В пятнадцать Василиса тайно, стыдно, мечтала о первом поцелуе, живо представляя себе, как это будет. В семнадцать поняла, что мечты весьма далеки от реальности, а реальность скучна и порой даже неприятна, хотя признаваться в том не след. В восемнадцать она совершенно в ней разочаровалась и даже радовалась, что правила приличия не позволяют долго находиться наедине с мужчиной, полагая, что именно это и избавляет женщин от такой докуки, как поцелуи.
В тридцать два она вдруг осознала, что ничего-то в поцелуях не понимает.
И в мужчинах.
И… вообще иной раз реальность ничуть не хуже, а порой и лучше тех розовых наивных мечтаний. Что в этой реальности все… реально, как бы ни смешно это звучало.
Легкое касание губ.
Чужое тепло.
И нежность. Осторожность, будто она, Василиса, столь хрупка, что и прикоснуться к ней страшно. Стук крови в висках. Сердце, что ухнула куда-то в пятки, а потом вернулось, заплясало в груди. И желание смеяться и плакать.
И танцевать.
Можно прямо под дождем. И тогда люди, если увидят, сочтут, что Василиса безумна. Наверняка, так оно и есть. Разумные девушки не поступают так… так… неправильно.
Или все-таки правильно? Если нет, то откуда в Василисе это ощущение счастья, такого близкого, что лишь руку протяни.
Или даже тянуть не надо.
— Вы теперь будете плохо обо мне думать, — сказала она первое, что в голову пришло. — Но даже если так, мне все равно.
— Не буду. О вас нельзя думать плохо.
Ее обняли.
И укутали. И прижали к себе. И просто… просто дождь длился и длился, и Василсие совершенно не хотелось, чтобы он когда-нибудь да закончился. Она стояла, совершенно невозможным образом прижимаясь к мужчине, опираясь на него, и не испытывала ни сомнений, ни угрызений совести.
Если бы Марья видела…
Как хорошо, что она не видела… но спрашивать станет, а Василиса совершенно вот не умеет врать. А если сказать правду…
Она покачала головой.
И посмотрела на небо, которое начало светлеть, словно издеваясь. Еще несколько минут, и дождь вовсе прекратится, а без него все станет прежним. И… и, наверное, Василиса поступила плохо и неправильно, даже не потому, что невозможно женщинам поступать столь… вольно, но она ведь проклята.
И как знать, не пробудит ли ее неосмотрительность это проклятье к жизни.
Руки похолодели от одной мысли о подобном.
— Что не так? — Демьян Еремеевич нахмурился.
И осмотрелся, силясь найти источник ее волнения.
— Проклятье, — призналась Василиса. — Я… не понимаю, как оно работает, но сказали, что оно есть, и если так, то… может… мне не стоило…
— Есть, — приложив палец к ее губам, Демьян заставил Василису замолчать. — Определенно есть. Я его даже вижу, но оно не страшное.
— А какое?
Смертельное.
Опасное.
И как он может говорить, что не страшное? Это даже обидно. Немного.
— Похожее на тучу. Тучку, — поправился Демьян. — Маленькую.
Он пальцами показал, до чего крохотна эта тучка.
— И пушистую. И я не чувствую от него опасности. А, как выяснилось, единственное, на что я годен, это чувствовать опасность.
Может, когда почувствует, уже будет поздно?
Небо же окончательно очистилось, быстро, как бывает это лишь на взморье, и выглянувшее солнце полыхнуло жаром. И холод, было пришедший с дождем, отступил. Пройдет четверть часа и о непогоде вовсе напоминать будут лишь редкие лужицы. А к вечеру и их не станет.
Василиса убрала щит.
И огляделась.
Улица была еще пуста, но…
— Скажите, — она прикусила губу, не зная, прилично ли говорить о делах сразу после поцелуев. Не покажет ли это ее бессердечною. Но все же… — А ваш… племянник… когда прибудет?
— Думаю, что на днях. Ему собраться надобно. И дела передать, нельзя же их просто взять и бросить.
Василиса кивнула.
Пару дней лошади еще подождут.
И недель.
И вовсе подождут, ибо иного варианта нет.
— Хотите заглянуть на конюшни? — он вновь понял то беспокойство, которое мучило Василису.
— Да, но… Марья уехала, наверное. А если и нет, то где ее искать?
В ридикюле есть рубли, но как-то вот… она никогда еще не ездила с извозчиком, и в голове разом всплыли все ужасные истории, слышанные от Ляли, о молодых доверчивых девицах, которые сели вот и сгинули, и так, что ни родичи, ни маги, ни полиция следа отыскать не сумели.
Василиса понимала, что истории эти, верно, преувеличение, но все же…
— Думаю, что мы и без княжны Вещерской справимся, — сказал Демьян, и от этого его «мы» на сердце разом потеплело. — Только… вы не замерзнете?
— Нет, — Василиса покачала головой и окружила себя облаком теплого воздуха. Заклинание это простенькое, освоенное ею еще в далекие полудетские годы, было из числа тех малых, которые давались легко.
А пиджак она вернула.
Извозчик, которого остановил Демьян, оказался мужиком с виду страшным, сама Василиса в жизни не решилась бы к нему подойти. Однако же коляска его сияла лаком, соловая лошадка радовала взгляд круглыми боками и лоснящеюся шкурой.
И пошла она споро, быстро.
Только копыта зацокали по мостовой. Город проплывал мимо, умытый, ясный, и в очах витрин Василиса видела свое отражение. Видела и не узнавала.
Она ли это?
Похожа… и не похожа. Она не стала краше, вот ни на капелюшечку, однако отчего-то собственное отражение притягивало взгляд и… и смешно, и неудобно, и тянет смотреть еще и еще.
— Но все же вашей сестре я весточку пошлю, — сказал Демьян, нарушив молчание. — Думается, они на вилле задержатся. Просто, чтоб не ждали.
— Спасибо.
Стало совестно, что сама-то Василиса о том не подумала. И что, наверное, Марья права, когда называет ее безголовою и безответственной.
Так и есть.
Безголовая.
И безответственная тоже. Но… воздух еще хранил аромат весеннего дождя, и голову кружил куда сильнее того ресторанного шампанского, которое так и осталось не выпитым. А еще хотелось говорить. Сразу и обо всем.
— Вы не думайте, Марья… она хорошая, просто… такая, какая есть. Так уж получилось, — витрины закончились, и дорога стала шире и ровнее. Вместо горбатых камней появился грязноватый после дождя, но крепкий еще тракт, и теперь копыта лошаденки месили грязь. — Моя бабушка очень беспокоилась, что род прервется. И теперь, сколь понимаю, не зря. Наверное, это тоже связано с проклятьем.
А Демьян — называть его по отчеству вот совершенно не хотелось — глядел на Василису внимательно, ожидая продолжения рассказа.
— Правда, странно, что она ни к кому не обратилась. Мне бы, конечно, не сказала, но от Марьи не стала бы скрывать. Наверное. Я уже ни в чем не уверена. Мою матушку сосватали, когда ей исполнилось пятнадцать, а повенчали вовсе в шестнадцать. Отец был двумя годами старше. Все решала бабушка. Всегда и все решала лишь она.
Сухое жесткое лицо, которое даже теперь казалось Василисе злым. Равнодушный взгляд. И сами глаза, запавшие, будто потерявшиеся в резьбе морщин.
Права Марья, бабушка не должна была быть столь старой.
И не потому ли пряталась от света, что боялась? Что света, что своей этой ранней старости? Мысль была столь удивительна, что Василиса как-то быстро и охотно согласилась с нею.
— Она желала наследника, а появилась Марья. Случается. Но главное, что семейный венец вспыхнул всеми камнями… так матушка мне сказала. А значит, что силу родовую Марья получила в полной мере.
— Огонь?
— Он самый. Такое… редко бывает, я теперь знаю. Считается ведь, что женское тело чересчур слабо, чтобы удержать пламя. Но Марья справилась.
Правда, о цене, которую она заплатила, лучше не спрашивать. Да и спроси — не расскажет. Кое-что Василиса и сама понимала, теперь, уже ставши взрослой, а тогда ее пугала Марьина холодность, равно как и ее совершенство.
— Потом, годом позже, хотя целители уговаривали матушку погодить, однако то ли она и вправду отца так любила, то ли желала исполнить свой долг, но она родила Настасью. И роды дались тяжело. Матушка несколько дней провела между жизнью и смертью.
И, пожалуй, бабушка не отказалась бы, если бы судьба сделала иной выбор. Ведь целители строго-настрого запретили княжне Радковской-Кевич беременеть в ближайшие несколько лет. И запрет был столь категоричен, что даже бабушка отступилась.
— Настасья… она тоже особенная, только иначе. И дар семейный получила, хотя не такой, как у Марьи, но все же… а еще она очень умная. Учили их вдвоем, но Марья всегда-то за практику радела, а вот Настасья… когда стало понятно, что она превзошла своего наставника, и тот попросту признал, что не способен более дать ничего-то нового, разразился скандал.
— Отчего?
— Не знаю. Это все… как будто не со мной, что ли? Я что-то помню, но больше слышала. Я ведь совсем маленькая была… и детскую покидала редко. Потом и вовсе сюда отослали здоровье поправлять. Но и к лучшему, здесь мне нравилось куда больше, — Василиса улыбнулась. — Так вот, бабушка была старых порядков и она полагала, что излишне ученую девицу сложно будет выдать замуж. Она запретила Настасье поступать в университет. Но та нашла способ. Сперва списалась с кем-то… и не без Марьиной помощи. Марья вроде бы как отправляла письма подругам в Петербург, а там уж передавали тому человеку, который учил Настасью. А как бабушки не стало…
Василиса обняла себя.
Нет, она не ощутила горя, которое должна была бы ощутить, ведь все-таки родная кровь. И за собственное безразличие стало самую малость стыдно. Но стыд давно уж отгорел.
— Дело не в том… просто Настасья была чудесным ребенком. Ее все любили. Яркая и ласковая. Светлая. Настоящее солнце… а потом появилась я.
— Снова не наследник? — Демьян посмотрел так, будто показывая, что все-то понимает.
И разочарование отца, который надеялся-таки исполнить долг.
И страх матушки, ибо третьи роды окончательно подорвали ее здоровье. И гнев старой княгини, о котором Василиса лишь догадывается, но, зная бабушку, можно быть уверенным: она сочла подобный казус личным оскорблением.
…существуй возможность развода, она бы его добилась, невзирая на скандал.
— Не наследник, — сказала она, и когда Демьян коснулся руки, благодарно сжала его пальцы. — Более того… я была не похожа на остальных. Вы же видите.
Видит.
И все-то видели.
И даже потом, позже, когда Василиса стала старше, она слышала, как шепчется прислуга, особенно если новая. И удивляется этакой странности, и за удивлением этим самой-то Василисе слышится эхо сомнений в ее, Василисы, законности появления на свет.
— Я была темной и некрасивой. И часто болела. То есть, не сказать, чтобы серьезно. Пожалуй, если бы я болела серьезно, то, возможно, все было бы иначе…
…и тогда рядом с Василисой была бы матушка или отец, а не бесконечная череда нянек, лиц которых память не сохранила.
— Но бесконечные простуды и сопли… сколько себя помню, я мучилась этими вот соплями, с которыми ни один целитель не способен был сладить. Думаю, из-за них мне и позволили уехать в Крым. А главное, кому может нравиться сопливый ребенок? Я поздно заговорила. И долго не могла научиться читать. И все-то учителя сравнивали меня с сестрами…
…и приходили к выводу, что Василиса, конечно, хорошая и добрая девочка, вот только на редкость неудачненькая.
Случается.
— Мне было двенадцать, когда появился Александр. Все говорили, что это чудо господне, не иначе, что матушка вымолила его, а если бы нет… помню, тогда мы жили отдельно. Отец вовремя понял, что матушка не сможет поладить с княгиней… вообще с нею только Марья и могла хоть как-то. Не знаю, о чем он говорил, но… бабушка уехала в Петербург. В Ахтиаре у нее тоже имелся особняк, и когда появлялась, к счастью редко, мы обязаны были нанести визит. Хотя не понимаю, зачем? Матушка ненавидела эти дни. И я тоже. Я… ее боялась. А она меня не замечала. Совершенно.
— Родня отца отказалась от него, когда он женился на моей матери, — сказал Демьян. — И не только на словах. Его лишили родового имени и права наследования. Матушка была из простых, мещанка, дочь провинциального батюшки.
— А отец?
— Даже и не знаю. Он… не любил вспоминать, говорил, что однажды уже сделал выбор и ничуть о нем не сожалеет.
— А вы… не пытались узнать?
— Нет. Одно время была мысль, но потом я подумал, а что изменится, если я узнаю? Те, другие люди, определенно не желали иметь ничего общего с нами. А стало быть, имею ли я право тревожить их покой? Скорее всего, они бы решили, что мне что-то нужно и отнюдь не просто знакомство, да и… отец был гордым человеком.
И не только он.
Но этого Василиса не сказала.
— Мой брат оказался именно таким наследником, которого бабушка ждала. И… она его забрала. Покинула Петербург. Поселилась в Ахтиаре.
— Как?
— Обыкновенно. Матушка после родов была слаба. Она очень долго и тяжело болела. Помню, она-то и нас принимала, лежа в постели. И редко. Ее нельзя было утомлять. И огорчать. И нас тогда вновь сослали к тетушке. Я была счастлива. Я бы вовсе отсюда не уезжала. Настасье было все одно, она училась и переписывалась. А Марья… она-то всю жизнь прожила с пониманием, что станет наследницей, что ей-то выпадет честь продолжить род, позаботиться о нем. Ее учили… многому. А потом появился Александр, и стало понятно, что все это больше не имеет значения.
Об этом сложно рассказывать, да и, верно, нужды-то нет, разве могут быть интересны постороннему человеку беды чужой семьи.
Да и как беды?
Семья все еще здравствовала…
— Нас и прежде отправляли на лето сюда. Меня не только на лето, с ранней весны, пожалуй, и до осени. А осенью вдруг словно спохватывались, вспоминали, и папенька отправлял за мной лакея. А теперь вдруг выяснилось, что я вовсе останусь тут жить. Морской воздух полезен, а болела я все так же часто. Признаюсь, я лишь порадовалась.
Здесь, на побережье, Василиса оживала. Многое становилось неважным.
Ни внешность ее.
Ни манеры, которые были далеки от идеальных.
Ни ее неспособность к магии, ни нежелание учиться… ничего.
— Марья пробыла здесь все лето, а после вернулась в Петербург. И Настасья с нею. Они жили у бабушки, а родители отбыли в Египет. Об этом Марья написала.
Вяло шелохнулась в душе застарелая обида, потому как получилось, что сами-то родители не снизошли до того, чтобы поставить Василису в известность о своем отъезде. Потом, уже из Каира, матушка отписалась тетке, и та читала вслух письмо, какое-то неловкое, извиняющееся. И Василисе казалось, что она чего-то все-таки в этом письме не понимает.
Письма приходили и ей.
К именинам и еще на Рождество, с непременными поздравлениями и открытками, которые Василиса складывала в девичий свой альбом. И открытки те ей безумно нравились, было в них что-то такое, маняще-иное, отличное от обыкновенного ей мира.
— Тогда как раз и дяди не стало. И, наверное, тетушке было одиноко…
Коляска остановилась.
И Демьян подал руку, помогая выбраться из экипажа.
— Время от времени приезжала Марья. Потом опять уезжала, здесь ей не нравилось. Да и возраст… бабушка успела ее вывести в свет, прежде чем… ее не стало.
Василиса огляделась.
И тут, и там виднелись следы недавнего дождя. Огромная лужа отвратительного черного цвета растянулась перед воротами. И казалась она бездонною. Ручейки воды выбрались на дорогу, размыли ее, смешали землю с грязным пеплом.
А камень вот заблестел.
И подпалины, оставленные огнем, будто посветлели. Трава же была зелена и усыпана каплями. И лошади, весьма оживившиеся за последние дни, спешили собрать их. Они по-прежнему бродили по леваде, которая поправилась и обзавелась парой свежих перекладин, весьма отличавшихся цветом.
Пахло сосной.
И лугом.
И землею.
— Родители… к известию отнеслись равнодушно. Как мне кажется. Во всяком случае, не изъявили ни малейшего желания вернуться. Тетушка была занята конюшнями и отказалась уезжать. Вот Марье и пришлось стать старшей. Хотя… наверное, она ею стала задолго до того. Она взяла на себя заботу об Александре и о Настасье, которая заявила, что желает уехать за границу, что ее ждут в Сорбонне. И обо мне тоже, хотя, надеюсь, что не доставляла особых хлопот.
Василиса переступила через лужицу и, подойдя к леваде, оперлась на нее. Определенно, лошади не выздоровели, но выглядели не в пример лучше, чем прежде. Вычищенные, избавленные от клочьев старой шерсти, с постриженными гривами, они больше не производили того удручающего впечатления, которое заставляло думать, что ничем-то им и не поможешь.
— Пока… не случилось проклятье, — Василиса протянула руку, и в нее осторожно робко даже ткнулась лошадиная морда.
Следовало бы угощения прихватить какого.
Или…
Она погладила теплую переносицу, и старый жеребец прикрыл глаза, замер, прислушиваясь к человеку, только уши слегка подрагивали.
— Я была сегодня у ветеринара, — зачем-то призналась Василиса. — А он сказал, что не станет тратить время, и вообще… иногда я думаю, что вдруг да он прав? Точнее не он, но прочие люди, которые знают, как правильно.
— Что именно правильно? — Демьян перелез через ограду и, подойдя к хмурой косматой лошаденке, взиравшей на людей с преогромным подозрением, присел рядом.
— Не знаю. Все. Вдруг они правы, и мне не стоит заниматься лошадьми? Конюшней этой… и вообще…
— Может, и правы. Может, и нет. Но вы никогда не узнаете, если не попробуете. Погодите-ка… тихо, — это было сказано уже кобыле, которая явно не испытывала к людям ни доверия, ни симпатии. Демьян перехватил переднюю ногу и попытался поднять, но кобыла шарахнулась. — Вот же… да погоди ж ты…
Кобыла, оттопырив хвост, попятилась. Грозно клацнули желтые зубы. А уши прижались к голове. И всем видом она показывала, что не намерена терпеть этаких невозможных вольностей от человека постороннего.
— Я тебе… — Демьян погрозил кобыле пальцем.
А та лишь заржала, словно насмехаясь.
— Что-то не так?
— Не знаю, — он потер глаза. — Мне бы поближе глянуть…
Василиса наклонилась, поднырнув под тонкую жердину. На леваде земля была мокрой и скользкой. Обскубанная лошадьми трава не держала воду, и та пробиралась к корням.
— Осторожней! — Демьян кинулся было навстречу и успел перехватить руку, удержать от падения. — Здесь скользко.
— Знаю. Только забыла… сколько я всего забыла!
Пахло землею.
Травой.
Лошадьми и навозом, шарики которого виднелись то тут, то там. А вот людей не было. Куда подевался Аким? А его племянник? И защита, пусть восстановленная Вещерским, вдруг перестала казаться надежною.
— Которая вам нужна?
— Вот та, — Демьян показал на кобылу, что, отойдя в сторону, продолжала коситься на людей с явным неодобрением. Время от времени кобыла встряхивала гривой и щелкала зубами. — Надо за сбруей сходить. С ней что-то не то…
С ней определенно было «не то». Спина лошади провисла, брюхо опустилось едва ли не до земли. Суставы разбухли, а копыта вытянулись, загнулись характерными башмаками.
— Иди сюда, — велела Василиса, перехватив конский взгляд. Кобыла встряхнула головой. Грива ее густая, стриженная коротко, поднималась неровною щетиной. А на темной шерсти виднелись проплешины. — Иди, иди… хорошая моя… красавица и умница…
Василиса подходила к лошади медленно, осторожно, не упуская из виду и пегого жеребца, который держался рядом. Слишком уж рядом.
— Осторожнее…
— Хорошая, ласковая… тяжело пришлось? Обижали тебя? — голос изменился, сделавшись мягче, и не важно было, что говорить, главное, чтобы не молчать, чтобы вытягивать за словом слово. И лошадь таки шагнула навстречу. Застыла, нервно вздрагивая исполосованной шрамами шкурой. — Хорошая… все закончилось, все прошло… подходите, только аккуратно.
Демьян понял.
И не стал переспрашивать, как и медлить. Он приближался так, чтобы кобыла могла его видеть, но ступал мягко, по-кошачьи. А Василиса говорила. Гладила жесткую клочковатую шерсть, глядела в лиловые глаза, в уголках которых застыли капли гноя, и говорила, говорила…
Она умела вот так заговаривать.
И не только.
Но вот… позабыла, как когда-то зашептывала Хмурого, который с юных-то лет отличался дурным норовом и никого-то, кроме тетушки и Василисы, к себе не подпускал.
— Тише, моя хорошая, тише… — Василиса моргнула, ибо теперь лишь увидела лошадь всю, как она есть, с больною спиной, с зудящею кожей, с животом, который раздулся сперва от голода, а теперь вот от еды. С кривыми зубами. Их осталось немного, да и оставшиеся ныли, причиняя немалые мучения.
Она видела и боль.
И страх.
И унимала их, вытягивала потихоньку, хотя прежде-то никогда не замечала за собой склонности к целительству. Скорее наоборот, то категорически Василисе не давалось.
Видела она и Демьяна, этакою тенью, присевшей рядом с кобылой. Та от прикосновения вздрогнула, но, повинуясь голосу и воле Василисы, не шелохнулась. А Демьян, согнувши лошадиную ногу, разглядывал копыта так, будто в слоящейся роговице видел нечто тайное и донельзя важное.
Отпустив одну ногу, он потянулся к другой.
Обошел кобылу.
Потом положил руки на живот, и тот отозвался утробным урчанием.
Лошадь вздохнула.
— Уже недолго… и остальных бы, если можно…
Можно, отчего бы нет… а целитель им нужен. И не только он.