ОЧЕРКИ

Перевод А. Ибрагимова

Из книги «ЭТА СТРАНА ИЗ КРАЯ В КРАЙ» (1956)

Чукурова

Чукуровцы крепко верят в свою землю. «Посеешь камешек, и тот вырастет!» — говорят они. Не знаю, как насчет камней, но урожаи здешние крестьяне получают превосходные. И пшеница, и рис, и сезам, и просо приносят небывалые урожаи. Не земля, а чистое золото. Так обстояло дело вчера, так обстоит дело и сегодня.

Живется, однако, чукуровцам не столь легко, как можно было бы предположить. Им приходится переносить множество невзгод. Нередки и стихийные бедствия.

Есть у чукуровцев еще одно присловье: «Уж если Сейхан и Джейхан разбушуются, их не унять». Польза от обеих этих рек не ахти какая, но вред зачастую бывает огромный.

Кажется, нет в этом мире цветка, злака или овоща, который не рос бы в Чукурове. Таково по крайней мере глубокое убеждение чукуровцев.

Можно было бы засадить всю равнину гранатовыми деревьями, и тогда она полыхала бы алым пламенем. Можно было бы засадить ее желтоглазыми нарциссами, синецветной мятой, лимонными или апельсиновыми деревьями, превратить в огромный сад, где немолчно жужжали бы бесчисленные рои пчел. Но засажена она преимущественно хлопком — словно белоснежные облака распластались по земле. Хлопком и пшеницей — золотым шитьем окаймляет она эти облака.

В Мисисе через реку Джейхан перекинут старинный — говорят, сооруженный еще римлянами — мост. На том берегу — старые караван-сараи и бани. Одни приписывают их постройку римлянам, другие — сельджукам. Известно, что по этому мосту, отправляясь в свой египетский поход, прошествовал Селим I Грозный.

По преданию, город Джейхан погибнет от бури, Мисис — от змей, Адана — от наводнения. Это предание имеет вполне реальную подоплеку. Адана по меньшей мере раз в два года терпит большой ущерб от разлива Сейхан. Дома в Джейхане очень ветхие, вполне могут рухнуть от ветра, даже и не очень сильного. Мисис и впрямь змеиное царство. Чобаны якобы еще с древних времен кормят молоком змей из Йыланкале (Змеиной крепости). Если эти змеи, сохрани Аллах, останутся голодными, то расползутся сначала по Мисису, а затем и по всей Чукурове. И горе тем, по чьей вине они лишатся пищи.

Среди многочисленных здешних легенд и легенда о повелителе змей Шахмеране. Некий падишах заболевает неисцелимой болезнью. Избавить от нее может лишь одно-единственное средство — глаза Шахмерана. Но где его найти, повелителя змей? Знает это лишь один человек, которого Шахмеран в свое время спас от смерти. Этот человек предает своего благодетеля. Повелителя змей ловят и убивают. Вот за это Мисис и подвергается нашествию змей.

С мисисским мостом связано и еще одно предание.

Жил некогда знаменитый целитель Локман. Где он только не побывал: и в Аравии, и в Индии, и в Магрибе, и во многих восточных странах. И всюду искал лекарства против различных недугов. В этом деле ему помогало знание языка цветов и трав.

Взберется, допустим, Локман на гору. «Локман-баба, не проходи мимо, — окликает его цветок. — Сорви меня, сделай то-то и то-то, и у тебя будет лекарство от такой-то болезни». «Сорви меня, — упрашивает другой. — Подержи семь раз под светом утренней звезды, и ты сможешь исцелять род людской от такой-то болезни». Из-за камней тянется тонюсенькая травка. «Не проходи мимо, Локман-баба. И я тебе сгожусь».

В конце своих странствий Локман очутился в Чукурове. Уж так ему тут понравилось, что и сказать нельзя. Сколько ни есть на земле трав, цветов, растений, все их можно найти в Чукурове. Со всех сторон неслись запахи мяты, нарциссов, ежевики, шиповника. И Локман находил множество лекарственных растений. Заболеет человек — он поднесет ему к носу цветок, смотришь: тот уже здоров. Только против смерти ничего не помогало. Но здесь, в Чукурове, подумал Локман, должно быть лекарство и от смерти. Взял Локман свою тетрадочку, отправился в путь. Перво-наперво обошел гору Козан. Все пещеры, все родники обыскал. Побывал в Кадирли, Османие, Дертйоле. Как-то на рассвете — дело было под Тарсусом — он подошел к огромной чинаре. Словно молния, вспыхнул яркий огонь, и послышался голос: «Ты нашел то, что ищешь, Локман-баба. Я — лекарство от смерти. Возьми меня, сделай то-то и то-то, и ты сможешь избавить людской род от смерти. Твое заветное желание сбылось, Локман». Обрадовался Локман. Аккуратненько записал все в свою тетрадочку и поспешил в Мисис, где у него был дом. Весть о том, что он нашел наконец лекарство от смерти, распространилась по всему белу свету. Повалил народ в Мисис. А Локман стоит себе на мосту и с гордым видом на всех поглядывает: дескать, вас от смерти спасу. Открыл он свою тетрадочку, тут откуда ни возьмись налетела какая-то птица, махнула крылом, и тетрадь в воду упала. В другой раз травы не открыли ему своей тайны. А жаль! Никто на свете не умирал бы, если бы он снова нашел лекарство от смерти.

Как бы то ни было, жизнь торжествует в Чукурове. Когда я думаю об этом, я вспоминаю, как тракторист Гюль Али каждое утро украшал свою машину цветами.

Замо́к Чукуровы

В белой пене плещется Средиземное море. От его берегов начинается гладкая, как поднос, равнина. Когда смотришь на нее с Торосских гор, и она похожа на море — зелено-голубое, колышущееся море. В вышине — белые облака. С одной стороны — Ыслахийе, Пазарджикская равнина, с другой — Дёртйол, Искандерун, Кадирли, Козан, горы Силифке, пастбища Ичели. В изумрудного цвета ковер вплетаются ленты многочисленных дорог. Это Чукурова, один из благодатнейших краев, давящийся плодородием: воткни в здешнюю землю посох, и тотчас он пустит отростки, зазеленеет. Тут множество рек, больших и малых: Сейхан, Джейхан, Бердан, Гёксу, Сумбаш, Козан. Все двенадцать месяцев в году вода в них мутна.

Среди стариков нашей деревни я хорошо помню Исмаила-ага и Гёка Ахмеда. Гёк Ахмед умер давно, ему тогда уже перевалило за сотню, Исмаил-ага — сравнительно недавно. Не забыл я и отца нашего Мехмеда Шахи. Все они очень любили старую Чукурову и много о ней рассказывали. Сейчас еще жив Амбер Эр, афшар из Сарыза. И от него я слышал много любопытного.

— Кочевые племена спускались в Чукурову лишь зимой, — бывало, говорил Исмаил-ага, попивая кофе. — Летом равнина была совершенно пуста, даже мухи не сыщешь. Только трава по колено.

Османский падишах упорно добивался, чтобы кочевые племена осели в Чукурове. Тогда бы он мог брать с них налог, рекрутировать аскеров. Племена, однако, упорно сопротивлялись. Много раз они громили войска, посланные на их покорение. А падишах не отступался. И вот началось восстание Козаноглу. Падишах беспощадно его подавил. Кочевников согнали в Чукурову. В горах расставили караульных, чтобы племена не могли вернуться в свои родные места. Люди тысячами гибли от лихорадки. Но не прекращали сопротивления.

— Неопытными были кочевники, — сетовал Исмаил-ага. — Да и Козаноглу свалял дурака. Разумно ли было сражаться с османцами на открытой равнине? Ведь они все на арабских скакунах. Надо было уходить от них в горы, куда на конях не пробраться. Там-то и всыпали бы османцам как следует. Ах, Козаноглу, свалял ты дурака. Вот мы и стали рабами османцев.

Сражаясь на равнине, племена были обречены на поражение. В конце концов им пришлось сдаться. Афшаров согнали в Бозок. «Что стало с афшарами, которые держали Чукурову на замке?» — риторически вопрошал мятежный поэт Дадалоглу.

Миновали годы. Воспользовавшись слабостью падишахской власти, кочевники снова ушли в горы. Но всецело порвать с жаркой землей Чукуровы они уже не могли. Там, внизу, остались построенные ими деревни. Кочевники уже отведали вкус крестьянского труда. Многие возвратились в Чукурову. Там и осели, как привыкли — племенами. В годы первой мировой войны началась «хлопковая» горячка. Выращивать хлопок — дело выгодное, прибыльное. Вот тогда-то племена и обосновались окончательно на равнине. Начались земельные споры. Ради расширения посевных земель вырубали рощи, осушали болота.

И все-таки кое-какие племена остались в горах. Прежде всего — айдынские юрюки. Эти сохраняли свои обычаи очень долго. Но в конце концов им пришлось туго. Не осталось ни пяди свободной земли. Не только кочевать — жить негде. Воинственное когда-то племя, которое так и не покорилось падишаху, прихотливой волей судьбы было поставлено на колени. Требовалось хоть немного земли, чтобы построить дома. У самого подножия Анаварзы, на осушенных болотах Агчасаза, правительство отвело юрюкам место под две деревни. Они обосновались там так прочно, как будто земледелие — их потомственное занятие. Они понимают язык земли не хуже, чем некогда понимали язык овец и коз. Но где те, что гордо провозглашали: «Пусть падишах издает свои фирманы, все равно горы наши!»? Куда унес их ветер времени?

В Чукурове до сих пор поют песню о Козаноглу. Эта старинная песня наполнена горечью поражения:

Я бреду по горе Козан.

Подо мною — снега, снега.

Кровь течет из открытых ран.

Ухожу от врага, врага.

Впереди чернеет шатер.

Голубой полыхает костер.

Не уйдешь ты, Козаноглу,—

Руку враг над тобой простер.

Убивают ли дети отцов?

Падишах жесток и суров.

От него пощады не жди.

Кровь рекою он лить готов.

Грохочут трактора. Разносится жаркий запах бензина. И звучит песня о Козаноглу. Нынешние безземельные крестьяне рады бы отдать жизнь за надел — пусть крохотный. А их деды даже не смотрели на землю. Их посадили на нее насильно. «Ах, какими глупцами были наши деды! — вздыхают бедняки. — Земля дороже золота». Их положение и впрямь отчаянное.

Между Средиземным морем и Торосскими горами тянется равнина, где можно получить неслыханный урожай пшеницы. Пшеница стоит такой плотной стеною, что, кажется, и тигру сквозь нее не продраться. Вот только в этом году из-за избытка дождей пришлось скосить ее на корм. Такова она, благословенная Чукурова.

Котлы

Механизация нашего сельского хозяйства началась с района Аданы. Еще до появления первых тракторов чукуровские хлопкоробы применяли паровые машины.

Как-то раз в начале весны я бродил по ферме Кузуджуоглу, что находится вблизи деревни Каярлы. Выстроившись в длинный ряд, поденщики мотыжили хлопковое поле. Далеко разносилась их как бы опаленная жарой песня.

Увидев два огромных котла, я спросил у Нури-эфенди, который уже лет тридцать работает управляющим этой фермой:

— Что это?

— Котлы, — ответил он.

— Какие еще котлы? — удивился я.

— От паровых машин. Когда-то ими вспахивали поле.

— Каким образом?

— На противоположных концах поля ставили две паровые машины с большими шкивами, на которые наматывался канат с привязанным к нему плугом. Машины работали по очереди. На всю Чукурову было шесть пар паровых машин. Топливо — дрова — привозили с гор на верблюдах. Чтобы только взглянуть на это диво, крестьяне шли издалека. Бросали все свои дела — и шли. А теперь от этих машин остались только котлы.

Заржавелые котлы мирно дремали под огненным чукуровским солнцем.

Все это мне понятно.

Встарь улицы Аданы были забиты тяжеленными повозками с высокими, в человеческий рост, колесами. Впряженные в них огромные черные, словно вышедшие из какого-то сказочного мира буйволы с трудом тащили их по глубокой грязи. На повозках высились горы хлопка. Очистительные фабрики грохотали так, что можно было оглохнуть. Дворы ферм были наполнены поденщиками и быками. Ужасное столпотворение!

1949 год ознаменовал важную перемену в жизни Аданы. Началось нашествие тракторов. Они появлялись во все возрастающем количестве, захватывая поле за полем. Затем город наводнили автомобили. До тех пор на разбитых улицах можно было увидеть лишь одиночные рыдваны с порванными тентами. Все они дымили, как фабричные трубы. Теперь же появились автомобили новейших марок. В былое время к Калекапы стекалось огромное множество батраков. Теперь их количество резко уменьшилось. Перемены разительные. Но кое-что сохранилось от прошлого. По-прежнему на улицах Аданы играют босоногие детишки. По-прежнему все махалле тонут в грязи. По-прежнему на окраинах стоят полуразрушенные землянки или сколоченные из листов жести хибары. Зато между железнодорожным вокзалом и парком Ататюрка вырос квартал роскошных вилл. Когда-то, еще детьми, мы играли на песчаной пустоши в футбол. А теперь там шикарные виллы.

В старое время вся Средняя Анатолия и прилегающие к ней края летом шли на заработки в Чукурову — сотни тысяч людей. И всем находилось дело. Безземельные крестьяне работали исполу, батрачили, как-то зарабатывали себе на хлеб. Теперь все это кануло в прошлое.

История Чукуровы и чукуровцев длинна и полна событий. Чтобы пересказать ее всю целиком, надо иметь дар сочинителя дестанов.

Итак, была весна, время прополки хлопка. Мы ехали на машине в Юрегир. На полях работали трактора. Кажется, еще так недавно по всей равнине тащились цепи батраков. Горели на солнце их мотыги. Разносились громкие песни. А сейчас людей почти не видно. Глядя на трактора, землевладельцы довольно посмеиваются. А вот безработным приходится плохо, очень плохо.

— Если бы десять лет тому назад тебе сказали, что так будет, поверил бы? — спросил у меня товарищ.

— Разумеется, нет.

— В деревнях появились холодильники. Народ учится жить по-современному.

— Стало быть, все хорошо?

— Увы, нет. Положение безземельных крестьян хуже некуда. Без земли в Чукурове нет жизни.

Трактора

Трактора стали неотъемлемой частью жизни чукуровцев. Их используют вместо волов, лошадей, ишаков, телег и всевозможных транспортных средств. Иной раз только диву даешься, видя, что с ними вытворяют.

Некоторые толстосумы покупают трактора не по необходимости, а просто так, забавы ради. Однажды я поехал с одним своим богатым приятелем в Адану. Наш путь пролегал мимо магазина, где за стеклами витрин играли яркими красками разноцветные трактора. Зайдя в магазин, мой приятель решил приобрести красный трактор.

— Но ведь у тебя уже есть два, — сказал я.

— Сынок попросил купить красный, — ответил он.

Удивительного, прямо сказать, много. Некогда на свадьбах наездники состязались в метании копья, скакали вокруг невесты. На этот раз мне довелось видеть совсем необычную свадебную процессию — и новобрачные, и их гости восседали… на тракторах с прицепами. Там же размещался и оркестр, состоявший из барабанщиков-давулджи и зурначей.

Нередко перед летними барами в Адане стоят в ожидании своих хозяев трактора с прицепами.

Бывает еще и не то. Собирают, например, пять, шесть или десять тракторов и устраивают некое подобие скачек. Еще более забавная история произошла в Юрегирском районе. Две деревни поспорили, чьи трактора мощнее. Выбрали из каждой деревни по два самых сильных, связали их стальными тросами и устроили нечто вроде игры, которая называется «перетягивание каната». Болельщики наслаждались этим состязанием под звуки давулов и зурн.

То, что трактор за столь короткое время успел прочно войти в жизнь людей, вызывает большую радость. О тракторе говорят с таким теплом, с таким воодушевлением, что даже слезы на глазах выступают. Крестьяне теперь и представить себе не могут, как они обходились без машин. Это стремительное приятие нового машинного века поистине достойно удивления.

Я вспоминаю крестьянина, владельца ста дёнюмов земли. Он не отходил от первых тракторов, которые появились в деревне. Не отрываясь смотрел на них, даже гладил. Вскоре и он купил себе трактор. Бурей радости ворвался в деревню трактор. Словно стяг победы, возвышался над ним этот крестьянин. Свою машину он украшал цветами и даже лентами, ярко сверкавшими в грязи и пыли Чукуровы. Его трактор походил на разряженную невесту. Когда в последнее свое посещение этой деревни я полюбопытствовал, а как обстоит дело сейчас, мне ответили, что его трактор по-прежнему разряжен, как невеста.

Один из первых тракторов принадлежал сыну слепой семидесятилетней женщины. Слепая так полюбила трактор, что ездила на нем и под дождем, и в зимнюю стужу.

Но и тех, кто ненавидит трактор, немало. Некоторые тайком снимают с тракторов важные детали, другие призывают запретить пользоваться ими. Один такой «трактороненавистник» размышлял несколько месяцев, прежде чем придумал способ бороться с тракторами. Способ оказался на диво простым: насыпать в двигатель наждачный порошок. Правда, свой замысел он так и не осуществил. Подавляющее большинство ненавистников — безземельные крестьяне.

А ведь еще относительно недавно Чукурова выглядела совершенно иначе. Под дождем она превращалась в грязное месиво, в бездорожье. Тут было множество поросших тростником болот. Рядом с болотами лепились одна к другой обмазанные кизяком тростниковые хижины. Обитали в них худые, с пожелтевшими лицами люди, которые уже в пятнадцать лет выглядели пожилыми. Прежде в Чукурове мало кто доживал до седых волос. Вспаханные клочки земли тонули среди бескрайних болот, над которыми реяли тучи москитов. Особенно велика была Агчасазская топь. Осушение ее было делом долгим и трудным. Зато теперь на ее месте шумит зеленый лес. Подумать только, лес в Чукурове, где прежде не было ни единого дерева!

Сегодня во всей Чукурове ни пяди незасеянной земли. Еще несколько лет тому назад можно было увидеть крестьянина, устало тащившегося за сохой. Теперь все на тракторах.

В Адане, в разных касаба, кого бы я ни спросил: «Кем работает твой сын?» — в одном случае из двух непременно следует ответ: «Он шофер», или: «Он тракторист». Ничего удивительного. Чукурова буквально наводнена машинами. Крестьянин, владелец ста или ста пятидесяти дёнюмов земли, непременно покупает трактор, ставит его возле своего дома. И не потому, что трактор и вправду ему необходим. Просто для форса. Чтобы не ударить в грязь лицом перед другими. Однажды я спросил знакомого крестьянина, у которого было сто дёнюмов земли, зачем он купил трактор. Крестьянин долго не отвечал, затем, когда я стал настаивать, проронил: «Все покупают. Вот и я тоже». Ведь такой сравнительно небольшой участок земли трактор вспашет за три-четыре дня, а потом будет стоять у дома. Если не сломается. А уж тогда он будет обречен на вечный покой. Потому что запасных частей нет.

Один из богатых чукуровских землевладельцев как-то сказал мне:

— Слесарей-ремонтников нет. Поэтому Чукурова может превратиться в кладбище машин.

Поломки — дело частое.

— Вчера у меня сгорел генератор, — говорил при мне крестьянин. — Я купил новый. За тысячу лир. Отремонтировал двигатель. Но по дороге в деревню он сломался. Снова ремонтировать что-то не хочется. Так и стоит машина.

Прежде местные деревни состояли исключительно из тростниковых или соломенных хижин. Теперь появились кое-где неплохие оштукатуренные домики. В них есть даже холодильники. Но рядом с ними сохраняются ветхие, покосившиеся, дырявые хижины. И так в каждой деревне. В этих лачугах, как я узнал, проживают безземельные крестьяне. Те, кто работали испольщиками. Ага вышвырнули их после покупки тракторов. В той деревне, где я провел детство, некогда стоял лишь один каменный дом, и тот старый. Теперь почти все отстроили себе приличные жилища. Осталось лишь пять-шесть хижин, где живут безземельные бедняки.

Недавно толпа таких крестьян отправилась в касаба, потребовала, чтобы им выделили участки из государственных земель.

— Мы в безвыходном положении, — сказали они чиновникам. — У нас нет никакой работы. Жить без земли в Чукурове стало невозможно. Все делают машины. Мы даже трактористами не можем работать, потому что все сами водят свои машины. Если дело пойдет так и дальше, мы все помрем с голоду. И нам не на что даже починить наши хижины, вот-вот обрушатся.

По всей огромной Чукурове, где собирают богатейшие урожаи, те, у кого есть своя земля, живут все лучше и лучше, те же, у кого ее нет, впадают в ужасающую нужду.

На берегу реки Саврун я увидел старого крестьянина, прислонившегося к чинаре. Я подошел к нему, мы заговорили.

— Ах, какой же я дурень! Какой же дурень! — твердил он. — Будь у меня хоть немного ума, я купил бы себе земли в прежнее время!

Тракторист

Идти по Чукуровской равнине вечером очень приятно. Ноги погружаются в прохладную пыль. Небо унизано звездной росой. По земле пробегает легкая дрожь. И это тоже приятно.

В былые времена по всей Чукурове слышался громкий скрип колес, ехали арбы. Теперь отовсюду раздается грохот грузовиков и тракторов. С зажженными в темноте фарами они походят — да простит мне Аллах это кощунственное сравнение — на больших светляков. Такой стала Чукурова после 1949 года.

Я не был там целый год. И вот как-то вместе с дядюшкой Хёсюком я направлялся к себе в деревню. Вышли мы еще на закате и шагали не останавливаясь. Мимо нас, таща за собой плуги, проезжали трактора. Дядюшку Хёсюка я знал с давних пор, еще с детства. Уже тогда ему было немало лет. Но при нашей последней встрече я с трудом его узнал. Он стал седой как лунь. Когда-то он был большим весельчаком, потешал всех деревенских ребятишек.

Долгое время мы шли молча. Когда проходили песчаной долинкой, он притронулся к моей руке:

— Ты что все молчишь, племянничек? А ведь тебе есть небось что порассказать. Говорят, в этом Стамбуле столько же минаретов, сколько домов. А ты бывал в казарме Селямие? Говорят, в старое время отец и сын могли прослужить там семь лет, не видя друг друга.

— Нет, не бывал.

Я ждал, когда он заговорит снова, но он упорно молчал, и в конце концов мне пришлось первому нарушить молчание:

— Дядюшка Хёсюк! Ты ведь всегда был такой веселый и разговорчивый. Что с тобой случилось?

Он глубоко вздохнул:

— И не спрашивай. Плохи мои дела. Будь у меня сын, может, я как-нибудь и вывернулся бы. Или будь я сам помоложе. Ты вот человек образованный. Образование — вещь хорошая. Но такие, как ты, и изобрели эту проклятую штуку. С того времени жизнь моя и пошла наперекосяк.

— Что с тобой случилось? Расскажи толком.

— Да ничего не случилось. Просто мне не повезло. С тех пор как появились эти трактора, все пошло прахом. Своего поля у меня нет, стало быть, и жизни никакой. Раньше я батрачил, неплохо зарабатывал. Если дважды в год поработаю на жатве, то и свожу концы с концами.

Мы присели на холмике. Дядюшка Хёсюк показал на равнину.

— Посмотри-ка на эти огни, мой лев, — заговорил он дрожащим голосом. — Вся Чукурова затоплена светом. Эти чертовы штуки просто пожирают землю. С тех пор как они появились, я остался без работы. Пришлось продать лошадей, молотилку. Кое-как год протянул. Потом стало совсем худо. Что-то надо, думаю, делать. Долго умолял ага: «Дай мне хоть какую-нибудь работенку». Он даже слушать меня не хотел. Тогда я отправился в Юрегир. Там нашел себе работу. Какую — только тебе скажу. Не говори нашим деревенским. Так вот, бродил я в тех краях. Вижу: все делают машины. Трактора, комбайны. Одна лишь работа и осталась: управлять этими машинами. Долго ломал я голову, да так и не придумал ничего другого: подошел к хорошему, опытному трактористу и попросил его: «Уста-эфенди, дай мне хоть какое-нибудь дело». Пожалел он мои седины, взял к себе помощником. Пять месяцев: «Вымой двигатель, смени масло. Вымой двигатель, смени масло». Подработал я немного, вернулся к себе в деревню. Но никому не сказал, что был помощником Халиля-уста. Эти деревенские парни похваляются, будто хорошо знают трактор. Куда им до меня!

— Почему же ты такой печальный? — спросил я.

— Ах, если бы я смолоду изучил это дело, если бы у меня был свой трактор! Халиль-уста обещал сделать меня мастером за два года.

Он поднялся и быстро зашагал прочь. Я едва поспевал за ним.

— И знаешь, что еще сказал Халиль-уста? «Когда ты станешь хорошим трактористом, все просто лопнут от зависти. Все думают, что ты слишком стар для этого дела. А ты сядешь на трактор и помчишься, как на арабском скакуне».

Дядюшка Хёсюк снова долго молчал. Потом затянул песню: веселую, живую. Как в добрые старые времена.

Допев песню до конца, он нагнулся ко мне и сказал скороговоркой:

— Когда хорошенько изучу это дело, вернусь в деревню, подойду к дому Омера-ага. Вымою, вычищу его трактор. Что бы кто ни сказал, не отвечу. Залью бензин, сяду на сиденье. Все только рты раскроют от удивления. Потом скажу самому ага: «Ты говорил, что для меня нет работы. Я теперь тракторист, Хёсюк-уста. Если ты откажешь, пойду к другим людям. Уж для меня-то работа найдется».

Мы подошли к берегу мирно дремавшей Джейхан. Уже начинало светать. По реке медленно катилась волна света. По мере приближения к нашей деревне Джейхан разливается все шире, захлестывая прибрежные овражки. Вскоре уже совсем рассвело. Мы увидели впереди большой оранжевый трактор. Его мыл парень с черными мокрыми, упавшими на лоб волосами. Дядюшка Хёсюк подошел к трактору, внимательно его осмотрел. Что-то пробормотал про себя. Погладил колесо, окинул взглядом фары. Не глядя на него, парень вытирал насухо бока трактора.

— Послушай, сынок, — сказал ему дядюшка. — Завтра я отправлюсь в Юрегир. Счастливо оставаться.

Мы продолжали путь. Под нашими ногами клубилась пыль. До самой деревни дядюшка Хёсюк не проронил ни слова.

Чукурова в огне

Сухая стерня усеяна небольшими, похожими на пуговки улитками. На каждой соломинке эти белые пуговки. Если сорвешь соломинку, они падают на землю. Верный признак, что стоят самые жаркие дни лета.

Я иду из Джейханбекирли в Кесиккели. Возле реки ко мне пристал спутник: сутулый худощавый человек лет шестидесяти. Глаза у него темно-зеленые, с отливом в синеву. Перепоясан он широким красным кушаком. Обычно такие носят кочевники. Шаровары новехонькие, с иголочки. Судя по всему, он возвращается с базара. Заостренный подбородок, широкие скулы выдают татарское происхождение. Мой спутник хорошо помнит старую Чукурову.

— Кто тогда ценил землю? Ни во что ее не ставили. Тридцать лет тому назад всю эту огромную равнину можно было скупить за пять золотых.

— Разве тогда ее совсем не засеивали?

— Засеивали. Но только одну сотую того, что сейчас. И то в основном около Юрегира. Мы тоже сеяли. Но сколько? На лето все поднимались в горы. На всей равнине не оставалось никого, кроме сторожей.

— Что же вы сажали? Хлопок?

— И хлопок сажали. Когда он созревал, мужчины спускались, собирали урожай. На тюфяки хватит — и ладно. Тогда высеивали только местные сорта. И пшеницы растили немного. Лишь бы на еду доставало.

— В те времена, я знаю это по песням, из Средней Анатолии в Чукурову приходили батраки. Чем же они занимались?

— Работали в Юрегирском районе. Там, как и сейчас, росли хлопок и пшеница. Большое было поместье. Юрегирцы не поднимались в горы, как мы. Анатолийцы здесь долго не выдерживали: подхватывали чахотку или лихорадку. Вся Чукурова была заболочена. Отсюда, где мы сейчас находимся, нельзя было пройти к подножию Анаварзы. Теперь-то сплошные поля. А тогда — болота. И москитов тьма-тьмущая. Только попадись — насмерть закусают. В Чукурову тогда приходили и анатолийцы, и горцы. Ты, должно быть, слышал песню о братьях. Еще с тех времен осталась. Пришли в Чукурову двое братьев, сыновей вдовы. Надоело им жить в бедности, решили немного денег подработать. Да только тяжело было жить в здешних краях. Ни один горец больше пятнадцати дней не выдерживал. Младший брат — был он тонкий и хрупкий, как веточка, — заболел. Отправились они оба домой. Старший младшего то под руку ведет, то на спине тащит. Когда они подошли к Гюнешлийской равнине, младший совсем плох стал. Подорвала его силы Чукурова. Присели они в тени дерева. Воды поблизости нет. Только рядом, на баштане, дозревал арбуз. А солнце все сильней и сильней печет. Старший брат весь в тревоге. И чтобы облегчить сердце, затягивает песню:

Чукурова, в огне не сгори ты.

Нет от здешнего солнца защиты.

Словно волки, лютуют москиты.

Встань же, брат, и пойдем

к матушке нашей родимой.

Ах, несчастный мой брат! Неужели

Здесь умрешь ты — не дома, в постели?

Как мне эти края надоели!

Встань же, брат, и пойдем

к матушке нашей родимой.

Долго еще пел старик. О горе и о гневе старшего брата.

Когда мы достигли Кесиккели, он простился со мной. Глаза его улыбались, сверкали, словно капли росы, унизавшей зеленые листья. Старая Чукурова продолжает жить в его сердце. Все наши старики тоскуют по прошлому. Они еще помнят, как по необъятной равнине скакали арабские кони и джейраны. Ах, проклятая старая Чукурова! Споры и рознь между племенами. И любовь, великая любовь, перехлестывающая все преграды. И снова споры и рознь.

Не осталось сынка,

Не осталось конька.

Что ж ты, дервиш, лежишь?

Пролежал все бока.

Анаварзийский плач

Мне надо было выехать из Нигде в Адану. Оба автобуса, курсирующие по линии Кайсери — Адана, уже ушли. Поезд приходил только в полночь. Я вышел на дорогу и стал ждать попутной машины. Передо мной остановился грузовик с кузовом, затянутым брезентом. Внутри было полно народу.

— Подбрось меня, — попросил я шофера.

— Оба места в кабине уже заняты, — ответил он.

— Я поеду в кузове.

Шофер на мгновенье задумался, потом сделал неопределенный жест: садись, дескать, а мне-то что. Я перемахнул через задний борт. Кузов был битком набит. И все молодежь лет до тридцати. Лишь трое стариков с курчавыми бородами. Мне освободили местечко, я присел.

Все это были афшары-поденщики из каза Сарыз, ехавшие мотыжить хлопок в Чукурову.

— Говорят, в тех краях можно заработать три лиры в день, — сказал один. — Совсем недурно.

— А я слышал, там плохо с работой, — вступил в разговор другой. — Неужели такое возможно, джаным[51]? Да и то — кругом одни машины. Кому мы там нужны?

— Если вы это знаете, зачем едете?

— Не по своей воле — нужда гонит. Что толку дома сидеть? Теперь в Чукурову едет не так много батраков, как прежде. Может, и найдется какое дело.

— В Юрегирском районе, с тех пор как появились машины, на людей даже и не смотрят. На собак смотрят — на людей нет.

— Хоть сдохни, юрегирцы и куска хлеба не дадут.

— Так было и в прежнее время.

— Так, да не совсем так.

— Только в Кадирли и Козане еще остались добрые люди.

— И сейчас дают подработать. Угощают теплым, как кровь, айраном. Пьешь и дрожишь, словно в лихоманке.

— Все-таки едем в Чукурову. Хоть маленькая, да надежда. Может, дело не так уж плохо.

Грузовик мчался по степи, поднимая тучи пыли.

Из угла послышался голос худенького, сутулого, с морщинистым лицом и длинной шеей старичка, которого, как я потом узнал, звали Сюлейман-ага.

— Мы-то знаем, какова была встарь Чукурова. Ничего похожего на то, что сейчас. Сплошь болота. Все лето от них шел зловонный дух. Ни один горец не мог выдержать больше двух месяцев в Чукурове. Не от жары, так от огневицы помирали. А еще хуже тут было до того, как начали сеять хлопок. Гиблое место. Гиблое, но красивое. Мой дед говорил, что вся Чукурова цвела желтоглазыми нарциссами. Бродили по ней кочевые племена. — Сюлейман-ага замолчал, повернулся к молодым: — Вы и понятия не имеете, какова была Чукурова. А вот нам, старикам, досталось. От одних москитов взвыть можно было. Живого места на теле не оставалось… Спойте-ка песню.

Десятка полтора парней завели какую-то песню.

Парень, сидевший рядом со мной, нагнулся к моему уху:

— Знаешь, зачем он заставляет их петь?

— Хочет развлечься.

— Да нет. Есть такая песня, называется «Анаварзийский плач».

— Ну есть.

— Там поется про дервиша. Этот дервиш был предком Сюлеймана-ага. Уж он заставит парней спеть эту песню. Не то рассердится — страх!

Уже наступила ночь. Грузовик весь пропах потом. Потом и пылью. Полтора десятка голосов летели над степью, мчались прямо к Торосским горам.

— Спойте что-нибудь про Чукурову, — попросил я.

Парни тотчас же согласились. Вежливые, обходительные ребята.

Сперва мне рассказали предысторию песни. У некой вдовы был сын по имени Осман. И был он помолвлен с красивой девушкой, но по бедноте своей никак не мог на ней жениться. В конце концов он отправился на заработки в Чукурову. И там погиб от лихорадки. Мать не пережила его смерти, а невеста целыми днями пела грустную песню, которая могла бы разжалобить даже скалы:

Бежит, течет Джейхан-река.

Вода ее мутна, горька.

Ты не ходи, сынок, в те степи:

Там пропадешь наверняка.

Повеяло запахом сосен — мы переваливали через Торосские горы.

— Бедняга Сюлейман никак не дождется, пока споют «Анаварзийский плач», — обратился ко мне сосед. — Сейчас я скажу им.

Он потормошил одного из парней.

— Спойте-ка «Анаварзийский плач». Не то наш Сюлейман лопнет от досады.

Парни резко оборвали веселую, игривую песенку, которую только что пели. Завели грустный, обжигающий болью плач.

— Погодите, — остановил их Сюлейман. — Я расскажу эфенди историю этого плача.

Все замолчали.

— Этот дервиш был моим предком, — начал Сюлейман. — В те времена на Анаварзе было много беев и ага. Дервиш умыкнул дочь одного бея. Тот как будто бы простил его, но затаил зло. По его наущению дервиша убили. А дядя этого моего предка был разбойником. Звали его Али. В страхе перед ним бей бежал из Чукуровы.

Целый час рассказывал мне Сюлейман-ага о разбойнике Али, о своем предке-дервише, о тех временах. Парни уже запели, а он все еще продолжал говорить.

Анаварзийский конь горяч.

Он среди скал несется вскачь.

Отныне нет моей опоры.

Одно мне остается — плач.

Алеет дервиша платок.

Судьба! Как твой удар жесток!

Я целовать его не смела.

Убитый, кровью он истек.

Проходят тучи. Грянь, гроза!

Загрохочи, Анаварза.

Али, не отомстив убийце,

Как людям поглядишь в глаза?

Мы уже миновали перевал. Стало душно. В небе золотились крупные звезды. Парни перестали петь. Уснули вповалку. Только я стоял, как цапля, на одной ноге — другую некуда было поставить, — стараясь глотнуть свежего воздуха. В Адану мы прибыли уже на рассвете.

В Каршияка под эвкалиптами собралась большая толпа поденщиков. Там все, кроме меня, сошли. Я поехал дальше.

Пассажиры третьего класса

В поезд я сел в Саркышла. Как садился, лучше и не спрашивайте.

Вагон третьего класса был забит до отказа. Дети, женщины, старики. Полон не только коридор, но даже и туалет. Расстелили одеяла, в головах сумки. Запах пота, табачный дым.

Особенно тесно по углам — невозможно даже рукой пошевелить.

На каждой остановке на двоих сошедших пассажиров приходится пятеро садящихся. «Неужели в этот вагон может втиснуться еще кто-то?» — думают люди в пролетах между станциями. Однако втискиваются — и помногу. Тут есть некая непостижимая для меня тайна. Я только знаю, что это чудо сотворяется по мановению руки уважаемого министра путей сообщения.

Ночь захватила нас за Сивасом. Люди в коридоре спали съежившись, подтянув колени к животам. Спина к спине. Кое-где прямо друг на друге. Как братья. То-то удивятся утром, когда проснутся. А возможно, и нет. Привыкли уже. Всю свою жизнь анатолийцы проводят в такой вот давке.

От всех исходит дружеское тепло. Они объединены общей судьбой. Невольно задумываешься над тем, что сливает их в одно целое.

Вот крепко спит парень, положив голову на ноги бородатого старика. У парня тонкое длинное лицо. По его бледности можно предположить, что он с берегов Черного моря. Старик, вероятно, эрзрумец или горец. Не сын и не отец, а нечто большее.

Мне удалось найти место для своего тяжелого чемодана и сесть на него — одна из самых редких удач в моей жизни. Хотите верьте, хотите нет, но это так. Этот успех сильно укрепил мою уверенность в себе.

Сидя на чемодане, я оглядывал окружающих. Завидное, не правда ли, положение?

Кое-кто из спящих бредил, кое-кто беспокойно ворочался с боку на бок, кое-кто ходил, наступая на своих соседей.

Среди спящих особенно хорош был один. Этот положил голову на порог туалета. На ногах у него были длинные, до колен, вязаные сивасские чулки, украшенные весенними цветами. Кругом горе, толкотня, грязь, а я любуюсь этими замечательными чулками. Да будут благословенны связавшие их руки!

Человек в чулках время от времени пытался вытянуть ноги и постанывал.

За Эрзинджаном стало холодно. Окна вагона разрисовал своими узорами иней.

Рядом со мной, в объятиях женщины, закутавшей лицо покрывалом, лежал ребенок лет четырех-пяти. Бедняжка был весь красный и, с тех пор как сел на поезд, не переставал дрожать.

Тут же, неподалеку, развалился усатый мужчина в рваных саржевых шароварах и таком же плаще. Он что-то бормотал сквозь стиснутые зубы. Внезапно пробудился, поглядел на дрожащего ребенка, встал и, с трудом выбирая место, куда поставить ногу, приблизился к женщине.

— Сестра!

Женщина подняла голову.

— Что с ним? Озяб?

Женщина молча понурилась.

— Издрожался весь. Как ему помочь?

Мужчина поглядывал налево и направо, потирал руки и повторял:

— Как ему помочь? Мы все мерзнем. Не вагон, а какой-то ледник. Чем тут поможешь?

Мужчина, нагнувшись, поднимает ребенка, начинает его растирать.

Ребенок бьется, как птица, в его огромных ручищах. В детских глазах — вопрос: «Что он делает, этот человек?» Но не плачет. Только озадаченно таращит глазенки. И не переставая дрожит.

— Горячего чайку. Дать бы ему горячего чайку, сразу бы дрожь прекратилась, — говорит кто-то.

— А где его возьмешь, чайку-то?

— Надо перенести его в первый или второй класс, — предлагает другой. — Там просто жарища.

Советов много, но у всех есть свои слабые стороны.

В конце концов усач стаскивает с себя плащ, хорошенько укутывает ребенка и возвращает его матери. А сам жмется в углу.

Ребенок смотрит вокруг широко раскрытыми глазами, похожий на мокрую, со встопорщенным оперением птицу. Наконец дрожь унимается.

— Спасибо тебе, брат, — говорит женщина.

— Ничего-ничего, сестра.

Я заговорил с этим мужчиной. Зовут его Терджанлы Халиль. Он возвращается домой из Измира, куда ездил на заработки.

Я недоумеваю. Неужели в этом вагоне нет калорифера? А если он есть, то почему не действует?

Кто-то сказал, что в других вагонах жарища. А здесь какая-то камера пыток. На очередной остановке я схожу и иду в первый и второй класс.

Оказывается, там и впрямь жарища.

Луфарь идет!

Стамбул. Идет луфарь. Бухта Золотой Рог забита рыбацкими лодками. Кажется, что, переходя из одной в другую, можно от Каракёя добраться до Эминеню.

Обычно тут бывает темно, как в пещере. Кажется, будто ты один в целом свете. Но сейчас Золотой Рог украшен тысячами огней. Тысячи огней, словно звезды небесные, горят в воде бухты. Для бедноты из районов Касымпаша и Джибали это настоящий праздник. У всех женщин и детей в руках связки луфари.

— Да здравствует луфарь! — кричит известный всем рыботорговец Ибрагим. — Во все наши дома пришла радость. Будь же благословенна, луфарь!

Сытые после долгого воздержания бродяги с хмельным блеском в глазах подхватывают:

— Да здравствует луфарь!

Да здравствует луфарь! Будь благословенна, луфарь! Ты принесла радость в дома бедняков!

Все лица сияют. Все только и говорят что о луфари. Того и гляди, запоют о ней песню.

Общая радость заражает и меня. Никогда в жизни я не держал удочки в руках, никогда не насаживал приманку на крючок. Но тут и я не удержался, отправился на рыбную ловлю. Всю ночь напролет удил, дрожа от холода. Вы, может быть, возразите: «Какие могут быть холода весной?» А вот и бывают. Влажный, промозглый воздух Золотого Рога ледяной струей обдает тело.

Для начала я поехал на каракёйскую пристань, хотел взять напрокат лодку. Однако, какую цену я ни предлагал, никто не откликался на мое предложение.

— Не теряй времени, не ищи лодку, аби[52],— сказали мне. — Все ловят луфарь.

Он оказался прав — я так и не смог найти лодку.

С Золотого Рога вместе с потоками света доносились голоса рыбаков.

Пришлось мне наблюдать за происходящим с моста.

У моста скопилось множество моторок и шлюпок. Все они были набиты рыбаками.

Десять часов. К пристани подплыла лодка бакалейщика. Идет оживленная купля-продажа. Я прошу бакалейщика взять меня к себе в лодку. Сулю любые деньги. Он не соглашается.

Меня подзывает к себе черноусый рыбак, слышавший мой разговор с бакалейщиком:

— Иди ко мне, друг. Будем ловить вместе.

Он подплывает к пристани, и я прыгаю в его лодку.

— Меня зовут Ферхад Чалышкан[53],— говорит он. И знакомит со своим товарищем: — А это Али.

Ферхад рыбачит уже пятнадцать лет. Он и Али каждый раз, закинув удочку, вытаскивают рыбу.

— С тех пор как стоит Стамбул, еще ни разу не было такого поклева, — говорит в соседней лодке старик с хлопковой бородой. — Море просто кишит рыбой. Даже дна не видно.

— Эй, луфарь, луфарь, — смеются рядом. — Тебе надо сменить имя. Рыба ты дорогая, для богачей, а теперь все тебя едят. Еще бы: обычно ты идешь по цене триста пятьдесят — четыреста курушей за кило, а теперь тебя отдают за восемьдесят. Дешевка!

Слышится крик:

— У кого есть серебро? У кого есть серебро?

Смысл этого вопроса: не продает ли кто-нибудь рыбу?

Рыба продается «серебрянщикам» по цене 18–20 курушей за штуку.

Лодки стоят борт к борту. Чуть пошевелишь веслом — и непременно зацепишь чужую удочку. Тогда начнется перебранка. А то и потасовка. Двое подравшихся свалились в воду. Их вылавливают. Смеются все: и спасители, и спасенные.

Иногда веселье вдруг затихает, шутки и смех прекращаются. Это означает, что количество рыбы уменьшается.

— Аби, — говорит Ферхад, — рыба как ливень. Налетит — и уйдет.

К двенадцати часам Ферхад успевает загрузить всю лодку. От него рыба переходит к «серебрянщику» Ибрагиму. Я приглашен в его лодку и принимаю приглашение. Мы забрасываем удочки все втроем. Но у меня каждый раз рыба соскальзывает с крючка. Что поделаешь, на все надобно умение. Впрочем, я отнюдь не огорчен, даже рад. Живи, рыба!

Никто из рыбаков не говорит, на какой глубине идет рыба. После двух-трех проверок Ибрагим делится с нами:

— Забрасывайте на глубину в восемнадцать — двадцать саженей.

Я пользуюсь этим советом.

Рыбаки поглядывают то на меня, то на Ибрагима. Говорят:

— Зачем его учишь?

— Им это не нравится, — объясняет Ибрагим. — Если все будут ловить рыбу, кому же тогда они будут ее продавать?

Что ж, это понятно.

К утру рыба уходит. Удочки часами неподвижно ожидают добычи. Но клев кончился. Где ты, серебристая луфарь? Где ты, недавняя общая радость?

У меня, как и у всех, падает настроение. Взойдя на мост, мы с Ибрагимом угощаемся салепом[54]. Я весь пропах рыбой.

Утром возвращаюсь домой.

Деревенский художник Балабан

Недавно в салоне французского консульства проходила выставка картин и рисунков Ибрагима Балабана из деревни Сеч, что близ Бурсы. Выставка пользовалась большим успехом. Ее посетили множество людей — школьники, хамалы, крестьяне, торговцы, художники, поэты, богачи. Такой давки не было ни на одной выставке. На всех полотнах и рисунках Балабана — печальные, измученные, отрешившиеся от мира бледные люди. Когда долго смотришь на их лица, чувствуешь, как тобой овладевает горькое уныние. Но стоит отойти чуть подальше, и что-то вдруг меняется. Вспыхивает луч надежды. Густой мрак как будто рассеивается. В этом-то и заключается сила Балабана. Он ясно выражает свой замысел. Откуда у него такое великолепное мастерство? Анатолийцы очень любят цвет. Достаточно только поглядеть на их вышивки, чулки, килимы, кружева, чтобы понять это. Любовь к цвету у них в крови.

— Я многому научился у великих западных мастеров, — говорит Балабан. — Но женщины из наших деревень не уступают им в умении пользоваться цветом.

Многим обязан он и песне. Да-да, песне. Ничто не способно рассказать, например, о равнине с такой выразительностью, как песня. Картины Балабана я уподобляю песням. Как и у песен, у них реальная основа. И те и другие рассказывают о действительных событиях, я бы даже рискнул сказать — фактах. Каждая картина, каждый рисунок Балабана — своего рода рассказ. В цвете и свете. И кусок жизни. На одной картине изображены роды. Эта картина показывает всю нищету нашей деревни. Впоследствии я узнал, что жена Балабана умерла во время родов. Есть среди картин портрет невестки Ибрагима. Есть изображение жатвы. Невыносимая жара пала на мир. Крестьяне все в поту. Женщины, дети, собаки. Осот. Все это прекрасно изображает Балабан, знающий свое дело. По силе изображения работающих людей картина «Жатва» не имеет себе равных во всей нашей живописи, во всей литературе. С великолепным цветоощущением, свойственным анатолийцам, он отобразил в этой картине именно анатолийскую жару, анатолийскую жатву, анатолийских людей, анатолийские растения и насекомых.

Час-другой я побродил по выставке, затем мы с Балабаном уселись в уголке. Переглянулись. Мне вдруг вспомнилось мое детство, как я, вместе с другими ребятишками, рисовал на песке. Не оттуда ли и искусство Балабана?

Очнулся я, услышав голос Ибрагима:

— Здравствуйте.

— Здравствуйте, — машинально отозвался я.

— Выставка открылась два дня тому назад, — начал он.

— Не надо про это, — перебил я его. — Лучше расскажите, как пристрастились к рисованию. Начните с детства.

— Все спрашивают только об этом.

— И все же расскажите.

— Моя мать вышивала узоры на пяльцах. Мне это очень нравилось. По вечерам я садился напротив нее, следил за каждым ее движением. Забросил игры. Потом стал умолять мать, чтобы она дала мне попробовать. Мать боялась, что я все испорчу, но в конце концов все-таки разрешила. У меня получилось так хорошо, что мать просто поразилась. Семи лет отец послал меня в школу. Однажды учитель дал нам задание нарисовать пасущегося ишака. Никто в классе не сумел этого сделать. Увидев мой рисунок, учитель похвалил меня: «Молодец» — и показал его всем. С тех пор я только и делал, что рисовал. Окончив трехлетку, я, как и все, пошел работать в поле. Но все время не выпускал из рук тетрадки: что ни увижу — птицу, волка, облако, дерево, лошадь, ишака, пахаря, моющуюся женщину, — сразу же начинаю рисовать. Девятнадцати лет попал в тюрьму. Было мне очень одиноко и тяжко. И там я продолжал рисовать. Прочитал книгу о рисовании. Стал работать масляными красками. Потом начал прирабатывать, рисуя портреты заключенных. Десять лет просидел — и все время занимался рисованием. Недавно прошел воинскую службу. Это моя первая выставка. Меня очень радует проявленный к ней интерес. За один день продано более полутора десятка картин.

— Какие у вас замыслы?

— После этой выставки начну работать над большими полотнами. Прежде я изображал по преимуществу деревенскую жизнь. Теперь мне хочется писать города, людские толпы на улицах, базары. Разумеется, я буду продолжать работу и над деревенской тематикой.

— Балабан! Что говорят о ваших картинах и рисунках крестьяне? Грех, мол, это и все такое?..

— Правду сказать, и мать, и все наши односельчане сначала ворчали. Потом попривыкли. Теперь, окончив картину, я вешаю ее в нашей деревенской кофейне. Выслушиваю все мнения. Выставка, которую вы сейчас видели, прошла сперва в нашей деревне. Заметили вышивку с изображением невестки? Ее делали я, мать и наша невестка. Раньше мать и близко не подходила к моим картинам, но она оказала мне большую помощь в работе над «Невесткой». Если б не она, я трудился бы долгие годы. Теперь всем нравятся мои работы.

— Спасибо. До свидания.

— Всего доброго.

Да будут неутомимы твои руки, Ибрагим Балабан из деревни Сеч, что близ Бурсы!

Из книги «АЛЛАХОВЫ ВОИНЫ» (1978)

Воинов Аллаха узнают по их глазам

Как-то в Менекше я уселся на покрытом галькой берегу моря. День был солнечный. Море непрерывно меняло свой цвет: от лилового к бутылочно-зеленому, от зеленого к синему. Пароходы, моторки и лодки как будто висели в воздухе.

Услышав за спиной легкие шаги, я обернулся. Ко мне подошел мальчик с подносом.

— Уста посылает вам кофе, — сказал он.

— Спасибо, дружок, — ответил я. — Спасибо.

Отойдя к большому камню, что стоял поблизости, мальчуган разочарованно протянул:

— Неужели вы меня не узнали? Я Кайя. Мы с вами несколько раз встречались. По ночам.

— Темно было. Лица твоего я не запомнил, а вот голос узнаю.

— Я всего один раз-то и говорил. Как же вы могли узнать мой голос?

— Твой голос мне знаком, — только и повторил я.

Внезапно он начал рассказывать о себе:

— Родился я в одном фракийском касаба. Зовут меня, я уже сказал, Кайя.

К нам подошел сам уста. Уселся рядом.

— Как ты попал к уста? — перебил я Кайю.

— Лучше не спрашивай, — вмешался в разговор уста. — Положение у него было просто аховое. Вот и прибился ко мне.

Уста — мой старый товарищ, хозяин «Семейного казино» в Менекше. Ему уже за семьдесят, он на пенсии. Недавно умерла его жена. И год тому назад — сын. Другой сын жив, летом дает напрокат лодки, зимой же его тут не бывает. Уста управляется в одиночку.

— Как же ты все-таки попал к уста, Кайя?

— Мы пришли сюда с боксером-аби.

— Кто он, этот боксер-аби? Как его зовут?

— Имени я не знаю. Знаю только, что он боксер. Провел много боев в Стамбуле. Говорит, что стал бы чемпионом города, но в последнем бою поскользнулся, упал, а ему засчитали поражение. Если б не эта неудача, он был бы чемпионом всей Турции, а потом и всего мира.

— Издеваешься над ним? — вмешался уста.

— Валлахи, нет.

— Этот щенок, — сказал уста, — над всеми издевается. Да так, что сразу и не поймешь. А когда поймешь, как будто нож в сердце вонзается. Боксер, должно быть, и убежал от его языка.

— Да нет же, он просто ушел. Скучал, тосковал все время. Так и буду тосковать, говорит, пока не стану чемпионом мира. Или умру.

— Как ты с ним познакомился?

— Я ходил на матч. Когда схватка кончилась, все стали расходиться. Я был очень голоден. Как раз перед этим убежал из приюта, который находится около Шехзаде. Идти мне было некуда. Своих товарищей из Сиркеджи я не нашел. В тот день они ждали облавы, вот и разбежались кто куда. Можно было что-нибудь украсть, да только не хотелось. Опостылело мне воровство. А может быть, я боялся, что меня поймают. Я стоял около стадиона под деревом и ждал…

— Чего ты ждал? Кого ждал?

— Сам не знаю. Чего-то. Кого-то. Так у нас принято. Стоим и ждем. Если увидишь ребят, которые стоят и ждут, знай — это нашенские.

— Кто же вы такие?

— Как вам сказать… Блатные.

— И ты тоже блатной?

— Да.

Он явно потешался надо мной.

— Этот щенок и над тобой издевается, — заметил уста.

Кайя встрепенулся, похоже, даже обиделся.

— Нет, над ним я не буду подшучивать. Он сам хороший «хитрец». — (Слово «хитрец» Кайя употреблял в каком-то своем особом смысле.) — Лучше нас знает все это.

— Может, и так, — согласился я. — Чего же ты ждал, объясни.

— Я хотел бы рассказать вам всю свою жизнь, — неожиданно произнес Кайя.

— Почему?

Парень посмотрел на уста.

— Он расспросил меня о тебе, — сказал тот, — а когда узнал, кто ты такой, сварил кофе и понес его тебе.

— Ну что ж, расскажи, Кайя.

— Где точно, в каком городе или деревне я родился — не знаю. И когда родился — тоже не знаю. Ни года, ни месяца, ни дня. Есть у меня две сестры и один брат, все старше меня.

— Начни с того, как ты познакомился с боксером, потом — все остальное.

— Это целый роман в тридцати шести частях, — улыбнулся уста.

— Да, в тридцати шести частях, аби, — подтвердил мальчик. — Жизнь у нас, прямо сказать, хоть и тяжелая, но интересная.

— Ты учился где-нибудь?

— Да. В сиротском приюте в Болу.

— Ну так что, расскажешь ты мне о боксере?

Он почему-то снова заволновался.

— Конечно. Сперва о боксере, потом — обо всем остальном.

Лет ему было на вид одиннадцать-двенадцать, но говорил он совсем как взрослый. Впрочем, это свойственно многим детям. Они рассуждают по-взрослому, пожалуй только с большей человечностью. Да и выглядел Кайя как-то странно — то ли ребенок, то ли старик. Лицо крохотное, поблекшее, с острыми чертами. Что-то в нем ощущалось печальное, болезненное. Лишь по временам оно вспыхивало оживлением, но тут же гасло.

— Я стоял и ждал под деревом, и вдруг ко мне подошел боксер-аби. «Сколько дней ты не ел?» — спросил он. «Не так уж много», — ответил я ему.

— Как он узнал, кто ты такой? Как узнал, что ты голоден?

— Странное дело, — проговорил Кайя каким-то извиняющимся тоном. — Мы все сразу узнаем друг дружку. То ли запах какой-то особый, то ли голос, то ли еще что. Мы ведь Аллаховы воины, аби, и не похожи на других людей.

Уверен, что это выражение — «Аллаховы воины» — он придумал тут же, на месте. Ему самому оно очень понравилось. Он то и дело уснащал им свою речь.

— Аллаховы воины и по виду не похожи на других. Глаза у них не такие, как у всех… «Пошли», — сказал мне боксер-аби и повел меня в Долмабахче. Зашли мы с ним в одну забегаловку. «Ешь сколько влезет, — сказал боксер. — Денег у меня навалом». Ну и нажрался же я! Живот стал тугой как барабан. Вышли мы из этой забегаловки и присели на сквере. Боксер начал рассказывать о себе. Какой он великий и непобедимый. Долго рассказывал. Кино, да и только, аби… От моего уста, аби, я никуда не уйду. Такого хорошего человека, как он, я еще не видел. Все равно что родной отец. И боксер хороший человек, но с моим уста ему все же не сравниться… Мы поужинали и снова вернулись на сквер. Боксер все рассказывал о себе. Жаловался, что с ним поступают несправедливо. Зажимают, не дают ходу. Судьи против него. И еще он говорил, что все равно побьет всех своих противников. Он покажет этой федерации бокса, каков он на деле. Все только глаза выпучат…

— Ну что ты повторяешь эту чепуху? — перебил его уста. — Куда ему стать чемпионом мира, этому твоему боксеру. Иди лучше работай, Кайя.

Кайя посмотрел на него с какой-то странной робостью и тревогой, словно прося о снисхождении.

— Он просто замечательный боксер, баба́,— вымолвил он. — Я сам видел его на ринге. В Сиркеджи он так разделал своего противника, что тот слова не мог сказать, только мычал как корова.

— Да брось ты! — пренебрежительно уронил уста. — Тоже мне чемпион мира выискался. Не повторяй ты эту брехню.

— Это не брехня, — обиженно проговорил Кайя. — Всю ночь я слушал рассказ боксера-аби. Мы с ним подружились. Четыре дня вместе бродили. «Поехали в Менекше, — предложил я ему. — Ловить рыбу». Он согласился. Но дул сильный лодос[55], и волны были высотой с минарет. Ей-ей, не вру. В такую погоду никто не выходит в море. Два дня мы тут проторчали. Потом я увидел уста возле «Семейного казино». Я с первого взгляда понял, что если он и не нашенский, то почти нашенский.

— Что за ерунда! — пожал плечами уста. — Я же не бродяга, как вы.

— Я подошел и спросил: «Где тут булочная?» А уста покосился на меня и сказал: «Булочная вон там, на углу. А деньги-то у тебя есть?»

— Я вижу, этот дылда боксер валяется на земле. Как неживой, еле дышит, — пояснил уста.

— Еще бы, — продолжал Кайя. — Мы два дня ничего не ели. Маковой росинки во рту не было. А этот боксер — благородного происхождения, из беев. Хлеб с мусорной свалки он не изволит есть. В нашем деле всякое бывает. Иной раз как только ни изворачиваешься, чтобы с голоду не умереть. А боксер-аби человек непривычный. Воровского ремесла не знает. Может быть, и знает, но только крупное мошенничество. А какую-нибудь мелочь стибрить — ниже его достоинства. В одну, в другую булочную мы зашли, но он ни куска хлеба не взял. И на меня еще давил своим авторитетом, — (так он и сказал: «авторитетом»), — не смей-де воровать. Не позволил даже тот хлеб съесть, который я нашел на помойке. Тоже мне паша благородный. С такой брезгливостью не станешь чемпионом мира. А вот моя сестра говорит: «Два дня голодания убавляют жизнь на два года». Сестра очень любит меня, аби, просто обожает. Тоскует по мне. И она меня любит, и уста. Уста любит меня больше родного сына.

— Я и правда очень люблю этого сорванца, — обнажив в улыбке золотые зубы, признался уста.

— Поэтому я и останусь у него. Человек живет там, где ему хорошо. Бросать такого человека, как баба, просто грешно. Да и глупо.

— Что же было потом? — спросил я.

— Потом баба позвал нас в свое казино. Поставил перед нами огромную кастрюлю с едой и два здоровенных хлеба.

— Я только вышел и вошел, — вставил уста. — Смотрю, полкастрюли уже уговорили.

— Я старался удержать боксера-аби, — продолжал Кайя. — Аман, говорю, боксер-аби, ешь понемногу, а то тебе худо будет. А он ничего не слушает, знай себе наворачивает. Так и подмели все подчистую.

— В жизни не видел таких голодных людей, — сказал уста. — До старости уже дожил, а не видел.

— А потом что?

— Мы оба улеглись. Прямо на цементном полу. Проснулся я рано. Еще до рассвета. Так уж у нас, блатных, заведено. Проспишь — беды не миновать. А уж сколько в моей жизни бед было — вы только послушайте! Что вы сделаете с моим рассказом?

— Ничего.

— А я-то думал…

— Ты думал, что он сложит дестан о твоей жизни? — усмехнулся уста. — Обо всех твоих кражах и проделках?

— А почему бы и нет? — огрызнулся мальчик. — Я жертва общества.

— Скажите пожалуйста, — сощурился уста. — Да еще какая благородная жертва!

— При чем тут благородная или неблагородная, — оскорбился Кайя. — Просто жертва.

— Уста шутит, — сказал я, — не обращай внимания.

— Я знаю, что шутит. Только я не люблю, когда он смеется надо мной.

— Конечно, шучу, — подтвердил уста. — Разве можно смеяться над бродягами?

— Шутка шутке рознь. Над человеком, который упал, нельзя смеяться, надо постараться его понять.

— Сколько тебе лет, Кайя?

— Четырнадцать.

— И сколько лет ты занимаешься этим делом?

— Всю жизнь. С тех пор, как себя помню.

— Продолжай свой рассказ.

— Стало быть, проснулся я. Смотрю, а боксера-аби нет рядом. Убежал.

— Почему же убежал? Ты его, видно, донял своими шуточками?

— Не знаю, убежал, да и все.

— А сколько месяцев ты живешь здесь?

Вместо него ответил уста:

— Полтора месяца. Горе на мою голову.

— Да уж, придется это горе терпеть. До самого конца.

— Ничего, стерплю. Сил хватит.

Видимо, появился посетитель, потому что уста быстро направился к стойке.

— Так ты доволен своей жизнью, Кайя?

— Доволен. Еды — ешь не хочу. Вчера четыре кило рыбы поймал. Два кило пожарили, два я отнес на рынок, продал, деньги — отцу. Ему ведь нелегко приходится, аби. Посетителей очень мало. За полтора месяца я заработал всего сто пятьдесят лир. И те отцу отдал. Замечательный он человек. Все, что у него есть, со мной делит. Никуда я от него не уйду. Сестра вот по мне тоскует, но к ней я не пойду. Умру, а не пойду. Она у меня старшая медсестра в Измите. Скоро поступит в медицинский институт, станет доктором. Есть еще и брат. Как-то я провел у него целый день, а он даже не предложил мне поесть. Сам я не попросил, будь он проклят, этот скупердяй! Лучше украду, на десять лет сяду, но у него не попрошу. Мало того, что есть не дал, да еще и побил. И еще одна моя сестра живет в Измите. Эта вреднее микроба. Я к ней не пойду, пока не разбогатею. А вот когда разбогатею, куплю себе шикарный костюмчик, автомобиль. Подъеду к ней, распахну дверцу: «Садись, пожалуйста!» Утру ей нос… — Обрадованный, что нашел себе внимательного слушателя, он уже не говорил, а мурлыкал: — Во Фракии я сторожил баштан. А хозяин возьми да и продай все арбузы оптом в Стамбул. Сторожить стало нечего. Оптовик не заплатил мне ни куруша. Я было потребовал свое, так он пинок под зад дал. «Правдоискатель какой!» — говорит. До чего же огромные усищи у него! Что твои лисьи хвосты! Ну ничего, подрасту, я ему эти усищи повыдергаю. У этого оптовика своя лавка на Газиосманпаша… Вы спрашивали про моего отца и мать?..

— Да нет, — недоуменно выцедил я.

— Все спрашивают. Отец умер еще до моего рождения. Мать завела себе хахаля, а меня отдала бабушке. А после смерти бабушки я попал в сиротский приют в Болу. Учился. Однажды получил плохую отметку. Мы с товарищем прокрались в кабинет директора, нашли классный журнал и поправили эту отметку. Так и перешел в следующий класс.

Некоторое время, кусая губы, он размышлял, что бы ему еще добавить, а может, и выдумать, потом заговорил снова:

— Я уже рассказывал вам про своего брата и сестер. Теперь расскажу о том, как я занялся этим делом. Занесло меня в Измир. А там как раз ярмарка. На нее все турецкие карманники собираются. Верховодит у них Пире Мехмед, он среди них вроде шаха. Диярбакырцы про него чудеса рассказывают. С этого и началось. Вы знаете Сами?

— Нет.

— Очень жаль. Парень что надо — добрый, щедрый. Лучший стамбульский вор. Как Пире Мехмед-уста верховодит карманниками, так он верховодит всеми квартирными ворами. Тридцать два раза его ловили. А сколько раз он ускользал — и не сосчитать. Когда я пришел в Стамбул, то сразу же стал искать Сами. А как его найти? Еще неизвестно, в тюрьме он или на воле. И знаете, как Сами попадается? Он очень любит поспать. Когда забирается в квартиру, ходит как кошка, никто не слышит. Сложит все вещи в чемодан и вдруг чувствует, что проголодался. Идет на кухню, набивает себе живот, и тут на него неодолимый сон нападает. Утром его застают спящим в кухне. Сами говорит, если бы не этот сон, он весь Стамбул бы обчистил. Никто и следов бы его не нашел. Да вот шайтан на него сон насылает. У каждого человека есть свое слабое место. И у Сами тоже. Теперь он старается воровать только днем.

С этого дня мы с Кайей подружились. У мальчика была одна особенность: свои неосуществившиеся стремления или такие желания, в которых ему стыдно было признаваться, он приписывал другим. Я его часто расспрашивал о товарищах. Он задумывался, затем, нервно ломая пальцы, начинал рассказывать. Сначала сбивчиво, потом все более связно и красноречиво. Иногда его рассказы — в них он любил восхвалять ловкость рук и смелость своих приятелей — затягивались. Приходилось переносить окончание на другой день. И он снова и снова возвращался к своим родным. Говорил, как они по нему тоскуют. Просто умирают с тоски.

Мне предстояла долгая поездка. В последний раз мы встретились с Кайей на берегу моря. Он играл камешками. Он хорошо выглядел, поправился.

Я сообщил ему о своем предстоящем отъезде, добавив:

— Иншаллах, еще свидимся.

— Иншаллах.

Вернувшись из поездки, я сразу же направился в казино.

— Нет его, ушел, бродяга, — сказал мне уста. — Прихватил с собой две пачки сигарет, сто пятьдесят лир, коробок спичек, еще кое-что по мелочи и ушел. Я обратился в полицию с просьбой разыскать его.

А я-то представлял себе, как принесу магнитофон, запишу все, что говорит Кайя, на пленку.

— Все они неисправимые люди, — ворчал уста. — Корми их птичьим молоком, клади их на шелковую постель, все равно удерут. Пропащие они. Им бы только обирать и раздевать людей да гашиш курить. Ни на что другое они не способны.

Я расспрашивал знакомых ребят, заходил даже в полицейский участок. И все, как сговорившись, твердили мне:

— Пропащие они. Неисправимые. Тут уж ничего не поделаешь.

А я не могу стать на их точку зрения. Само понятие человечности, человеколюбия исключает подобное убеждение. Эту мысль мы, взрослые, сами внушили ребятам. Они только повторяют вслед за нами: «Мы пропащие. Неисправимые».

Вот уже много дней, как я ищу Кайю. Мне не совсем понятна причина его побега. Почему он оставил уста, которого любил как отца, да еще унес сто пятьдесят лир и две пачки сигарет? Только бы отыскать Кайю! Уж он-то мне расскажет, в чем дело.

Те ребята, которых я о нем расспрашивал, говорили разное. Но я твердо убежден, что за Кайей нет никакой вины. Обстоятельства сложились не в его пользу, и, однако, повторяю, я убежден в его невиновности.

Загрузка...