Часть третья Замерзшие книги

«Нам нужна трещина!»

Его светло-голубые глаза, довольно близко посаженные, блестят, как только что отчеканенные монеты. Можно даже подумать, что он только что плакал. Во время редких бесед с Фрэнком Уайлдом я заметил, что он вдруг проникся ко мне доверием — он так радовался, когда мог дружески пообщаться с кем-нибудь наедине. Его роль рупора Шеклтона часто заставляла всех нас и его самого забывать, что на самом деле он — веселый и любезный человек. Может быть, поэтому Уайлд казался недовольным, когда обращался ко всему экипажу. Ему было бы гораздо приятнее и проще отдать несколько веселых приказов, а остальное выразить взглядом.

Почему до залива Вакселя нельзя добраться по льду ни на мотосанях, ни на собаках?

На этот вопрос взглядом не ответишь. Фрэнк Уайлд находится здесь, чтобы оценить состояние ледяной равнины между нами и материком, вовремя заметить скрытые под снегом смертельно опасные ловушки, когда мощный толчок сотрясает судно, закованное во льды уже четыре недели.

После глухого удара последовал устрашающий визг, затем еще один, резче и пронзительнее.

Моя первая мысль — «Эндьюранс» обстреливают, немецкий броненосец, который больше его раза в три, скрипя и завывая, прорывается сквозь льды, чтобы протаранить его.

— Все наверх! — заорали Шеклтон, Гринстрит и Винсент. Обед закончился. Никто не доел рулет из тюленьего мяса с картофелем, мы бросили вилки и выскочили на палубу.

Картина, которая нам открылась, радикально отличалась от той, что мы ожидали, и почти все, и я в том числе, закричали от радости. Прямо перед носом «Эндьюранса» разломилась льдина. Образовался проход, и лишь двести пятьдесят метров отделяли шхуну от свободной воды, по которой мы могли идти дальше на юг.

Никому не надо было говорить, что делать. Вооруженные лопатами, кирками и пилами, мы прыгаем через борт. Я бью по белому полю до тех пор, пока не немеет все тело, от пальцев ног до шеи. С трудом переводя дыхание, падаю на лед, и постепенно до меня доходит, почему наши начальники столь спокойны.

Я замечаю это краем глаза. Вода кажется густой, покрывается ледяной пленкой и на глазах замерзает. Да, похоже на то, что проход нам не сохранить. Холод быстрее нас.

А ведь осень еще не началась.

«Ты — очень важный день, двадцать пятое февраля девятьсот пятнадцатого года, — думаю я, лежа в снегу перед заиндевевшим кораблем. — Сегодня не стало не только воды, сегодня пришел конец всей экспедиции. Можешь гордиться этим».

Спустя неделю после того, как Сэр был вынужден объявить непреодолимой дрейфующую льдину между нами и медленно удаляющимся берегом, нам волей-неволей пришлось смириться с тем, что мы не сможем добраться до открытого моря своими силами. Мы крепко засели в мальстреме моря Уэдделла, который вращается по часовой стрелке в северном направлении и, как предсказывал капитан Якобсен, все, что он увлекает за собой, в том числе и нас, он тащит в противоположную сторону от залива Вакселя и от маршрута к Южному полюсу.

— Мы сидим плотно, как миндаль в шоколаде, — говорит за ужином Орд-Лис.

Хотя ни у кого нет настроения смеяться, Сэр поощряет эту попытку подбодрить всех, попросив Тетю Томас взять на себя снабжение мясом вместо присмотра за мотосанями.

— Спасибо, сэр, большая честь для меня, сэр, спасибо, спасибо, — последовал ответ. И все смеются.

«Эндьюранс» перестал быть судном, кроме того, нам предстоит пережить здесь осень и зиму, восемь месяцев темноты и холода, на этот период корабельные порядки официально отменяются. Из средства передвижения по воде мы превращаемся в плавучую научную станцию, самую южную на планете. Не только Орд-Лис — все мы получаем новые задачи. Мы будем нести в алфавитном порядке двенадцатичасовые ночные вахты, отвечая за безопасность корабля и поддержание жара в печах и ведя метеорологические наблюдения. Самая неблагодарная первая вахта выпадала Бэйквеллу. Преисполненные сочувствия к нему, все расползлись по койкам и закутывались в одеяла, а он остался торчать на ночном ветру на палубе. Никому не хочется оказаться на его месте, ну а я должен это сделать. Уже утром настанет очередь второго Б. Ох и почему моя фамилия не Якборо?


При свете последней маленькой лампочки, которая горит в «Ритце», он выглядел так, будто спит. Он обхватил голову руками и почти лежит на карте, которую расстелил на столе. В блестящей коже лысины, как в зеркале, весело отражается свет. Я спросил себя, не следует ли мне его разбудить и с подобающей почтительностью отправить в постель.

Но Фрэнк Уайлд не спит. Его глаза широко открыты и смотрят на карту, красные и очень усталые глаза, как у нас всех после непосильного, мучительного труда на льду. Время от времени он покусывает нижнюю губу, и когда я обошел вокруг стола и попал в его поле зрения, он поднял глаза, и его брови поползли от удивления на лоб.

— А-а-а, это ты, Мерс. Совсем не спится?

— Нет, сэр. Я думал посмотреть, как там Бэйквелл, и составить ему компанию. Я хотел отнести ему чаю. Вы тоже будете пить чай?

Он не слушает меня. Мыслями он где-то в другом месте, в какой-то точке на карте, которая лежит перед ним, и где-то в будущем, в долгой полярной ночи. Фрэнк Уайлд едва уловимо качает головой, и я уверен в том, что это безмолвное «нет» предназначено не только мне с моим предложением принести горячего чаю. Но и положению, в котором мы все оказались из-за них, из-за Шеклтона и Уайлда. Это невыносимо как для одного, так и для другого.

В течение целого месяца он пытался освободить корабль. Когда все его подчиненные уже давно сгрудились вокруг печки и терли окоченевшие руки, Уайлд упрямо взбирался на торосы перед носом «Эндьюранса» и отбрасывал лопатой снег, расчищая путь. После десяти часов работы он был слишком обессилен, чтобы разбивать лед или рыхлить снег, и, тяжело ступая, возвращался на корабль и приносил всем тем, чьи топоры исчезали в ледяной каше, новые инструменты, чтобы они могли продолжать работу.

— Дальше, парни, дальше, дальше!

В середине февраля температура упала до минус пятнадцати градусов. И хотя пробитые во льду проходы стали замерзать быстрее, чем «Эндьюранс» успевал через них протиснуться, Уайлд не терял надежды: по его мнению, скорость дрейфа льдов могла привести к тому, что трещина за одну минуту расширится до размеров подходящего прохода. При условии, что мы сможем пробить эту самую трещину.

— Нам нужна трещина, — орал он не реже ста раз в день. — Смотрите, чтобы трещина оставалась открытой!

Я вернулся из камбуза и принес ему стакан чаю. Он улыбается, садится прямо и берет его в руки.

— Очень любезно с твоей стороны, — говорит он. — Отнеси-ка стаканчик и Бэйквеллу. Ему согревающее более необходимо.

Так что я поднимаюсь на палубу и топаю к мостику, свет с которого падает на ряды клеток и переднюю палубу и теряется в темноте по ту сторону бушприта.

Где-то там, в ледяной пустыне, слышны удары, но наверняка там нет ничего, что живет, дышит, спит или бодрствует. Шум возникал от столкновения воды и льда и звучал так же холодно.

В жарко натопленной маленькой рубке нечем дышать от дыма сигарет, которые курит Бэйквелл.

— Ну? — В меховом капюшоне Бэйквелл похож на бродягу.

— Кроме Уайлда, все спят. Парень, он совсем выдохся. — Я закашливаюсь. — Но все еще не хочет поверить.

Мы вспоминаем, как прошел день. Я жду, пока Бэйки допьет чай, и ухожу. Тихо, чтобы никого не разбудить, спускаюсь вниз, к своей койке.

Но заснуть не получается. Опять хочется почитать. Так что я покидаю кубрик и по освещенному коптилкой коридору возвращаюсь в «Ритц».

Фрэнк Уайлд все еще сидит там над своей картой.

— «Лаг, лот и долгота»? — спрашивает он, когда я прошмыгиваю к иллюминатору.

Я понимаю, что делает жизнь Карлика Босса такой тяжелой: он действительно не понимает, что происходит вокруг, так он занят предотвращением и устранением последствий всевозможных несчастий. С момента бесславного провала моей попытки освоить навигационный букварь Фитцроя я прочел более полутора тысяч страниц разных историй о географических открытиях.

— Примерно так, — устало отвечаю я.

Я читаю бортовые журналы Джона Биско, одного из самых отважных охотников на тюленей, о котором сам Уэдделл писал с большим уважением. С 1830-го по 1832-й год Биско со своими людьми плавал в южных морях на бриге «Тьюла» и траулере «Лайвли». Ему посчастливилось третьим после Кука и Беллинсгаузена совершить плавание вокруг Антарктиды. Биско первый понял, что направленный в сторону Огненной Земли рог из островов, рифов и скал есть не что иное, как часть материка, который искали и не могли найти в течение десятилетий, — Антарктический полуостров. Почти все члены его экспедиции умирают от цинги или чахнут в холодном чреве «Тьюлы», а Биско, которому помогали лишь двое старшин и юнга, плывет дальше. Его судно, пишет Биско, «это просто масса льда». Убежденный, что перед ним — покрытые тонким слоем льда участки суши, Биско приказывает обстрелять айсберги из пушек, садится в шлюпку и обследует их обломки, над которыми носятся перепуганные буревестники. Через два с половиной года, в 1833 году, он возвращается в Лондон с добычей — целыми тридцатью тюленьими шкурами. Я бы охотно зачитал Фрэнку Уайлду, что написал Джон Биско в конце своего путешествия: «Я сделал все, что было в моих силах, чтобы сохранить у людей хорошее настроение, и часто улыбался, несмотря на то, что мне было очень плохо». Но когда я оторвал взгляд от пожелтевшего «Географического журнала» восьмидесятилетней давности, я обнаружил, что Уайлд наконец задремал прямо за столом.

Велосипед, пианино и воздушный шар

Когда в 1902 году судно «Антарктик» экспедиции Отто Норденшельда было раздавлено льдами, шведские геологи нашли убежище на самой северной точке Антарктического полуострова — крошечном островке Паулет. Шведы построили хижину, которая, должно быть, цела до сих пор, и долгие месяцы терпеливо ждали на голых скалах, пока их спасут. Однажды во время охоты на тюленей они нашли в скалах топ гафеля, на котором висели клочья британского флага. Это была верхушка мачты «Лайвли" — траулера из экспедиции Джона Биско, затонувшего семьюдесятью годами раньше в проливе Дрейка. Дрейфовое течение моря Уэдделла унесло гафель за пять тысяч километров, и никто не сможет сказать, сколько кругов он при этом проделал.

Капитан Скотт тоже сделал такую же якобы случайную находку. Устраивая склад для похода к Южному полюсу на бескрайней снежной равнине, его люди наткнулись на трехметровой глубине на металлический предмет и вскоре откопали сани. Это были такие же моторные сани, какие я видел на рисунке Джорджа Марстона в книге Шеклтона. Со времени его эспедиции на «Нимроде» сани пролежали четыре года подо льдом на шельфе Росса. Они и сейчас там. До Шеклтона Скотту не было никакого дела, поэтому он приказал их снова закопать в снег.

При упоминании о мотосанях Орд-Лис не может отказать себе в удовольствии и рассказывает, что, по его мнению, никто не привозил в Антарктику более нелепых вещей и не оставлял их там, чем Скотт. За исключением его самого, разумеется! И усмехается. Между нами стоит велосипед, который он только что вывел. В ярком свете отражающегося от снега солнца я вижу, что от черного лака остались лишь крапинки. Первый антарктический велосипед затянут темно-коричневой коркой ржавчины.

— В хижине Росса, например, стоит пианино, — говорит он и проверяет спицы. Несмотря на долгое пребывание драндулета в кладовой для якоря, они кажутся целыми. — На нем никто никогда не играл, так как ни Скотт, ни другие из его команды не умели играть на пианино. — Тетя Томас наклоняет свою лошадиную голову и скалит зубы. — Зачем он его приволок, как ты думаешь?

Откуда мне знать? Может быть, чтобы учиться играть на пианино.

— Подержи-ка руль. — Он наклоняется и ищет вентиль.

— Думаю, это шины из превосходной резины, — говорю я.

— Хм. — Он выпрямляется. — Верно.

Он одного роста с Крином и почти такой же широкий. Мне кажется, что он сам не доверяет своим мускулам и костям и ходит как на ходулях. Он с некоторым трудом садится на велосипед. Любому другому человеку его габаритов было бы понятно, что этот велосипед слишком стар и мал для него и что ездить на нем по льду, во-первых, рискованно, а во-вторых, смешно. Но не Орд-Лису. То, что никому другому не пришло бы в голову, у него пробуждает азарт.

— Отлично. Можешь отпускать. — Он надевает солнцезащитные очки. — Поглядим, как эти штуки крутятся.

С этими словами он жмет на педали. Заднее колесо проворачивается, он нажимает сильнее и трогается с места. В костюме из барберри[14], высоких сапогах и темных очках Орд-Лис похож на авиамеханика, который несется по заснеженному аэродрому. Те двое, что с трудом ступали по глубокому снегу и повстречавшихся ему на дороге к пилону, аплодируют, когда он проезжает мимо.

Меня зовет мой господин и повелитель, поэтому я возвращаюсь на переднюю палубу, где Грин как раз занят тем, что запихивает в холодный ящик разрезанные на полоски скудные остатки мяса последнего тюленя, оставшееся с вчерашнего дня.

— Еще льда, — коротко говорит он. Это значит, что я должен пойти и отколоть еще кусок льда для охлаждения мяса. При двадцатиградусном морозе Грин говорит так, будто только что вышел от зубного врача, а его лицо бело, как тюленье мясо. Ну, снова вниз, на лед, посмотрим, как там Орд-Лис на своем велосипеде.


Мы дрейфуем. Но то, что двухметровый пласт из снега и льда, на котором я стою, плывет по южным полярным водам, заметно примерно так же, как то, что Земля вращается вокруг своей оси и стремительно летит в космическом пространстве. Кажется, что все стоит на месте. Лишь когда айсбергу требуются оставшиеся до темноты четыре часа, чтобы протащиться мимо нашего корабля, тогда от страха, который нарастает по мере приближения ледяной горы, понимаешь, что все в этой белой пустыне находится в движении. В конце февраля, когда мы только что застряли, лед едва заметно двигался параллельно берегу в западном направлении. В начале марта он повернул на вест-норд-вест и прибавил в скорости. Уорсли и Хадсон лотом промерили глубину. Выяснилось, что она увеличилась с двухсот пятидесяти до тысячи метров. Мы могли быть уверены в том, что течение несет льды и нас вместе с ними вдоль Антарктического полуострова на север и что теперь граница льдов и залив Вакселя находятся у нас за спиной. День велосипедной прогулки Орд-Лиса по льдам, 6 апреля, — это семьдесят второй день с того момента, как нас зажало во льдах, и те двое, что повстречались ему и теперь поднимаются на борт, чтобы отрапортовать Сэру, — это как раз Уорсли и Хадсон. Они определили наше местоположение и рассчитали, что мы дрейфуем на север со скоростью четыре километра в сутки. «Эндьюранс» не сдвинулся с места и на ширину ладони, но вместе с ледяными массами преодолел сто восемьдесят километров.

Шеклтон спокойно воспринимает эту новость. Он стоит у релинга как раз надо мной и выглядит почти довольным, когда просит Уорсли сменить человека в «вороньем гнезде» (сейчас это Хау) и высматривать тюленей. Я знаю, что стоит за этой веселостью. Шеклтон мучительно старается ничем не выдать свое разочарование и свои опасения. На самом деле он радуется совсем по-другому. Когда мы разговариваем о книге, которую он мне дал почитать, с его лица исчезает всякое напряжение, в глазах мелькает лукавая искорка, и он не перестает улыбаться, за что как минимум один раз извиняется.

Я пользуюсь возможностью и спрашиваю Шеклтона, можно ли взять один ледяной блок из целой пирамиды ему подобных, приготовленных для строительства иглу и оказавшихся ненужными.

— Чтобы заморозить мясо, сэр!

Он смотрит на меня вниз так, будто видит впервые.

— Возьмите. Все время можете брать, — весело говорит он.

Одним яростным ударом топора Грин разрубает ледяной блок, светло-голубые обломки и сверкающие кусочки льда со звоном сыплются в заполненный до краев мясом ящик. Мимо, словно на ходулях, проковылял Хау, в своем желтом костюме за час сидения в «вороньем гнезде» промерзший до костей. Грин замахивается на него топором, обнажает остатки зубов и растягивает губы от смеха, довольный своей шуткой, а Хау крутит пальцем у виска. Он с трудом преодолевает ступени. Колени отказываются сгибаться. Он знает, что ему придется просидеть не менее двадцати минут у печки в «Ритце», прежде чем он сможет стащить шапку с головы.

— Тюлень два румба на юго-запад, — оглушительно кричит Уорсли из «вороньего гнезда» в ярко-красный мегафон. Это единственный предмет, который можно видеть с палубы. — Поправка: три румба. Тюлень три румба на юго-запад!

Всего в километре по ту сторону от двойного кольца из маленьких и больших ледяных конусов, окружающих корабль подобно военному обозу, и внутри кольца из тридцати иглу, где стоят теперь собачьи клетки, и немного дальше вышки, утыканные палками от вымпелов, которые должны служить ориентирами в случае пурги и урагана, на открытом льду охотятся пять человек на собачьих упряжках и ответственный за снабжение мясом на велосипеде. Отсюда они кажутся небольшими, нечетко различимыми в снежной пыли и медленно двигающимися фигурками. Уорсли руководит ими из «вороньего гнезда», Крин и Маклин правят санями, Мак-Ильрой и Марстон сдерживают рвущихся собак, а Фрэнк Уайлд бежит пешком или на лыжах к месту, где лежит тюлень.

До корабля доносится только еле слышный звук выстрела.

— Слышал, мечтатель? Работы добавится, — говорит Грин и садится на готовый ящик, чтобы тот закрылся. — Плакали сегодня твои три часа.

Помимо ночных вахт, после которых человек на следующий день освобождается от всех работ, каждый из нас должен по три часа ежедневно выполнять свои непосредственные обязанности, таскать уголь, колоть лед. Оставшееся время каждый использует по своему усмотрению. Но, естественно, создание как можно больших запасов продовольствия перед тем, как через три недели наступит полярная ночь, является первоочередным делом, поэтому те, кто ездят на охоту, Орд-Лис, кок и я почти целый день заняты заготовкой, контролем и укладкой мяса для нас, собак и кошки, а также жира и ворвани для печей и ламп. И поскольку никто не обладает таким же острым зрением, как шкипер, ему приходится чаще, чем он должен, сидеть в «вороньем гнезде» и руководить охотниками, крича и размахивая флажками, предупреждая их о неожиданно появляющихся в полыньях косатках или морских леопардах. В соответствии с ежевечерне объявляемыми в «Ритце» расчетами мы заложили пять тысяч фунтов мяса и жира и сможем питаться ими три месяца, не притрагиваясь к концентратам и консервам.

Три месяца… К началу июля мы уже несколько месяцев будем жить в темноте.

Между тем люди внизу, на льду, разделились на две группы. Пока одна группа была занята тем, что старалась удержать обе упряжки собак, пытавшихся вцепиться в горло друг другу, другую группу ожидала самая тяжелая часть работы — разделка тюленьих туш, вес которых может превышать пятьсот фунтов. Начинает смеркаться, поэтому мне не видно, как Уайлд, Крин и Мак-Ильрой, который использует свои навыки хирурга, склонились над мертвым животным. Но я знаю (я видел это десятки раз), что каждый удар попадает в цель — нужно делать все как можно быстрее: пока тюлень еще теплый, те, кто занят его освежеванием и разделкой, не обморозят себе руки.

Первый, кто выныривает из сгущающихся сумерек, — это не погонщик собачьей упряжки и не Фрэнк Уайльд со своими лыжами. Это — Тетя Томас на своем велосипеде. Он приезжает, преисполненный спокойствия. Я сразу вспоминаю, как однажды мягким зимним вечером преподобный Хэккет вернулся в Пиллгвенлли с только что прошедших похорон.

— Не врежься в мачту!

Это Уорсли прилип к вантам на полпути к палубе и кричит в свой рупор. И Орд-Лис слегка касается пальцами капюшона и кивает.

Вскоре велосипед стоит, прислоненный к холодному ящику Грина. Орд-Лис почти полностью покрыт инеем, а на защитных очках и крае шапки повисли сотни крошечных сосулек.

— На велосипеде хорошо думается, — говорит он очень медленно и хрипло, потому что собачий лай заглушает все звуки и на льду все орут во все горло. — Мне тут пришло в голову: самая странная штука, которую привозили в эти места, это воздушный шар, на котором Скотт летал над островом Росса. Ты не читал о нем, Блэкборо?

Я, конечно, не читал, но я ему не верю.

— Назывался «Ева», насколько я помню. Скотт летал на нем только один-единственный раз, потому что сломался клапан. Будто бы он поднялся на несколько сотен метров. Возможно, Скотт от восторга все время выбрасывал мешки с песком.

Он хихикает, и сосульки на его бороде звенят.

— Ты знаешь, впрочем, что Уилбур и Орвилл Райт до самолета строили велосипеды?

— Эээээх, — воскликнул Грин, — надоели вы мне с вашими историями.

Ощущать важность жизни

Как раз в воскресенье, когда с неба сыпались крупные хлопья снега, мы в последний раз видим солнце. Некоторое время надо льдом висит густой полумрак, в котором на фоне горизонта можно различить застывший силуэт корабля. Но оценить расстояние сейчас почти невозможно, и даже лед перед лыжами видишь настолько расплывчато, что прогулка вокруг вышек становится опасной. Боб Кларк пробурил перед носом баркентины дыру во льду и с помощью укосины, закрепленной на утлегаре, вытягивает наверх всевозможных морских животных. Он уже несколько раз падал в ямы и спотыкался о гряду торосов — думал, что они находятся на расстоянии в несколько метров. Но это не уменьшало его страсти к собирательству. В десятках горшочков из-под меда, стоящих вдоль плинтуса в «Ритце» и испускающих при свете заправленных ворванью ламп синее и зеленое свечение, плавают странные зверюшки и растения, организмы, на которые никогда не падал свет и которые всегда жили в полной темноте. И мы жили бы сейчас в такой же темноте, не научись наши далекие предки извлекать огонь.

Мы не оплакиваем уходящее солнце. Оно придет снова всего лишь через полгода, но это не имеет никакого значения. Ведь это нельзя изменить. Макниш говорит, что в случае необходимости он готов построить солнце из дерева, а для Альфа Читхэма пришло время выдать свою ежемесячную шутку: в тот самый момент, когда лед поглощает последние следы солнечного света, Читхэм заказывает Макнишу купальные трусы из каштана.

Среди тех, кто как-то вечером собрался в «Ритце», не только я заметил, что с тех пор, как судно было подготовлено к зимовке точно к началу полярной ночи, Шеклтон больше не выглядит таким грустным и угрюмым. А его хорошее настроение улучшило настроение всех остальных. Он сам знает лучше всех, что является образцом для всех нас. Но его никто не упрекнет, если он когда-нибудь проявит слабость. Привычные вспышки гнева лишь доказывают, что он близко к сердцу принимает наше положение, а не погружается в уныние и горечь, к чему имеет склонность и для чего у него есть множество причин.

Том Крин никогда не подвергает сомнению принятые Шеклтоном решения. Том сидит лишь на два места дальше от меня. Я никогда не решился бы ему возразить, потому что его профиль, который я вижу перед собой, много лет висел в рамке на стене в комнате моего брата. Но все же у меня другое мнение. Я думаю, что способность Шеклтона поддерживать в нас интерес к нашему делу на самом деле основывается на глубоком сомнении. И когда он уверяет всех, будто не может отказаться от задуманного плана и от достижения намеченной цели, это не соответствует действительности.

Я думаю, что у него нет ни твердого плана, ни определенной цели. Шеклтон сомневается. Он сомневался с самого начала и сомневается сейчас, когда уже близок к цели. Крин, Читхэм, все приближенные к нему думают об открытиях, преодолении трудностей, о триумфе. Шеклтон думает о счастье. Это он искатель приключений, а не я. Для него желанны и приятны короткая, но ожесточенная борьба с самим собой, и даже печаль и скорбь. Большие неприятности, избежать которых Уайлд старается с энергией человека, одержимого идеей порядка, и пускает для этого в ход все возможные средства, лишь подстегивают сэра Эрнеста, придают ему уверенность в том, что он должен разделить их с нами, которые могут этому лишь поражаться, к его полному удовлетворению. Как только все это заканчивается, сомнения возвращаются снова.

После обычного тоста за женщин, любимых и всех тех, с кем мы можем никогда не встретиться, который произносит Уорсли, Сэр берет слово и несколькими фразами ставит нас в неловкое положение. Он без обиняков просит прощения за провал экспедиции. Он даже допускает, что совершил ошибку, приняв решение идти дальше на юг вместо того, чтобы по достижении Берега Кэрда лечь в дрейф и высадиться там.

— Я надеялся, что будет еще лучше. Что за глупое решение! Я бы хотел сегодня услышать тосты за шкипера и за вас, Фрэнк, Том, Альфред!

Он твердо смотрит в глаза каждому из этих четверых, и я могу себе представить, что значит для него говорить все это в том же самом помещении, где ровно пять месяцев назад проходило совещание, на котором он противопоставил себя этой четверке.

— Меня бросает то в жар, то в холод, когда я думаю, что мы могли бы сидеть в нашей палатке, ученые занимались бы своими исследованиями, а остальные готовились бы к походу. Я не могу себе даже представить, какие трудности выдержали Макинтош и его люди в море Росса, чтобы подготовить для нас склады с припасами, которыми, возможно, мы никогда не воспользуемся. Я не могу переоценить всю работу, которую вы проделали. Можете быть уверены в том, что я сделаю все возможное, чтобы всех вас вернуть к вашим женам и детям живыми и здоровыми. Или к вашим любовницам. — Смех. — Благодарю вас. Несмотря на обидную ошибку, мне очень приятно находиться здесь с вами. Я хочу видеть всех вас.

— За Сэра! — кричит верный Альф Читхэм и поднимает свой стакан. — За сэра Эрнеста, — тихо повторяет он, и у меня ком подступает к горлу и слезы наворачиваются на глаза.

Шеклтон встает. Тех, кто хочет встать, подражая ему, он просит сидеть и стоит один. Ретроспективная часть его выступления остается позади, теперь он смотрит вперед. Я откидываюсь назад. Может быть, еще стаканчик портвейна?..

Но то, что он говорит, поражает меня до глубины души, обрушивается на меня как топор Грина на лед, и от моего спокойствия и хладнокровия не остается и следа. Он хочет, чтобы я тоже встал.

И когда я встаю и нерешительно обвожу глазами собравшихся за столом и улыбающихся мне, он велит, чтобы я рассказал что-нибудь о полярной ночи. Здесь и сейчас. Он садится. У меня становится черно перед глазами.

— Сэр, полярная ночь, я ничего не знаю о полярной ночи, я еще никогда не испытывал, что это такое… — лепечу я. — А та, что сейчас начинается, кажется мне… мне слишком короткой, чтобы я… что-нибудь… действительно важное для всех… значительное…

— Браво, — говорит Мик. — Великолепно. Отличное начало.

Все хохочут.

— Успокойтесь, джентльмены, прошу вас. — Шеклтон улыбается, но без ехидства. Он воспринимает это серьезно. — Спокойно, Мерс. Никто здесь не хочет вас выставлять на посмешище. Я просто подумал, что вы расскажете нам, что вы прочитали о полярной ночи. Ведь важно, чтобы кто-то из нас читал книги и рассказывал другим, что там написано… Но вы не обязаны это делать, если вы сами этого не хотите.

Конечно, я не обязан, это я и сам знаю. Я говорю, что хочу сесть. И сажусь.

— Ну ладно.

Шеклтон кивает остриженной наголо головой. Он представлял себе это по-другому. Он скрещивает руки на груди. Воцаряется неловкое молчание.

Я знаю, что я мог бы это сделать. И спрашиваю себя, почему не делаю. И слышу, что уже говорю. И все остальные молчат.

— В полярную ночь мне в первую очередь приходит в голову слово, которому научил меня Хёрли. Это слово из языка эскимосов, и я не знаю, верно ли я его выговариваю: Perler-orneq. — Я смотрю на Хёрли, Принц кивает. — Оно выражает печаль долгой полярной ночи и означает не что иное, как «ощущать важность жизни». Да, точно, недавно я прочитал два доклада членов экспедиции на «Бельгике», которые зимовали здесь шестнадцать лет тому назад. Я действительно не могу рассказать много. Это слово довольно точно описывает то, что я прочитал. Эти люди были первыми, пережившими зиму во льдах, и один из них, Фредерик Кук, написал в своем дневнике о черном занавесе, который опускается между одиночеством во льдах и остальным миром, и о том, как быстро он накрывает душу. Становится жутко, как в романе про вампиров, когда он, к примеру, пишет, что полярная ночь с каждой неделей высасывает все больше цвета из крови. И еще он, то есть Фредерик Кук, где-то написал, что не смог бы представить ничего более вызывающего уныние и уничтожающего для своих товарищей и для себя самого. Ну как? Достаточно?

— А у тебя нет ничего про красоты полярной ночи? — крикнул кто-то. — О девушках?

— Боже мой, кончай! — Нижняя челюсть Сторновэя почти касается груди. — У меня же сразу встает.

— А вот этим мы рисковать не намерены, мистер Маклеод, — говорит Шеклтон. — Продолжайте, Мерс. Возможно, в конце вы дойдете и до заманчивых сторон.

— Да, ну хорошо. Другая книга из вашей библиотеки, сэр, о плавании на «Бельгике» в море Уэдделла, написана неким Т.Х. Боэмом и называется «Пока не пришли герои»… честно, капитан, она называется именно так! То, что я там прочитал, не имеет ничего общего с романтикой в духе Дракулы. После трех недель жизни в темноте экипаж впал в депрессию и меланхолию. Люди не могли ни на чем сосредоточиться, и даже еда превратилась в мучение.

— Почему? На борту был Грин?

— Иди к черту!

— Тихо! Заткнитесь!

— Чтобы побороть признаки сумасшествия, которые они замечали друг у друга, они начали бегать по кругу вокруг корабля. Они называли это «прогулкой умалишенных». Один человек умер от сердечного страха, другого истерические припадки привели к глухоте и немоте, третий забился в крошечную нишу, потому что думал, что остальные посягают на его жизнь. На борту были люди семи национальностей. Боэм пишет, что это был кошмар на семи языках. В конце концов каждый сделал себе логово в каком-нибудь закутке судна, где ел и лежал в полузабытьи. Никто ни с кем не разговаривал, они перестали быть командой.

Тут Маклеод снова вспомнил о девушках, а Шеклтон не стал его останавливать. Маклеод желал знать, бывали ли они когда-нибудь во льдах, когда, сколько их было и, прежде всего, сколько им было лет.

Я объяснил, что ни в одной книге мне не попадалось ничего о женщинах в этих краях. Но Сторновэй не был бы Сторновэем, если бы не смешивал потеху с серьезными вещами. Сначала он притворился разочарованным, потом вдруг сердито и обиженно сказал:

— Ну тогда вынь рыбку и прочти записку твоей…

— Заткнись, Маклеод, — говорит через стол Бэйквелл.

Тут же вылезает Винсент:

— Тише, тише, мистер Янки Дудл.

Настроение в «Ритце» сразу испортилось. Я не думаю, что это входило в намерения Шеклтона. Он не комментирует мои слова, хочет, чтобы они подействовали на людей, и лишь когда компания постепенно начинает распадаться, Шеклтон отводит меня в сторону и извиняется за выходку Маклеода.

— Все в порядке, сэр.

Он очень серьезен и говорит почти шепотом:

— Мерс, вы знаете, может случиться так, что мы потеряем корабль. Тогда мы не возьмем с собой ни одной книги. В этом случае вы и я будем единственными, кто их прочитал.

— Да, сэр.

— Когда вы прочитаете их все?

На этот вопрос я ответить не мог. Есть книги, которые мне следовало бы прочитать еще раз, а есть и такие, которые я засунул бы подальше, потому что знаю, как мрачно они заканчиваются. Между прочим, на «Эндьюрансе» достаточно людей, с которыми я бы сделал то же самое.

— Исходите из того, что у вас есть еще полгода, — говорит он.

Его взгляд дает мне понять, что он, кажется, в этом не сомневается. Я иду вместе с ним на палубу. В небе стоит полярное сияние, свет двух штормовых фонарей освещает полукруг расположенных по левому борту собачьих иглу. Там возятся Маклин и Хёрли — они кормят собак на ночь.

— Вы знаете, кто был этот человек в нише, — говорит Шеклтон, когда мы идем по палубе, — тот, который боялся, что остальные члены экспедиции на «Бельгике» хотят его убить?

— Да, сэр, это был Амундсен, сэр.

— Очень разумно, что вы не упомянули об этом. Спокойной ночи!

Этой ночью Шеклтон не сразу отошел ко сну. В переделанной в четырехместную каюту кают-компании, которую квартирующие там Уайлд, Крин, Марстон и Уорсли окрестили «конюшня», пьяный до бесчувствия Гринстрит демонстрировал свои вокальные способности, для упрощения в одиночку исполняя дуэт с участием лорда Эффингема (с бородкой) и мистера Чаркота (с бородкой и при монокле). В качестве зрителей присутствовала группа пестро одетых забияк. Хуссей нарисовал себе сливовым пюре фонарь под глазом. Он таскал по кругу противного хнычущего маленького мальчика, очень похожего на Фрэнка Уайлда. Впрочем, это и был Фрэнк Уайлд. По кругу ходит бутылка солодового виски. Когда она пустеет и вылетает через открытый иллюминатор на лед, большинство решает переместиться в каюту сэра Эрнеста, где предполагается наличие запасов спиртного. Шеклтону поют серенаду, которую он встречает аплодисментами, но не выражает готовности выдать выпивку. Вместо этого он предлагает шоколад и выгоняет нас с угрозами рассказать наизусть сонет.

Антарктические часы

При температурах ниже минус тридцати — сорока градусов происходят невообразимые вещи. Как-то я вылил на улицу стакан кипятка, и он замерз, не долетев до палубы. Если слишком долго держать глаза зажмуренными, веки смерзаются, и в первый момент от этого всегда испытываешь ужасный шок. После долгого пребывания на улице мы жмемся к печке, как кошки. Если после этого лизнуть одежду, которую ты снял, и прижать ее этим местом к стене каюты, то куртка или пуловер чудесным образом остаются висеть на стене. Просто не верится, что при таком холоде не важно, какова температура воздуха — минус двадцать или минус тридцать семь. Здесь разница как между поздней весной и серединой лета — все зависит от ощущений. Ведь здесь нет времен года.

В конце мая и середине июня, между сто двадцать пятым и сто сорок пятым днем нашего заточения во льдах, мы устроили соревнования, в которых, несмотря на страшный холод, принимает участие вся команда. Целый день у относительно безветренного правого борта мы расчищаем поле и направляем на него шесть имеющихся на палубе штормовых фонарей.

Наконец утром раздается свисток Сэра, который не разрешает называть себя судьей, и начинается девяностоминутная игра: «Ваксель Бэй Уондерерс» в белых фуфайках, натянутых прямо на белые комбинезоны, сражаются против «Уэдделл Си Юнайтед», которые считаются безоговорочными фаворитами — у них на одни защитные очки больше.


«Ваксель Бэй Уондерерс»

Тренер: Ф. Уайлд. В запасе: А. Керр, Дж. Марстон, Г. Мак-ниш

Вратарь: Т. Крин

У. Хау, центральный нападающий

X. Хадсон, правый крайний, Дж. Мак-Ильрой, левый крайний

М. Блэкборо, правый полусредний, Л. Хуссей, левый полусредний

А. Читхэм, центральный полузащитник

Р. Джеймс, правый защитник. Дж. Винсент, левый защитник

Т. Маклеод, правый полузащитник, Ф. Уайлд, левый полузащитник


******

«Уэдделл Си Юнайтед»

Тренер: Ф. Уорсли. В запасе Ч. Грин, У. Стивенсон

Вратарь: Т. Орд-Лис

У. Бэйквелл, центральный нападающий

А. Маклин, правый крайний, Т. Маккарти, левый крайний

Э. Холнесс, правый полусредний, Ф. Хёрли, левый полусредний

Л. Гринстрит, центральный полузащитник

Дж. Уорди, правый полузащитник, Л. Рикенсон, левый полузащитник

Ф. Уорсли, правый защитник, Р. Кларк, левый защитник


Команде «Уэдделл Си Юнайтед» не удалось извлечь пользы из своего преимущества. Но вскоре стало ясно, что исход игры решается на правом краю, где врачи Мак и Мик устроили настоящую дуэль. Когда в перерыве при счете 4:3 в пользу «Ваксель Бэй» столп обороны «Уэдделл Си» и играющий тренер Уорсли выпустил на поле вместо себя Чарльза Грина, схема игры команды была нарушена. Лишь изредка что-то получалось у несыгранной связки форвардов Маккарти — Бэйквелл. Грин упорно уклонялся от борьбы. Выход из строя вратаря Орд-Лиса (они столкнулись лбами с центральным нападающим «Ваксель Бэй» Хау) еще более ухудшил положение «Уэдделл Си». Уайлд, Хусси и я забили каждый по два гола и установили окончательный счет 9:4. Разгром. Никто не наказан желтой карточкой за нарушение правил, за ругань наказали всех. Победу отпраздновать не удалось: за воротами «Ваксель Бэй» рефери Шеклтон, по большей части отсутствовавший, якобы заметил плавники косатки.

За неделю до дня зимнего солнцестояния, за обедом, кавалер ордена Йонаса Хёрли вдруг похвастался, что его упряжка самая быстрая: за исключением его восьмерки ни одна собачонка не сможет тягаться с его вожаком по кличке Шекспир.

Смехотворно!

Уайлд, которого, как и пятерых погонщиков собачьих упряжек, подзуживает Шеклтон, поднимает шум и лезет в драку. И хотя все это показное, одну тарелку все же разбили. Никого, и Грина в том числе, это совершенно не беспокоит. Я же собираю осколки и предаюсь размышлениям.

Трасса гонки намечена. Ее длина восемьсот метров, она идет вокруг вышек, старт и финиш на усеянном ледяными наростами футбольном поле. Шесть погонщиков упряжек получают сутки на тренировки. Каждый выбирает себе помощника, получает штормовой фонарь и отправляется на лед тренироваться на облюбованном месте где-то в темноте.

Со всех сторон раздаются команды:

— Пошел!

— Ха!

— Стоять!

— Вперед!

Уже в начале апреля Фрэнку Уайлду пришлось пристрелить пса по кличке Бристоль, заболевшего какой-то загадочной болезнью. За несколько дней бедняга потерял почти половину собственного веса и, словно истязаемый изнутри невидимым палачом, забился в своем иглу, где и сидел, глядя мутными, ужасно грустными глазами, пока Фрэнк Уайлд не пришел и не забрал его. За несколько прошедших недель еще двенадцать собак заболели той же болезнью, и их пришлось пристрелить. После потери двух собак у Южных Сандвичевых островов и тринадцати собак во время дрейфа у нас остались пятьдесят четыре собаки из шестидесяти девяти, причем три из них были в плохом состоянии. И из-за того, что до сих пор ни одна из заболевших собак не выздоровела, Уайлду еще не раз придется спускаться на лед с одной из них и возвращаться на борт на окровавленных лыжах.

Все шесть погонщиков хорошо знают своих животных и стараются наладить с этими зверюгами нежные отношения. Я же, по мере возможности, держусь от них подальше, но мне известно, что на них действует лишь демонстрация физического превосходства. Время от времени они набрасываются друг на друга и кусают до крови. Я полностью уверен: не вмешайся кто-нибудь, они будут рвать друг друга на части до тех пор, пока все не издохнут. Множество страниц в своих книгах

Амундсен посвящает собакам, которые были с ним в его путешествиях во льды, кое-кого из них он описывает подробнее, чем своих коллег. Случалось, в экспедиции начинался голод, и тогда приходилось убивать собак. В такие моменты Амундсен заводил примус на полную мощность, чтобы не слышать выстрелы. Он сфотографировал своего коллегу-норвежца и на обратной стороне фотографии написал: «Из-за отсутствия женского общества Рённе устраивает танцульки с собаками». Он — самый великий, и Шеклтон абсолютно прав — не следует преуменьшать его заслуги, рассказывая про закутки, в которые он заползал в молодости, чтобы не быть растерзанным. В палатке на Южном полюсе Амундсен оставил письмо королю Хокону, которое должен был передать Скотт в том случае, если норвежцу не удастся вернуться назад. Мне кажется, просьба обидела Скотта больше, чем поражение, и уж точно она не была выражением сомнений Амундсена. На пути к полюсу он почти каждый день фотографировал самого себя: мужчина с длинным лицом, на котором застыло вопросительное выражение, огромным носом и печально поблескивающими глазами бассета.

Собаки изменили всех, кто их кормил или купал, ухаживал за ними и гладил, но особенно это коснулось тех шестерых, которые заботились о них изо дня в день. Мак-Ильрой стал снова таким же тощим, как в Буэнос-Айресе, потому что больше не подкарауливает на камбузе что-нибудь съедобное. Марстон все еще рисует, но если ему попадается айсберг, на рисунке он точно будет напоминать собачью голову. От Хёрли больше не пахнет, как от принца, он пахнет Шекспиром, от которого он не отходит ни на шаг, с тех пор как оба провалились в трещину, из которой спустя пару минут после их спасения вынырнула черно-белая морда любопытной косатки. Маклин-Кроткий разнимает вцепившихся друг в друга брехливых псов, для чего ему приходится врезать обоим в челюсть. И Уайлд требует от всех нежного отношения, когда безропотно принимает на себя такое поручение, что ему вряд ли кто-нибудь позавидует.

Однако никто не относится к собакам с такой заботой, как большой Том Крин. Он проводит ночи в иглу и принял роды восьми щенков, которые уже почти выросли. Гринстрит, с каждой неделей становившийся все менее похожим на офицера из-за постоянных приемов волшебного эликсира, должен в скором времени заняться дрессировкой щенков и организовать седьмую упряжку. Но прежде, конечно, он должен пройти обучение в Криновой школе любви и заботы — как я полагаю, до тех пор, пока не перестанет нуждаться в своем чудодейственном средстве.

Антарктическое дерби было назначено на полдень 16 июня. Это наш сто сорок третий день во льдах. Он объявлен выходным для всех. Многие оделись соответственно. Холи, Хау и Керр нарядились букмекерами и предлагают делать ставки в антарктической валюте: шоколаде и сигаретах. Но их ставки — 6:4 на Уайлда, двойную ставку на Крина, 2:1 против Хёрли, 6:1 против Мака, 8:1 против Мика, Марстон без форы — никто не принимает.

Шеклтон дает сигнал к началу гонки, помигав штормовым фонарем. Подгоняемые криками и воплями болельщиков и возгласами погонщиков, упряжки рванулись вперед по отдающему синевой в полумраке льду. Сначала вперед вырывается Маклин. Боцман и Сонгстер — равноценные вожаки и влекут вперед Сью, Джаджа, Стюарда, Мака и еще трех собак из своей упряжки, заставляя их набирать скорость. Но из-за того, что задние собаки не могут долго поддерживать такой же высокий темп, как Боцман и Сонгстер, Маклин начинает отставать. Упряжки Марстона с вожаком Стимером и доктора Мак-Ильроя сразу выключаются из борьбы. Мы думаем, что вожак Мак-Ильроя Вулф и в самом деле волк[15]. Он не находит во всем этом цирке никакого удовольствия и просто отбывает номер. Некоторое время впереди держится Крин, но его вожак тоже начинает соответствовать своей кличке: Соурли (мрачный), кажется, слишком огорчен из-за того, что отстает, поэтому совсем не старается, а сердито вынюхивает что-то в снегу. Исход дерби решается между санями Хёрли и Уайлда, которые идут вровень на всем пути до конца трассы вдоль линии вышек, проложенной перед носом «Эндьюранса»:



Две упряжки — восемнадцать собак и два погонщика борются за первое место. Мы все с криками и свистом бежим к линии финиша. Хёрли стоит в санях. На нем красная мантия, которую он выкопал неизвестно где, на рукаве — маленький австралийский флаг. Уайлд, напротив, сидит на корточках. И побеждает. Хёрли приходит к финишу вторым, за ним — Маклин и Крин, затем — Мак-Ильрой и, наконец, Марстон.

Две минуты и шестнадцать секунд потребовалось упряжке Уайлда, чтобы пробежать восемьсот метров.

Провиантмейстер Орд-Лис, который, дрожа от холода, стоит рядом со мной, недоволен.

— Псы Уайлда в среднем на одиннадцать фунтов легче, чем у Хёрли, поэтому для меня победитель — Хёрли. Я с нетерпением жду, не предложат ли ему новую гонку.

Реванш проходит через пару дней, на этот раз на санях, кроме погонщиков, сидят пассажиры. Побеждает экипаж в составе Хёрли и пассажира Хуссея, но только из-за того, что по пути Шеклтон упал с саней Уайлда. Сэр так разочарован и обижен на самого себя, что добровольно оплачивает все ставки. Так или иначе, сегодня у Фрэнка Уайлда неудачный день. Вечером Том Крин сообщает ему о болезни еще трех собак, и хотя Уайлд очень тяжело воспринимает эту новость, он не перекладывает ни на кого свои обязанности. Доктор Мак-Ильрой настаивает на том, чтобы Уайлд вернул трупы пристреленных собак на борт для вскрытия. Исследование продолжается три часа, для чего приспособили якорную кладовую. Три часа корабль охвачен парализующим унынием. В конце концов Мик и Мак нашли возбудителя болезни Бристоля. Это глист, красный ленточный глист сантиметров тридцать длиной, которого они смогли найти во всех трех собачьих трупах и который практически сожрал собак изнутри. Маклин выглядит просто убитым, сообщая нам, что мы не имеем возможности лечить животных. Да, мы не можем предотвратить, чтобы червь не поразил остальных собак. На борту «Эндьюранса» нет препаратов для дегельминтизации.

Том Крин закрывает лицо руками. Когда он опускает руки, мы видим, что он плачет. Том говорит тихо, как будто обращается сам к себе:

— На борту пять тысяч граммофонных иголок, но ни одной упаковки с антигельминтным средством, верно?

Слезы Крина лишают Читхэма самообладания.

— Да, черт побери! Том ведь прав, не так ли? Мы полярная экспедиция с санями, которые тащат собаки, или любители музыки?

Шеклтон отпускает их, так как знает, что слова Крина адресованы ему и они справедливы. Глядя куда-то вдаль, за пределы «Ритца», он первым понял, что означает сделанное врачами открытие: с этим дьяволом в брюхе собаки ни за что не осилили бы трехтысячекилометровый переход через континент.

Мы уверены, что потеря собак неизбежна. Мы можем также потерять судно и остаться на льду. Все это здорово действует всем нам на нервы. Поэтому все рады, когда есть что праздновать, даже если еще две собаки отказываются есть дополнительные порции тюленьего мяса.

Двадцать второго июня мы достигаем середины полярной ночи и отмечаем день зимнего солнцестояния скромным застольем и последующим концертом. Чиппи Макниш смастерил для него в «Ритце» небольшую сцену, которую украсили вымпелами и флажками, а от света установленных Хёрли в банках из-под кофе ацетиленовых ламп она кажется погруженной в яркий свет.

«Боже, благослови наших возлюбленных собак», — написано на куске картона, болтающегося над серединой сцены.

Шеклтон берет на себя обязанности церемониймейстера, объявляющего выход артистов. Начинает Орд-Лис. Одетый как пастор Гюнвальд, он предупреждает общину о дани греху. Джимми Джеймс выступает в роли германского герра профессора доктора фон Шопенбаума и читает пространную лекцию о жире, все слова которой имеют только один слог. Маклин исполняет тропическую песнь о вспыльчивом шкипере Эно, этакую оду капитану Уорсли, который, конечно, отрицает, что речь идет о нем. Объявляют Керра, который выходит в костюме бродяги в роли трубадура Спагони, забывает текст и превращается в тореадора Стуберски, которому публика кричит: «Он умрет! Он умрет! Умрет!» Марстона рисуют, Уайлд декламирует «Обломки мачт» Лонгфелло, и замыкает мужскую часть программы Гринстрит, изображающий пьяного с толстым красным носом. Настает очередь дам: Хадсона в роли гаитянки, Рикенсона, представляющего лондонскую шлюху, и Бэйквелла, который скакал, прихрамывая, по сцене и кричал: «Обезьянка! Ах ты, моя обезьянка!» Ему повезло, что он попросил у меня разрешения. Самые громкие овации срывает Мак-Ильрой — испанка с глубоким вырезом и разрезом на юбке. После концерта следуют холодные закуски и тост за короля. На четыре часа мы забываем обо всех заботах, и когда проходит полночь, продолжаем смеяться во второй, убывающей половине полярной ночи.

Вахта механиков

Мало-помалу мне становится понятно, как и почему от членов команды «Бельгики» остались, так сказать, одни тени. Вероятно, причиной стала цинга, из-за которой они поверили в то, что являются вампирами и смогут выжить только в том случае, если доконают друг друга. А что же стало причиной цинги? На борту было достаточно свежих продуктов, которые могли предотвратить вспышку этой болезни. Команду «Бельгики» это не заботило. Овощи сгнили в бочках. Вместо того чтобы охотиться и подкрепляться свежим мясом, его держали в кладовых, где оно вымерзало.

Когда живешь в условиях долгой полярной ночи, то с тобой происходят всевозможные странности. Я убежден в том, что не что иное, как бессонница стала причиной того, что Амундсен и остальные участники экспедиции полностью обессилели. Я собственными глазами вижу, как полярная ночь постепенно превращает нас в привидения. Бледные, замерзшие, угрюмые типы — так выглядит большинство из нас, и если бы не наши одинаковые бороды, нас можно было бы легко принять за отколовшихся от своего племени кровососов, когда мы лежим, вытянувшись как палки, с открытыми глазами на своих койках. Хорошо хоть, что Хёрли прочитал где-то, что, во-первых, у вампиров не растет борода и, во-вторых, они боятся света, потому что свет сжигает их дотла. Так что мы — не вампиры, потому что ждем с нетерпением возвращения светлых дней. Однако уже несколько недель мы не можем сомкнуть глаз.

Прежде всего, сейчас слишком холодно. Последние дни перед появлением солнца почти все мы волей-неволей проводим, не поднимаясь на палубу. В конце июня начинается ужасный ураган, который никак не прекращается, и под его завывание мороз достигает пятидесяти семи градусов. Лишь семь человек, в чьи обязанности входит кормежка собак, время от времени покидают судно. Шеклтон настаивает, чтобы они привязывались веревками, ведь иначе их может унести, они ползают к собачьим иглу вчетвером. Снег, который гоняет ураган, похож на сухую пыль, — он проникает сквозь все слои одежды и обжигает кожу подобно кипятку. Грудная клетка Крина красная как омар, когда он рассказывает, что на наветренной стороне баркентины образовались гигантские сугробы. На подветренной стороне, напротив, ветер полностью унес снег, обнажив лед. Марстон рассказывает, что, насколько он смог разглядеть в свете штормового фонаря, все вокруг напоминает замерзшее море из темно-зеленого стекла. Собранный Джимми Джеймсом прибор для измерения скорости ветра, похожий на крошечный зонт и укрепленный на крыше мостика, однажды утром показал скорость ветра триста двадцать километров в час, после чего его сорвало, и он исчез в завывающей темноте.

Запасы ворвани и жира постепенно заканчиваются, поэтому Уорсли распоряжается снизить до минимума использование их в печках для отопления кают. Так что по меньшей мере двадцать человек сидят друг на друге в натопленном сверх всякой меры «Ритце» и убивают время до тех пор, пока не придет время идти дрожать, другими словами — заползать в койку. Когда мы идем спать, то не снимаем ничего. Напротив, мы надеваем все, что у нас есть — пуловеры, куртки, пальто, шапки, сапоги, и кутаемся в шарфы. И минимум один раз за ночь, дрожа, несмотря на три слоя одежды, идем на негнущихся ногах к печке в «Ритц», где на колени прыгает кошка, и получаем награду, полагающуюся каждому привидению: каждому ночному посетителю вахтенный должен выдавать стакан горячего чая и печенье.

К тому же в одну из таких ночей мой сон прервался сухим кашлем. Чтобы не докучать Бэйквеллу и Холнессу, я, хрипя и скрипя, сел, встал на ноги и, шаркая, целую вечность ковылял по коридору.

«Что это здесь за дым?» — думаю я и лишь потом понимаю, что это то, что я накашлял.

Я сам отстоял уже шесть вахт. Сейчас очередь буквы Р, поэтому вахту несет Рикенсон. Его друг и напарник Керр, сидя у печки, составляет ему компанию. Вахта механиков. Оба пьют чай, по-братски делятся с Миссис Чиппи, которая с мурлыканьем переходит от одного к другому. Выпито уже по пять стаканов чаю, до конца вахты еще час. А снаружи завывает ураган. Пока я постепенно «оттаиваю», мы прислушиваемся к двум его голосам. Снежная буря бушует вокруг шхуны уже несколько недель, но бьет ли она по корпусу или завывает в высоко в вантах, она звучит всегда одинаково, то немного ниже тоном, то выше, ниже и снова выше. Иногда я ее даже жалею, потому что нельзя быть в этом мире такой одинокой и бездушной, даже буре, которая, кажется, прилетела прямо со звезд.

Тем временем кашель мой приутих. Я прихлебываю чай, заваренный мне Рикенсоном, и макаю в него выданный бисквит.

От тепла и восхитительного вкуса печенья мне становится хорошо. Так хорошо, что мой наряд подсказывает Рикенсону и Керру новую тему для обсуждения: стирка. Стирка на пятидесятиградусном морозе — возможно ли такое?

Пока Керр тратит время на бесполезные раздумья о том, как высушить выстиранную одежду, прежде чем она превратится в замерзшую доску, Рикенсон высказывается в пользу сухой стирки:

— Раз в две недели выворачиваешь шмотки наизнанку, и готово.

Керр непонимающе смотрит на него. То, что предлагает Рикенсон, серьезно он говорит или шутит, кажется Керру надругательством над профессиональной этикой механика. Избавляться от пятен масла и смазки является для него такой же частью профессии, как проверка клапана или шатуна. Но ведь Рикенсон тоже механик, и к тому же отличный. Керр устало размышляет над словами своего друга, не понимая, серьезно ли говорит тот или хочет его разыграть.

— Ты свихнулся, — говорит он на всякий случай весело.

Рикенсон:

— Не-е, ничуть. Но я-то говорю о последнем шаге, после того как вся грязь уже на меху, тогда уже ничего нельзя изменить.

— Понятно. Но ведь у нас пока еще полно одежды, запасы большие.

— Будем надеяться.

Рикенсон глотнул чаю. Поглаживая кошку, он задерживает на мне взгляд, и до меня доходит, что он вовсе не шутит. Он знает это на собственном опыте. Вдруг корпус баркентины вздрагивает. Это по ней ударил очередной порыв ураганного ветра. После этого шквал ослаб и умчался дальше.

Снаружи опять послышалось протяжное завывание, и Рикенсон сказал:

— Ты сам должен решить, как это делать. Я, например, грязные вещи снимаю и прячу и ношу другие до тех пор, пока они не станут еще грязнее, тогда первые выглядят совсем чистыми, и я снова с удовольствием их надеваю.

Так это совет или признание? Мы с Керром не понимаем. Керр грызет ноготь на большом пальце и дает возможность высказаться мне, и поскольку я молчу, спрашивает:

— Хмм. Ну и что ты думаешь, Мерс?

Сложная ситуация. Все равно, что бы я ни сказал, они подумают, что я сам так отношусь к смене одежды. То, что у нас нет для этого никакой возможности, всем троим ясно. Как ясно и то, что этот разговор выведет к определенной теме. Так что хватит об этом! Керр и Рикенсон смотрят на меня.

Я признаю, что Рикенсон очень изобретателен, и они оба кивают. Я говорю, что пальто, штаны, куртки и даже носки не представляют в этом смысле никакой проблемы. Опять кивают.

— Вот где действительно я вижу проблему, и ее надо как-то решать, в общем, поправьте меня, если я не прав, но это нижнее белье.

Керр:

— Совершенно верно.

И Рикенсон:

— Хорошо. Поговорим об этом.

И я… кашляю, потому что ночь все равно пропала.

— Отлично. Кто начинает?


Пятьдесят один градус семнадцать минут западной долготы, шестьдесят восемь градусов сорок три минуты южной широты. Промер глубины — тысяча восемьсот метров до морского

дна. Скорость дрейфа — три узла: сто восемьдесят пятый день во льдах. Так звучит запись Уорсли в бортовом журнале, сделанная двадцать шестого июля, в день, когда солнце на целую минуту приподнялось над горизонтом. Ураган прекратился, и теперь дует коварный низовой ветер с юго-востока: в нескольких сотнях километров, невидимый и недоступный, лежит Антарктический полуостров — он совершенно точно находится там, где его видел Биско. Медленно, но уверенно мы ползем вдоль его восточного побережья на север.

— Представь себе, что мы стоим у берегов Сицилии, — говорит Боб Кларк в метель у релингов, куда я вышел, чтобы подышать чудесным свежим воздухом.

— Да, хорошо. Представил.

— Прекрасно. Тогда представь, что вон там находится Египет, только он называется «шельф Ларсена».

Я не единственный на борту, кому не хватает знаний по морскому делу и географии, чтобы ясно представить себе ход нашей одиссеи. Кто-то штудирует карты в энциклопедиях, другие, которые еще несколько недель назад заснули бы, теперь более или менее внимательно слушают лекцию на эту тему, которую как-то вечером устроили в «Ритце» Уорсли и Гринстрит. Чтобы держать остальную часть команды в курсе происходящего, Шеклтон отдал распоряжение сборной бригаде в составе геолога Уорди, физика Джеймса, художника Марстона и фотографа Хёрли совместно придумать антарктические часы. Они функционируют на удивление просто: диск из дерева размером с небольшое тележное колесо почти повторяет по форме круглые очертания моря Уэдделла. Цифры на циферблате соответствуют географическим пунктам, в которых находилась шхуна, обозначенная острием стрелки, в определенный момент времени: например, Южная Георгия лежит на отметке двенадцать часов. На отрезке от половины второго до половины третьего находится цепь Южных Сандвичевых островов. Злосчастная Земля Котса, на которой не захотел высаживаться Шеклтон, оказывается на четырех часах. Мы попали в ледовый плен в половине пятого, и с тех пор три с половиной часа продолжается наш дрейф во льдах: шельф Ларсена лежит как раз на восьми часах.

Во время церемонии ввода часов в действие Сэр ударился в мечты. Он совсем потерял голову:

— Уясните себе! Еще два часа! Мы должны справиться! Всего два часа должна продержаться стрелка на этих чертовых часах — и мы достигнем северной точки полуострова. — Он все чаще представляет себе момент, когда льды расступятся и «Эндьюранс» вновь вырвется на свободу. — Если наша шхуна сможет сделать это, джентльмены, она скользнет на воду тихо и нежно. Может быть, лишь ненадолго перестанет слушаться и станет раскачиваться. Но затем она поплывет! Затем поплывет!

Мы вешаем антарктические часы в «Ритце» рядом с флагом империи. Каждый вечер перед ужином Уорсли или Уайлд чуть передвигают стрелку вперед. И мы еще не пересекли девятичасовую отметку, когда поднялся треск и раздались удары — это море Уэдделла пыталось раздавить наше судно.

Вражда

Не успели мы пережить холода, как началось торошение льдов, которое не давало заснуть почти всем. С окончанием урагана в начале августа температура стала по-весеннему теплой минус двадцать градусов. Те, кто еще сохранил силы, без шапок, с лицами, защищенными лишь бородами и отросшими длинными шевелюрами, целую неделю счищают с палуб снег. Его так много, что лишь через пару дней стало казаться, что его уже меньше. Когда наконец снова показались мостик и собачьи клетки, освобожденная от многотонного груза шхуна поднялась над льдом на целый метр.

В небе мерцает бледно-зеленая пелена. Она уходит вдаль до самого горизонта, пульсирует, время от времени набухает и тает в темноте. Сверкающие зеленоватые лучи тянутся от звезды к звезде, и над верхушками мачт, так низко, что кажется, до них можно дотронуться, мерцают темно-красные огни, от которых иногда тянутся языки в безоблачное небо. По лицу Бэйквелла скользнул оранжевый отсвет: небо на востоке приобрело апельсиновый цвет. Мы оборачиваемся и видим над краем льда на западе не одно солнце, а целых три — одно настоящее и два ложных — оптический обман.

Даже присущее Бэйквеллу искусство витиеватой ругани сейчас пропало всуе. Он втянул щеки и вытаращил глаза. Кожа вокруг них стала сухой и натянулась. Он не смог подавить зевоту, но был действительно потрясен.

— Черт подери! — произнес он и не добавил ничего покрепче.

Все это было невообразимо красиво, в то же время этих нескольких часов господства призрачного света от невидимого солнца было достаточно, чтобы увидеть и понять, в какое тяжелое положение мы попали из-за снежного урагана. Прежде лед представлял собой сплошную твердую массу. Сейчас судно окружают бесчисленные хаотичные торосы, образованные гигантскими усилиями ветра и морского течения, сдвигавшими толстенные льдины. Польщенный тем, что его область знаний вышла на первый план, Хуссей заявил, что для корабля никакой опасности пока нет, потому что он находится в центре толстой и крепкой льдины. Но как долго это продлится, маленькому Узберду неизвестно. Он пожимает плечами и берет свое банджо. И сквозь убаюкивающую и ласкающую слух мелодию мы слышим, как кругом все трещит и грохочет.

Чем светлее становится день, тем отчетливее видны масштабы разрушений, которые наделали пришедшие в движение льды. Тропинки вокруг вышек более не существует. По левому борту на ее месте громоздятся отроги ледяной горы, по правому борту, там, где она упиралась в футбольное поле, появился местами сероватый, местами белый пролив, в зависимости от того, где он уже замерз. Черный флажок из тряпья, валявшегося в шкафу, в котором я прятался, раньше торчавший на верхушке ледяного конуса и указывавший дорогу к судну во время метели, теперь валяется переломанный в нескольких сотнях метров на торосе, куда его отнесли отливающие зеленым и синим цветом льдины.

По ночам, которые еще длятся по шестнадцать беспросветно темных часов, мы слышим, как льдины со стонами и скрипом пробивают себе путь через старый лед. Иногда они начинают выть громче, чем собаки, которые все еще сидят в своих иглу, но уже чувствуют, что их скоро вернут на борт. Потом вдруг воцаряется мертвая тишина. И длится до тех пор, пока в полусон не врывается грохот от образования новой трещины и приятную тишину каюты не нарушает оглушительный шум.

Бэйквелл вскакивает и кричит:

— Что это? Черт!

И пока мы вслушиваемся в темноту, я слышу, как стучат зубы Холи.

Бывают ночи, наполненные оглушительным стуком колес бесконечного поезда с пищащими осями, с одновременным ревом корабельного гудка и грохотом близкого прибоя. Однажды мне показалось, что где-то недалеко на льдине кричит какая-то старуха и все время слышится глухая барабанная дробь, — там, где вообще ничего не может быть — с другой стороны дощатой переборки, глубоко во льдах, рядом с моим ухом.

Как-то долгожданной ночью, когда можно было лежать на койке уже без меховых рукавиц, при свете свечи я перелистываю шеклтоновский экземпляр отчета об экспедиции «Бельгики» и перечитываю, что написал Амундсен о зимовке: «Парализованный ужасом, я отыскал в самом носу закуток и забаррикадировал его вонючими мешками с картофелем. Это не помогло. Я сбежал от остальных, но шум, звуки ударов, мой ужас и безмерная усталость остались. Они составили мне компанию в моей дыре».

Вот оно: безмерная усталость. Когда я прочитал это место впервые, то предположил, что звуки и удары, пугавшие Амундсена, были шумом драк. Сейчас я знаю, на самом деле это было торошение льдов, которое донимало его в его закуте и внушало ужас, из-за которого он не мог спать.

Взволнованный этим открытием, я беру книгу и свечку и выползаю наружу. В проходе еще можно услышать отдаленный треск льда, лишь в «Ритце» его обычно заглушают бормотание вахтенного и его посетителя и потрескивание печки.

Но бедняга, который сидит там на корточках, один. Только я собрался сказать то, что говорят все привидения: «Ну, что поделываешь? Чайку, нет?» — как вижу, насколько продвинулся список вахтенных. Скоро моя очередь. Проклятие!


— Дует. Давай входи или уматывай, — говорит Винсент и отодвигает свой стул в сторону. — Не нужно вести себя так, будто я тебя хочу сожрать.

Я кладу книгу на стол и ставлю рядом свечку, но не задуваю ее. Может быть, я сейчас уйду.

— Если создается такое впечатление, то я сожалею об этом. — Я сажусь рядом с ним и оглядываюсь в поисках Миссис Чиппи. Даже кошка сбежала. — Я этого не хотел.

— Да мне насрать, хотел ты или нет. — Он открывает заслонку печки, оттуда пахнуло горящим жиром. Он захлопывает дверцу ногой. Позади него, рядом с батареей принадлежащих Бобби Кларку горшочков из-под меда, на деревянной панели лежат и противно воняют полоски жира. Это наши антарктические духи. Винсент морщит нос и отворачивается. То есть, как мне показалось, делает все, чтобы не смотреть на меня.

— А сейчас я должен заварить тебе чаю, верно?

— Да не должен ты.

Он скалит зубы:

— Да нет, я должен. Это ведь приказ Сэра, или я что-то неправильно понял?

— Откуда я знаю, что ты понял?

Он встает, и передо мной возникает его здоровенная задница. Она настолько широка, что запросто может напугать. Он растапливает лед, кипятит воду, бросает в нее заварку, дает настояться, протирает стакан и наливает чай. Мы молчим.

— Готово.

Я прихлебываю чай и медленно возвращаюсь мыслями к книге, которую читал, а боцман — к занятию, которое был вынужден прервать, когда я нарушил его уединение. Он занят заготовкой папирос на завтра. Насыпает табак на листочек бумаги, раз, поворот влево, раз, поворот вправо, листочек свернут и отправляется в рот. Оттуда появляется колоссальный язык. И откуда у боцмана такая гладкая рожа? Кожа как литая. Ни одной поры, шрама или морщины, ничего. Руки Винсента похожи на рабочие перчатки, но лицо совсем как у ребенка.

— И… твоя рыбка, — спрашивает он, — она что поделывает?

— Не знаю. Во всяком случае, не трепыхается.

— Все время держишь при себе, а? — Голос его звучит почти ласково.

— Угу.

Винсент тихо посмеивается и поглядывает в мою сторону.

Может быть, он увлекся и сказал бы еще что-нибудь. Но вдали раздается шум и грохот, корабль сотрясает дрожь, заклепки пронзительно скрежещут в своих гнездах. Любого другого я в этот момент спросил бы, как он оценивает наши шансы вырваться из льдов.

Он встает и задувает свечу.

— Или ты собирался поджечь нас?

— Забыл. Извини.

— Да ладно.

— Ладно.

— Ну так все нормально, Блэкборо!

Заводить с ним какие-то отношения лишено всякого смысла. Все мы здесь упрямы и твердолобы. Но он, наш боцман, — самый упертый из всех. Я не могу припомнить, чтобы Джон Винсент говорил о чем-либо, кроме работы, долга или повиновения. Время от времени все говорят открыто о женщинах, девушках, о том, что они сделают или сделали бы. Он — никогда. Ходят смутные слухи о том, что наш боцман — другой. Невероятно. Наклеить на него ярлык «голубого» было бы слишком просто. Это то же самое, как, подобно некоторым, считать, что на самом деле Холи — девушка, по меньшей мере, кажется таковой. Те же самые рекомендуют провести ночь в собачьем иглу или, если не можешь с собакой, попробовать затащить в койку маленькую тигрицу Макниша — Чиппи. Или как следует порезанный кусок тюленьего мяса: «Оно теплое, мягкое и не орет». Винсент знает об этом, но молчит. Кто настоящий боцман, тот не потерпит болтовни с мачт, но если матросы свободны от вахты, он предоставит им свободу. Винсент ковыряет в носу, и мне кажется, что в его лысой голове всегда вертится одна мысль: пока эти сволочи делают свою работу, мне все равно.

— Главное, читать, — говорит он, прерывая мои размышления. — Читать книги и задирать от этого нос.

Точно, в этом вся штука. Работа. Вокруг нее здесь крутится все. Сделать работу, выполнить задание. Задание выполнено — новая работа, хоп-хоп. Поэтому он меня не любит. А может быть, он и любит меня втайне — кто может это сказать? И все равно он презирает меня за то, что не может загнать меня на фок-мачту, туда, где кончаются все мечты, потому что там либо ты работаешь, как все, либо живым не вернешься.

— Моя работа — подавать вам еду.

Мои слова он не удостаивает комментарием. К тому же Винсент устал. Он даже не смотрит в мою сторону. Его губы

раздвигаются, опять появляется язык и облизывает следующий листочек бумаги. Я должен смириться с тем, что споры с ним не приведут ни к чему, а на дружелюбие в отношениях с Джоном Винсентом надеяться также не стоит.

Ну и черт с ним. Мне ведь тоже не нравится, что он не может произнести пять слов, чтобы не оскорбить кого-нибудь. Сначала мне казалось, что в этом нет ничего личного, у него просто такая манера разговора. Но потом вдруг начались всякие гадости на полном серьезе. Он вдруг решил, что должен мне кое-что рассказать. В Гритвикене кое-кто из его людей хотел было преподать мне урок. Этот план не сбылся только потому, что Винсент прослышал о нем.

— Не повезло, паренек.

Он сожалеет, что я не получил по шее, а я — я должен быть ему за это благодарен.

Он заканчивает набивать папиросы и бережно складывает их в небольшую коробку, точно подходящую по размеру.

— Мне было наплевать, если бы они посадили тебя в мешок и пару раз окунули в бухту, — говорит он. — Ну, честно говоря, с корабельными «зайцами», которые подхалимничают и не признают старших, с ними только так и поступают, это знают и такие, как ты, насколько я понимаю своими куриными мозгами.

Колкость за колкостью, что он хочет узнать? Догадывался ли я об этом? Если я скажу, что Бэйквелл рассказал мне об этом, он обрушится на Бэйквелла, который точно так же принадлежит к команде Винсента. А если я скажу, что не знал, то окажусь дурачком, не имеющим представления о том, что действительно важно.

Самым умным было бы сказать: «Почему же это план сорвался? Они сунули меня в мешок и бросили за борт, я трижды достал до дна. Как раз это они и сделали!» И тогда посмотрим, кто завтра получит от боцмана за неповиновение.

— Я уже думал об этом, — говорю я вместо этого. И чтобы переменить тему, я встаю, подхожу к столу и беру книгу. — Спасибо за откровенность, Винсент. И за чай.

— Откровенность. Конечно! Пожалуйста, пожалуйста. Парень, да ты не в своем уме! Забери свою свечу. Но не зажигай, понятно?

— Не зажгу, обещаю. Спокойной ночи.

— «Обещаю», «спокойной ночи», — передразнивает он меня. — Такие дела у меня не проходят. И чтоб ты знал: никого не интересует, что ты читаешь в своих книжках. Всем наплевать, понятно это тебе?

— Понятно.

— Паренек, говорю тебе, о том, что происходит во льдах, в книжках не пишут. Это должно быть внутри, в крови. Мой дед был в Южных морях в восемьсот тридцать девятом году и утоп здесь, и никто не знает, где, когда и, прежде всего, почему. Но я знаю, о чем говорю, и мне не нужны книги. В тысяча восемьсот тридцать девятом — звучит! Осточертели мне гребаные ученые.

— Твое дело. А, Винсент, пока я не забыл: во время следующей вахты подашь мне чай с печеньем. Хорошо?

И теперь бегом отсюда!

— Следующей вахты! — орет он мне вслед. — До этого наша посудина, пожалуй, и не доживет. Ладно, вали отсюда, идиот!

Нет, друзьями нам не быть. Но должны ли мы оставаться врагами? А почему нет? Во льдах многому не научишься, но одно ясно: и вражда есть одна из форм союза.

Дрожащие обломки

Впервые дни октября стрелка наших антарктических часов в «Ритце» миновала девятичасовую отметку. Снаружи, на льду, мы видим все более отчетливые признаки весны: сначала ежедневные пробы воды, которые берет Бобби Кларк, показывают увеличение количества планктона, затем Уорди замечает первого одинокого королевского пингвина. Он выманивает любопытную птицу из небольшой полыньи, где она спокойно плещется, на нашу льдину и убивает ее ножом. Точно так же пару дней спустя Уайлд убивает первого тюленя-крабоеда, который осмелился подплыть слишком близко, чтобы отведать отходов из камбуза. Животные вернулись. Полгода провели они на Южных Оркнейских островах, на Южной Георгии или в Патагонии. Пока мы описывали круги во льдах, играли в театр и отстреливали наших собак.

Подавленность, не отпускавшая всех нас со времени июльского урагана, прошла с появлением первых признаков тепла и весны. Мы подняли на борт собак, в живых их осталось всего двадцать девять, при этом минимум десяток из них исхудали до костей. И как-то ранним утром, когда корабль внезапно без нашей помощи освободился из льда и оказался в центре окруженного льдинами озера, нам не удалось запустить двигатели, потому что из-за попавшего внутрь льда лопнули водоводы. Часы ушли на то, чтобы поднять замерзшие паруса. Мы прошли всего сотню метров, когда едва заметные волны превратились в ледяную кашу и снова заперли нас.

Торошение не прекращается, наоборот, из-за появления свободной ото льда воды места для дрейфа льдин стало больше, поэтому оно лишь усиливается. Сэр, шкипер и наши бывалые покорители льдов твердо убеждены в том, что мы выкарабкаемся, несмотря ни на что, и не упускают случая подбодрить тех, кто не верит в успех. Но самые упрямые среди нас, те, которые имеют свою голову на плечах — веселый Хуссей, стойкий и упорный Бэйквелл, Тетя Томас, Марстон, — лишь качают головой на вопрос о шансах корабля; они дремлют целыми днями, зевают во время вахт и колеблются между безразличием и желанием сдаться. Горько, но похоже, что если все окружающие рисуют всякие ужасы, почти невозможно заставить себя поверить в перемены к лучшему.

Что делать с надеждой, если никто не хотел даже слушать об этом? Я никогда не сомневался в том, что «Эндьюранс» выскользнет из льдов целым и невредимым, а теперь — нет, потому что той ночью в «Ритце» Винсент поведал мне, сколько шансов он дает нашему кораблю, — нисколько! С Бэйквеллом, Холнессом или Хау, с друзьями-товарищами я отмахнулся бы от таких речей как пессимистических. А с Винсентом я мог быть уверен в том, что он знает, когда враг сильнее.

Так что давай, ребята, давай! Нельзя оставлять надежду!

Десятого октября, на двести пятьдесят девятый день нашего заточения во льдах, корабль сотрясают два удара и показывают, что нам предстоит. Первый удар — это первое сжатие, которое пришлось непосредственно на корпус. Льдин, способных смягчить удар, нет, и в течение нескольких секунд лед поднимает в воздух нос корабля и одновременно с треском сжимает осевший на корму корпус. Слышно, как под палубой скрипят стойки и шпангоут, после чего ломаются с громкими и резкими хлопками. На мостике собралась небольшая группа людей, чтобы защитить Шеклтона или искать у него защиты. Я вцепился в руль и смотрю, как гнется фок-мачта, сгибаясь, будто деревце на ветру. Гринстрит в остатках своей формы первого помощника стоит совсем рядом. Он схватился за шпиль и не может отвести глаз от разыгрывающегося спектакля, пока Том Крин не спрыгивает к нему и не оттаскивает в сторону.

Но мачта не сломалась. Давление ослабевает, и «Эндьюранс» замирает с носом, задравшимся выше изрезанной и неровной линии горизонта, и кормой, вдавленной глубоко в лед. С наступлением темноты мирно пошел снег.

Второй удар за этот день едва ли слабее первого. Но лед здесь ни при чем. В нем виноваты мы сами. Вооружившись оставшимися лампами, мы рассыпались по судну, чтобы оценить ущерб. Мы с Грином разбираемся в полуразрушенном камбузе. Мы выбрасываем обломки лопнувших шкафов, стеллажей и всего того, что было внутри. Полки покрыты кашей из муки и залитых соусами осколков стекла. Куча, которую мы с Грином набросали при мигающем свете камбузной лампы, приобрела розовый цвет и быстро начала вонять.

Как обычно, за работой мы молчим. Но меня разбирало любопытство, и я как бы между прочим задаю Грину вопрос, не имеющий ничего общего с приготовлением еды и уборкой.

— Винсент рассказал мне, что его дед утонул у полюса. Известно ли вам что-нибудь об этом, мистер Грин?

Грин что-то бурчит себе под нос.

Я делаю еще одну попытку:

— В восемьсот тридцать девятом, говорит Винсент. Интересно, плавал ли его дед с Россом или…

Грин молча уходит. Когда он возвращается, все идет как обычно: за работой мы не произносим ни слова.

Появляются Стивенсон и Маккарти. Они уныло изучают состояние бортов и, не снимая лыжи, шаркают прямо по соусу к переборкам, чтобы найти трещины и перекосы.

— Слыхали уже? — говорит Стивенсон, когда они заканчивают. — Говорят, Сёрлле в Стромнессе изо всех сил отговаривал старика от плавания во льды на этой чертовой посудине. Я думал, вам это интересно.

Маккарти уже выбрался на трап, ведущий вниз, а кочегар Стивенсон, которому больше нечего кочегарить, набивает себе трубку. Он улыбается с издевкой. И так понятно, о чем он думает. Он, мол, всегда это знал.

— Ага. — На Грина его слова не произвели сильного впечатления. — И тебя, болтуна, это забавляет, да? Иди отсюда.

— Я только говорю, что посудина не годилась для плавания во льдах, если даже норвежец это видел. Начальники не сказали нам всю правду, и теперь мы в дураках.

— Э-эх. — Руки Грина красные от соуса. — Ну что за свинство! Не хочешь нам помочь? Ну так расскажи свою историю другим нытикам.

Стивенсон растягивает рот в мерзкой улыбке, пару раз шлепает по деревянной переборке и, не говоря больше ни слова, уходит.

— Ты что улыбаешься, а? — спрашивает меня Грин. — Видел яблочный мусс?

Я киваю:

— Один ящик уцелел.

— Так. На ужин сегодня яблочный мусс. Вот говнюк, а? Стоит тут и поливает босса. Я подложу ему крыс сегодня ночью! — Грин вытирает руки полотенцем в пятнах от соуса и тюленьей крови, которое висит у него поясе. — Ничего собой не представляют, а несут всякий вздор. Это они все могут. Винсент и его дед. Да, о нем он все время болтает в море. А вот плавал ли он с Россом, я не знаю. Спроси его сам.


Что на самом деле сказал Торальф Сёрлле в Стромнессе, мы узнаем через несколько дней от самого Шеклтона. Это было в один из тех редких дней, когда судно не сдавливали льды, и мы собрались на передней палубе. Воздух казался мне почти теплым — температура поднялась до минус десяти градусов, так что многие даже не надели капюшоны. Сэр был в фетровой шляпе и белом пуловере. Он пребывал в прекрасном настроении и прежде всего сообщил нам, что это он сам лично поручил Уайлду, Крину и Гринстриту рассказать всей команде о мнении капитана Сёрлле относительно пригодности нашей баркентины к плаванию в высоких широтах.

Присутствующие угрюмо смотрят на него. Их глаза сверкают не от того, что в них отражается дневной свет, а от досады и недовольства. Наши лица черны от сажи, которая образуется при использовании животного жира в качестве топлива для ламп, некоторые — в волдырях от обморожений. Пока мы все это слушаем, мы теребим свои всклокоченные запутанные бороды.

Шеклтон говорит тихо и размеренно. Он повышает голос, лишь когда начинает греметь лед. Нет никого, кто знает эту шхуну лучше Сёрлле, поэтому он отправился к нему, когда мы были на Южной Георгии.

— Капитан Сёрлле был в Зандефьорде, когда строился «Поларис», который потом переименовали в «Эндьюранс». Изначально его предполагалось использовать в Северном море, во льдах у Шпицбергена. Вопрос заключался в том, насколько ледовые условия в Северном море сравнимы с условиями моря Уэдделла. Или, если сказать коротко, мы пришли к выводу, что «Эндьюранс» сможет плавать в любых льдах при условии, что сохранит способность маневрировать. Однако капитан Сёрлле считал… нет, это не верно. По правде, он предрек мне, что льды зажмут и раздавят «Эндьюранс».

— Откуда он это знал? — спрашивает плотник.

— Ну, Сёрлле считал так, потому что «Эндьюранс» не имеет закругленного корпуса, такого, как у «Фрама» Амундсена, который может подниматься вверх и вниз между льдинами. Капитан сказал буквально следующее, — Том, ты там был, поправь меня, если я ошибаюсь, — он сказал, что лед зажмет нас и раздавит, потому что…

Все взгляды устремились на Крина. Он вынимает изо рта трубку, устало оглядывает всю компанию и договаривает:

— Потому что лед никогда не возращает то, что захватывает.

— Я ему не возражал. Я думал только, что мы вообще не наткнемся на паковые льды, а если все же наткнемся, то сможем их обойти на пути к заливу Вакселя. Я всегда исходил из того, что мы переживем среднее антарктическое лето, я никогда не принимал во внимание, что дольше месяца может держаться температура на двадцать градусов ниже обычного. Джентльмены, — говорит Шеклтон, поднимая обе руки вверх и направляя большие пальцы на себя, — моя ошибка заключается в этом. Я должен честно признать, что Сёрлле допускал такую возможность.

— Никто не мог предугадать такое, — громко говорит Уайлд. Он стоит в стороне, прислонившись к фальшборту, и не скрывает: не нравится то, что Шеклтон оправдываться.

Шеклтон кивает:

— Это верно, Фрэнки. Только речь идет не о том, чтобы считать, кто за и кто против и кто в чем виноват. С самого начала все было против нашей экспедиции. Деньги, война, задержка в Буэнос-Айресе, месяц в Гритвикене и затем льды, которые оказались там, где их быть не должно. Это чертовщина какая-то! Но я сказал себе: все равно сделай это! Я хочу сказать вам, даже если большинство будет удивлено: у меня никогда не было ощущения, что мы потерпим неудачу. И сейчас у меня нет этого ощущения. Потому что мы использовали все средства. И мы все еще в пути. Мистер Мак-Ильрой, вы находите это забавным?

— Нет, сэр. Да, потому что это верно, сэр. Экспедиция идет не совсем так, как планировалось.

Слышен одобрительный рокот, и во взглядах тех, кто ищет виноватого, сверкает огонек гнева.

— Совершенно верно. Прежде всего, мы шестеро на санях были бы уже давно мертвы. С такими-то собаками? Еще одна ошибка, еще один пример ужасного планирования, за которое я один несу ответственность. Ну ладно. Этим будут заниматься другие. Лично меня очень волнует следующее: нашу экспедицию преследует нечто очень странное. Потому что она вообще могла бы не состояться, потому что все, что могло не получиться, — не получилось, потому что все сомнения в конечном итоге оправдывались, и мне кажется, что мы уплыли не в Южный полярный океан, а просто исчезли из этого мира. Как будто нас перенесло в мир абсолютной нереальности. Иногда я смотрю на кого-нибудь из нас и думаю: человек не существует, всего лишь сон то, что он бессознательно часами пробивает полынью, чтобы она снова замерзла. Сможем ли мы сохранить судно, я не знаю. Я в это не верю, но я убежден, что каждый из нас сделает все возможное для этого. Я хочу, чтобы мы, независимо от успеха или провала, были едины в одном: мы хотим вернуться домой. Мы хотим вернуться в нашу жизнь. Мы хотим, чтобы все эти несчастья кончились. Скажите мне, друзья, какого вы мнения по этому поводу. Любое предложение приветствуется.

Через три дня после выступления Шеклтона на передней палубе тяжелые массы льда, с грохотом катившегося вдоль кормы, отрывают части ахтерштевня от крепления. Через правый борт внутрь корабля устремляются потоки воды и обломки льда и затопляют машинное отделение и большую часть кладовых. Всем имевшимся в наличии людям приказано спуститься в трюм и встать к насосам, но это не приносит ничего: трубы и впускные отверстия замерзли. Попытка Уорсли вместе. с Хадсоном и Гринстритом пробиться вниз в трюм заканчивается неудачей из-за огромной кучи угля, обойти которую невозможно. Она образовалась, потому что уголь выбросило из бункеров, и он весь перевалился через хранившийся в том же трюме жир шестидесяти тюленей. Макниш, Винсент и другие строят в трех метрах перед ахтерштевнем перемычку, чтобы не дать воде прорваться дальше. Хёрли собирает группу, которая выпиливает перед носом полынью, чтобы уменьшить давление на корпус. Остальные качают воду. Пятнадцать минут качаем, пятнадцать минут пауза, и так двенадцать часов подряд. Делаем лишь двухчасовой перерыв, во время которого Грин кормит нас овсянкой с чаем. Пока мы качаем воду дальше, Шеклтон приказывает подготовить собак, сани и две из трех шлюпок на тот случай, если нам придется спешно покидать корабль.

Но до этого проходит еще десять часов. Мы откачали воду. Когда льдом оторвало от кормы руль, Макниш говорит:

— Ерунда. Я сделаю новый.

Лед обходит перемычку, выдавливает ее и гонит обломки по центральным коридорам. Макниш строит новую перемычку. Мы продолжаем откачивать воду. Гигантские торосы громоздятся по левому борту. Когда они накатываются на трясущий корпус и упираются в выпуклость фальшборта, «Эндьюранс» издает животный крик, дерево стонет, наконец палуба не выдерживает, и ее балки ломаются. Когда корма все выше и выше поднимается над льдом и замирает в семи метрах над ним и замерзающая ледяная каша ползет по борту вверх и начинает перекатываться через палубу, мы слышим, как Винсент и Макниш все еще сколачивают вторую перемычку. Макниш кричит:

— А могло бы получиться!

Уайлд выгоняет обоих на лед. Хау и Бэйквелла он находит у насосов. Собаки, сани, шлюпки и все ценное оборудование уже на большой льдине с правого борта, которая показалась нам надежной. Шеклтон и Уайлд кивают друг другу. Затем они покидают дрожащие и трясущиеся обломки.

Гора из пожитков

Кто виноват в разрушении нашего корабля, известно уже давно. Мы стали суеверны, как бывают суеверны люди в открытом море, и нам всем сразу бросилось в глаза, что самое сильное сжатие льдов всегда происходило тогда, когда кто-нибудь включал граммофон Орд-Лиса, чтобы убедиться, что он еще работает, либо от скуки. Я сам это испытал, когда Джок Уорди рассказал мне, что у него в чемодане есть пластинка с ариями из оперы Перселла о короле Артуре. Едва мы ее включили, началось такое ужасное сдавливание, что мы с Уорди без слов признали справедливым то, что совершенно исцарапанная пластинка Перселла пала жертвой этого сдавливания вместе со многими другими предметами. Из-за того, что никто не осмеливался сказать громко о том, о чем думали и перешептывались все, граммофон остался стоять там, где стоял, — в «Ритце». Им не пользовались, но он и молча все равно распространял свое влияние. Едва начиналось сжатие, кто-нибудь обязательно спрашивал, не играет ли внизу музыка.

Уорсли положил конец этому кошмару. Как капитан он последним покинул обломки своего тонущего корабля и взобрался на сани, на которых нам предстояло отправиться во льды. Прежде чем караван тронулся, шкипер во весь голос выкрикнул:

— Кто-нибудь хочет захватить с собой эту волынку? Она плавает наверху в люке. Ну как?

Он не получает ответа, молчит даже Орд-Лис. Уорсли потерял целый корабль, поэтому Орд-Лис не станет лезть к нему со своим граммофоном. Хотя его взгляд говорит, что он расстроен не меньше, чем капитан. Каждый должен проститься почти со всем, что у него было. В двухстах метрах от обломков мы ставим палатки и проводим на льду первую ужасную ночь. Маты пропускают воду, а материал, из которого сделаны палатки, такой тонкий, что сквозь него виден лунный свет. Льдина ломается трижды в непосредственной близости от лагеря, и каждый раз мы вынуждены разбирать палатки и снова ставить их на новом месте. Утром сэр Эрнест будит нас, принеся в каждую палатку стаканы с теплым молоком. Уорсли и Уайлд на рассвете вернулись к обломкам шхуны, выловили канистру с бензином и соорудили временный камбуз. Большинству это благодеяние представляется естественным, и они даже не находят нужным высказать благодарность.

Уайлд вымотан до предела и теряет терпение:

— Если кто-нибудь из господ желает почистить обувь, то может оставить ее у входа в палатку!

Он уходит в смешанную с дождем метель красный от гнева.

Шеклтон предлагает нам встать в круг, сам проходит в центр и начинает опустошать свои карманы. Золотой футляр, золотые карманные часы, несколько золотых монет, все, что он смог забрать со шхуны, чтобы как можно драматичнее организовать свое выступление, все это летит на лед. Я стою совсем рядом, прямой как палка — не от усталости и холода, а оттого, что боюсь пошевелиться из-за Библии, которую держу в руках. Пока я жду, что Шеклтон подаст мне знак, чтобы я ее ему передал, он с серьезным выражением лица объявляет, что совершенно необходимо снизить до минимума вес груза, который повезут сани, и вес каждого отдельного человека.

— Так и только так мы сможем тянуть шлюпки. И чтобы собакам было легче, мы должны сделать сани как можно легче. Я не могу сказать, сколько мы должны будем пройти до тех пор, пока сможем пересесть в лодки, но… — Шеклтон подает знак, чтобы я подошел к нему, и незаметно подмигивает мне, продолжая свою речь: — Но после того, как мы с Блэкборо ознакомились с уроками пеших экспедиций, я пришел к заключению, что тем, кто запаслись оборудованием и приборами на все случаи жизни, было намного труднее, чем тем, кто пожертвовал всевозможным балластом в пользу скорости передвижения. Поэтому пусть каждый спросит себя, что ему действительно нужно! Остальное — выбрасывайте! С собой вы можете взять только то, без чего не сможете обойтись, плюс две пары рукавиц, шесть пар носков, две пары сапог, спальный мешок и фунт табаку. Кроме того, на два фунта снаряжения! Когда будете выбирать, не обращайте внимания на денежную стоимость вещей. Когда речь идет о выживании, все остальное не имеет значения. Мерс, откройте-ка Библию и прочтите, что написала нам королева-мать на прощание.

Я делаю только то, что мне приказано, и читаю, что написано. Хотя это был удобный случай, чтобы и с моей стороны вставить маленькую ложь.


Команде шхуны «Эндьюранс» от Александры,

31 мая 1914 года

Да поможет вам Господь выполнить ваш долг и пройти через все опасности на суше и на море.


«Чтобы ты увидел деяния Господа и все Его чудеса в вечности».


Шеклтон берет Библию, вырывает страницу с посвящением и бросает книгу на лед. Он дает нам восемь часов, за которые мы должны решить, что нам нужно и что мы хотим оставить.

Мне не пришлось долго раздумывать, потому что у меня нет ничего кроме одежды, которая на мне, и нескольких вещей, которые отдали на Южной Георгии Холи и Бэйки: пуловера, сапог, комбинезона и очков. Поскольку все книги, к которым я привык, остались на корабле и утонут вместе с ним, мой багаж не тянет на два фунта. Он состоит только из рыбки Эннид. Но она ничего не весит.

В кучу вещей, не относящихся к жизненно важным, летят всевозможные предметы: часы, карандаши, банки, обувь, снасти, лупы, кастрюли и игральные карты. Я долго думаю над тем, что из тех вещей я мог бы взять с собой, чтобы потом вернуть их владельцам, но говорю себе, что это было бы несправедливо: доставить одним радость, а другим — нет, и решаю оставить все здесь. Боб Кларк плачет, потому что должен бросить все стаканчики с пробами воды, лишайниками и образцами фауны, которые он смог спасти с терпящего бедствие корабля. Как и Марстон, который оставляет на льдине все свое имущество до последнего блокнота, холсты, краски и все законченные и незаконченные рисунки. И у Принца положение невеселое. Чтобы выгадать на санях место для фотокамер, Хёрли бросил на борту ящики с негативами. Теперь он молча бросает в кучу «ненужных» вещей свои фотоаппараты и штатив на паучьих ногах. При нем остается лишь маленькая серебристая фотокамера, и больше ничего. Как и большинство наших, я не очень-то ладил с ним в течение этих почти трехсот дней во льдах, но сейчас я надеюсь, что Хёрли утешится при виде множества фотографий, лежащих на снегу: это снимки жен, детей, родителей, братьев и сестер, друзей и подруг. И кораблей. Тут же валяется маленький рисунок из каюты капитана Уорсли: всадник, спасающий ребенка. Я опять смотрю на картину и стараюсь понять, что вызвало такой панический ужас у обоих. Но и в этот раз рисунок ничего мне не говорит.

Сэр разрешает сделать два исключения: Мик и Мак могут загрузить в шлюпку почти все их медицинское имущество, а Узберду позволено уложить в китобойную шлюпку банджо.

У Сторновэя на капюшоне висят три пары очков, и он так плотно закутался в свой комбинезон, куртку и накидку, что я его не сразу узнал, когда он подкрался ко мне и ткнул меня локтем:

— Покажи-ка карман, куда ты зашил свою форель!

Я расстегиваю куртку и даю ему пощупать карман с рыбкой. Он явно впечатлен:

— Тройной шов, хм?

— Да.

Мне в голову приходит идея. Я предлагаю пришить такой же карман к его куртке, если он за это раздобудет для меня кое-какую информацию.

— Валяй. Что ты хочешь знать?

Спустя пять минут он возвращается. И произносит лишь одно слово:

— Сабрина.

— Ты уверен?

— Название корабля, на котором утонул его дед. Винсент сказал «Сабрина».

Другие тоже берут карман в моей куртке за образец и пришивают свои самые ценные вещи к одежде: вилки и ложки, зубные щетки, расчески и ножницы для ногтей. Орд-Лис даже запасся туалетной бумагой. Вскорости все комбинезоны и куртки украшены карманами: изнутри они напоминают горбы, а снаружи — шишки, особенно на рукавах и штанинах.

Передовую группу образуют Шеклтон, Хёрли, Хадсон и Уорди. Они уезжают на санях вперед, чтобы разведать маршрут. Возратившись, Сэр поднимается на санях во весь рост и обращается к нам:

— Давайте прорываться к острову Робертсона, джентльмены!

Сейчас промозгло, холодно и идет снег. Наша радость омрачается еще кое-чем. Крин и Маклин пристреливают трех щенков и молодого пса по кличке Сириус, которому не находится места ни в одной упряжке. Решается вопрос о том, можно ли сохранить жизнь кошке Макниша. Можно. Мы составляем упряжки из оставшихся собак, а затем сами впрягаемся в сани.


Мы, пятнадцать человек, тянем двое саней, на которых установлены и закреплены китобойная шлюпка и ялик. Каждое плавсредство весит около тонны. Двенадцать человек управляют санями с грузом или помогают тянуть их собакам там, где нужно преодолеть гребень или трещину в льдине. Сани курсируют туда-сюда: они проходят какое-то расстояние вперед, там их разгружают, после чего они возращаются обратно в лагерь у обломков корабля и берут новый груз. Каждый час те, кто тянет лодки и управляют санями, меняются местами. Сэр идет пешком. Он проверяет состояние льда, санной колеи, которую мы прокладываем вокруг торосов, приносит нам питье и подбадривает, рассказывая короткие истории. Если сани застревают, он помогает их толкать или вытягивать.

Однажды я слышу, как он говорит Бобби Кларку:

— Ну давай, дружище, ты справишься. Еще десять минут, и подъедут сани Фрэнки и подберут тебя. Я дал ему достаточно галет для всех. Давай, я тоже присоединюсь, и мы дотянем последний отрезок вместе. Или ты ступай вперед и посмотри, как там льдина! — Он кладет руки ему на плечи. — Хорошее предложение, Боббибоб?

Остров Робертсона лежит к северо-западу от нас перед побережьем Антарктического полуострова. Согласно плану Шеклтона и Уайлда нам предстоит двигаться в этом направлении пешком, пока нас будет держать лед. Покамест льдина, по которой мы движемся, имеет толщину от трех до семи метров. Когда лето окончательно вступит в свои права и лед начнет ломаться, мы пересядем в лодки и проделаем оставшуюся часть пути, лавируя среди обломков льдин. Достигнув острова, мы переправим маленькую группу на полуостров, которая отправится через горы к бухтам на западе, где летом охотятся многочисленные китобои. За это время оставшиеся члены экспедиции построят лагерь и будут терпеливо ждать спасения.

Остроумный и элегантый план, настоящий шеклтоновский. Но в нем есть одно «но».

До острова Робертсона триста пятьдесят километров. Наш же обоз за три дня прошел целых полтора километра. Льдина, на которой мы находимся, дрейфует не на северо-запад, а на северо-восток, то есть совсем не помогает нам. Опять же погода, которая нарушает наши расчеты: три градуса ниже нуля — это слишком тепло для этого времени года. Снегопад продолжается, и мокрый вязкий снег слой за слоем ложится на старый лед. При попытке бежать по нему рысью собаки увязают по брюхо. Сэр на своих лыжах проваливается по колено. И мы со своими гигантскими ореховыми скорлупками продвигаемся вперед сантиметр за сантиметром по пояс в снегу.

Первого ноября, на двести восемьдесят первый день пребывания во льдах и спустя неделю после оставления корабля, Шеклтон объявляет невыполнимым свой план добраться своими силами до острова Робертсона. Мы воспринимаем это спокойно, тем более что Шеклтон не видит причин для уныния: отныне наша цель — остров Паулет у северной оконечности полуострова, крошечный островок, на котором смогла спастись экспедиция Норденшельда на «Антарктике» и где матросы нашли гафель корабля «Лайвли» капитана Биско. В лагере шведов на острове должно храниться много провианта на случай чрезвычайной ситуации, с энтузиазмом объявляет Сэр, он готов голову дать на отсечение. Между прочим, он сам помогал переоборудовать хижину на острове Паулет в базу во время операции по спасению Норденшельда.

Усталые и разочарованные от постоянных метаний между надеждой и страхами, некоторые из нас впервые позволили себе в открытую не согласиться с Шеклтоном. Плотник Макниш, кочегар Стивенсон, кок Грин и еще кое-кто из тех, кто больше ему не верит, наконец дают волю своему гневу.

Шеклтон не обращает на них внимания. Он советуется с Уорсли, Уайлдом и Крином, и спустя некоторое время Гринстрит приводит меня к этой маленькой группе, спрятавшейся от ветра у саней с закрепленной на них лодкой.

Я должен подтвердить собравшимся, что Шеклтон был в девятьсот третьем году одним из спасителей матросов с «Антарктики».

— Да, — говорю я и смотрю Шеклтону прямо в глаза, — я читал об этом.

Когда поступает команда разгрузить лодки и сани и разбить постоянный лагерь, никто не кричит: «Ура!» Снегопад прекращается, и на юге у самого горизонта я вижу торчащие надо льдом части рангоута и кривую черную трубу — жалкие остатки нашего судна. Три дня мы тащились к этому месту и должны теперь издали смотреть, как лед постепенно уничтожает «Эндьюранс». Шеклтон устраивает голосование, которое определит, какое название будет носить наш новый дом: варианты «Лагерь на льду» и «Лагерь на льдине» получают очень мало голосов. В честь моря, к которому мы стремимся, большинство высказывается в пользу «Лагеря на море».

Когда палатки и собачьи иглу уже готовы и все получили первый ужин на льдине, я иду в палатку Шеклтона. Он растянулся на мате, руки под головой, глаза открыты. Увидев меня, он говорит:

— Мерс?

— Простой вопрос, сэр.

— Предполагаю, что по поводу хижины на Паулете. Входите, Мерс, сейчас я вам все объясню.

— Нет, сэр. Вам не нужно ничего объяснять. Скажите мне, пожалуйста, к какой экспедиции принадлежало в восемьсот тридцать девятом году судно под названием «Сабрина»?

Горящее чучело

Кругом, хей-хо, и снова кругом! Носки его сапог касаются моих, мы держим друг друга то за руки, то за плечи: мы кружимся вместе с другими грязными и закопченными парами по «Лагерю на море» — Хау и Холнесс, Хёрли и Уорди, Читхэм и Крин, Бэйки и Блэки: кругом, хей-хо, и снова кругом! Поет узбердовское банджо, и Уорсли и Гринстрит громко распевают матросскую песню в честь косатки, которая несколько дней назад вынырнула из трещины во льду и утащила двух собак. Все более теплые ноябрьские дни мы провели в ожидании того, когда затонет «Эндьюранс». Сани с собачьей упряжкой курсировали между обломками судна и лагерем, чтобы спасти то, что можно использовать для укрепления нашего тающего приюта. И палатки, под которые мы подложили деревянные полы. И новую печку, сделанную из частей бывшего камбуза, у которой теперь есть даже крыша. Хей-хо! Всеобщее ликование вызвано тем, что удалось спасти последнюю шлюпку буквально перед тем, как льды сомкнулись над ней. Мы танцуем вокруг. Добро пожаловать, шлюпка! Мы сможем теперь плыть в трех шлюпках и взять с собой на треть больше запасов. Мы танцуем вокруг Сэра, который смотрит серьезно, но хлопает в ладоши. Шлюпки получили названия в соответствии с размерами и в честь людей, которые дали денег на экспедицию: китобойная шлюпка отныне зовется «Джеймс Кэрд», шлюпка поменьше — «Дадли Докер» и самая маленькая — «Стэнкомб Уиллз». Вон стоит Макниш. Берите плотника под руку. Но он не хочет. Ему есть чем заняться! Подготовить лодки к плаванию в море, увеличить фальшборт, изготовить и подогнать мачты и плавучие якоря… нет, Чиппи, один ты не сможешь, ты прав, старый ворчун!

— Ну и пляшите себе! Вам бы только отплясывать.

— Еще бы! Это день Гая Фокса! Давай, Чиппи, брось все, сейчас чучело загорится!

Сброшенный с бушприта утлегарь слишком велик, чтобы его можно было как-то применить в шлюпке. Тем не менее Сэр велел притащить его в лагерь, и Чиппи смастерил из него наблюдательную вышку, которую закрепили на льдине. С тех пор, как она появилась, возобновились вахты в «вороньем гнезде». Наблюдатели должны высматривать трещины в льдах и косаток. Два движения — и двух собак как не бывало. Даже Сэйлор и Шекспир не заглатывают тушки пингвинят с такой скоростью. Девятиметровое чудовище наверняка приняло нас за странных: не королевских и даже не императорских, а каких-нибудь чертовых пингвинов.

Ну а за кого еще мог принять нас до смерти голодный после долгого плавания через Атлантику кит-убийца, который пробил лед своей пятнистой, словно коровья шкура, мордой и увидел, как мы повесили на деревянный крест куклу из остатков одежды и подожгли ее? Он ничего не знает о дне Гая Фокса, понятия не имеет о том, что такое музыка и почему эти странные птицы схватили друг друга под руки и с криками прыгают вокруг горящего костра:


О бедная косатка, не грусти!

Я выпью за тебя стаканчик рома!

И если проломаешь тонкий лед,

То жри ты не меня, а жри другого!

О бедная косатка, я прошу тебя,

Как ром, я крепок, ты не ешь меня!


При этом участники праздника сами не знают, что празднуют. Бэйквеллу все равно: наконец-то он может вволю порезвиться, «разойтись», как он это называет, забыть о холодах и тяжелых санях.

— Пой с нами, Чиппи! Давай, пой!

Бэйки крутит меня за плечи, и в его глазах отражается горящее чучело. Но когда я смотрел, как оно висит, пока я бегаю вокруг, мне приходит в голову совсем другое: я понимаю, что на самом деле поводом для сооружения наблюдательной вышки были отнюдь не поджидающие нас во льдах опасности. Потому что когда мы не были увлечены сжиганием Гая Фокса, Шеклтон стоял долгими часами на маленькой платформе, как прежде в «вороньем гнезде» на шхуне, и всегда смотрел на юг, туда, где находились ее обломки.

Я вспоминаю, как проходило пятое ноября у нас дома. Гай Фокс! Это был человек, который триста лет тому назад намеревался взорвать английский парламент вместе с королем Яковом I. Так мне рассказывал отец. По мнению Эмира Блэкборо, у Гая Фокса могла быть только одна причина для такого заговора: он был валлийцем. В день Гая Фокса вся семья собирается за столом, участвует в празднествах и совершает прогулки, даже если по всему Уэльсу льет как из ведра. Старый добрый валлийский дождь заботится о том, чтобы чучела Гая Фокса сгорали не целиком, тогда их можно использовать на следующий год. Я не помню ни одного дня Гая Фокса, когда бы не шел дождь, сегодня — первый. Уже наступило лето! Для мамы день Гая Фокса означал начало зимы, когда все овощи и фрукты заготовлены впрок, все счета оплачены или когда в кассе Гвен что-то не сходится. Бэйквелл, которому я все это рассказываю, с трудом переводит дух. Ему, американцу, наши танцы вокруг чучела не говорят ничего, он считает их еще одним чудачеством сумасбродных островитян-монархистов. Но и он находит, с чем связать эту дату: год назад пятого ноября баркентина «Эндьюранс» пришла в Гритвикен.

— Ну и где было тогда ваше чучело, а? Разве вы тогда не забыли о дне Гая Фокса?

По-видимому, забыли. И пожалуй, я знаю почему: тогда мы думали только о чужих берегах, которые, как нам казалось, ждали нас. Сейчас же мы на пути домой. Просто я не могу объяснить это Бэйквеллу. Потому что он не знает, что это такое — дом.


Но я-то очень хорошо знаю, что это такое! В первый раз за долгое время я предаюсь грустным воспоминаниям о семье, когда мы с Бэйквеллом ранним вечером того же пятого ноября в санях Хёрли едем к обломкам судна.

Но к счастью, скоро меня отвлекают. Поездка по льдине требует сосредоточенности. Нам все время приходится слезать с саней и обследовать подозрительные участки. Не раз оказывается, что заполненная рыхлым снегом расщелина как раз поджидает нас. Мы объезжаем эти ловушки по широкой дуге и лишь через несколько часов добираемся до обломков. Остается распрячь собак и привязать к колышкам. Потом мы стоим перед негромко поскрипывающим каркасом, который когда-то был нашим кораблем.

У Хёрли на уме только его фотонегативы. Он точно знает, где надо искать запаянную жестяную канистру, в которой он их хранил, — в «Стойлах», то есть в старой кают-компании между средней частью корабля и носом. К сожалению, вся средняя палуба находится теперь не там, где была раньше. Обломки стен камбуза торчат над раздавленным баком, несколько коек валяются на льду, и трап, который раньше вел на нижнюю палубу, теперь не ведет никуда. Он стоит вертикально между остатками собачьих клеток и постепенно покрывается коркой льда.

— Ладно, — говорит Хёрли. — Приступаю. Посмотрим, что можно сделать.

Он хватается за что-то, делает шаг, и вот он уже вскарабкался на фальшборт. Борт судна сейчас едва ли выше, чем борта нашей шлюпки.

— Счастливо! — кричим мы ему вслед, Хёрли подмигивает, после чего надевает очки и замахивается, чтобы нанести первый удар киркой.

Бэйквелл намерен спасти несколько теплых вещей. Состояние кубрика заставило его быстро распрощаться с этой мыслью. Когда мы сами забрались на верхнюю палубу, Хёрли уже нашел путь внутрь шхуны. Мы слышим, как он по пути в кают-компанию разносит все на куски в «Ритце» и центральном коридоре. Но о том, чтобы прорваться в кубрик, нечего и думать. Мы растерянно стоим на краю кратера, который образовался на месте исчезнувшей, по-видимому затянутой льдом в глубину фок-мачты. Мы смотрим на серую ледяную массу и размолотые льдинами обломки коек и шкафов. Я предлагаю ему спуститься туда.

Ему нужно выполнить и другие поручения. Для Макниша он должен привезти планки определенной толщины, которые понадобятся для переоснащения шлюпок. Керру требовались муфты и скобы для установки печки в палатке. Грин просил поискать ящик с солониной, хотя и сомневался в его существовании, но его якобы видела на палубе последняя группа. И наконец, создатели антарктических часов высказали пожелание, чтобы их творение было доставлено в лагерь. Бэйквелл хотел постараться специально для Марстона и разыскать деревянный диск. У нашего художника не сохранилось ничего, что было ему дорого, поэтому он болтается по лагерю как бородатое привидение с большими стеклянными глазами и всем мешает. А ремонт часов, если их удастся найти, точно подбодрил бы Марстона.

Я спрашиваю Бэйквелла, где он хочет начать искать, но он лишь пожимает плечами. Однако я замечаю, как сильно его тянет пробраться под палубу, в бывший «Ритц» к Хёрли, который крушит там все подряд и определенно нуждается в помощи.

— Думаю, сначала я пойду вниз, забрать часы. Кто знает, долго ли еще будет такая возможность. А ты?

— О, — говорю я так же простодушно, как он, — может быть, погляжу, что осталось на льду от той кучи.

— Ты посягаешь на Библию, сознавайся, маленький роялист!

Бэйквелл наклоняется и заглядывает в черную дыру бывшего кубрика. Там, где была моя койка, торчит острый край пропоровшей борт льдины, сообщает он мне. Снизу тянет сырым холодом. Пахнет так же, как в подвале собора Святого Вулоса.

— Да, Библию, почему бы нет, — солгал я. — И может быть, я захвачу золотые штучки Шеклтона.

Я имею в виду часы, портсигар, монеты Сэра, хотя они меня совершенно не интересуют.

Он перелез через край.

— Бэйквелл! Не лезь туда!

— Именно это я и сделаю. Мне кажется, что проход совершенно свободен. А ты делай что хочешь. Главное, будь осторожен. И следи за трещинами, понятно? Возьми с собой пешню. До скорого!

Он спускается вниз. Последнее, что я вижу, — это его руку, цепляющуюся за обледеневшие доски палубного настила. Затем он исчезает.


Библии королевы-матери, золотых часов Шеклтона и всех остальных предметов, оставленных нами на льдине, больше нет. За десять дней, прошедших после эвакуации, они частью ушли под лед, частью были унесены дрейфующей льдиной. Исчезло все, и картины, и сувениры. Я возвращаюсь к обломкам шхуны с пустыми руками.

Я задумал еще кое-что, и, наконец, ничто меня от этого не удерживает.

Чтобы добраться до кормы, мне нужно сначала одолеть много препятствий. Путь на корму преграждает баррикада из мерзкого серо-зеленого льда. Ледяной вал тащит с собой части шпангоута, канатов, снастей и прочего хлама, который уже нельзя распознать. У грот-мачты громоздится стена льда в два человеческих роста, на самом ее верху катается сброшенная с самого верха и ненужная теперь бочка «вороньего гнезда».

Я осторожно перебрался через лед и обошел корму. Она в жалком состоянии. Там, где от корпуса были оторваны шпрюйт и руль, зияет рваная и широкая дыра. Она белого цвета, потому что вся корма забита льдом, который продолжает давить во всех направлениях: в сторону носа, проламываясь через корабль, в бока, разрывая борта, и здесь, у меня перед глазами, где он стремится снова вырваться наружу. Он раскромсал на куски роскошный транец нашего корабля, название стало расползаться в разные стороны и частью стерлось:


ЭНД НС

Лo он


По заднему фалрепу левого борта я карабкаюсь наверх и иду, как и следовало ожидать, позади ледяного вала на ют. Фальшборт, шпили и надстройки разорены так же, как средняя часть корабля и нос. Бизань-мачта сломана на высоте марса. Гик и реи погребли под собой кормовую рубку, крыша с той стороны, где была каюта Уорсли, обвалилась. Но к моей большой радости, лед еще не добрался до палубы, и каюта Шеклтона вроде бы уцелела.

Сюда на корму не доносится ни малейшего звука от Бэйквелла и Хёрли — стена льда в центральной части судна глушит все шумы, идущие с носа. Когда начинается очередное сдавливание, корпус издает треск и учащающийся стук. Я чувствую, как «Эндьюранс» дрожит и трясется под ногами, и в паузах между сдавливаниями со всех сторон слышны пощелкивания. Лед уже совсем близко. Возможно, его от меня отделяет лишь настил с палец толщиной, на котором я стою, и меня бросает в дрожь, когда я думаю об обоих сумасшедших, которые копошатся внизу в белой шахте.

Первый взгляд в коридор между каютами Шеклтона и Уорсли не позволяет надеяться на что-нибудь хорошее. Проход перекручен, сжат и снова вытянут, почти везде со стен сорвана белая лакированная обшивка, и над ним больше нет крыши. На фоне неба выделяется упавшая крюйс-брам-стеньга, которая разнесла крышу и перевернула каюту Уорсли вверх дном. Пол — скользкий. Я наклоняюсь и провожу рукой по тончайшей пленке, которую ледяная масса продавливает сквозь настил.

Каюта шкипера превратилась в руины, забитые рухлядью. Высотой они еще достают до груди. В продуваемую сквозняками каюту падает сумеречный свет. Я вспоминаю, как здесь, мокрый, как будто упал за борт, закутанный в одеяло, едва мямливший что-то, я перестал быть корабельным «зайцем».

Куда занесло письменный стол Уорсли? Захватил ли он с собой папку с газетными вырезками?


Требуются мужчины для очень рискованного путешествия


«Будьте добры, вытритесь, наконец. Я не буду делать это за вас».

В ледяной каше плавают книжные страницы, полотенца, может быть, даже то, которое он дал мне тогда, тринадцать месяцев назад.

Каюта теперь слишком низка, чтобы в ней можно было оглядеться, и в ней вроде бы нет ничего сохранившегося, чтобы я смог привезти это капитану. Наполовину размокшие, наполовину замерзшие страницы принадлежат «Дэвиду Копперфилду».

Кроме того, я не могу ждать долго. Я хочу, наконец, знать, что стало с книгами Шеклтона.

Но дверь в его каюту заклинило и перекосило, и, кажется, что-то давит на нее изнутри.

Она не поддается. Я отступаю.

По левому борту, как и по правому, иллюминатор плотно закрыт изнутри и занавешен. Что делать? Я иду вперед на верхнюю палубу и ищу в груде смешанного со льдом хлама какую-нибудь длинную железяку. Мне удается отыскать кусок релинга и выдрать его из кучи, и я ползу с ним на четвереньках по зависшей бизань-мачте на уцелевшую часть крыши надстройки, где находятся каюты. Та сторона, где располагалась каюта Шеклтона, осталась неповрежденной. Там даже нет льда.

Я останавливаюсь, чтобы перевести дух.

Я слышу, как что-то кричит Принц, а Бэйки ему отвечает. У обоих все в порядке.

Наш лагерь на севере окутан завесой из снега и тумана, лишь там, где рядом с наблюдательной вышкой догорали остатки чучела, в небо поднимается тонкий столб дыма. А может, это дым от одной из печек. Грин грозился приготовить пудинг из подкожного тюленьего жира.

На востоке, западе, юге не видно ничего, кроме льда.

Лед. Работая найденной железкой как рычагом, я расшатал три доски и оторвал достаточно изоляционного материала, чтобы можно было пролезть внутрь. Свет упал в каюту. Мне сразу стало ясно, что будет лучше не открывать этот склеп, а оставить его льду.

Слезы наворачиваются на глаза. Что за зрелище! Лед, выдавленный из разрушенной кормы, оставил неповрежденными только стены и крышу каюты Шеклтона. Синевато-белая масса заполнила всю внутренность каюты, лишь немного не достав до крыши, — если я просуну ноги в проделанную мною дыру, то сразу встану на лед.

Я отрываю от крыши еще несколько досок, и как только дыра становится достаточно большой, я начинаю копать — больше от злости, чем от желания что-нибудь найти. Чем глубже я копаю, тем мягче становится лед. А в нем спрятаны вещи, которые он захватил и протащил через каюту. Я натыкаюсь на шляпу Шеклтона, его пишущую машинку, освобождаю первые книги, это три тома энциклопедии. Потом еще два тома, как нарочно смерзшиеся с «Собранием описаний путешествий в Южные моря, совершенных в XVI, XVII, XVIII веках, и сделанных там открытий» Далримпла. Я начал читать этот «талмуд» сразу после того, как мы зашли в область льдов, и вскоре вернул его Шеклтону, разозлившись на то, что Далримпл, несмотря на открытия Кука, продолжал писать об обжитом теплом Южном континенте. Сейчас я снова держу в руках его книгу, но не могу ее читать. Лед превратил ее в смерзшийся кирпич. Кусок книги оторван и исчез. Но и без того взять с собой особо нечего. Собственно говоря, все останется здесь — книги, которые я раскопал с помощью куска релинга, галоши Шеклтона и маленькая железная лошадка, которую подарили ему его дети в качестве талисмана перед этим путешествием. Я ставлю лошадку на лед, слегка толкаю ее, и она съезжает в темный угол каюты.

Я уже выкопал яму по пояс глубиной, когда моя левая рука наткнулась на сорванную с креплений книжную полку. Снимая слой за слоем лед с корешков книг, я с рвущимся наружу сердцем понимаю: это то, что я искал, — путешественники девятнадцатого столетия. Но не все книги остались на месте после путешествия полки вместе со льдом: я нахожу Беллинсгаузена, Уэдделла, Дюмон-Дюрвиля и Росса. Между ними остались пустые места. Не хватает двух книг, которые я прочитал совсем недавно. Это книга о путешествии Кемпа в полярный океан, совершенном в 1833 году на корабле «Магнит», и бортовой журнал американской антарктической экспедиции под руководством лейтенанта Уилкса. К сожалению, отсутствует также книга, которую я охотно взял бы с собой.

Я смотрю наверх сквозь дыру в крыше и понимаю, что пришло время возвращаться. Начинаются сумерки. Вой собак стал намного громче, как будто призрачный свет и расстояние, которое предстоит преодолеть, увеличивают страх перед опасностью, которую и так таит в себе поездка по льду. Я лезу наверх. Оказавшись на крыше, выпрямляюсь, подношу руки ко рту и кричу.

В ответ тишина. Оба еще внизу.

Ну тогда я делаю последнюю попытку. Я срываю книги с полки, выбрасываю их через дыру в потолке и пытаюсь как можно дальше углубиться в лед позади пустой полки. Через несколько секунд нахожу книгу Уилкса. Осторожно выковыриваю ее из льда. Она лежит обложка к обложке с другой, красно-желтой, на корешке которой я сразу узнаю год.


он ал ни

О кры я а изе С тт и С не

1839 а аркти м о


1839 год, это, вероятно, то, что нужно. Я соскабливаю белую корку, дышу на нее и вижу, как сквозь лед начинают проступать буквы:


Джон Баллени

Открытия на «Элизе Скотт» и «Сабрине»

1839 год в Антарктическом океане

Двадцать восемь рыб для «Лагеря терпения»

Любой, кто поскальзывается на льдине и падает в воду с температурой три градуса, знает, что такое время, потому что на своей собственной шкуре ощущает, как медленно оно течет. На полное высыхание одежды уходит четырнадцать дней.

Изо дня в день я лежу в палатке на постепенно разваливающемся мате, вцепившись в книгу. Они сидят полукругом — Кларк, Хуссей, Бэйквелл, черные, исхудалые, длинноволосые, страдающие от зубной боли и обморожений. Они рассказывают анекдоты, выдумывают песни и изобретают кулинарные рецепты, и эти мифические яства, из-за которых наша палатка превращается в аттракцион, так что все в нее заглядывают и отведывают их, с каждым днем становятся жирнее и слаще.

Если заходит Винсент, это значит, что нужно скорее прикрыть корешок книги, чтобы он не увидел, что я читаю. Тогда я пользуюсь случаем, чтобы размять ноги, запихиваю книгу за пояс и выхожу из палатки. Был ли его дед в составе экспедиции, когда капитан Джон Баллени, сам того не подозревая, открыл проход в море Росса и тем самым единственно возможный путь к Южному полюсу? Или ты все же наврал, боцман? Я сажусь на ящик с кормом рядом с собачьим иглу и читаю дальше, пока меня не прогоняет доктор Маклин.

— Спас книгу, Мерс? Прости, но ребятишки хотят есть.

Кроме упряжки Мака у нас больше нет собак. После того как мы сняли «Лагерь на море» и прошли еще пятнадцать километров дальше на северо-восток, Уайлд как-то вечером пристрелил сначала своих собак, а затем собак Крина, Марстона и Мак-Ильроя. И когда оставшиеся семь собак Хёрли приволокли из «Лагеря на море» в новый «Лагерь терпения» последние вещи, Уайлду пришлось отвести за ледяной холм и их тоже. Тридцать пять собак, для которых у нас не было еды и которые теперь стали едой для нас. Шестеро худых, косматых, со свалявшейся шерстью псин Маклина вопросительно уставились на меня.

Винсент выходит из палатки. Сытый воображаемым паштетом, он тащит свое брюхо в сторону нашей маленькой верфи. Там его друг и утешитель Чиппи Макниш с трубкой в углу рта конопатит шлюпку. Там же его подручный и козел отпущения Стивенсон прислонился к установленному на козлы «Дадли Докеру» и ведет свои речи, которые слушает лишь наша худая как щепка корабельная тигрица. Но Миссис Чиппи все равно, кто перед нею крутится, пока у него есть кусок тюленьего мяса для нее. Я жду, пока Винсент окажется среди своих, проскальзываю в палатку и устраиваюсь поудобнее на своем хлюпающем, вконец отсыревшем мате.

Бэйквелл:

— Кто-нибудь из вас помнит пончики?

Хуссей:

— Ну ты спросишь! Конечно!

Бэйквелл:

— Их готовить очень просто. Больше всего я люблю их холодными с клубничным мармеладом.

Уорди:

— Нет, не с клубничным мармеладом. Я бы ел их после омлета.

Это обычное утро в «Лагере терпения», этим утром я в первый раз читаю фамилию юнги на корабле Баллени. И фамилия его вовсе не Винсент, а Смит, но это еще ничего не значит.


Но это также утро, когда время для всех нас остановилось. Двадцать первое ноября 1915 года, на триста первый день с тех пор, как нас зажал лед у побережья Антарктиды, затонула баркентина «Эндьюранс».

Лето наконец вернулось. Тепло растопило лед, и там, где льдины стали совсем тонкими, показалась лакрично-черная вода. Уже много недель Шеклтон с нетерпением ждал момента, когда ледяные челюсти, сжавшие корабль, разойдутся и отпустят оставшиеся обломки. Когда это происходит, он стоит в одиночестве на наблюдательной вышке, и в его пронзительном крике звучат одновременно жалость и команда — мы должны бросить все как есть, выйти из палаток и смотреть на юг.

— Тонет! Тонет!

Пришлось снова вылезать. Да, «Эндьюранс» еще виднеется. Надо льдом торчит корма. Нос и центральная часть уже скрылись под водой и ждут, когда им будет позволено уйти в глубину.

— «Эндьюранс» смотрит на вас.

— Тонет, — доносится сверху, и в этот раз в голосе звучит удовлетворение, как если бы у смертного одра послышалось: «Покойся с миром!»

Сэр Эрнест спускается по летнице и становится в центре.

— Молитесь за «Эндьюранс», — говорит Альф Читхэм. — Это был хороший корабль. Он защищал нас, как родной отец.

— Хороший корабль, — соглашается плотник. — Господь свидетель, что это был хороший корабль, и он останется хорошим кораблем!

И мы кричим:

— Гип-гип-ура! Гип-гип-ура!

Корма поднимается в воздух и надолго замирает, как будто «Эндьюранс» дает нам возможность последний раз посмотреть на себя и навсегда сохранить в памяти.

— Держись! — хочется крикнуть тонущему судну.

Еще мгновение — и оно исчезло, как ребенок съезжает с ледяной горы. Мы лишь коротко вскрикиваем, а там, впереди, в нескольких километрах от нас, между торосами ничего больше не видно, и мне остается только одно — представлять себе, как корпус корабля тихо скользит в черные глубины.

Счастливо тебе, «Эндьюранс».

Брасопить реи!


Так мы смогли спастись сами и спасли все, что нам нужно было для выживания на льду, только шхуну мы не могли спасти, и она затонула. Наш лагерь производил странное впечатление корабля без корабля. Потому что в нем есть все: палубная рубка, камбуз, труба, шлюпки, мачта. Неподалеку лениво развалились собаки Мака, так же, как они делали это на палубе, а мы продолжаем заниматься своими важными и не очень важными делами. И когда Шеклтон проникновенно и убежденно выступает перед нами, то, как это было на борту, отдельно стоят матросы, кочегары и механики, другую группу образуют врачи, ученые и художники, и третью — начальство: шкипер, офицеры и героические покорители льдов. А Грин, наш вечно чем-то недовольный кок, и я, его беспутный стюард, составляем отдельную группу: мы готовим пищу для всех и разносим ее. Это не воображаемые лакомства, это настоящая еда, конечно, она имеет противный вкус, но дает возможность жить. Вокруг бегают собаки, и никому не приходит в голову закусить кусочком Сэйлора или Шекспира. А в остальном это обычная корабельная пища, с той лишь разницей, что корабля больше нет.


Когдя я был мальчиком, в соседнем с Пиллгвенлли городке Миниддислвин снесли сектантскую молельню, чтобы можно было расширить ньюпортские доки. Я помню смущение, которое ощущал в течение всего лета, пробегая через образовавшийся пустырь, — казалось, что вместе с молельней исчезло время. Срытое кладбище на берегу Уска, над которым гулял горячий ветер, казалось мне черной дырой, рядом с которой мне становилось все равно, грустно мне или радостно. Между кустами бирючины мы с Реджин раздевались догола. И раки, которых мы таскали из реки, своими похожими на сапоги красными клешнями напоминали нам разбойничьих атаманов.

Запах бирючины и вкус земляники на берегу мы никогда больше не забывали, даже тогда, когда воспоминания о Миниддислвине стали для нас мучительными. Как ни хотела Реджин стереть время из своей памяти, ощущения этого лета не проходили ни у нее, ни у меня.

Когда кажется, что время стоит на месте и не движется, чувствуешь себя отрезанным от будущего. Тогда либо спасаешься мгновениями, когда ждешь и надеешься, что найдется кто-то, кто разделит с тобой это время, либо вспоминаешь о прошлом, о сладостях, землянике, красной, как сапоги речных раков, или думаешь о корабельном юнге по фамилии Смит. Тогда, когда я был ребенком, прошлое для меня не значило ничего. Я ощущал лишь, что время не движется, и это меня не удивляло. Во льдах же нет ничего хуже, чем чувствовать, что и без того замедленное время совсем остановилось и замерзло. Поэтому те же, кто вели дневники на «Эндьюрансе», теперь записывают каждое слово своих соседей по спальным мешкам. На стойках палаток болтаются календари, пережившие эвакуацию, а Уайлд и Уорсли по-прежнему каждый день определяют наше положение, измеряют глубину и скорость движения льдины и результаты заносят в бортовой журнал. Толстая чернильная полоса делит его на ДО и ПОСЛЕ дня, когда затонул наш корабль.

Так проходит декабрь. Все предрождественские воскресенья мы отметили за один вечер, когда четыре раза подавали жареное тюленье мясо и пудинг из пингвина. И каждый раз после еды кулинары-теоретики собирались в нашей палатке и устраивали викторину с одной и той же парой листов из энциклопедии, которыми Хёрли затыкал канистру с негативами и таким образом уберег их от льда. Что такое «Ормолу»? Где находится «Ормок»? Как раз были съедены рождественское рагу из тюленя и паштет из пингвина, когда Боб Кларк пытался добыть важнейшую информацию, гадая, кто такая Элеанор А. Ормерод.

— Она ученая женщина?

— Да, — говорит Джимми Джеймс.

— Так я и знал! Биолог?

— Да, — повторяет Джимми Джеймс.

— Ха! Не исследовала ли она ящеров?

Новогодним вечером справедливость в отношении миссис Ормерод торжествует: она была не только энтомологом, она была естествоиспытателем, как читает вслух Джимми Джеймс, «она была Деметрой девятнадцатого столетия».

После этого мы чокаемся за стейком из тюленя и пудингом из пингвина. Уже наступил 1916 год. Но мы этого не ощущаем.

В течение первых шести недель нового года мы дрейфуем на целых двести километров на север. Остров Паулет лежит всего в двухстах пятидесяти километрах к северо-западу. Кроме того, между нами и Большой землей находятся бесчисленные торосы и трещины. Но путь может растянуться на добрых две с половиной тысячи километров. Пока льды не вскроются и мы не сможем пересесть в лодки, мы остаемся привязанными к нашей льдине, и нас будет нести, куда угодно ей.

«Предметы, которые существуют вообще, но не существуют во льдах» — так называется игра, которая занимает нас в теплые летние дни января и февраля. Идея игры принадлежит сэру Эрнесту. Однажды, когда я принес ему и Хёрли в палатку чай и смотрел через плечо, как они играют в покер, Шеклтон находился в полосе удачи и уже «выиграл на бумаге» шелковый зонт, зеркало и собрание сочинений Китса и сражался за ужин в лондонском «Савое». Сэр Эрнест выражал живейшее отвращение к любому виду викторин. Но ради удовольствия команды он покорился неприятной необходимости.

Игра очень проста: первый игрок задумывает предмет, который существует в принципе, но во льдах его нет, а остальные по очереди стараются его отгадать. Поскольку нас двадцать восемь человек, мы можем задавать двадцать семь вопросов по каждому загаданному предмету. Тот, кто угадывает, получает в качестве приза по своему выбору либо печенье, либо кусочек шоколада из двух оставшихся плиток. Если не угадывает никто, приз достается тому, кто задумал слово.

Уже в первых раундах мы сталкиваемся с проблемой. Вспыхивает жаркая дискуссия по вопросу, есть ли во льдах ели. Джок Уорди придерживается мнения, что в пределах Полярного круга вообще нет деревьев, то есть нет и елей. Орд-Лис, напротив, утверждает, что ель остается елью, коль скоро некоторые части корабля и саней изготовлены из ели.

Такая же ситуация складывается вокруг слова, с которым в гонку за кусочек шоколада вступает Гринстрит. Это слово «трава». Его не разгадали, но отвергли, когда доктор Мак-Ильрой извлек из нагрудного кармана железный козырь — четвертинку ломтика белого хлеба, испеченного в Гритвикене Стиной Якобсен.

— В нем содержится отличное норвежское зерно, а зерно, дорогой мистер Гринстрит, есть не что иное, как трава.

Совсем в духе Шеклтона игра растягивается на недели. Несколько раз возникают жаркие споры, например, между Винсентом и Орд-Лисом по поводу слова «граммофон». Винсент настаивает, что во льдах нет никаких граммофонов с того самого момента, как принадлежавший Орд-Лису, к счастью, затонул вместе с судном. Орд-Лис возражает. Никто не может знать, где находится его граммофон. Может быть, его унесло на льдине в море. Может быть, его когда-нибудь найдут, целым и невредимым.

— Нет, — говорит Винсент. — Он исчез навсегда. Дьявол забрал его себе.

Мы решили было, что игра изжила себя. Но на следующий день снова собралась небольшая группа игроков, а когда были разыграны первые призы, и другие решили попытать счастья.

Хуссей выигрывает, отгадав задуманных Читхэмом «шершней», Холи повезло с «Тауэрским мостом». Всеобщий переполох вызвал молчавший со времени убийства собак его упряжки Том Крин, выслушав двадцать семь бесполезных вопросов и выложив задуманное им слово «Амундсен».

Шеклтон объявляет об окончании игры, предложив провести дополнительный раунд. Он должен быть посвящен единственной теме: женщинам.

— Каждый участник, назвавший имя женщины, которая ему дорога, — говорит он, — получает печенье или шоколад. И поскольку это сливочное печенье соблазняет меня, я хочу быть первым и его выиграть.

Он берет пеструю жестяную коробку, на которой изображены всадники, собаки и лес.

— За мою жену, Кэролайн Шеклтон, — говорит он и откусывает кусок золотистого печенья под нашими молчаливыми взглядами. — И мою возлюбленную, также Кэролайн Шеклтон.

Первым последовал примеру Шеклтона шкипер.

— Теодора Уорсли, — говорит капитан и берет печенье. — Мммм! Да, джентльмены, оно так пахнет!

И пока мы продолжаем смеяться, к банке протягиваются пальцы Марстона, пестрые от краски. Не проходит и дня, чтобы Марстон не подрисовал что-нибудь на названиях, цифрах и картинах, которыми он украсил антарктические часы, которые забрал себе.

— Хейзел Марстон, храни ее Господь.

— Да, Джордж, он сделает это, — говорит Шеклтон. — Я в этом уверен.

Потом следуют по очереди имена жен, невест, матерей и дочерей. Некоторые вынимают фотографии этих леди и молоденьких девушек. Но нашелся и человек, который делает из всего тайну.

Холи говорит только:

— Роза.

И Уорди говорит:

— Кто она, не скажу. Но ее зовут Гертруда Мэри Хендерсон. Это годится?

Годились все имена. Бэйквелл получает свою долю за девицу из бруклинского кабака по имени Лилли, Крин сохраняет верность Стине Якобсен, а доктору Мак-Ильрою известны все семь имен ее королевского величества супруги нашего короля: Мэри Аугуста Луиза Ольга Полина Клаудиа Агнес, принцесса фон Тек.

Одним из последних, кто хотел получить свое печенье, становлюсь я. После долгих колебаний, должен ли я вообще называть какое-нибудь имя, я понял, что голод сильнее моих сомнений, поэтому я прислушался к зову моего сердца и, к собственному моему удивлению, назвал имя моей сестры Реджин.

Так за играми проходят летние дни, и по мере того, как идет время, мы замечаем, что худеем. Как и наша льдина, на которой мы несемся по бесконечному морю Уэдделла. Везде, где мы спим или готовим еду дольше нескольких дней, образуются озера из талой воды, и нередко случается, что на том месте, с которого мы переносим палатку, лед вскоре трескается, через трещину прорывается море и проделывает очередную дыру в нашем замороженном плоту.

Этот процесс имеет свои преимущества: время от времени из трещин выныривает один из немногих тюленей-крабоедов, которые плавают в это время года у границ южной полярной области, и прежде чем тюлень поймет, что оказался среди тюленеедов, в дело вступает винтовка Уайлда. Его искусство точной стрельбы в начале апреля спасает жизнь Сторновэю, когда тот, думая, что обнаружил великолепного тюленя Уэдделла, устремился к полынье с ножом. Менее чем в десятке метров перед ним на лед вылезло серо-черное полосатое чудовище, тоже, вероятно, движимое заблуждением. Оно глядит тусклыми глазами, а из его усеянной острыми как иглы зубами пасти вырываются пронзительные крики.

— Маклеод! Назад! Сторновэй, нет!

Морской леопард вдвое больше и вдвое быстрее Маклеода, он изо всех сил, скользя и извиваясь, ползет к орущему как ребенок Сторновэю. Хищник почти догоняет нашего спотыкающегося на льду бывалого матроса, когда Фрэнк Уайлд стреляет из карабина. Ему достаточно одного выстрела.

В брюхе морского леопарда мы с сэром Эрнестом и Грином находим кучу странной, совершенно белой рыбы. Это, как объясняет нам Боб Кларк, ледяная рыба, кровь которой не красного, а белого цвета. Всего мы насчитываем тридцать одну рыбину, но поскольку три из них наполовину переварены, остается ровно двадцать восемь, то есть по одной рыбе каждому.

Маленький морской леопард, серебристый в черную крапинку, рядом дата и число — четыреста тридцать пятый день во льдах… Джордж Марстон любовно наносит наш пир в «Лагере терпения» на антарктические часы.

Мы в унынии, потому что не можем больше думать ни о чем, кроме еды. Так прекрасно с полным животом тяжело шагать по мягкому льду вдоль полыньи и представлять себе открытое море. Оно не может быть далеко! Три тысячи метров лакрично-черной воды лежат у моих ног.

Белое пятно в снегу

— Что за трагедия, если мы не откроем море? Ну-ка, расскажи.

Он не понимает, в чем моя проблема. Конечно, он не возражал бы, чтобы в его честь назвали море, море Бэйквелла, ну а если нет?

— Ну и что? Переживу как-нибудь.

Мы сунули пешни в карманы штанов и взяли по блоку льда, которые мы вырубили из торосов. Мы возвращаемся в лагерь.

— Слушай внимательно и не прерывай меня, — говорю я Бэйквеллу, — и я тебе все объясню.

Я начинаю с самого начала: если предположить, что Кук обнаружил сам дом — Антарктику, то Росс нашел его дверь, то есть море Росса, через которую Скотт, Шеклтон и Амундсен вошли внутрь. А кто отыскал замочную скважину? Это был старый и очень набожный охотник на тюленей по имени Джон Баллени.

С борта своей шхуны «Элиза Скотт», рассказываю я Бэйквеллу, первого февраля 1839 года Баллени направил секстант на солнце. Он рассчитал, что находится на четыреста сорок километров южнее, чем все люди до него. Скрытый за горизонтом, в двух днях пути по чистой воде, лежал вход в море, о чем Баллени не подозревал. Ныне оно называется морем Росса.

Паковый лед и туман вынудили «Элизу Скотт» и небольшую «Сабрину» направиться дальше на северо-запад. Через десять дней плавания Баллени обнаружил группу вулканических островов. Капитан «Сабрины» решил подойти к одному из унылых островков, чтобы взять пробы горных пород. Томас Фримен стал первым человеком, ступившим на твердую почву южнее Южного полярного круга.

Я рассказываю Бэйквеллу о тех двух днях, когда была решена судьба деда Винсента — о тринадцатом и двадцать четвертом марта 1839 года. Тринадцатого марта Баллени записал в судовом журнале: «Сегодня утром на борт поднялся капитан Фримен, он привез юнгу Смита и забрал с собой юнгу Джаггинса». Спустя одиннадцать дней после этого необъяснимого обмена юнгами оба корабля угодили в штормовой фронт. Ночью на «Сабрине» зажгли факел, обозначающий сигнал бедствия. Однако Баллени не смог прийти на помощь капитану Фримену и его людям. Голубой свет был последним следом «Сабрины». Она затонула, и вместе с ней утонули капитан Фримен и юнга по прозвищу Джаггинс.

«Элиза Скотт» вернулась в Лондон как раз вовремя, чтобы некто другой смог переписать ее бортовые журналы и взять их в свою собственную экспедицию: корабли Росса «Эребус» и «Террор» следовали курсом Баллени, и им удалось войти в море, о котором так и не узнал охотник за тюленями.

— Вот. Это вся история, — говорю я.

Бэйквелл бросает лед у входа в палатку. Во все стороны брызгает полужидкая каша из мокрого снега.

— Не повезло! Но они все же вернулись домой живыми и здоровыми. И ты уверен, что Джаггинс — это дедушка Винсента? Сколько же ему было лет? Ведь он уже был отцом.

Согласно вербовочному листу Джейкобу Джаггинсу Винсенту было столько же лет, сколько мне, когда я познакомился с Винсентом, то есть семнадцать. И он был из Бирмингема, как и наш боцман. Знал ли Баллени, что его юнга уже стал отцом, и знал ли об этом сам Джаггинс, в судовых журналах не написано.

С каждым днем становится все яснее, что наша льдина тает, а мы находимся на грани голода, я же между тем еще и еще раз перечитываю рассказ Баллени, чтобы важнейшие детали отложились у меня в памяти. При этом я задаю себе вопрос, зачем я, собственно говоря, это делаю. С лица Винсента исчезла гладкость, пропало и его высокомерие. Оно приобрело такое же выражение сонной печали, как и лица остальных. Ну и что я ему скажу? Что я проверял его слова и прочитал, как погиб его дед? Я должен сказать, я, мол, сожалею, Винсент, но страшная правда заключается в том, что Джаггинс утонул из-за трагической случайности семьдесят пять лет назад?

И разве теперь нам не приходится копаться в отбросах, которых чураются даже собаки и кошка, и ждать день и ночь, что льдина, на которой стоит лагерь, расколется и мы рухнем в море, а лед сомкнётся над нашими головами? Вот если бы мы сидели за коньяком с сигарами в хижине в бухте Вакселя и ждали возвращения триумфаторов после завершения пешего перехода через Антарктику… вот тогда было бы возможно поговорить с Джоном Винсентом и убедить его в ценности этой книжонки.

Желто-красная книжка в моих руках похожа на апельсин. Несколько недель она пролежала во льду, и еще столько же я носил ее у сердца рядом с рыбкой, чтобы она оттаяла и просохла. Кем был он, Джаггинс, корабельный юнга Джона Баллени, известно лишь его внуку, мне, моему другу Бэйки и этой книге. Я бросаю ее в воду, и она тонет в мгновение ока.

Бэйквелл прав: почему я должен заботиться о мертвых — самим бы остаться в живых. Мы можем замерзнуть насмерть, умереть с голоду или утонуть — с каждым днем смерть все ближе. Мы верили изо всех сил, что сможем выжить, со временем приходится признать, что уже много месяцев мы попросту оттягиваем смерть. Уже начало апреля. Вот-вот наступит следующая зима. Мы еще видим пролетающих качурок и поморников — верный знак, что чистая вода недалеко. По ночам мы слышим, как проламывают льдины киты, чтобы вдохнуть воздуха. Но тюлени уже уплыли на север, в другие широты. Наши запасы почти иссякли. Почти не осталось жира, из-за этого мы не можем топить печки и вынуждены есть остатки тюленьего и пингвиньего мяса сырыми, частью испорченными, частью замерзшими. У них такой противный вкус! От этого чувствуешь унижение: голод только усиливается, и еще сильнее усиливается страх обессилеть и не суметь забраться в шлюпку, если льдина начнет ломаться. Мы были в жутком отчаянии из-за страха и голода, мы не выдумывали больше рецептов, не было больше игр у сэра Эрнеста Шеклтона. За все эти месяцы, за все время на корабле и в обоих лагерях из ящика с припасами не пропало ни кусочка шоколада. Но когда раскололась льдина и мы все оказались на крошечном обломке льда, у нас уже не было сил, чтобы играть на нем в футбол, вот тогда однажды утром из ящика, где Грин хранил еду, исчез последний кусок мяса. Крики и ругань Уайлда не помогли узнать, кто вор, — мы все выглядели одинаково — грустные, испуганные и голодные.

Уайлд пристрелил последнюю собаку. После долгих колебаний Макниш выдал, где он прячет кошку. Уайлд пристрелил и ее тоже. С этого момента наш дневной рацион состоит из двухсот граммов вяленого собачьего мяса, трех кусочков сахара, одного печенья и полустакана растворенного в воде сухого молока. Больше воды не полагалось. Ее берегли для плавания на шлюпках, поэтому она находилась под охраной. Кто хочет пить, набирает в банку из-под табака лед и берет ее с собой на ночь в спальный мешок, где лед тает под действием тепла тела. За ночь получается столовая ложка воды.

Время легких перепалок прошло. Теперь ссорятся в открытую, зло и непримиримо. Джимми Джеймса обвиняют в неблагодарности, Орд-Лиса — в скупости. Однажды вечером он упал, обессилев, потому что отложил половину своего ежедневного рациона на вечер. Винсент, Стивенсон и Макниш оставили его лежать на снегу. В тот же день Шеклтон лишил Винсента ранга боцмана и понизил его до простого матроса.

— Они обзывают меня жидом, — говорит по вечерам Орд-Лис, — и Уайлд этому потакает.

Утром после дождливой ночи шлюпки наполовину просели в размокшей льдине. Макниш отказывается помочь вытянуть «Джеймса Кэрда» на твердый лед.

— Что там случилось? — кричит Шеклтон с «Дадли Докера». Через несколько секунд он уже около нашей главной шлюпки.

Уорсли докладывает:

— Макниш думает…

Шеклтон перебивает его, что происходит впервые:

— Прикажите вашим людям приступить к работе, капитан. И побыстрее, это приказ!

Макниш не двигается с места. Единственное светлое пятно на его лице — это белки глаз, которые не отрываясь смотрят на Сэра.

Он говорит:

— Вы не имеете на это полномочий.

Шеклтон:

— Не говорите со мной о моих полномочиях! Кто уполномочил вас оставлять здесь замерзать двадцать человек? Вы имеете полномочия рисковать жизнями этих людей или все-таки соизволите сообщить нам, что вы думаете?

Макниш:

— Я думаю, что лодка разломится.

Снова Шеклтон:

— Какое мне дело до этой чертовой лодки! Я должен думать об этих чертовых людях и том, как сохранить им жизнь! Я несу ответственность за это.

— Ха, я сам за себя несу ответственность, — говорит Макниш, — и это значит, что мне наплевать, если какой-то ублюдок, который втыкает флажки в снег, хочет диктовать, что мне делать.

Винсент обходит лодку и, утопая в рыхлом льду, встает рядом с плотником.

— Нет корабля — нет договора о найме команды. Что вы приказываете — нас не волнует.

Шеклтон подходит к обоим. Он останавливается, лишь когда они расступаются, и набрасывается на них:

— Я начальник этой экспедиции! Ваш договор заключен не с чертовым кораблем, а со мной. Делайте, что вам говорят, и я позабочусь, чтобы вы остались живы. Если же вы будете и впредь ставить под угрозу жизни людей, я пристрелю вас на месте.

Но бывало и по-другому. В палатке поругались сначала Ма-клин и Кларк, затем к ним присоединились Орд-Лис и Уорсли, в результате падает стакан с молоком, принадлежащий Гринстриту. Тот взвивается и обвиняет Кларка, Кларк протестует, высокий Гринстрит орет на него.

Мы стоим там, лохматые и бородатые, и смотрим на пятно, которое оставило на снегу молоко. Кларк первым отливает немного молока из своего стакана в стакан Гринстрита, мы молча следуем его примеру.

Принц пытается воспользоваться тем, что атмосфера разрядилась. Он хочет взять в лодку как можно больше своих фотонегативов.

Сэр Эрнест хочет знать точно, сколько снимков Хёрли смог забрать с «Эндьюранса».

— Пятьсот, сэр, пять ящиков.

— Отлично, может быть, мы возьмем с собой сто, — говорит Шеклтон.

Хёрли:

— Этого не хватит, сэр. Двести. И вы выбираете.

Шеклтон ловит стаканом снежинки.

— Будет не меньше, вот увидите, — говорит он. Затем заглядывает в стакан, пригубливает молоко. — Скажем, сто пятьдесят, мы выбираем вместе, и я пишу официальную бумагу о том, что в случае моей смерти все права переходят к вам.

Хёрли, улыбаясь, соглашается.

Шеклтон говорит:

— Но вы кое-чего не заметили. У меня нет ни малейших намерений умирать.

Загрузка...