Мирко Бонне Ледяные небеса

Посвящается Юлике

Кто он — третий, идущий всегда с тобой?

Посчитаю, так нас двое — ты да я.

Т.С. Элиот

Часть первая Деревянная рыбка

Резиновые сапоги и шоколад

Она нетерпеливо покачивалась, поскрипывая деревянными ребрами, потом с досадой ударилась о пирс, чтобы люди не спали. Вот так она коротала время.

Ждала, когда наконец-то сможет отчалить.

Ее нетерпение было оправданно. Чего ждать, если можно плыть?

— Начинается, — сказал Бэйквелл.

Но все осталось по-прежнему. Уже многие часы одно и то же — покачивание в темноте. Не важно, сижу я с открытыми глазами или с закрытыми. Кругом темнее, чем ночью в черной палатке.

Парень, какая вкусная вещь вода!

— На, попей, — сказал он и сунул мне в шкаф бутылку. В дверной щели мелькнуло его покрытое копотью лицо. — Ну что, малыш, все в порядке? Сделай одолжение, когда проголодаешься, не ешь мои резиновые сапоги. Лучше съешь сапоги Маклеода.

— Ха-ха, Бэйквелл, очень смешно. — Я уже припал к бутылке.

— Ну, сейчас точно начнется. Только держись!

По преданию, король Артур однажды переночевал в моей родной деревне, не знаю, правда, где — в шкафу ли, в шатре или на постоялом дворе «У чахлой липы», что стоит у дороги на Миниддислвин. Все равно это было уже очень давно. И Пиллгвенлли, Уэльс, отсюда далеко. Сегодня один из последних дней октября 1914 года, и я покидаю Буэнос-Айрес. Я плыву на британской баркентине «Эндьюранс». Зайцем.

Трое матросов тайком провели меня на судно и спрятали в шкафу для штормовой одежды. «Преступниками» были Бэйквелл, с которым я познакомился на американской шхуне «Джон Лондон», Хау и Маклеод, который уже плавал на паруснике «Терра Нова» с капитаном Скоттом к Южному полюсу. Маклеод имел кличку Сторновэй в честь городка, в котором он родился. А Сторновэй был вряд ли известнее, чем Пиллгвенлли, но Маклеод очень гордился своим происхождением, и если он был уже «хорош», то весь мир узнавал, где находится Сторновэй: «На Гебррридах!»

Маклеод, Хау и Бэйквелл были среди двадцати семи членов Имперской трансантарктической экспедиции во главе с сэром Эрнестом Шеклтоном. «Эндьюранс» — когда наконец отчалит — возьмет курс на Антарктиду, которую экспедиции предстоит пересечь пешком. Впервые в истории.

Я же планирую стать двадцать восьмым ее участником, и мои шансы вовсе не плохи. Как только «Эндьюранс» минует плавучий маяк у Рекалады, мы окажемся в открытом море. За борт Сэр меня не выбросит, и мы еще увидим, закончу ли я свои дни как семидесятая ездовая собака, — такой исход предсказал вчера ночью пьяный Сторновэй.

Жаль, что в шкафу нет иллюминатора, а под ним — кровати. Тогда мне было бы достаточно лишь поднять голову — и я оказался бы под ярким солнцем Ла-Платы. Сверкает чистотой новенький подвесной паром. Множество людей дует в дудки и рожки — идет настоящий концерт, ведь не каждый день национальный герой Британии проплывает под мостом. Сотни портеньос, жителей припортовых кварталов Буэнос-Айреса, вышли сегодня на пирс пожелать удачи посудине Шеклтона.

— Тысяча чертей, ну и воняет же здесь резиной, — фыркнул Бэйквелл.

Шкаф для штормовой одежды матросики предоставили мне, а сами расположились наверху среди тявкающих собак, подставив лица палящему солнцу. Пока, Аргентина! Прощай!

Над крышами яично-желтых конторских зданий Ла-Боки завывают сирены. Со всех сторон доносятся звуки дудок. Еще немного, и буксир отпустит «Эндьюранс». О, он уже дает гудок и отваливает! А я свищу вместе с ним. Эге! Мы плывем ко льдам, белым, белым льдам!

Мы увидим ледник Бирдмора, полюбуемся горами Эребус и Террор — этими двумя Эйфелевыми башнями Антарктики… Если немного повезет, мы откроем пингвинов Блэкборо или станем первыми, кому удастся постоять на краю неизвестного шельфа… мы назовем его Земля Пиллгвенлли.

Хо-хо-хо-хо! Почему бы и нет?

Вот такие дела. Что бы я только не рассказал, будь я не так одинок! Я — парень из захолустного местечка неподалеку от Ньюпорта. Конечно, сын своей матери. Точно! А ведь быть сыном своей матери во время большой войны — это само по себе непростое дело. Мне не довелось побывать ни в одной из воюющих стран, но я повидал русских и немецких матросов. В Великобритании я знаю только Уэльс, а в самом Уэльсе — лишь небольшую часть. Точнее, я знаю Ньюпорт и южные деревушки между Уском и Эббвом. В Уске водятся самые крупные форели во всем Уэльсе. Уверен, что и королю Артуру было об этом известно.

У меня есть старший брат Дэфидд и сестра Реджин, ее муж Герман — управляющий старейшей фабрикой Уэльса, о которой можно без преувеличения утверждать, что она — старейшая в мире. Уэльс был колыбелью промышленной революции, давным-давно. В день объявления всеобщей мобилизации мой шурин Герман и брат Дэфидд пошли на вокзал и отправились в новую казарму летчиков в Мертир-Тидфил.

Хау рассказал, что в тот же самый день баркентина «Эндьюранс» стояла на якоре в устье Темзы и ждала решения короля — состоится ли экспедиция, не помешает ли ей война. Мои будущие соседи по мотосаням с криками «Ура!» скоро водрузят «Юнион Джек» на Белом континенте. А телеграфируй король Георг не просто одно величественное слово «Вперед», а добавь еще два: «на войну», они бы подчинились и отправились на канонерки и в окопы: Сэр и его первый помощник Уайлд, капитан Уорсли, оба врача — Маклин и Мак-Ильрой, ученые, художник и фотограф, плотник Макниш, кок Грин, оба кочегара, боцман Винсент и все его матросы. Лишь Бэйквелл отдал бы честь и сказал: «Это не для меня. Я — янки безродный, а война имеет значение для тех, у кого есть Родина».

Ты прав, Бэйки! И знаешь что? В мире есть более важные вещи, чем убить как можно больше немцев и русских, это знал и король, поэтому ничего другого не имел в виду со своим «Вперед!». Король хочет, чтобы мы сделали что-то важное в жизни. Он хочет, чтобы мы стали первыми, кто пересечет Антарктиду пешком от моря Уэдделла до моря Росса. Мы еще расскажем правнукам, как сделали это. А поскольку все это не вместить в телеграмму, он приказал передать нам лишь это ободряющее «Вперед!».

Вперед, ребята! Поднять все паруса!

Георг V, король Англии, такой же разумный человек, как мой друг Бэйквелл из Джолиета, штат Иллинойс.

Поднять паруса!

Сэр и шкипер мерят шагами палубу. Орд-Лис проверяет крепления саней, которым не нужны ездовые собаки, поскольку они снабжены моторами, изготовленными в Уэльсе. На фальшборте стоит Хёрли и снимает. И высоко наверху на рее Бэйки, Хау и Сторновэй танцуют танго с первым длинноногим шквалом, прилетевшим с мыса Горн.

Вперед, на самый что ни на есть Юг. Всего два с половиной года прошло с тех пор, как Скотт, Уилсон и Боуэрс замерзли насмерть при возвращении с полюса. Каждую фазу трагедии, когда Амундсен опередил их, капитан Скотт фиксировал в своем дневнике. По ночам брат читал мне дневники Скотта вслух, и мы пытались представить себе, как все это происходило под вой долгой, десятидневной пурги.

Антарктика, Антарктика.

Я уже просидел скорчившись ночь и полдня, и во рту у меня не было ничего, кроме шоколада.

Эмир, Гвендолин, Дэфидд и Реджин

Я помню, какое выражение лица было у моей матери Гвендолин, когда она прочитала записку, присланную моим братом и шурином из Мертир-Тидвила: «Мама, нас и в самом деле направили в авиатехники. Это — фантастика. Мы вернемся, когда техническое решение установки пулемета за пропеллером будет найдено».

Мама до той поры не знала в точности, что такое самолет.

Для меня проблема установки пулемета за пропеллером означала, что я должен пойти работать, чтобы помочь семье. Через неделю после объявления всеобщей мобилизации я начал работать на верфи, где мой отец уже сорок лет строил корабли. Он мастер по внутренней отделке; благодаря мастерству, с которым мой отец Эмир Блэкборо делает свою работу, он нарасхват в гаванях Уска и Северна, можно даже сказать, что он очень знаменит. Мой вонючий шкаф он за день мог бы превратить в отличную комнату. Правда, она так и осталась бы неуютной и темной, но я уверен, в ней пахло бы так же, как пахнет после летнего дождя во фруктовом саду нашего старого конторщика Симмса.

На ньюпортских доках «Александра Доке» я выполнял разного рода неквалифицированную работу: был на посылках, делал несложный ремонт и малярничал. После окончания смены я подсаживался к морякам, которые, покуривая трубки, сидели у воды и рассказывали о портах, где им довелось побывать. Матросы не обращали на меня никакого внимания. Сидя там на бухтах канатов, с которыми возился с самого утра, я замечал, как постепенно все глубже ухожу в себя. Я уставал, как Чекер, собака, переплывшая Ла-Манш.

Мои глаза слипались, и уши, как мне казалось, тоже. Вполуха я слышал, как они говорили о домах, которые хотели посетить в Нью-Йорке: их американские друзья обещали быть у пирса в Хобокене, когда старая калоша пришвартуется на Манхэттене, чтобы вместе с рундучками доставить их прямо к Таймс-сквер, где эти важные друзья якобы жили. На «пруд с лягушками» матросам было в высшей степени наплевать. Их ни в малейшей степени не интересовало, что для того, чтобы из Ньюпорта попасть в Нью-Йорк, нужно пересечь Атлантику. Тысячи километров бурного океана, который и так сам по себе опасен (к тому же теперь в нем шныряют подводные лодки германского кайзера), не удостоились даже упоминания.

Казалось, что для большинства матросов, с которыми я познакомился, море ничего не значило. Они вели себя так, как будто его вообще нет. Кто может это понять? Я представляю себе своего отца, который любит все, что сделано из дерева. Что случилось бы, если бы он вел себя так, как будто в древесине нет ничего особенного? Взять хотя бы холодную дощатую стенку у меня за спиной: за ней — ничего, кроме воды. Даже в темноте отец сразу понял бы, из какого дерева она сделана. Он понюхал бы ее, провел бы по ней рукой… «Вяз, мальчик, вяз».

Проведя на пирсе пару вечеров, я перестал понимать, как мне следует относиться к морякам. Мне было ясно только одно: эти люди, многие из которых были старше меня лишь на пару лет, определенно никогда не посещали воскресную школу. Они сквернословили и лгали так, что у меня уши вяли и темнело в глазах. Со временем я понял, что единственной истинной страстью этих желтозубых пустозвонов было хвастовство и бахвальство. Тогда я еще не знал этого, вот и не замечал, что успел от них заразиться и тоже все страшно преувеличивал.

Отец время от времени посылал меня на Скиннер-стрит, чтобы заплатить по счету тамошнему поставщику Малдуну. Так я познакомился с ней, с Эннид.

Мне казалось, что прошло несколько месяцев, прежде чем я заговорил с Эннид Малдун. Сначала, кроме обычных приветствий, мы говорили только о цифрах. Войдя в лавку, я, как полагается, поздоровался. Мистер Малдун оглядел меня с ног до головы. Эннид ответила на мое приветствие. Я представился, и мистер Малдун открыл обернутую красную бумагой книгу и передал ее дочери. Эннид взяла книгу, прихрамывая, подошла ко мне (она страдала хромотой) и сказала: «Девяносто семь». Я открыл кошелек отца и отсчитал сумму: «Девяносто семь». Эннид пересчитала банкноты и монеты: «Девяносто семь!» Через секунду я стоял на улице перед обшитым зелеными жестяными пластинами домом на Скиннер-стрит и не понимал, что со мной случилось.

Шатаясь, бежал я вниз по улице. Но я не видел корабли. Я был так счастлив, что поцеловал бы в губы первого попавшегося матроса. И совершенно точно, что я улыбнулся бы ему так же, как улыбнулась бы мне Эннид Малдун, не будь я таким унылым человеком.

Когда речь заходила о взрослении и о том, что преодоление тяжелых жизненных обстоятельств делает человека более зрелым, мой отец всегда возражал. Старик мой был уверен, что человек лишь приобретает опыт и все лучше отличает счастье от невезухи. Поскольку ничего другого по поводу судьбы мне от него слышать не приходилось и он сам был живым доказательством своей теории, пожалуй, в его словах была доля правды. Да только мне от этого было мало толку, когда я понял, что начавшаяся война меня не изменила, как не изменил меня день мучительной возни с жестким как доска парусом, который мне велели латать. Не изменился я и после встречи с Эннид Малдун, а ведь я узнал свое счастье. Но от этого впал в еще большее смятение, ведь счастье сделало меня еще более несчастным.

Я не понимал, что со мной происходит. У обоих людей, к которым я мог бы обратиться за советом, были другие заботы. Мой брат Дэфидд и шурин Герман устанавливали пулемет за пропеллером самолета летчика-аса Уильяма Бишопа, и мне не хотелось оказаться виноватым, если он вместо того, чтобы сбивать над Парижем ребят Рихтгофена, сам окажется сбитым только потому, что его два валлийских инженера-оружейника отвлекались на посторонние вопросы. Поэтому я решился спросить Реджин об Эннид Малдун, но столкнулся лишь с сестринским непониманием.

Моя мать Гвендолин посоветовала мне обо всем этом забыть, а отца вообще не спрашивать. Отец же потом утверждал, что он сразу понял, что произошло, и мне хочется ему верить, хотя он ничего не говорил, когда мы накануне выходного тащились с ним домой в деревню по берегу речки Уск. Я молчал, и он молчал, либо я молчал, а он насвистывал выдуманную им самим песенку.

Но однажды утром, когда мы подъезжали к конторе дока, он сказал:

— Загляни-ка сегодня в газету. Там все написано. Прочти и поймешь, что с тобой происходит.

Он щелкнул кнутом, и наш пони Альфонсо, который ненавидел утро понедельника так же, как и я, сердито фыркнул и прибавил ходу.

Отец не шутил. Я был влюблен в Эннид Малдун, и знал об этом сам. Я уже влюблялся несколько раз и даже вызвал сочувствие в ледяном сердце моей сестры. И совет отца никогда не будет лишним, его нельзя просто отбросить.

После работы я купил «Саут-Уэлс эхо» и удалился со свернутой в трубку газетой на пахнущий клеем полубак парохода, который только что получил красивое название «Сент-Кристоли».

Я пробежал глазами заголовки:


США настаивают на признании Лондонской декларации по морскому праву всеми странами — участницами войны


Скандинавские страны намерены сохранять строгий нейтралитет


Япония требует сдачи германской военной базы Циндао в Китае


Главной темой был ход войны. Сообщения в вечерней газете лишь углубляли информацию, которую можно было услышать в течение дня по всему порту. Но чем больше сообщений я читал, тем сильнее охватывало меня чувство, что они затрагивают меня гораздо больше, чем я рассчитывал.

Некоторые статьи я перечитывал по два раза. И когда я снова пробежал заголовки, произошло то, что предсказал папа:


США настаивают на признании Лондонской декларации по морскому праву всеми странами — участницами войны


Скандинавские страны намерены сохранять строгий нейтралитет


Юный Мерс Блэкборо из Ньюпорта хочет стать моряком


На пропахшем клеем полубаке «Сент-Кристоли» я сразу понял, что лишь море, и только оно одно, было причиной моей грусти.

Я скучал по дальним странствиям, меня грызла тоска, я мечтал уехать из Пиллгвенлли, от моих родителей и сестры, от Мертир-Тидфила с его ангарами и самым старым в мире заводом. Мне все казалось старым, как сказание о короле Артуре, как гэльский язык, на котором мы говорили между собой, старым, как кельты, ровесники Моисея, оставленного в камышах на берегу реки.

Я хотел уехать туда, где все для меня было бы новым. Наша газета писала на одну-единственную тему — о войне, которая захлестнула мир, поэтому каждый газетный заголовок говорил мне, что осталась единственная возможность увидеть мир, пока не поздно… прежде чем я обрету счастье с Эннид Малдун и сам сделаюсь мастером по внутренней отделке.

Я не подчинюсь отцу, который хочет, чтобы я пошел в военно-морской флот. Мне только хотелось, чтобы он поговорил со мной открыто, например, о своем разочаровании, ведь Дэфидд вместо того, чтобы стать моряком, как все добрые валлийцы, стал подражать французам и переметнулся в авиацию. В папиных глазах аэроплан годился лишь для того, чтобы упасть в Ла-Манш. Прошло уже пять лет с того дня, как «Антуанетта» прилетела из Кале в Дувр, а для отца Блерио по-прежнему остается безбожным шарлатаном. Если бы мы для разнообразия поговорили о моем будущем, я бы ему сказал, что хотя броненосцам нужны матросы, чтобы вместе с ними тонуть, им не нужна внутренняя отделка работы Эмира Блэкборо.

Но прежде всего я хотел поговорить с ним об Эннид. Особенно в тот вечер, когда мы оставили пролетку во дворе конторы и шли домой пешком вдоль Уска мимо заросших колокольчиками голубых пастбищ, мимо лесопилки через мостик в месте впадения Эббва в Уск. Там мы остановились и смотрели на золотистые тени на каменистом дне.

— Ого! Видишь? Такая большая!

Он показал на форель. Рыбина застыла в тени кустов ежевики, головой в сторону течения. Она была покрыта красными и черными пятнышками, светлыми по краям. Одно движение хвоста — и, испуганная нашими голосами, форель исчезла под камнем.

Он закричал мне вслед:

— Хромая Эннид? Дочь этого еврея? Даже и не думай! Мерс, стой! Мерс!.. Мерс!..

Рекалада, до востребования

У каждой посудины есть свой сигнал, который с другим не спутаешь. Этот я знаю. Так радостно на Рио-де-ла-Плате гудит только один гудок. Примечательно, что он последний. После него будет гудеть только ветер. На границе Рио-де-ла-Платы и Атлантики стоит плавучий маяк Рекалада.

Сигнал означает: «Эй, на «Эндьюрансе», спускайте парня, но осторожно. Следующие должны получить от него столько же, сколько вы».

У Рекалады лоцман покидает корабль. Обычно дальше командует шкипер и только шкипер. На «Эндьюрансе» — не так. Здесь последнее слово — за Шеклтоном.

И тихо… внезапно прекращается пыхтение. Машины остановлены. «Эндьюранс» легко скользит вперед по гладкой спокойной воде. Гремят цепи, брошен якорь.

— Шлюпку на воду!

Корабль всегда издает одинаковые звуки, независимо от того, входит он в гавань или отплывает. Неудивительно, ведь корабль совершенно не меняется, он остается одинаковым, пока команда его не «загонит». Корабль не может себя переделать, при этом совершенно не важно, сколько раз его перекрашивали. В одном лишь Ньюпорте я знаю с десяток ребят, чьи шмотки из-за покраски бортов со временем стали пестрыми, как покрытый цветами луг. Сами они были еще молокососами, как и я. Никто из них, качавшихся в люльках над ватерлинией, не мог изменить корабль, красили они его в желтый цвет, яркий как солнце, или же в маскировочный. Старая калоша останется такой же.

А вот кто меняется вместе с окраской, так это сам маляр. Он меняется, потому что у него во время сидения в люльке есть много времени, чтобы думать о разных глупостях. И не только там… не важно, чем ты занимаешься, если это занятие тянется без конца и к тому же настолько монотонно, что руки все делают сами. Даже нельзя себе представить, до чего можно додуматься, когда просто сидишь наверху на канате, смотанном в бухту. Становишься настоящим Буддой. Истины озаряли меня одна за другой. Я узнал правду о моем шурине: Герман воспользовался первой же возможностью, чтобы сбежать от Реджин. Она ему до смерти надоела. Я узнал правду о мистере Малдуне: пренебрежительно обращаясь со мной, он тем самым проявлял пренебрежение к моему отцу, хотя тот уже сорок лет был его клиентом. Отец Эннид заслуживал хорошей взбучки. А мой отец? Он был совсем другим. Он был не только не такой, как мистер Малдун, но и совсем не такой, как я. Всегда одинаковый, всегда трудолюбивый, всегда сосредоточенный на своей работе, всегда уверенный, что я его люблю. Но если я делал что-то не так, как он хотел, тогда он твердо давал это понять. Сам же я и пары дней не бываю одинаковым. На «Джоне Лондоне» мы с Бэйквеллом пережили такие часы, когда нас выворачивало наизнанку, выкручивало, мы распадались на части и снова оживали. Мы вопросительно глядели друг на друга: «Это ты?» Какая-то часть Бэйквелла становилась частью меня, и наоборот: кусок меня становился частью его. Постоянно становишься частью того, кто стоит перед тобой. А перед тобой стоит все время кто-то новый.

А судно — всегда только лишь судно. Оно — ни часть моря, по которому плывет, ни часть суши, где было построено и где его когда-нибудь разрежут на металлолом. Оно — что-то промежуточное. Судно не меняется и от того, как с ним обращается экипаж. Оно хорошо идет против ветра и режет волны, как рубанок слишком мягкое дерево. На судне ничего не меняется. Всякая следующая команда обладает большей сноровкой. Судно же остается всегда одинаковым, потому что даже шумы, которые оно издает, когда входит в порт или уходит в море, всегда одинаковые.

Загремели цепи. Баркентине предстоит пробиваться через льды, поэтому ее носовая часть укреплена древесиной метровой толщины, так что якорь глухо ударился о борт, перед тем как с шумом упасть в воду и полететь на дно. Грохот лебедок, беготня, топот, команды Уорсли, чья-то ругань от нежелания делать тяжелую физическую работу, и десятки других шумов, в том числе и урчание в моем животе, — все это гремело, звенело и стучало, когда судно стопорило ход и становилось на якорь.

— Ии-раз! Ии-два!


У Рекалады с судов сходят лоцманы из Буэнос-Айреса, Пунта-дель-Эсте или Монтевидео. Тем утром, когда Бэйквелла, меня и еще одиннадцать выживших человек сняли с выброшенных на волнорез разбитых обломков американской шхуны «Джон Лондон» и с нами приплыли сюда, чтобы взять лоцмана на Монтевидео, на маленьком плавучем маяке был в разгаре настоящий лоцманский праздник.

Конечно, тут люди ничего не пьют; но они сидят в круг на корточках на палубе, дымят своими желтыми виргинскими сигарами или смачно нюхают табак, пуская табакерку по кругу. Если бы я стоял у релинга, то мог бы слышать, как они смеялись: «Антарктисты! Мы уже вытаскивали в открытое море Скотта и проводили через течение Амундсена и Фильхнера. Не успел вернуться с полюса Моусон, как туда торопится Шеклтон. Что для нас море Уэдделла! Вода везде жидкая, даже под паковым льдом. Но такой серебристой может быть только вода Рио-де-ла-Платы[1], она блестит как серебряный поднос Бога».

Когда темнеет, вспыхивают огни на обеих башнях мыса Антонио и приплывают ночные лоцманы. Остальные все вместе поднимаются на последнее проходящее судно. Он очень радушный — огненно-красный плавучий маяк Рекалада.

Если моряк написал письмо домой, здесь он может отдать его лоцману; тот захватит его за небольшую плату в порт и там отправит. И если моряку пришлют письмо из дома, он может его здесь получить; опять-таки за небольшую плату лоцман заберет его на почте в порту и оставит на Рекаладе, до востребования.

Быть может, Шеклтон таким путем получит последнее напутствие от первого лорда адмиралтейства Черчилля, написанное надушенной «правой рукой» — его секретарем. Или королева-мать Александра черкнула записку и напоминает, чтобы Сэр почаще обращался к Библии, которую она дала ему с собой. Сторновэй получит почту со Сторновэя. И Хау получит преисполненное любви письмо от своей жены Хелен, которая рассказывает ему о родившемся у них ребенке: мол, это мальчик, и зовут его, как тебя — Уолтер. Бэйквелл, как и большинство остальных, уйдет с пустыми руками. За исключением меня, у него нет никого, кто мог бы ему писать. А я сижу в шкафу, да и вообще поблизости.

Когда Бэйквелл сбежал из Иллинойса, ему было одиннадцать лет. Сейчас ему двадцать шесть, он успел поработать на ферме в Миссури и на строительстве железной дороги в Монтане, побывать возницей в Мичигане, после чего, уже будучи марсовым матросом, приехал в Ньюпорт, где я на него и свалился.

Нет, матрос Уильям Линкольн Бэйквелл не получит на плавучем маяке Рекалада никаких писем. Но его едва ли это заботит.

Со мной дело обстояло абсолютно так же. Хотя я мог бы предложить даже два адреса:


Мерс Блэкборо

«Заяц»

Шкаф для штормовой одежды

«Эндъюранс»


Либо вот такой:


Мерс Блэкборо

Моряк

Шхуна «Джон Лондон»

Морское дно, до востребования

Эннид и обезьянка

Перед тем как я поднялся в Ньюпорте на борт корабля, мать подарила мне эту светло-голубую штормовку. Я люблю ее. С тех пор я снимаю ее, только чтобы постирать и высушить. В капюшоне тепло шее и ушам даже в моем холодном шкафу, благодаря тому, что мать подшила к куртке вторую подкладку.

Зачем мне грустить об отсутствии писем из дому, если я могу погрузиться в прощальное письмо моих родителей?

Кроме того, у меня есть рыбка, которую подарила мне Эннид Малдун. Талисман всегда при мне — во время вахты в сетке утлегаря, когда «Джон Лондон» шел по спокойному морю, я пришил между покладками моей штормовки карман с пуговицей. Там и прячется маленькая деревянная рыбка с запиской в животе, которую я должен прочесть лишь тогда, когда меня покинет мужество.

Но если бы мне даже захотелось, я не смог бы из-за темноты прочитать, что советует мне мудрая рыбка Эннид, похожая на ощупь через ткань на еловую шишку.

Да я этого совсем и не хотел. Я только однажды собирался прочитать записку: когда мы качались на обломках «Джона Лондона» и я рассказывал Бэйквеллу про Эннид. Нас целую неделю носило по штормовому морю, но тем не менее я не ощущал себя совсем уж отчаявшимся. Поэтому рыбка осталась в кармане. И сейчас я не буду ее вынимать.

Поспать, что ли? Есть, сэр, немножко вздремну. Смелее, Мерс! Смело устрою постель из резиновых сапог. До большого свистка еще есть время. Лишь когда толстяк «Эндьюранс» выйдет в открытое море и возьмет курс на Южную Георгию, пути назад для него не будет.

Когда идешь во льды, имеет значение каждый день. Даже Шеклтон не сможет пересечь Антарктиду зимой. И все-таки Бэйквеллу надо дождаться удобного случая, чтобы извлечь меня из шкафа и поставить перед шкипером. Так что рано или поздно я вылезу наружу… эх, вот только проклятая темнота. Не важно, в каком настроении будет капитан Убрели, — в плохом, потому что паруса на ветру вздуваются до самого грот-бом-брам-рея, или хорошем, потому что Сэр, радующийся как ребенок, положит ему руку на плечо, — капитан все равно разорется, когда я встану перед ним в своей светло-голубой штормовке и начну тереть руками глаза, ослепнув на время от хлынувшего света.


«Джон Лондон» был одной из тех грузовых шхун, что перед войной ходили по южноамериканским линиям. Большую часть из них составляли трехмачтовики с дополнительными двигателями, перевозившие тяжелые изделия из стали и железа, а также лес. Это были старые изношенные посудины, часто навещавшие доки. Старина «Джон Лондон» работал по контракту на одну компанию из Суонси; с трюмом, полным шпал, курсировал он много лет между Уэльсом и Уругваем. У нас в Ньюпорте он тоже бывал, почему мой отец его и знал; много лет назад он построил на его передней палубе новый носовой кубрик.

Когда «Джон Лондон» в начале лета пришвартовался у пирса верфи Паркса, мы поднялись на борт, чтобы посмотреть, в каком состоянии находится кубрик, и подготовить его к ремонту.

Мы работали несколько недель в надстройках и кубриках под палубой, которые были в жалком состоянии. Пока шхуну буксировали в док, пока мы распиливали доски, подгоняли их, шлифовали, а затем красили, я побывал в самых дальних закоулках «Джона Лондона». Повсюду замечал я признаки запущенности. Но трое наших плотников и я вместе с ними опять подновили старого американца. А папа даже слелал ему новую шляпу, которой он мог гордиться — украсил носовой кубрик новой крышей из вишневой древесины.

Мы почти закончили, когда однажды утром на почти безжизненном корабле начала пульсировать жизнь. На борт поднялись матросы и кочегары. Рабочие Малдуна доставили новые ванты для фок-мачты. На автомобиле на верфь прибыл капитан, который, прежде чем скрыться под палубой, перекинулся парой слов с моим отцом. Ну и наконец, появились два одетых во фраки, но не особо элегантных господина — один американец, другой — из суонсийской компании. Началась вербовка моряков.

Среди первых матросов, вернувшихся с бака, где происходила эта процедура, был один, который подошел ко мне и начал расспрашивать о моей работе. Мы проговорили с ним некоторое время. Он рассказал, что нанялся на рейс до Монтевидео и обратно. И затем он поинтересовался у меня, хотя с моей стороны никаких намеков на эту тему не было, хочу ли я тоже наняться на старую галошу.

— Может быть, — сказал я. И он засмеялся, тихо и вполне дружелюбно.

Так я встретился с Бэйквеллом. С этого момента не было ни дня, чтобы мы с ним не потрепались. Я думаю, что мне в моем шкафу не хватает трех вещей: морского воздуха, света над морем и Бэйквелла.

— Эй, тебе с твоей деревянной рыбкой надо попить!

Спустя несколько дней я поговорил с отцом и сообщил ему, что хочу пойти матросом на «Джоне Лондоне» в Уругвай. По моим подсчетам, сказал я, мое жалованье за три месяца плавания будет больше, чем полугодовой заработок в порту. И я попросил его дать согласие, потому что я должен идти своим собственным путем.

Матросом мне стать не удалось. Капитан Кун и его боцман, устало улыбнувшись, отшили меня. Этот боцман, мистер Элберт, — его, как почти на всех кораблях, где главным языком был английский, называли Бос'н, — относился к такому типу моряков, которые мне до сих пор не встречались. Он не имел ничего общего с теми брюзгливыми болтунами, что слоняются по пирсу и не думают ни о чем другом, кроме как хвастаться перед женщинами своей потенцией или угрожать набить морду их мужьям. Мистер Элберт спросил меня, знаю ли я, что такое море.

— Да, сэр, — сказал я. — Это вода между континентами.

— Чертовски много воды.

— Да, сэр.

— А хорошо ли ты плаваешь, Блэкборо? — спросил он и заглянул в свою тетрадку.

— Думаю, что хорошо, сэр, — сказал я. — Не так хорошо, как рыба, но хорошо.

— Не так хорошо, как рыба?

— Нет, сэр.

— Ну а как ты умеешь готовить?

Смутившись, я признался, что вообще не умею готовить… потому что никогда не пробовал.

— Ну так тебе помогут. Подпиши здесь, ты нанят как помощник на камбузе.

Помощник на камбузе получал вдвое меньше матроса, поэтому мои надежды на то, что у отца будут какие-нибудь стимулы меня отпустить, почти улетучились.

Но я оказался неправ.

Отец сказал, что согласен, а мать объяснила, почему он сделал это со спокойной душой: во время сдачи готового кубрика отец отвел в сторонку капитана Куна и пообещал собственноручно разнести на куски свою работу, если тот не даст честное слово, что плавание под его командой будет означать для меня его личное покровительство. Капитан Кун дал моему отцу необходимые заверения.


Последние дни перед отплытием я провел в особенном настроении. С одной стороны, у меня не было возможности думать о чем-то другом: глаза моей сестры наливались слезами каждый раз, когда она меня видела, а мои родители волновались из-за того, что новость о скором отплытии их сына в Уругвай распространилась с быстротой молнии. Я видел, как люди говорят обо мне, и все это вместе нервировало меня до такой степени, что я не мог заснуть.

С другой стороны, неожиданно мне ужасно расхотелось уезжать. Когда я об этом вспоминал, а мысль о скором отплытии сверлила меня постоянно, мое решение плавать по морям и океанам казалось мне идиотским. О чем я только думал тогда? Ни о чем! Тогда это было всего лишь смутное ощущение, а сейчас — целая гамма чувств. То мое решение представлялось мне смешным, затем я снова ликовал и аплодировал сам себе за безграничное мужество. Дома я перерыл книжные шкафы в поисках описаний кораблекрушений. Озноб пробежал у меня по спине, когда я обнаружил, что Джека Лондона на самом деле звали Джон Лондон, точно так же, как мою шхуну! И когда я прочитал первые предложения, мне показалось, что я уплываю далеко-далеко.

Исключительно благодаря этим книгам в оставшиеся до отплытия дни я сохранял остатки разума. За одну бессонную ночь я прочитал всего «Робинзона Крузо». Другой ночью я написал любовное послание Эннид, содержащее гимн ее хромоте. К счастью, я прочитал его утром еще раз.

В отличие от письма, которое можно было просто выбросить, аннулировать подпись в вербовочном листке было нельзя. Когда мне стало ясно, что назад хода нет, я просто заболел от страха. Я еще помню, как возвращался после выполнения работы для отца по Док-стрит. В конце переулка я видел суда, стоявшие у причала. «Джона Лондона» среди них не было, и все-таки у меня затряслись колени. Я не мог идти дальше. Люди начали оглядываться на меня, должно быть, вид у меня был ужасный. С гудящей головой и диким взглядом я прислонился к стене. Положение мое казалось мне безвыходным, мне было страшно одиноко. Да, это был ужасный момент. Хуже просто быть не могло. Я рванулся прочь, и постепенно мне стало легче.

В последний день перед отплытием я зашел в лавку Малдуна, чтобы попрощаться с Эннид. На месте ее не оказалось — она заболела. Мистер Малдун спросил, может ли он что-нибудь передать, и я выдумал какую-то историю с Эннид и Реджин.

— До свидания, сэр! — Я протянул ему руку.

Он пожал ее, не глядя на меня.

— У меня вопрос, — сказал я. Он поднял глаза и посмотрел на меня так, будто видел впервые.

— Мне нравится ваш магазин, сэр. Все, — я обвел рукой затхлую темную лавчонку, в которой Эннид превратилась в хромую Эннид, — я все здесь люблю, это, это, все. Я бы охотно… то есть, когда я вернусь, сэр, может быть, вам понадобится помощник?

Мистер Малдун раскрыл книгу и уставился в нее, как будто там можно было найти ответ.

Вот и колокол. Четыре удара.

На таком маленьком барке, как «Эндьюранс», судовой колокол слышно в любом уголке под палубой. Поэтому даже безбилетный пассажир знает, который час: четыре склянки. Должно быть, в океане между Патагонией и Фолклендскими островами сейчас не светлее, чем в моей конуре.

Я не хочу предвосхищать решение Шеклтона, но, включая меня, сейчас бодрствует не более полудюжины из двадцати восьми членов экипажа: рулевой, трое вахтенных на палубе, впередсмотрящий и человек в шкафу для штормовой одежды. Остальные заткнули уши и спят. Когда я закрываю глаза, я вижу большой каштан на площади перед лавкой Малдуна и как я бегу по припортовым улицам, чтобы проститься с тем, что я действительно люблю, например, с деревьями, при помощи которых отец объяснял мне особенности различных видов древесины. К последнему дню перед отплытием из Ньюпорта страх и все остальные чувства, тяготившие меня, исчезли — осталась лишь тоска. Я чувствовал, как двигались руки и ноги, и воздух был так мягок и обтекал меня, что мне казалось, будто я могу в нем плавать — дойти по Родни-стрит до конторы или просто доплыть туда, стоя вертикально в воздухе.

От нашего старого конторщика Симмса я узнал, что «Джон Лондон» загружен, оснащен необходимым оборудованием и обеспечен продовольствием.

Он подшутил надо мной:

— Экипаж будет в полном составе, как только помощник кока Блэкборо попадет на борт живым и здоровым.

Он же сообщил мне время отправления судна:

— Начало крысиной вахты.

Это не сказало мне ничего.

— Полночь, Мерс.

Мы поболтали о делении суток на борту на склянки и вахты, и Симмс, который двадцать лет был рулевым, посоветовал мне глядеть в оба, если я не хочу стать «корабельным дурачком».

Разбирая счета, он объяснил мне, что на каждом корабле есть свой дурачок.

— Дурачок — это своего рода белая ворона, козел отпущения. Он виноват всегда и во всем. Грохнется рея — виноват дурачок. Полыхнет в угольной яме — опять его вина. У каждого шкипера бывает плохой день; тогда он врежет рулевому. Рулевой пойдет к боцману и отругает его, и так далее до самого низа, до тех пор, пока все не согласятся — за это надо наказать дурачка. Есть корабли с несколькими дурачками, на которых ты должен следить, чтобы не стать дурачком среди дурачков. И есть корабли, на которых все…

Он замолчал. Перед стеклянной будкой, в которой Симмс изо всех сил старался внушить мне, как не стать дурачком, стояла Эннид. Увидев нас, она коротко улыбнулась и нерешительно подняла руку.

— Малышка Малдун, — сказал Симмс.

Я прошел с ней в пустую отцовскую контору. Это был первый раз, когда мы остались одни. Она выглядела потрясающе в плаще и с зонтом, который болтался на руке. Она не была больна, Эннид стояла передо мной, и я непроизвольно начал считать. Я пересчитал окна в конторе моего отца и пуговицы на плаще Эннид. Я подсчитал, что видел ее пять раз в лавке ее отца и однажды на улице — на верфи «Александра Доке» на полпути к Пиллгвенлли. Но и тогда мы не были одни. Тогда разговаривали наши отцы, а мы лишь бросали друг на друга взгляды. Она встала у окна. Их там четыре, точно четыре, подумал я. И я уселся на угол письменного стола, углов у стола тоже было четыре.

У стоящего напротив нового конторского здания было, наоборот, столько окон, что я мог назвать их число только приблизительно. Это был огромный домина.

— Вот что, — начала она, — я не хочу, чтобы ты так разговаривал с моим отцом. Ты, наверное, думаешь, что с сегодняшнего дня можешь вести себя как сумасшедший. Что ты при этом думал, Мерс Блэкборо, а?

Она скривила губы, резкость свойственна ее семье. Отлично, подумал я, сейчас поссоримся. Ведь пожалеешь. В полночь я уеду. В начале крысиной вахты. В углу на стене над стулом для ожидающих я видел картину в золотой раме, которая казалась мне таинственной и многозначительной с тех пор, как я увидел ее впервые еще мальчиком. На ней был изображен император Наполеон, одиноко стоящий на берегу, устремив взгляд на море. Мой отец утверждал, что это побережье Южной Англии, на которое Бонапарт однажды высадился по ошибке.

Эннид тоже замолчала. Так что до ссоры дело не дошло. Эннид поискала что-то в своей сумочке и, найдя, пристально посмотрела на меня:

— У меня есть кое-что для тебя.

Она протянула мне что-то пестрое. Я взял это и увидел маленькую деревянную рыбку.

— Это — талисман.

Она подошла ко мне и взяла рыбку у меня из рук, перевернула и открыла крышечку на брюхе. Внутри лежала записка.

— Если ты когда-нибудь не будешь знать, что делать дальше, прочитай это.

Она вернула мне рыбку. Она стояла передо мной на расстоянии меньше вытянутой руки. Я притянул ее к себе, зарылся лицом в изгиб шеи и поцеловал в губы.

— Я должна идти, — с трудом переводя дух, сказала она и высвободилась из моих рук. Я подумал, что она раздавит мне рот.

— Останься еще!

— Зачем?

На стуле под заблудившимся Наполеоном мой отец заставлял работников сидеть до тех пор, пока они почти мумифицировались. Как-то я сидел на нем с зубной болью так долго, что почти потерял сознание. Эннид села ко мне на колени. Я поцеловал ее, и она сказала в первый раз:

— Ты обезьянка.

Каждый раз между поцелуями она говорила эти два слова. Она расстегнула мой ремень и снова прошептала, задыхаясь:

— Ты обезьянка, обезьянка!

Когда она встала и поправила свою одежду, рыбка была уже у меня в руке. Сердце у меня бешено колотилось. Я рассказал ей о несчастном гимне ее хромоте и том, что я выбросил в Уск любовное письмо.

— Твое счастье! — просто сказала она. — Твое счастье, моя обезьянка.

Конечно, я спрашиваю себя, что может быть написано в записке. Я спрашиваю себя об этом, как только скрещиваю руки и чувствую рыбку на груди.

Один, два, три, четыре, пять ударов. Пять склянок.

Бэйквелл думает, что из-за нехватки места в записке стоит либо изречение из Библии, либо сентенция типа: «Думай обо мне!», или одно-единственное слово, как в телеграмме короля Георга. И он считает, что мне стоит дать ему прочитать записку, чтобы он мог сказать, что в ней написано, на случай, если я потеряю рыбку.

Хитро придумано, Бэйквелл. Но недостаточно хитро.

Кораблекрушение

Если лечь на бок и подтянуть ноги к животу, то, может быть, я смогу немного поспать. В качестве одеяла можно использовать куртку, висящую на крючке. Из-за усталости, а может, и из-за того, что наступила ночь, я все сильнее мерзну. По всему полу шкафа валяются тряпки, от которых несет нефтью и дегтем. Я складываю их так, чтобы было помягче, и наконец ложусь. Вот если бы можно было вытянуть ноги.

Каждая вахта продолжается четыре часа. Обезьянья вахта с четырех дня до восьми вечера, медвежья вахта — с восьми вечера до полуночи, затем — крысиная вахта до четырех утра, и сразу за ней — собачья. Обезьянья вахта называется так, потому что в это время почти все висят на вантах, как обезьяны. Во время медвежьей вахты на корабле проводится приборка к ночи, а это всегда канитель и суматоха. Крысиная вахта называется крысиной, во-первых, из-за крыс, на которых, если не повезет, натыкаешься по ночам на палубе, а во-вторых, из-за того, что в это время ты сам быстро становишься похожим на крысу, поскольку постоянно настороже и при любом шорохе шарахаешься в угол. Ну а почему вахта собачья? Тут все просто: после всего лишь четырехчасового сна нужно подготовить корабль к светлому времени суток, отправить впередсмотрящего в «воронье гнездо», подготовить утренние вахты и, что самое плохое, разбудить заступающих на утренние вахты так, чтобы не получить чем-нибудь по морде. В конце собачьей вахты обычно спрашиваешь себя: кто больше устал — ты или тот, кого ты будишь. Все устали как собаки. При переходе к собачьей вахте все должны быть обласканы. Но все чувствуют себя избитыми.

Шесть ударов колокола.

Когда «Джон Лондон» выходил из гавани, было точно так же: шесть склянок. Мы покидали Ньюпорт с трехчасовым опозданием, причину которого никто не мог объяснить, а кто и мог — не собирался этого делать. С самого начала все шло так, что настроение постоянно ухудшалось. Начался беспорядок в вахтах, и вскоре часть команды была готова взорваться от злости.

Нет, так я не засну. Где бутылка? Пить хочу.

Почти пустая.

Когда здесь был Бэйквелл? Возможно, после смены вахт, сразу после полуночи. Может быть, мне просто выйти и принести себе воды?

Лучше не надо. Даже теперь, когда эти картины возвращаются и я снова вижу все эти лица перед собой. Как люди стояли на палубе и ждали, что сейчас начнется: тридцать два человека над трюмом, где находились почти восемьсот тонн шпал для строительства железной дороги в Уругвае. И тут же мы с Бэйквеллом.

Мистер Элберт, несмотря ни на что, держал всех недовольных в кулаке, и поначалу казалось, что с дисциплиной на борту проблем не будет. Но что у «Джона Лондона» проблема все же была, я понял достаточно быстро. Все началось с появления слухов о том, что забункерованный уголь — плохого качества. Я еще удивлялся, почему, когда стоишь около трубы, тебя просто обдает дождем из сажи, и получил ответ. Лицо Бэйквелла с каждым днем становилось темнее. В прямом и переносном смысле слова. Когда мы в свободное от вахты время лежали на койках, он объяснил мне, что грязный шлейф, который тащился за кораблем, служил верным признаком того, что котел не развивает достаточной мощности. «Джону Лондону» придется приложить много усилий, чтобы протащить слишком тяжелый для слабого двигателя груз сквозь сильный шторм.

Но я знаю также, каким счастливым я был. Выпадали часы, когда я забывал все свои страхи и до меня доходило, какой свободой я могу наслаждаться. В окружении трех десятков мужчин я мчался под всеми парусами, и на расстоянии сотен километров вокруг не было ничего, кроме воды. Как восхитительно не просто наблюдать за тем, как поднимаются и падают волны, но и собственным телом ощущать эти вдохи и выдохи океана. Иногда, когда все дела на кухне были сделаны и я не был нужен на палубе, я один или вместе с Бэйквеллом стоял у фальшборта и не мог наглядеться на просторы и покой бирюзового океана.

Самое прекрасное заключалось в том, что это спокойствие переносилось на меня самого. Когда я находился во внутренних помещениях корабля, то начинал скучать по ветру. Я чувствовал себя сильным, свободным и здоровым. В такие моменты я страстно желал, чтобы это счастье длилось как можно дольше и чтобы у каждого как можно чаще была возможность быть таким счастливым. Такие моменты доводилось переживать нечасто. Работы было много, в команде постоянно шла борьба за верховенство. От этого быстро впадаешь в апатию, сам того не замечая. Когда же и океан восстает против судна, от счастья не остается и следа. Океан не может говорить и не знает ничего о дипломатии. Его огромные волны захлестывают палубу и молотят как холодные цепи.

После девяти недель плавания в нескольких сотнях миль от южноамериканского побережья мы ощутили первые предвестья сильного урагана и начали догадываться, что на нас надвигается. Поскольку ветер дул в сторону материка, капитан Кун на широте Порту-Алегри приказал взять курс на открытое море. Он надеялся таким образом обойти непогоду. Но едва мы достигли территориальных вод Уругвая, как снова угодили в шторм. И что это был за шторм! Слава тебе, Господи, на небесах! То, что на нас обрушилось, было уже не ураганом. Баркентина взбиралась на вздымающиеся горы воды, замирала на вершине, чтобы затем с сумасшедшей скоростью завалиться на борт; затем успокаивалась на мгновение, как будто оцепенев от ужаса перед пропастью. Подобно локомотиву корабль падал в бездну, и море со всей мощи било его в корму. Нос погружался по самую кран-балку в белую как молоко кипящую пену, которая со всех сторон прорывалась сквозь шпигаты и через релинги. Гигантские волны поднимали «Джон Лондон» так высоко над водой, что его нос просто зависал в воздухе.

Все бешенство моря должно было, наконец, сосредоточиться в одной-единственной волне, и оставалось только ждать, когда этот момент наступит.

Когда эта волна пришла, она ударила в лежащую слишком глубоко в воде центральную часть судна и швырнула его в сторону. Шпалы вылетели из люков, разбивая в щепки все, что попадалось на пути, прежде чем исчезнуть за бортом. Судно с сильным креном рухнуло в пропасть между волнами. Вода поднялась до уровня разбитых грузовых люков и хлынула в трюмы, волна за волной перехлестывали через фальшборт и заливали палубу. Любое движение таило в себе смертельную опасность. Те, кто не успел привязаться, цеплялись руками и ногами за что попало в надежде, что у них хватит сил удержаться и не быть смытыми за борт.

Абсолютно беспомощны были мы все, однако большинство выглядели просто парализованными. Казалось, их единственная цель заключалась в том, чтобы не подчиняться никому. Многие истошно вопили. Некоторые выкрикивали одни лишь проклятия, и за это я их перестал уважать. Когда ни мистер Элберт, которого они обычно все-таки слушались, ни капитан, над которым они откровенно насмехались, не смогли заставить их добраться до помп и убрать паруса, чтобы развернуть судно по ветру, мы опрокинулись в течение часа, и все эти остолопы, хвастуны и лентяи взлетели на борт и повисли на такелаже. В конце концов я тоже добрался туда, это было единственное относительно безопасное место. Когда корпус накренился, мистер Элберт не смог выбраться из носового кубрика и захлебнулся. Я видел моего кока, который вылетел в воду как пробка и утонул в течение нескольких секунд, присоединившись к тем, кто не сумел выбраться из трюмных помещений.

Без мистера Элберта капитан был так же беспомощен, как и мы. Он непрерывно выкрикивал проклятия, в которых не было никакого толка. Бэйквелл и судовой плотник, здоровенный бугай из Ливерпуля по имени Резерфорд, должны были срубить фок- и грот-мачту. В течение двух часов они рубили мачты, в то время как корпус скакал вверх-вниз на волнах, постепенно разваливаясь на куски. Освободившись от мачт, «Джон Лондон» выпрямился, и это счастье, что он был гружен древесиной; любой более тяжелый груз утянул бы нас на глубину. Лишь ночью удалось перерубить ванты, связывавшие грот-мачту с корпусом. Бэйки рубил их, а мачта еще долго колотила по корпусу, как топор.

На следующее утро из воды торчали лишь корма, расщепленная мачта и кривой ряд стоек, где находился релинг юта. Я промок до костей и окоченел от холода. Отдохнуть было негде. Каждая волна перехлестывала через обломки. В каюте Куна вода доходила до колен, но в ней можно было хотя бы укрыться от ветра. Капитану удалось убедить группу матросов, которой заправлял Резерфорд, в том, что мы выживем лишь в том случае, если поочередно будем нести вахту в «вороньем гнезде». Во второй половине дня Бэйквелл крикнул сверху, что видит корабль. Все рванули наверх, карабкаясь на релинг или взбираясь по остаткам такелажа, чтобы взглянуть на крейсер. Но его курс пролегал далеко от нас. После этого никто больше не хотел нести вахту. На третий день Кун, Бэйквелл и я тоже решили, что с нас довольно. С этого момента обломки судна носились по штормовому океану без наблюдателя.

Из тридцати двух членов команды выжили лишь тринадцать. Мы почти окоченели, есть было нечего, оставалось лишь несколько бутылок вина на всех. Все запасы провианта и пресной воды оказались затоплены под палубой и достались рыбам. Воду мы могли позволить себе лишь очень маленькими порциями, для сбора которой приспособили крышку, которая плавала рядом. Но сильных дождей не было. Когда начинался дождь, мы ловили воду рубашками и либо сразу слизывали, либо сливали в крышку и выпивали позднее. Потом погода немного улучшилась, мне удавалось набирать пресную воду на тех местах на палубе, куда не добралась соленая морская вода. Но есть было по-прежнему нечего, и мы не могли добыть даже самого маленького кусочка, хотя в небе летало множество птиц.

В толпе матросов-артиллеристов

Пробило семь склянок. Тому, кто стоит сейчас на темной палубе, осталось лишь еще один раз ударить в судовой колокол, прежде чем он сможет забраться на свою койку и заснуть. Потом начнется собачья вахта, и четыре бесконечных часа корабль будет во власти полусонных людей, которые могут думать лишь об одном: о кофе.

Да, неплохо бы выпить стаканчик кофе, черного, как лакрица, и маслянистого и пахнущего огнем, как эта липкая штука, которой измазаны все тряпки.

Мне пришлось сложить в кучу у стенки не менее десяти пар резиновых сапог, чтобы расчистить себе хоть немного места. Мне все время падает тяжелый сапог на ногу или внезапно попадает между стенкой и моей спиной. Вместе со мной в шкафу находится несметное количество самых разных предметов. Над кучей сапог болтаются куртки, анораки, кожаные, резиновые и меховые рукавицы, все это в диком беспорядке, и везде валяются тряпки, которые воняют, как в машинном отделении «Летучего голландца».

Впрочем, все не так уж плохо. Но предположим, что «Эндьюранс» налетит на риф и внутренности вывернутся наружу, как это произошло с остатками «Джона Лондона», который наскочил на волнорез возле Монтевидео, вылетев в девяноста милях от берега, и оказался на песчаной отмели, и тогда каждый, у кого будет такая возможность, удивится, увидев, сколько всего вылетит из каморки Блэкборо. Рукавица за рукавицей. И столько тряпок, тряпочек и тряпичек, что весь путь через Белый континент можно будет украсить маленькими грязными флажками. В тот день, когда «Джон Лондон» оказался на грунте, море было спокойным, вовсю сияло солнце, а мы сгрудились на палубе как голодные кошки и ждали, пока нас обнаружат. Повсюду в воде между скалами плавали наши пожитки. И еще пять трупов вылетели из еле державшегося на плаву корпуса «Джона Лондона». Среди них не было мистера Элберта. Его труп остался в переднем кубрике, построенном моим отцом, и вместе с ним пошел ко дну.


Мне бы никогда не сойти на берег и не оказаться сначала в Монтевидео, потом в Буэнос-Айресе и в конце концов на борту «Эндьюранса», если бы, к счастью для нас всех, судовой плотник Резерфорд не одумался. Без заступничества плотника по меньшей мере несколько его дружков без долгих раздумий сбросили бы нас, то есть тех, кто держался капитана Куна, в море.

Через семь дней после аварии на нас наткнулось небольшое рыбацкое судно, доставившее нас в гавань Монтевидео. В маленькой больнице нас выхаживали несколько дней, прежде чем во дворе появилась полиция и арестовала Резерфорда и пятерых его дружков. В больничной тополевой роще я встретил капитана Куна, который гулял там в одиночестве. Мне бы очень хотелось расспросить его о событиях на борту и об арестах. Но для судового юнги это было полностью исключено.

— Ну, Мерс, тоже прогуливаешься? Ходить лучше, чем стоять, — заметил Кун, не останавливаясь. Я даже не успел ответить обычным «Дасэр» и пошел дальше. Тут он окликнул меня, и я увидел, что он меня догоняет.

— Я, — сказал он, — обещал твоему отцу следить за тобой.

Я не обязан давать отчет капитану, потерявшему свой корабль. Тем не менее он спросил меня, каковы мои планы.

Я ответил ему правду: у меня не было никаких планов.

Кун внезапно сказал:

— Члены команды должны держать ответ перед судом, ведь если бы они не совершили ошибок, боцман и все остальные остались бы живы. Это может занять несколько месяцев. Но если ты не против, я напишу твоей семье, что у тебя все в порядке.

Я попросил времени на размышление. На следующий день мы получили оставшиеся шесть зарплат, и, когда покидали больницу, я попросил капитана Куна не писать моим родителям. Мое решение его не удивило, о причинах он не спрашивал. Возможно, он догадывался, протягивая мне руку под проливным дождем, что я не смог бы эти причины назвать.


Мой первый же корабль пошел ко дну. Настоящий моряк сказал бы: от этого призрака ты теперь никогда не избавишься. Оставь его. Но я не моряк, но я и не плотник и не пойду по стопам моего отца. И если бы он мог увидеть меня, скорчившегося в моем шкафу, с измазанным шоколадом ртом, он врезал бы мне этими рукавицами и резиновыми сапогами.

И был бы прав. Почему я не пошел в военно-морской флот и не записался на «Инвинсибл» или «Инфлексибл», броненосный крейсер с кубриком на восемьсот матросов в твиндеке, где подвесные койки болтаются одна над другой? Там не может быть одиночества, там никому в голову не приходят глупые мысли. Ты сидишь со своей пушкой, в ствол которой заползаешь раз в день, чтобы почистить его, ты получаешь увольнения на берег, участвуешь в морских сражениях и в итоге оказываешься в могиле и сообщение о тебе в «Саут-Уэлс эхо» гласит:


Морское сражение с кайзеровским флотом у берегов Аргентины


К числу наших героев, нашедших свой последний приют на дне морском, принадлежит Мерс Блэкборо, сын корабельного плотника.


Восемь склянок: крысиная вахта закончилась. Сейчас крысы рванут вниз и вытрясут из коек спящих собак.


В порту на Рио-де-ла-Плате я не заметил особых примет войны. Если верить газетам, вовлечение Аргентины и Уругвая в творящееся безумие было лишь вопросом времени. Людям же, с которыми я познакомился, наша эйфорическая враждебность казалась чуждой. Ненависть к царю, нескольким престарелым королям или двум смешным императорам, которые не только были похожи друг на друга, но даже говорили на одном языке, была им непонятна и возмущала их. И поэтому они называли нас perturbadores — смутьянами.

В Ла-Боке все дневные дела сдвигаются на более прохладные вечерние часы; днем стоит такая жарища, что после нескольких шагов по белым от птичьего клея переулкам начинает трещать голова. В номере пансиона под самой крышей мы с Бэйквеллом спали с шести утра до шести вечера, и когда я смотрел из окна, то видел платан без единого листа, при этом на нем не было живого места от маленьких зеленых птичек: при малейшем шуме на улице вся крона дерева взмывала в воздух, чтобы через несколько мгновений опять опуститься на голые ветви. Так что мы просто забыли о войне. У нас были более приятные дела. Может быть, со стороны это не было заметно, но мы были очень заняты.

Мы сидели в засаде. У Бэйквелла был план наших дальнейших действий. По пути из Лондона в Буэнос-Айрес в Монтевидео зашел корабль Антарктической экспедиции сэра Эрнеста Шеклтона, якобы для пополнения запасов топлива. В порту ходили слухи, что настоящей причиной остановки было то, что без Сэра, который должен был присоединиться к команде лишь в Аргентине, дисциплина на борту оставляла желать много лучшего. Как быстро это распространяется и как мало людей для этого нужно, я уже знал по собственному опыту, и точно — от двух матросов с «Эндьюранса», а именно от Хау и Сторновэя, Бэйквелл узнал, что еще до Мадейры дело дошло до драки, которая не могла остаться без последствий для ее участников. Пару дней дело выглядело так, что четверых виновников должны были списать с судна в Монтевидео. Мы решили не спускать глаз с покорителей Антарктики.

Поэтому нашему разочарованию не было предела, когда утром, придя на причал, чтобы попрощаться с капитаном Куном, мы увидели, что корабль Шеклтона ушел, а Маклеод и Хау нам ничего не сообщили. «Инвинсибл» и «Инфлексибл» ночью поднялись вверх по Рио-де-ла-Плате и стояли на рейде на середине реки; на кораблях спускали все новые шлюпки, которые вскоре подходили к причалу, забитые матросами. Вскоре по припортовым переулкам бродили толпы матросов-артиллеристов, претендентов на могилы на морском дне. Ближайшим паромом мы отправились в Буэнос-Айрес. Через два дня в грязном кабаке под вывеской «Зеленая обезьяна» мы случайно столкнулись с ребятами с «Эндьюранса». Хау и Маклеод так обрадовались встрече с нами, что не преминули притащить за наш стол боцмана.

Все знали, что этого Джона Винсента никак нельзя считать весельчаком и душой общества. Сердито сверкая глазами, он дал понять, что заместитель Шеклтона Фрэнк Уайлд вычеркнул четырех зачинщиков драки из ведомости на жалованье, а об их замене решение может принять лишь сам Сэр. Затем он умолк и принялся гипнотизировать крышку стола.

Бэйквелл пожелал узнать, когда можно ожидать прибытия Шеклтона.

Винсент даже не взглянул в его сторону, а вместо этого сказал Маклеоду:

— Шеф здесь, когда он здесь. Верно?

Маклеод кивнул:

— Точно. Но они оба — отличные парни. Были на одном плавучем гробу и отлично проявили себя, когда он отдал концы. Ты мог бы замолвить за них словечко.

Винсент посмотрел на меня, и я впервые очень близко увидел его гладкое широкое лицо.

— Этот слишком молод, чтобы ввязываться в такие дела. — Он встал. — Вы оба отличные моряки и ведите себя и дальше хорошо, а приедет шеф, он и решит, вербовать вас или нет.

С одной стороны, Бэйквелл мог рассчитывать на то, что место на «Эндьюрансе» у него в кармане, с другой стороны, он боялся, что ему придется меня здесь оставить. Вскоре после первого разговора с Винсентом он сказал мне в открытую, что просто влюбился в мысль отправиться в Антарктику и не скрывает своего намерения отправиться туда без меня.

Тем временем все работы на корабле были закончены. «Эндьюранс» покрасили в черный цвет и загрузили провиант. Затем поднялся шум. Прибыли ездовые собаки. Канадский грузовой пароход, загаженный настолько, что невольно приходилось задаваться вопросом, не плыл ли он по грязевому морю, пришвартовался и выдвинул краны. Собак — по паре в клетке — поднимали на борт и запирали в вольере, всего шестьдесят девять метисов из приполярных районов, непохожие друг на друга, хотя все сильные, крупные и совершенно дикие. Самые сильные животные были помесью собаки и волка, вожаков зовут Шекспир и Боцман, поэтому хотя бы в порту Буэнос-Айреса их можно было не перепутать.

Винсент, должно быть, быстро понял, что с Бэйвеллом ему повезло, так как он везде и всегда на месте и активно участвовал во всех делах. Когда прибыл Фрэнк Хёрли, экспедиционный фотограф-австралиец, команда была в полном составе, если не считать Шеклтона, и обживалась на корабле. Первый помощник Гринстрит подошел ко мне на причале и спросил, правда ли, что я плавал в качестве помощника кока, и когда я сказал, что это правда, он предложил мне пока быть при коке. Несмотря на это, койку на борту мне не дали, и Бэйквелл, которому койку как раз предоставили, ночевал в нашем пансионе. Я здесь был совершенно ни при чем, сказал он. Ему требовалась ежедневная порция вони от птичьего помета.

Это навело меня на мысль, что мне надо бы в уборную. Для воды у меня была старая бутылка, но постепенно наружу попросился шоколад, который урчал в животе. В течение ночи море, казалось, проникло в мои внутренности, смешавшись с запахом резины. Пребывание в открытом море ощущалось все сильнее. Мною овладела вялая дурнота. Мое лицо, должно быть, позеленело и приобрело такой же оттенок, как у Грина, когда он стоит в жарком камбузе у плиты и, покрытый тонкой пленкой пота, помешивает настоящий черепаховый суп «жильяр».

Довольно, не думать об этом!

В крайнем случае наложу в какой-нибудь сапог и сразу набью его тряпками.

Черепаху сервируют в «Ритце». «Ритц» — это бывший грузовой трюм и нынешняя кают-компания. Это самое большое помещение на «Эндьюрансе», его сердце, находящееся на твиндеке. Его нельзя было бы отличить от коридора, если бы в нем не стояли стол и тридцать стульев — для каждого члена команды. На переборках висели «Юнион Джек» и все флаги империи, и это хорошо, потому что облицовка стен в «Ритце» была совершенно никудышной. Через несколько дней таскания кастрюль я знал все пороги, каждую торчащую из доски головку винта на пути из камбуза до «Ритца». Там наша закуска из черепах была встречена на «ура», и капитан Уорсли спросил в компании, что сказал бы Шеклтон, если бы узнал, как Грин и Блэк балуют ребят.

Так же как за пару дней до этого все ждали Шеклтона, так и я ждал его до сих пор. Я был единственным, кто еще ни разу не видел Шеклтона в лицо, и, пока я сижу в своем шкафу, вряд ли что-нибудь изменится. Невероятно, что Сэр во время собачьей вахты спустится под палубу, чтобы взять штормовку или принести мне кусочек шоколада.

«Резиновые сапоги? Возьмите эти, сэр, они еще совсем теплые».

При этом я бы не сидел здесь и не был бы обузой для героев-полярников, не будь Шеклтон столь любезен, чтобы лично сказать мне:

— Мальчик, я не могу взять тебя с собой! Ты еще не взрослый!

Каждый знал, если бы Шеклтон был на корабле, все бы закрутилось в течение нескольких часов. Но никто не ждал Шеклтона с таким нетерпением, как я. Я пытался не показывать виду, но удавалось это не всегда. Убирая посуду, я регулярно ощущал жалость к самому себе. Затем чаще всего подходил биолог Боб Кларк, клал руку мне на плечо: «Все будет хорошо!» Потом раздавался вопль Грина: «Хоп-хоп-хоп, ребята! С вас хватит! Валите отсюда. Пусть Блэки тут уберет, или хотите, чтобы это сделал кто-то из вас?»

Однажды я напился с Хау; он пересказал мне при этом половину своей жизни и после притащил в бордель, где, к счастью, как раз не оказалось свободных мест. Другие начали дразнить меня, когда мы случайно наткнулись на них в Ла-Боке, и получили за это крепкую взбучку от шкипера.

Я мог себе представить все, что угодно, но только не то, что, как внезапно выяснилось, Шеклтон уже давно на корабле. Я узнал об этом от Грина, который предполагал, что мне это известно, как и всем остальным, и первое, что я сделал — рассказал Бэйквеллу, который был просто огорошен.

Он прибыл на борт вчера рано утром. Он, наверное, проверил запасы провианта и оснащение, осмотрел собак и мотосани и исчез в своей каюте, чтобы отдохнуть. Со второй половины дня он принимал поодиночке членов экипажа.

И там побывали уже почти все, Грин, Хау, Маклеод, ученые, и врачи, и кочегары. Тех, кто еще оставался, вызывали окликом или просто кивком. Они ставили свои стаканы и молча выходили из «Ритца». Я закончил свою работу и сидел за столом. Миссис Чиппи, кошка судового плотника Гарри Макниша по прозвищу Чиппи[2], бегала тут же по столу, как всегда по вечерам получая порцию ласки. Фрэнк Хёрли разобрал фотокамеру и чистил детали. Трое играли в карты. Богатырь Том Крин, удостоенный медали за мужество во время последней экспедиции Скотта, идол моего брата, сам Том Крин подмигнул мне. Эти парни, которые побывали везде, лично знали Амундсена, и которые, окажись они на «Джоне Лондоне», ни за что не дали бы ему пойти ко дну, они сделали все, чтобы внушить мне, что я скоро стану одним из них.

Но я все равно думал лишь об одном: я думал о старом Симмсе и его предупреждении. Я — он и есть, думал я. Я дурачок!

Когда настала очередь Бэйквелла и он вернулся в «Ритц», я прочел в его взгляде, что час пробил. Мы вышли на палубу. Он сказал, что завербовался. И что Сэр не хочет брать на себя ответственность за меня. Шеклтон сожалеет, но мне всего семнадцать лет и я слишком молод.

— Ладно, — сказал я, стараясь быть как можно спокойнее. — Когда вы отплываете?

Мы стояли в темном углу у фальшборта. В темноте я мог разглядеть лишь силуэт Бэйквелла. Он смотрел на реку и молчал, и в тишине было слышно, как на носу в клетках скреблись собаки, прежде чем свернуться клубком и заснуть.

Внезапно он сказал серьезно:

— Мерс, просто послушай меня и помолчи, я хочу кое-что тебе сказать! Мы уходим завтра в полдень, и когда я говорю «мы», я имею в виду «мы». Я говорил с Маклеодом и Хау — они с нами. Ты со своим барахлом будешь на причале в три утра. Маклеод будет тебя ждать. Мы с Хау заступаем на вахту в четыре. Вы вдвоем спуститесь под палубу, и Маклеод покажет тебе шкаф для штормовой одежды. Там ты будешь сидеть до тех пор, пока мы не окажемся в открытом море, тогда я выведу тебя на палубу.

У меня не оставалось много времени на раздумье. Мне нечего было искать на корабле, и скоро началась ночная вахта.

— Ладно, ты должен это знать, — сказал он. — Я понимаю, что это довольно щекотливая штука. Будь осторожен: мне нужно вниз, а то боцман заподозрит что-нибудь. Сделаем так: ты посчитаешь до ста и все обдумаешь. А потом либо ты спустишься вниз и простишься со своим старым другом Бэйки, который тебя искренне любит, и это, я надеюсь, ты не забыл, или… или ты возьмешь свою драгоценную деревянную рыбку и прочие вещи и до встречи ровно в три на причале.

— Рыбка у меня с собой, — сказал я упрямо.

— Ну ладно. Тогда тебе надо подумать о второй половине.

С этим он погладил меня по макушке и ушел.

А я начал считать.

Но… совершенно невозможно думать, когда считаешь. Лишь цифры крутятся перед умственным взором. Дошло до того, что во время счета я стал думать о красной книге мистера Малдуна. И вот я уже думаю об Эннид, и мне снова становится грустно. А я не хотел быть грустным и вызывать сожаление. Не хотел!

Поэтому я бросил считать и задал сам себе вопрос, что должно произойти, чтобы я был доволен и, может быть, даже счастлив.

Две вещи пришли мне в голову: вместе с Бэйквеллом уплыть туда, где нет войны. И познакомиться с тем, о ком все говорили только шепотом, — с Шеклтоном.

Руки кочегара

Теперь я, должно быть, заснул. Что это было? Кто-то возился рядом со шкафом. Что он сказал… Бункерные стойки? Бункерные стойки… должно быть, это кто-то из кочегаров, или нет, это они оба, судя по голосам, это Холнесс и Стивенсон. Если они оба болтаются у шкафа, это значит, что они затушили котел и корабль идет под парусами.

Мы далеко в открытом море, земли не видно.

— Или ты хочешь, чтобы куча угля при первой же волне оказалась в твоем супе? Я могу тебе сказать, когда есть лишняя тонна брикетов, ей непременно захочется выскочить из бункера прогуляться. Тогда есть только один выход.

— То есть? — Холнесс из них моложе, и так как Стивенсону позволено называться старшим кочегаром, ему причитается ранг младшего.

— Ну дай мне совет, Стиви. Ты знаешь, я не могу жить без твоих советов.

— Посмейся еще, крыса! Смотри-ка… Штаны! Новехонькие, а в них дыра, и какая. Что за дерьмо!

— Ну и что делать, когда уголь пойдет на тебя? Бежать, да? Если остаться стоять, то будет хуже.

— Будет хуже! — Смех Стивенсона звучит как меканье козы.

Он стоит точно перед моим шкафом. Лучше я спрячусь за куртками.

— Так ты действительно думаешь, ты спасешься от тонны угля. Она слишком устала от долгого лежания, а, Холи? Знаешь, что я буду делать, пока ты будешь бегать?

— Нет, скажи-ка мне.

— Я буду думать, какой лопатой отскребать тебя от стены.

— Ага. И где ты будешь находиться, когда будешь думать?

— Ты больно любопытный. Скажи лучше, что мне делать со штанами. Посмотри на них. Я за что-то зацепился.

Стивенсон так выругался, что моя мама, наверное, покраснела бы, если бы это услышала.

И Холнесс мямлит:

— Зашить. Заплатку сверху и зашить.

— Я тоже такой умный. А где я возьму заплатку?

— Глянь в шкафу для штормовой одежды. Там полно чистых тряпок.

Так и случилось. Дверь сейчас откроется. Эй! Здесь совсем нет чистых тряпок. Все в дегте!

— Что же ты сделаешь? — спрашивает Холнесс.

Его зовут Эрнест, как Шеклтона. Он всего лишь на несколько лет старше меня и однажды рассказал мне, что у него двенадцать братьев и сестер. Холи мне бояться нечего. Стивенсона же, напротив, надо опасаться, и не только потому, что он крутится возле боцмана.

— Я сниму штаны, никто не видит?

— Я спрашиваю, что ты будешь делать, если бункер треснет. Если ты не побежишь, что тогда?

— Прыгать, Холи. Подпрыгивай к потолку и покрепче хватайся там за что-нибудь, это твой единственный шанс. Чертов уголь засыплет все пространство и погребет под собой все, точно тебе говорю. Но он ведь внизу. Когда первый раз подходишь к котлам, внимательно осматривай потолок и запоминай, где проходят трубы, за которые ты сможешь схватиться, чтобы не изжарить себе руки. Если ты не сделаешь этого сразу — э… который тут шкаф для штормовой одежды?

— Этот вот.

Дверь открывается. Сразу становится светло как днем. Так светло, что слезы хлынули у меня из глаз, хотя я держу их плотно закрытыми. А я бы охотно посмотрел, как выглядит то место, где я лежу.

— Ну если ты ничего в первый же раз не сделаешь, больше у тебя возможности для этого не будет, потому что… Посмотри-ка на это. Здесь же лежит чистый мусор. А это что?

Холнесс говорит:

— Бутылка. И вся измазанная. Это же не… не-ет, понюхать бы это. Выглядит как деготь. Или шоколад.

— Шоколад, — повторяет Стивенсон. — В шкафу для штормовой одежды. Не ест же здесь кто-то тайно наш… подожди-ка… По-моему… Там кто-то есть!

— Как? Где?

— Ну здесь же! Это ведь ноги, или это не ноги?

Они ощупывают мои ноги, затем раздвигают куртки, и я открываю глаза.

Холнесс и Стивенсон таращатся на меня. Холнесс с облегчением, как будто он ожидал чего-то другого, например, спрятавшегося в шкафчике мертвеца. Стивенсон же, наоборот, совсем не рад, он мрачно смотрит на меня и крепко хватает за руку выше локтя.

— Ой! О-ой!

— Блэкборо! — восклицает Холнесс и помогает выбраться наружу.

Мои колени дрожат, мне тошно, и Стивенсон сжимает мою руку.

— Парень, сколько же ты проторчал внутри? Ты зеленый, как елка.

— Посмотрим, как он будет выглядеть, когда им займется Винсент.

Наконец Стивенсон отпускает меня. Он стоит передо мной и смотрит, как Холнесс усаживает меня на скамейку перед рядами шкафчиков. Он ласково треплет меня по шее и улыбается, этот Холнесс из Халла, Холи-кочегар, который теперь не самый молодой член экипажа.

— Где мы? — спросил я Стивенсона, но он мне не ответил.

— В восьми днях хода до Южной Георгии, — сказал наконец Холнесс, изображая пинок Стивенсону по голени. Он качает головой и смеется. Стивенсону не хватает воображения. Он просто стоит выпучив глаза.

Холи говорит:

— Ты ничего не пропустил, разве что, может быть, того, что мотосани Орд-Лиса вылетели за борт и…

Стивенсон перебивает его:

— Прекрати. Его это совсем не касается. Пробрался на борт. Рожу бы ему отполировать. — Снова надевая рваные штаны, он нагибается ко мне. — Где ты брал жратву, а? Знаешь ведь, задница, что все разделено на порции?

— Успокойся, — говорю я. — Это был мой провиант.

— Мой провиант, мой провиант, — передразнил он меня и снова заблеял как коза: — Сидит скрючившись в шкафу и жрет шоколад, как маленький ребенок, а мы тут день и ночь гребем уголь. Блевать меня от этого тянет. Пойду приведу боцмана.

— Ладно, Стивенсон, так нечестно, — говорю я ему. — Я тебе ничего не сделал. Приведи сюда Бэйквелла.

Как бы не так! Но прежде чем Стивенсон успел открыть рот, чтобы сказать какую-нибудь гадость, Холнесс говорит:

— Так не пойдет, Блэкборо. Мы нормально к тебе относимся, но мы не хотим рисковать. Если Стивенсон не против, ты можешь выбирать между боцманом и шкипером. Как ты смотришь на это, Стиви?

Стивенсон бурчит что-то, но он не против. Я тоже.

— Лучше капитана, — говорю я.

Когда Стивенсон выходит, я пытаюсь встать. Но ноги меня не слушаются.


Пока мы ждем Уорсли, Холнесс рассказывает, что корабль несколько часов назад вышел из аргентинских территориальных вод; мы находимся в почти тысяче двухстах морских милях северо-западнее Фолклендских островов. Шеклтон довольно сильно озабочен, говорит Холнесс, потому что погода в этих широтах необычно сырая, а это признак того, что лето в Антарктике еще не началось. Море Уэдделла, наверное, еще во льдах. И никаких шансов через него пройти.

— Болтают, — говорит Холнесс, не переставая растирать мне ноги, — что мы минимум четыре недели проторчим на Южной Георгии, прежде чем идти дальше на юг. И нас даже после этого здорово потрясет.

Он имел в виду паковый лед. В течение антарктического лета, которое начинается в декабре, граница льдов отступает далеко за Полярный круг. Чем позже наступает лето, тем медленнее тают и отступают льды.

Холнесс тоже охвачен ледовой лихорадкой. Я ее уже пережил, когда мой брат читал дневники Скотта, и я наблюдал, как Бэйквелл заразился рассказами Крина, Читхэма и других ветеранов антарктических путешествий и скоро не говорил ни о чем другом, кроме глетчеров, палаток для хранения провианта и морских леопардов. Однажды ночью он сидел прямой как свеча у себя на кровати и громко выкрикивал название предыдущего корабля Шеклтона «Нимрод», как будто шел на всех парусах по нашей мансарде.

— Ну как? — спрашивает Холнесс, имея в виду мои ноги.

— Нормально, — говорю я, думая на самом деле: великолепно. Только не останавливайся.

Я спрашиваю его о Бэйквелле. У Бэйквелла все прекрасно. Сторновэй, Хау и он в последние дни часто вели себя так, как будто что-то задумали.

— Ну, теперь-то я понял, что это было.

Для меня море Уэдделла, паковый лед и морские леопарды так же далеки, как Уэльс. Тюлень-крабоед кажется мне не более реальным, чем король Артур и летчик-ас Уильям Бишоп. Пока что Стивенсон прав, обращаясь мной так, будто я им не подхожу и поэтому чужак на шхуне. Антарктида не значила для меня ничего по сравнению с Эннид Малдун. Я бы сразу согласился переименовать Антарктиду в Землю Эннид Малдун. Но я подозревал, что это поменяется, как только я предстану перед Шеклтоном.

Я спрашиваю Холнесса, видел ли он когда-нибудь айсберги.

— Пойдем, попробуем сделать несколько шагов, — говорит он, и я встаю.

Ясно, он видел айсберги, конечно, в Северном море, и там они были другие, меньше и другого цвета.

Я делал первые шаги после двух дней сидения скорчившись в шкафу, и легкая бортовая качка баркентины усиливала ощущение, что я наступаю на шары, а вместо коленных суставов у меня шарниры. О том, что многие айсберги не белые, а голубые, голубые, как летнее небо, или зеленые, как бутылочное стекло, и красные, как палящее солнце, рассказал мне однажды вечером в «Ритце» Том Крин. Холнесс разрешает мне снова сесть. Я говорю: «Уфф!», и он улыбается.

— Все обойдется. Через пару часов сможешь залезать на ванты. И достаточно скоро увидишь свой первый айсберг. Во всяком случае, я тебе этого желаю. Было бы хорошо, если бы ты остался на борту.

— К сожалению, это зависит не от меня. Но все равно спасибо, Холнесс.

Из-за того, что ему больше нечем заняться, он трет руки одна о другую.

— Айсберги есть не только в воде, — вздыхает он. — Их полно на корабле. Если только ты понимаешь, о чем я.

«Как ваши дела, мистер Блэкборо?»

Я понимаю, что имеет в виду добрый кочегар Холи. Я мало знал о том, с чем связана различная окраска льдов (пока Том Крин не объяснил мне, что в случае с зелеными и красными льдами «виноваты» два вида крохотных водорослей, в то время как голубой лед — это чистый лед глетчеров, почти целиком состоящий из воды, а привычный всем нам белый лед бел потому, что в его состав входит много воздуха), но я точно знаю, что за айсберги я вижу перед собой (я даже не нуждаюсь в пояснениях такого знатока льдов, как Том Крин), когда в дверях появляются Стивенсон, Винсент и кэп Уорсли.

Кожа кочегара имеет зеленоватый оттенок из-за ядовитой угольной пыли, боцман весь красный от высокого давления, а кэп Уорсли такой же синий, как его куртка: он холодный человек. Его дружелюбие такое же холодное, как его уверенность. За те несколько раз, когда я имел возможность наблюдать за шкипером «Эндьюранса», мне постоянно хотелось спросить его об этом. Как бы мне хотелось, чтобы он замечал меня, а не просто мимоходом окидывал взглядом. Мое желание наконец осуществилось, но я не испытываю особой радости от того, что взгляд Уорсли остановился на мне.

— Спасибо, Холнесс, — говорит он, не сводя с меня глаз, и подходит ближе. Холнесс хлопает меня по спине и протискивается между Стивенсоном и Винсентом к двери. — Как ваши дела, мистер Блэкборо?

— Спасибо, сэр, хорошо.

— Вы, должно быть, умираете с голоду. И здесь внизу чертовски холодно. — Он подходит к шкафчику. — Вы сидели в нем.

Это не вопрос, а констатация факта.

Он, согнувшись, заглядывает внутрь:

— Хорошо. Сейчас вы здесь.

Мне тоже ничего другого не приходит на ум. Я говорю:

— Да, сэр.

Винсент, не удостоивший меня взглядом, считает себя обязанным прийти на помощь шкиперу:

— Кто должен убирать свинство в шкафу?

Уорсли поворачивается к нам и говорит:

— Стивенсон…

Тот неправильно его понимает и сразу начинает протестовать: он, мол, меня всего лишь обнаружил. Кто тайком провел меня на борт, он не знает. Почему он должен отвечать за мое дерьмо?

— Стивенсон, — Уорсли спокойно начинает сначала, — вы сейчас не на вахте. Используйте свое время и поспите. Мне нужно поговорить с боцманом и мистером Блэкборо. Вы передали плотнику, что бункер неисправен?

— Да, сэр. Макниш позаботится об этом.

— Ну так идите спать.

Стивенсон представлял себе дело по-другому. Вопреки моей просьбе он рассказал все Винсенту, а сейчас ему не разрешают даже понаблюдать, как тот будет расправляться со мной. Испепелив меня взглядом, Стивенсон уходит.

— Джон, повторите, пожалуйста, ваш вопрос, — говорит шкипер, и Винсент повторяет свои мерзкие слова.

Сейчас, когда он остался наедине с нарушителем и блюстителем закона, каковым является капитан в открытом море, кровь ударяет ему в голову от гнева, потому что я осмелился не подчиниться решению Шеклтона не брать меня на борт.

Но не это было истинной причиной гнева боцмана, который ничего не стоит как разгадать, так и предвидеть, если даже такая простая душа, как Стивенсон, может этим спекулировать. На самом деле Джон Винсент пришел в бешенство из-за того, что его отказ замолвить за меня слово в портовом кабаке ни к чему не привел. И кто он теперь? Шеклтон тут в счет не шел, уже в том трактире он был для Винсента не самым главным лицом.

— Дело совсем не в этом, — говорит он. — Если уж на то пошло, я сам вымою шкаф и позабочусь о том, чтобы со штормовой одеждой было все в порядке. Знаешь, что было бы, — рявкнул он на меня, — если бы в этих широтах одежда для плохой погоды была испорчена из-за такого неразумного молокососа, а? Или ты понятия об этом не имеешь? Что ты лыбишься, как идиот? Когда я тебя выпорю, паренек, и засуну опять в шкаф, ты будешь стоять там прямой, как черенок от швабры!

Когда боцман выдает такое изощренное сравнение, капитан, который все это время расхаживал туда-сюда между мною и Винсентом, издает звук, похожий на смешок. Скорее даже покашливание, но все же это был смех.

— Джон, Джон, — говорит он, — ты просто радуешь меня!

Уорсли останавливается и смотрит на меня:

— Конечно, порядок в шкафу наведет не кто-то, а вы, Блэкборо, это понятно?

— Да, сэр.

— Большей частью штормовая одежда валяется здесь, но это не значит, что она никогда не становится жизненно необходимой. Когда вас осмотрит кто-нибудь из врачей, когда вы поедите и выспитесь, наш боцман покажет вам швабру, о которой он только что упомянул, и вы вычистите шкаф и наведете в нем порядок. Сделаем таким образом, Джон?

— Отлично, Фрэнк, сэр. То есть он переходит под мое начало?

При одной мысли об этом меня бросает в жар, я открываю рот, чтобы высказать протест.

Уорсли говорит:

— Джон, это не мне решать.

Он идет к двери и открывает ее.

— Пойдемте! — зовет он меня и даже делает приглашающий жест. Он почти в хорошем настроении. Мне приходится — не важно, могу я это или нет — встать и на полусогнутых обходить Винсента, который перегораживает мне путь.

— Ну-ка подвинься, упрямый осел! — прикрикивает шкипер на боцмана, и когда тот неохотно подчиняется, Уорсли серьезно спрашивает: — Чего ты хочешь? Что бы я приказал его высечь?

— Я… нет, сэр, — мямлит Винсент.

А Уорсли обращается ко мне так же серьезно:

— Вы англичанин, Блэкборо?

— Валлиец, сэр.

— Валлиец! Еще и это. Вы знаете, откуда я?

— Из Новой Зеландии, сэр?

— Акароа-Крайстчерч, точно. Поскольку мы с вами британцы, Мерс, я не могу обращаться с вами как с военнопленным. Пока мы будем идти до каюты Сэра, я обдумаю, пожалею ли я об этом. Эх, парень, парень! А сейчас все вон отсюда. Из-за неразумного молокососа! Тут все не слишком разумные!

Шерстяное одеяло капитана Скотта

Я следую за капитаном по узкому коридору, идущему вдоль всей нижней палубы и разделяющему ее пополам. Мы идем в сторону носа и минуем один за другим проходы к разным кладовкам. В средней части трюма расположены хранилище для сухих продуктов, где размещены бочонки и ящики с рисом, мукой, сахаром и солью, и хлебная кладовая, которая обита жестью, чтобы мыши и крысы не могли пробраться внутрь. Рядом булькает емкость с пресной водой. В том же помещении хранятся пиво, вино и водка. Мы подходим к парусной каюте, где, как в шкафу, находятся сложенные запасной марсель и более мелкие запасные брамсели. Напротив в малярной кладовой на полках стоят банки с красками и лаками, а под ними лежат тросы, снасти и цепи, которые не используются на палубе.

Все эти помещения настолько крошечные, что в них не повернешься. Грин мне все это уже показывал, поэтому я знаю, где находится рабочее место Винсента, кроме того, дверь в каюту боцмана открыта. В свете свисающей с потолка коптилки можно различить полки, заполненные марлинями, бензелями, шкимушгарами и другими тросами, рассортированными по толщине. Винсент, который шел следом за мной, со всей силы врезал мне по спине и скрылся в своей сумрачной каморке.

От удара у меня захватило дух, и мне пришлось схватиться за стену, чтобы не налететь на капитана, но черта с два я допущу, чтобы это кто-то заметил.

Уорсли ничего и не замечает.

— Идете? — спрашивает он, оказавшись на трапе, ведущем на твиндек.

Или он все же видел, как Винсент меня двинул? Добравшись до верха, он говорит:

— Вы с боцманом еще доставите друг другу много радости.

Трап идет между камбузом и «Ритцем», так что я, едва выйдя из «преисподней», сразу сталкиваюсь с коком. Увидев, перед кем улыбающийся шкипер придерживает дверь, Грин застывает в изумлении.

— Я решил, что тебе понадобится помощник, Чарли, — говорит Уорсли, которого, кажется, ситуация все сильнее забавляет. — Тушеное мясо вчера вечером напоминало по вкусу фарш из собаки.

— Это и был фарш из собаки, — наносит ответный удар Грин, который близко к сердцу принимает любую критику своего поварского искусства. Но удивление от того, что он видит меня на борту, пересиливает даже нападки на подгоревшее блюдо.

— Э-э-э! А ты откуда взялся?

Вводя Грина в курс событий, капитан распахивает раздвижную дверь в «Ритц». Я вижу геолога Уорди и биолога Кларка, драящих кафельный пол, они застыли на коленях со щетками в руках в похожей на ковер мыльной пене, потому что увидели в дверях меня.

— Парень, парень, — тихо насвистывает Грин, а потом кричит: — Вот так это и делается! Плевать на вербовочный лист! Кто хочет на борт, тот приходит. А вы куда запрятали ваших помощников?

Кларк и Уорди смотрят друг на друга.

— У нас нету, — бормочет Кларк. — А то разве мы здесь драили бы?

А Уорди улыбается:

— Но Мерс может продолжить нашу работу.

— Не здесь. Джентльмены, пропустите-ка нас. — Уорсли делает жест в сторону выхода и пропускает меня вперед. — Я заметил, Блэкборо пользуется громадным успехом. Я боюсь лишь, что от него мало что останется после встречи с Сэром. Чарли, приготовь-ка кофе покрепче, чтоб мертвого разбудил, и принеси две чашки в каюту шефа. И мы вдвоем посмотрим, какая складывается обстановка. Ну, давайте, мистер Блэкборо! У меня есть еще чем заняться, кроме того, чтобы показывать шхуну «зайцам». Да еще из Уэльса!

Забрезжил свет. Повеяло свежим воздухом. Я еще не выбрался наверх, но ветер уже веет мне в лицо, как будто хочет поздороваться, и я закрываю глаза и позволяю ему порезвиться в моих волосах… о, как здорово. Воздух словно состоит из воды, холодной, чистой и свежей. Я открываю рот, глотаю полный рот воздуха и ступаю на палубу. Вот праздник! Дождь стучит по обшивке, я сразу промокаю до нитки, и мне кажется, что я никогда не испытывал ничего более приятного.

А где капитан? Он стоит под навесом на юте и разговаривает с первым помощником Гринстритом, почти не разжимая губ. За моим плечом, насколько хватает глаз, раскинулось море, темно-серое и покрытое рябью от западного ветра. «Эндьюранс» идет полным ходом, пробираясь через ливень. Все паруса подняты, бом-брамсель, мунсель, даже топсель раздули на ветру свои груди и похожи на огромных альбатросов, которые уселись на верхушки мачт и расправили крылья.

Маклеод меня заметил, но сделал вид, что продолжает кормить собак. И лишь сейчас я вижу, что на носу зачем-то собралась целая толпа.

Мне хочется закричать:

— Эй! Бэйквелл, смотри сюда! Это я! Смотри же сюда, американский идиот!

И хочется услышать:

— Святая Мария, изнасилованный Гавриил, свиные яйца и козлиные копыта. Черт меня побери, мой Блэкборо здесь и снова сквернословит.

И я хочу видеть его, моего друга, видеть, как он, промокший до нитки, пробирается через ряды клеток, из которых рвутся старающиеся тяпнуть его собаки, широко улыбаясь, но глядя вопросительно, не выдал ли я его… «Ты, мой дорогой!»

Вместо этого в двух шагах у меня за спиной раздается крик Гринстрита «Брасопить реи!», и я вздрагиваю от ужаса.

И я вижу, как толпа на носу моментально распадается, чтобы бежать к вантам. Бэйквелл заметил меня, он радостно машет мне рукой.

Но Гринстрит тихо произносит, так, что слышно только мне:

— Идите к шкиперу, Мерс.


Уорсли ждет у входа в кормовую рубку и накидывает на меня шерстяное одеяло, не преминув напомнить, что оно из тех вещей, которые были подарены экспедиции семьей капитана Скотта. Это особенное одеяло, не потому, что оно особенно теплое, а из-за того, что Скотт замерз.

Заходим внутрь. Узкий проход делит рубку пополам, в той части, что ближе к носу, находится каюта капитана, в другой половине разместился Шеклтон. Входы в каюты находятся один напротив другого. Уорсли приказывает мне подождать в его каюте, пока он поговорит с Сэром. Он закрывает дверь, и слышу, как он стучится к Шеклтону.

На узкой полке над койкой стоят пять синих книг, все принадлежат перу Диккенса. По иллюминаторам молотит дождь. Снаружи лежит покрытый рябью океан, над ним — огромное небо молочного цвета. На стене у двери висит небольшая картина, вернее, рисунок: всадник, склонившийся со вставшего на дыбы коня, чтобы втащить на него ребенка.

Входит Уорсли; он закрывает дверь, снимает куртку и вешает ее на стул у конторки.

— Садитесь, — говорит он и поворачивает стул. — Будем ждать. Он скажет, когда вам зайти.

Он, кажется, не очень знает, с чего начать. Разговор о дальнейших действиях явно излишний — его проведет со мной Шеклтон. Уорсли рассматривает пятна шоколада на моей одежде и некоторое время наблюдает, как вода капает с моих волос на одеяло Скотта. Затем он протягивает мне полотенце.

Одновременно говорит:

— В газете было объявление, которое давал Сэр. Слышал о нем?

Крин рассказывал об этом Бэйквеллу, но я посчитал, что в моем положении будет умнее не упоминать Бэйквелла, поэтому я лгу и говорю, что ничего не знаю.

Уорсли берет с конторки кожаную папку, вытягивает лежащую между листов бумаги газетную вырезку и сует мне под нос.


Объявление


Требуются мужчины для очень рискованного путешествия.


Небольшая оплата. Жестокий холод. Долгие месяцы в полной темноте. Постоянная опасность. Возвращение не гарантируется. При успехе — награда и признание.

Эрнест Шеклтон


— По объявлению к нему обратились более пяти тысяч человек, — говорит Уорсли и опять откладывает папку в сторону. — За исключением тех немногих, которых он обязательно хотел видеть в составе экспедиции — Фрэнка Уайлда, Томаса Крина, Альфреда Читхэма и матроса Маклеода, которые уже бывали в Антарктике и имеют опыт, кроме Джорджа Марстона и Фрэнка Хёрли, фотографии и живопись которых он очень высоко ценит; за исключением этих людей все, кто сейчас есть на борту, обратились по объявлению, сэр Шеклтон сам лично принимал их на работу.

Этим он дает мне понять, что он сам, капитан, должен был пройти этот строгий отбор. Должно ли это показать мне бесперспективность моего положения? Или он хочет, наоборот, придать мне мужества, четко говоря, что Шеклтон одинаково относится ко всем — от палубного матроса до капитана?

— Сэр, — говорю я, — если бы мне было позволено высказаться…

— Это уж слишком. Будьте добры, вытритесь, наконец. Я не буду делать это за вас.

— Нет, я это сделаю сам. Спасибо, сэр.

Я вытираю насухо волосы, затылок и лицо.

— Я не читал тогда объявление в газете, а если бы и прочитал, то не стал бы по нему обращаться. Я сам думал бы о себе то же, что вы все думаете обо мне, то есть что я слишком молод и неопытен. Не говоря уже о том, что мой отец никогда не отпустил бы меня, если бы прочитал «Возвращение не гарантируется». Полотенце, сэр, куда мне его деть?

Он вешает полотенце на округлую дверную ручку. Лицо Уорсли стало серьезным, он выжидательно смотрит на меня.

— Но сейчас другое дело, — говорю я.

— Опасности, Блэкборо, остаются теми же, да и вы не стали взрослее. Кто-то должен взять на себя ответственность за вас. Хотя для меня это не может иметь решающего значения. Я хожу в море с пятнадцати лет. — При этих словах его лицо проясняется.

— Я знаю людей, я знаю корабль, я знаю замысел и хочу помочь его осуществить, — говорю я и тут же понимаю, что мои слова прозвучали слишком патетично.

Уорсли тоже обращает внимание на это; он качает головой:

— Не верю.

— Я считал несправедливым, что оказался единственным, с кем Сэр не захотел разговаривать. Это единственная причина, из-за которой я прокрался на борт, и я не боюсь лично говорить с Сэром. Кроме того, абсолютно точно: я действительно хочу быть полезным.

— Хочу дать вам совет: обуздайте ваш темперамент. Вам не следует так говорить с сэром Эрнестом.

— Он — герой, — говорю я и тут же жалею, что сказал это.

Но к счастью, Уорсли не дает себя спровоцировать. Он

спрашивает лишь, не хочу ли я поставить под сомнение тот факт, что Шеклтон — герой.

— Нет.

— Нет, сэр, — поправляет он меня.

Я испугался, что рассердил его; он больше ничего не говорит.

Затем раздается стук в дверь. На пороге стоит мокрый как мышь Грин с кофе и сообщает своим писклявым голосом, что меня приглашают войти. Позади него видна открытая дверь каюты Шеклтона.

Я стягиваю с плеч одеяло, и мне сразу становится холодно. Уорсли берет одеяло, избегая при этом смотреть на меня. Его лицо, кажется, каменеет, как верхушка айсберга, в который он снова превратился. Всадник на картине, спрашиваю я себя, прежде чем выйти, от чего спасает он ребенка? Лица обоих выражают панический ужас.

— Неси-ка это сам, — говорит Грин и толкает меня подносом в живот. В продуваемом насквозь коридоре дождь хлестал с обеих сторон через двери рубки.

Шеклтон

С подносом в руках я делаю три шага и оказываюсь в другой каюте. Я боюсь пролить кофе, это было бы ужасно. Но, как нарочно, корабль несколько раз сильно кренится на левый борт, и я изо всех сил стараюсь удержать кофейник и чашки в горизонтальном положении.

Едва я миную Грина, как он пыхтит позади меня:

— Вот он, сэр!

Я слышу, как закрывается дверь, теперь я наедине с Шеклтоном.

Стены, кровать, стол, стулья и полки — все белое. Свет попадает в каюту через большой иллюминатор над койкой. Шеклтон стоит за конторкой и читает книгу. На нем высокие ботинки на шнуровке, кожаные штаны с помочами поверх толстого зеленого пуловера, он старше, чем я себе представлял, и намного меньше ростом, так что я могу без усилий видеть просвечивающую сквозь редкие волосы кожу на его макушке. Я-то думал, что он — открытый парень, полный энергии и вдохновения, моложавый и спокойный человек, внешность которого говорит о его жизненном опыте. Ничего подобного.

Внезапно мне стало ясно, что я всегда, когда представлял себе Шеклтона, думал о мистере Элберте, боцмане «Джона Лондона». Шеклтон совсем другой, крепко сложенный, коренастый, немного отечный. Передо мной зрелый мужчина, властный, вроде моего отца, тот тоже на первый взгляд кажется медлительным и угрюмым, но на деле совсем наоборот! Шеклтон быстро отходит от конторки, и только я набираю в грудь воздуха и хочу поздороваться, он размахивается и швыряет книгу, которую держит в руках, в мою сторону. «Кирпич» свистит мимо моей головы и ударяется о стену.

— Поставь это сюда! — кричит Шеклтон, бросаясь ко мне с вытаращенными светло-зелеными сверкающими глазами. В первый момент я не понимаю, чего он хочет. Я совсем забыл о подносе, который продолжаю держать в руках. — Поставь сюда, или я выбью эту штуку у тебя из рук!

— Слушаюсь, сэр! Куда, сэр?

Он кричит не переставая. Поднос с дымящимся горячим кофейником бесит его еще сильнее. Он поносит меня, кофейник, кока, дождь, опять меня, мой костюм, мой возраст и мою бесстыдную дерзость, парней, которые осмелились его обмануть, кока, кофейник, меня, мои длинные волосы, мерзость погоды, мое идиотское лицо, идиотов матросов, которые отважились на такое, свою каюту, в которой нет места для кофейника, моих родителей, обоих кочегаров, безграничную наглость и погоду, из-за которой невозможно ничего, эту посудину, меня и кофейник…

— Сэр, если позволите, я поставлю…

— Не перебивай меня! — ревет он и замолкает.

Несколько раз пробегает туда-сюда по маленькой белой каюте. Я отступаю к двери и не могу отвести от него глаза. Вот это спектакль! Сам сэр Эрнест Шеклтон беснуется передо мной, один из известнейших людей Англии, единственный реальный соперник Скотта, в этой качающейся, окруженной со всех сторон водой комнатенке, в которой мы с ним встретились, где-то лежит дарованная ему королевой-матерью, королевой половины мира, Библия с дарственной надписью, и мы все, Шеклтон, команда, Библия королевы-матери Александры и я, плывем к Антарктиде. Пускай он бушет и швыряет мне в голову тома Британской энциклопедии, которые навалены в беспорядке на полу и на полках. Вот это счастье. Я не могу это постичь.

— Что ты так на меня уставился? — кричит он. — Ты идиот? Ты точно идиот! Кто я такой, что я с… Сколько тебе лет?!

— Семнадцать, сэр.

— Что ты изучал?

— Я учился у моего отца, сэр. Он мастер по внутренней отделке корабля в Ньюпорте, Уэльс.

— Ты ходил в море?

— На американском судне «Джон Лондон», сэр. Оно утонуло во время шторма…

— В качестве кого?

— Как это, сэр?

Шеклтон говорит со мной на гэльском языке. Потому что мы оба говорим на гэльском, только он — на ирландском диалекте, а я на валлийском. Поэтому я не знаю, правильно ли я понял, когда он спрашивает: «Nach dtig leat nа ceisteanna is simpli a fhreagairt, a amadain?»

Вроде бы он спросил: «Ты не можешь отвечать даже на простейшие вопросы, дурак?»

— На каждый, сэр.

— На каждый что?

— Я отвечаю на каждый вопрос, сэр.

— Но не на каждый правильно.

— Нет, не на каждый. Но я стараюсь!

— Тот, кто может правильно ответить на каждый вопрос, тот всеведущ! — опять кричит он. — Ты всеведущ?

— Нет, сэр.

— Так в каком качестве ты ушел в море? В качестве дурака? A amadain?

— Может быть, сэр. Возможно, сэр. И в качестве поваренка.

Последнее, в чем он нуждается, говорит Шеклтон, это поваренок, который пренебрегает его приказами. Ему нужны люди с головой и опытом, люди, берущие на себя ответственность, ответственность за свои собственные жизни и за жизни своих товарищей, сильные, мужественные люди с сердцем и разумом, для которых солидарность — не пустой звук, которые готовы служить цели, которая почти не оставляет надежды!

— Надежды. Понимаю, сэр.

Знаю ли я, каков его девиз?

Я этого не знаю.

— Никогда не спускать флаг. Или, если говорить словами Теннисона: бороться и искать, найти и не сдаваться!

Так что я смогу, если повезет, понять, почему он переименовал корабль, на который я тайком пробрался, из «Полариса» в «Эндьюранс», то есть «упорство».

Я говорю: «Да, я смогу понять, сэр», а про себя думаю: это же просто слова, названия, что за чушь он несет? А он снова начинает бушевать.

Сдаваться нельзя, никогда, даже в самом малом. Нельзя сдавать ни себя, ни любого другого человека! В этом и состоит цель, и эта цель неприкосновенна! Можно жить без рук, без ног, без глаз, без веры и без единого пенни в кармане, пока есть цель. Достигая ее, ты воздаешь должное себе и всем остальным. Ха! Цель не должна быть грандиозной, не может каждый стать братьями Райт или Пастером, и, в конце концов, пересечь самый замерзший кусок нашей планеты — это такая же ничтожная цель, как миллионы других, если только подумать, с какой легкостью альбатрос преодолевает это расстояние. Потом он спрашивает, есть ли у меня девушка.

Я медлю, затем киваю.

— Бедняжка! — громко говорит он. — Как ее зовут?

Я говорю.

Так что я здесь ищу? Любовь сама по себе приключение. А я идиот, если думаю, что он безмозглый вожак шайки искателей приключений. Последнее, что ему нужно, это эгоцентричные, одержимые славой ренегаты, а я как раз и есть самый настоящий ренегат. И притом грандиозный дурак!

Что со мной случилось? Я даже не пытаюсь сопротивляться. Лишь чувствую, что вот-вот заплачу.

Продержаться бы секунду. Получается, Мерс? Или нет?

— Сэр, если позволите, я поставлю поднос на вашу койку. Налить вам или мне уйти?

Шеклтон стоит у иллюминатора и смотрит наружу. Он не производит впечатления довольного человека, он ничего не оставил и от моего счастья.

Своему отцу я бы сказал: жаль, папа, жаль, что ты такой упрямый козел.

Жаль, сэр Эрнест, мы бы доставили друг другу много радости.

— Самые большие трудности во льдах, — тихо говорит он, — связаны с холодом. Если нам не повезет, там может быть до семидесяти градусов ниже нуля. Наши палатки и костюмы сделаны из самого лучшего материала, который существует, так что холод едва ли сможет нам повредить. Но только в том случае, пока мы в состоянии сами себя согревать, потому что мы должны нормально питаться. Понимаешь, что я тебе говорю?

— Я знаю, что может натворить голод, сэр. Не во льдах, а на обломках корабля. Через восемь дней некоторые были готовы наброситься на соседей.

На это он не отвечает. Внезапно он в два шага оказывается рядом со мной. Мне больше некуда отступать. Меня выдает тихое позвякивание посуды: я дрожу не от холода или усталости.

— Ты боишься? — спрашивает он и быстро смотрит мне в глаза, затем нагибается и поднимает книгу, внимательно осматривает ее со всех сторон.

— Вот в шкафу я боялся, — говорю я. Он кладет книгу на конторку рядом с пишущей машинкой, на которую падает свет из иллюминатора.

— У тебя есть все основания бояться. — Он возвращается, берет у меня из рук поднос и ставит на свою койку. — Я гарантирую тебе, мой дорогой друг, что ты будешь первым, кого мы убьем и порежем на куски, если у нас кончится провиант. Это достойная цель для тебя?

— Нет, сэр. Но я с этим смирюсь.

— Иди к капитану Уорсли. Он определит тебя в команду.

— Слушаюсь, сэр.

— И сейчас же прекрати улыбаться.

— Я никогда не буду больше улыбаться.

— А сейчас — вон отсюда.

Улыбка мелькает на его губах. Шеклтон улыбается, и в этот момент мне кажется, что дождь прекратился, как будто ни у кого и ни у чего нет причин плакать.

Разговоры

Дождь над морем перешел в снег. Восточный ветер гонит крупные хлопья, но из-за того, что не слишком холодно, снег не задерживается на палубе, а через несколько мгновений тает и покрывает все и всех мокрой и холодной глазурью. Рождественская тишина стоит над темной спокойной водой, в которой бесшумно исчезают снежинки, и если посмотреть вверх на мачты, то кажется, что смотришь на кроны трех заснеженных елей. Корабль уверенно держит курс на это сказочное, по крайней мере для меня, море, и я думаю, что не обманываю себя, когда мне кажется, что команда стала осторожнее и внимательнее, чем пару дней назад, и что все выполняют порученную им работу в приподнятом настроении. Те, кто несет вахту на палубе и заботится о собаках, и, конечно, наши вантовые матросы, которые, взобравшись на несколько метров, исчезают из поля зрения в такелаже, словно проглоченные вьюгой, одеты теперь в штормовки и штаны, которые хранятся в моем недавнем убежище. Ах, мое убежище, его как будто и не было… хотя на некоторых желтых капюшонах, которые мелькают на палубе, я вижу темные пятна, напоминание о шоколаде Бэйквелла, — я не заметил их и не стер тряпкой во время уборки.

Кэп Уорсли выделил мне койку в одном отсеке с Бэйквеллом, Хау и Холнессом. После осмотра у доктора Мак-Ильроя, который признал меня «совершенно здоровым, довольно утомленным и, кроме того, — явно страдающим манией величия», я проспал целый день, а вечером приступил к исполнению обязанностей помощника кока. Кок Грин все еще дулся на меня, но понемногу оттаивал, каждый раз заново удивляясь, с какой радостью приняли меня на борту почти все. Некоторые приходят на камбуз как бы случайно, смотрят на меня как на вкусное жаркое и, по-моему, не колеблясь, ткнули бы меня вилкой, если бы Грин обладал нормальным чувством юмора и не прогонял их назад в «Ритц».

Когда я появляюсь в дверях с моей первой официальной кастрюлей, раздаются громкие ликующие вопли. Кроме Шеклтона и Уорсли, которые, улыбаясь, слушают, и Винсента с его угрюмыми дружками, кричат все. На меня со всех сторон обрушивается град шлепков и толчков, и мне приходится приложить усилия, чтобы ничего не пролить, когда часть команды, раскачиваясь, скандирует:

— Боже, храни нашего Мерса!

Это продолжается до тех пор, пока Уорсли не кладет конец веселью, крикнув:

— Джентльмены, довольно! Давайте попробуем, что там наколдовали Грин и Блэк.

Наконец в дверях возникает Грин собственной персоной и строго смотрит на меня через головы сидящих за столом — пора возвращаться на камбуз.

— Вкусно, сэр? — спрашивает он капитана с недвусмысленными нотками в голосе. Он очень обидчив, поэтому с ним лучше не связываться.

— Великолепно, Чарли. Что это? Явно не филе из собаки.

— Нет, сэр. Это рагу из волка.

Шутливая перебранка между капитаном и коком продолжается еще некоторое время, пока Шеклтон не вмешивается и не просит тишины.

Он встает. Слегка наклонившись и оглядывая всех по очереди, он произносит короткую речь, которую прерывали лишь однажды доктор Мак-Ильрой и другой раз — Миссис Чиппи:

— Церемония встречи закончена! Джентльмены, я благодарю вас за то, что вы хорошо приняли Блэкборо. Он — отличный парень, как мне кажется, и он обещал мне хорошо работать там, где понадобится его участие. А это будет сначала, дорогой мистер Грин, на камбузе. Но из-за того, что я — старый человек…

— Вам сорок лет, сэр. Уже не младенец, — говорит Мак-Ильрой, и я думаю: «Сорок! Он выглядит минимум на десять старше».

— Все-то вы знаете! — бурчит Шеклтон. — Но как бы то ни было: помимо работы на камбузе Блэкборо будет помогать мне лично. Относитесь у нему как положено. Все вместе! Уясните себе, что отныне нас тут двадцать восемь человек, как двадцать восемь дней в феврале, мы одна команда, да к тому же идет снег! Будьте так добры, мистер Хёрли, сфотографируйте эту блестящую компанию, которая здесь собралась.

Мы все одновременно встаем со своих стульев, из-за чего получается такой шум, что кошка фыркает и одним прыжком преодолевает расстояние от стола до двери камбуза. Приподняв очки, Шеклтон смотрит ей вслед.

Мы провозглашаем тост за здоровье короля, выпиваем по стаканчику портвейна и расходимся — кто по койкам, кто на вахту или, как мы с Грином, мыть посуду на камбуз.

С этого момента на корабле воцаряется праздничное настроение. А у кого оно было более праздничным, чем у меня?

Шеклтон объявил: лишь со мной команда укомплектована полностью; и то, что я тут не последний, этот намек, вероятно, понял и оценил даже боцман, на лице которого, впрочем, не отразилось ничего, свидетельствующего о согласии или хотя бы об интересе.

Я — двадцать восьмой член команды, двадцать восьмое февраля. В зависимости от того, как смотреть на это дело, антарктически или неантарктически, я — летний или зимний день, теплый ветерок или пронизывающий холодный встречный ветер.


Снег упорно старается сделать так, чтобы корабль стал совершенно белым. Каждый день слой снега на палубе оказывается все более толстым, и каждому, кто зазевается, за шиворот с брамселя падает большой белый ком. С каждым днем становится понятнее — и это подтверждают карты, это подтверждает воздух, это подтверждает наше настроение, — что мы находимся в субантарктических водах. Еще три дня, и мы достигнем Гритвикена на Южной Георгии.

Тем временем около десятка запудренных снегом членов экспедиции, улучив момент, когда за ними не наблюдают, оттаскивают меня в сторону и пытаются учинить допрос. Все они страстно желают узнать, как мне удалось расположить к себе Сэра настолько, что он сразу назначил меня своим личным стюардом.

Я объясняю каждому из них, что ничего не знаю, что мы с Шеклтоном лишь немного поговорили. Я пожимаю плечами и делаю безразличное лицо. И это отнюдь не притворство.

— Я понятия не имею, что я должен для него делать, — повторяю я в десятый раз. — Может быть, держать в чистоте его каюту. Больше я ничего не могу сказать.

Джок Уорди, наш геолог, находится поблизости. Он подписывает ящик для образцов горной породы с выдвижными ячейками, который изготовил для него Макниш. Сдвинув очки в никелированной оправе на лысину — кончик его языка при этом то и дело проделывал кругообразные движения, — он наклеивает исписанные мелкими буквами бумажные полоски на деревянные рамки и прижимает кончиками пальцев. Иногда можно слышать его одобрительное ворчание, когда я говорю о Шеклтоне.

Стены каюты, которую Уорди делит с биологом Кларком и которую оба называют «Auld Reekie»[3], увешаны маленькими картинками, натюрмортами и открытками с изображениями китовых хвостов, горных вершин и полуодетых, весьма пышнотелых женщин. Сотни загадочных, часто не больше ногтя, предметов расставлены на полках над койками. Это камни или кости? Может быть, и то и другое. В своих крошечных гробиках из стекла они похожи на небольшие обломки, которые стоят во вделанных в стену витринах у заднего входа в ньюпортский собор Святого Вулоса, выходящего на Гурни-роуд.

Джок Уорди — первый, кто рассказал мне, как он сам попал в состав экспедиции Шеклтона: по рекомендации Реймонда Пристли, своего наставника в кембриджском колледже, который был геологом в антарктической экспедиции Шеклтона 1907 года на «Нимроде». Постепенно мне становится понятно, что существует что-то вроде порядка наследования права участия в антарктических экспедициях.

— Возможно, он сам еще не знает, что ему с тобой делать, — невозмутимо говорит Уорди и переворачивает ящик, так чтобы с обратной стороны можно было засунуть еще пару книг. — Но ты можешь не сомневаться, что рано или поздно наступит момент, когда он будет знать это совершенно точно. Так, я здесь закончил и должен теперь идти к собакам. Тебе нужна книга?

На шхуне ходят слухи о том, что Уорди одолжил Шеклтону денег из своего кармана, чтобы тот смог купить в Буэнос-Айресе топлива.

О деньгах вообще много говорят, в основном тогда, когда их якобы не хватает. Где-то в подпалубных помещениях должен находиться радиопередатчик, но, если слухи верны, на самом деле он представляет собой ящик вроде того, что Уорди использует для хранения своих камней, потому что деньги на передатчик не пришли. Вполне разумное объяснение тому, что у нас нет радиста — у нас нет передатчика.

Если бы он был, то радистом был бы Джеймс, наш физик. Джимми Джеймс — обходительный, любезный человек, который тебе тридцать раз что-то объясняет, не заставляя тебя чувствовать, что ты можешь показаться, ну, скажем, слишком тупым. Под предлогом, что он должен показать мне новый прибор для определения направления и силы ветра, который он построил, Джеймс ведет меня в «инкубатор» — рабочее помещение под палубой, которое он делит с Хуссеем.

Не успел я смахнуть снег с лица, как оба берут меня в клещи, и я должен рассказывать, как протекал разговор с Шеклтоном. Джеймс кивает, плотно сжимает губы, его веселые глаза быстро перебегают с одного предмета на другой. Он показывает мне ветрометр, напоминающий каркас очень маленького зонтика, но, вероятно, я всегда вспоминаю о зонтах, когда общаюсь с Джимми Джеймсом, ведь он мне рассказывал, что его отец работает мастером по изготовлению зонтов.

— Здорово! — одобряю я сверкающий прибор.

И Джеймс говорит:

— Ну-ка дунь!

Я дую, и маленькое ветровое колесо сразу же несколько раз поворачивается, абсолютно бесшумно и так легко, будто оно вовсе не из металла.

— Пойдем наверх, на крышу, — предлагает Хуссей, который сидит перед похожим на печку прибором с установленными на нем ящиками со стрелками. Он подмигивает мне и говорит: — Джимми, расскажи-ка сам, почему Шек взял тебя. Как это было, а?

Джеймс сперва немного ломается, но затем рассказывает, что вся история, в сущности, с самого начала была шуткой. Он почти закончил учебу в Кембридже, когда как-то после обеда сосед, с которым он был едва знаком, окликнул его из окна и спросил, нет ли у него желания отправиться к Южному полюсу в составе экспедиции в качестве физика.

— Я, не колеблясь, сказал: нет. Пару дней спустя ко мне подошел мой профессор и рассказал, что путешественник Шеклтон отчаянно ищет ученых для первого пешего перехода через Антарктиду. Интересует ли меня это? Я сказал «нет», но спросил, как долго будет продолжаться экспедиция. Этого профессор Шипли не знал. Но я все-таки физик, сказал он, и могу рассчитать, сколько времени нужно, чтобы пройти пешком почти три тысячи километров.

Хуссей тихо смеется, постукивая ногтем по стеклу ящика со стрелками.

— И это только начало, — говорит он.

Джеймс продолжает:

— Через три недели пришла телеграмма от самого Шеклтона. Он вызывал меня в Лондон в свою контору. Шипли между тем меня «обрабатывал» и приваживал всеми возможными средствами. Так что я поехал туда. Разговор продолжался едва пять минут. Шеклтон спросил, в каком состоянии мои зубы, поинтересовался, нет ли у меня варикозного расширения вен, добродушен ли я и умею ли петь. Последний вопрос очень удивил меня, поэтому я переспросил, и он сказал: «О, я не имею в виду петь, как Карузо. Будет достаточно, если вы сможете орать вместе с другими».

Мы еще некоторое время острим и зубоскалим, и Хуссей даже затягивает песенку, чтобы я послушал рев Джеймса. Затем приходит его очередь. Он рассказывает, что был антропологом в составе экспедиции Уэллкома в Судане, когда прочитал в какой-то старой газете обращение Шеклтона. Он подал заявление и был приглашен на собеседование. Оно протекало абсолютно так же. Шеклтон внимательно его осмотрел, походил взад-вперед и наконец сказал: «Я беру вас. Вы смешно выглядите». То, что Хуссей не имел ни малейшего понятия о метеорологии, не играло никакой роли. Он должен был пройти интенсивный курс, что и сделал.

— Я думаю, он ищет разносторонние личности, — говорит Хуссей. — Ему нужны не узкие специалисты, а люди, имеющие разнообразные таланты. У него есть точное представление о балансе в команде, думается мне. Она должна быть подготовлена к любой ситуации.

— Не говоря уже о том, что он прав, — добавляет Джеймс. — Ты смешно выглядишь, Узберд[4]!

Точно. У Хуссея все меньшего размера, чем обычно. Он похож на миниатюрного представителя некоей редкой породы. Но он не только самый маленький на борту, но и самый шустрый, как в том, что касается мозгов, так и в отношении хорошо подвешенного языка. Кроме того, он играет на банджо и знает громкие, грустные, красивые мелодии. Он провожает меня несколько шагов по заснеженной палубе и объясняет, что погода скоро улучшится: «Эндьюранс» находится в данный момент у границы «ревущих сороковых» — района мирового океана, где почти постоянно бушуют самые сильные штормы. Между Огненной Землей и Южной Георгией океан без помех несется вокруг южной шапки глобуса.

— Нам везет! — воскликнул Хуссей, когда на несколько секунд остановились у леера. — И везло. По крайней мере, до сих пор!

Когда он стоит рядом со мной, то едва достает мне до плеча.

Через несколько часов мы попадаем под сильный град, который вынуждает большую часть команды выйти на палубу: под грохот падающих с неба градин Бэйквелл и другие палубные матросы убирают марсели, иначе они затвердеют от холода и разорвутся. Гринстрит кричит сквозь шторм команды и приказывает запереть всех без исключения собак в клетках, в том числе тех, которым позволено бегать по баку, потому что они стали ручными. Мимо торопливо проходит боцман и, оттолкнув меня, бросает:

— С дороги, болван!

Потом он оборачивается в мою сторону и делает злобную гримасу.

С той же быстротой, с какой он начался, град прекращается. С каждой секундой порывы ветра слабеют, но они еще достаточно сильны, и градины летают по воздуху как пули. Постепенно ветер превращается в холодный бриз, в котором, как и прежде, когда еще ничего не произошло, непрерывно падал снег. Внезапно на палубе появляется Шеклтон. В черной штормовке и шерстяной шапке он одиноко стоит у поручней на юте и смотрит на это зрелище. Взбаламученное море — кобальтового цвета. Ни кусочка неба, снежные облака висят над баркентиной и над морем, насколько хватает глаз.

Сэр подходит к Гринстриту и отдает приказ снова поставить марсель. Без малейшего ворчания и ропота, с абсолютно невозмутимыми лицами Бэйквелл и другие снова карабкаются вверх по толстым обледеневшим вантам.

— Наблюдателю подняться в «воронье гнездо»! — кричит Гринстрит, и уже в следующую секунду я узнаю Маккарти, молодого ирландца, которого все любят за блестящий, никого и ничто не щадящий юмор. Он карабкается с марса-рея на брам-стеньгу и затем еще дальше, после чего я уже не вижу его в густом снегу. Пока Маккарти преодолел лишь две трети подъема к «вороньему гнезду», расположенному на самом верху мачты.

— Что-то он не выглядит особо счастливым, — говорит Холнесс, высунувшись из двери, и кивает в сторону Сэра, который занял свою старую позицию у леера, потом сообщает: доктор Маклин хочет со мной поговорить.

— Что случилось? — спрашиваю я, недоумевая, что Маку от меня нужно.

Холи неправильно меня понимает:

— Айсберги. Вот что случилось. При такой погоде в этих широтах можно заблудиться. Есть кто-нибудь в бочке?

«Воронье гнездо» на «Эндьюрансе» похоже на узкую белую дождевую бочку.

— Да. Думаю, Маккарти наверху.

— Айсберги, — повторяет Холнесс. — Во время метели их видно лишь в последний момент, а они могут оказаться высотой с дом. Не удивительно, что шеф так беспокоится. Так ты идешь вниз?

Я спускаюсь за ним под палубу. Едва мы оказываемся вдвоем в дверях каюты, Холи останавливает меня:

— Эй, я уже давно хотел тебя спросить, как оно там было у Шеклтона?

«Бакланы, хей-хо!»

Мик и Мак прекрасно дополняют друг друга не только как судовые врачи. Доктор Мак-Ильрой высокий, стройный, симпатичный и настоящий циник; доктор Маклин, напротив, ростом невысок, не строен, не красавец, но являет собой воплощение сердечности и искренности. Мик и Мак примерно одного возраста, я думаю, им около тридцати, оба пользуются в команде большим авторитетом, потому что любят свою работу и выполняют ее, не поднимая шума. Есть еще кое-что, что объединяет Мика и Мака, — это Индия: Маклин там родился, а Мак-Ильрой много лет прожил.

За чаем и сигаретами они сидят у стола в «Ритце», кроме них там никого больше нет. Лишь по камбузу время от времени пробегает Грин, но он либо занят чем-то, либо делает вид, что занят.

— Вот идет человек из шкафа, — снова кричит Мак-Ильрой, когда я подхожу ближе. — Червячок в шоколаде!

У него имелись присловья на все случаи жизни, ничто не может заставить Мак-Ильроя замолчать, и его сравнения всегда отличаются язвительностью.

Короткий разговор о моем самочувствии, и мы трое, Мик, Мак и Мерс, сходимся во мнении, что я полностью поправился.

Босс тоже не вывел меня из равновесия. Кстати… а как прошел наш tete-a-tete?

Так мало-помалу я приобретаю опыт в сочинении рассказа о моей знаменательной беседе с Сэром. И то, что каждый, кому я по его просьбе рассказываю мою маленькую историю, добавляет к ней что-то свое, меня больше не удивляло.

Мак-Ильрой вернулся в Лондон из Индии с малярией и зашел к Шеклтону. Тот удивился, почему стоящий перед ним молодой врач не переставая дрожит, и в итоге смог помочь лишь тем, что вызвал еще одного врача.

Молодым врачом, прибывшим на помощь Мак-Ильрою, оказался Маклин. Он, по-видимому, пробудил в Шеклтоне симпатию, когда ответил на его вопрос, почему он носит очки:

— Многие умные лица без очков выглядели бы глупо.

Когда доктор Мак-Ильрой выздоровел, Шеклтон предложил ему контракт с условием, что он убедит доктора Маклина присоединиться к экспедиции. И Мик уговорил Мака, пообещав ему поехать вместе в Индию, когда оба вернутся с полюса.

На том же самом месте через пару часов Уайлд впутывает меня в разговор. Я накрываю в «Ритце» стол для свободных от вахты, а заместитель Шеклтона сидит над картой, на которую он, как он мне объясняет, наносит изменения погоды и промеры глубин.

— Нет, никаких льдов в поле зрения, — отвечает он на мой вопрос и добавляет, что приказано тем не менее проявлять осторожность, поскольку метель и полосы тумана затрудняют определение местоположения корабля. Уайлд интересуется, понимаю ли я что-нибудь в опеределении долготы.

— Нет, сэр, к сожалению, нет. Но Уорди дал мне почитать книгу по навигации «Лаг, лот и долгота».

— Ну-ну, «Лаг, лот и долгота», — бормочет он и ухмыляется. — Действительно хорошая книга. Если тебе будет что-то неясно, можешь смело подойти ко мне и спросить. Здесь… — он показывает циркулем на несколько расположенных вплотную друг к другу крошечных точек на карте, — это рифы Шег-Рокс, которые мы должны скоро пройти. Шесть рифов среди моря, некоторые высотой до семидесяти метров. Похожи на группу черных айсбергов. Когда мы их пройдем, сможем спать спокойнее.

Не всем нравится этот постоянно язвительный, может быть, даже действительно хитрый живчик. Некоторые думают, что Уайлд страдает от того, что является всего лишь заместителем Шеклтона, и прежде всего по той причине, что у него, в противоположность Шеклтону, который, в конце концов, был всего лишь третьим человеком в команде Скотта, не хватало мужества для осуществления собственных планов, не говоря уж об упорстве в достижении цели. Даже с Бэйквеллом, который терпим в высшей степени, Уайлд поладить не может. Его поведение он считает подхалимским и властным одновременно. И оттого, что Уайлд едва ли выше, чем маленький Узберд Хуссей, матросы прозвали его «Карлик Босс». Шутка, которая дошла до ушей Уорсли и была запрещена боцманом, звучала так: «Знаешь, почему мистера Уайлда только слышно, но не видно, когда Сэр поднимается в «воронье гнездо»? Потому что он тоже наверху. Он прячется в задний карман штанов Шеклтона и кричит: «Я самый большой!»

Причем «задний карман» фигурировал лишь в самых безобидных вариантах шутки.

Мне Фрэнк Уайлд нравится. Не только потому, что иногда своей меланхолией напоминал мне моего брата, а прежде всего тем, что за исключением Тома Крина был единственным человеком, кто, говоря о Шеклтоне, не рассказывал разных бредней.

И если Том Крин не смеет подвергать сомнению взгляды Шеклтона, то Уайлд делает это, не опасаясь, что его критику могут принять за зависть. Никто не знает Шеклтона лучше. Никто не любит его сильнее. Никто из тех, в общем-то хороших парней, которые превращаются в насмешников и завистников, когда речь заходит о втором человеке на борту, казалось, не задавался вопросом, почему Шеклтон сделал своим заместителем задумчивого, лишенного фантазии и сдержанного Уайлда.

Я долго стою близко к Уайлду и ощущаю исходящий от него запах пота. Его циркуль блуждает по карте. На ней изображено огромное белое чудовище с вытянутым, заостряющимся к концу рогом: это Антарктида и ее имеющий форму широкой дуги полуостров, устремленный к северо-западу. Выемка между задней частью рога и лбом чудовища на карте разделена на сотни крошечных полей, напоминающих формой черепки и осколки; она представляет собой водную поверхность, покрытую множеством льдин, «такую же большую, как Франция», поясняет Уайлд и откладывает циркуль в сторону.

— Первым, кому удалось пробиться туда, — он стучит по бухте коричневым ногтем, — был Уэдделл, и было это лишь в тысяча восемьсот двадцать третьем году. Мы плывем туда, в море Уэдделла.

— Мерс, стаканы и бутылки! Хоп-хоп! — кричит из камбуза Грин.

Уайлд спокойно продолжает:

— Смотри-ка: на южном побережье есть маленькая бухта, вот она. Это залив Вакселя. По свободному ото льда морю мы пройдем там до шельфового льда и сможем отшвартовать корабль на краю оледенения. Мы выгрузим все барахло прямо на лед. Что ты на это скажешь?

На меня это производит впечатление, но я не могу себе это представить и предпочитаю промолчать, чем сказать какую-нибудь глупость. Кроме того, тут входит Хадсон, штурман, и сообщает, что последний промер показал глубину восемьдесят саженей; лот вытащил на поверхность черный песок и гальку.

Уайлд снова обращается к карте и циркулю.

— Рифы Шег-Рокс, — бормочет он, — вот видишь.

И я убегаю к Грину, который противным тоном угрожает дать мне пинок по заднице.

После того как банда подвахтенных наелась и в царстве Грина установилось спокойствие, я нахожу удобное местечко около иллюминатора и то вглядываюсь во вьюгу, то смотрю в книгу Уорди о лаге, лоте и долготе. Под стол заходит кошка — полосатый серо-черно-белый хаос о четырех лапах, с громким урчанием она трется о мои ноги. Я поднимаю ее на колени, Миссис Чиппи устраивается поудобнее и смотрит так же бессмысленно и зачарованно на буквы, как и я, после чего засыпает, поскольку то, что автор, Роберт Фицрой, капитан корвета «Бигл», на котором плавал Чарльз Дарвин, собрал в своем своде морских знаний, сухо, как опилки летом. На седьмой странице я достигаю границы шельфовых льдов и выбрасываю барахло в виде квадрантов, секстантов, хронометров и лунных таблиц за борт. Моя страсть к цифрам имеет свои пределы. По Фицрою, расстояние между кончиками пальцев вытянутых в стороны рук у мужчины среднего роста составляет морскую сажень — 6 футов или 1,829 метра. Сажень Уайлда, должно быть, немного короче.

Восемьдесят морских саженей составляет глубина моря, в которое падает этот снег безостановочно и неудержимо. Сто сорок шесть метров, в самом деле не очень глубоко, если подумать, что мы находимся в открытом море.

Я тихо закрываю книгу, чтобы не разбудить Миссис Чиппи, и выглядываю наружу. Все можно выразить в цифрах: глубину моря, размеры корабля, количество осадков. Дневной рацион людей, с которыми Шеклтон пытался добраться до Южного полюса пять лет назад, был уменьшен до четырех сухарей, нескольких граммов сухофруктов и куска мяса пони. За сотню километров до цели они повернули назад, чтобы не умереть с голоду на обратном пути. И когда силы покинули Уайлда, Шеклтон тайком сунул ему один из своих последних сухарей.

После того как поели члены второй вахты, капитан снова вызвал меня к себе. Над морем повисла темнота, но когда я пробираюсь по засыпанной снегом палубе, снегопад уже ослабел. В обеих каютах кормовой рубки горит свет. Уорсли интересуется, освоился ли я и доволен ли я койкой, временем дежурства и так далее. Я доволен всем.

— Прекрасно! И, как мы все могли слышать, Сэр тоже доволен вами. И все мы довольны также.

Секунду он смотрит на меня сияющими глазами.

Я воспользовался моментом:

— Сэр! Я хотел бы попросить прощения! Мне не следовало бы делать это замечание, даже если бы я действительно думал, что…

— Вы распыляетесь, — прерывает он меня. — Довольно, Блэкборо. В вашем маленьком замечании было что-то героическое.

— Нет, оно глупое.

— Одно другому не мешает. У каждого из нас есть печальный опыт общения с шефом. Ведь кто-нибудь наверняка рассказывал вам что-нибудь на эту тему. Верно?

— Да, сэр.

— Вы разговаривали с Крином о Шеклтоне?

— Нет, сэр.

— Ну так поговорите. Конечно, при нем вам следует держать при себе свои геройские взгляды. Он ведь действительно герой. Мне очень жаль, что я должен вам сказать это, Мерс, но вы окружены героями. Думаете, справитесь?

— Я постараюсь, сэр.

— Великолепно. Знаете, как я познакомился с Сэром? Он мне приснился. Точнее сказать, мне приснилось, что я должен провести корабль через перекрытую льдами Берлингтон-стрит. Вы знаете Берлингтон-стрит? Она находится в лондонском Вест-Энде. Маленькая симпатичная улица, никаких паковых льдов там нет и быть не может. Следующим утром я отправился туда и нашел на доме номер четыре табличку: «Имперская трансарктическая экспедиция». Я загипнотизировал Шеклтона, так что у него не было выбора, и он сделал меня своим шкипером. Все так и было, или почти так. Вы не должны верить всему, что вам рассказывают эти моряки, Мерс!

Я обещаю не верить. И я уже бегу — крикнули, что видна земля — впереди по правому борту. По кораблю разносится топот людей, которые несутся на палубу, чтобы занять позиции у релингов: Шеклтон, Уайлд, Уорсли, Гринстрит и все остальные. От носа до кормы всполошился заснеженный белый «Эндьюранс», даже собаки воют, как будто радуются, когда мы, чуть не задевая их, смотрим на торчащие из воды черные и совершенно безопасные на таком расстоянии шесть рифов Шег-Рокс.

— Хей-хо! — кричит кто-то из матросов на средней палубе, среди них стою и я. — Бакланы, хей-хо!

Все остальные, выстроившись у поручней, безмолвно смотрят на рифы, туда, где птичье облако тянется к темно-синему небу, на качурок, бакланов, которым принадлежит риф и из-за которых мореплаватели прошлого дали ему это название[5].

Я смотрю на Бэйквелла. Горящими от изумления и восторга глазами пожирает он скалы, на которые еще не ступала нога человека. Неужели он тоже отправится туда? Я прижимаюсь к спине моего друга и держу его изо всех сил, чтобы он не прыгнул со мной за борт. Попробуйте кто-нибудь нас разделить. Между нами не просунешь даже листок бумаги, даже если его подпишет сам король. Лишь одна вещь оказалась между нами — мой талисман.

Загрузка...