феликсу, но не успела, он прислушался и вскочил, нюх на хозяина у него был отработан.
Пнув ногой дверь, быстро вошел Туманский.
— Почему еще не готовы? Где Элга?
— Что-то химичит с брюками для меня. Верх годится, а низ удлиняется…
Он покосился на мои голые ноги, фыркнул и сказал охраннику:
— Там со склада кое-что берут… Проверь, чтобы все было… Как всегда!
Охранник растворился.
Туманский осел в кресло и сильно потер лицо ладонями. Лицо было мятое, глаза, окруженные темными кругами, глубоко ввалились, а на щеках пробивалась густая щетинка небритости.
Я снова потрогала иконку и сказала:
— У вас что тут, и психи водятся? Кто же руку-то поднял на такое?
— А вот это к вам никакого отношения не имеет… — поморщился он.
Он не просто мне рот затыкал, он словно и видеть меня здесь не хотел — уткнулся носом в пол, грыз чубук погасшей трубки.
Я подумала, повернулась к иконе, перекрестилась и начала тихонечко, припоминая Гашины уроки:
— «Пресвятая Владычица моя Богородица, святыми твоими и всесильными мольбами…»
— Вы что это делаете? — очумело вскинул он голову.
— Молитву творю… — смиренно сказала я. — Мы же с нею как бы погорели обе, мне досталось, ей, видите, тоже… Я так думаю, что уж она меня поймет… «…святыми твоими и всесильными мольбами отжени от мене смиренного и окаянного раба твоего…» — продолжала я.
— Нелогично! — Он сердито скалился, изображая улыбочку. — Вы же не раб, вы — рабыня! А «отжени»? Что это значит — «прогони»? Что же именно?
— «Уныние, забвение, неразумие, нерадение, и вся скверные и хульные помышления от окаянного моего сердца и помрачение ума моего», — повернувшись к нему спиной, чеканила я. — «И погаси пламень страстей моих, яко нищь есмь и окаянен, и избави мя от многих лютых воспоминаний и предприятий, и от всех действий злых освободи мя…»
— Красиво… — вдруг глухо признался он.
— Главное — точно, — сказала я. — Особенно насчет «нищь есмь и окаянен»… И воспоминания, конечно, «лютые»… Куда денешься?
— Снимите это, пожалуйста… Сразу снять надо было, да ни у кого соображения не хватило.
Я осторожно сняла иконку с крюка и положила на стол.
— Интересно, сколько ей лет? Или веков?
— Понятия не имею. Это все… Нина Викентьевна. Для нее искали и нашли. Какие-то ее новосибирские подруги. Откопали этот образок на Телецком озере, не то в монастыре, не то в какой-то часовне. Я-то сдуру посмеялся, а она, так выходит, действительно поверила… Что поможет. Смешно… С ее неверием никому и ни во что? Я ведь, если честно, считал — просто блажь… А вот она, оказывается, действительно все вымаливала, просила, значит…
— Что просила?
— А что может просить женщина на излете? Когда не так уж много остается? Ребенка, конечно…
— Это она… сделала?
— Да.
— Зачем?
— Не знаю. Могу только догадываться. — Он сильно похрустел пальцами, щека подергивалась. — Меня здесь не было. Улетала без меня, возвратилась без меня. Все решила — без меня. Впрочем, последнее время она почти все решала без меня… Говорят, она была очень пьяна, почти безумна… Всех гнала в шею, даже Элгу! Эти дуболомы из охраны ничего не могли с нею поделать… Она их держала в кулаке, все навытяжку! Даже ключи от ее любимой тачки отобрать не решились… Меня вызвали из Москвы слишком поздно! Слишком… Но ведь вы и сами все это знаете? Ведь это именно с вами я говорил по мобильнику.
Что-то тут было не так, чего-то Туманский недоговаривал, но я угадывала, что он, может быть впервые, говорит вслух не столько с посторонним человеком, сколько сам с собой, и, наверное, это лопнуло и прорвалось, как гнойник, именно при мне, потому что, как я понимала, все эти последние дни перед большинством людей ему нужно было делать вид, что ничего не случилось, что его жена жива, и конечно же он кому-то должен был лгать, как-то выкручиваться, может быть, даже шутить и смеяться, но я была как раз той, перед которой темнить не имело никакого смысла. Я знала, и он не выдержал…
Я вернулась в угол, подняла с полу скользкие от пролитого лампадного масла серебряные цепки, к которым крепилась сама лампада, сняла с крюка обрывок цепи и аккуратно положила на столешницу рядом с иконой. Темные глаза Богоматери были как живые, а зрачки странно и печально отсвечивали. И совершенно нелепой была пробоина на смуглой впалой щеке ее, и дико торчал этот огрызок металла, а грубая глубокая царапина рассекала нежную пяточку младенчика с крохотными пальчиками.
Вообще-то, отношение у меня к вере и верующим не то чтобы сложное, но по сути — никакое. И я не собиралась обвинять эту самую Нину Викентьевну в богохульстве. Просто это было красиво, старинно и кому-то очень нужно, где-то там, телецким богомольцам и еще каким-то людям. И что-то я не могла до конца поверить, что хозяйка всего этого дошла до такого отчаяния и осатанения, ухватившись за первое, что попалось под руку, только из-за того, что поверила в чудо, которое не состоялось.
Не помогла ей, выходит, Дева Мария ни зачать, ни выносить, ни родить… Что-то тут не совпадало, по моему мнению, такая женщина, как Туманская, могла бы пойти вразнос по более мощной причине. И по-моему, такие особы, как она, больше доверяют гинекологам, чем чудотворцам. Нет, тут была еще какая-то муть, какая-то мгла…
Он вдруг выдвинул ящик стола, нашарил там пакет из пленки и вынул из него небольшой плоский черный пистолетик, похожий на игрушечный. Извлек из рукоятки магазин, латунные патрончики с серыми пульками тоже были как игрушечные.
— Вот из этого… она… — сообщил он. — Итальянский… Полицейский «Автоматик», калибр восемь миллиметров… Вообще-то газовый, но кто-то переделал под боевой патрон. И никто не может мне сказать, где она это дерьмо раздобыла. И когда… Стреляла в сердце, понимаешь?
— Я знаю.
— А… ну да… Как думаешь, ей было очень больно?
— Я думаю, что ей было очень страшно… Мне бы было, — сказала я. — А она как-то все это объяснила? Ну, записка там… Какое-нибудь письмо…
— Нет. Ничего, — помолчав, признался он. — Вообще-то все держали ее за красивую женщину, весьма устроенную семейно и очень удачливую в делах. Но я-то всегда знал — она из таких, стержневых, железных! Такие никогда себя не обманывают. И если что-то решают всерьез, никто помешать не может… Даже я!
— Может быть, вы ее обидели? Или как? — осторожно спросила я.
— Или как… — Он криво ухмыльнулся. — Она все делала втихую. Не верила своему счастью. Боялась спугнуть удачу… Не знаю… Даже Элге она ничего не сказала. Пока не вернулась. Какое-то время назад у нее прекратились эти самые… ваши дамские дела… Она решила — все, состоялось! В нашу медицину она никогда не верила, где-то в Баварии есть клиника, как она выражалась, «по потрошкам», она там бывала и до этого. Вот она и рванула туда… Ну, а там — эти медицинские фрау и герры… у них так принято — ничего не скрывать… Какой-то особенный скоростной канцер, уже с метастазами, и именно в областях повышенной… интимности! Ну, сейчас это хоть как-то, но лечится, особенно у тевтонов, во всяком случае жизнь продлевают на какое-то время. Ей предложили какую-то суперсовременную терапию с химией, лазерами, мазерами, не знаю, что там еще, и почти немедленно — под нож…
Туманский слепо смотрел на стеллажи, моргал, морщился.
Ткнул трубкой, рука подрагивала мелко.
— Где-то тут я припрятал всю эту диагностику… толщиной с первый том «Капитала»… Анализы, снимки, заключения! Все на «дойче шпрахе» и латыни, но понять можно. Они тут с Элгой пображничали, сначала она помалкивала, а потом призналась… Сказала, что не даст себя обстрогать и выпотрошить до оболочки, что это нелепо и гнусно — заставлять меня жить с бесполым монстром, у которого вместо грудей — импортные протезные сисечки или наши российские мешочки с просом, а вместо остального — унитазные патрубки для вывода отходов… К тому же она считала, что может остаться лысой на весь срок, который ей отпущен. В общем, она представила нашу дальнейшую жизнь как систему взаимных мук, не собиралась именно меня на них обрекать, терпеть ее, такую… И заявила, что я ее должен помнить только настоящей женщиной! Они тут вместе рыдали и клюкали, клюкали и рыдали и сходились на том, что именно меня надо пожалеть и не выбить из седла сразу, а постепенно подготовить к неизбежной разлуке… Эти идиотки додумались до того, что ей, пока не поздно, нужно публично наставить мне рога с кем-нибудь из мужиков, которым она не безразлична, засим должен был последовать скандал, развод и иная мутота! После чего обесчещенный супруг, то есть я, отправит ее ко всем чертям и думать о ней забудет! Лихо?
— А потом? — Больше всего мне хотелось, чтобы он перестал ковырять себя по живому. И еще я поняла, что он очень сильно любит свою бедолагу и пока еще просто не может понять, принять трезво то, что ее никогда не будет.
— А потом у нее началась истерика… — хмуро ответил он. — И если она прогнала от себя даже Элгу, значит, ей стало не просто плохо. Безвыходно. Ну, а когда они все-таки осмелились вызвать меня из Москвы — ее здесь уже не было.
Туманский поднялся, побрел к стене, сдвинул панель, за которой стояли бутылки, и, сковырнув пробку, начал пить из горлышка что-то бесцветное.
— Представляю, как — она здесь… металась… Одна, — хрипло сказал он. — О, черт! Где же они все?!
— Так что я там должна исполнить? — сухо сказала я, нагличая, потому что больше всего боялась расплакаться. — Давайте! Давайте! Что вы все кольца вьете вокруг да около?
Он посмотрел на меня удивленно, пожал плечами, склонился к клавиатуре компьютера, пробежал пальцами и сказал:
— Информация к размышлению. Взгляните-ка, Басаргина!
Я заглянула. Экран монитора стал белым, и на нем четко выстроились черные колонки каких-то цифр, перемежаемых латинскими литерами, непонятными словечками на английском, немецком, итальянском и, кажется, даже испанском.
— Это пароли, шифры и номера счетов, а также суммы вкладов, размещенных в ряде банков, не российских, конечно, которыми владеет или имеет право распоряжаться Нина Викентьевна Туманская.
— Владела?
— Нет. Владеет. И распоряжается, — твердо сказал он. — И будет распоряжаться и владеть до тех пор, пока не просочится информация — а это произойдет неизбежно, — что ее больше нет…
— Ага… — сказала я. — Вот теперь понятно! Значит, это я — как бы она! И должна выковырять для вас эту денежку, пока никто не дотумкал?
— О, господи! — фыркнул он. — Вам бы это не удалось, даже если бы вы появились в каком-нибудь Цюрихе или на Багамах в сопровождении батальона десантников! Вы просто не имеете представления о том, что такое система банковской безопасности и защиты вкладов, даже безымянных… Нет, это дела далеко не ближнего будущего, связанные с правами наследования, совместного владения и прочей юриспруденцией. Я просто хочу, чтобы вы представили масштаб сумм и дел, которые были ей поручены… В общем, чем она рулила…
— Это в валюте, что ли? Доллары? Вот это что? Тыщи? — ткнула я наугад.
— Это не доллары, это дойчмарки… Шестьдесят девять миллионов, кажется… — пригляделся он.
— Ого! Значит, вы такой богатенький?
— Не я, — покачал он головой. — То есть не совсем я… Понимаете, Лизавета Юрьевна, есть такое понятие, как коммерческая тайна… И не только коммерческая. Формально я нищ и гол. Ну, не совсем гол и нищ на уровне юного балбеса из «новых русских», который торгует какими-нибудь контрабандными консервами, пережившими срок годности, и считает, что он в порядке, если обзавелся «мерсом» и квартирой на двух уровнях… Но в общем-то это мелочевка. Не то, чем можно по-настоящему оперировать. Видите ли, Лиза, дело в том, что несколько лет назад я замкнул основные дела на Нине! Большинство персон и фирм, с которыми она имела дела, даже не подозревают, что за всем этим маячу именно я… Ну, не один, конечно! Есть очень крупные и весьма ответственные лица, с которыми я, скажем, дружен еще со времен павловской денежной реформы, фальшивых авизо и совершенно идиотских казенных кредитов, которые никогда не возвращаются в казну. Это вам понятно?
— Да вы не виляйте! — ухмыльнулась я. — Мы об таких, как вы, в зоне все языки обмозолили! Сказано же — свистнешь блок сигарет или бутыльмент из коммерческого киоска — закон на страже: «малым агитатором» из ментовской резины по почкам, статья, срок и на нары! Упрешь миллиард под какие-нибудь чеки «Урожай» или народный автомобильчик — и даешь в депутаты! А то и круче! И это только то, что на виду, а то, что там за спинами творится, и кто за всем этим в действительности стоит, кто узнает? Туман… Вы же тоже засветиться боитесь;.. А с чего? Тоже, если что — за шкирку и в Лефортово, да? Сколько вы лично уперли-то? А тут вот — я с дедом… Домушечка наш… И она, как вы! Все мое — мое и твое — тоже мое! Да?!
Я уже орала.
— О, боже! Какой примитив… — угрюмо пожал он плечами. — Я считал — вы умнее…
— Ладно… Что там у вас? Валяйте… — Я сорвалась до поросячьего визга и понимала — в чем-то он прав: что есть, то есть, и чем больше вопишь, тем смешнее и наивнее выглядишь. Кто я такая для таких, как он? Что-то там дергается, придавленное казенным сапогом, скулит и пытается выжить…
— У нас контракт. В общем, сделка… Которая готовилась почти полгода. Специалистами, конечно. Юристы, эксперты, директорат… Нина Викентьевна в детали не очень входила и в подготовке акции почти не участвовала, черновую работу она всегда оставляла спецам, за собой оставляла только контроль и заключительную фазу. Но эта фаза, то есть подписание итоговых документов, — только ее прерогатива. Только она имеет право на подпись. И все это она должна была сделать завтра, не позднее шестнадцати ноль-ноль… В общем, если это не произойдет, я действительно буду и нищ и гол… Без преувеличения. Меня разденут до нитки. В лучшем случае. Думаю, что этим дело не ограничится. Я уже сижу в приличной долговой яме, и, если не гарантирую возврат кредитов, мне придется все бросать и уносить, ноги. Впрочем, вряд ли мне это дадут сделать. Есть ряд популярных вариантов, от пули в подъезде до элементарного ДТП… Или еще что-нибудь из разряда трагических случайностей… Так что все теперь зависит от вас!
— Ну и как это будет выглядеть?
— Во всяком случае, изображать Штирлица в кругу врагов вам не придется. Все просчитано, продумано и подготовлено. Круг людей, которые знают Нину, сужен до предела. На главном заключительном этапе примут участие четверо, кроме вас. Трое из них никогда ее не видели Четвертый знал ее почти так же прекрасно, как и я, но он будет молчать. Сделка, в общем, почти конспиративная, оглашению не подлежит, так что те меры, которые приняты, ни у кого удивления де вызовут…
— Я не знаю, как она подписывается…
— Да бросьте вы! — Он зафыркал, сдерживая смех. — Поставите какую-нибудь закорюку. Ее удостоверят. Есть кому…
— Это же… криминал…
— Конечно, — согласился он.
— А что со мной будет? Потом? Тоже — подъезд или в автомобильчике кокнете? Вы же у меня на крючке будете… Такое не прощается!
— Поменьше читайте детективы, Лиза… — устало сказал он. — Люди редко понимают друг друга, когда им хорошо. На беде сходятся гораздо надежнее. Вам — худо, мне — еще горше… Я думаю, мы поладим!
— Но вы будете рядом? Если что? Там? Поможете? Подскажете? Если что не так пойдет…
— Нет, — покачал он головой. — Меня рядом не будет. Меня никогда в таких делах рядом с нею не было. Все знают, что она и близко не подпускала меня к делам. Для всех я бездельник, которого просто содержит красивая и многоимущая дама. Бабник, поддавала, игрок, пропадающий на ипподроме, — в общем, нечто беспутное, трепло, постельная фигура, которую умная женщина содержит только для того, чтобы было кому подавать ей шубку и маячить где-то рядом на светских тусовках или концертах «Виртуозов Москвы»… Все знают, что я когда-то начинал какой-то свой бизнес, но бездарно все профукал, разорился и, если бы не она, окончил свой путь в бомжах… Так удобнее, Лиза! Во всяком случае, надежнее. Вы думаете, я один на Москве такой… декоративный? Видите, я с вами совершенно откровенен…
Он печально и ласково рокотал, будто обволакивал меня своими горестями, и мне его становилось по-настоящему жалко, и я почти гордилась тем, что теперь только от меня зависит, преодолеет ли он пропасть, открывшуюся перед ним, или рухнет в нее, чтобы никогда больше не подняться. И это конечно же было еще одно его преображение, и он снова текуче менялся, как очень талантливый, опытный актер, который точно знает, что делать для того, чтобы вызвать слезу сочувствия и ощущение соучастия, приязнь и понимание публики в зрительном зале. И вся разница была в том, что сценой на этот раз был кабинет его такой же разнесчастный супруги, а единственным зрителем, которого он неумолимо затягивал в свою игру, была я.
Вошла наконец Элга, злобно-напряженная. Она несла на вешалке отглаженный жакет почти мужского кроя из темнокоричневой материи и такие же брюки, которые они удлинила, отвернув обшлага, снизу.
Туманский деликатно ушел к столу, а я переоделась, поглядывая на Элгу, которая расчесывала гребнем паричок из коллекции Туманской, похожий на шапочку из темного меха с более светлыми, похожими на перышки, прядями. Потом она вскрыла большой чемодан на колесиках и начала выбрасывать прямо на паркет неряшливо, видно второпях, затолканные вещи: какие-то шарфики, блузки, белье. И в этих вещах, небрежно бросаемых на пол, было что-то беспощадное и стыдное, потому что владелица их никогда бы не позволила рыться в них вот так еще кому-то.
Брюки немного жали в шагу, но жакетка села как влитая. Костюм был совершенно новый, и только по слабому запаху духов было понятно, что его надевали пару раз. Я пыталась примерить паричок — он морщинил на макушке и беззвучно ругалась, когда появился тощий лощеный парень с деловым портфелем в руках и кожаной папкой под мышкой, похожий на породистую английскую лошадь, с удлиненным бледным лицом, выбритым до лоска, в безукоризненном темном костюме, с шелковым галстуком в тон и платочком в нагрудном кармашке. Распроборенная головка его блестела от бриолина, и в общем в нем было что-то от манекена в витрине модного бутика.
Он испуганно уставился на меня, забыв поздороваться, а Туманский сказал:
— Знакомьтесь, Лиза… Это господин Гурвич, первый помощник Нины Викентьевны. Он вас введет в подробности процедур и нюансы протокола!
— Вы сошли с ума… — смятенно пробормотал он.
— Да бросьте вы, Вадим! — брезгливо фыркнул Туманский. — Нина загнала нас за Можай… И вы это лучше меня знаете! Так что приступайте… Наша спасительница — человек неглупый. Но не усложняйте! Попроще, попроще…
— Мне очень горестно, Симон… — вдруг яростно вскинулась Элга. — Вы не имеете уважения даже к смерти! Я просто не в состоянии больше заниматься этой особой…
— Вы будете заниматься тем, что вам скажут, Карловна! — тихо сказал он. — Я вам не Нина! Я вас просто вышибу! И вы отправитесь отсюда ко всем чертям! Прислуживать очередной московской корове! И делать из нее трепетную лань…
— Вы невоспитанны… — побелев, сообщила она. — Я никогда вам этого не говорила. Из большого уважения к ее чувствам. Вы же бандит, Симон!
— Есть немного… — согласился он и вышел.
Розовая капсулка и убойной мощи пойло, намешанное по рецепту Элги, сработало безупречно — сна ни в одном глазу, я чувствовала себя так, словно готова отмахать марафонскую дистанцию. Я впервые летела в вертолете, и это было похоже на то, словно тебя сунули в бетономешалку. Все тряслось, ревели турбины, и говорить не было никакой возможности — только кричать. Вадим и пытался мне что-то растолковывать насчет каких-то векселей, личных «авалей» и банковских гарантий, но понял, что кричать мне в ухо бессмысленно, и отвалился.
В салоне бывшего армейского МИ-18, переделанного под личную колесницу Н. В. Туманской, было шесть кресел, привинченный между ними столик, в отдельном отсеке помещалась подвесная койка, накрытая шкурой белого медведя. Там же была стойка для охотничьих ружей, а на переборке висела фотография хозяйки в унтах, красном стеганом комбинезоне, с карабином в руках. У ног ее распластался тот самый медведь, шкура которого и была представлена на койке. Оказывается, Н. В. Туманская умела и такое…
В иллюминатор почти ничего не было видно, его заливали косые струйки дождя, сверху было черное небо, снизу — черный беспросветный лес, и было и без слов понятно, что мы летим не в Москву, а куда-то на север, в настоящую Тмутаракань, во всяком случае, не собираемся заруливать в цивилизованную Тверь и оставляем далеко на западе северную столицу.
Четыре кресла из шести были заняты, рядом со мной сидел Гурвич, впереди светил розовой лысиной расхристанный толстячок в перхоти, которого мне представили как главу юридической службы и который уже нагло, не моргнув глазом именовал меня «Нина Викентьевна», а рядом с ним кивал башкой главный охранник, тот самый, окорокообразный. Все дремали, и только он то и дело вздергивался и выворачивал шею, каждый раз убеждаясь, что я на месте. У него была смешная фамилия — Чичерюкин, но больше ничего смешного в нем не было. Он прилип ко мне, как пластырь, следил настороженно за каждым движением и пережевывал в мозгах каждое мое слово.
Сопровождал он меня и за несколько минут до отлета, когда я уже полностью прибарахлилась, навела полный марафет, вертолет грел двигатели, но я потребовала, чтобы мне показали Гришуню. Мол, как он там, и без свидания с ним — ничего делать не стану.
Мой мальчишечка спал на одной из коек на «вахте» как убитый, уткнувшись мордашкой в подушку, только розовая попка торчала из-под одеяла. А на второй койке сидел и читал книгу Клецов в трусах и тельняшке. Он сделал из газеты колпак на лампочку, чтобы свет не попадал на ребенка, горшок был наготове, а Гришкины ползуны сушились на веревочке.
Клецов поднялся, недоуменно разглядывая меня, и это было смешно. Но все-таки узнал и сказал очумело:
— Это ты, что ли? Чего вырядилась?
— Мне работу дали, Петя. — с воодушевлением сообщила я. — Считай, что все это — спецовка! А вообще-то я тебя отмазала… Так что тебя никто не турнет. Этот хмырь, который Семен Семеныч, согласен считать все, что было, включая пивко, легким недоразумением… Так что ты в полном порядке! Скажи мне «спасибо»…
— Какое, к чертовой матери, «спасибо»? Какую работу тебе дали? Ты во что опять вляпалась, Лиза?!
— Без комментариев! — пригрозил мне скучным голосом Чичерюкин. — А ты, Клецов, мне еще объяснительную должен… Что вы там с напарником таскали, сколько вылакали и чем закусывали.
— Ты один за Гришкой смотришь? — перебила я его.
— Да нет… Сидела тут тетка. Я ее спать отправил…
— Вот что, Петь! — задумалась я. — Я его тут ни на каких теток не оставлю. Давай-ка утречком собирай все бебехи и вези его к Гаше! Прямо в Плетениху… Там у нее внучат — целый конвейер, где четверо — там и пятый. Вот ей я доверяюсь…
— Хорошо, Лиз… Пусть так… — кивнул Петро.
— Ничего хорошего, — твердо сказал охранник. — И ничего «так» не будет! И этот шкет останется здесь, на территории, при Глашке Мухиной. А вот тебя лично я не держу. У тебя же отгулы? Вот и отдыхай! А тут найдется кому понянчить…
— Ничего себе шуточки! Это что же вы, ребенка в заложники оставляете? Для гарантии, что ли? Чтобы я не взбрыкнула? — начала соображать я.
— Разговорчики, мадам! — тускло глянул Чичерюкин. — Разъясни ей, Клецов, — тут у нас не возражают!
— Вы что опять заплели? Во что ее впутываете? — окаменел лицом Петро.
— Она сама знает, — ухмыльнулся Чичерюкин. — А вот ты — не суйся… У каждого свое корыто, что наливают, то и хлебай! Пока наливают!
— Лизавета… Не смей… Понимаешь?!
— Такая жизнь, Петя! Надо… — Я похлопала его по плечу и рванула с «вахты», только бы не объясняться, да еще при этом барбосе.
Даже до меня дошло — Гришуньку они и впрямь придерживают с умыслом, чтобы его вырвать у них, я на все пойду.
И за всей этой плетенкой стала возникать точная и почти примитивная продуманность, жесткая и в общем жестокая беспощадность каждого шага любезного моему сердцу «Симона», истинного хозяина всего этого имущества и даже людей, господина Туманского…
Наконец из ночи высыпали пригоршни огней, цепочки уличных фонарей вдоль крыш какого-то поселка, потом сплошное сияние встало над плоскими крышами цехов, заводских труб и строений, вертолет прошел над квадратным черным прудом и сел возле древней, черной от копоти и сажи кирпичной водокачки.
Все стихло, и мы вылезли на травяной пятачок неподалеку от сквозных заводских ворот. Трава была мокрая — здесь тоже недавно шел дождь. Нас никто не встречал, только рыжая дворняга подошла и издали начала нас рассматривать.
Потом из ворот выбежал толстый дядька в белой каске и светлом комбинезоне, на раскормленной физии сияла улыбка, и даже усы торчком, рыжие, с сединкой, тоже приветственно улыбались.
В руках у него был зонт, и хотя с неба уже ничего не капало, он разлетелся именно ко мне, услужливо раскрыл зонт, укрывая меня под ним, зачастил ласково:
— Заждались… Заждались! Но, в общем, все готово… Все на месте! Прошу… Прошу…
Я протянула ему величественно руку в коричневой лайковой перчатке, он чуть ли не лизнул ее, но тут же странно заморгал, приглядываясь. Вадим не дал ему сказать ни слова, тут же оттеснил в сторонку и что-то зашептал в ухо.
— Ага… — закивал тот. — Это я понимаю… Угу! А вот это не понимаю! Ага… Именно он требует? Ага…
А я и недопонял…
Мне это надоело, и я капризно фыркнула:
— Ну, что же вы стоите? Ведите! Куда там надо?
— За мной! За мной! — Пересиливая оторопь, толстячок побежал впереди нас.
Гурвич семенил рядом со мной, поддерживая под локоток, а я плыла, как королевская каравелла под всеми парусами и стягами, развевая полы широченного шелестящего шелком плащ-пальто, щурясь сквозь желтоватые притемненные очки в массивной оправе, скрывавшие истинный цвет моих глаз, покачивая полями огромной летней шляпы, которую я нахлобучила сверху парика в последний момент, придерживая на ремне сумку-сундучок, в которой ничего не было, кроме пудреницы и носового платка — вся такая величественная, значительная и недосягаемая для простолюдинов.
— Вы как? Через цеха идем? Или как? — с долей растерянности оглянулся толстяк.
— Всенепременно, дружок! Всенепременно! — Я милостиво похлопала его по плечу, а Вадим захрюкал. Оказывается, он так смеялся.
Но технический директор этого заведения с трубами страдальчески покосился на него и вдруг, щелкнув каблуками и почтительно склонив голову, сказал:
— Только прошу поосторожнее, Нина Викентьевна! Печи, знаете ли… Огонь!
Это он так показывал, что нашу экспедицию не отвергает, а лично меня принимает за ту, которую он и был обязан встречать. Юрист одобрительно хмыкнул, Гурвич заткнулся, Чичерюкин обогнал всех и зашагал впереди, бдительно озираясь. Приступил, значит, к своим охранным обязанностям.
Мне никто ничего не объяснял, и это было понятно — считалось, что я, то есть она, здесь не впервой.
Так что до всего мне пришлось доходить своим умом. Я и доходила. Мы долго проходили какие-то цеха с бесконечным количеством тамбуров и ворот.
Шла ночная смена, и народу здесь было на удивление мало. Сначала мы попали в какой-то транспортный цех, где на рельсах стоял вагон, в который какие-то работяги грузили большие картонные ящики с чем-то, на нас они внимания не обращали. Потом открылась дверь в огромное помещение, заставленное корытами с жидкой глиной, рядами непонятных станков и верстаков, на которых блестели обрезки стеклянных грязных труб и еще что-то тускло-стеклянное, но здесь из работающих вообще никого не было.
Затем все смешалось — рвануло гулом газового пламени, которое бушевало за сетчатой решеткой, огораживающей плоскую и длинную ленту металлического конвейера. На ленте лежало бесчисленное количество стаканов, бокалов, фужеров, кувшинов, графинов и еще каких-то поделок из стекла, которые омывало это пламя. Чуть позже я узнала, что весь этот лязгающий и гудящий гардероб называется «дера» и здесь закаливают стекло.
А потом пошло уж совсем чудовищное: я увидела чавкающий, чмокающий, брызжущий искрами, фыркающий языками пламени агрегат высотой в трехэтажный дом, где-то внутри которого вертелась плоская карусель с чашечками, и в эти чашечки падали и падали откуда-то комки алого раскаленного теста, что-то пукало, поддувалось, а на полу близ этого бронтозавра лежала гора обыкновенных бракованных мятых бутылок.
В соседнем цеху я увидела то, что как-то видела по телику, и узнала наконец: на круглом помосте, накрытом вытяжками, сидели два мужика и две женщины обыкновенного вида, сонные, они ели хлеб, запивая казенным молоком, в стойках стояли металлические трубки с резиновыми клизмами на концах, повсюду валялись оплывы и комки застывшего цветного стекла — рубиново-алого, темно-синего, малахитового, а какой-то парень, раздетый по пояс, уже, видно, закусил, потому что жонглировал и делал выпады своей трубкой, как шпагой, внимательно разглядывая, как начинает раздуваться на конце трубки капля раскаленной и вязкой стекломассы.
— Это все что — тоже мое? — наконец спросила я у Вадима.
— Что? А, да… Ее… То есть ваше…
— Ну, и что все это значит? Весь этот бардачок?
С трубами? Как он называется?
— Когда-то это называлось «Стеклозавод имени ДПК…» То есть Дня Парижской коммуны… — сказал он. — Поселок при нем. Газовое топливо гонят с Ямала, поташ импортный, песок марки "О" высшей чистоты, годный для хрусталя и оптики, когда-то возили из Гуся, теперь — тоже валютный, из Румынии…
Но хрусталь, посудное стекло — не главное. Еще есть закрытый цех. там приличные автоматы, когда-то вкалывали на оборонку, гнали волоконную оптику, то есть оптическое волокно. Теперь — стоит…
— Ну, и что я со всем этим делаю? С ДПК?
— Продаете.
Вадим смотрел на меня перепуганно.
— Мамочка моя! — зашептал он. — Я же вам почти час вдалбливал! Вы что, совсем «ку-ку»?
— Не боись, служивый, не подведу… — поправила я ему галстучек. — А ночь — это вы специально выбрали? Чтобы меня особенно и разглядеть было некому?
— Конечно…
— Эй, ты! Фря в шляпе! — вдруг завопила одна из женщин, подбоченившись. — Почему зарплату не плотют?! Чего ходишь, нюхаешь? Не докладывают тебе, что ли? Сплошное говно, а не работа!
Местный деятель в своей белой каске смешался, не зная, что ответить, но я нашлась:
— Я понимаю ваши проблемы, мадам… Обещаю — скоро все переменится. Мы принимаем меры.
— Они принимают, а? Они принимают, а нам жрать нечего! Сами в валюте купаетесь, а нам вместо рублей — рюмашки на продажу… Где твои обещалки-то, богачка?!
Мы улепетнули по-английски, не прощаясь, и, когда мощные крики разъяренной стеклодувши остались позади, я тихо сказала Гурвичу:
— Не дергайся… Видишь, как трудовой народ? Сразу меня узнал! Как говорится — в лицо!
В конце концов мы добрались до парадного помещения. Это был зал образцов, то есть лучшей готовой продукции. Кое-что я бы отсюда с удовольствием уперла: хотя бы роскошный штоф, под старину, в виде здоровенного, литра на два, петуха из тяжелого, как свинец, стекла, совершенно разбойного вида — крылья у него были алые, брюшко синее, хвост оранжевый, а головка с клювом, разинутым в боевом крике, служившая пробкой, хулиганская…
Тут еще было много всего сверкающего, но мне стало как-то не до готовой продукции. Стены сплошь были завешаны какими-то графиками, чертежами, схемами, на столе громоздились планшеты, тоже с цифирью, распечатками и даже фотографиями каких-то машин, линий и механизмов. А навстречу нам поднялись четверо — совершенно не выспавшиеся господа в вязаных жилетах поверх шотландок, дылдистые, не очень молодые и довольно обычные. Вот этим они и были похожи друг на друга, своей бесцветностью.
Я уже знала, что мне предстоит. Это были представители покупателя, смешанной германо-голландско-бельгийской фирмы, которая положила глаз на этот затюканный заводишко уже давно, — в общем, спецы, эксперты, которые обнюхивали товар и толкались здесь уже второй месяц. Изучали, значит, производственные мощности, возможности реконструкции и развития и прочие хитромудрости, которые Л. Басаргиной были совсем до лампочки.
Для меня самым главным было то, что подлинную хозяйку они и в глаза не видели, и я могла расслабиться.
Голландцы, или как их там называть, видно, уже смирились с российской раздолбанностью, привыкли к тому, что ничего никогда не происходит вовремя, ночному прилету не удивились и быстренько приступили к делу, тем более что я щегольнула какой-то английской фразой. Главный эксперт Свенсон жутко обрадовался, что может растолковывать суть дела на «инглише», бросился к схемам на стенке и — понеслось!
Гурвич понимал все, местный чин, видно, знал все это наизусть, юрист слушал вполуха, листая свои заметки, а охранник не понимал ни слова, но тем не менее занял позицию у дверей, словно боялся, что я смоюсь, держал меня под взглядом, как под прицелом, и время от времени одобрительно кивал. Как будто его полностью устраивала экспертная оценка стоимости и процента изношенности капитальных строений, транспортных путей и всех этих металлических потрохов, которыми были начинены внутренности завода.
Эти немцы или бельгийцы были дотошными до изумления и честно демонстрировали мне, во что они собираются превратить предприятие в будущем — то есть я должна была понять, почему тот или иной агрегат они расценивают по цене металлолома и не включают в общую сумму, поскольку он будет выкинут, а на его место поставлена очередная чудо-мельница в европейском исполнении, и что из этого воспоследует.
Судя по проектным картиночкам, наезжие гости собирались сосредоточиться на этом самом оптическом волокне, но главным все-таки была бутылка! На ноль пять, ноль семь, все по отечественным стандартам, под пиво, водочку и винцо, но зато миллионными тиражами…
Я рисовала в подсунутом мне блокноте чертиков, время от времени подстегивала господина Свенсона вопросительным мычанием, от чего он возбуждался инженерно и экспортно еще пуще, закуривала, делала значительное лицо, но мысли мои были далеко.
Я все прикидывала, сколько и чего подгребла под себя эта самая Н. В. Туманская, и никак не могла понять, как же она умудрилась рулить всем этим необозримым и самым разноплановым хозяйством. Из вводных, данных мне Гурвичем, я запомнила, что она глава правления коммерческого банка «Славянка» с центральным офисом на Ордынке и отделениями в Санкт-Петербурге, Самаре, еще где-то по России и даже в Риге и Вильнюсе, то есть за нынешним рубежом.
В принципе, в эти часы, не сиди я под мощным колпаком, я бы могла распорядиться судьбой моего личного грузового портового причала с пакгаузами и кранами в порту Туапсе, двумя нефтяными танкерами, каждый на пятьдесят тысяч тонн, правда зарегистрированных в Либерии и ходивших под каким-то экзотическим безналоговым флагом, толкнуть налево с десяток заправочных бензоколонок на курортных, югах или обратить в наличку принадлежащие лично мне (то есть ей) пакеты акций, как «голубых фишек» отечественного «Газпрома» (правда, я так и не поняла, что это такое), так и «Баварен Моторен Верке» и еще чего-то, непосредственно связанного с иномарками, телесвязью и компьютерами…
В то же время она содержала совершенно бесприбыльную артель молодых художников-богомазов, писавших иконы где-то в Сибири, и вкладывала монету в ферму по разведению страусов эму под Астраханью. Это явно свидетельствовало, что дама была не без закидонов. Во всяком случае, можно было догадаться: время от времени ей становилось скучно, и она пробовала развлечь себя финансовыми приключениями.
Наконец, Свенсон доехал до финала, и оказалось, что эти викинги ждут, когда я двинусь с ними по цехам, чтобы лично все сверить и удостовериться, что они меня не надувают.
Вадим украдкой взглянул на часы и чуть заметно качнул головой, и я по-настоящему обрадованно сообщила, что такая экскурсия совершенно излишняя, поскольку я полностью доверяюсь их экспертной чести, организационному таланту управляющего — толстяк, засмущавшись, подергал усами, — и, в общем, готова прикрыть эту волынку.
Тем более что, если я правильно понимала Туманского, здесь, в этой глухомани, должен был пройти первый, необходимый, но не самый значительный этап нашей авантюры.
Усатик шлепнул круглую печать АО «ДПК», то есть завода, на последней странице сводного фолианта, и мы все расписались — включая приятно удивленных шведов — или норвегов? — в общем, членов всей этой команды. Исключая, конечно, Чичерюкина.
Подпись я выдала совершенно непонятную, размашисто-наглую, с завитушками и фестончиками, и единственная буква, которую можно было различить, была "а". Поскольку она наличествовала в обеих фамилиях.
Усатик облегченно вздохнул, утер платком лицо, и я поняла, что он все это время дрожал от ужаса. А теперь не просто взбодрился, но толкнул створки дверей в соседнее помещение и пробасил:
— Господа герры, фру Викентьевна… Баба с возу! А значит — положено, по национальному обычаю, чем бог послал…
Бог послал много чего, от напитков в запотевших образцах готовой продукции до громадного, покрытого золотистой корочкой гуся с яблоками, обложенного юной редиской и первой зеленью, плюс, конечно, хрустальные корытца с черной и красной икрой, сочной селедочкой и всем прочим. И варяги сильно оживились.
Вот тут-то я решила себя проверить, показать клычки и дать понять, кто тут хозяйка.
Тем более что охранник уже бесцеремонно нацелился на закусь.
Я выдала на инглише извинения викингам, сославшись на то, что у нас нет ни минуты времени, повторила это медленно и внятно своим и, не дожидаясь, когда до них дойдет, развернулась и направилась вон, размашисто и стремительно. И вдруг впервые услышала послушный топот ног за своей спиной. Кто-то мне подчинился! Безоговорочно и сразу.
Вместе с моими к вертолету трусил и Свенсон, он тащил перед собой стопу папок и фолиантов с документацией, нужных на последнем этапе сделки, и должен был лететь вместе с нами.
Когда мы устраивались в салоне, совершенно оборзевший охранник прошипел мне в ухо:
— Ну, я тебе это припомню, задрыга! Такой стол, а?
— Не чирикай, Чичерюкин… — уставившись в его зрачки, сказала я. — Не ты меня запрягаешь, не тебе. ездить! Думаешь, пацаненок у тебя в лапах, так я по твоим командам маршировать буду? А ведь он не мой… Чужой детеныш, понял? А хочешь, я все это поломаю? А? Вот сейчас разобъясню этому миляге… — Я покосилась на Свенсона, который пристегивал себя ремнем к креслу. — Все ему выдам, а? Что ты со мной сделаешь? А главное — с ним? Пришьешь, что ли, подданного Гренландии, или откуда еще его черти принесли?
Он ошалело уставился на меня и растерянно подсасывал и чмокал губами.
— Ты губки-то не раскатывай, гад… — продолжала я ласково. — И делай то, что мне нужно! А то я такое выкину, что твой хозяин сдерет с тебя шкуру, натянет на барабан и сыграет в твою светлую память такой турецкий марш, что ты и на том свете не очухаешься! И ты кобуру-то не лапай, такие делишки, ствол тебе не поможет! Хоть час, да мой! Хоть день — да в королевах! Дошло? Так что давай, ублажай меня, как оно телохрану положено… Я пить желаю! Чего-нибудь со льдом… Но без градусов!
Он наливал морду багровым, почти сизым гневом. Но вдруг кивнул, полез в переносной холодильник-сумку, вынул из сухого льда банку лимонного швепса, откупорил и перелил содержимое в тяжелый стакан, протянул и сказал:
— Прошу вас… Нина Викентьевна…
— Свободен! Гурвич косился на меня из кресла рядом изумленно, губы испуганно прыгали:
— Вы что? Он же из бывших… Подполковник. Зачем дразнить?.
— Плевать! — фыркнула я.
Рявкнули турбины, вертолет косо взмыл в уже светящиеся небеса. А мне было горячо и весело. Конечно, то, что здесь было, — только пристрелка, первая прикидка того, что мне предстояло в Москве. Но первый мандраж, первое смятение прошли. Меня словно подхватило и понесло куда-то мощной теплой волной, и я впервые по-настоящему поняла: а ведь смогу! Все смогу, даже то, о чем пока и не догадываются ни этот Туманский, ни Петя Клецов, ни Гаша, ни Зюнька со своей мамочкой. Потому что я не одежонку с чужого плеча примеряла и поправляла на носу ее дымчатые дорогие очки — сквозь простые, без диоптрий, линзы она смотрела на мир. И ее парик жал мне на затылке, и сумка-сундучок из тисненой матовой кожи, тоже очень дорогая, ей так же понравилась, как и мне. На какие-то секунды я становилась ею. Как бы примеряла ее сущность на себя. И веселое ревнивое бешенство почти заставляло меня орать и взрываться. Она уже была, а я еще есть! И буду! И то, что сделал один человек, может и другой. Проломимся, Лизавета Юрьевна, пробьемся, и пусть они все сдохнут! Наши враги… Мои и ее!
Бешено вращалось колесо рулетки, и шарик метался и прыгал, но я уже точно знала: на какую бы цифру он ни выпал, это будет моя цифра.
Должна быть…
Но для этого я действительно обязана стать ею. Для других. Пока лишь на часы. Пока.
Я никогда толком не могла вспомнить тот решающий день в Москве. Одно помню совершенно четко: меня как бы не было. Это не я, а она видела вавилонское столпотворение многоэтажек на подлете к утренней Москве, не я, а она привычно и уверенно садилась в салон черного «линкольна» на поле Ходынского аэродрома, где сел вертолет, так же привычно придержав себя, когда водитель выскочил из-за баранки и почтительно приоткрыл заднюю дверцу. Это не меня, а ее встречала странно озадаченная и задумчивая Элга Карловна в каком-то супербутике на Тверской, где уже было подобрано строгое черное платье с чуть приоткрытыми плечами, черные тонкие перчатки, шарфик и миниатюрная шляпка, все соответствующее атмосфере серьезной деловой встречи, но несшее чуть заметные признаки задора и скрытого желания нравиться.
И когда мы обедали с «Симоном» в ресторане «Метрополя», я серьезно попросила его, чтобы он со мной не разговаривал, потому что он пытался разговорить некую Лизавету Басаргину и даже веселился в связи с тем, что все так удачно сложилось с экспертами. А я пробовала увидеть его глазами жены и хотя бы в намеке догадаться, что она могла чувствовать, сидя напротив человека, которого она видела почти каждый день в течение шестнадцати лег, с которым она спала, мирилась и ссорилась и которого, судя по всему, что она сделала с собой, любила всерьез.
Нас с ним узнавали какие-то люди, которые тоже обедали здесь, кивали и приветствовали жестами из-за дальних столиков, а потом к нам подошел совершенно седой, немного поддатый генерал в авиационном мундире, ткнулся мне в щеку пахучими усами, изображая дружеский поцелуй, и сказал одобрительно:
— Вы все молодеете, Нинель… Этому бездельнику можно только позавидовать! А моя — увы мне… Все больше по радикулитам!
И когда я, посмеиваясь сквозь сомкнутые губы, сочувственно пожала плечами, он склонился и шепнул:
— У меня проблемы… С Таганрогским авиазаводом… Они там зарылись с новым образцом амфибии. Деньги, деньги… Я могу вас навестить?
— Только в офисе, Леша! Только в офисе! — перебил его Туманский.
И когда тот удалился, он долго, исподлобья разглядывал меня, как-то недоуменно и жалко, потом скомкал салфетку, пробормотал виновато:
— Прости… Это уж слишком! Не могу я…
И быстро ушел, почти убежал какой-то ныряющей походкой, плечом вперед, будто пробивался сквозь толпу, хотя никого перед ним не было.
И дальше все покатилось, полетело без сучка и задоринки, я чувствовала себя совершенно раскованно и уверенно, даже когда мы сошлись на решающее рандеву в тихом и скромном номере гостиницы «Редиссон-Славянская» (в офисе Туманской встречаться покупатели отказались из соображений конспирации), мы — это я и юрист, трое варягов, один наш. Наш знал всю подоплеку дела, но глазом не моргнул, он, видно, был из ветеранов, не просто старый, а будто высушенный в пустыне корявый темный корень саксаула, костюм свисал с него, как с вешалки, а на черном пиджаке были наградные планки и ленточка французского ордена Почетного легиона. Но глазки у него были ехидные и молодые. Норманны — или готы? — были помоложе, но тоже все тощие, дылдистые и пересушенные. Казалось, в номере стоит скрип и хруст от их скелетов.
Но все три скелета оказались представителями одной династии стеклоделов и, как выяснилось, занимались стекольным бизнесом во всем мире, начиная с территории враждебной им Богемии и заканчивая пригородами Сан-Паулу, небоскребы которого и были выстроены из их закаленного и непробиваемого стройстекла. Никакой торговли не было, чего я так боялась, все было оговорено и решено на уровнях пониже, и нам предстоял только заключительный акт.
Все продолжалось не более тридцати минут. Мы расселись в креслах вокруг круглого чайного столика, скелеты испросили разрешения закурить и задымили трубками, толкуя о погодах в Москве. Я включила свой «инглиш» и посмеялась над тем, что они прихватили меховые пальто и шапки, поскольку считали, что на широте Москвы и в июне может оставаться снег.
Мой юрист куда-то исчез и появился с молодым человеком из команды гостей. Они почти неслышно перешептывались и пускали по кругу одинаковые черные кожаные папки с документами. Визировали мы их по очереди, сначала я, придерживая на коленках, черкала свою загогулину, потом они. После этого нотариально все заверялось, но не в номере, а где-то вне его. Папки уносились и приносились, потом только Туманский объяснил, сколько ему это стоило.
Я плохо помню, что там было — какая-то сложная купчая на похожем на купюру гербовом бланке с разводами, контракт, из которого следовало, что Н. В. Туманской положена доля будущих дивидендов, еще какие-то бумаги, бумажки и бумаженции уж совершенно непонятного предназначения.
Мне сильно помог саксаул — надев очки, он встал за моей спиной, склоняясь через плечо, пробегал тексты и кивал: «Ну, это мы с вами согласовали…», «Здесь, возможно, следовало подумать, но их деньги, значит, и их музыка!», «А вот по этой позиции у вас, по-моему, никогда возражений не было!»
Хотя я так никогда толком и не смогла узнать, сколько там прибавилось на счетах Туманской с компанией, но оказывается, именно в эти минуты я подписывала некие распоряжения, по которым скелеты перегоняли деньгу по сложной цепочке, в конце которой маячил именно «Симон», он накладывал свои лапы на основные суммы, ради чего и затевалась вся эта свистопляска.
Потом откуда-то возникло серебряное ведерко с бутылкой шампанского, и оказалось, что уже все кончено, хлопнула пробка, варяги едва пригубили шампанское, хотя оно было потрясно вкусным — сухой брют. Но, судя по их сизым шнобелям, они предпочитали что-то покрепче, какой-нибудь традиционный шнапс, эль, виски самогонного типа или что-то еще, что они там потребляют с времен псов-рыцарей, викингов и прочих исландцев.
Я их провожала в своем лимузине вместе с Вадимом до Шереметьева-2, эскортируя невидный «вольво», который им предоставил отель. И даже помахала перчаткой с балюстрады вслед всей их команде, которая ковыляла цепочкой к беленькому самолетику «гольфстрим» — служебному экипажу их шараги, на котором они мотались по миру. Они прилетали в Москву всего на четыре часа и были очень довольны, что уложились точно в оговоренное время.
А потом я сказала Гурвичу трижды «нет».
«Нет», когда он, переговорив с кем-то по мобильнику, хотел отвезти меня немедленно назад, на территорию, с которой я стартовала несколько часов назад.
«Нет», когда он сообщил мне, что Элга Карловна может принять меня в таком случае в московских апартаментах Туманских на Сивцевом Вражке.
«Нет», когда он сообщил, что сильно занятый Туманский может встретиться со мной за ужином в ресторане «Чингисхан», но это произойдет не раньше одиннадцати вечера. А до этого часа я могу располагать им, Вадимом, по своему усмотрению.
Я сказала, что сильно устала, хочу спать и самое лучшее, если он сумеет воткнуть меня, беспаспортную, в какую-нибудь гостиницу. Помощник Нины Викентьевны, видно, мог все, во всяком случае в Москве. И очень скоро я выпроводила его из небольшого номера «Украины», окна которого выходили на Москву-реку, Белый дом и коробку бывшего СЭВа.
То, что происходило со мной, усталостью не было. Просто — я добежала. И как-то разом пришла какая-то гулкая, звенящая пустота. То, что казалось важным еще несколько часов назад, представлялось совершенно бессмысленной и нелепой игрой, в которой я никогда бы не могла выиграть, как бы себя ни тешила совершенно идиотскими надеждами. И все становилось на свои места: я опять была никто и снова становилась никому всерьез не нужна и против меня был весь этот мир, люди, которым до меня не было никакого дела.
Я скинула чужой парик, чужие очки, швырнула в угол чужую сумку, села на подоконник и хотела поплакать. Но даже слез не было. Навалилась какая-то дикая чугунная тоска, меня могли в любую минуту вышибить из-под этой крыши, потому что я снова превращалась в то, чем была с самого начала, в нормальную бродягу, бомжиху, которой интересуются провинциальные менты, — словом, маврушка сделала свое дело — маврушка может уходить.
Это было понятно и по тому, как изменился Гурвич. Когда я попросила у помощника Туманской какую-нибудь мелочевку, потому что у меня не было ни копья, он долго недовольно сопел, раздумывая, потом выудил пятерки и десятки из бумажника и заставил меня написать расписку на листике из его блокнота. Вот это садануло особенно явственно — теперь моя подпись оценивалась в девяносто шесть рублей, которые этот вежливый лощеный типчик выскреб из набитого долларами и кредитными картами бумажника.
Наверное, и это очень дорогое и по-настоящему прекрасное платье с меня сдерут, и все остальное, подбросив более соответствующие моей персоне тряпки. Но мне как-то стало все равно.
Единственное, что меня немного тревожило, — Гришунька. Но я прикинула, что Клецов его не оставит, и если не двинет к Гаше, так у них с матерью есть свое жилье в городе, а она, кажется, добрая, и пока я могу о Гришке не думать, все равно, куда мне с ним?
Я докурила последнюю сигаретку и решила, что мне стоит купить в буфете на этаже новую пачку, попить чаю и пожевать что-нибудь бутербродное, на это денег хватит, взяла ключ на деревянной «груше» и вышла из номера.
«Украина» — из сталинских высоток, стены здесь — как внутри египетских пирамид, коридоры узкие и низкие, придавленно и тускловато освещенные, но уж его-то я разглядела сразу.
Чичерюкин сидел в кресле, принесенном из холла, как раз напротив двери и читал газету «Московский комсомолец». Я не знаю, как и когда он снова вынырнул, но похоже, что охранник занял свою позицию, едва я вступила в номер.
Он отбросил газету и вздыбился, загородив мне дорогу:
— Куда?
— Пожевать и за табачком… — машинально ответила я.
Я не поняла, как он это делает, но он чуть шевельнул плечом, шагнул — и я влетела назад, в номер.
Он выдернул ключ из моих пальцев и добавил нехотя:
— Сиди! Я принесу…
— Слушай, ты! Я ведь орать буду!
— Ори… Только кто тебя услышит? — осклабился он. — Тут — все свои. То есть мои. Доходит?
Я молчала, он довольно кивнул, вышел, и я услышала, как в замке повернулся ключ. Я всегда подозревала, что меня где-нибудь по новой запрут, только не догадывалась, что это произойдет так скоро.
Охранник вернулся с пачкой «Явы» и разовой зажигалкой, на тарелочке под бумажной салфеткой — блинчики с творогом.
— Ну, и что со мной теперь будет? — не выдержала я.
— Откуда я знаю? Что прикажут, то и будет…
Широкая рожа его была неподвижной, но глазки злорадно светились. Он ушел и снова запер меня.
Я подняла телефонную трубку. Телефон был отключен. Наверное, здесь, как и в каждой гостинице, есть служба собственной безопасности. Но похоже, для нашего охранника она действительно своя. Они же все из бывших, не то ментов, не то отставных гэбэшников.
И кажется, Гурвич точно знал, куда меня отвезти и где припрятать. Падла гнилозубая!
Я подошла к окну. Далеко вниз уходила отвесная стена, там копошился людской муравейник и суетились на своротке с Кутузовского проспекта легковушки. Номер был угловой, в одной из башен, окно узкое, как бойница.
Ну, и что мне делать? Вылезать на подоконник и вопить благим матом? Ну, во-первых, кто услышит? А если услышат, чем кончится? «Скорой помощью» из психушки, смирительной рубашкой или уколом в задницу до полной отключки, когда становится все равно?
Я не заметила, как слопала блинчики. Они были вкусные. Покурила, подумала, передвинула письменный стол и кресло, загородив дверь, взвесила в руке настольную лампу, она была из старых, из латуни, и тяжелая. Если что — придется бить по башке. Если полезут. Хотя все это против охранных штучек — детский лепет.
Интересно, а знает ли, что творится, Симон?
Или его холуи стараются так, на всякий случай? По отработанной схеме?
Конечно же я им всем больше совершенно не нужна. Более того, слишком много знаю. А таких гасят без раздумий, даже в более примитивных случаях.
Вот теперь на меня наваливалась самая настоящая физическая усталость. Начала отходить и ныть спина, которой досталось от вертолетной трясучки. Заболели ступни от слишком узких туфель. Голова становилась тяжелой, как чугун.
Челюсть то и дело выворачивало зевотой. Я скинула туфли, стянула платье, чтобы не мять, и улеглась поверх пикейного покрывала на полутораспальной деревянной кровати с инвентарным номером на спинке.
Я тупо и равнодушно, будто речь шла о совершенно постороннем человеке, прикидывала, как меня могут прикончить. Во-первых, нашпиговать наркотой до передозировки. Вот в этом самом номере. Пойди потом разбирайся, кто я такая и как сюда проникла… Во-вторых, автокатастрофа, то есть влить мне в глотку до отключки мощной выпивки, усадить за руль какого-нибудь «Запорожца» и долбануть в лоб каким-нибудь «КамАЗом». Но для этого нужна подготовка, машины и все такое…
Проще всего изобразить полное взаимопонимание, вывести меня за пределы отеля, двинуть по башке и скинуть в Москву-реку, привязав к ногам что-то железное. В этом случае мое бездыханное тело могут и поуродовать, чтобы медэксперты и сыскари не сразу определили, что это и есть останки разнесчастной Л. Басаргиной…
Не знаю, как я умудрилась заснуть. Но отключилась я всерьез и надолго. А проснулась от дикого вопля:
— Мы победили!!
За окном была ночь, стол и кресло от двери отодвинуты, а охранник поддерживал сзади, под мышки, качающегося в распахнутых дверях пьяного до последнего предела Семен Семеныча Туманского. От всей его тяжеловатой элегантности и лоска не оставалось ни фига. Я не знаю, где его носило и под какими заборами он успел отдохнуть, но к его лоснящемуся голому куполу прилип мокрый березовый листочек от банного веника. Допускаю, что владелец заводов, газет, пароходов расслаблялся в какой-нибудь суперсауне, в своей компании.
Расколотые очки свисали с его уха без одной дужки, и он пытался пользоваться ими как моноклем. Во вздернутой руке он держал длинную бутылку, наподобие монумента Родины-матери на Мамаевом кургане, только там в деснице возносился победный меч. Из бутылки капали остатки красного вина, стекали по его щекам и подбородку и пятнали пластрон его белоснежной крахмалки кроваво и гнусно. Впрочем, рубаха была разодрана до пупа, и из-под нее смотрелось волосатое брюшко. Мой герой был похож на вставшего на задние лапы мохнатого медведя гризли. Если медведи, конечно, тоже пьют.
Хотя не уверена, что кто-нибудь из представителей животного мира мог бы надраться до такой степени.
Я молча слезла с кровати, сдернув покрывало и прикрывшись им. В глазах у него клубилась серая дымка, он щурился, пытаясь поймать меня в фокус, наконец поймал и — зарыдал.
— Богиня… — бормотал он, всхлипывая. — Умница… Партизанка! Грудью, грудью своей… А ведь никто! Но — смогла! Позвольте вас… э-э-э… обнять!
Он аккуратно поставил бутылку на пол, распахнул объятия и двинулся на меня, как танк.
Я взвизгнула и посторонилась.
Он врезался в платяной шкаф, погрозил ему пальцем, сказал:
— Всем — вон!
Сел на пол, порылся в карманах, вынул кожаную коробочку, протянул мне, пробормотал:
— Это вам… Понимаю, недостоин… Чем могу!
Туманский тут же вытянулся на коврике и захрапел.
Я очумело посмотрела на дверь. Дверь была нараспашку. И никакого охранника больше не было.
Я выглянула в коридор.
Здесь его тоже не было. Но зато, опершись о стену спиной, небрежно скрестив совершенно невероятной длины ноги, стояла прекрасная незнакомка. Белые туфли на каблуке сантиметров в двенадцать, коротенькое платьице из белой тафты с вырезом почти до сосков, с покатых плеч свисал снежно-белый песец. Коротенькая челочка тоже была белая, даже чуть-чуть с синевой. Что-то в этой Белоснежке было грубовато-гренадерское. Во всяком случае, на своих каблуках она оказывалась выше даже меня и смотрела на меня сверху вниз, чего я не выношу. Вообще-то это было нечто холеное, отполированное, продуманно-сочное, да и личико было сделано умело — от высветленных наивных бровок, громадных очей как бы из голубого фарфора, только с помадой она прокололась — темно-лиловая, она делала ее великоватый рот еще больше и капризнее.
Она курила сигарету в длинном мундштуке из кости и в то же время успевала жевать резинку. Такие берут за ночь не меньше полуштуки баксов, но может быть, я ошибалась. И она была вполне порядочная девушка из приличной семьи, студентка, спортсменка и так далее. Двадцати ей явно еще не было, и я сразу же почувствовала себя уже старой.
— Отбился? — спросила она с ленцой, разглядывая меня.
— Да.
— Свинья…
Она заглянула в дверь, вынула из сумки сотовик, сообщила мне:
— Я его таким еще не видела! Набрала номер. И добавила:
— Я его забираю…
— Вали отсюда! — ласково сказала я.
Она пожала плечами, спрятала телефон в сумку и, не оборачиваясь, потопала прочь.
Я так никогда и не узнала, кем она была или чем она была для Туманского.
Я вернулась в номер, заперла дверь на ключ, вынув его из замка снаружи, и только теперь раскрыла коробочку. На бархатной подложке в гнездышках лежали сережки, абсолютное попадание, то, что мне шло больше всего, — платина, а не золото, изумрудики насыщенно-искристого зеленого цвета, под цвет радужки, плоские. Все чуть-чуть намеренно грубовато, очень просто, и окаймление из почти незаметных брюлечек подсвечивало зелень камня изнутри.
Мне стало смешно — гипотетическим покойницам такие штуки не дарят. Я отложила коробочку в сторону и занялась делом. То есть подволокла эту тушу за ноги к кровати и, кряхтя, перевалила его на постель. Как каждой российской представительнице слабого пола, мне приходилось иметь дело с поддатыми. Пару раз случалось, когда я возилась и с Панкратычем. Но дед у меня был легонький, а тут я брала вес как минимум троих Панкратычей.
Потом я его раздела. Оказывается, Туманский был из консерваторов, то есть все еще предпочитал мужские подвязки к носкам. Майки он не носил, а трусы на нем оказались из ивановского веселенького ситчика с рисуночком из красных рыбок.
Вообще-то он оказался больше всего похож на иллюстрацию из школьного учебника биологии, которая называлась «Волосагый человек Евтихиев». Он был не столько волосатый, сколько меховой, здоровенный, плотный, но без соцнакоплений, и его заросли были не сплошными, а рассекали полоской пластинчатые бугры грудных мускулов, взбегали на плечи и даже темнели по хребтине между мощных лопаток. Если мы все произошли от обезьян, то макак среди прародителей С. С. Туманского не было. Скорее гориллы…
Он храпел так, словно работал мощный судовой дизель на форсаже, и я задумалась над тем, как все это выдерживала его половина. Может быть, у них были отдельные спальни, как у всяких окультуренных и нехило обеспеченных россиян? Или она затыкала уши? А может быть, ей это даже нравилось?
За дверью что-то стукнуло, я прислушалась, открыла дверь и осторожно выглянула в коридор. Никого не было, но под дверью стояла большая плетеная корзина с цветами. Букет белых нежных лилий в опушке из резного папоротника. От цветов пахло лесом и мхами.
Я не знаю, кто это припер. Может быть, охранник? Но его я больше не видела. Ну мало ли услужающих у Симона на подхвате?
Я заволокла корзину в номер и обнаружила, что цветы — только прикрытие. Под ними оказались бутылка испанского хереса и амфора с легоньким розовым вином, какие-то коробки с вкуснейшими тостиками, тарталетками и прочей закусью. К тому же я выволокла здоровенную коробку с ассорти из швейцарских сладостей — здесь были шоколадные бутылочки с ромом и прочим, трюфели, засахаренные фрукты, марципанные сосулечки и еще много чего.
Кто-то сильно заботился об С. С. Туманском. Китайские груши в шелестящих обертках, гроздья черного винограда.
Я прикрыла С. С. Туманского простынкой, выключила верхний свет, так что все опустилось во мглу и в смутных отсветах из окна почти нельзя было рассмотреть глыбу его телес на постели, задрала голые ноги на стол и устроила праздничный пир, если честно, полный кайф только для себя.
По-моему, это полное вранье, будто бывает так, что женщина, оставшись наедине с мужиком, не думает о самом сокровенном. Я не столько осмысленно перебирала свои грехи и промашки, сколько просто чувствовала, что во мне что-то заводится само по себе, помимо моей воли, стыдливости и, в общем, нетронутости. Как бы мы там ни вопили о равноправиях и эмансипациях, время каждой нормальной женщины измеряется ее мужиками.
И если быть абсолютно честной, то, несмотря на мои насмешки над Иркой Гороховой с ее бесконечными историями, где-то там, подспудно, почти скрытно от самой себя, я всегда завидовала ее отчаянному бесстрашию, когда она, совершенно не задумываясь, что может подцепить какую-нибудь дрянь, заводила и укладывала с собой любого из почти незнакомых мужчин, не задумывалась над тем, что может быть и что будет, и так же легко расставалась или просто отшвыривала очередного бой-френда, дав ему точную оценку: «Слабак!» Ей было известно что-то такое, что оставалось совершенно закрытым для меня. И разве не случалось так, что самые симпатичные парни, настороженно и с робостью покружив вокруг меня, вдруг яростно бросались к Ирке, с ее тупостью, кривоногостью, и она не требовала от них ни долгих ухаживаний, ни походов в кино, ни стихов, ни даже цветочка, а просто говорила: «Пойдем?»
А что было у меня? Что там, за спиной? Я все прикидывала и передумывала в странной полудремоте, и оказывалось так, что это не Горохова с ее отчаянными попытками выйти замуж, с нажитым Гришкой, с какими-то браконьерами, спутниками по челночным путешествиям, ментами и водилами-дальнобойщиками — обездоленная. Это мне, считающей себя, в общем, пригожей и даже интеллектуально приподнятой над уровнем обычной телки особой (хотя что там интеллигентного в провинциальной девочке, черпавшей из мудрости затюканных заботами почти сельских учителей?), не повезло…
Что у меня случилось? Насмерть перепуганный, неумелый и робкий, как и я сама, Петька? Витька Козин, который трахал сотрудниц не столько по персональной симпатии, сколько для поддержания духа коллективизма и семейственности в своей турфирме? И который разложил меня в обеденный перерыв на канцелярском столе, между двумя телефонными разговорами? И тут же забыл об этом? Впрочем, как и я сама…
Или пара совершенно бессмысленных историй на вечеринках или шашлычных выездах в Подмосковье, где трахались почти ритуально. Так что самым памятным событием у меня оказывался замполит Бубенцов с его гуманитарной помощью.
Конечно, еще были сны. В которых случалось все с кем-то неведомым, мощным и ласково-твердым. И была отчаянная, злобная самоласка, только чтобы избавиться от тяжести и зуда, после которой приходилось втихую застирывать пятна.
Но что-то во мне знало: должно быть и будет совсем по-другому. И это другое могло наступить вот сейчас, немедленно..
Потому что этот горячий и мощный тип был совершенно в моей власти, спал уже успокоившись, дыша ровно и сильно, и я могла бы взять его в любой миг, тем более что меня влекло к этому громадному волосатому телу, тащило и подталкивало совершенно дикое, отчаянное желание. Которого никогда не случалось ни по отношению к худенькому, миниатюрному Петьке, ни к наглому Козину, ни, тем более, к помянутому замполиту.
И в общем, мне было совершенно наплевать, кто он там, в своих делах, и сколько у него валюты, и что там со мной будет после. К горлу подкатывал ком и душил меня, не давая дышать, набухали и нестерпимо горели соски, чья-то твердая крепкая ладонь гладила и трогала меня за бедра, касалась жадных губ, я слышала как бы со стороны свой задавленный стон, но так и не решилась, не смогла. Как будто должно было случиться еще что-то, самое важное. Без чего все остальное — дым на ветру, просто видимость…
Когда я открыла глаза, было утро. Оказывается, я отключилась прямо у стола в кресле, поджав голые ноги и укрывшись пикейной казенкой.
В постели Туманского не было, в туалете шумел душ и слышалась невнятная хриплая ругань.
Вчерашние белые лилии стали как тряпочки и покрылись темными пятнами.
Туманский вылез в номер мокрый после душа, на лысине блестели капли, растительность тоже была в капельках, как трава в росе. Он был босой, обернулся по бедрам полотенцем.
Вертел в руках свои стеклышки, одна из линз, оказывается, вывалилась.
Лицо у него было бледным, глаза запухли, и он совершенно не знал, как себя вести.
— Прошу прощения… — покашлял он, озираясь. — Я не очень вас напугал? Как меня сюда занесло? Совершенно ничего не помню… Вы уж меня простите…
Я поднялась, выгнулась, зевая, так, чтобы покрывало соскользнуло с телес, трусики и лифчик я сняла еще ночью и повесила на спинку кровати, на виду.
Я шагнула к нему, чмокнула в щеку, одобрительно потрепала по спине и сказала благодушно:
— С чего это ты мне «выкаешь»? Это шутка, что ли? Дай-ка!
Я отобрала у него полотенце и ушла в душ.
Встала под струи и запела громко, чтобы он понял, значит, какая я счастливая.
Когда я вернулась, он сидел у стола, уже в брюках, хотя и босой, цедил из стакана опохмелочку и болезненно морщился.
— Прости… — Он косился на мои голые грудки, на темный мысок на лобке, я же растиралась нарочито долго, будто и не собиралась одеваться. Внутри у меня все трепетало и вздрагивало, но я точно знала, как себя вести, и отступать не собиралась.
— М-да… Скажи, пожалуйста… у нас с тобой… что-то… было?
— Ну, в таких случаях даже гусарские офицеры… как мужчины и джентльмены вели девушку под венец! — усмехнувшись снисходительно, сказала я и потрепала его нагло по щеке. — Это было незабываемо!
— Конечно… Конечно… — смятенно соглашался он. — Ну да!
— Не боись! — сказала я, вгрызаясь в сочную грушу. — Я свое место знаю. И под венец — вовсе не обязательно. В общем-то, даже неприлично. Пока. А теперь надо есть!
— У меня кусок в глотку не полезет.
— Надо!
Я налила нам немного вина и соорудила какие-то сандвичи, французский батон еще был совсем свежим.
— Я ведь все понимаю… — сочувственно сказала я. — Это же все не всерьез. Это же для надежности, да?
— Вы… Ты о чем? — Ну, тебе же надо, чтобы я не протрепалась об этой… операции? Верно? Тут ведь два выхода: или по черепу, или в койку! И в том и в другом случае девушка будет молчать, как рыба об лед! Правильно?
— Послушай… Что ты несешь?! Он наливался нехорошей бледностью, тер виски. Я пожала плечами и продолжала жевать.
— Кажется, я… обещал что-то? — угрюмо и настороженно спросил он. — Ну да, конечно. Речь шла о каком-то доме? Я готов! Сколько он стоит0 Как его выкупить?
— А вот это уже серьезно! — Я перестала валять дурака. Но, главное, до меня дошло: я не Горохова, я врать не сумею и ловить вот этак, на трепе, человека, который мне действительно нравится, не смогу. Хотя он, кажется, и впрямь поверил, что у нас с ним все состоялось.
— Это вы меня простите, Семен Семеныч. Ничего ни такого, ни этакого у нас с вами, увы, не было Хотя и могло бы быть, не скрою. Во всяком случае, я бы не имела ничего против. Скорее наоборот. Только кто я для вас? Что вы обо мне знаете? Ничего. Да и вы для меня, в общем-то, еще никто! Так что поигрались, и будя… А вот насчет расплаты.. Насчет домушечки нашего с дедулей.. Что бы вы ни делали — это ваши потуги будут! Выкупить? Разве в этом дело, разве это все? Нет, вы в это дело не лезьте… Это я сама должна! Понимаете, все сама!
Он смотрел на меня исподлобья, хмуро, пробормотал:
— Это — понятно. Что дальше. Деньги?
— Нет… — покачала я головой. — Ничего вы не понимаете! Я себе жила-жила… Наверное, и дальше жить буду. И все у меня будет, как у всех. А я так не хочу. Да и не смогу уже, наверное. Вот, ее уже нет, а она еще есть. И будет.
— Кто?
— Ваша жена… Я только немного… прикоснулась!
А уже знаю — так, как раньше, у меня больше ничего не будет. Если она сумела так и себя сделать, и все вокруг себя построить, то почему я не смогу. Вы меня только не гоните. Я вам служить буду. Учиться. Работать с вами. И уж если вы действительно этого захотите — так и любить!
Туманский засопел, прыснул и вдруг захохотал, оскалясь, приседая и хлопая себя по мощным коленкам.
— Ох, Лизавета! Ну вы и штучка!
— Прекратите! Вы! Мне не до смеха… Сегодня я еще живая! А завтра — буду?
Он примолк, склонил голову, разглядывая пол, и потом сказал:
— Ну что ж… А почему бы и нет? Попробуем?
…И мы — попробовали.