Глава 29

Экипаж, запряженный парой массивных першеронов, был столь же уныл и обшарпан, как и сам дом. Сенька поспешно откинул лесенку и руку подал, помогая матушке взобраться. После проследил, чтоб и прочие сели.

— Туточки давай, княже, — Ефимия Гавриловна похлопала близ себя. — Из экспедиции батюшка вернулся… не таким. Он был странен, нервозен, все время говорил о том, что брат его старший, хоть и безумец, но открытие совершил. И что открытие это многое в жизни переменит. И что он должен первым успеть. Ты вот про бумаги спрашивал. Он их писал. Первый день — и вовсе не вставая, в туалет и то не отлучался, так и гадил под себя… отвратительно. Я уже тогда поняла, что разумом он подвинулся, а матушка, она верила… и шкатулочку ту приняла, пообещала, что припрячет.

Сенька свистнул, и лошадки пошли широким шагом.

А Демьян прислушался к тому, что происходит вокруг. Если за ними и вправду наблюдают люди Вещерского, то он, Демьян, должен ощутить их присутствие.

Но нет.

Трава.

Кузнечики.

Птахи какие-то, да и те вдали, будто сам дом и вправду проклят, отчего и не спешат приближаться к нему живые создания.

— Он и скончался там, в своем кабинете… не сразу, да… три года протянул… и да, наследство принял, только пользы оно не принесло, то наследство. Там и вправду мало что сохранить удалось. Дом разве что… но на большее его не хватило. Он… писал… целыми днями сидел и писал. Нет, гадить под себя больше не гадил, матушка следила, чтоб он и ел вовремя, и в туалетную комнату захаживал. Как за дитем малым, только… сдается мне, она была счастлива, что уж теперь-то он всецело ей принадлежит.

Ефимия Гавриловна сидела, прижимая одной рукой к боку пистоль, а другой — огромный свой саквояж. И теперь-то при солнечном свете становилось ясно, сколь велик он и несуразен. Примятый с одного боку, с другого он раздувался, и кожа натягивалась, грозя лопнуть.

Потертые уголки.

Черные бляхи.

А главное, внимательный взгляд Вещерского, прикованный к этому вот саквояжу. И не он ли на самом-то деле нужен? Опасны ведь не столько бомбы и бомбисты, или вот эта несуразная нехорошая женщина, сколько само знание, сокрытое в уродливого вида сумке. Знание, способное изменить мир и отнюдь не к лучшему. А еще перекроить многие жизни, иные и вовсе оборвав.

Достаточно ли этого, чтобы рискнуть? И не только собою?

Мог бы спросить, спросил бы.

— Потом, после смерти, она собрала эти вот бумаженции, — Ефимия Гавриловна похлопала по боку саквояжа. — Отнесла их к одному… ученому. При жизни, сказывала, большим приятелем Берядинского значился, частенько в гости захаживал. Только ненадолго этой дружбы хватило. Маменьку он принял, вспомоществление оказал, цельных сто рублей жаловать изволил. И записи просмотрел. Сказал, что Берядинский, конечно, был личностью выдающейся, но под конец жизни явно свихнулся, да… и что смысла во всем этом богатстве нет.

Коляска шла неожиданно мягко, и мимо проползали поля, и свобода казалась невероятно близкою. Демьян понял, что нитку на запястьях он стряхнет с легкостью. С неменьшею выберется из экипажу, а там… не побежит же за ним Ефимия Гавриловна в самом-то деле.

Он даже представил, как несется она громадными скачками, высоко подобравши нелепые юбки, и не удержался, усмехнулся.

— Ишь, все веселитесь… — она поджала губы. — А ведь Господь все-то видит. Не даром нас свел.

И широко перекрестившись, Ефимия Гавриловна продолжила.

— Коль бежать вздумали, то воля ваша…

Из саквояжа появился преизящного вида револьвер с беленькими щечками на рукоятке.

— Стреляю я отменно, да и пули зачарованные. Аккурат про вас…

— Не побежит он, бросьте, Ефимия Гавриловна. Вы ж понимаете, что у нас свой интерес. За ним и пришли, — произнес Вещерский примиряющим тоном. — А что Демьян Еремеевич на сторону поглядывает, так это исключительно от недостатку опыта. Исправится.

— Если успеет, — проворчала Ефимия Гавриловна. — Если ты на людей своих надеешься, то зря…

Она усмехнулась этак, нехорошо.

— Одного я не понимаю, — Вещерский остался на удивление спокоен. — Ладно, Берядинский. Он всегда-то идейным был, почитай, столь же больным, как и ваш батюшка, только у него-то безумие мирным было. Ваш батюшка тоже воевать не воевал. Сидел, писал… косточки вот привез… из кургана?

— Оттудова.

— Вот… но убивать-то он никого не убивал.

— Как сказать, — Ефимия Гавриловна револьвер убирать не стала. — Перед смертью он будто очнулся… на один час всего. И маменьки рядом не оказалось. Вот разве ж то не промысел Господень? Она при нем денно и нощно пребывала, а тут отошла… он же… он меня не замечал. Глядел и не видел. А тут вдруг увидел. И к себе позвал. Попросил, чтоб посидела рядом. Мне-то уже пятнадцать было, я многое видела, многое понимала. Хотела убежать, уж больно безумный взгляд у него стал, да только не смогла.

Экипаж выбрался на проселочную дорогу, и лошади пошли шибче.

— Он сказал, что был там… что… все случившееся случилось по его вине. Брат пошел на брата… брат убил брата, а пролитая кровь, огня полная, разбудила духов, которые разгневались на наглецов. Ему удалось уйти. И не просто уйти… он вынес оттуда кое-что.

— Шкатулку?

— Золотого коня, — она сунула руку в саквояж и вытащила потрепанного вида кошель. И Демьян стиснул зубы, заставляя себя сидеть на месте.

Ему кошель виделся не просто пылью облепленным.

Скорее уж обросшим. И тонкие нити уходили в ткань, пробирались, переплетаясь с трухлявым шелком, меняя его в нечто такое, чего точно не следовало касаться.

А женщина словно и не замечала.

Она потянула гниловатые шнурки и, перевернув кошель, вытряхнула его содержимое.

— Вот… красивый, правда?

Фигурка на ее юбках была… уродливой. Куда более уродливой, нежели кошель. Золото? Возможно, когда-то это было золотом, но теперь Демьяну казалось, что нелепый этот конек, будто сделанный наспех ребенком, вылеплен был из пыли.

И грязи.

Из боли, которая слышалась, из крови чужой, чье эхо звенело, и он понимал, что звон этот слаб, а если бы слегка сильнее, то никто-то здесь не удержался бы.

— Красивый, — сама себе ответила Ефимия Гавриловна, поглаживая спинку золотого коня. — Я его не отдала. Все-то отдала, а его нет… бумажки? Пускай… Долечка попросил, а мне-то что? Мне не жаль… не знаю, с чего вовсе я их хранила-то? И шкатулку тоже… ту, первую, с костями… костей было много, но теперь почти не осталось.

— А куда они…

— А ты думаешь, что бомбу сделать просто? Отец сказал, что когда мертвое соединилось с живым, случился взрыв. И взрыв этот лишил всех силы… он все пытался вывести формулу. И вышло.

— Только воспользовались ей вовсе не те люди.

— Думаете, он думал о том, кто будет пользоваться его открытием? Нет, уж поверьте, ему было бы плевать… а может, он и согласился бы с Долечкой… все эти титулы, рода… они делают людей несчастливыми. Они запирают их в клетках сословий, из которых не выбраться.

— И поэтому вы начали делать бомбы?

— Не я. Долечка.

— А вы просто помогали?

— Женщина должна быть опорой мужу своему, разве не тому нас церковь учит? — Ефимия Гавриловна посмотрела c хитрецой, склонив голову.

— Значит, дело лишь в том? В вашей обиде на мир и людей? — Вещерский не собирался отступать. А Ефимия Гавриловна поджала губы. И, стало быть, была обида, явная ли, тайная, вполне вероятно, что вовсе уж вымышленная, главное, что обиды этой хватило, чтобы убивать. — Или все-таки в высоких идеалах. Хотя… позвольте, какие идеалы, когда речь идет о массовом убийстве? Я вот могу еще понять, когда речь идет об устранении отдельных личностей, которые чем-то пролетариат обидели, но вот бомбы…

— Это вынужденная мера, — Ефимия Гавриловна задрала подбородок. — И действенная. Народ следует встряхнуть. Омыть кровью, ибо лишь она способна избавить его от многолетних оков.

Глаза Ефимии Гавриловны вспыхнули, и показалось, что вся-то эта женщина разом изменилась, будто сквозь маску проступило истинное лицо.

— Кровью, стало быть… людей непричастных.

— Все они причастны! Оглянитесь! Что вы увидите? Одуревших от безделья женщин, которые только и занимаются, что нарядами, спеша перещеголять друг друга? Молодежь, позабывшую обо всем, кроме пустых развлечений? Отринувши слово Божие, они травят себя опиумом, вступают в противозаконные связи. Они думают лишь о веселье и ни о чем больше. Зажравшиеся чиновники. Жандармы, словно псы, стерегущие кровавый режим… а народ стонет, не способный более удержать тяжесть этого мира на плечах своих…

Следовало сказать, что говорила она весьма убежденно.

— Народ нуждается в свободе! В настоящей, а не той, которую ему кинули, словно кость голодному псу. И он может взять эту свободу, если решится. А он решится. Рано или поздно. Но сперва ему нужно показать, что за ним сила, что те, кого он полагал стоящими над собою, рожденными для власти, такие же люди. Разве что более слабые и ничтожные.

— И вы и вправду верите в это?

— Я знаю, — она прижала саквояж. — И жаль, что вас не будет в тот момент, когда волна народного гнева сметет угнетателей!

— Ясно, — Вещерский потер запястье. — А те девочки, которых вы… использовали. Их-то не жаль было? Это ведь вы придумали схему? Конечно. Мужчины куда более прямолинейны. Им нужен быстрый результат, там же — тонкая работа. Вы и исполнителей подобрали. Аполлон полагает, что он один, но, думаю, всего на вас работает человека три-четыре, может, пять. Больше вряд ли, слишком уж сложно было бы за всеми уследить… кого-то из девушек, думаю, вы завербовывали, но опять же, сомневаюсь, что многих. Большая часть была кем… мясом? Ресурсом, который вы вырабатывали, сперва цепляя на любовь, потом на этот… героин?

— Сами виноваты.

— В чем, Ефимия Гавриловна? В том, что верили? Мечтали? Надеялись на счастье?

— Пустые никчемные бездельницы, которым просто повезло родиться в правильной семье.

— Значит, в этом дело? В том, что они родились в правильной семье, а ваш батюшка так и не соизволил жениться на вашей матушке?

— Заткнись.

Револьвер поднялся, и черный глаз его уставился в лоб Вещерского. Вот только тот страха не выказал, улыбнулся лишь мягко, укоряюще.

— Бросьте, Ефимия Гавриловна. Если б хотели убить, убили бы там, в доме… но вам от нас нужно что-то другое. Что именно?

Револьвер не шелохнулся.

И глаза Рязиной сделались темны, что омуты. В них, в этих глазах, жило безумие того, самого опасного толку, которое сперва незаметно, но после становится очевидным, явным. Оно, сродни одержимости, завладевает всей сутью человека, подчиняя разум его одной-единственной идее.

Вещерский это понимал.

Не мог не понять.

— Демьяна Еремеевича, полагаю, вы казните, раз уж оказия выпала…

Бледные губы растянулись в улыбке.

— Я им говорила, что там, в Петербурге, пустышка… что слишком уж все явно, нарочито… газеты трубят за подвиг… интервью печатают.

Демьян повел плечами.

Стало вдруг зябко.

И… страшно?

Нет, за себя он не боялся и прежде, и ныне не станет. Скорее уж где-то в душе появилось сожаление, что жизнь его, пусть и не сказать, чтобы вовсе пустой была, но прошла как-то мимо.

Служил?

Служил. Честно, ибо на иную службу способен не был. И родичам за него не стыдно будет. И детям, коль были бы они… но не было.

Сам виноват.

— Но ничего… там тоже найдется, что миру заявить. Мы всем покажем, что рано о нас забыли, что… кровь угнетателей разбудит народные массы!

— Это мы уже слышали, — Вещерский чуть склонил голову. — Значит, все-таки готовите взрыв? Бомба, полагаю, уже в Петербурге, из новых, которые ваш сожитель создал. Или не он?

— Зачем тебе?

— Любопытный. И мало ли… вдруг живым останусь, надо же знать, за кем гоняться-то. Или не за кем? Ваш… амант был слишком самолюбив, да и власти не чурался, а потому в жизни не поделился бы знанием, верное? Кое-чем — да, не самому же бомбы собирать, но не главным секретом… бумаги он оставил. Записи тоже. И восстановить все выйдет, получится… если записи попадут к правильным людям. Сразу вы бы их не отдали. Поторговались бы. Потребовали бы… чего? Отступных? Гарантий? Ныне-то вам с политикой не по пути. И полагаю, после нынешнего… похода вы отбудете за границу. Поселитесь где-нибудь в Италии. Почему-то политические очень Италию уважают. Или сразу за океан? С деньгами за океаном неплохо живется. Не важно, главное, вы им бумаги и… что-то еще, верно? Без чего бумаги эти бесполезны. А они вам свободу и… состояние?

— Свое есть.

— И хорошо. Просто замечательно… что до Петербурга, то, думаю, дело даже не в нашем общем друге. Скорее уж ваши товарищи решили, что уж больно удобный случай… как же, награждение, на котором должен присутствовать сам Великий князь. А может, и наследник престола пожалует. Или вот еще Его императорское Величество тоже отличается любовью и вниманием к людям, на службе отличившимся. Конечно, газеты пока молчат, но… вдруг кто-то там чего-то там услышит… газетчиков же не заткнешь, а слухи дело такое… — Вещерский щелкнул пальцами. — Сложнопредсказуемое…

— Всех не возьмете.

— Постараемся. Тятенька мой, уж как вы сказать изволили, весьма серьезный человек. Во многом это — его затея. Я, не поверите, тут вовсе случайно оказался… но мы вновь не о том. Стало быть, его вы казните.

Ответом был кивок.

— Меня… я вам нужен, хотя не могу понять для чего. Ладислав… скорее всего тоже убьете, он некромант, а вам иная, живого свойства сила нужна. Так ведь?

— Умный больно.

— Это же просто, если разобраться. Ваш отец вынес то, что принадлежало мертвому миру, являлось частью его. Ваш амант, нашел способ использовать эту силу. Полагаю, он поступил просто, разделив два источника перегородкой. Перегородка истаивала, энергии касались друг друга, и это соприкосновение рождало взрыв, причем не только на физическом уровне, но и в тонком теле мира. Мир выдерживал, а вот люди… людям приходилось хуже.

— Умный.

И это было отнюдь не похвалой.

— Мертвый мир не любит беспокойства… — тихо произнес Ладислав, чем и привлек внимание Ефимии Гавриловны. Револьвер в ее руке опустился, а сама она поглядела на некроманта с насмешкой.

— А мы и не будем беспокоить. Есть одна теория, батюшкина, что твари, тебе подобные, суть часть от части этого самого мира, вот и проверим. Прежние-то кости закончились, почитай…

Ладислав широко зевнул и поинтересовался:

— А поесть у вас ничего не будет? Обидно как-то голодным помирать.

Загрузка...