В глубине Уссурийской тайги, в одном из самых глухих ее уголков, куда и человек испокон веков не заходил, и зверь не забредал, птица и та была редкой, рос одинокий кустик, даже не кустик, а так, травка — тонкий высокий стебель, обсаженный несколькими пятипалыми листьями и увенчанный изящной короной из красных ягод.
Из одной такой ягодки, занесенной бог весть откуда и когда, проклюнулся росточек. Рос он не спеша вверх и вниз, а на планете, его породившей, шли годы, десятилетия, века, шумели, проносились, сменяя одна другую, бури, войны, наступали затишья и вновь разражались катаклизмы. И только здесь, в сумрачной теплой сырости непроходимого леса, было тихо и спокойно.
И выросла травка, никем не потревоженная. Высоко над землей поднялся ее стройный стебель, глубоко в земле налился соками мощный корень. И когда наступила ее двухсотая, а может быть, трехсотая осень, затосковало растение, предчувствуя, что пропадает втуне, не передав никому взлелеянную им чудодейственную силу.
И пришел Человек. Злой ли рок его закинул, добрый леший ли завел — неизвестно. Осторожно ступая, внимательно осматриваясь, обшаривая травы палочкой, он медленно проходил мимо. Корейский кедр, маньчжурский орех, даурская береза, оплетенные лианами дикого винограда, старательно укрывали красавицу-травку, не желая расставаться с нею, ведь они выросли и состарились около нее. И только уже покидая это место, Человек краем глаза заметил в густой рясной зелени трав и листьев рубиновые шарики ягод.
Он круто повернулся, бросился к ним, раздвигая заросли руками, не чувствуя боли от впившихся в него колючек разъяренного чертова дерева. Перед гордым коронованным стеблем с растопыренными пятипалыми листьями Человек замер и с минуту стоял, очевидно, не веря своим глазам. Потом закричал радостно и страстно:
— Панцуй! Панцуй![1]
А может быть, танцуй? Потому что он тут же, словно одержимый, начал плясать и прыгать, бессвязно что-то выкрикивая. Затем упал на колени и, подняв лицо к небу, скудно виднеющемуся сквозь сплошной полог крон, стал горячо молиться своим богам. Он благодарил их за посланное ему счастье, умолял не передумать и не отобрать свой бесценный дар… Время от времени он поглядывал на заветное растение, будто и впрямь проверяя, на месте ли оно, не исчезло ли?
Немного успокоившись, он вынул из складок халата трубочку с длинным и узким мундштуком, набил ее табаком, покурил. Потом принялся священнодействовать; другим словом не назовешь его плавные аккуратные движения. Острой костяной палочкой он выкопал корень, бережно и осторожно обобрал с него землю, стараясь не оскорбить ни одной мочки, не повредить ни одного, даже самого тоненького волоска.
И снова замер, окаменел, любуясь необычайной красотой корня. Перед ним было его подобие — человечек! Крепенькое тельце теплого желтоватого цвета, с крохотными ручками и ножками. Женьшень… В китайском написании этого слова один из иероглифов означает: человек.
Счастливо вздохнув, Человек срезал с ближайшего кедра лоскут коры, быстро соорудил панцуй баоцза — нечто среднее между конвертом и шкатулкой, наполнил ее сырым мхом и уложил в эту постель корень. Со срезанного стебля он обобрал ягоды, опустил их в вырытые лунки и присыпал землей.
Если бы он не был так увлечен этой приятной работой, давно бы, наверное, почувствовал на себе острый, алчно-злобный взгляд из-за кустов леспедецы, густо разросшейся шагах в тридцати от того места, где сидел. Едва корневщик, закончив свои дела, поднялся на ноги, как прогремел выстрел. Человек упал, кровью поливая только что посеянные им семена.
Корень жизни стал причиной смерти. Убийца вышел из кустов, вырвал из коченеющих рук своей жертвы конверт и спрятал его за пазуху. Наскоро порылся в котомке корневщика, брезгливо отшвырнул ее ногой и зашагал прочь, улыбаясь мерзкой своей удаче.
— Фарт! Фарт! — прокричала пролетевшая над его головой утка-мандаринка, по-здешнему Огонек.
Перевалив две сопки, убийца спустился в падь Дубовую. Здесь он увидел гайно[2] дикого кабана Чжу и встретил следы его пастыря Амбы — тигра. Следы были свежими.
«А что, если попробовать?» — мелькнула дерзкая мысль. Это только русские глупцы думают, что в тигре ценна лишь шкура. Он-то знает, что у «хозяина» ценно все: и шкура, и мясо, и кости, и желчь. Даже усы. Он убьет Амбу, приведет с ближайшей заимки лошадь и Отвезет тушу туда, где отвалят ему столько монет, сколько он скажет.
Как и многие убийцы, этот был трусом. Обычно он охотился только на людей, да и то, когда они были безоружны. Но сейчас, опьяненный своим успехом, он не прочь был повторить его. Он взял наизготовку винчестер и двинулся по следу. Хорошо, что ночью прошел дождь и сейчас на влажной земле были отчетливо видны отпечатки лап. По ним прочитывалось, что зверь крупный, зрелый.
Долго ли, коротко ли шел так убийца, но с какого-то времени стал ощущать непонятное беспокойство, безотчетную тревогу. Ему стало казаться, что из окружающей чащи на него смотрят с той же холодно-злобной расчетливостью, с какой он совсем недавно выцеливал спину несчастного корневщика.
С кем вздумал он тягаться, презренный убийца! Боги похитили у него разум, и он возомнил себя хозяином тайги. А настоящий, Амба, давно уже обнаружив за собой слежку, сделал круг и теперь крался сзади, выбирая момент. Преследующий превратился в преследуемого.
На пути стеной встал бурелом. Убийца хотел его обойти, но что-то заставило его обернуться. Он глянул через плечо — и мгновенно ладони стали мокрыми, пальцы на ногах подобрались, а на голове, повязанные косынкой, ощутимо зашевелились волосы.
Тигр стоял боком, стоял неподвижный, как изваяние, зловещий, как возмездие. Вытянутый напряженный хвост полосатым шлагбаумом преграждал путь назад. Увидев, что замечен, Амба прокатал в горле грозный рык.
Убийца вскинул ружье, и в тот же момент гигантская кошка прыгнула на него. Пуля и тигр разминулись в воздухе. Восемьсот фунтов[3] мышц, костей, клыков и когтей обрушилось на ничтожество, еще недавно смевшее называться человеком. Через несколько минут то, что осталось, и отдаленно не напоминало его.
Терзая, разрывая эту серо-красную груду, Амба отбросил передней лапой конверт из кедровой коры, а задние лапы, в ярости рывшие землю, втоптали его в грязь, навсегда скрыв корень жизни от людских глаз. Может, когда-нибудь он возродится в одной из посеянных ягод, и судьба его станет иной?
Кто знает…
Пятеро всадников. — Какие бывают тропы. — Кто есть кто. — Возвращение китоловов — Жемчужина Южного Приморья. — Трагедия на хуторе. — Месть за Аскольд?
«Кто скачет, кто мчится под хладною мглой? Ездок запоздалый, с ним сын молодой…» Эти классические строки, вспомнившиеся внезапно Яновскому, как нельзя больше приличествовали моменту. Рваный скачущий ритм стихов настолько совпадал с ритмом ночной погони, что казалось, конские копыта сами отстукивали: кто-ска-чет-кто-мчит-ся…
Скакали, мчались, ломились сквозь ночную тайгу пятеро верховых. Гюстав Эмар[4] сравнил бы их с фантастическими черными всадниками, немыми и страшными, которые, согласно скандинавским преданиям, блуждают холодными и туманными ночами в вековых лесах Норвегии.
Дорог в тайге нет, есть тропы. Они напоминают человеческие судьбы. Бесконечными лентами тянутся они среди зарослей, кидаются из стороны в сторону, петляют, пересекаются, исчезают и вновь появляются. Один человек обходит бурелом и завалы, другой прет напрямки, раздирая одежду в клочья, а бока в кровь; у одного тропа обрывается внезапно, словно обрезали ее ножом, у другого, сделав небольшой крюк, возвращается назад: передумал, испугался, решил не рисковать; один в растерянности или отчаянии сотворил себе целый лабиринт и так и мечется в нем безвыходно; другой идет и идет, прямо и упрямо, и в конце концов выходит из тайги на дорогу, a via est vita[5]. Один выходит на тропу сеять смерть и пожинать фарт, другой — трудиться и в поте лица добывать свой хлеб; пройдет человек случайный, легковесный — не оставит после себя тропы, лишь примнет траву, и она тут же выпрямится, пройдет коренной, основательный — и не только пробьет надежную тропу, но и ласково ее обиходит: перебросит мосток через протоку, выложит камешками ключ, уберет коряжину с пути… Разные тропы, разные люди…
В пылу погони, ослепленные гневом и жаждой отмщенья, всадники не замечали, что лошади несут их в сплошных зарослях, по узкой тропе, пробитой охотниками или корневщиками и не годившейся для верховой езды. Ветви хлестали людей, хватали за одежду, норовили выдернуть из седел. Кони страдальчески екали селезенками, роняли на траву и кусты хлопья пены — им все труднее было одолевать круто вилявшую тропу. Вскоре она совсем исчезла.
Яновский, скакавший первым, остановился.
— Стойте, друзья! — И когда остальные всадники, осадив коней, сгрудились вокруг него, продолжил прерывистым от невосстановленного дыхания голосом: — От горя мы все потеряли голову. Несемся неведомо куда… Надо переждать.
— Что вы такое говорите, Мирослав! — воскликнул один из верховых. — Нельзя мешкать ни минуты! Может быть, он еще жив! А может, его как раз в эту минуту…
— Успокойтесь, капитан. Я понимаю вас… Но и вы поймите: хуже того, что случилось, уже не будет. Если бы они хотели его убить, то сделали бы это еще там, где и всех… Значит, у них другие планы. Банду мы не догоним, по крайней мере сейчас, ночью. Так что благоразумнее всего…
— В таком случае возвращайтесь! — не скрывая обиды, выкрикнул тот, кого назвали капитаном. — Дальше я поеду один!
— Но это же безумие! — возразил Мирослав Яновский. — Нет, я не пущу вас. Прошу, капитан: подумайте. Когда остынете, поймете, что я прав.
Они замолчали.
Теперь, когда погоня приостановилась, тайга, до того взбудораженная бешеным в нее вторжением, успокоилась и зажила своей обычной ночной жизнью: зазвенели цикады, заурчал где-то неподалеку родник, послышались сонные всхлипы листвы и крики совы Тоито: «Дун-гоl Дун-го!» Усталые кони запаленно поводили боками, подергивали кожей: на мокрые горячие крупы тучами начала садиться мошка. Гнус стал одолевать и людей, особенно набиваясь в волосы и глаза.
Ободренный молчанием капитана, Яновский вновь заговорил:
— У китайского философа Конфуция есть выражение: «Трудно поймать в темной комнате кошку. Особенно когда ее там нет». Вот и мы сейчас в том же положении: ночь, тайга, и где искать разбойников — бог ведает. Может, они сидят в каком-нибудь своем схроне, в заброшенной фанзе, а может, ушли уже за кордон, в Маньчжурию, благо до нее рукой подать…
Он мог бы привести еще один аргумент в свою пользу — их отряд малочислен и плохо вооружен, а бандитов, судя по следам, оставленным у дома капитана, было не менее десяти, — но решив, что и так убедил собеседника, повернулся к остальным всадникам:
— Спешивайся, — хлопцы! Запаливай костер, а то мокрец нас заживо сожрет.
Не без труда нашли пустоплесье — пятачок среди дебрей, — быстро собрали валежник. Несколько ударов кресалом о кремень — и родился огонек, из него выросло пламя и рассыпало свои искры среди звезд.
Коней стреноживать не стали — надо быть готовыми ко всему, — привязали их к дереву, рядом с костром. Да они и сами жались поближе к огню, настороженно прядая ушами и испуганно косясь в темноту, где бродили в злобной тоске тигр Амба, барс Чубарый, красный волк Хун. Люди, больше опасаясь двуногих хищников — хунхузов[6], положили возле себя оружие: две винтовки системы Крнка, две — Бердана, один безнадежно устаревший люттихский штуцер.
Пять человек молча сидели у костра. Собственно, сидело четверо, пятый стоял, скрестив руки на груди и неотрывно глядя в огонь. Это и был капитан или, как он себя сам называл, вольный шкипер Фабиан Хук.
Сорокатрехлетний финн, невысокого роста, худощавый; продолговатое лицо, с голубыми северными глазами, глядевшими из-под страдальчески изломанных бровей, с небольшой бородкой каштанового цвета. Одет он в форменный сюртук с двумя рядами орленых бронзовых пуговиц, белая рубашка повязана темным батистовым галстуком. Брюки со штрипками и остроносые штиблеты дополняли этот наряд, довольно странно выглядевший здесь, в тайге. Вообще Фабиан Хук более походил на капитана какой-нибудь прогулочной яхты, нежели на отважного китолова, каким знало его все русское тихоокеанское побережье.
Мирослав Яновский был моложе друга на девять лет, но не знающим этого казалось, что фермер старше моряка. Вероятно, дело заключалось во внешности Мирослава: он был огромного роста (сам шутил: «семь футов без полфута»)[7], меж широких черных бровей — короткая вертикальная морщина, придающая лицу суровость, а окладистая борода усиливала это впечатление. На нем неизменные мягкая черная шляпа с широкими полями, длиннополый редингот, арамузы[8] и сапоги со шпорами.
В Америке Яновского называли бы ранчером или скваттером[9] — и то и другое соответствовало действительности, — но круг интересов и занятий этого человека был настолько широк, что трудно определить, какое же из них главное. Сам он, когда его спрашивали об этом, отзывался о себе скромно и даже уничижительно: «Я — ловец бабочек», и здесь не было иносказательности, поскольку и энтомология входила в этот круг.
Из трех остальных участников погони двое в их профессиональной принадлежности угадывались легко: от их тяжелых сапог, смазанных ворванью, от парусиновых курток, от медных серег в ушах и загорелых выдубленных лиц пахло морем. Игнат и Ермолай были матросами с китобойной шхуны «Анна», принадлежащей капитану Хуку.
Пятый — тринадцатилетний мальчик, чья смуглая кожа, скуластость и монголоидный разрез глаз указывали на местное, или, как было принято говорить, туземное происхождение. Это был Андрейка, сын Мирослава Яновича Яновского. Одетый в ватную куртку и утепленные ула-травой унты, он ежился и вызванивал зубами. Мальчишка дрожал не от холода — от ужаса, пережитого минувшим днем.
Впрочем, наверное, у всех собравшихся вокруг костра стояла перед глазами картина, кошмар которой не сравнится и с самым жутким сном. А ведь начало дня не предвещало ничего дурного.
…Было солнечно и ветрено; ярко-синий Амурский залив улыбался белой кипенью, возникающей семо и овамо на верхушках волн. «Анна» шла фордевинд[10], буксируя в бухту Сидеми добытого час назад довольно крупного гладкого кита. Из-под форштевня шхуны веером летели брызги, в которых искрилась многоцветьем радуга.
При особенно крупной волне, разбиваемой шхуной, брызги долетали до мостика, где стояли, оживленно беседуя, Фабиан Хук и Мирослав Яновский. Андрейка с интересом следил за работой рулевого матроса, уверенно державшего сильными руками огромный спаренный штурвал.
Капитан, уже скинувший робу китолова и облачившийся в парадную форму, попыхивал коротенькой трубочкой и весело щурился на солнце. Он был в прекрасном расположении духа: позади была трудная, но удачная охота на морского исполина, впереди — встреча с семьей.
Вообще-то Фабиан терпеть не мог на своем судне посторонних, а на промысле — тем паче. Но для друга и его сына, давно уже просивших показать, «как ловят китов», нынче было сделано исключение. Во время охоты было некогда рассказывать и давать объяснения, и капитан делал это сейчас.
— …Обычно наши китоловы стараются брать кашалотов и гладких китов, потому что они, в отличие от полосатиков, не тонут. Эти после убоя идут на дно, что делает невозможным их обработку на плаву. У меня, как вы знаете, Мирослав, есть береговая база, так что мне все равно, на кого охотиться. Сегодня взяли гладкого кита — хорошо, завтра возьмем полосатика — тоже неплохо…
— А все ж таки кашалот лучше! — неожиданно подал голос рулевой и тут же испуганно замолк.
Хук нахмурился: матросу, стоящему на руле, непозволительно отвлекаться, а тем более — встревать в разговор, перебивать капитана, но при гостях не стал распекать подчиненного.
— А почему кашалот лучше? — заинтересованно спросил Яновский друга.
— Когда удается его добыть, все мои ребята как с ума сходят, кидаются наперегонки потрошить тушу в надежде найти амбру…
— Амбра? А что это такое?
— О, тот, кто найдет амбру, станет богатым человеком! Дело в том, что это вещество считается лучшим закрепителем духов, и парфюмеры дают за него большие деньги. Правильное его название — амбергрис, что означает: серый янтарь. Еще задолго до китоловного промысла люди, находя в море и на берегу куски серого вещества со своеобразным запахом, считали его минеральным веществом, как янтарь. Позже выяснилось, что оно животного происхождения, точнее, образуется во внутренностях кита, а еще точнее — кашалота. Он, видите ли, питается в основном головоногими моллюсками — осьминогами и каракатицами. Те, попав в желудок кита, своими острыми клювами вызывают раздражение и потому обволакиваются воскообразной массой. Потом организм животного освобождается от нее, и она долго носится по волнам, пока не прибьет ее к берегу. Моряки называют амбру «плавающим золотом». Вес ее бывает различным — от фунта до тридцати пудов, и платят за нее золотом едва ли не один к одному… Вот так, дорогой Мирослав, — закончил с улыбкой капитан Хук, — воистину: не все то золото, что блестит…
За дружеской беседой незаметно летело время. Шхуна «Анна» была уже на траверзе мыса Ломоносова.
— Скоро будем дома. — Капитан снял с груди бинокль и протянул Яновскому. — Посмотрите, какая красота!
Мирослав прильнул к окулярам — берег приблизился. Да, капитан Хук прав! Уже не первый год Яновский любуется — вблизи и вдали, с моря и берега — ландшафтами Приморской области и в особенности Южно-Уссурийского края, а привыкнуть к экзотической красоте здешних мест не может. Она завораживает, манит к себе, обещает удивительные приключения, увлекательные поиски, уникальные находки…
Вот и бухта Сидеми, которую избрал местом жительства сначала капитан Хук, а несколько позже и Мирослав Яновский. Круглая, уютная, с далеко выступающими с боков мысами, она словно заключает в объятия мореходов, зовет их, усталых, отдохнуть.
Сразу от берега с великолепным пляжем начинаются сопки. В них нет дикости, угловатой хаотичности, изломанности многих горных стран. Приморские сопки не высокие — пологие, нежно-округлые, в них редко увидишь скалистые обнажения, каменистые осыпи, они не мертвые — живые: с севера их склоны прикрыты темно-синими одеялами лесов, с юга — зелеными попонами трав. Это ближние сопки. А дальние — голубые. Бесконечной чередой, переливаясь одна в другую, они, как морские волны, уходят за окоем. Да это и есть море, лесное море — шу-хай, как говорят китайцы, тайга, как говорят русские…
— Прекрасные места, — согласился Мирослав, отдавая бинокль капитану. — Жаль, что безлюдные. Такие богатства пропадают втуне! Только у нас, в Посьетском участке, более восьмисот сосудистых растений, а среди них — тис, заманиха, диморфант, орех маньчжурский, сохранившиеся еще с третичного периода. А женьшень, кишмиш, виноград, лимонник! А кедр, бархат амурский, пихта! Фауна также вне всяких сравнений: тигр, леопард, гималайский медведь, косуля, кабан, пятнистый олень… Господи, да разве все перечтешь! Да-с, богатства, пропадающие втуне. Но я уверен, придет время, и люди поселятся здесь, освоят этот край, заставят море и тайгу — в разумных, конечно, пределах — работать на себя. И может, нас, первых, помянут, как писал Тарас Шевченко, «незлым тихим словом»! Как вы думаете, капитан, помянут?
Фабиан Хук не отвечал, озабоченно обшаривая биноклем пустынный берег, его очень удивляла и беспокоила эта пустынность: ведь обычно только «Анна» становилась различимой в морской дымке, как все хуторяне спешили на берег встречать китоловов. Капитана всегда забавляла та последовательность, с какой они появлялись на пляже: первыми были собаки Шарик и Белка; оглашая окрестности заливистым лаем, они прыгали у самой кромки прибоя; следом с радостными криками бежали ребятишки — десятилетний сын капитана Хука Сергунька и его товарищи, дети подсобных рабочих; потом появлялись взрослые; заслонясь от солнца ладонями, они всматривались в шхуну, стараясь определить, с добычей возвращаются китоловы или «с пустышкой». Последней из дома выходила жена капитана Анна Николаевна: вечно занятая по хозяйству, она не отходила далеко от усадьбы, стояла у ворот — единственных в своем роде, сооруженных Фабианом из китовых ребер, — и, сложив руки по-крестьянски под фартуком, молча ждала мужа…
Нынче же картина была иной: берег оставался безлюдным и безмолвным, только чайки при виде китовой туши, буксируемой «Анной», возбужденно гомонили и бесновались в воздухе, предвкушая поживу.
Капитан Хук, подавляя растущую тревогу, успокаивал себя тем, что шхуна еще не видна хуторянам, что вот сейчас, через минуту-две, ее наконец увидят и все пойдет как всегда…
Китолов обманывал себя: шхуна уже вошла в бухту Сидеми, уже без бинокля были отлично видны дом капитана, хозяйственные постройки, лодки, вытащенные на песок, но на берегу по-прежнему не было ни души.
Мирослав, Андрейка и матросы тоже заметили неладное и сейчас обменивались тревожными взглядами, не решаясь высказывать свои предположения. Разделяя тревогу Фабиана Хука, Яновские с беспокойством думали и о своем доме; он, правда, отсюда — не виден, находится на западной стороне бухты, за мыском, но может быть, и там что-то случилось, ведь было же в прошлом году нашествие на Славянский полуостров красных волков…
Напряженное тягостное молчание на мостике нарушил, опять презрев судовую дисциплину, рулевой матрос, меднобородый Игнат. Откашлявшись, он неуверенно сказал-спросил:
— Може, в тайгу подались… По грибы чи ягоды…
— Бот на воду! — выкрикнул капитан и первым бросился выполнять свое распоряжение.
Быстрее — чайки полетела шлюпка к пляжу. Не дожидаясь, пока под ее килем зашуршит песчаное дно, Фабиан выпрыгнул и по пояс в воде устремился на берег.
Первое, что он увидел в своей усадьбе, — это трупы Шарика и Белки, лежавшие у крыльца; у обеих собак были размозжены головы. Не останавливаясь, капитан вбежал в дом и застыл на пороге, потрясенный.
Чья-то слепая ненависть, дикая ярость обрушилась на жилище моряка, смерчем промчалась по комнатам, оставив после себя разрушения: изрубленную мебель, разбитую посуду, исколотые ножами картины… Повсюду бурые пятна засохшей крови, на стенах ее брызги походили на восклицательные знаки.
Людей нигде не было, но кровавые следы вели к люку подполья, на котором сажей было нарисовано нечто вроде жука. С заколотившимся сердцем Фабиан схватился за кольцо и откинул тяжелую крышку…
Когда Мирослав, Андрейка и матросы, которых капитан значительно опередил, ворвались в дом, его хозяин сидел, скорчившись, на полу у раскрытого люка, обхватив голову руками, словно пытаясь остановить ее раскачивание. Он вдруг испытал жесточайший приступ головной боли, она словно была призвана заглушить муки душевные…
Яновский осторожно заглянул в подвал и отшатнулся: он был полон трупов. Резким движением Мирослав преградил путь Андрейке, намеревавшемуся тоже подойти к люку, и закрыл крышку. Потом тронул друга за плечо и спросил тихо:
— Всех?.. И жену, и сына?.. — Он не мог выговорить: убили.
— Анна там… Сергуньки нет… — с трудом вытолкнул слова из стиснутых губ капитан и зарыдал.
— Может, Живой, прячется где? — Мирослав повернулся к застывшим в столбняке матросам. — А ну-ка, хлопцы, осмотрите все хорошенько вокруг, особенно сараи и конюшню.
Андрейка не сводил глаз с черного зловещего знака на крышке люка.
— Отец, почему здесь нарисован жук?
— Это не жук, сынок, а китайский иероглиф «шоу», обозначающий долголетие. Мерзкая шутка бандитов. Это без сомнения хунхузы!
Вернулся со двора Игнат. На вопросительный взгляд Яновского он отрицательно покачал головой. А вслух сказал:
— Конюшню пытались сжечь, шалавы, да огонь, слава богу, не занялся, кони целы, только разбежались, ребята ловят…
Он помолчал, потоптался и все же задал вопрос, который самому казался неуместным:
— Господин капитан, а с китом… того… как прикажете?
— Пошли кого-нибудь в корейскую деревню, пусть забирают, что смогут.
Сына капитана Хука не удалось найти в усадьбе ни живого, ни мертвого. Китолов и его товарищи быстро собрались в погоню. Удалось разыскать только пять лошадей, поэтому именно столько всадников выехали с хутора. По дороге заехали на усадьбу Яновских, где все было в порядке, и, ничего не объяснив встревоженной Татьяне Ивановне, жене Мирослава, помчались в тайгу, несмотря на опускающиеся сумерки…
Кто скачет, кто мчится под хладною мглой?
Ездок запоздалый, с ним сын молодой…
Эти строчки звучали в мозгу Яновского даже тогда, когда по его предложению погоня была приостановлена и все сидели у костра в ожидании утра. Вспомнилась и вся гетевская баллада вплоть до заключительных строф.
Дитя, я пленился твоей красотой,
Неволей иль волей, а будешь ты мой.
— Родимый, лесной царь нас хочет догнать;
Уж вот он; мне душно, мне тяжко дышать.
Ездок оробелый не скачет, летит;
Младенец тоскует, младенец кричит;
Ездок погоняет, ездок доскакал…
В руках его мертвый младенец лежал.
Мирослав вздрогнул. Что они сделали с Сергунькой? Где он, десятилетний краснощекий крепыш с голубыми, как у отца, глазами, с белыми волосенками? А ведь на месте Сергуньки мог быть его сын, как и на месте жены капитана его жена… Могли быть или должны были быть? Еще не догадка, но уже сомнение змеей вползло в душу Мирослава, чтобы поселиться там надолго.
Фабиан Хук, по-прежнему молча стоявший у костра, поднял голову и простонал в беззвездное уже, бледнеющее небо:
— Господи, да за что?!
И тогда Мирослав Яновский тихо, словно про себя, но адресуясь к другу, вымолвил:
— Наверное, все это предназначалось мне. Месть за Аскольд…
Сокровища Фабиана. — Встреча в таверне. — «Орел» расправляет крылья. — Учеба. — Китоловное общество. — Малыш и Антти снова вместе. — Нетихий Тихий океан. — «Где наша не пропадала!»
Потрясенный смертью жены и исчезновением сына, капитан Хук не стал даже смотреть, что из его имущества расхищено бандитами. Они забрали много ценных вещей, а то, что не взяли по каким-то причинам, было уничтожено. Этой участи избежал знаменитый сундук капитана, единственная память о родной Суоми.
Огромный, тяжеленный, красного дерева, обитый бронзой, он был сработан финским мастером Кенбергом в начале XIX века. Его темно-красные стенки украшало изящное литье, изображающее мифологические сцены из «Калевалы»[11]. Массивный потайной замок с секретом гарантировал сохранность содержимого.
«Мой сундук в огне не горит и в воде не тонет», — шутил Фабиан, и это было близко к истине: сундук однажды благополучно перенес пожар: мастер пропитал дерево особым негорючим составом, а меж красных досок уложил асбест.
Если бы хунхузам удалось вскрыть сундук, они были бы разочарованы: сокровищ — в их понимании — в нем не было. Лежали там, правда, деньги, но то была коллекция редких старинных монет из разных стран мира, где довелось побывать капитану. Привозил он из дальних странствий и почтовые марки, которые лежали в большом сафьяновом альбоме. Хранились в сундуке морские приборы, инструменты, некоторые занятные безделушки и амулеты. Но главным богатством сундука были бумаги — дневники, судовые журналы, морские карты и научные труды Фабиана Фридольфа Хука. Плавая по многим навигационно опасным зонам Тихого океана, капитан в каждом рейсе исправлял ошибки карт и вел глазомерную съемку. Он подробно описывал свой курс, метеорологические условия, течения, ветры и берега…
Когда наступала зима и прекращался китоловный промысел, капитан и его команда вытаскивали свою шхуну на берег бухты Сидеми, отдыхали и готовились к новому сезону.
По вечерам в семейном кругу Фабиан любил читать вслух, чаще любимую «Калевалу», а иногда — после настойчивых просьб сына — кое-что из своих воспоминаний. Особенно Сергуньке нравилось то место из дневника, где описывалось, как его отец стал моряком. Было это очень давно, в 1848 году, когда Фабиану Хуку шел еще только тринадцатый год.
…В портовой таверне под заманивающим названием «Бросим якорь?» — многолюдно, шумно, дымно. Здесь моряки — финские, шведские, русские и иных стран — отмечают свой приход или уход, здесь они нанимаются на работу, подписывая контракты на кабальных для себя условиях, и здесь же завивают горе веревочкой, пропивая только что полученный аванс. Слышны тосты на разных языках: «Скооль!», «Прозит!», «Ваше здоровье!»
В углу за большой дубовой бочкой, заменяющей столик, сидели двое — высокий костистый старик в шляпе с обвисшими полями и кожаной жилетке, накинутой прямо на голое тело, и мальчик, бедно, но чисто одетый. Старик время от времени отпивал из высокой оловянной кружки, стоящей перед ним, и задумчиво посматривал на своего юного соседа, который, уже устав плакать, остаточно всхлипывал, вытирая глаза рукавом куртки.
— Жаль, что ты не пьешь грога… Эй, нейти[12], еще кружку! Может все-таки выпьешь? Не хочешь? Жаль, жаль… Я бы тоже, может, плакал, если бы не грот. Очень помогает от слез и вообще всяких переживаний. — Он опять поднес кружку ко рту. — Скооль! Ну что поделаешь, не берут нас с тобой на флот. Тебе говорят, что ты молод, в мне — что стар. Только враки все это! Я и на руле еще могу стоять, и шкоты натягивать, и гарпун метну лучше иного молодого, ха! Вот по вантам лазать уже не мастак: кость у меня не гнется… Знаешь, как поется в старой матросской песне? «Был, как шпага, я тонок и гибок, а теперь будто лом проглотил». Ха! Это тебе по вантам карабкаться, на пертах[13] плясать. Самый возраст. Я пришел на флот таким же малышом, ничего, человеком стал. Так что зря тебя не берут… Эй, кто там? Тащи еще грогу, да побольше, чтоб я утонул, ха!
Рыжеватый мальчик в залатанной куртке, коротких штанах, полосатых чулках и деревянных сабо, улыбаясь сквозь слезы, смотрел на старого моряка. Белые лучики морщинок на темном, словно закопченном лице, длинные пряди седых волос из-под шляпы, медная серьга в ухе — свидетельство прохождения мыса Горн, белая борода, валиком окаймляющая длинное худое лицо, в крупных желтых зубах трубка, которая вынималась изо рта только когда ее хозяин вливал в себя очередную порцию грога и тотчас водворялась на место, — таков портрет китолова Антти Нурдарена, как он представился юному Фабиану Хуку при встрече в порту. Вместе они обошли не одно судно, предлагая свои услуги и везде встречая отказ — хорошо если равнодушный, а то и насмешливый. Устав и продрогнув, они, по предложению Антти, зашли в трактир «Бросим якорь?».
— Ты теперь к отцу вернешься, в Тенала-приход?
— Не знаю…
— Возвращайся, — посоветовал Антти. — Не то он сам тебя разыщет — хуже будет. А вообще ты чудак! Ведь твой отец трактир держит, ты говорил. Сытая жизнь, ха! Чего тебя в море потянуло? Другое дело я: родителей не знал, вырос в сатама[14], попрошайничал, воровал. Море дало мне все, чего у меня не было, — дом, работу, еду. А у тебя, малыш…
Он не договорил, уставившись на вновь вошедшего в таверну посетителя. Это был хорошо, даже изысканно одетый молодой мужчина. Весь его облик настолько не соответствовал заведению, где сидели в основном моряки и портовые босяки, что казалось, господин этот заблудился. Но он уверенно вышел на середину зала и громко сказал, обращаясь сразу ко всем:
— Я капитан Гольминг. Мой бриг «Орел» сегодня вечером снимается в рейс на Гулль. На борту нет повара. Кто желает пойти со мной?
Моряки загомонили, комментируя предложение и с недоверием посматривая на капитана. Судя по всему, он был новичком в этом порту. Антти Нурдарен тоже высказывал сомнения, размышляя вслух:
— Конечно, какая-никакая, а работа… Но… гарпунер — и вдруг коком, ха! Да еще к такому щеголю. Ему небось подавай разносолы и при этом еще ножкой шаркай…
Капитан Гольминг с непроницаемым лицом слушал реплики, несущиеся к нему со всех сторон, но когда какой-то упившийся бродяга начал со смехом обсуждать его костюм, который годился якобы лишь для обольщения богатых вдовушек, капитан спокойно подошел к нему, взял за ворот и на вытянутой руке понес к выходу. Там он наподдал бродяге ногой под зад, и тот вылетел на улицу. После этого вынул из-за обшлага белоснежный платок с кружевами, отер руку.
— Итак, — повторил он, — кто желает пойти со мной в рейс?
— Я, черт меня побери! — вскочил с места Антти.
— Ваше имя?
— Антти Нурдарен, геррэ капитан!
— Вы повар?
— Могу и поваром, где наша не пропадала. Только готовить всякие там деликатесы я не обучен, так что…
— Это не потребуется, — остановил его Гольминг. — Готовить будете обычную морскую пищу, причем как для матросов, так и для офицеров. Согласны?
— Да, геррэ капитан.
— Тогда заключим контракт.
Капитан подозвал нотариуса, который постоянно ошивался при таверне. Тот, зная, что от него требуется, ловко выдернул из-за уха гусиное перо, обмакнул его в чернильницу, висевшую на поясе, и быстро накатал текст договора. Он почтительно протянул перо Гольмингу, а когда капитан расписался, нотариус, даже, не спрашивая, грамотен ли матрос, буркнул:
— Давай сюда палец.
— Чтобы ты его чернилами вымазал? — усмехнулся Антти. — Э, нет, так я на тебя стану похож, ха! Я лучше по-нашему, по-матросски…
Он поднял оловянную кружку над горящей свечой, и когда донышко закоптилось, прислонил к нему большой палец и тут же оттиснул его на бумаге. Контракт был заключен.
Фабиан наблюдал за этой сценой со смешанным чувством. Мальчик радовался, что старый моряк нашел наконец работу, хотя и не совсем такую, какую хотел, и в то же время ему было грустно, что его-то надежды не сбылись, что вот сейчас, через минуту, он останется один и ему придется возвращаться в постылый Тенала-приход Гельсингфорса[15], где ждут его слезы матери и побои отца. А море… Оно было рядом, за окном, и… так далеко.
Мальчик невидяще смотрел в крышку бочки, заменяющую столешницу, чувствуя, как слезы вновь накапливаются в глазах. Антти, искоса посматривая на него, догадывался, что происходит в душе мальчугана, и, хотя капитан уже дал знак следовать за ним, мешкал. Потом, глубоко вздохнув, решился:
— Геррэ капитан! Может, и малыша возьмете? Шустрый паренек, смышленый…
— Какого малыша? — Гольминг, похоже, только сейчас заметил Фабиана, скорчившегося на табурете, поджавшего под него ноги. — Это ваш сын? Внук?
— Да нет. Так, прибился тут, в сатама… Возьмите его? О море мечтает, ха! А жалованья ему не надо, за хлеб и науку служить будет. Так, малыш?
— Так, — прошептал Фабиан и поднял голову. Глаза его, устремленные на капитана, блестели от слез и надежды.
Гольминг пристально посмотрел на него, потом едва заметно, краешком губ улыбнулся.
— Ну что ж. Может, из него получится второй Джеймс Кук. Тот, помнится, тоже начинал in besten Jahren…[16] Как тебя звать?
— Фабиан Хук.
— Ну вот, даже фамилия почти как у знаменитого англичанина. Хорошо, будешь кают-юнгой. Пошли.
— Минутку, геррэ капитан! — остановил Гольминга Антти. — Поскольку я уже у вас на службе, то может быть, вы заплатите за мою выпивку, ха!
Капитан усмехнулся и вынул кошелек.
Бриг «Орел», видный издалека, чем-то походил на своего капитана: легкий, стройный, опрятный; обе его мачты с аккуратно зарифленными парусами отражались, извиваясь, в воде, бушприт с утлегарем[17], словно выставленный палец, указывал на выход в открытое море.
Оказавшись на палубе брига, Антти счастливо, всей грудью вдохнул соленый ветер, особенно ощутимый на рейде, и сказал Фабиану:
— Знаешь, малыш, я так от грога не хмелею, как от вида корабля, который собирается в плавание. Понимаешь?
Еще бы! Мальчик и сам опьянел от запаха смолы и просоленной парусины, от скрипа блоков, криков чаек, покачивающейся палубы… Сбывалось то, о чем грезилось по ночам, мечталось днем, когда он помогал матери подавать гостям еду-питье и мыть грязные тарелки.
Собственно говоря, его работа на «Орле» была почти такой же: он приносил с камбуза, где воцарился старина Антти, тарелки с едой в капитанскую каюту, прислуживал за столом Гольмингу и его офицерам. Но ведь здесь не скучная суша — море, суровая Балтика, и не прогорающий, всегда пустой отцовский трактир — корабль с гордым именем «Орел»!
Распустив крылья-паруса, несся он по волнам, разбивая их острым форштевнем, украшенным деревянной статуей Девы с распущенными золотыми волосами. Впереди английский порт Гулль, новые города и страны, впереди — новая интересная жизнь!
Кают-юнгой Фабиан пробыл недолго и уже в следующий рейс — к берегам далекой и загадочной Бразилии — пошел палубным юнгой. Матросы, наравне с которыми он делал всю тяжелую работу на судне — драил палубу, налегал узкой грудью на вымбовку[18]при вываживании якоря и швартовке, лазал по вантам к реям, ставя и убирая паруса, — матросы недоумевали:
— За что тебя сюда к нам? Или не угодил чем господам?
— Я сам, — отвечал несловоохотливый Фабиан.
— О, перкеле[19]! Вот ненормальный! А может, ты врешь? Небось просто выгнали?
Юнга сжимал кулаки и, набычившись, смотрел на обидчика. Тот торопливо отходил в сторону, бормоча:
— Это не Хук, а хукка[20]! Пошутить нельзя…
Фабиан не лгал. Он действительно сам попросился работать на палубу. Так посоветовал ему Антти.
— Если море для тебя не временная блажь, а дело на всю жизнь, тогда бросай ты это лакейство и берись за матросскую науку.
Мальчишка и сам подумывал об этом, но, благодарный Гольмингу, стеснялся просить его о переводе в палубную команду. Догадавшись о его колебаниях, Антти добавил:
— Капитан Гольминг настоящий моряк; он тебя поймет.
Так оно и случилось. Гольминг внимательно выслушал Фабиана, как всегда пристально посмотрел ему в глаза и после некоторого раздумья сказал:
— Хорошо. Я согласен. Тебя заменит Вилле Кахилайнен. Но если передумаешь или будет трудно, можешь вернуться на это место.
— Я не вернусь, геррэ капитан!
Гольминг едва заметно улыбнулся.
— Достойный ответ. Кажется, из тебя и в самом деле получится моряк. Грамоту знаешь?
— Немного.
— Вечерами, когда буду свободен, заходи. Будем заниматься.
— Спасибо, геррэ капитан.
Бывший гарпунер, а ныне кок Антти Нурдарен тоже был недоволен жизнью и жаловался забегавшему иногда на камбуз Фабиану. Однажды он выпил несколько больше обычного и был особенно разговорчив.
— Понимаешь, малыш, вроде бы и неплохо я устроился: и жратвы сколько хочешь, и глотку есть чем промочить, ха! И все-таки не то…
— Сам же говорил: главное — это сытая жизнь! — укоризненно напомнил ему юнга.
— Гм… Не помню. Дело не в этом. Я не стряпуха, чтобы только харчи готовить, и не ломовой извозчик, чтобы возить шерсть или пеньку. Я китолов! Знаешь ли ты, малыш, что такое кит? Это самая громадная животина на земле. То есть я хотел сказать: на воде… В общем, и на земле, и на воде. Человек против кита — муравей, но вступает с ним в схватку и побеждает!
— Всегда побеждает?
— Ха, конечно, нет! Во-первых, если ты смел и умел, а во-вторых, если повезет. Ведь кит может одним ударом хвоста разнести в щепки шлюпку с гарпунером и гребцами. Да что шлюпку! Корабль может запросто на дно пустить. Силища!
— Дядя Антти! Я тоже хочу стать китоловом! — выпалил Фабиан и насупился заранее, ожидая насмешек. Но они не последовали.
— Добро, малыш! — грянул старый моряк. — Так оно и будет, верю! — Он вдруг затуманился и начал с клекотом сосать потухшую трубку. — А меня, видать, уже никто не возьмет на китоловный промысел: стар стал…
— Я возьму. Стану шкипером и возьму тебя к себе гарпунером.
— Да я уже к тому времени помру.
— А я быстро выучусь, дядя Антти!
— Ну, ну, — обронил Нурдарен, нимало не веря. — Ты славный малыш. Спасибо тебе… Ну, ступай, а то боцман линьков задаст…
Шло время. За кормой «Орла» оставались пройденные мили, за спиной Фабиана — прожитые годы. Он обжил Атлантику, побывал в портах Европы, восточной Америки, западной Африки, мечтал об Индийском и Тихом океанах. Познакомился, правда, пока заочно, с китами. Словно полупогруженные в воду гигантские бревна, они нередко проплывали в отдалении, царственно не обращая внимания на судно. Временами над исполинами возникали странные фонтаны, похожие на гейзеры, виденные Фабианом в Исландии, недалеко от Рейкьявика.
20 декабря 1853 года Фабиану Хуку исполнилось 17 лет. Капитан Гольминг пригласил его к себе в каюту, и прежде чем начать разговор, долго по своему обыкновению рассматривал стоящего перед ним парня. Фабиан никак не мог привыкнуть к этому разглядыванию и всегда смущался и злился. По его мнению, это был единственный недостаток капитана. А Гольминг сравнивал этого Фабиана с тем, которого встретил впервые в таверне «Бросим якорь?». Куда девался тщедушный робкий мальчик с глазами, полными слез! Сейчас перед ним стоял широкоплечий юноша с крепким румянцем и светлым пушком на щеках, с глазами, вобравшими в себя морскую синеву и глядевшими уверенно. Даже цвет волос его изменился: из рыжеватых они стали каштановыми; выбиваясь из-под вязаного берета, крупными завитками лежали на плечах.
Капитан отвел наконец взгляд от лица Фабиана и пригласил его сесть, впервые обратившись к нему на «вы».
— Вам, Хук, исполнилось семнадцать — возраст, в котором нужно уже не только мечтать, но и принимать решения. Вы знаете больше, чем это необходимо простому матросу, но меньше, чем нужно штурману. Каковы ваши дальнейшие намерения?
— Я хочу учиться, — ответил Фабиан. — Я как раз собирался поговорить об этом с вами, геррэ капитан, но вы меня опередили.
— Не сомневался в этом, — кивнул Гольминг. — Через два-три дня мы приходим в Або[21]. Вот вам рекомендательное письмо к директору мореходной школы, а это ваше жалованье за минувший рейс.
— Спасибо, геррэ капитан.
— Вряд ли еще увидимся. Возьмите на память этот сундук. Он пуст, и от вас самого зависит, чем он со временем наполнится. Желаю успеха.
Фабиан хотел сказать, как он благодарен Гольмингу — не за сундук, сам по себе красивый и, наверное, ценный — за то, что тот поверил когда-то ему, слабому мальчишке, взял на свой корабль, многому научил… Но капитан сделал жест, означающий конец аудиенции. Чуждый всяким сантиментам, Гольминг даже не вышел из своей каюты, когда Хук в порту Або сошел на берег, чтобы уже никогда не подняться на борт «Орла».
Иным было прощание с Антти Нурдареном. Китолов, осушивший с горя не одну кружку грога, обнял своего юного друга, по-отцовски нежно потерся носом о его щеку[22] и всю грудь ему залил, слезами, хоть и пьяными, но искренними.
— Будь здоров, малыш! Не забывай старого Антти.
— Вот, возьми на память. Я сам сделал, — Фабиан протянул другу пуукко[23] в изящных деревянных ножнах.
Навсегда запомнит Хук свой первый корабль и его капитана. Всю жизнь он будет подражать Гольмингу и в сдержанной манере поведения, и в привычке хорошо одеваться, а главное, в уважительном отношении к людям, независимо от их возраста и положения. От Антти же он унаследовал страсть к китоловству. Ему уже было мало почти каждодневно вступать в схватки с Нептуном, ему хотелось помериться силами с самим Левиафаном[24].
Фабиан поступил в мореходную школу города Або и спустя полтора года получил аттестат штурмана за номером 27. Можно было продолжить учебу, венцом которой был диплом шкипера открытого моря, но Хук торопился, ведь его ждал старый гарпунер Нурдарен, которого он обещал взять на свое судно.
Еще в те годы, когда юный Фабиан только учился делать первые шаги по шаткой палубе «Орла», было создано «Русско-финское китоловное общество на Тихом океане». Первое судно компании — «Суоми» — было закуплено в Германии, все последующие строились финскими корабелами. Но едва китоловы вышли в море, взяв курс к берегам далекого Дальнего Востока, как разразилась Крымская война 1854–1856 гг. Англо-французская эскадра, не ограничиваясь Черным морем, пиратствовала и в Белом, и даже на Тихом океане, она захватывала и топила мирные суда. Промысел китов прекратился, едва начавшись.
Вскоре после окончания войны в Або было спущено со стапелей китоловное судно «Граф Берг» грузоподъемностью 300 лэст[25] — одно из самых больших, по тем временам.
Фабиан, несмотря на то, что в школе тогда начались экзамены, каждый день ходил на верфь и жадно следил за тем, как достраивалось, а потом оснащалось и вооружалось судно. На «Графе Берге» разместили десять шлюпок для гарпунеров и гребцов, пять пушек, железные котлы для топки жира, резервуары для его охлаждения; погрузили множество гарпунов и ружей, сетей, гаков, сотни сажен манильского троса и другого снаряжения; в трюмы накатали более семисот бочек для ворвани…
Дух захватывало у молодого моряка при виде такого размаха, и в день получения аттестата, отказавшись от участия в дружеской пирушке, он явился на борт «Графа Берга» и предложил капитану свои услуги.
— А что вы умеете, сударь?
— Вообще-то у меня аттестат штурмана, но я хотел бы…
— Штурманы мне не нужны, — равнодушно ответил шкипер, коренастый швед, и заработал челюстями, перемалывая плиточный табак.
— Но я хотел бы пойти гарпунером, — тем не менее закончил Хук.
— А вы знакомы с этим делом?
— Нет, но я научусь.
— Э, сударь, некогда нам будет на промысле вас учить. — Швед сплюнул за борт коричневой слюной и повернулся, чтобы уйти. Фабиан с отчаянием смотрел ему в спину, лихорадочно подыскивая нужные, убедительные слова. Их не находилось…
И тут явилось чудо! Оно имело облик долговязого седогривого моряка в кожаной жилетке на голом теле, со здоровенной трубкой, похожей на вопросительный знак, зажатой в лошадиных зубах. Два возгласа слились в один:
— Антти!
— Фабиан!
В то же мгновение Хук и Нурдарен тискали друг друга в объятиях. Шкипер, позабыв о своей жвачке, с удивлением смотрел на них.
После взаимных расспросов выяснилось, что Антти наконец повезло: его взяли на «Граф Берг» гарпунером, а Фабиана брать не хотят ни в каком качестве. Нурдарен, не дослушав друга, сделал таинственный жест, отошел к капитану, довольно бесцеремонно положил ему руку на плечо и вступил в долгий и, очевидно, нелегкий разговор. Темпераментный Нурдарен, что-то доказывая, размахивал длинными руками, тряс серьгой, но флегматичный швед только покачивал головой и сплевывал за борт. Тогда Антти выложил, похоже, свой последний, самый весомый аргумент и припечатал его к палубе, топнув ногой. Шкипер, помедлив, буркнул что-то неохотно и валкой походкой отправился к себе в каюту. Антти вернулся к молодому другу.
— Все в порядке, малыш! — сказал он, весело ощерясь. — Будешь гребцом и моим подручным на шлюпке номер четыре. Еле уломал этого трескоеда. Чем-то ты ему не показался, наверное, аттестатом штурмана.
— Спасибо, дядя Антти, — с чувством сказал Фабиан. — Второй раз ты меня выручаешь.
— Да уж. Должок твой растет, ха! Надеюсь, когда станешь шкипером — расплатишься.
— А где теперь капитан Гольминг? Ты его встречал?
Нурдарен оглянулся по сторонам и понизил голос:
— На каторге он, малыш, в Сибири. Он, оказывается, бунтовщиком был или чем-то вроде. На «Орле» своем оружие перевозил для каких-то тайных обществ, а мы и не знали… Да-а, это был человек! Я нутром это чуял. Разве к другому кэпу старый Антти-гарпунер пошел бы коком!
К пятнице все приготовления были закончены, но суеверный капитан дождался субботы и на рассвете поднял паруса. Начался долгий и тяжелый рейс, продлиться которому было суждено три с половиной года. Уже самый переход на Дальний Восток был труден: неизвестные районы плавания, частые штормы или, напротив, абсолютное безветрие, штили. Правда, пролив Дрейка, вопреки ожиданиям, миновали благополучно, погода благоприятствовала. Обогнув мыс Горн, Фабиан Хук получил право вдеть в ухо серьгу, но пренебрег этим правом, чем удивил и огорчил старину Антти, трепетно относившегося к этой старинной морской традиции.
Если в Атлантике суда попадались довольно часто, то Тихий океан показался экипажу «Графа Берга» пустынным. Лишь раз у берегов Чили за ними погнался каперский фрегат, но разглядев, какое судно он преследует, повернул назад: бравые флибустьеры побаивались связываться с китоловами, по опыту знали, что они могут дать достойный отпор.
Все чаще марсовый с фок-мачты стал покрикивать: «Фонтаны! Вижу китов!» Капитан, явившись на крики, вынимал из-за голенища подзорную трубу, раздвигал ее и, посмотрев в указанном направлении, молча удалялся в свою каюту, предварительно сплюнув в море: одиночные киты его не интересовали, ему нужно было стадо.
Такое стадо обнаружили в юго-восточной части океана, на траверзе атолла Пальмира. Десятки мирно пасущихся китов походили на архипелаг плавучих островков.
— Шлюпки на воду! — отрывисто скомандовал капитан, сразу утративший свою обычную флегматичность.
У Фабиана заколотилось сердце: наконец-то! Он опрометью кинулся к своей четвертой шлюпке и принялся помогать матросам вываливать ее за борт. Гарпунер Антти Нурдарен тоже был неузнаваем: он не шутил, как обычно, молчал и даже казался злым. Волосы он повязал синей косынкой, кисти рук обмотал полосками кожи, на шею повесил амулет. С трубкой, однако, и теперь не расстался.
Он сложил в шлюпку гарпуны и ружья и жестом велел гребцам садиться. Похоже, что он экономил слова для предстоящей охоты. Фабиан оттолкнулся от корабля багром, и шлюпка, часто ощетиниваясь веслами, двинулась к китам. Когда она сблизилась с ними примерно до кабельтова[26], гарпунер приложил палец к губам: «Дальше на цыпочках!» Лодка неслышно заскользила вперед, подбираясь все ближе к животным, которые, кстати, не обращали на нее ни малейшего внимания, а может, даже принимали за собрата.
Нурдарен выбрал самого большого кита. Левиафан был, судя по всему, не молод и многое испытал на своем веку и на своей шкуре. Она, его шкура, темно-коричневая местами была белесой от множества паразитов, полипов, возле дыхала виднелись шрамы — следы зубов косаток, а на правом боку — зарубцевавшаяся рана от неудачно нанесенного когда-то удара гарпуном.
Фабиан подумал, что старина Антти не случайно выбрал именно этого кита: ему, очевидно, было интересно сразиться с ветераном, упущенным в свое время китоловами, возможно, и самим Нурдареном.
Антти сделал знак гребцам сушить весла, вынул изо рта трубку, спрятал ее в карман и вознес над головой руку с тяжелым гарпуном. Все в шлюпке замерло. «Ха!» — яростно выдохнул Антти, и в ту же секунду гарпун, неся за собой крепкий просмоленный линь, вонзился в бок животного чуть повыше старой раны.
О, если бы кит был наделен даром речи, каким громовым голосом вскричал бы он: «За что, человек!» Но он не мог даже застонать… Он лишь содрогнулся всем своим громадным телом, выпустил из дыхала кровавей фонтан и, обезумев от боли, помчался неведомо куда.
— Трави линь! — обернувшись, гаркнул гарпунер.
Но подручный и без напоминания делал свое дело: линь разматывался с немыслимой быстротой и от трения о фальшборт даже дымился, так что приходилось поливать его водой. Шлюпка неслась, словно подняв невидимые паруса, то зарываясь носом в волны, то взмывая на гребнях. Фабиан и его товарищи сидели, вцепившись в банки и планширь[27].
— Далеко не уйдет, ха! — весело кричал стоящий на носу и осыпаемый дождем брызг Антти. Он снова был прежним — общительным и жизнерадостным, и в зубах его вновь красовалась трубка, похожая на большой вопросительный знак.
…Левиафан начинал уставать: линь, раньше натянутый как струна, все чаще давал слабину. Фабиан выбирал ее, наматывая на вьюшку. Шлюпка подтягивалась к слабеющему киту. Но еще не все силы покинули могучее тело, и огромный хвостище пушечно бил по воде, каждую минуту грозя обрушиться на шлюпку.
— Фабиан! Ружье!
Хук уже подымал ствол крупнокалиберного ружья на уровень глаз. При отдаче приклад больно ударил в плечо.
— Молодец! Еще разок, для верности.
Громыхнул второй выстрел, и возгласы ликования раздались в шлюпке. Все было кончено. Выждав на всякий случай несколько минут, китоловы подошли вплотную к своей добыче. Громаднейшая туша слегка покачивалась на воде. Кит был из семейства гладких и не тонул.
Фабиан во все глаза смотрел на мертвого кита, не веря, что люди, маленькие, жалкие человеки, сумели одолеть такого гиганта. Приблизившись к Хуку, сидевшему в раздумье, Антти потрепал его по плечу.
— С почином тебя, малыш! Хорошо стреляешь, ха! В следующий раз доверю гарпун. — Заглянув парню в глаза, он понимающе усмехнулся: — Что, жалко? — И не дождавшись ответа, ответил сам, раскуривая трубку: — Конечно жалко… У меня это тоже было поначалу. А потом я подумал: а жалею ли я рыбку, которую поймал на крючок и выпотрошил, а потом сварил и съел? Нет, черт меня побери! А кит — та же рыбина, только в тыщу раз больше… А сколько добра дает он человеку: и жир, и мясо, и ус, и амбра, и бардер[28]. Вот когда сможем без всего этого обходиться, тогда и перестанем убивать китов. А пока — увы…
Охота продолжалась. Штили сменялись штормами, удачливые дни — месяцами разочарования. Из подручного Хук стал гарпунером, он отрастил бороду, начал курить трубку. Но в отличие от Антти Фабиан каждый раз, закончив охоту, снимал робу и переодевался в чистое.
Летом «Граф Берг» пошел на Гавайи, где находилась главная база русско-финского китоловного общества, сдавать выработанную продукцию. По прибытии в базу капитан имел тяжелый разговор с агентом компании, который сказал, что двести пятьдесят баррелей[29]жира и четыре тысячи фунтов бардера смехотворно мало для такого большого судна, как «Граф Берг», что другие суда привезли вдвое больше. Уязвленный швед запальчиво ответил на ломаном английском:
— Следующий год мой судно больше всех китов поймать! — И взял курс в северо-западную часть Тихого океана, в малоисследованные районы, где, по слухам, китов было так много, что «по их спинам можно гулять».
Там, в неприветливых северных широтах, Фабиан потерял своего друга и учителя.
Случилось это в Японском море. Марсовый со своей площадки засек большое стадо китов. Последовала команда спускать шлюпки на воду. Фабиан (он к этому времени работал самостоятельно, на шлюпке номер восемь) подошел к шкиперу, стоявшему на ботдеке и тупо жевавшему табак.
— Геррэ капитан! Барометр падает, может быть, переждем?
Швед и сам знал об этом. Но ему нужны были киты, много китов. Увидев, что китоловы прислушиваются к их разговору, он цвиркнул сквозь зубы коричневой жижей и пренебрежительно бросил:
— Тоже мне моряк! Погоды испугался!
Фабиан покраснел. Еще не хватало, чтобы его посчитали трусом! Антти похлопал его по спине.
— Ничего, малыш! Успеем до шторма. Где наша не пропадала, ха!
Это были последние слова Антти Нурдарена, услышанные Фабианом Хуком…
Шлюпки с китоловами еще только отвалили от «Графа Берга», а с юга уже мчался родившийся у Филиппин тайфун. Охота была в разгаре, когда он, окрепший, заматерелый, ворвался в Японское море. Оно сразу взлохматилось, словно по нему провели гребнем против шерсти, оскалилось белопенными бурунами и, как хищник, вырвавшийся из клетки, набросилось на своих укротителей — моряков. Ураганный ветер, раззадоривая самое себя разбойным свистом, соперничал в ярости со взбесившимися волнами. Ветер и волны вмиг расшвыряли лодочную флотилию, повалили на «Графе Берге» грот-мачту, на которой не успели взять в рифы паруса.
Более суток бушевал тайфун, а уйдя, кинул на море туман, чтобы скрыть следы своего разгула. Плотный, почти осязаемый, он держался весь следующий световой день. Искалеченный «Граф Берг» призывал к себе китоловов выстрелами из пушек и ружей, но все звуки глохли в вате тумана…
Золотая лихорадка. — «Абрек» наводит порядок. — Второй десант. — Новый управляющий приисками. — Сказ о Маргарите. — Подозрительные родственники.
«Неужто месть за Аскольд?» — снова и снова терзал себя Мирослав Яновский и возвращался мысленно в недавнее прошлое.
…Летом 1867 года по Приморской области разнесся слух, что на острове Аскольд, который находится всего в 30 милях от Владивостока, открыты богатые золотые россыпи. Слух этот оставил равнодушными землепашцев, охотников, рыбаков — всех, кто держался за свое надежное рукомесло и добывал в поте лица хлеб свой, пусть скудный, но верный. Однако весть о возможности быстрого и легкого обогащения взволновала праздный, гулливый люд. К крошечному островку в Японском море устремились различного рода «джентльмены удачи» как из России, так и из сопредельных с азиатской частью империи стран. Особенно много было пришлых из Маньчжурии бродяг, хунхузов. Словно туча таежного гнуса опустилась на Зеленый остров[30], сделав его серым.
В Приамурском генерал-губернаторстве сначала снисходительно посмеивались, глядя на эту суету, но молва росла-ширилась, вызывая беспокойство многих, и тогда власти задумались, побарабанили пальцами по столу и послали на Аскольд рудознатцев — выявить, есть ли на острове золото, каковы его примерные запасы и «вообще, стоит ли овчинка выделки». Рудознатцы съездила, вернулись и доложили: стоит! Более того, сказали они, это даже не овчинка, а настоящее золотое руно, не хуже того, что аргонавты добыли в Колхиде.
Генерал-губернатор хмыкнул:
— Колхида тогда не принадлежала России, вот греки и грабили ее. Но здесь мы этого не допустим. Гнать инородцев с Аскольда к чертовой матери!
Через несколько дней винтовой клипер «Абрек» подошед к Аскольду, бросил якорь в бухте Наездник, навел на берег все пять своих орудий и высадил десант. Матросы прочесали остров и согнали на берег всех старателей с их лопатами, мотыгами, лотками и прочим примитивным оборудованием. Их обыскали и обнаруженные тулунчики[31] с золотом изъяли.
Командир десанта повторил слова губернатора, несколько смягчив их. Китайцы соглашались, кланялись, подметая землю косами, но на уме держали свое.
Изгнанные с Аскольда, они вернулись к себе в Маньчжурию и, осевши там в городе Хуньчунь на зиму, стали готовиться к новому набегу. Их преувеличенные, хвастливые рассказы о золотоносных речках «ничейного» острова Циндао привлекали в шайку все новых и новых любителей легкой наживы, и вскоре их количество перевалило за пятьсот. Едва дождавшись весны, хунхузы перешли границу. Вооруженные штуцерами и берданами, наглые и алчные, они оккупировали Аскольд и, расставив сторожевые посты, принялись мыть, а по сути красть русское золото, а попутно истреблять пятнистых оленей и фазанов, в изобилии водившихся на острове.
Вновь в бухте Наездник появился клипер «Абрек». Снова был высажен десант, но на сей раз он был встречен пулями из густых зарослей бересклета. Матросы, естественно, ответили. Перестрелка, впрочем, оказалась недолгой: хунхузы, как и всякие бандиты, не любили открытого честного боя.
И снова униженно кланяясь, слезливо бормоча просьбы о прощении, но пряча злобные взгляды, разбойники отбыли с острова. На материке они отыгрались на мирных жителях: разграбили и сожгли поселок финских колонистов в бухте Гайдамак, деревни Шкотово, Суйфунскую, Никольскую. Только после того, как против хунхузов были брошены регулярные воинские части, они убрались за кордон.
Прошло десять лет. Золотодобыча на Аскольде перешла в руки русских предпринимателей, на острове действовало два прииска — Молчанского и Линдгольма. Хозяевам, жившим во Владивостоке, требовался на острове энергичный и честный управляющий. После долгих поисков такой человек был найден, им оказался естествоиспытатель и проспектор[32], вольнопоселенец Мирослав Яновский, имевший немалый опыт работы на рудниках и приисках Сибири.
Мирослав не сразу согласился на это, в общем, лестное и выгодное предложение: он мечтал об ином, о своем деле, каковое задумал, едва прибыв в Южно-Уссурийский край, узнав и полюбив его. Однако он понимал, что начинать грандиозное предприятие без достаточных средств — абсурдно, надо сначала окрепнуть материально, встать, как говорится, на ноги. Ну, а уж коли встанет, тогда и выпрямится во весь свой семифутовый рост!
Ознакомительная поездка на Аскольд утвердила принятое им решение, тем более, что богатый не только золотом, но и флорой и фауной остров давал ему возможность совмещать службу на приисках с исследовательской деятельностью, и прежде всего энтомологией и орнитологией.
И вот он вместе с сыном уже едет к месту будущей работы. Старенькая шхуна «Морская корова», с трудом одолевая крупную зыбь и треща при этом всеми своими деревянными суставами, идет по Уссурийскому заливу курсом зюйд-ост к Аскольду. Его координаты на карте: 42°46′ северной широты и 32°20′ восточной долготы. Над картой увлеченно склонились три головы — Мирослава и Андрейки Яновских и капитана Фабиана Хука; все сидели в каюте последнего.
— А почему он так называется — Аскольд? — спросил Андрейка.
— Это одно из его названий, последнее, — объяснил Хук. — Раньше как только он не назывался: Маячный, Зеленый, Оконечный, Сомнительный… Еще как-то, всех не упомнишь… Потом штурман Бабкин Василий Михайлович, ныне покойный, дал окончательное: Аскольд. Давным-давно, кажется, еще в IX веке жил в Киеве князь по имени Аскольд, который был современником и соперником Олега…
— Вещего Олега?
— Да, того самого, пушкинского… Но остров назван не в честь князя, а в честь одного из первых винтовых фрегатов русского флота «Аскольда». В 1857–1860 годах его экипаж совершил героическое кругосветное плавание, побывал и здесь, в заливе Петра Великого и впервые описал этот остров… Посмотри, Андрейка, на мою штурманскую карту. Почти все названия даны в память о знаменитых русских кораблях и тех, кто их водил. Это сейчас много судов здесь ходит, а двадцать лет назад приход каждого был событием. Поэтому и во Владивостоке многие улицы названы именами посетивших его судов: Светланская, Алеутская, Абрекская, Гайдамакская, Рюриковская…
— Аскольд похож на подкову, — заметил мальчик, разглядывая карту.
— Верно, — согласился его отец. — Что ж, может, эта «подкова» и принесет нам удачу.
— А что, там действительно большие запасы золота? — поинтересовался капитан.
— Приличные. Хотя братцы-хватцы из Шатальной волости[33] и пограбили остров основательно, запасов хватит на несколько лет, а может, и десятилетий.
— А я слышал, что в прошлом веке на Аскольде малайские пираты прятали награбленные ими сокровища.
— Правда? — встрепенулся Андрейка, и глаза его загорелись.
— Капитан шутит, — усмехнулся Яновский-старший. — Фабиан, немедленно скажите, что вы пошутили, иначе сей отрок перекопает весь остров! Ведь нет такого мальчишки, который не мечтал бы найти клад.
— А я вовсе и не шучу! — капитан Хук и впрямь казался серьезным, но под его усами пряталась улыбка. — И потом, почему только мальчишки мечтают о кладе? Кто вам это сказал? Вон у меня был один знакомец, так тот всю жизнь, до самой старости искал клады, но так и не нашел. А когда он помер и стали копать ему могилу, нашли в ней горшок с золотыми монетами. Вот как бывает!
— Да ну вас, Фабиан Фридольфович! — махнул рукой Андрейка, понимая, что это шутка…
— Я уже говорил тебе: не называй меня по имени-отчеству, его не выговоришь натощак. Называй меня капитаном. А что касается клада, мы его вместе поищем. Вот освобожусь немного, вырвусь к вам на недельку вместе с Сергунькой, и займемся. Ладно?
И Фабиан ласково потрепал мальчугана по черным непокорным волосам.
Ничто так быстро не сближает людей, как море. Казалось, всего ничего пробыли Яновские на «Морской корове», а успели подружиться с ее капитаном. Мирослав и Фабиан хотя и были разной национальности — один поляк, другой финн, — имели в своей судьбе немало общего: оба являлись русскими подданными[34], были образованными, культурными людьми, оба были вынуждены покинуть родные места и навсегда поселиться здесь, на этой дикой и прекрасной дальневосточной окраине.
На другой день по прибытии Яновские отправились знакомиться с островом. Прииск разочаровал Андрейку. Вопреки его ожиданиям, золото не лежало там под ногами в виде самородков или хотя бы песка. Его вообще не было видно. Хмурые, грязные, плохо одетые рабочие, крутя ворот наподобие колодезного, поднимали из шурфов на поверхность бадьи с породой. Ее рассматривали и перебирали, а затем на тачках отвозили на промывку, которая была долгой, нудной и без видимых результатов.
— Где же золото? — спросил Андрейка отца.
— Здесь, — указал Мирослав на бадью. — Один золотник[35] на сто пудов песку. А получают за него рабочие жалкие гроши.
— А если кто-нибудь найдет большущий самородок?
— Зайдем сюда, — вместо ответа сказал Яновский-старший. Они стояли у барака приискателей, длинного и приземистого бревенчатого строения.
В бараке они застали лишь старика в рваном азяме[36]. Колтуны в волосах, похожие на рога, растрепанная борода, из которой торчали соломинки, делали его похожим на лешего. Шаркая по земляному полу немощными ногами в валяных опорках, старик ходил по проходу между двухъярусными нарами и бил мух. В разных углах барака гудели две железные печурки, на протянутых между ними веревках сушились онучи, порты, рубахи. Запах стоял такой, что Андрейка еще на пороге зажал себе нос.
— Здравствуй, дедушка, — ласково поздоровался Мирослав.
— Здравия желаю, барин, — ответил дед, всматриваясь в вошедших красными слезящимися глазками.
— Ну, какой я тебе барин!.. Ты что, один здесь? Остальные на работе?
— Шурфуют, милчеловек, шурфуют. Ищут энто проклятое золотишко…
— А ты никак на покое уже?
— Да, поскыркался[37] в свое время, а ныне совсем обезножел. Держат меня ребята из милости, я у них за истопника и за кашевара…
— А почему это ты так золото не уважаешь, проклятым называешь?
— Проклятое оно и есть. Через него вся моя жизнь загубленная.
— Неужто ни разу не подфартило?
— Почему? Было. В Урал-горах годов двадцать тому… Послал мне господь самородок на восемь с половиной фунтов да жужелок[38] пригоршню. Продал впотай и пожил год по-человечески.
— Это как? Пил, что ли? — усмехнулся Мирослав.
— Вестимо.
— Жалко сейчас поди: деньги-то немалые?
— Чего жалеть, милчеловек! Будет что вспоминать, как помирать стану.
— Сколько же тебе лет, дедушка?
— Зимой сорок пять будет.
На Андрейку эта цифра не произвела впечатления: для него все старики, кому за двадцать, но Мирослав содрогнулся, ведь этот человек был всего на десять лет старше. Ничего себе дедушка!
Когда Яновские вышли на свежий воздух, Мирослав сказал Андрейке:
— Вот и ответ на твой вопрос о самородке. Нашел человек золото, а счастья оно ему не принесло.
Мальчик презрительно фыркнул: так глупо потратить кучу денег! Вот он, Андрейка, нашел бы им более достойное применение!
Отец, лукаво глядя на него сверху, спросил:
— Интересно, а на что бы ты потратил деньги?
— Я бы перво-наперво выкупил твои серебряные часы, которые ты заложил ростовщику во Владивостоке. Потом купил бы себе ружье-монтекристо, а еще потом купил бы корабль, не такую развалюху, как «Морская корова», а новый, большой, с паровой машиной. И поплыли бы мы с тобой, отец, открывать новые земли! Вот. А ты? Ты бы как потратил эти деньги?
— Примерно так же. Только вместо корабля я бы построил дом. У нас ведь с тобой никогда не было своего дома. А новые земли… Зачем куда-то плыть? Вон они, рядом, изучай, обживай! И дай бог, чтоб на это жизни хватило…
— Отец, а почему золото такое… дорогое, почему из-за него люди мучаются?
— В корень смотришь, сынок! — одобрительно сказал Мирослав. — Действительно, в чем сила золота? Красоты в нем никакой, пользы тоже особенной нет. Ну, не окисляется, легко куется… Вот и все, пожалуй. А люди избрали его мерилом своего труда, эквивалентом всех ценностей! Правда, оно встречается редко по сравнению с другими металлами. Это, я думаю, основная причина… То ли дело драгоценные камни — самоцветы или жемчуг! Эти хоть красивы, глаз радуют. Хотя и они не стоят тех несчастий, которые часто выпадают людям из-за них. Вот послушай-ка одну притчу. Только давай сначала сядем на это бревнышко…
По берегу моря, по самой кромке прибоя брела маленькая босоногая девочка в худом платьишке. Она собирала камешки, обкатанные, отшлифованные и подаренные ей волнами. Красные, зеленые, голубые — они обычно заменяли ей игрушки, которых у нее никогда не было.
Вдруг девочка радостно вскрикнула: она увидела еще один камешек. Он был удивительно красив и не похож ни на какой другой — круглый, молочно-белый, с серебристым блеском. Он не валялся на песке, как все прочие, а лежал внутри большой раковины, приоткрывшей свои створки, на роскошном, из перламутра, ложе.
Девочка вынула камешек из раковины, обмыла его в воде, и он засиял еще ярче прежнего, отражая солнечный свет.
— Ты будешь королевой, — решила девочка и, построив из песка дворец, поместила в него камешек. — А это будет твоя свита. — Красные, зеленые, голубые обступили белую красавицу. Получался красивый узор…
Недалеко от берега стояла рыбацкая хижина. Оттуда вышла бедно одетая женщина со злым лицом. Она выплеснула из лохани мыльную воду и позвала девочку домой. Та собрала свои камешки и побежала к хижине.
— Мой руки и садись обедать.
Девочка высыпала камешки на стол. Мать сердито закричала:
— Опять гадости в дом натащила!
Она смахнула камешки в ладонь, намереваясь выбросить их в окно, но в последний момент заметила сияющую белую горошину, похожую на окаменевшую каплю молока. Лицо женщины сразу изменилось, глаза заблестели. Она больно схватила дочь за руку:
— Где взяла это?
— Нашла на берегу, — испуганно отвечала девочка. — Тебе нравится? Возьми. У меня еще есть зеленые и красные. Хочешь?
Женщина, не слушая, выбросила все камни, кроме белого, который аккуратно завернула в чистую тряпицу. Оставив все дела, она отправилась в город.
Там, на базаре, она разыскала лавку ювелира и, ни слова не говоря, протянула ему серебристо-белую жемчужину, ибо это было не что иное, как жемчужина, причем редкой величины и красоты. Ювелир взял ее, и у него загорелись глаза и задрожали руки.
— Маргарита[39]! Да огромная! Где взяла ее, старая?
— Дочь нашла на берегу.
— Врешь, ведьма, врешь! Украла небось!.. — Он оглянулся по сторонам. — Ну конечно, это же моя! А я-то думаю, куда она запропастилась…
Женщина побледнела, перегнулась через прилавок, вцепилась ювелиру в грудь.
— Отдай мою жемчужину!
Он побагровел, затопал ногами, завопил на весь базар:
— Стража! Стража! Грабят!
Прибежали запыхавшиеся стражники:
— Кто? Что? Почему?
— Вот эта воровка только что пыталась украсть мою лучшую жемчужину!
Солдаты, не слушая возражений женщины, потащили ее в тюрьму. Так белый камешек начал свой путь в мире людей.
Вечером за чаем ювелир хвастался жемчужиной перед своим другом и компаньоном, с которым не раз обделывал разные темные делишки. И у этого, как и у всех, кто видел белую горошину, нехороший огонь зажегся в глазах. Он давно уже подумывал убить и ограбить приятеля, ждал только удобного случая.
— Завтра утром еду в столицу, — говорил ювелир.
«Сегодня ночью ты умрешь!» — думал компаньон.
В предрассветный час он убил своего друга, сложил все драгоценности, в том числе и жемчужину, в дорожную сумку и на коне помчался в столицу.
Путь лежал через лес, а в лесу кроме зверей водились разбойники («Хунхузы?» — спросил Андрейка. «Какая разница, — ответил отец, — разбойники, и все!»). Они напали на толстосума, вмиг обобрали его до нитки, привязали голого к дереву и убрались в свое логово. В пещере при свете факелов они поделили добычу. Но когда очередь дошла до жемчужины, все перессорились и началась резня. В живых остался только атаман, да и тот весь израненный. Он тоже поспешил в столицу, ибо только там за Маргариту могли дать ее настоящую цену.
Атамана уже давно разыскивали, его приметы были всем известны, и как он ни прятал свое лицо под капюшоном плаща, был опознан и схвачен стражей у городских ворот. Правда, разбойник успел спрятать мешочек с перлом[40] в трещину между камнями, которыми был выложен колодец у ворот.
Долог и трагичен был дальнейший путь жемчужины, поэтому перескажу его вкратце. Маргариту случайно нашел нищий, веселый и добрый малый. Когда же он продал ее и получил много денег, стал скупым богачом и помер вскоре от разрыва сердца, так как все время боялся за свои деньги. Тот, кто купил у него жемчужину, решил купить с ее помощью красивую, но бедную женщину. Ее отец, позарившись на сокровище, насильно выдал дочь за богатого старика. Чуть позже она, не выдержав позора, в отчаянье покончила с собой, а ее мужа по подозрению в убийстве сослали на каторгу. У той женщины был брат, гуляка, пьяница и картежник. Он не хотел ждать, пока отец умрет своей смертью, и, ускорив ее с помощью яда, скрылся с жемчужиной в кармане. Он никому не мог продать ее, так как слух об удивительном перле уже разнесся по всей стране, и власти вели его розыск. Тогда отцеубийца бежал в соседнее королевство. Король этой страны потребовал вернуть государственного преступника вместе с украденной им драгоценностью. Король соседней страны выполнил требование наполовину: убийцу выдал, а жемчужину забрал себе. Разъяренный король этой страны приказал повесить преступника, а против соседей начал войну. Это была длительная и кровопролитная война, в ней погибли тысячи и тысячи мужчин; в обеих странах начался голод, болезни уносили стариков, женщин, детей…
Виновник всего этого — белый камешек — спокойно лежал себе на черной бархатной подушечке в королевской опочивальне. Им часто любовался юный принц. Однажды он забыл запереть клетку с ученым скворцом, и тот поспешил воспользоваться свободой, чтобы расширить свои познания об окружающем мире. Он умел говорить два слова, и одно из них повторял сейчас, летая по опочивальне: «Дай! Дай!» Очевидно, он просил еды. Увидев белый камешек на черной подушечке, скворец принял его за нечто съестное и жадно, склюнул. Но жемчужина оказалась для него великоватой и застряла в клюве. Тогда он вылетел в окно и полетел куда глаза глядят.
На берегу моря, у самой кромки прибоя он увидел девочку, собирающую камешки. Скворец, повторяю, был ученым и знал, что девочки, в отличие от мальчиков, не обижают птиц, и поэтому смело сел рядом с ней.
— Что это у тебя в клюве застряло? — спросила она. — Ах ты, бедненький, давай я вытащу.
И она вынула из его клюва перл.
— Да это же моя белый камешек! Как он к тебе попал? Вот чудеса-то!
Скворец выкрикнул второе слово, которое он знал: «Спасибо!» — и улетел.
Девочка стала играть камешками, а в мире воцарился покой…
— Это сказка? — спросил Андрейка, когда отец замолчал.
— Может, сказка, а может, быль… Ну, вставай, пойдем дальше. Хочу посмотреть, как живут кули, китайские рабочие.
Они пришли к длинному дому с соломенной крышей, круто покатой на обе стороны, с глинобитными стенами. В окнах, забранных решетками, вместо стекол — промасленная бумага. Такая же бумага — в верхней половине двери.
Внутри фанзы с двух сторон тянулись глиняные нары, возвышающиеся над полом примерно на аршин и покрытые циновками из тростника. Здесь тоже были две печи, но дым от них не уходил через крышу, как у русских, а по хитроумно устроенным трубам проходил под каном[41], согревая его, и выводился наружу. Потолка как такового здесь не было, его заменял ряд параллельно уложенных жердей, на которых висели связки каких-то кореньев, чеснока, лука, сушеной морской капусты. Резко пахло пряностями и чем-то чужим.
В фанзе находилось десятка два китайцев. Одни играли в карты, сидя на кане, другие толпились вокруг, подавая советы. На вошедших Мирослава и Андрейку никто не обратил внимания.
— Здравствуйте. Я новый управляющий приисками Яновский.
— Ваньшан хао[42], — поздоровался за всех толстый важный китаец с тонкими и длинными усиками, похожими на мышиные хвосты. Безымянные пальцы и мизинцы на его обеих руках были увенчаны длиннющими ногтями, длиннее, чем сами пальцы.
— Почему вы не на работе?
— Во бу дун эвэнь.
— Ах, вы плохо говорите по-русски. Хорошо, перейдем на ваш родной язык. Ни ши шемма жэнь? Цун нали лай? Цзяо шемма минцзы?[43]
Они заговорили по-китайски. Во время этого диалога Андрейка рассматривал китайцев. Большинство из них были в своей национальной одежде: в маленьких шляпах с отвернутыми кверху полями, синих куртках, синих штанах и узконосых мягких башмаках; некоторые были в халатах, а иные — в европейской одежде. У всех были бритые лбы, а с затылка свисали косы.
Китайцы, в свою очередь, разглядывали, перешептываясь, Андрейку, пытаясь, очевидно, понять, что общего у русского управляющего с удэгейским мальчиком. Толстяка это тоже, как видно, занимало, и он, уставив на Андрейку указательный палец, что-то спросил у Мирослава.
— Эрцзы[44], — коротко ответил тот.
Китаец, улыбаясь, недоверчиво покачал головой. Он что-то еще хотел спросить, но Яновский прервал его решительным движением руки и сам перешел к расспросам. В конце беседы он сказал по-русски:
— Ну вот что, господа родственники! Во ивэй ни дун эвэнь[45]. Есть такая поговорка: самое прекрасное у гостя — это спина. Намек ясен? И еще… Я не против карт вообще: на острове мало развлечений. Но если я узнаю, что вы обыгрываете рабочих, вымогаете у них деньги или заставляете красть золото, я приму самые решительные меры. Прощайте.
Отец и сын направились к выходу. На пороге Андрейка оглянулся, что-то заставило его оглянуться. Он встретился взглядом с толстым китайцем, его широкое и плоское лицо было искажено гримасой такой ненависти, что мальчик внутренне содрогнулся. Спохватившись, толстяк натянул на лицо улыбку, вымученную и лицемерную.
На улице Андрейка спросил:
— Отец, почему ты назвал их родственниками?
— Так они представились. Сказали, что приехали из Маньчжурии в гости к родственникам, которые работают на прииске. Подозрительная компания… Один имена чего стоят: Проигравший свободу, Сын бродяги, Сеющий смерть…
— А толстого, ну, этого, с усами и ногтями, как зовут?
— Ван Ювэй, что означает: имеющий большое будущее.
— О чем он тебя спрашивал, когда на меня показывал?
Мирослав промолчал: он никогда не лгал сыну, а правду говорить не хотелось.
— Я знаю, что он тебе говорил, — тихо сказал Андрейка, глядя себе под ноги. — Он не верит, что я твой сын. — И с горечью закончил: — И никто не верит. Потому что мы совсем не похожи.
— Глупости, — строго сказал Яновский. — Не слушай никого. Ты мой сын.
— А где моя мать?
— Я же тебе говорил: она умерла, когда ты был совсем еще маленьким.
Да, Андрейка совсем не помнил свою мать. Но почему он подумал о ней в ту минуту, когда увидел на лице Ван Ювэя выражение ненависти и презрения?
Возвращение. — Хунхузы не любят свидетелей. — «Полицейские крысы». — Письмо от похитителей. — О пользе знания иностранного языка. — Мечта о пенелопе. — Встреча в тайге.
«А возможно, Аскольд здесь ни при чем, — продолжал размышлять Яновский, подкладывая валежник в костер. — Может, случайность?»
Пламя бросало блики на лица людей, и они неузнаваемо менялись. Намолчавшись во время скачки по тайге, все, кроме Хука, возбужденно говорили, перебивая друг друга, предлагали свои планы поимки бандитов, спорили, горячились… Потом как-то враз замолкали, уставившись в огонь, и долгое время сидели тихо, пока кто-нибудь, откашлявшись, не начинал неуверенно: «А вот был такой случай…»
Так прошла ночь. Когда окончательно развиднелось, вновь оседлали коней.
Еще не час и не два мотался маленький отряд по тайге в поисках своих врагов, но тщетно. Пошел дождь. Никто не осмеливался предложить капитану Хуку прекратить бесплодный поиск, пока он сам не сказал угрюмо:
— Возвращаемся.
Промокшие, озябшие и подавленные, Яновские, Хук и матросы вернулись на хутор. Татьяна Ивановна, жена Мирослава, заслышав конское ржанье, выбежала на крыльцо. Она не стала ни о чем расспрашивать: по хмурым лицам всадников и так все было ясно. Она вернулась в дом и стала раздувать самовар. Мужчины спешились и тоже поднялись на крыльцо. Мирослав задержался во дворе, отдавая распоряжения конюху Пантелею.
От еды все отказались и собрались в кабинете Мирослава на совет. Кабинет довольно просторный, но когда в него входил хозяин, мужчина саженного роста, он казался тесным, с низким потолком. Обстановка здесь располагала не к праздному отдыху, а к труду, к научным занятиям: шкафы с книгами, полки с приборами, гербарии, коллекции бабочек и жуков. Здесь не было традиционных оленьих рогов, кабаньих голов и прочих свидетельств преступлений против природы: Яновский, как было уже сказано, редко убивал зверье, делал это в самых крайних случаях и очень неохотно. Не охотился он и с целью пропитания, поэтому Татьяна Ивановна была вынуждена покупать мясо у местных зверобоев и делала это для себя, сына и прислуги; Мирослав убоины не ел. Владивостокским тартаренам, любившим развешивать на стенах своих кабинетов кинжалы, пистолеты, ружья и якобы добытые ими лично тигриные и медвежьи шкуры, Яновский показывал сачки: «Это мое оружие!» — а потом застекленные ящики с рядами аккуратно пришпиленных насекомых: «А это моя добыча!»
В камине пылало, время от времени постреливая, огромное полено. Дождь перестал, и в раскрытые окна вливался сильный свежий запах омытых трав и цветов, был слышен птичий щебет.
А в кабинете стояла тишина. Все молча, как давеча в лесу, смотрели в огонь, не решаясь проронить хотя бы слово. Первым нарушил молчание капитан Хук.
— Что вы посоветуете, Мирослав? — Этим вопросом Фабиан как бы признавал лидерство младшего по возрасту друга. В самом деле, никогда не теряющийся в родной — морской — стихии, находящий выход в любой форс-мажорной[46] ситуации, капитан на суше нередко оказывался в затруднении. Сейчас же он был просто в отчаянии.
— Как только Пантелей оседлает мне свежего коня, я поеду в соседнюю деревню, — ответил Яновский. — Там в позапрошлом году мы организовали отряд самообороны, ну, нечто вроде дружины, и договорились помогать друг другу в критической обстановке. Если бандиты еще не ушли за кордон, а мне кажется, что они еще здесь, скрываются в какой-нибудь фанзе у своих людей, то мы их найдем. Мой друг Чжан Сюань, это старшина дружины, выделит нам людей, даст проводника…
— А почему вы считаете, что хунхузы еще здесь?
— Это всего лишь предположение. Раз они похитили Сергуньку, значит, хотят потребовать за него выкуп. А может, у них есть еще какие-нибудь свои дела. В общем, скоро узнаем… — Он высунулся в окно. — Пантелей! Конь готов? Иду.
— Отец, я с тобой! — вскочил на ноги Андрейка.
— Нет. Останешься дома. Помогай матери.
Все вышли на крыльцо проводить Мирослава. Он, поглаживая одной рукой атласную шею Атамана, другой проверил надежность подпруги, просунув пальцы между ней и животом, а затем легко вскинул свое большое тело в седло. В широкополой шляпе, распахнутом рединготе, в арамузах, заляпанных грязью после ночной погони, он гарцевал посреди двора, горяча жеребца. От его рослой фигуры, слившейся с конем, веяло надежностью и силой. В темной бороде сверкнула ободряющая улыбка.
— Ждите! Я скоро!
Атаман, давно уже нетерпеливо перебиравший ногами в изящных белых «чулках», почувствовал несильное прикосновение шпор, с места взял в карьер и, вылетев за ворота, пошел стлаться наметом. Облако пыли скрыло всадника от глаз провожающих.
…Разговор с Чжан Сюанем не получался. Собственно, говорил один Яновский, просил, убеждал, умолял. Китаец, глядя в сторону, отрицательно мотал головой.
— Но почему?! Почему ты не хочешь нам помочь? Ведь мы же договаривались… А помнишь, как зимой вместе отбивались от нашествия на Славянский полуостров красных волков Хун?
Старшина наконец разжал губы:
— То были Хун, а это хунхузы! — медленно, со значением произнес он.
— Разница между ними только в том, что одни четвероногие, а другие о двух ногах. И те, и другие хищники! Их надо уничтожать.
Китаец молчал.
— Ведь у тебя самого хунхузы убили брата, у соседа твоего увели жену, деревню вашу заставляют платить дань… А вы все терпите! Для чего же тогда дружина? Только от волков отбиваться?..
Китаец молчал.
Поразмыслив, Яновский решил пустить в ход более весомый аргумент.
— Послушай, Чжан, ведь ты состоишь в обществе Гуан-и-Хуэй. Не спрашивай, откуда я знаю, это не важно… Так вот, возможно, ты не помнишь все тридцать шесть законов, принятых вами еще в 1859 году, я тебе напомню только один, восьмой. Он гласит: «Всякий, кто имеет сведения о разбойниках и ворах или только слышит, но не доносит, является виновным по одному закону с разбойниками. Ни в коем случае не прощать!» А наказания эти тебе хорошо известны: от сорока палочных ударов до закапывания живым в землю. Что скажешь?
Китаец молчал, в ужасе глядя на Яновского. Откуда он все это знает? Ведь законы «Тун-Дянь-Лу», записанные на длинном красном свитке, тщательно скрываются от всех непосвященных и хранятся либо в кумирне, либо у главного старшины общества цзун-да-е. Поистине дьявол этот бородач!
Чжан Сюань совсем растерялся и вот-вот готов был «потерять лицо». Яновский понял это и перестал, что называется, давить.
— Значит, не хочешь нам помочь? Жаль, жаль… Я, признаться, очень на тебя рассчитывал. Ладно, справимся сами. Только дай нам хотя бы проводника, который знает в тайге фанзы, где обычно гостят эти бандюги…
Последнюю фразу Мирослав сказал на всякий случай, нисколько не сомневаясь в отказе, но Чжан Сюань как-то странно посмотрел на него и неожиданно согласился.
Он привел Яновского в беднейшую лачугу. Окна, затянутые промасленной бумагой, едва пропускали свет; пахло остывшим очагом и плесенью, на нарах лежало что-то бесформенное, накрытое рваной мешковиной. В фанзе, на первый взгляд, никого не было, однако Чжан Сюань позвал:
— Старина Ли, вставай. Тут к тебе пришли, поговорить хотят…
Мирославу показалось, что старшина эти слова произнес с печальной иронией.
Куча тряпья на нарах зашевелилась, показалась бритая, с косицей на затылке, голова; человек, плохо различаемый в полутьме, опустил ноги на пол и сел.
— Господин Яновский просит, чтобы ты помог ему найти хунхузов из шайки Вана.
В ответ послышался какой-то странный клекот, даже отдаленно не похожий на человеческую речь. Мирослава охватило недоброе предчувствие.
— Что он говорит? Я ничего не понимаю, — пробормотал он.
— Не понимаете? Сейчас поймете! — Чжан Сюань чиркнул фосфорной спичкой о подошву своего ичига и поднес огонек к лицу хозяина фанзы. — Смотрите! Ли, открой рот!
Мирослав вгляделся и вздрогнул: во рту китайца вместо языка беспомощно шевелился почернелый кусок мяса.
— Это еще не все! Покажи господину свои руки!
Хозяин фанзы выпростал из-под рванины, заменявшей ему одеяло, тонкие голые руки, лишенные кистей. Культи были обмотаны грязными тряпками со следами засохшей крови.
— Вот что делают хунхузы с теми, кто идет против них, — задыхаясь от возбуждения, говорил старшина. — Ли знает, где отсиживаются хунхузы, но не сможет ни сказать, ни написать об этом. У него, правда, еще целы глаза и ноги, но он не захочет потерять и их! Так ведь, Ли?
Проводник вновь залопотал, размахивая изувеченными руками, лицо его было страшным от гнева и злобы.
Яновский молча вышел из фанзы. Отвязал коня от ограды, тяжело взобрался на него, тронул поводья. Атаман, почувствовав перемену настроения хозяина, не стал резвиться, пошел шагом. Чжан Сюань некоторое время шагал рядом, держась за стремя, и что-то говорил, очевидно в свое оправдание, но Мирослав его не слушал, он чувствовал себя смертельно усталым. Вскоре китаец отстал.
Яновский ехал медленно, не глядя по сторонам: Атаман знал дорогу домой. Солнце уже катилось к Черным горам, за которыми Маньчжурия, но было еще жарко, отовсюду поднимались испарения. Предвечерняя тайга торопилась взять все от уходящего дня: одуряюще пахли пионы, лихнисы, или, по-местному, румяна, фиалка Росса, венерины башмачки; дикие пчелы яростно вгрызались в цветы, накачиваясь нектаром; разноцветными флажками мельтешили в воздухе пестро-желтые ксуты, бриллиантовые зефиры, огромные сине-зеленые махаоны; неумолчно выводили трели таежные пеночки и мухоловки; щитомордники и тигровые ужи упорно выползали на проселок погреться, хотя их предшественники, раздавленные конскими копытами и тележными колесами, превратились в сухие ремни, лежавшие на дороге…
Ничего этого не видел, не слышал Мирослав, отягощенный трудной думой: как посмотрит он в глаза другу и что при этом скажет…
Андрейка попил по настоянию Татьяны Ивановны чаю с расстегаем и незаметно для самого себя уснул, свернувшись калачиком в кресле у камина. Ушли на шхуну матросы Игнат и Ермолай, отпущенные рассеянным жестом капитана Хука. Сам он, походив некоторое время по кабинету Яновского, вышел из дома и, ответив что-то невпопад хозяйке, направился через лес на свой хутор.
Фабиан прошел сквозь причудливые ворота из китовых ребер, ступил на дорожку, выложенную вкопанными в землю позвонками морского исполина и окаймленную белыми ракушками. Все это он сделал сам, своими руками, когда Сергуньке исполнилось пять лет. Как радовался тогда его мальчуган!..
У дома Фабиан встретил гостей из Владивостока. Трое здоровенных жандармов, выпучив глаза, с уважением следили за действиями молодого долговязого господина, который, вооружившись громадной лупой, буквально пахал носом ископыченную землю во дворе. Заметив капитана, он поднялся, отряхнул грязь с колен и подошел.
— Капитан Хук, если не ошибаюсь? Имею честь представиться: следователь Осмоловский! Мною обследовано место преступления. Я пришел к выводу, что злодеяние совершено пришлыми из-за границы разбойниками по кличке хунхузы…
— Это я знаю. Пропал мой сын Сергей, десяти лет, возможно, похищен бандитами. Прошу вас, заклинаю, найдите его!
— Мм… Это несколько затруднительно: у меня мало людей, и пребывание наше здесь, в Посьетском участке, весьма ограничено… Я вот о чем хотел спросить вас, господин капитан: не считаете ли вы странным то обстоятельство, что нападение совершено именно на вашу усадьбу, а не на ферму Яновского?
— О господи! Чистая случайность.
— Вы так думаете? Но, возможно, вы не знаете, что Мирослав Яновский государственный преступник, бывший каторжник. По всей видимости, у него имеются связи с инородцами, различного рода преступными элементами…
— Вон вы куда клоните!
— Да-с. Мы, конечно, предпримем необходимые меры для поимки разбойников и розыска вашего сына, но и вы, со своей стороны, обязаны нам помочь. Присмотритесь к этому господину с сомнительной репутацией и…
— Убирайтесь прочь, полицейская крыса!
— Что-с? — ошеломленно заморгав, спросил следователь.
— Я неясно выражаюсь по-русски? — процедил Фабиан и добавил короткую энергичную фразу на родном языке.
— Вы оскорбляете должностное лицо при исполнении… Вы ответите за это!
— Вон отсюда! — закричал капитан Хук, теряя обычное самообладание.
Полицейский поспешно отступил под защиту своих держиморд, бормоча себе под нос: «Проклятый чухонец[47]! Видать, одного поля ягода с каторжником!» Не обращая на них внимания, Фабиан поднялся на крыльцо, со стесненным сердцем вошел в дом.
Стараниями Татьяны Ивановны и работников с фермы Яновского здесь был наведен относительный порядок: вымыты полы и стены, вынесена в чулан порушенная мебель; трупы жены и слуг извлечены из подполья и похоронены за хутором.
С крышки люка был стерт издевательский знак — иероглиф-пожелание хозяину дома долголетия. Но рядом с крышкой, на полу белел сложенный конвертом листок бумаги. Фабиан машинально поднял его, развернул — и у него задрожали пальцы и перехватило дыхание: в самодельном конверте лежала прядь волос — крепкий белый завиток. Это были волосы его сына Сергуньки!
Оправившись от волнений, Хук заметил, что листок тонкой рисовой бумаги, в который была вложена прядь, исписан иероглифами. Изящно начерпанные черной тушью, они, увы, были непостижимы для Фабиана, и он напрасно вглядывался в таинственные знаки, силясь узнать по ним что-либо о судьбе сына. Потрясенный такой необычной весточкой, капитан даже не удивился тому, как письмо попало в дом: и приборку здесь делали, и полицейские толклись…
«Мирослав знает по-китайски, — вспомнил капитан, — может быть, он уже вернулся».
Он поспешил к другу. Вбежав во двор, Фабиан увидел Яновского, запыленного и усталого, слезавшего с коня. Мирослав, так и не придумавший спасительной лжи, вздохнул и приготовился сказать горькую правду, но Хук его опередил, взволнованно воскликнув:
— Похитители прислали письмо! Вот, написано по-китайски! И прядь волос Сергуньки…
— Письмо, говорите? — оживился Яновский, явно обрадованный тем, что неприятный разговор откладывается. — Что ж, это уже кое-что… Пантелей, прими коня!
Мирослав передал поводья подбежавшему конюху, взял протянутый ему листок и, озабоченно сдвинув густые брови, отчего морщинка между ними стала резче, начал читать. Иногда он ненадолго задумывался, припоминая, очевидно, перевод того или иного слова.
— Вот мерзавцы! — потряс Мирослав кулаком, закончив чтение. — Какие негодяи!
— Что такое? — встревожился капитан Хук. — Чего они хотят? Денег?
— Да нет, это я так… Все в порядке. Произошла, как мы и предполагали, ошибка, к вам у них претензий нет. Очень скоро, может быть, даже завтра Сергунька будет дома.
— И это все? Но почему здесь так много написано? — с недоверием спросил Хук.
— Остальное гарнир. Типичные восточные извинения, сожаления… «Наша скорбь велика и глубока, как Янцзы!» И так далее в том же духе.
— Так что же мне делать?
— Ничего. Сидеть дома и ждать сына. Впрочем, вам, наверное, тяжело там оставаться одному… Хотите, ночуйте у нас?
— Нет, пойду к себе. Вдруг Сергунька ночью вернется… — Капитан подумал, говорить ли другу о визите жандармов.
— Ну, а как ваша поездка?
— Увы, дорогой капитан! Дружина наша оказалась далеко не хороброй: местные китайцы и корейцы все-таки очень боятся хунхузов… В общем, отказались выступить с нами против бандитов. Ну да оно теперь вроде и ни к чему: все разрешилось само собой.
Яновский сунул листок в карман.
— Идемте вечерять. Мы, кажется, уже сутки постимся.
— Спасибо, не хочу. Верните мне, пожалуйста, письмо.
— Зачем вам эта — в буквальном смысле — китайская грамота? Ведь вы не знаете языка!
— Ну просто… на память, — пробормотал первое, что пришло в голову, Фабиан, сам не зная, для чего ему понадобилось письмо.
— Что ж, извольте… — Мирослав нехотя вынул письмо, еще раз проглядел столбцы иероглифов, похожих на кусочки укропа, и протянул другу. — Порвите его, дурная это память.
Утром Яновский-старший сообщил домочадцам о своем намерении сходить к Сухореченскому хребту «поохотиться» на бабочек. Татьяна Ивановна удивленно всплеснула руками. Мирослав пояснил:
— Неделю назад я видел там перламутровку пенелопу, но не смог поймать. Авось на сей раз повезет.
— Мирослав! — укоризненно сказала жена. — Ну разве сейчас время ловить бабочек, ведь у Фабиана Фридольфовича такое горе!
— Я сделал все, что от меня зависело. Теперь надо просто ждать. Уверен, что сегодня же они вернут Сергуньку отцу. И хватит об этом… А знаешь ли ты, Таня, что такое перламутровка пенелопа? Нет, ты не знаешь, что такое перламутровка пенелопа! Это редчайшая и красивейшая бабочка; науке она известна только по двум экземплярам, пойманным братьями Доррис на Сучане. Разве допустимо такое, чтобы ее не было в моей коллекции! Да дело даже не в этом… Ее трудно, а стало быть, вдвойне приятно поймать самому. Ощущение ни с чем не сравнимое! Вот послушай, как его описывает Уоллес, — Мирослав взял из шкафа книгу, полистал. — Это когда он поймал орнитоптеру… Вот… «Когда я вынул бабочку из сетки и раздвинул ее величественные крылья, сердце мое забилось, кровь бросилась в голову, я был близок к обмороку. Весь этот день у меня болела голова, так велико было волнение, вызванное этим, для большинства людей обыденным случаем»[48]. А ты говоришь! — торжествующе, но непонятно закончил он, тем более что Татьяна Ивановна ничего не говорила, а молча собирала Мирославу узелок с провизией. Она не могла себе объяснить и внезапное равнодушие мужа к беде друга, и странную его разговорчивость, похожую на то, когда говорят о пустяках, умалчивая о главном… Она не могла понять всего этого, и в душе ее росла тревога. Андрейка же был озабочен другим: похоже, что отец, вопреки обычаю, не собирается брать его с собой.
Яновский тем временем, продолжая расхваливать Пенелопу, быстро собирался: клал в рюкзак все, что сопровождало его в экспедициях: ботанизирку, морилку[49], совок, нож… Потом оделся, нахлобучил шляпу и взял в руку сачок.
— А ружье? — напомнила Татьяна Ивановна.
— Ты же знаешь, я не беру в тайгу ружье. Только в самых крайних случаях.
— Но ведь сейчас именно такой случай! Хунхузы же…
— Они сейчас далеко. Напакостили и отсиживаются где-то в своей норе… Ну, я пошел.
— Я с тобой! — вскочил Андрейка.
— До метеостанции, — уточнил Яновский.
— Ну отец…
— Все! — отрезал Мирослав и, поцеловав жену, направился к двери.
Сразу за штакетником, что огораживал метеорологическую станцию, сооруженную Яновским в прошлом году, начиналась тайга. Здесь Мирослав остановился, положил руку на голову сына и, вороша его черные жесткие волосы, сказал каким-то необычным тоном:
— Ну, смотри тут, сынок… Остаешься за хозяина… Мать береги, она хороший человек.
— Почему ты не хочешь взять меня с собой, ты ведь всегда брал?
— Пойми: здесь ты нужнее. Ведь ты уже мужчина! Ну, прощай.
Мирослав зашагал прочь, дав себе слово не оглядываться. Но перед тем как углубиться в заросли леспедецы на окраине леса, не выдержал и обернулся. «Мужчина» стоял у штакетника с понурой головой и тер глаза кулаками. Подумалось с болью: «Сирота!» — и боль в сердце отозвалась…
Перевалив Сухореченский хребет, Мирослав привычно сориентировался на местности. Вон сопка Чалбан, очень похожая на Голову из «Руслана и Людмилы», а там, на северо-востоке, красиво смотрятся на фоне голубого неба три горные вершины почти идеальной конической формы — Три Сестры. Спустившись в долину реки Кедровой, Мирослав направился вверх по ее течению.
Пологие склоны сопок обочь реки покрыты великолепными девственными лесами из черной пихты, железной березы, тиса остроконечного, диморфанта… Что ни дерево, то реликт! Хорош и подлесок — заманиха, рододендрон, леспедеца… Где-то среди них прячется и женьшень — царь трав. «Какое богатство! — всякий раз думал Яновский. — Сохранить бы внукам!»
В другое время Мирослав непременно продолжил бы свой путь к верховьям Кедровой, добрался бы до самых ее истоков, туда, где в тенистых глухих распадках горных ручьев стоят скалы самых причудливых очертаний, изваянные самой природой: Старик с трубкой, Медведь, Парусник; где в сумрачных каньонообразных долинах можно полюбоваться, как со скальных уступов хрустальными струями стекает ключевая вода, образуя водопады с каменными чашами под ними. В другое время он сходил бы туда обязательно, но сейчас нельзя…
Мирослав остановился и огляделся. Кажется, это то самое место, которое ему нужно: вон одинокая сухая лиственница на скале. Да, это здесь. Он присел на замшелый ноздреватый валун и, отдыхая, ни о чем не думая, машинально, по привычке отмечал зорким глазом энтомолога лёт насекомых вокруг себя. С гудением стояли в воздухе пестрые мухи-сирфиды, беспорядочно суетились бабочки — каменные сатиры и аянские бархатницы, над цветами татарника повисли крупные синие хвостоносцы… А вот… Что это? Боже мой! Никак она, перламутровка пенелопа? Ну конечно! Самочка. Крылья сверху темные, с крупными пятнами, а снизу залитые яркими серебряными полосами.
Бабочка порхала примерно на пятиметровой высоте над уступом скалы, явно нацеливаясь на растущие там цветы очитка. Каменная стена была почти отвесной, но разве такое препятствие остановит фанатика энтомолога! Привычным движением плеч Мирослав сбросил рюкзак, схватил сачок и бросился к скале. Раздавшийся за спиной насмешливый голос пригвоздил его к месту.
— Бабочек ловите, господин Яновский? Прекрасное занятие для мужчины!
Мирослав резко обернулся — перед ним стоял толстый низкорослый китаец с тонкими длинными усами на широком одутловатом лице. Справа и слева от него ухмылялись два вооруженных бандита.
— Мы знакомы с вами, господин ловец бабочек. Еще по Аскольду. Припоминаете?
Мирослав посмотрел вверх. Перламутровка пенелопа не стала садиться на цветы, очевидно, заячья капуста чем-то ей не понравилась; она поднялась выше и вскоре исчезла из виду, растворившись в небе. «Все равно не поймал бы», — мелькнуло у него в голове.
— Я помню вас, Ван Ювэй, — медленно сказал Мирослав.
— Хорошо, что у вас крепкая память, и хорошо, что вы без оружия.
— Что вам угодно?
— Надо поговорить.
— Я к вашим услугам.
«Не край, а рай!» — Фабиан против суда Линча. — Шкипер открытого моря. — Мечты о коммуне. — Александр — корабль и царь. — Капитан Хук. — «Горе мне, что я поехал». — Бухта Гайдамак. — Первое знакомство с хунхузами.
«Восьмерку» с китоловного судна «Граф Берг» занесло во время шторма дальше всех — в залив Петра Великого, в юго-западную его часть, где находился стык сразу трех стран: России, Китая и Кореи. Там, в одной из удобных бухточек, в изобилии имевшихся по побережью, и переждали китоловы непогодь. Не мог и думать тогда Фабиан Хук, что через несколько лет эти берега станут для него второй родиной.
Моряки вытащили шлюпку на берег, развели костер, обогрелись. Усталые, изломанные в долгой и тяжкой борьбе со стихией, они растянулись прямо на морской гальке и крепко заснули под пушечную пальбу прибоя. Шторм, впрочем, скоро утих.
Сон освежил, но возбудил голод. Китоловы поднялись и, условившись далеко не расходиться, пошли осматривать окрестности. Всюду, куда доставал взгляд, громоздились сопки, на которых густо стоял дикий запущенный лес, представляющий собой странный союз северной тайги с южными джунглями — сосны и лианы, клен и тис… Дубы здесь тоже были, правда, какие-то необычные: низкорослые, почти стелющиеся по земле, с уродливо искривленными ветками и несоразмерно громадными листьями. Фабиан сорвал один лист и позже измерил его своей рулеткой: в длину почти пятнадцать дюймов, в ширину десять, ничего себе листик[50]!
Чего только не было здесь! И вот уже один моряк несет полный картуз зеленого мясистого сладкого кишмиша, другой набрал в беремя сизого, с дымчатым налетом винограда, третий лузгает вкусные и удивительно сытные орешки, вылущивая их из кедровой шишки. Из-под самых ног то и дело вспархивают — будто взрываются петарды — пестрые раскормленные фазаны; одного удалось подбить палкой… На акватории бухты ходит-играет какая-то крупная рыба, у самого берега лежат выброшенные штормом устрицы, трепанги, перевернутые крабы, гирлянды морской капусты; на мелководье хорошо видно, как в колышущихся водорослях скачут подобно кузнечикам серо-зеленые креветки…
— Как в тропиках! — восхищенно сказал кто-то из гребцов, когда все поели и сыто лежали на песке, любуясь гладью бухты.
— Лучше, — возразили ему. — Нет жары.
— Если есть где-то на земле рай, то это наверняка здесь!
Фабиан молча улыбался, слушая эти праздные разговоры. Потом лицо его омрачилось: он подумал о товарищах, оставшихся на корабле и шлюпках. Что с ними, живы ли они? Не всем же китоловам так повезло, как «восьмерке»… И где теперь их искать?
— Запасаемся продуктами, — сказал Хук, — и спускаем шлюпку на воду. Надо искать наших.
Им опять повезло: их подобрали через несколько дней. Остальных разыскивали в течение месяца и находили оборванных, израненных, погибающих от голода. Четвертую и десятую шлюпки найти так и не удалось. Десять человек — два гарпунера и восемь гребцов — финнов, шведов, русских — пропали навсегда. «Где наша не пропадала!» — с горечью вспоминал Фабиан слова Антти Нурдарена.
В тот день, когда «Граф Берг» лег на обратный курс — к Гавайям, разъяренные моряки едва не растерзали своего капитана. Переминаясь с ноги на ногу, опустив голову, он покорно выслушивал брань в свой адрес. Фабиан хотя и стоял в толпе молча, но взгляд его был суров, а на скулах катались желваки. Лишь когда к капитану потянулись здоровенные матросские ручищи, он вмешался. Затолкал шведа в его каюту и встал у комингса[51], преграждая путь озверевшей толпе.
— Погибшим вы не поможете, а каторгу себе заработаете! Пусть живет, если совесть позволит, — сказал Фабиан, и китоловы угрюмо отошли.
Весь рейс капитан не выходил из своей каюты, судно вели старший помощник и гарпунер Хук, имевший аттестат штурмана.
Только через три с половиной года Фабиан вернулся на родину, в Финляндию. Ему исполнилось двадцать пять лет, он освоил труднейшую профессию китолова, повидал мир, испытал радость открытий и горечь утрат, узнал цену дружбы и предательства. Дома его ждали новые потери: умерли родители, так и не дождавшиеся блудного сына…
Фабиан остался совсем один. Некоторое время он плавает младшим штурманом на барке «Амур», где капитаном был однофамилец незабвенного Антти — Вилле Нурдарен. Все чаще вспоминает Хук Тихий океан, Дальний Восток, мечтает вновь побывать там, а может быть, и навсегда поселиться в краю экзотики и непочатой работы. Желание это, эти мечты крепнут день ото дня, превращаясь в цель жизни, но осуществлению мешает одно препятствие: он должен вернуться на Восток капитаном. Он выполнит свою детскую клятву, данную старому другу, даже если тот погиб. А вдруг старина Антти жив и ждет его?..
И Фабиан, несмотря на свой далеко уже не ученический возраст, вновь поступает в мореходную школу Або. Пройдя за полгода двухлетний курс обучения, он покидает школу со свидетельством шкипера открытого моря[52]. Теперь оставалось найти только подходящее китоловное судно, направляющееся в Тихий океан.
Но Русско-финская китоловная компания к этому времени приказала долго жить: ее задавили соответствующие фирмы Северо-Американских Соединенных Штатов. Их китоловный флот в три раза превышал количество судов стран остального мира. Янки вложили в предприятия по добыче и обработке китов семьдесят миллионов долларов и, желая вернуть эти деньги с максимальной прибылью, принялись хищнически истреблять китов по всему Тихому океану. Массовому избиению морских исполинов в немалой степени способствовал изобретенный в 1862 году Свеном Файном гарпун-граната.
Шкипер Хук не допускал и мысли о том, чтобы поступить на службу к американцам, «к этим бандитам, — как говаривал он, — безжалостно убивающим даже кормящую китиху вместе с детенышем». Фабиан искал другой выход. Вскоре он наметился.
Финляндия в те времена была, как и Польша, под владычеством Российской Империи, не случайно ее самодержцы среди прочих пышных титулов носили и такие: «Царь польский, великий князь финляндский». Многострадальная земля Суоми, на которой русские колонизаторы сменили шведских, жаждала свободы. Финский народ дружил с русским народом, но ненавидел русского царя.
Товарищ Фабиана по мореходной школе свел его с группой молодых патриотов. Не находя иных путей борьбы за независимость своей страны, они решили избрать пассивную форму протеста: поселиться на одном из необитаемых островов в Тихом океане и организовать там коммуну, на знамени которой был бы начертан вековечный лозунг всех честных людей: «Свобода, равенство, братство!»
Фабиан тоже загорелся этой идеей, но при этом заметил своим новым товарищам, что вовсе не обязательно искать остров, что имеются еще и на континентах белые пятна. Вот, например, на противоположном конце Российской Империи есть совершенно необжитая страна — Уссурийский край. Кроме редких стойбищ аборигенов, там только несколько русских военных постов. Край богатый, экзотический, край неограниченных возможностей, ждущий смелых и работящих людей…
— Словом, не край, а рай! — шуткой закончил Фабиан, вспомнив слова матроса с «Графа Берга».
— Только и там со временем появятся свои эксплуататоры и превратят этот рай в ад! — ворчливо сказал лесоруб по фамилии Виролайнен.
Тем не менее предложение шкипера Хука встретили восторженно, все захотели сразу, немедленно ехать в далекую таинственную страну, которой еще нет на карте. Нужен был корабль, его решили приобрести в складчину. Не новый, разумеется: денег у будущих коммунаров, по крайней мере у большинства из них, было мало. С помощью старых друзей — моряков порта Або Фабиан нашел подходящее судно — марсельную шхуну[53] «Александр II».
Откровенно говоря, ни сама шхуна — она знавала лучшие времена, — ни ее название не нравились Хуку. Но цена, которую запросил за свою обветшалую посудину владелец, была вполне умеренной, и это стало решающим обстоятельством в ее пользу. А что касается царского имени на борту, то в этом колонисты усмотрели иронию судьбы: именно тиран поможет им избавиться от тирании. Как раз в эти дни Александр II залил кровью Польшу, подавив восстание 1863 года, а в Финляндии хотя и открыл лично сейм[54], но всячески ограничил его законодательную власть.
Будущие колонисты готовились к отъезду нетерпеливо, но основательно. Продавали, у кого была, недвижимость, закупали продовольствие, строительные материалы, инвентарь, оружие, боеприпасы. Понимая, что всего имущества с собой не возьмешь, брали самое ценное и самое памятное. Фабиан приволок на судно вещь, с которой никогда не расставался, — морской сундук, подаренный капитаном Гольмингом. Лесоруб Виролайнен явился на борт с одним топором на длинной ручке. В ответ на удивленные взгляды товарищей сказал просто: «А это все мое имущество».
20 августа 1864 года шкипер открытого моря Фабиан Хук, единогласно избранный капитаном шхуны «Александр II», поднял якорь и поставил паруса. Прощай, родная Балтика, прощай, дорогая Суоми!
В общей суматохе и сумятице чувств, владевших экипажем и пассажирами — одни ликовали, другие плакали, — только капитан Хук сохранял невозмутимость. Тщательнее обычного одетый, с короткой трубкой в зубах, он стоял на мостике и ровным голосом отдавал команды. Глядя на его спокойное, с каким-то даже будничным выражением лицо, невозможно было догадаться, что волнуется он больше всех. Волнуется оттого, что впервые самостоятельно ведет корабль и что корабль этот ненадежен и перегружен, что впереди многомесячный и многотрудный путь через три океана и что на борту шестьдесят четыре человека, половина из которых — женщины и дети, за чьи судьбы он один несет ответственность перед Богом, людьми и своей совестью… Но нельзя, ни в коем случае нельзя выказывать волнения, ибо спокойствие капитана — залог порядка на судне.
«Александр II» спускался на юг вдоль западного побережья Африки. Еще совсем недавно, несколько лет назад, на этих путях часто встречались суда работорговцев, увозящих африканских негров в неволю. Финские колонисты плыли в обратном направлении.
На подходе к мысу Доброй Надежды шхуну взял в оборот шторм, да такой, что почти ни у кого не оставалось надежды на благополучный исход. Дряхлое перегруженное судно с таким трудом взбиралось на гребень очередного гигантского вала и так при этом трещало, что казалось, вот-вот развалится подобно старой бочке с рассохшейся клепкой. Хотя все паруса, за исключением небольших триселей, были заблаговременно убраны, рангоутное дерево угрожающе скрипело. Шхуна шла крутой бейдевинд[55], содрогаясь от ударов волн по скулам.
Капитан Хук сутки не покидал мостика, руководя действиями матросов, а когда младший штурман уговорил его отдохнуть, «хотя бы пару склянок»[56], он отправился не в каюту, а в трюм, где в страхе и отчаянии, в хаосе разбросанных качкой вещей сидели и лежали пассажиры. Позеленевшие лица, безумные глаза, плач детей, запах рвоты… В одном углу пастор Хаккенвейн, решив, что пришел Судный день, пел псалом «Пусть уходит сладкий мир», и несколько дрожащих голосов ему подпевало; в другом — старый кузнец Ильмаринен читал вслух приличествующие моменту строки из «Калевалы»:
Горе мне, что я поехал,
Что я вышел в это море
На открытое теченье
На колеблющихся бревнах…
Но видал я редко бурю,
Чтоб была подобна этой:
Страшны бурные потоки,
Эти пенистые волны…
Первым желанием капитана Хука было выхватить из-за пояса револьвер, разрядить его в воздух, чтобы вызвать страх, еще больший, чем перед разыгравшейся стихией, и тем самым установить порядок, особенно необходимый сейчас, в этой критической ситуации. Вместо этого Фабиан неожиданно для самого себя продолжил чтение «Калевалы», из которой очень многое помнил наизусть:
В лодке плакать не годится,
Горевать в челне не должно:
Плач в ненастьях не поможет,
А печаль — в годину бедствий!
И добавил прозой, указывая пальцем в подволок:
— Там, наверху, экипаж борется со штормом. И как всякой сражающейся армии, ей нужен крепкий тыл. Вы можете помочь матросам тем, что прекратите истерику и панику. Матери должны опекать детей, мужчины женщин, сильные слабых. Сим победим!
Твердость и уверенность капитана если и не передались пассажирам, то по крайней мере успокоили их на какое-то время. Уже поднимаясь по трапу, Хук бросил пастору Хаккенвейну:
— Я не против псалмов, святой отец. Пойте. Только выберите что-нибудь ободряющее.
Едва Фабиан выбрался наверх, волна, словно поджидавшая его, выметнулась из-за правого борта и накрыла с головой. Судно накренилось так, что мачты почти легли на воду. Сбитый с ног, едва не смытый за борт капитан с трудом поднялся и, цепляясь за протянутый перед штормом леер, побежал на мостик. В голове прыгали строчки из той же 42-й руны, которую читал кузнец; там дальше шло заклинание демонов моря:
Удержи сынов ты, море,
Чад своих, волна морская,
Вниз спусти ты, Ахто, волны;
Велламо, народ утишь свой,
Чтоб он мой челнок не трогал
И не бился в ребра лодки…
Ни молитвы, ни стихи древнего эпоса не помогали: шторм продолжался. Лишь на третьи сутки отпустил он шхуну, но не безвозмездно, за пропуск в Индийский океан была заплачена немалая дань: такелаж походил на порванную паутину, клочьями свисавшую с мачт, пострадал и рангоут, были снесены нактоуз, шлюпка, световые люки. Навсегда канули в морскую пучину два матроса…
К счастью, в корпусе судна не было течи; она неминуемо появилась бы, если б капитан Хук перед рейсом не распорядился обшить днище шхуны двухдюймовыми еловыми досками.
Едва доковылял полуразрушенный «Александр II» до бухты Фолсбей и укрылся в одном из ее укромных уголков под названием Саймонсбей. Моряков английской эскадры, отстаивавшихся там же, удивила та сноровка, с какой капитан едва живой шхуны избежал столкновения с Ноевым Ковчегом — громадным плоским камнем, преграждающим вход в залив. Начальник эскадры коммодор Тальбот, наблюдая за действиями Хука, заметил своим офицерам:
— Я бы с удовольствием взял этого парня к себе. Учитесь!
Шхуна стала на ремонт, измученные пассажиры сошли на берег, и часть из них не вернулась: одни решили попытать счастья в Капской провинции, другие стали ждать попутного корабля к берегам Финляндии. Остальные по окончании ремонта продолжили путь к земле обетованной.
От мыса Доброй Надежды Хук решил идти по дуге большого круга: сначала спуститься до 38° южной широты, пройти по параллели до 105° восточной долготы, а потом подняться до 30° южной широты. Это значительно сокращало путь.
В Индийском океане, жарком и штилевом, шхуна колонистов завязла, как муха в патоке. По неделям ход судна не превышал полутора-двух узлов. Напрасно моряки свистели[57], поглядывая на мачты: паруса оставались безжизненными. Парус без ветра — тряпка.
От жары и скученности на корабле начались болезни. Судовой врач Енберг сбивался с ног, тем не менее трое умерли от дизентерии. Люди постепенно озлоблялись, видя главного виновника всех своих несчастий в капитане Хуке. Ведь это он соблазнил их раем на краю земли, это он нашел старую, дряхлую посудину, неспособную противостоять штормам… Даже то, что на море был мертвый штиль и шхуна почти не двигалась, даже это ставили ему в вину, хотя вряд ли смогли объяснить почему.
«Кажется, мне грозит суд Линча, как когда-то капитану „Графа Берга“!» — с невеселой усмешкой думал Фабиан. И тем не менее оставался прежним: спокойным, немногословным, требовательным к матросам, внимательным к пассажирам, жестким к паникерам; он по-прежнему тщательно одевался, каждый день меняя рубашки, хотя вокруг все ходили грязными и полуголыми. Только глаза капитана ввалились и резче обозначились скулы, а когда «Александр II» бросил наконец якорь на рейде Сингапура, Фабиан обнаружил у себя на висках седину. А ведь ему еще не было и тридцати…
Вопреки ожиданиям капитана, что и здесь, в Сингапуре, найдутся желающие остаться или вернуться на родину, таковых не оказалось. Очевидно, люди сообразили, что оставшийся путь значительно короче проделанного, а может, просто остались самые крепкие, слабаки сбежали раньше. После очередного ремонта и кренгования[58] шхуна вышла из порта и взяла курс норд-ост.
Южно-Китайское море… Восточно-Китайское… Японское. Здесь, в бухте Гайдамак и закончился рейс колонистов, начатый более года назад в финском порту Або.
За кормой многострадальной шхуны остались десятки тысяч миль, атлантические «торнадо», «весты» у южной оконечности Африки, мертвый штиль у островов Принс-Эдуард, шквалы в Бенгальском заливе, смерчи Индонезийского архипелага, тайфуны Филиппинского… И вот теперь она, битая и латаная, словно получив награду за свои труды и муки, мирно дремала, слегка покачиваясь на гладкой акватории бухты.
Моряки и пассажиры, столпившись на палубе, с волнением всматривались в незнакомые берега. Там царила осень, теплая, мягкая, яркая. Привыкшие к строгим скупым краскам родных мест, северяне изумлялись буйной пестроте леса, покрывавшего бесконечные пологие сопки. Словно сам господь Бог, величайший из живописцев, забыл здесь свою палитру, и она, освещаемая солнцем, сияла всеми оттенками красок; там были мазки кармина, киновари, желтого кадмия и швейнфуртской зелени; берлинская лазурь неба с редкими вкраплениями белил — облаков и ярь-медянка бухты дополняли эту картину…
Любоваться красотами, впрочем, было некогда: колонистов ждала работа. До наступления холодов предстояло построить жилища, подсобные помещения, ну и, конечно, баню — знаменитую на весь мир финскую сауну. В тайге застучали топоры, зазвенели пилы, запылали костры.
Колонисты продолжали жить на корабле, поставленном на прикол у берега. Забыты все ссоры и раздоры, общие заботы и совместная работа сплотили, сдружили людей. Семейные строились отдельно, холостяки сооружали — один на всех — просторный барак-времянку. Фабиан помогал последним, хотя сам на суше не собирался селиться: его домом было, как и раньше, море.
Кое-кто виновато посматривал в его сторону: не забыли, как еще совсем недавно упрекали капитана во всех бедах, преследовавших «Александр II» на всем его долгом и мучительном пути. А сам Хук давно забыл об этом, был, как всегда, ровен и приветлив со всеми, хотя и несколько сдержан.
Пора было налаживать контакты с соседями, с местным населением, и общество поручило эту дипломатическую миссию капитану Хуку и пастору Хаккенвейну. Для этого им необходимо было пройти берегом залива Восток в северо-восточную его часть; там, в устье реки Таудеми[59], находилось, по слухам, стойбище тазов, или, говоря точнее, орочей[60].
Собираясь в дорогу, Фабиан спросил пастора:
— Как вы думаете, святой отец, не следует ли нам взять подарки для аборигенов? Как-никак мы послы.
— Пожалуй. Только что же им дарить? Разве что бусы, зеркальца и прочие безделушки, которые приводят в восторг дикарей.
— Не думаю, что они совсем уж темные, — возразил Хук. — Конечно, я не знаю этих людей, но слышал, что они потомки чжурчженей и бохайцев, создавших когда-то здесь высокоразвитые государства…
— Именно когда-то… А теперь они дикий народ, так сказать, tabula rasa[61].
— Ладно, поглядим, кто прав.
Каждый остался при своем мнении и соответственно ему приготовил свои подарки: капитан Хук — новый двуствольный штуцер, а пастор Хаккенвейн — дешевые украшения, приобретенные, очевидно, для этой цели еще в Гельсингфорсе.
Становище представляло собой всего лишь несколько шалашей, крытых берестой, расположенных на берегу реки. Капитан и пастор зашли в один из них. Вокруг огня, разложенного посередине шалаша, сидело семейство — шесть-семь полуголых человек — и обедало изжаренной на угольях красной рыбой. Повсюду в величайшем беспорядке валялись звериные шкуры, рыболовные принадлежности, различная рухлядь. В углу замурзанные ребятишки играли с собаками. Убогое жилище было настолько наполнено дымом, что у вошедшего в него сразу же начинали слезиться глаза.
При появлении капитана и пастора все семейство повело себя странным образом: даже не пошевелившись, оно разом забормотало что-то нечленораздельное, собаки подняли лай. В этой жуткой какофонии Хук и Хаккенвейн пытались объясниться, но не были ни услышаны, ни поняты. Впрочем, через минуту-две бормотание людей и лай собак как по команде прекратилось, и хозяева шалаша продолжили свои занятия: взрослые — обедать, дети — играть.
Подаркам орочи скорее удивились, чем обрадовались, очевидно, они больше привыкли к тому, что у них все отбирают, чем к тому, что им что-то дают, не требуя ничего взамен. Пастор поглядывал на Фабиана с победным видом: дескать, а что я говорил. Лицо Хука было расстроенным, его крайне удручала увиденная им картина.
Когда они вышли, капитан мрачно сказал:
— Это не дикость, а бедность и страх.
Позже они узнали, что орочи Приморской области делятся на бродячих и оседлых. Первые — охотники и рыболовы — живут в шалашах-времянках, которые ставят на берегу речки во время хода красной рыбы на нерест или возле туши убитого кабана, а потом двигаются дальше. Оседлые строят себе добротные фанзы, не хуже китайских, промышляют соболя; русские и китайские купцы выменивают у них пушнину на просо, табак, боеприпасы и при этом нещадно обманывают и закабаляют бесправный забитый народ.
Орочские женщины очень любят украшения; на руках, в ушах, даже в ноздрях они носят металлические кольца, браслеты, бляшки. Так что подарок пастора пришелся им по вкусу. Но гораздо более кстати было подношение Фабиана, ведь охотники-орочи чаще всего пользовались старинными фитильными ружьями, малоэффективными и весьма опасными в употреблении.
Побывали финны в гостях и у русских, в основном переселенцев из Забайкалья, первыми, пришедшими — одни добровольно, другие принудительно — в Уссурийский край. Приходили, как правило, бедные, потому что богатый казак, которому выпадал переселенческий жребий, нанимал вместо себя какого-нибудь голодранца. Вот почему и в казачьих станицах, вопреки распространявшимся легендам об их достатке, царили нужда, недоед, болезни…
Все больше прозревали колонисты, ослепленные вначале красотами и девственной нетронутостью здешних мест, все отчетливее понимали, что этот благодатный край — далеко не рай. Тысячу раз был прав лесоруб Виролайнен, когда говорил об этом еще в Финляндии. Однако надо было как-то устраиваться, жить…
Аборигены, сначала относившиеся к иноземцам с недоверием и опаской, вскоре убедились в добрых намерениях поселенцев, подружились с ними, многому их научили, например, шить гулами, дыроватки, олочи и прочую лопотину[62], ловить лосося мордами, устраивать сидьбу и лабазы[63], ладить ульмаги и гольдячки[64] и многим другим таежным наукам и премудростям.
Когда комаров и мошку сменили «белые мухи», поселок в основном был построен. Все колонисты, за исключением капитана Хука, переселились в свои дома, еще пахнувшие смолой, и в небо потянулись мирные дымки. Зимой занимались охотой и подледным ловом рыбы, весной приступили к расчистке леса под огороды.
Наиболее состоятельные финны и шведы вскоре перебрались в молодой, но быстро развивающийся Владивосток, стали там кто купцами, кто владельцами небольших фабрик и мастерских. Капитан Хук поступил на службу к своему соотечественнику Отто Линдгольму, став шкипером принадлежавшей ему тихоходной яхты «Морская корова», которая совершала рейсы в каботаже. Через несколько лет Фабиан перебрался на жительство в западную часть залива Петра Великого, в бухту Сидеми, где позже поселился и его друг Мирослав Яновский.
К этому времени Хук оставил уже службу у Линдгольма. Взяв ссуду в коммерческом банке, одолжившись у друзей, он купил шхуну «Анна» и вернулся к любимому ремеслу китолова. Он был одним из первых на русском Дальнем Востоке профессиональных охотников на китов. Капитан Хук называл себя вольным шкипером, и это было верно во всех отношениях[65].
Тогда же капитан женился. Его избранницей стала простая русская женщина Анна Николаевна, дочь отставного солдата, одного из тех сорока рядовых 4-го линейного батальона, что положили начало военному посту Владивосток. Когда родился сын, его назвали в честь русского деда Сергеем.
Как и всякий моряк, Фабиан Хук редко бывал дома и почти не замечал, как вырастал сын. Пришел из одного рейса — тот начал ходить, вернулся из другого — Сергунька уже лепетал слова, с трудом строя из них неуклюжие смешные фразы; а вот уже он, запыхавшийся, краснощекий, с сияющими глазами, вбегает в дом и хвастается, что «словил во-о-от такого хариуса, но только он сорвался».
Лучшими днями в жизни Сергуньки были те, когда отец отдыхал между рейсами. Мальчик любил усаживаться на корточки возле Фабиана, курившего трубку в кресле-качалке, терся щекой об отцов рукав и, заглядывая снизу в его глаза, просил:
— Пап, а пап! Давай нырнем в твой сундук, а?
Так у них называлось совместное разглядывание богатого содержимого сундука: коллекций марок, монет, морских карт и книг. Иногда Фабиан прочитывал сыну кое-что из своих дневников, которые вел всю жизнь.
Грамоте Сергуньку отец учил не по азбуке, которую достать было негде, а по сказкам Пушкина, многие из которых он знал наизусть. Однажды после прочтения сказки о царе Салтане мальчик сказал:
— А почему царь женился на третьей девице? Ведь она ничего не умеет! «Я б для батюшки-царя родила богатыря!» Эка невидаль! Детей же в капусте находят, сам говорил… А вот другие девицы — молодцы: одна может пир приготовить на весь мир, другая полотна наткать видимо-невидимо! На них бы и женился, польза была б…
Фабиан от души посмеялся, а потом подумал, что эти детские рассуждения не так уж и наивны: мальчик видит, как трудятся женщины на хуторе Усть-Сидеми. Жены Яновского и Хука, хотя и считались барынями, в действительности таковыми не были, вместе с прислугой занимались стиркой, готовкой, уборкой и прочим повседневным и тяжким бабьим трудом.
А сыну он объяснил так:
— Царь выбрал третью девицу именно потому, что она ничего делать не умела и, значит, годилась в царицы. Цари — только по секрету! — большие бездельники!
Любимым чтением самого Фабиана была «Калевала». С благоговением извлекал он все из того же сундука увесистый фолиант, рукавом смахивал несуществующую пыль, отстегивал бронзовые застежки, и начиналось громкое торжественное чтение, во время которого нельзя было — Анна Николаевна и Сергунька знали это — даже пошелохнуться.
…Молвят старый Вяйнямёйнен:
«В этой Карьяле прекрасной,
Укко, защити, всесильный,
Огради, о бог прекрасный,
От мужей со злою мыслью
И от жен с недоброй думой!
Укроти земных злых духов,
Водяные злые силы!
Будь сынам своим защитой,
Будь для чад своих подмогой,
Ночью будь для них опорой,
Будь и днем для них охраной!..»
Сергуньке не все понятно:
— Что такое Карьяла?
— Карьяла, или, по-русски, Карелия — родину наших предков.
— А кто такой Укко?
— Ну, это такой сказочный бог, бог неба, грома и молнии. Древние финны очень почитали его, считали своим защитником…
— А нас он защитит от хунхузов?
Слово «хунхуз» было известно финским колонистам едва ли не с первого дня пребывания в Приморской области. Об этих разбойниках ходили страшные слухи: и убивают-де они, и грабят, и людей похищают, и целые деревни облагают данью. Особенно их боялись тазы, местные корейцы и китайцы. Но год шел за годом, хунхузы не появлялись в бухте Гайдамак, и поселенцы стали относиться к ним как к мифическим существам, сказочным разбойникам, или, как говорится в «Калевале», «мужам со злою мыслью». Но в 1868 году, изгнанные с острова Аскольд на материк, они объявились в бухте Гайдамак, разграбили и уничтожили поселок колонистов. Капитан Хук был в это время в рейсе, но последствия бандитского нападения видел, они были ужасны…
— Нет, сынок, мы сами должны себя защищать. На Бога, говорят, надейся, а сам не плошай! — Фабиан потрепал сына за золотистые вихры. — Но ты не бойся, сынок, в Усть-Сидеми хунхузы не придут…
Они пришли. Мстить за Аскольд.
Восхождение на Пуговку. — Как измерить высоту сопки. — «Лу-деу». — Бой с сивучами. — Приезд Фабиана и Сергуньки. — День платежа. — Изгнание «родственников».
Управляющий приисками Аскольда Мирослав Яновский, как только выпадал свободный от службы день, гулял в сопровождении сына по острову. Гулял, впрочем, не то слово — трудился, изучая географию и геологию Аскольда, исследуя флору и фауну; это была как бы вторая его работа, проделываемая с неменьшим тщанием, чем первая, но совершенно бескорыстно.
В один из нечастых здесь погожих июньских дней Яновские вновь готовились к очередной вылазке. Андрейка быстро уложил свою котомку, которая получилась довольно тощей, прихватил лопатку — так, на всякий случай… Сборы Мирослава затягивались, и мальчик нетерпеливо топтался возле него. Сачок, бинокль, ботанизирка, морилка, планшет были постоянными спутниками отца, но для чего он берет с собой барометр, геологический молоток, ручной лот?..
— Все еще надеешься найти клад? — Яновский-старший кивнул на лопатку и подмигнул.
— Да нет… это я так, на всякий случай…
— Ну-ну…
Во дворе они оседлали лошадей, разложили снаряжение по переметным сумам. Высокий Мирослав играючи поднялся в седло, словно перешагнул через коня, Андрейка же подвел своего к плетню и оттуда вскарабкался на лошадиную спину. Неспешно выехали они навстречу солнцу, встающему из-за сопки со смешным названием Пуговка. Именно к ней, самой высокой точке острова, и лежал их путь.
У подошвы сопки, в дубняке, Яновские спешились, привязали лошадей к корявым стволам низкорослых деревьев, поприсевших под напором морских ветров, и начали взбираться на вершину. Большой и сильный Мирослав споро шел, легко преодолевая и крутизну, и заросли; казалось бы, такой гигант должен идти сквозь тайгу с шумом и треском, как медведь-шатун, но проспектор шел почти не слышно, на ходу жевал какие-то ягоды, щелкал орешки, срывал растения, вслух припоминая их латинские и русские названия.
Андрейка старался не отстать: он знал, что если отстанет, отец не будет аукать, у них это не принято: «В лесу, как и в доме, надо соблюдать тишину», и не будет разыскивать: «Сам заблудился — сам выходи».
Андрейка не обижался, понимал, что так и надо, для его же пользы. Он с нежностью думал об отце, глядя в его широкую спину, о том, что он, хотя и громадный и грозный с виду, на самом деле очень добрый, ласковый и веселый, и дураки те, кто его боится. Вообще, рассуждал Андрейка, все самые большие существа на земле — добрые: лошадь, кит, слон, а самые маленькие — самые злые: крыса, хорек, гнус. Впрочем, развивая эту мысль, он пришел к выводу, что бывает и наоборот…
Шагавший впереди Мирослав внезапно исчез, очевидно, достиг вершины. Андрейка прибавил шагу и вскоре уже стоял, запыхавшийся, рядом с отцом на большом плоском камне, венчающем Пуговку.
— Ну что, порядок? — улыбнулся Мирослав сыну. Тот дотянулся до его бороды и снял запутавшуюся в ней паутинку.
— Порядок!
— Тогда любуйся этой красотищей и сам себе завидуй. Посмотри: Аскольд и в самом деле похож на подкову. Зеленая подкова среди голубого моря… Прямо хочется стихи слагать!
Но Яновский был прежде всего ученым, поэтому он записал в своем походном блокноте следующее: «Остров представляет собой уцелевший от размыва, изогнутый дугой водораздельный хребет гор, спускающийся на обоих своих скатах довольно круто и обрывисто к морю. Южные оконечности острова, встречающие сильное волнение прямо с открытого моря, обрываются почти отвесными обнажениями гранитных скал…»
Потом он нарисовал карту острова, отметив на ней наиболее высокие вершины и речки. Андрейка смотрел через плечо сидевшего на камне отца.
— А что это у тебя за нерусские буквы?
— Сопки. F — Оленья Грива, К — Фазаний Покос, Е — Пуговка, на которой мы стоим. Сейчас мы измерим ее высоту…
— Как?
— Ну уж конечно не аршином, — усмехнулся Мирослав. — Обыкновенным барометром — анероидом.
— Барометром?!
— Да. А что тут удивительного? Так и измеряют горы…
Он вынул из кармана прибор, освободил его от чехла.
— Смотри. Вот анероид. Из этой коробочки выкачан воздух, и чтобы ее тонкие стенки не сплющило атмосферным давлением, внутри установлена пружинка. Давление увеличивается, пружинка сжимается, при уменьшении давления — разжимается, движение передается вот этой стрелке, которая и показывает величину давления. Это понятно?
— Угу.
— Так-с. Пойдем дальше. Как известно, атмосферное давление зависит от высоты воздушного столба над данной точкой, и чем выше мы поднимаемся над уровнем моря, тем меньше становится давление… Внизу я смерил — нормально, тридцать дюймов. Смотрим здесь, на высоте Е… Видишь, почти на дюйм меньше. Вот эта разница и будет высотой сопки. Сейчас мы ее вычислим…
Через минуту он поднял голову от блокнота.
— Девятьсот восемьдесят футов — таков «рост» Пуговки. Подсчет, конечно, грубый, но ничего, когда-нибудь приборы позволят определять высоту с точностью до дюйма.
Запланированная на Пуговке работа закончена, и можно было спускаться вниз, но уходить не хотелось, и Яновские еще долго любовались видами острова, лежавшего у их ног.
— Помнишь, шкипер Хук перечислял названия Аскольда? Так вот, я бы дал еще одно — Богатый.
— Из-за золота?
— Меньше всего из-за презренного металла! На этом крохотном кусочке суши можно встретить почти все виды лиственных деревьев и кустарников Южно-Уссурийского края… Есть даже тис. Вон он внизу, слева… Редчайшее красное дерево, растет две-три тысячи лет, у него ценная древесина, не гниет, легко обрабатывается, в народе его так и зовут: негной-дерево… Фауна, правда, здесь победнее, но я видел следы лисиц, есть фазаны, выдры… А главное богатство острова — пятнистый олень, Хуа-лу! Их, по моим подсчетам, около двухсот пятидесяти голов, и, что интересно, у них здесь нет врагов, значит, стадо будет расти. Правда, бывают, говорят, случаи браконьерства…
Андрейка не знал, что отец уже с первого дня пребывания на Аскольде начал борьбу с браконьерами. Так, на общем собрании приисковых служащих он предложил: весной и летом не охотиться вовсе, а зимой за каждую убитую самку назначить штраф двадцать пять рублей серебром. Вырученные таким образом деньги предназначались на разведение на острове изюбрей, косуль и других животных. Предложение было принято, но понравилось оно далеко не всем…
— А особенно много здесь птиц, — продолжал Мирослав. — Во время осенних и весенних перелетов они прибывают тучами. Аскольд для них как постоялый двор на долгом тракте. Все здесь отдыхают, а многие остаются на лето. Фазаны, так те вообще живут тут постоянно; они не способны на дальние перелеты, на своих коротких крыльях они не могут преодолеть даже этот узкий пролив между островом и материком… А сколько насекомых! Вчера утрам, когда ты еще дрыхнул, я прогулялся в ближайший лесок и там совершенно случайно поймал жужелицу нового вида. Ее нет ни в одном каталоге. Решил дать ей нашу фамилию. Ты как, не против?
Андрейка молча кивнул. Ему было приятно, что жужелица будет носить его фамилию, и одновременно было стыдно, что такое важное событие он элементарно проспал.
— Чувствую, работы у нас здесь хватит на несколько лет, и кто знает, может быть, нам удастся открыть еще что-нибудь такое-эдакое. А ты говоришь — клад…
— Отец, — умоляюще сказал Андрейка, — ну давай все-таки поищем? А вдруг!..
— Ладно, — засмеялся Мирослав, — поищем. Только попозже. Сначала сделаем промеры глубин в бухте Наездник. Это важнее. Моряки нам потом спасибо скажут и…
Где-то внизу, у берега, бабахнул ружейный выстрел, потом еще один. Взлетели с криками потревоженные птицы, эхо заметалось по распадкам, отталкиваясь от сопок. Яновский-старший прислушался, озабоченно покачал головой и коротко сказал:
— Спускаемся.
Солнце было в зените, стояла тишина, нарушаемая лишь гулом прибоя со стороны моря и гудом насекомых, путавшихся в высоком разнотравье. Лошади, ждавшие хозяев у подошвы Пуговки, крутили хвостами и трясли головами, отгоняя наседавших паутов.
Мирослав поднял сына в седло, сел сам, и застоявшиеся лошади бодро потрусили по набитой оленьей тропе. А те, кто ее набили, — Хуа-лу, время от времени, вспугнутые всадниками, поднимались со своих лёжек и мчались прочь, треща кустами. И тогда сквозь заросли весело мелькали белые пятна, усыпавшие их оранжевые тела: казалось, будто десятки зеркал пускают солнечные зайчики…
На опушке дубовой рощи всадники остановились как вкопанные: перед ними лежала туша пятнистого оленя. Мертвый Хуа-лу был некрасив: его светлые пятнышки, подвижные, как бы играющие на живом теле, теперь были неподвижны и даже как будто потускнели. Олень-цветок лежал с неестественно вывернутыми ногами, с изуродованной головой…
— Ну вот, — тихо промолвил Андрейка, — а ты говорил, что у оленей здесь нет врагов…
— Я имел в виду хищных зверей, — так же тихо ответил Мирослав. — А это дело рук человека. Посмотри: взяли только панты, вырубили их вместе с лобной частью…
— Убить из-за одних рогов! — изумленно воскликнул мальчик.
— Да. Хорошие панты стоят до ста рублей серебром. А человек, не всякий, разумеется, ради наживы способен на все.
Он слез с коня, внимательно осмотрел тушу.
— У него сломаны ноги, значит, где-то тут есть лу-деу.
Андрейка хотел опросить, что это такое, но отец предостерегающе поднял руку: — Не двигайся! — И стал кружить на месте, цепко озираясь. Вскоре он нашел, что искал: жердину, уложенную на вбитые в землю колышки. Мирослав осторожно обошел ее и, ощупав палкой пространство перед ней, начал разгребать лесной мусор. Показалась глубокая яма, искусно прикрытая хворостом и пожухлой листвой. Это и была лу-деу, или ловчая яма.
— На оленьей тропе или возле нее браконьеры ставят препятствия, например вот эту жердь, — объяснил Яновский сыну, — Хуа-лу прыгает через барьер и попадает в яму. Вот и вся техника. Не надо даже тратиться на свинец и порох.
— А выстрелы, которые мы слышали?
— Что ж, значит, стреляли в кого-то другого… Вот тебе и уговор дороже денег, вот тебе и джентльменское соглашение! Нет, с этой публикой надо иначе, нужны самые крутые меры. А кой-кого, очевидно, придется попросить с острова. Думаю, панты уплывают в том же направлении, что и ворованное золото…
Все это Мирослав говорил не Андрейке, который все равно не понимал, о ком и о чем идет речь, он, скорее, размышлял вслух.
Засыпав яму-ловушку камнями и землей, Яновские продолжили свой путь. Они приехали к юго-восточному мысу, где строился Аскольдовский маяк. У инженера, руководящего стройкой, Мирослав попросил на время шлюпку и двух рабочих в качестве гребцов. Инженер в белом чесучовом костюме и в фуражке с молоточками был уже знаком с новым управляющим, а Андрейку видел впервые и — потому уставился на удэгейского мальчика с удивлением, но, будучи человеком воспитанным, не стал ни о чем спрашивать, а на просьбу ответил любезным согласием.
Яновский-старший посмотрел на море. По бухте Наездник бесконечной чередой бежали белые пенистые барашки. Волны с такой силой ударяли в скалы острова, словно хотели снести эту преграду на своем пути к материку. Грохот разбиваемых о камни черных с прозеленью валов был похож на артиллерийскую канонаду и слышен далеко окрест.
— Тебе, наверное, лучше побыть на берегу, — сказал старший Яновскому-младшему.
— Это еще почему?
— Посмотри, какие волны.
— Но ведь ты же пойдешь?
— Ну то я, а то ты…
— Значит, я хуже? — с обидой спросил Андрейка. Чуть выше отцова пояса, он смотрел снизу вверх, и его глаза полнились слезами. — Ты хочешь сказать, что ты большой и сильный, а я маленький и хилый, да? А ты знаешь, как я умею плавать, знаешь?!
— Да знаю, — отмахнулся Мирослав, досадуя на себя оттого, что и нынче, как всегда, пойдет на уступки. — Отлично плаваешь. Только я как раз и боюсь, что нам придется поплавать… Если шлюпку опрокинет.
— Ты боишься?! — Неужели было на свете что-то, чего мог бояться его отец!
— Ладно. Бог не выдаст, свинья не съест. Сегодня не сделаем промеры, потом некогда будет. Садись уж, пловец, только крепче держись и не дергайся… Готово, ребята? Весла на воду!
…Морской лев, могучий красавец Ры-рык блаженствовал, лежа на мокрых камнях, на уступе скалы высотой десять саженей[66] над поверхностью воды. Блаженством было ловить всем телом теплые лучи солнца, ощущать соленые брызги и слушать шум родной стихии. Иногда Ры-рык, опершись на длинные передние ласты, оглядывал свое семейство — около двух десятков сивучих и сивучат — и, убедившись, что все в порядке, издавал горделивый рев, перекрывающий грохот волн.
Сорокапятипудовый самец осознавал свою силу и, очевидно, догадывался, что здесь, на острове, и на многие мили вокруг нет ему равных, а тем более врагов, но инстинкт все-таки заставлял его держаться поближе к краю уступа, к спасительной воде. И этот инстинкт сработал, когда раздался почти не слышный в шуме моря выстрел, и пуля, ударившись о камень рядом с сивучами, с противным воем срикошетила в сторону. Ры-рык взревел, и все стадо, повинуясь команде, головами вниз кинулось в море…
Двое дюжих каменотесов, сидевшие на веслах, с трудом удерживали шлюпку против волны. Качка и ветер усиливались, но не в правилах Яновского было бросать начатое, промеры глубин продолжались. Андрейка сидел на мокрой кормовой банке, изо всех сил вцепившись обеими руками в планширь, но когда встречался с беспокойным, озабоченным взглядом отца, безмятежно улыбался, показывая, что ему нисколечко не страшно.
Мирослав, разместившийся в носу, время от времени бросал в воду по ходу движения шлюпки ручной лот — длинную веревку с разноцветными метками и свинцовой пирамидкой на конце, потом вытаскивал его и отмечал результаты промеров в своей записной книжке. Громкий всплеск воды от бросившихся в море сивучей заставил всех обернуться.
— Что случилось?
Едва звери показались на поверхности, как вновь раздались выстрелы. Их по-прежнему не было слышно, только из расселины между скалами взлетал дымок. Несколько самок с раздробленными черепами пошли на дно. Детеныши, также пораженные пулями, оставались на плаву, их круглые глаза, еще недавно смотревшие на мир с любопытством и доверчивостью, стекленели. Вода в бухте розовела от крови.
Мирослав вскочил в шлюпке и, рискуя ее перевернуть, выпрямился во весь свой гигантский рост, потрясая кулаками. Закричал, оборотясь к скалам, пытаясь отыскать взглядом невидимого убийцу:
— Прекратите! Я приказываю: немедленно прекратите!
Вряд ли его голос был услышан, но, возможно, замечена внушительная фигура и грозная поза; как бы там ни было, однако выстрелы смолкли, жестокая бессмысленная бойня прекратилась. А дальше… Дальше произошло нечто странное.
Во время стрельбы морской лев Ры-рык, выпрастывая из пенящихся волн голову, с недоумением и тоской оглядывал редеющее стадо; он мог и должен был защитить своих жен и детей, но для этого требовалось найти, увидеть врага и сразиться с ним. Крики Яновского привлекли его внимание и он решил, что именно оттуда, из шлюпки, и пришла смерть в его семью. Гневно взревев, Ры-рык бросился в атаку. Сивучихи последовали за ним.
Они окружили лодку сплошной массой и, высунувшись из воды почти по грудь, стали напирать на нее со страшным ревом. Отпугивающие крики не производили на разъяренных животных никакого эффекта. Людям оставалось только одно: спасаться бегством.
— Навались на весла, ребята! — крикнул Мирослав. — Андрейка, держись!
Греби затрещали и выгнулись в руках здоровенных каменотесов, шлюпка рванулась к берегу. Но Андрейке казалось, что она, наоборот, совсем не движется. Это потому, что стена стоявших в воде сивучей без всякого видимого усилия с их стороны подвигалась вместе с лодкой. Некоторые звери заныривали под шлюпку, а потом выпрыгивали между веслами и раскрывали красные пасти у самых бортов. Мальчик в ужасе сполз с банки и съежился на днище. Он не видел, как Ры-рык схватил острыми, конической формы зубами лопасть одного из весел, пытаясь изгрызть его, но не удержал в пасти…
Почти две мили, до самого пирса, семья Ры-рыка преследовала и атаковала шлюпку и потом, выражая свою дикую ненависть к человеку, ревела и бесновалась в бухте до вечера и всю ночь…
— Отец, зачем этот человек убивал сивучей? — спросил Андрейка, когда они возвращались домой.
— Это не человек, а злобный и трусливый негодяй! Что можно взять с сивуча? Только жир, да и тот годен лишь на смазку конской упряжи или сапог… Убить сивуча можно, только поразив его головной мозг, но, получив, пулю в голову, они сразу же тонут. Вот почему эта «охота» бессмысленна во всех отношениях. Скорее всего каналья просто развлекался или тренировался в стрельбе по живым мишеням. Нет, это не homo sapiens, это homo ferus![67] Пока живой, буду драться с ними!
— Я тоже! — сказал Андрейка.
Накануне ильина дня[68] в бухте Наездник ошвартовалась шхуна «Морская корова». Капитан Хук доставил на остров продовольствие, оборудование для строящегося маяка и новую партию рабочих для приисков — русских, китайцев, корейцев.
Капитан приехал не один: с ним был сын Сергунька. Это очень обрадовало единственного на Аскольде мальчишку — Андрейку Яновского. Ему, конечно, интересно было и с отцом, но тот целыми днями пропадал на приисках и только иногда вырывался побродить с сыном по острову. Закончив описание — географическое и геологическое — Аскольда, Мирослав занялся ловлей бабочек, пополняя свою и без того громадную коллекцию. На все просьбы сына начать наконец поиски клада он постоянно отшучивался.
Яновские встретили Хуков на пирсе, старшие познакомили младших, потом все пошли на прииск Линдгольма. Мальчики шагали впереди, приглядываясь друг к другу. Сергунька был младше Андрейки, впервые оказался на Аскольде и ничего не слышал о кладе — все это давало юному Яновскому большие преимущества, и он не преминул ими воспользоваться, короче говоря, заважничал:
— А мы с отцом на днях пойдем искать клад! — небрежно и как о давно решенном деле сообщил он.
— Какой клад?
— Сокровища, зарытые здесь, на острове, малайскими пиратами!
— А карта у вас есть?
— Какая карта?
— Ну, карта острова, на которой отмечено место, где спрятаны сокровища.
— Есть, — сказал полуправду Андрейка. Карта острова у них действительно была, и даже с отметками, только не с теми, которые интересовали Сергуньку.
— Тогда другое дело, — сказал он. — Тогда и я пойду с вами.
— Да кто тебя возьмет! — воскликнул Андрейка, возмущенный такой бесцеремонностью. — Вот отца твоего, может быть, возьмем… Я ему обещал. А ты еще мал для таких дел!
— Ты больно велик! Возьмут — тебя не спросят!
— А я говорю — нет!
— Да кто ты такой!
— Я здесь живу Это мой остров!
— Подумаешь, его остров! Скажи, что тебе просто жалко сокровищ, делиться не хочешь.
— Значит, по-твоему, я жадюга?!
А взрослые тем временем говорили о своем. Мирослав передал другу результаты промеров бухты Наездник и рассказал о случае с морским львом, Ры-рыком. Закончил мрачно:
— …Не хвастаясь, скажу: не ведаю иного страха, кроме божьего… А тут стало страшно. За чужие грехи погибнуть…
Помолчав, добавил:
— Вообще это варварство — убивать зверей, как на суше, так и на море.
— Это камешек в мой огород? — улыбнулся Фабиан, но, впрочем, тут же посерьезнел. — Да, я тоже убиваю. Китов. Но делаю это, как вы понимаете, не для забавы, а с той же целью, что и любой профессиональный охотник. Мой учитель Антти Нурдарен говорил: «Когда люди научатся каким-то иным путем получать все то, что мы сейчас берем от кита, промысел их прекратится…»
— Так же произойдет и с охотой на лесного и степного зверя, — подхватил Мирослав. — Мясо, конечно, трудно будет чем-то заменить, хотя лично я считаю, что без него вполне можно обходиться: я убежденный вегетарианец. Выход, по-моему, один: разводить домашний скот, а тайгу оставить в покое, пусть она живет по своим законам. В этом столетии — вряд ли, а в следующем, двадцатом, так и будет: люди станут ходить в тайгу без ружей, отдыхать, наслаждаться природой, любоваться ее красотами.
— Вы, Мирослав, идеалист! Даже сейчас, когда край так скудно заселен, люди не хотят слишком утруждать себя и потому берут из тайги что полегче и побыстрее. Что же будет, когда здесь плотность населения достигнет европейской? Браконьеров станет, соответственно, больше, и они изведут все живое в тайге, а ее самое вырубят под корень.
— А почему вы считаете, что наши потомки будут хуже нас? Нет, я убежден, они не будут варварски — петлями да ямами — истреблять оленей, уничтожать тигров, лицемерно утверждая, что они якобы опасны, а на самом деле из-за их шкуры, они не будут разлучать женьшень с тайгой, а будут выращивать его возле дома на грядках, они если срубят дерево, посадят три новых… Нет, люди будущего станут лучше, благороднее, человечнее нас. А как же иначе? Ведь и время будет иное, мир и справедливость воцарятся на земле, хищники будут только в животном мире, а цари останутся только в сказках…
— Вы рассуждаете как революционер.
— А я и есть революционер!
И в это время раздался возмущенный возглас:
— Значит, по-твоему, я жадюга?!
Увлеченные своей беседой, взрослые наконец заметили, что между их детьми назревает драка, и они поспешили вмешаться.
— Не успели познакомиться — уже ссоритесь? — укоризненно покачал головой Мирослав. — Ну, что не поделили?
— Клад! — ляпнул Сергунька.
— Неужто нашли? — удивился капитан Хук.
— Еще нет, но…
— Значит, делите шкуру неубитого медведя? Хороши!
— Он не хочет меня брать, говорит, что я маленький. Скажи ему, пап, что ты даже в море меня брал, китов ловить, а это не то, что какие-то сокровища искать!
— Это правда, — подтвердил Фабиан. — А насчет сокровищ… Послушай, Андрейка, я ведь и в самом деле пошутил тогда. Нет здесь никакого клада.
— А вот и есть! — Андрейка даже топнул ногой. — Хорошо, идемте все. Пусть и он идет, — кивнул на Сергуньку. — Сами увидите… Только вот отец не соглашается…
— Ладно, — смилостивился Мирослав. — Завтра праздник, все отдыхают… Пойдем, побродим по острову. Заодно проверю одно свое предположение… А сейчас погуляйте здесь, мы с капитаном ненадолго сходим в контору. Да смотрите больше не ссорьтесь. Андрейка, будь за хозяина, покажи гостю прииск.
Андрейке не нравился прииск, вернее, он интересовал его только первые несколько дней, а потом он невзлюбил его, ревнуя к нему отца. А когда что-то не любишь, то и рассказывать неохота.
— Вон шурфы, из них достают породу, а это вашгерд, здесь получают шлих, а уж из него золото… — безо всякого энтузиазма рассказывал Андрейка.
— Ну и объяснил! — хмыкнул Сергунька. — Ничего не понятно.
— Да ничего тут интересного нет. Чтобы получить вот такусенькую золотинку, надо перелопатить во-от такую кучу песка и камней! Ерунда, в общем. То ли дело клад! Вот откопаем пиратский сундучище с золотом и драгоценными каменьями, весь прииск ахнет!
Работы сворачивались. Мужики поднимались из забоев, бабы перестали качать насосы, подающие воду на вашгерды. Плюгавый и с виду злющий штейгер, кидая настороженные взгляды по сторонам, ссыпал намытое золото в железную кружку и удалился. Приискатели потянулись к конторе, за жалованьем.
Мальчики с жалостью смотрели на усталых рабочих, на их изможденные серые лица, на их ветхую лопотишку: рваные кафтаны, рубахи и пряденики[69], измазанные глиной. Костлявый сутулый мужик, до глаз заросший сизой щетиной, получив деньги, вздыхал:
— Эх-ма! Сколь не пересчитывай — не прибавляется!
Баба в сарафане из затрапезы[70] подхватила:
— Ишшо бы! Нам за золотник рупь восемь гривен плотит, а сам той золотник сдает в кассу по пяти Рублев! Вот и считай: три двадцать в карман кладет, каланча проклятая!
Андрейка сообразил, что речь идет об отце, и уже открыл рот, чтобы крикнуть, что это неправда, но сутулый мужик его опередил:
— Дура ты, Глафира! Нешто управляющий виноват? Он такой же наемный, как и мы. Это хозяин нас обкрадыват.
Баба завернула монеты в платок, сунула за пазуху и проворчала:
— Все они одним миром мазаны!
— Зря щуняешь[71], зря! Мирослав Янович хороший человек, душевный, штрафами не изводит, слово ласковое знает… И честный: окромя жалованья, ни копейки не берет. А вспомни, как до него было на приисках?..
О том, как было до Яновского, мальчики не узнали: рабочие ушли со двора. За воротами прииска Андрейка увидел Ван Ювэя, стоявшего в окружении своих приближенных; он подзывал к себе выходивших из конторы китайских кули, что-то им говорил, и те с поклонами, хотя и с явным нежеланием отдавали ему свои деньги.
— Сергунька, видишь того толстого китайца с усиками? Посмотри, какие у него длинные ногти.
— И верно! — Сергунька засмеялся. — Прямо как когти у медведя. Зачем ему такие? Ведь он, поди, и руками ничего делать не может.
— А он ничего и не делает, за него все делают другие. Наверное, только лопает сам…
Во дворе появились Мирослав Яновский и Фабиан Хук.
— Ну что, интересно у нас? — спросил проспектор у Сергуньки.
— Самое интересное для него — это ногти Ван Ювэя! — засмеялся Андрейка. — Вон он у ворот стоит… Отец, а почему китайцы ему деньги отдают?
Мирослав взглянул в указанном направлении и нахмурился. Толстяк и его свита в свою очередь увидели управляющего и, пошептавшись, поспешили ретироваться.
— Я сейчас, — буркнул Яновский-старший и вернулся в контору. Ждать его пришлось долго. Когда он наконец вышел и Яновские вместе с Хуками отправились домой — Мирослав с сыном квартировал и столовался у штейгера Сизова, — Андрейка спросил отца:
— А в сам деле, для чего ему такие длинные ногти? И некрасиво, и неудобно с ими…
— Это по нашим меркам некрасиво, а по ихним — самый шик! А кроме того, всем сразу видно, что обладатель этих ногтей не занимается физическим трудом, а стало быть, богат и знатен. У нынешней вдовствующей императрицы Цыси[72] когтищи тоже — будь здоров! Длиннее, чем сами пальцы.
— Видели ее? — опросил капитан Хук.
— Только на портрете, хотя трижды бывал в Пекине. Зато слышал о ней многое…
До позднего вечера за чаем Мирослав рассказывал другу и мальчикам о Поднебесной, о ее великом народе и о ее императрице — особе хитрой, жестокой и жадной. Андрейку и Сергуньку особенно поразило то, что у Цыси пять тысяч шкатулок с драгоценностями и что, по слухам, ей ежедневно подают обед из ста — ста пятидесяти блюд.
— Чему удивляться, — возразил Яновский, — ведь недаром китайская поговорка гласит: «Что император скушает за один раз, того крестьянину на полгода хватит».
Когда все уснули, Мирослав встал, потихоньку оделся и вышел из дома. Ночь была беззвездная, сырая. Управляющий зябко повел плечами, оглянулся по сторонам, словно ожидая кого-то, но не дождавшись, быстро зашагал по тропе, как бы догоняя желтое пятно от фонаря, который нес в руке.
Фанзу, знакомую по прошлому посещению, он нашел быстро, вошел решительно, без стука. Одного взгляда было достаточно, чтобы понять: все обстояло именно так, как он и предполагал. Расчет, начавшийся днем у конторы, где выплачивали жалованье, продолжался ночью здесь, в фанзе, и похоже, достиг апогея…
Проигравшиеся и задолжавшие кули расплачивались кто чем мог; на столе вперемешку лежали деньги — серебро и ассигнации, тугие тулунчики с золотом, панты, меха, круги соевого сыра… Ван Ювэй, важный и хмурый, как буддийский идол, сидел на кане и обмахивался веером. Перед ним отбивали поклоны — лю-коу и сань-гуй цзю-коу[73] — должники из числа приисковых рабочих. Это те, кому нечем платить за проигрыш в карты или выкуренную в долг трубочку опия. Двое из них, избитые, корчились на полу, над третьим была занесена бамбуковая палка — табан, выкрашенная по всей длине в черный цвет, а на конце — в красный, чтобы крови избиваемых не было видно. А может, то кровь и была?
— Что здесь происходит? — Мирослав вышел на середину, взял со стола один из тулунчиков, высыпал содержимое на ладонь. Внимательно осмотрел его, сказал задумчиво, словно про себя: — Наше золото, аскольдовокое, девятьсот двадцать седьмой пробы… — Он повернулся к Ван Ювэю, который, несмотря на общее оцепенение при появлении Яновского, продолжал как ни в чем не бывало крутить веером, держа его в трех пальцах. — Что происходит, господин Ван Ювэй? По какому праву вы обираете рабочих людей? Вы не только вымогаете у этих несчастных их последние гроши, заработанные потом и кровью, не только травите их дурманом и зельем, вы еще и толкаете, их на преступления, заставляете красть! Я предупреждал вас, что приму самые решительные меры. Так вот. Вы сейчас же, немедленно покинете остров, а это, — он жестом обвел стол, заваленный подношениями, — будет возвращено тем, у кого взято. Кроме золота, конечно… Вам все ясно, господин Ван Ювэй?
Не только Мирослав — все смотрели с ожиданием на джангуйду — главаря шайки. Толстяк сложил веер и медленно опустил тяжелые, как у гоголевского Вия, веки. Очевидно, это было каким-то тайным знаком, потому что тотчас же в руках у многих хунхузов засверкали ножи, а один вытащил из-за пазухи шелковый шнур — удавку и, гаденько хихикая, растянул в руках, как бы демонстрируя ее крепость. Все кодло двинулось на Яновского.
Он не шевельнулся и вообще не выказал даже малейших признаков страха, он только громко, очень громко произнес фразу:
— Так-то вы встречаете гостей!
И это тоже было условным сигналом; с треском порвалась бумага на окнах, и в фанзу полезли ружейные дула. В дверь ввалились два бравых казака с обнаженными шашками — охрана прииска.
— Бросай, нехристи, ножички! — весело гаркнул один из них. — И выходи строиться!
Бандитов — их было тринадцать, чертова дюжина — отвели на берег бухты Наездник, посадили в джонку. На прощание Мирослав сказал Ван Ювэю:
— Я мог бы отправить вас во Владивосток, в полицию, но отпускаю, так как надеюсь, что вы возьметесь за ум и начнете жить честно. А сюда, на остров, советую забыть дорогу, — и, усмехнувшись, повторил последнюю фразу по-китайски: — Ни цзуй хао ванцзи чжэ тяолу! Это чтоб вы не говорили потом, что не понимаете по-русски.
На джонке поставили паруса из циновок, похожие на крылья летучей мыши, и она отчалила. Из темноты донеслись слова Ван Ювэя, сказанные по-русски и почти без акцента:
— Я надеюсь, мы еще встретимся, господин Яновский.
— Человек предполагает, а Бог располагает! — ответил Мирослав.
Он расставил на берегу сторожевые посты и собрался было уходить, когда к нему подошел знакомый китаец из числа приисковых кули.
— Сэсе, пэнъю![74]
— Работайте спокойно. Больше они сюда не вернутся.
И Яновский пожал протянутую ему твердую, как дерево, руку землекопа.
Мирослав ничего не сказал об этом случае капитану Хуку и мальчикам, они узнали сами и обиделись на него за то, что он не взял их с собой. Он едва вымолил прощение. Андрейка, так тот вообще успокоился лишь тогда, когда отец согласился пойти искать сокровища.
Они пошли, и они нашли. Конечно, не клад, зарытый пиратами, а новую россыпь золота. На ее месте Яновский поставил свой заявочный столб.
Фанза кривого Лю. — Маленький пленник. — Ошибка хунхузов. — Первобытные развлечения. — «Игра на мясо». — Явление Мирослава Сергуньке. — Капитан Хук читает письмо. — Чжан Сюань передумал.
Хунхузы и захваченный ими Сергунька остановились в урочище реки Кедровой, у подножья сопки Чалбан, похожей своими очертаниями на голову в богатырском шлеме. Здесь, в куртине чернопихтарника, стояла одинокая фанза китайца-корневщика. Это был один из немногих охотников за женьшенем, который ходил по таежным тропам, не опасаясь выстрела в спину: кривой Лю оказывал различные услуги «краснобородым» и был под их покровительством. Как и все китайцы, приходившие на летний промысел в Южно-Уссурийский край, он жил одиноко, и когда отправлялся в тайгу на корневку, в знак своего отсутствия подпирал дверь дома жердочкой.
Хунхузы спешились у фанзы, привязали, лошадей, понесли в дом скрученного по рукам и ногам Сергуньку, бывшего в беспамятстве. При этом из кармана его матроски выпал какой-то тускло блеснувший предмет. Один из бандитов подобрал его и издал радостный вопль: то был крошечный самородок, подаренный мальчику Мирославом на память об Аскольде. Андрейка считал, что этот кусочек золота похож на рукописное «Т», но Сергунька увидел в нем «слоненка», так и окрестил его.
Ван Ювэй приблизился к бандиту, разглядывавшему самородок, молча забрал его и жестом велел развязать и обыскать Сергуньку. Из его карманов извлекли хрустальный шарик-пробку от флакона с духами, увеличительное стекло, латунную гильзу, гайку и много другого добра, которое являлось для любого мальчишки богатством, а для любого взрослого — бесполезным мусором. Золота больше не было, Сергуньку опять связали и потащили в дом.
Один угол в фанзе был перегорожен решеткой из толстого бамбука; закут явно служил тюремной камерой, и Сергуньке суждено было стать не первым в ней заключенным: на земляном полу лежала циновка из сгнившей соломы, стояли миска и кружка.
Бросив мальчика за решетку, бандиты расселись на табуретах и кане и начали играть — одни в кости, другие в карты. Играли они с замечательным хладнокровием, ничем не выказывая волнения и азарта, которые, конечно, наличествовали; не было ни споров, ни шума, только слышались время от времени короткие реплики, произносимые спокойными голосами.
Сергунька застонал, требуя к себе внимания, но игроки даже не повернулись в его сторону. Он очнулся от боли, причиненной тонкой, но крепкой веревкой, впившейся в его тело, а может быть, от холода земляного пола, от которого не могла защитить прелая, расползшаяся циновка.
…Судьба хранила мальчика целое утро. Отпущенный матерью до обеда, он гулял в окрестностях хутора, рыбачил на Сидеми, купался на озере Лебяжьем, собирал водяной орех-чилим[75] и вернулся к дому уже после того, как там произошла кровавая расправа с матерью и слугами. Он этого, к счастью, не видел. Он был потрясен уже одним видом любимых собак — Шарика и Белки, убитых самым зверским образом. По двору сновало десятка полтора чужих людей, вооруженных до зубов. Они ловили лошадей, очевидно, собираясь уезжать. Ничего не успевший понять Сергунька услышал повелительный возглас:
— Эй, подойди сюда! Ты, кажется, сын хозяина этого дома?
На него с нехорошей улыбкой смотрел толстяк китаец, которого он видел на Аскольде. У него еще такие длинные ногти.
Это был Ван Ювэй.
Мальчик машинально кивнул:
— Да.
Вожак что-то коротко сказал своим людям. Сергуньку схватили, связали и закинули точно куль на лошадиную холку. Он закричал от страха и боли, а потом, когда хунхузы поехали с хутора, потерял сознание…
Сейчас он пришел в себя, застонал, задергался на полу, пытаясь освободиться от пут. Хунхузы по-прежнему не обращали на него ни малейшего внимания. В конце концов мальчик, устав от бесплодных попыток, снова впал в обморочное состояние.
Окна фанзы стали голубыми: опустились сумерки. Вернулся из тайги хозяин — кривой Лю.
— Ваньшан хао! — поздоровался он, лицемерно изобразив радость при виде гостей.
— Ваньшан хао!
— Лушан синьку ла? Шэнхо цзэммаян?
— Сэсе, доу хао!
Хозяин фанзы заметил узника.
— Чжэгэ наньхай ши шуй?[76]
— Чжэ ши вомэньдэ дижэнь Яновский дэ эрцзы[77], — ответил Ван Ювэй.
Кривой Лю своим единственным глазом видел больше, чем иные двумя, недаром он слыл и был удачливым корневщиком. Вглядевшись в пленника, он почтительнейшим тоном возразил главарю:
— Сяньшэн, ни нунцола. Чжэ ши Хук чуанчжан дэ эрцзы![78]
Толстяк швырнул карты, поднялся с теплого кана и прошел за перегородку к Сергуньке, который как раз в это время вновь открыл глаза.
— Как тебя зовут, мальчик? — по-русски спросил Ван Ювэй.
— Сережа Хук, — еле слышно ответил тот и заплакал. — Развяжите, мне больно…
— Сейчас, сейчас… А скажи: чей это дом, подле которого мы тебя… э… встретили?
— Моего отца, капитана Хука.
— А где же дом фермера Яновского?
— Он на левой стороне бухты, за мыском, напротив Кроличьего острова… Развяжите меня…
— А где ты взял золото?
— Подарил дядя Мирослав.
Ван Ювэй, перейдя на китайский, дал распоряжения насчет пленника. Кривой Лю вытащил нож, перерезал веревки на руках и ногах Сергуньки, зачем-то отхватил прядь волос с его головы. Потом наполнил миску вареным рисом, а кружку водой и пододвинул все это к мальчугану.
Тем временем толстяк, вне себя от ярости, что-то выкрикивая, схватил бамбуковую палку, стоявшую в углу, и обрушил ее на голову одного из своих партнеров, очевидно, виновника ошибки. При этом Ван Ювэй сломал на правой руке один из своих роскошных ногтей, и ярость его удвоилась.
Экзекуция продолжалась долго. Избиваемый закрывал голову руками, но не делал даже попытки сопротивляться, а все остальные — вмешаться. Тишину нарушали только свист дубинки и стоны.
Чужая боль усугубила страдания Сергуньки, Приподнявшись на локте, он широко распахнутыми глазами, которые еще были полны слез, наблюдал картину избиения и мучительно пытался что-либо понять. Кто эти страшные люди? За что бьют человека? Чего хотят они от него, Сергуньки? Зачем привезли сюда? Где мама, отец? Множество вопросов теснилось в голове несчастного десятилетнего мальчугана.
Впрочем, на один он знал ответ. Это, без сомнения, маньчжурские разбойники, хунхузы. Те самые, что нападают на мирных людей, грабят их и убивают; это их выгнал с Аскольда дядя Мирослав за то, что они обманывали рабочих… А сейчас они чего-то хотят от него…
Запыхавшийся толстяк бросил наконец измочаленную о спину своей жертвы палку, сел к столу и велел подать ему кисточку, тушечницу и бумагу. Пока он писал, вся шайка сгрудилась вокруг него и молча, с уважением, граничившим с трепетом, следила за действиями атамана, из чего можно было заключить, что он был единственным среди них грамотным. Избитый лежал на полу, тихо, даже робко постанывая.
Закончив писать, Ван Ювэй сложил листок в виде конверта, положил в него прядь волос Сергуньки. Потом толкнул ногой лежавшего на полу бандита. Тот поднялся, раболепно кланяясь и вытирая глаза рукавом. Толстяк протянул ему конверт. Это было письмо капитану Хуку. Хунхуз спрятал его за пазуху и вышел из фанзы.
Ван Ювэй приблизился к мальчику.
— Ты почему не кушал? Надо кушать, а то совсем слабый станешь.
Сергунька и в самом деле не прикоснулся к еде, только попил воды.
Каждый хоть раз в жизни держал в руках воробья или другую такую же беззащитную птаху, пойманную или увечную, подобранную с земли, каждый, конечно, помнит, сколь мала, хрупка, невесома эта плоть, прикрытая нежными перышками, одно лишь неосторожное движение руки, даже пальца — и она мертва; вы зачем-то стараетесь накормить-напоить свою пленницу, но она не приемлет ни пищи, ни воды, она жаждет только одного — свободы, от тоски по ней, от ужаса отчаянно колотится крошечное сердечко, вы слышите этот трепет, и если в вас доброго больше, чем злого, то ваше собственное сердце проникается жалостью и состраданием, и вы отпускаете птаху на волю, ибо каждое живое создание природы — от птицы до человека — должно быть свободным!
Сергунька отвернулся от ненавистного толстяка, улегся на циновку и, тихонько помолившись, уснул, вручив свою судьбу Богу.
Снилось ему хорошее. Пустив из угла рта слюнку, он блаженно улыбался. Сейчас он откроет глаза и увидит то, что всегда видел по утрам — дорогое, родное, что мы обычно не ценим, а потерявши, плачем: мама, ставящая на стол самовар; отец, вернувшийся с моря, листающий газету «Владивосток» и при этом скептически хмыкающий; Шарик и Белка, тайком пробравшиеся в комнату и ждущие Сергунькиного пробуждения под кроватью, чтобы вместе умчаться на речку Сидеми.
Он открыл глаза — бамбуковая решетка, полутемная фанза, разбойники за столом… Мальчик даже застонал от несправедливости и горя; события вчерашнего дня дали знать себя болью во всем теле, будущее было неизвестным, и оттого казалось еще более жутким, чем прошлое.
Заметив, что Сергунька проснулся, кривой Лю встал из-за стола, за которым хунхузы завтракали. Вчерашний рис, не тронутый пленником, съели мыши, поэтому в ту же миску ему положили новую порцию, добавив кусок вареной красной рыбы, в кружку плеснули чаю.
Потянулся долгий нескончаемый день. Хунхузы ожидали чего-то, то ли ответа на свое письмо, то ли результата, который должен воспоследовать. Кривой Лю был явно раздосадован долгим пребыванием в его фанзе нежелательных гостей, а кроме того, опасался последствий для себя за похищение ребенка. Время от времени он шептал что-то Ван Ювэю, указывая на мальчика, но толстяк только лениво отмахивался.
Сергунька сидел, забившись, подобно зверьку, в угол своей клетки. Все слезы уже выплаканы, мольбы и просьбы были тщетны, и он озлобленно молчал. Положив голову на кулачки, а кулачки на подтянутые к подбородку колени, он исподлобья следил за бандитами, которые, маясь от безделья, тешили себя нелепыми и дикими развлечениями.
Притащили со двора двух петухов. Они взволнованно клекотали и отбивались крыльями. Дальше произошло то, что лучше и раньше нас описал древний китайский поэт:
Печальный хозяин к любым развлечениям глух,
Наскучила музыка, больше не радует слух.
В безделье так тяжко душе пребывать и уму,
Веселые гости на помощь приходят ему.
На длинных циновках расселись, довольные, в ряд
И в фанзе просторной на бой петушиный глядят.
Петух разъяренный сражается с лютым врагом,
Их пух невесомый летает, летает кругом,
И бешеной злобой глаза у бойцов налиты,
Взъерошены перья, торчком у обоих хвосты.
Взмахнули крылами, и ветер пронесся струей.
И клювами в битве истерзаны тот и другой.
Вонзаются шпоры измученной жертве в бока,
Победные крики летят далеко в облака.
И крыльями машет, геройски взлетая, петух,
Покамест отваги огонь еще в нем не потух,
Он требует жира на рваные раны свои,
Чтоб выдержать с честью любые другие бои[79].
Все примерно так и было, можно только добавить, что петухи, настроенные вполне миролюбиво, не желали драться, поэтому хунхузы долго подталкивали их навстречу друг к другу и науськивали, пока не добились своего…
Побежденному Ван Ювэй свернул шею и швырнул его хозяину, чтобы тот приготовил на обед, а победителя взял к себе на колени, стал ласково оглаживать, что-то нараспев произнося (возможно, вышеприведенные стихи). И вдруг, замолчав, начал ловко и быстро выщипывать у него перья. Через несколько минут петух был совершенно гол. Толстяк засмеялся и сбросил его на пол.
Гордый красавец-боец с крутым хвостам, похожим на радугу, превратился в жалкого куцего урода с голенастыми ногами и длинной волосатой шеей, только кровавый гребень да желтые шпоры остались от былой красоты. Горестно покачиваясь, он побрел неведомо куда. Но это было еще не все…
В фанзу впустили собаку, рослую и мохнатую сибирскую лайку. При виде неведомого существа она ошеломленно остановилась: за свою долгую таежную жизнь она повидала многое, но такого… Хунхузы дружно завопили, показывая пальцами на голого петуха, поощряя собаку и как бы обещая ей полную безнаказанность. У лайки отодвинулись назад черные губы, обнажились клыки, она неуверенно зарычала. Но когда бледный уродец шарахнулся от собаки в сторону, у нее исчезли последние сомнения, и она бросилась за ним.
Несчастный израненный петух, лишенный перьев и сил, еще цеплялся за жизнь и потому отчаянно, метался по фанзе, судорожно взмахивая жалкими обрубками, что недавно еще были крыльями. Лайка гонялась за ним, свирепея с каждой минутой. На пол сыпались чашки-плошки, грохот, смех и улюлюканье сотрясали фанзу. Толстый Ван Ювэй хохотал так, что у него ходуном ходил живот и дрожали мышиные усики.
Только один человек не смеялся. Сергунька смотрел на эту первобытную забаву, и ему казалось, что это он, голый и беззащитный, мечется в тщетной надежде спастись от клыков пса-хунхуза. Он испытал прямо-таки физическую боль, когда лайка, изловчившись, схватила петуха за голую шею, и поспешил закрыть глаза, когда собака, получив разрешение от хозяина, начала грызть еще трепещущую тушку.
Вдоволь натешившись, а потом накурившись какой-то отравы с желтым удушливым дымом, бандиты развалились — кто на кане, кто на полу — в самых разных позах и впали в спячку. Именно в спячку, а не в сон, потому что у многих были открыты глаза. Одни хихикали непонятно над чем, другие что-то бормотали, и все они были похожи на сумасшедших.
«Эх, пришли бы сейчас сюда папа и дядя Мирослав! Они бы и вдвоем расправились со всей шайкой!» И хотя они все не шли и не шли, мальчик верил: придут! Эта вера помогала ему держаться.
Очухавшись после полудня, разбойники сели играть в банковку — свою самую любимую и самую азартную игру.
На стол постелили скатерть, на которой черной тушью начертаны два квадрата, один внутри другого. Углы квадратов — внешнего и внутреннего — соединены диагональными линиями. На образовавшиеся трапеции игроки кладут свои ставки — деньги или условно их заменяющие фишки. В центр скатерти, на маленький квадрат, водружается банковка. Она представляет собой медную четырехугольную коробочку с крышкой. Внутри костяной вкладыш, на одной стороне которого белая пластинка. Тот игрок, на чьей стороне она оказывалась, считался выигравшим все ставки.
Игра началась. Банковщиком пожелал стать Ван Ювэй: даже не играя, он получал немалый процент от всех выигрышей. Толстяк сидел в дальнем углу фанзы, спиной к игрокам, манипулировал вкладышем и подавал закрытую коробочку своему помощнику, который подходил к столу и ставил банковку на скатерть. С нее снимали крышку, и сразу же становилось ясно, кто выиграл. И выигрыш и проигрыш встречался всеми хладнокровно, с бесстрастными лицами.
Впрочем, кривому Лю выдержка скоро перестала изменять: он крупно проигрывал. Лишившись наличных денег, он поставил на кон корни женьшеня, добытые им за последнее время, потом ружье, еще потом собаку, ту самую, сибирскую лайку… Наконец обвел вокруг себя руками, словно сгребая все свое имущество в кучу и бросая его на стол. И вновь фортуна в виде банковки не пожелала обернуться к нему белой стороной, а может быть, на него прогневался Цзао-ван — бог домашнего очага…
В фанзе наступила напряженная тишина, все догадывались, что хозяин дома, теперь уже бывший, на этом не остановится. Но у него оставалась только свобода. Ее он и поставил против собственного же имущества. В случае неудачи он становился да-хула-цзы — рабом выигравшего.
Когда на стол водрузили банковку, кривой Лю уставился на нее своим единственным оком, не решаясь снять крышку. Это сделал бровастый бандит в шелковом, но рваном халате, тот, которому сегодня везло больше всех. Он открыл коробочку и не смог сдержать торжествующего смеха: белая пластинка указывала на его выигрыш. Бывший хозяин фанзы, а ныне раб, опустил голову и словно окаменел.
Ван Ювэй вышел из своего угла в знак того, что игра кончилась. Увидев это, кривой Лю стряхнул с себя оцепенелость и злобно крикнул, что имеет право отыграться. Банковщик нахмурился, подумал некоторое время и, пожав плечами, вернулся на свое место.
По тому, как встревоженно зашептались бандиты, Сергунька понял, что сейчас произойдет нечто страшное. И действительно, бывший хозяин вскочил из-за стола, обнажился по пояс, выхватил из ножен кинжал и попробовал на ногте его отточенность. Встал и бровастый, он уже не смеялся, лицо его стало серым.
Можно было подумать, что вот-вот Лю бросится на него с ножом. В ожидании этого Сергунька крепко зажмурился и потому не видел, что кривой повел себя самым странным образом. Сначала из его глаз — и живого и мертвого — хлынули слезы, потом он левой рукой оттянул у себя на животе брюшину и быстрым ударом кинжала отсек ее. Окровавленный кусок мяса он, согнувшись от боли, бросил на белую скатерть. Лю сделал ставку, цена которой — свобода!
Это была так называемая «игра на мясо» — дикий и давний обычай маньчжурских бандитов. К ней прибегали нечасто, и многие проигравшиеся в пух и прах предпочитали рабство. В шайке Ван Ювэя было несколько да-хула-цзы, они так и назывались, только к их кличке прибавлялась фамилия.
Мужество кривого Лю произвело впечатление на хунхузов. Теперь они смотрели на бровастого: как тот поведет себя? Отказаться от дальнейшей игры он не мог: изобьют палками до смерти. Если кредитор проиграет, да-хула-цзы обретет свободу, если же выиграет — сохранит при себе раба, но… потеряет часть своей брюшины, обязанный вернуть «долг».
Игра продолжалась. Банковку понесли толстяку в угол. Кривой Лю с наскоро сделанной повязкой на животе и бровастый, низкий лоб которого покрылся испариной, с тревогой и надеждой смотрели в спину Ван Ювэя…
Внезапно дверь распахнулась и в фанзу, сопровождаемый лаем собаки, вбежал вооруженный хунхуз, которого Сергунька раньше не видел, очевидно, дозорный. Он что-то сказал Ван Ювэю, тот бросил медную коробочку, схватил ружье и с необычайным для него проворством кинулся к выходу. Несколько бандитов последовало за ним.
Оставшиеся потеряли интерес к игре, собравшись в кружок, они принялись оживленно обсуждать новость, принесенную дозорным. Долго крепившийся Лю вдруг покачнулся и рухнул на пол, потеряв сознание. К нему подошел только бровастый. С видимым удовольствием он пнул ногой своего раба, так и не успевшего отыграться.
Сергунька снова взмолился богу об избавлении его от мук, и на сей раз молитвы мальчика были услышаны: прошло совсем немного времени, и в дверях показался дядя Мирослав! Маленький пленник вскочил на ноги и уже готов был разразиться радостными рыданиями, как вдруг замер, закрыв себе рот рукой. Яновский был один, без оружия, глаза его были завязаны, а руки крепко стянуты за спиной. Значит, он тоже пленник!
Мирослав подождал, когда с него снимут повязку, потом обежал глазами фанзу и, найдя Сергуньку, ободряюще улыбнулся ему.
— Ничего, хлопчик, ничего. Все будет хорошо. Сейчас тебя отправят домой.
Ван Ювэй, стоя рядом, тоже улыбался, но его улыбка не предвещала ничего хорошего…
Третьи сутки не спал капитан Хук. Первую ночь после приснопамятного рейса он провел в седле, пытаясь вместе с друзьями настичь бандитов по горячим следам, вторую провел на берегу бухты Сидеми, у своего разоренного гнезда, ожидая возвращения сына.
Сразу после разговора с Яновским, который, прочитав письмо хунхузов, уверил капитана, что Сергунька вот-вот будет возвращен отцу, Фабиан поспешил домой и с той минуты стал жить ожиданием.
Он долго и бездумно сидел в своем кабинете, у холодного камина, пока не очнулся в полной темноте: наступил вечер. У Фабиана было такое ощущение, что он находится в чужом пустом доме. Он стал ходить из комнаты в комнату, всюду зажигая свечи. Задержался в детской. Потрогал игрушки, которые, казалось, еще хранили тепло ладошек сына. «Ничего, — шепотом сказал капитан плюшевому медвежонку и оловянным солдатикам, — ничего, скоро Сергунька придет, не скучайте».
Он вышел под вечернее небо и долго стоял на берегу, наблюдая, как небо и море сливаются в один темно-синий цвет, последнее чуть темнее, как еще через несколько минут они стали совсем неразличимы, только слышались во мраке тяжкие вздохи волн…
Несколько раз за ночь Фабиан оглядывался на свой дом, замечал в его окнах свет и, забывая, что сам зажег его, спешил к усадьбе, где, увы, никто его не ждал. Потом возвращался на берег и снова бесцельно бродил взад-вперед неверными шагами лунатика.
Когда рассвело, капитан Хук, так и не дождавшийся сына, отправился на ферму Яновского. Татьяна Ивановна на веранде накрывала на стол; увидев Фабиана, сбежала с крыльца.
— Что Сергунька? Нашелся?
И тут же по лицу соседа поняла, что вопрос был лишним.
— Нет… Пока нет. Мирослав дома?
— После разговора с вами ушел в тайгу, и вот до сих пор нету. Не знаю, что и думать…
— А что тут особенного? Насколько мне известно, Мирослав и раньше уходил в тайгу на два, на три дня, а то и больше.
— Да, но то было раньше, а теперь… — Татьяна Ивановна запнулась, не решаясь напомнить о хунхузах. — Накануне Мирослав вел себя как-то необычно, странно, мне показалось даже, что он волновался, хотя на него что не похоже… Сказал, что идет ловить бабочек, но я ему не верю. И Андрейку, которого постоянно таскал с собой, наотрез отказался взять.
— А может быть, он… — начал было Фабиан и замолчал, увидев подъезжающего к воротам ранчо верхового китайца. Он был в безрукавке со стоячим воротничком, надетой поверх халата, из-под темно-синей круглой шапочки на спину спускалась коса, из стремян торчали длинные узкие носы ичиг. По тому, как он слез с коня, было видно, что нечасто ездит верхом.
Китаец вошел во двор, поклонился Татьяне Ивановне и Фабиану, сморщив в улыбке смуглое мятое лицо.
— Цзао ань![80]
— Что вам угодно? — холодно спросил капитан Хук, у которого были все основания обижаться на Чжан Сюаня, отказавшегося споспешествовать ему и Яновскому в поиске бандитов.
— Сяньшэн чуанчжан! — торжественно сказал старшина дружины самообороны. — Вомэнь бань нимэнь, иньвэй нимэнь баньла вомэнь. — Увидев непонимающее лицо Фабиана, Чжан Сюань вспомнил, что капитал, в отличие от Яновского, не владеет китайским, и повторил по-русски:
— Господин шкипер! Мы поможем вам, потому что вы помогали нам! Великий Конфуций сказал: «Если бы каждый человек помогал своему соседу, жизнь была бы приятна и легка!»
— Значит, передумали?
— Да, господин.
— Ты один?
— Нет. Дружина ждет недалеко отсюда, в верховьях речки Семиверстки, А банда находится в фанзе кривого Лю. Это в Кедровой пади… Зовите господина Яновского, и едем.
— Яновский ушел вчера в тайгу, — пожал плечами Фабиан.
— Один и без оружия, — обеспокоенно добавила Татьяна Ивановна.
— Он пошел искать вашего сына?
— Зачем? Он сказал мне, что мальчика взяли по ошибке и не сегодня-завтра вернут домой.
— А откуда он узнал об этом?
— Вот из этого письма. Вы грамотный, Чжан Сюань? Прочтите, заодно и мне переведите.
Чжан Сюань взял протянутый ему листок и долго читал про себя, шевеля толстыми губами. Потом неожиданно повернулся к Татьяне Ивановне и с неизменной улыбкой попросил:
— Госпожа! Могу я попросить у вас чашечку чая?
— Хорошо, — сказала удивленная хозяйка. — Сейчас поставлю самовар.
Когда она ушла, старшина вполголоса пересказал Хуку содержание письма. Вот что писали ему хунхузы: «Многоуважаемому и знаменитому господину шкиперу Хуку. Мы очень и очень извиняемся за то, что нарушили уют и покой вашего дома. В наше намерение входило посетить совсем другой дом, но произошла досадная ошибка. Скорбь наша велика и глубока, как Янцзы! Ваш сын Сережа сейчас у нас в гостях, но скоро вернется к вам. Только, пожалуйста, очень просим вас, выполните одну маленькую нашу просьбу. Устройте так, чтобы господин Яновский, один и без оружия, пришел к южному склону горы Чалбан, к скале с одинокой засохшей лиственницей на левом берегу реки Кедровки. Как только господин Яновский навестит нас, мы сразу же отпустим мальчика. Посылаем прядь чудесных волос вашего сына. Если наша просьба не будет выполнена, пришлем остальные волосы имеете с его прелестной головкой. Тысячу лет жизни господину шкиперу! О чем и осмелились донести. Ваши искренние друзья».
— Какие мерзавцы! — воскликнул капитан Хук, невольно повторив слова Яновского, точно так же возмутившегося после прочтения этого послания. Теперь Фабиану многое прояснилось в поведении друга: он понял, почему Мирослав не стал переводить письмо и не хотел отдавать его, почему он обманул жену и сына, сказав им, что идет в тайгу за бабочками… Мирослав решил пожертвовать собой ради спасения Сергуньки! Ведь даже если бандиты отпустят мальчика, с Яновским они наверняка расправятся, они припомнят ему Аскольд. Горячая благодарность к другу, этому благородному рыцарю тайги, соседствовала в душе Фабиана с чувством вины: сам того не желая, он отдал Мирослава в грязные лапы хунхузов. И зачем он только показал ему это проклятое письмо!
— Едем! — вскричал капитан Хук. У него мелькнула мысль, не съездить ли за матросами на южную сторону Славянского полуострова, в бухту Табунную, где стояла его шхуна «Анна», но он тут же передумал: время! — Едем! Немедленно!
— Я с вами! — не просительно, а уверенно и требовательно сказал Андрейка. Оказывается, он давно уже стоял на веранде и все слышал. Его лицо посуровело, и он казался старше своих тринадцати лет, но Фабиан не посмел отказать ему не поэтому, просто они теперь были как бы товарищами по несчастью: один спасал сына, другой отца.
— Хорошо. Седлай коней.
Когда Татьяна Ивановна вышла на террасу с самоваром в руках, трое всадников были уже далеко. Соединившись на берегу крохотной речушки Семиверстки с дружиной, они не мешкая помчались дальше — в Кедровую падь, к месту обитания корневщика кривого Лю.
Но люди Чжан Сюаня, выследившие банду Ван Ювэя, не знали, что матерый хунхуз уже предупрежден своим агентом о предстоящем выступлении дружины, а кроме того, он никогда не ночует в одной фанзе даже две ночи подряд…
Яновские строятся. — Опять сокровища? — Меню пещерных людей. — Откуда есть пошел человек. — «Новое племя» в бухте Ольга. — Создание метеостанции.
Переехав с острова Аскольд на полуостров Славянский, где было решено ставить ферму, Яновские первое время жили в балагане, наспех сооруженном в лесу, между бухтой и озером. По ночам бывало холодно, донимали комары, в любой момент могли нагрянуть тигр Амба или барс Чубарый… Но все это не смущало маленькую дружную семью Мирослава: жена шутила, что с милым и в шалаше рай, а сын вообще был в восторге от такой жизни, представляя себя то индейцем в джунглях Амазонки, то Миклухо-Маклаем на островах Новой Гвинеи.
И тем не менее надо было строиться: не за горами зима. Мирослав, с юности лишенный своего дома (о чем еще будет рассказано здесь), много лет мечтал вновь заиметь его. Он часто повторял китайскую поговорку «Посади платан, тогда и феникс прилетит», где под платаном подразумевался дом, а феникс, как это всем известно, сказочная птица — символ счастья, возрождения, новой жизни.
Казалось бы, чего проще построить дом в тайге: деревьев-то вокруг видимо-невидимо! Вали их, очищай от коры и сучьев, распиливай стволы на бревна нужной длины и толщины и начинай выкладывать сруб или, говоря понятнее, стены. Хочешь побыстрее и попроще — руби «в обло» или «в охряпку», а хочешь красивее и прочнее — руби «в лапу» или «в ласточкин хвост». В любом случае получится надежная изба, которая при наличии доброй печи и крепких запоров защитит тебя от хлада, татя и зверя.
Но Мирославу Яновскому нужна не изба, ему нужен дом. Каменный, такой, чтоб был не по зубам ни яростным зимним ветрам, ни летним промозглым туманам, чтоб не подвластен был времени, стоял бы века, ибо решил поселиться здесь обрусевший поляк навсегда.
Для строительства дома и фермы требовались средства, и немалые, и они у Яновского были: золото, намытое им старательским способом на Аскольде, он обратил в деньги, а деньги надежно поместил в банк. При желании Мирослав мог бы стать золотопромышленником, однако он не только не поклонялся «золотому тельцу», но и презирал его, а потому взял из-под земли ровно столько, сколько ему было нужно, после чего уступил свои разработки проспектору Молчанскому за весьма скромное вознаграждение.
На шхуне капитана Хука в Сидеминскую бухту были доставлены инструменты: лопаты, кирки, топоры, пилы и строительные материалы: бутовый камень, кирпич, стекло, железо. Из Владивостока были приглашены техник-строитель и три каменщика, а из соседней корейской деревни Адими — землекопы для рытья котлована под фундамент.
Работа шла с утра и до позднего вечера, причем сами Яновские тоже не сидели сложа руки. Татьяна Ивановна готовила еду на всю артель, а Мирослав с Андрейкой вызвались приготовить раствор для кладки камня и кирпича.
Честно говоря, Андрейке не очень хотелось работать, с большим удовольствием он отправился бы на берег бухты ловить крабов или в тайгу собирать кишмиш, но раз попросил отец (а он никогда не заставлял, только просил), мальчик со вздохом согласился. Согласился — и не пожалел об этом, потому что такое вроде бы скучное занятие, как приготовление раствора, неожиданно обернулось интересным приключением!
— Для того чтобы сделать раствор, нужны песок и известь, — говорил Мирослав, вручая сыну лопату, а себе кладя на плечо тяжелый заступ. — Песка у нас на берегу хоть отбавляй, а известь мы получим из ракушек…
— Которых у нас тоже хоть отбавляй! — подхватил Андрейка.
— Только сначала их надо собрать в кучу и хорошенько обжечь.
— А я знаю, где есть уже готовая куча!
Андрейка давно уже заприметил на бугре, недалеко от места постройки, большую кучу раковин, обнажившуюся из-под земли под воздействием ветров и дождей. Туда и направились отец с сыном.
Первые же удары заступа о землю заставили Яновских забыть об извести: вместе с осколками раковин, перемешанных с землей, на свет появились черепки — остатки глиняного горшка!
— Странно, — промолвил Мирослав, опершись за заступ, — выходит, здесь уже побывала нога человека, а я-то думал, мы первые…
— Да это же клад! — завопил Андрейка. — В этом горшке были сокровища!
— Опять сокровища? Да ты, брат, неисправим. Куда же они в таком случае подевались?
— Горшок разбился, и сокровища вывалились. Они, наверное, там, поглубже. Давай копать.
— Что ж, давай. Может, ты и прав, и получится у нас прямо по дедушке Крылову: «Навозну кучу разрывая, петух нашел жемчужное зерно…»
Они продолжили работу. Андрейка копал с жаром, как заведенный, ожидая с замиранием сердца звяканья лопаты о золото или что другое драгоценное. Звякать-то она звякала, только из ямы извлекались самые обычные, неинтересные предметы: кости, камни, раковины и все те же глиняные черепки.
По мере расширения и углубления ямы у Андрейки разочарованно вытягивалось лицо. Он все еще копал, но уже без прежнего энтузиазма, досада и усталость постепенно овладевали им. Он не замечал, что отец, давно уже отложив в сторону заступ, сидит на корточках и внимательно рассматривает находки, а некоторые из них очищает от грязи, пожертвовав для этой цели свой носовой платок.
— Все, — упавшим голосом сказал Андрейка, — и здесь нет сокровищ…
— А вот и есть! — живо возразил ему отец.
— Уж не эти ли кости-камни?
— Именно они. Брось лопату, иди сюда… Вот смотри: что это, по-твоему?
— Ну, камень…
— А ты присмотрись повнимательнее.
Андрейка взял его в руки, повертел. Камень и впрямь был несколько необычным — плоский, трапециевидный, похоже, даже шлифованный, но все-таки камень. Мальчик пожал плечами.
— Эх ты! Это же топор! Каменный топор!
— Да ну?!
— Конечно! Вот обух, а это лезвие… Видишь, как оно зазубрено? Им работали, этим топором, и довольно долго. Вот еще один топор, вернее, половинка его лопасти… А это каменное долото…
Теперь уже и Андрейка начал угадывать в найденных предметах очертания хорошо знакомых ему орудий труда, грубо, но старательно сработанных из камня и кости. И мальчик включился в игру узнавания.
— А это похоже на шило, да?
— Верно, Андрейка! Шило, сделанное из кости. Видишь, кончик его обломан? Вероятно, шкура, которую им протыкали, чтобы что-то сшить, оказалась чересчур крепкой…
— Но тут еще много костей, только они… ни на что не похожи. Какие-то осколки…
— Я думаю, что это не орудия труда, а просто мозговые косточки. Представь себе, что человек, сварив и съев мясо, разбивал потом кости и доставал из них мозг, то есть поступал, как и вы с матерью за обедом…
— Ну да, ты же мяса не ешь… — усмехнулся Андрейка. — Отец, но кто же был этот человек и когда он жил здесь?
— Ты много от меня хочешь узнать, я же не археолог. Но думаю, что это был очень древний человек и жил он в каменном веке, или, как его называют ученые, в эпоху неолита, то есть тыщи три, а может, больше лет назад.
— Три тысячи лет назад? Вот это да! И что же он тут делал? Чем занимался?
— Люди в те времена жили, как мне представляется, только одним: стремлением выжить. Все их существование сводилось к борьбе со стихией и добыванию нищи. Занимались они в основном охотой… Впрочем, постой! Рыбной ловлей наш приятель тоже занимался. Вот, если только я ошибаюсь, позвонок молодой акулы…
— А это что? — мальчик протянул отцу только что найденный круглый камень с выдолбленной по диаметру выемкой.
— Похоже на грузило, — раздумчиво ответил Яновский-старший. — Да, гранитное грузило для невода, который делали из жил и кож зверей.
— Значит, этот человек жил здесь, ел мясо, рыбу и устриц, — подытожил Андрейка. — А почему он не ел крабов, ведь их здесь полно и они такие вкусные? Или они ему не нравились?
— Да, остатков краба в этой куче нет, хотя сохранились бы, если не панцирь, то конечности… Вряд ли краб был ему не по вкусу, тем более что древние люди вообще не были привередливы в еде. Может, тогда климат был иным и крабы тут не водились? В общем, можно только гадать… А насчет того, что этот пещерный парень здесь, на Славянском полуострове, жил постоянно, я сильно сомневаюсь. Во-первых, мы нигде не встречали следов жилища человека и его останков; во-вторых, мне не попадались здесь и такие крепкие, кристаллического происхождения камни, из которых сделаны все эти орудия… Наверное, на Славянском у него было нечто вроде летней резиденции, дачи; он приходил сюда, на берег моря, в теплое время года, чтобы половить рыбку, полакомиться устрицами. Это ведь легче, чем добывать зверя… А когда наступала зима и бухта Сидеми покрывалась льдом, он уходил к своему постоянному обиталищу…
— А мусор после себя не разбрасывал вокруг, сносил все в одну кучу, — заметил Андрейка.
— Вот именно, — усмехнулся Мирослав, — культурный был дикарь. Хорошо, если бы нынешние жители с него брали пример.
Яновский выложил на свой платок все найденные в раковинной куче предметы: каменные топоры, долото, грузило, заостренные кости, а яму аккуратно засыпал, землей.
— Отправим все это в Иркутский музей, пусть ученые посмотрят. Может быть, наука ответит на те вопросы, на какие мы не нашли ответа.
— Отец, а откуда взялся самый первый человек? Правда, что из обезьяны?
— Да, на этот вопрос наука ответила вполне определенно. Но о происхождении человека еще есть много сказок и легенд. У каждого народа своя. Вот, например, как рассказывали об этом в древнем Китае…
В те времена, когда земля отделилась от неба и когда на земле уже были горы и реки, травы и деревья, птицы и звери, насекомые и рыбы, на ней еще не было людей, и поэтому мир был просторен и тих. По этой земле бродила женщина — дух по имени Нюйва[81]. В сердце своем она ощущала ужасное одиночество и понимала, что для того, чтобы оживить землю, необходимо еще что-то создать, но не знала что. Как-то раз присела она на берегу пруда, взяла гореть желтой глины, смочила ее водой и, глядя на свое отражение в воде, вылепила маленькую девочку. Как только поставила ее на землю, маленькая фигурка ожила, закричала «уа-уа» и радостно запрыгала. Ей дали имя Жэнь, что означало «человек».
Нюйве понравилось собственное творение, и она продолжала лепку, причем использовала разную глину — белую, черную, красную… Вскоре вокруг нее теснилось множество человечков обоего пола. Потом, поблагодарив свою создательницу, они разбрелись в разные стороны и расселились по всей земле.
После того, как Нюйва создала род человеческий, она в течение многих лет пребывала в полной безмятежности. Но вот дух воды Гунгун и дух огня Чжужун неизвестно из-за чего перессорились, подрались и нарушили спокойную и счастливую жизнь людей.
Битва была очень жестокой и с неба, где началась, перешла на землю. В этой борьбе бог воды Гунгун обрушил гору Бучжоу, на которой покоилось небо, и одна из сторон земли разрушилась, часть небосвода отвалилась. На небе образовались большие зияющие проломы, на земле — черные и глубокие провалы. Во время этих потрясений горные леса охватил огромный жестокий пожар, а из-под земли хлынули воды и затопили сушу. Земля превратилась в оплошной океан, волны которого вздымались до неба. Люди пытались спастись на возвышенностях, но там им угрожала гибель от диких зверей, которых потоп тоже выгнал из лесов в горы. Это был настоящий ад! Нюйва, видя, как страдают ее дети, очень опечалилась и, желая им помочь, принялась за тяжкий труд по починке неба. Прежде всего она собрала много камней различных цветов, расплавила их на огне в жидкую массу и ею заделала отверстия в небе (посмотри внимательно на небо и увидишь: в разных местах оно разного цвета).
Для того, чтобы впредь не опасаться обвала, Нюйва убила огромную черепаху, отрубила у нее все четыре ноги и поставила их вертикально у четырех сторон земли, как подпорки, поддерживающие небосвод наподобие шатра. Потом она сожгла много тростника, сгребла пепел в кучи и преградила дорогу потоку. Люди смогли вернуться с гор на землю.
Так великая Нюйва избавила своих детей от бедствий и спасла их от полной гибели. Правда, хотя она и починила небосвод, все же не смогла сделать его таким, каким он был прежде. Северо-западная его часть немного перекосилась, поэтому солнце, луна и звезды стали в своем движении клониться в сторону этой части небосвода и заходить на западе. На юго-востоке земли образовалась глубокая впадина, воды всех рек устремились в ее сторону, и там образовались моря и океаны…
— Красивая сказка, — сказал незаметно подошедший Фабиан Хук. В те редкие дни, когда китолов бывал на берегу, он обязательно приходил к Яновским и — один или со своими матросами — помогал в постройке дома.
— А может, это и не сказка вовсе! — возразил Андрейка, все еще находящийся в плену легенды.
— Может, и не сказка, — улыбнулся капитан и сменил тему. — А что это вы тут делаете? Никак раскопки ведете?
Мирослав рассказал другу о находках и с гордостью их продемонстрировал.
— Значит, на территории нынешнего Уссурийского края жили первобытные люди? Вы сделали блестящее открытие, Мирослав!
— Это Андрейка сделал, он нашел эту раковинную кучу…
Мальчик хотел сказать, что это не совсем так, но почему-то не сказал и покраснел. А отец между тем продолжал:
— Я убежден, что не только первобытные люди жили здесь, на этой замечательной богатой земле, но и целые народы, здесь были города, создавались и разрушались государства. Как некогда пески Аравии и джунгли Индии поглотили древние города с высочайшей культурой, так и наша тайга скрывает в своих зарослях остатки древних поселений, городов, памятники культуры. Со временем их обязательно разыщут археологи…
— А может, даже найдут и неизвестные племена? — подхватил Андрейка. — Ну чего вы смеетесь?.. Я сам недавно читал в журнале «Вокруг света», что в верховьях Амазонки нашли какое-то племя, которое говорит на никому не понятном языке и живет как в каменном веке!
— У нас здесь, в крае, тоже сравнительно недавно нашли новое туземное племя, — включился в разговор капитан Хук.
— Опять шутите?
— Серьезно. Это было в заливе Ольга несколько лет назад. Командир Сибирской флотилии, он же первый военный губернатор Приморской области, контр-адмирал Казакевич Петр Васильевич шел на клипере «Абрек» из Николаевска-на-Амуре во Владивосток. По пути он решил посетить военный пост в Ольге. Что такое пост? Это обычная рубленая изба, где живет и несет караульную службу около десятка солдат при одном унтер-офицере. Снабжаются эти посты, разбросанные по побережью, крайне плохо: судов мало, да и навигация — известное дело — не круглый год. Пропитание солдатики добывают себе сами — охотой и рыбалкой, ну, а со всяким казенным — припасом дело обстоит не лучшим образом… Естественно, что команда Ольгинского поста обносилась донельзя и походила на оборванцев. А тут на рейде Тихой гавани неожиданно бросает якорь судно. Смотрят — а это «Абрек» под вымпелом командира флотилии, и уже отваливает от клипера шлюпка и идет к берегу. Хочешь не хочешь, надо торжественно встречать высокое начальство. Положено. Командир поста критически оглядывает своих оборванных солдат и мучительно соображает, как быть. Наконец его осеняет. Он приказывает всем раздеться, отбирает наиболее сохранившееся обмундирование — у кого сапоги, у кого форменную рубаху, у кого бескозырную фуражку — и полностью экипирует нескольких человек.
— Остальным, — говорит, — сховаться в кущах и ни в коем разе не попадаться на глаза их высоко-дительству! Поняли?
— Так точно, вашбродь! — уныло ответили солдаты и полезли в заросли кормить комаров.
Казакевич сошел на берег и был торжественно, но всем правилам, встречен. Осмотрев пост, он остался доволен и отменным порядком, и бравым видом солдат.
— Только почему их двое? — спрашивает. — Ведь по списку нижних чинов, кажется, семь?
— Так точно, ваш-высоко-дительство, семь! — ответил командир поста. — Два здесь, а остальные на работах, валят в тайге лес на дрова.
— Понятно, — кивнул адмирал и направился к поджидавшей его шлюпке. — Прощайте, ребята!
— Сми-и-рна! — проорал унтер-офицер положенную в таких случаях команду, и тут случилось непредвиденное: из кустов выскочили и вытянулись «во фрунт» пятеро полуголых бородачей.
— Эт-то что такое? — изумился Казакевич.
— Это… это, ваш-высоко-дитство, местное племя, туземцы! — нашелся командир поста, исподтишка показывая кулак «туземцам».
— Вон как… Значит, приобщаете их к цивилизации?
— Так точно! — рявкнул унтер. — Приобщаем к этой самой…
— Ну-ну, — молвило начальство и отбыло на корабль.
Об этом случае узнала вся флотилия и долго еще смеялись над тем, как в заливе Ольга унтер-офицер имярек обнаружил новое туземное племя…
— А может, это анекдот, дорогой капитан? — все еще смеясь, спросил Мирослав.
— Может, и анекдот, — не стал спорить покладистый Фабиан Хук.
— Яныч! — послышался из котлована укоризненный голос техника. — А где же обещанный раствор?
— Ох, извини, Петрович. Заболтались. Сейчас будем работать.
Яновский полупроснулся от непонятных звуков. Еще не пробудившись окончательно, он понял, откуда они, и улыбнулся в темноте. В ночи за раскрытым окном тихо-тихо шелестел дождь. Это был даже не дождь, а едва слышный шепот, словно природа о чем-то шушукалась сама с собой. Лишь где-то поблизости, с карниза или с крыши падали — хлип-хлюп — редкие тяжелые капли, а дальше, в глубине сада, и за оградой, в тайге, слышалось сплошное пш-пш-пш…
Мирослав долго лежал с закрытыми глазами, потом открыв их, пока не понял, что больше не заснуть. Он оделся, стараясь не шуметь, зажег на террасе фонарь и вышел в сад. Да, дождя как такового не было, но природа изнемогала от влаги: в свете фонаря серебрилась густая водяная пыль, ветви голых еще, мокрых деревьев жирно блестели; земля, набухая и раскисая, издавала под ногами смачное чавканье.
Это шла, хлюпая носом, серенькая приморская весна, следом, ей в затылок простуженно дыша, топало мокротуманное лето. Они были почти неразличимыми близнецами.
Непогодь подвигнула Мирослава на давно, еще в начале зимы, задуманное дело — создание метеостанции возле своей усадьбы. Уже был поставлен дом-крепость, разбиты сад и огород, близки к завершению хозяйственные постройки: конюшня, хлев, сараи, амбары, кузня… В качестве одного из важнейших подразделений задуманного большого хозяйства входила и метеорологическая станция.
Своими планами Яновский поделился с семьей и с соседом, капитаном Хуком. Домочадцы встретили идею скептически.
— Это чтоб погоду предсказывать? — удивленно спросила жена. — Да я тебе ее без всякой станции предскажу, чай, в деревне выросла! Например, конский каштан «плачет», дым стелется по земле, вокруг луны колечко появляется — будет дурная погода…
А Андрейка, весело поблескивая узкими и темными, как маслины, глазками, весело оттарабанил:
— Солнце село в воду — жди хорошую погоду, чайки ходят по песку — моряку сулят тоску!
И только капитан Хук отнесся к планам друга одобрительно:
— На суше говорят о погоде, когда говорить не о чем, а для моряка это зачастую вопрос жизни или смерти… Впрочем, — поправил он самого себя, — и на суше не для всех разговор о погоде праздный, только для бездельников, а для труженика, особливо селянина, очень важно знать загодя погоду…
— Тем более, что мы будем составлять многолетние прогнозы! — подхватил Мирослав.
— Как это? — спросил Андрейка.
— Будем изо дня в день круглый год наблюдать за погодой, а результаты записывать в специальный журнал. Через несколько лет мы будем хорошо знать здешний климат и сможем предсказывать погоду не только на завтра, как это делает наша мать, но и на месяц вперед и на полгода! Это пригодится и нам, и тем, кто здесь будет жить после нас…
Андрейка задумался. Отец часто говорит о тех временах, когда здесь, в Посьетском участке, да и по всей Приморской области начнется новая, какая-то другая жизнь, когда сюда придут люди, много людей, которые будут тут жить и работать. Он почему-то много думает об этих людях и старается облегчить им будущую жизнь. Для этого он приручает диких пятнистых оленей, Хуа-лу, и пытается вырастить плодовые деревья, мечтает пересадить женьшень из тайги на грядки и вывести новую для Дальнего Востока породу лошади… Ему трудно: он как будто первым идет по снежному целику, прокладывая другим лыжню… И про станцию он тоже хорошо задумал, конечно она очень нужна, просто он, Андрейка, сначала этого не понял…
— Только для метеостанции потребуется много приборов, дорогих и сложных, — задумчиво продолжал капитан Хук. — Их нет даже во Владивостоке. Кое-чем я, конечно, помогу вам, но…
— Спасибо, — улыбнулся Мирослав, и в его темной бороде блеснули белые зубы. — Кое-что дадите вы, кое-что у меня есть, а кое-что мы с Андрейкой смастерим сами. Ничего страшного: глаза боятся, а руки делают! Будет у нас своя станция!
Этот разговор был зимой, и тогда же, во время долгих вечеров, когда переделаны все домашние дела, а Андрейка заканчивал приготовление уроков (занятия с ним проводил отец), Яновские мастерили оборудование будущей станции.
Первым делом Мирослав сколотил из дощечек и реек ящичек, очень похожий на улей.
— Это домик для пчел? — спросил сын.
— Это домик для приборов, а точнее, метеорологическая будка. В ней приборы будут защищены от солнца, дождя и снега.
— А какие приборы у нас будут?
— Все самые необходимые. Видишь ли, для изучения погоды нужно вести наблюдения за всеми ее элементами. Их пять: давление, температура, влажность, облачность и ветер. Для этого нам потребуется, в том же порядке: барометр, термометр, гигрометр и осадкомер, нефоскоп и флюгер.
Из перечисленного Андрейке были знакомы только барометр и термометр, об остальных он и не слыхивал. Впрочем, еще видел флюгер. Это такой петушок из жести, который ставят на коньке крыши; куда ветер дует, туда петушок и поворачивается… Но ведь их делают больше для забавы.
— Нет, — сказал отец, — наш флюгер будет иным, более точным, он будет показывать не только направление ветра, но и его силу и скорость. А выглядеть он будет так…
Яновский-старший придвинул к себе листок бумаги и, обмакнув перо в чернила, начал рисовать флюгер. Объяснил он устройство и других приборов. Андрейке они показались вовсе несложными. Вот, например, гигрометр. Несмотря на мудреное название, прибор для определения влажности воздуха оказался до смешного прост. Он состоит из рамки, на которой натянут обыкновенный человеческий волос, только обезжиренный. Один конец волоса закреплен вверху рамки, другой внизу перекинут через маленький блок. С блоком связана стрелка, двигающаяся по шкале. Когда влажность увеличивается, клетки волоса разбухают и он удлиняется. А когда воздух становится суше, волос укорачивается. Все это отмечает стрелка, показывающая на шкале, сколько нынче процентов влажности…
Весной, вскоре после той апрельской мокрой ночи, что разбудила Мирослава, приступили к сооружению станции. В работе приняли участие все немногочисленные обитатели Усть-Сидеми, даже те, кто не понимал значения метеостанции и относился к ней как к «господской затее».
Поляну недалеко от дома Яновские очистили от деревьев и кустарников, обнесли штакетником. На площадке вкопали высокий столб с флюгером и нефоскопом — прибором, определяющим направление и скорость движения облаков, поставили полосатую снегомерную рейку, осадкомер, похожий на громадный полураскрытый цветок. В центре установили тот самый «домик для приборов» на четырех высоких ножках и приладили к нему небольшую лесенку.
По этой лесенке каждый день и даже по нескольку раз на день поднимались Мирослав, Татьяна Ивановна и Андрейка — была установлена очередность дежурства, проверяли показания приборов и записывали их в толстую тетрадь.
Так начала работать одна из первых в Приморье синоптических служб — метеостанция Мирослава Яновского. Его предупреждениями и рекомендациями широко пользовались крестьяне-переселенцы, поток которых в конце XIX века нарастал с каждым годом.
«Деревянный воротник». — Коллективный портрет хунхузов. — Кого они хотят запугать? — Исповедь каторжника. — Восстание. — Во глубине сибирских руд. — Вниз по батюшке Амуру. — Ван Ювэй меняет нору.
Сняв повязку с глаз Яновского, хунхузы не стали развязывать руки, более того, связали еще и ноги, а также надели канг, который на своем бандитском жаргоне называли «деревянным воротником». Он представлял собой две короткие толстые доски, соединенные вместе и имевшие в середине круглое отверстие диаметром, соответствующим шее человека. Доски раздвинули, и в расширившееся отверстие всунули голову Мирослава, после чего доски плотно сомкнули и заперли висячим замком.
— Что вы делаете? — выкрикнул Сергунька. — Ему же больно!
Мирославу и в самом деле было больно: когда смыкали колодки, защемили досками часть его окладистой бороды, и теперь было невозможно повернуть голову. Он не мог взглянуть на мальчика, чтобы успокоить его улыбкой, поэтому тихо проговорил, глядя перед собой:
— Ничего, Сергунь. Пусть их потешатся…
Он понимал, что колодки на него надели не столько с целью укротить его, гиганта, сколько из желания унизить, ведь в канги берут только самых закоренелых преступников. Неоднократно бывая в Китае, он видел таких. На бумажках, наклеенных на кангах, писали имя провинившегося, род его проступка и срок наказания. В таком виде преступников выводили на площади, базары и в другие общественные места; днем они стояли под палящим солнцем, а на ночь их отводили в тюрьму, где из-за своего тяжелого и громоздкого «деревянного воротника» они не могли даже прилечь и спали сидя.
Ван Ювэй с самодовольным видом, уперев руки в бока и выкатив живот, стоял перед пленником. Скорчившийся Мирослав сидел на полу, поджав под себя связанные ноги, голова его, лежавшая на деревянном квадрате, казалась отделенной от туловища. Несмотря на эту рабски униженную позу, дух Яновского был не сломлен. Это джангуйда понял, встретившись с ним взглядом: в глазах пленника не прочитывались ни страх, ни отчаяние, напротив: в них были спокойствие, уверенность и даже насмешка над ним, хозяином положения.
— Вот теперь можно и поговорить, — сказал Ван Ювэй.
— Я не буду с вами разговаривать до тех пор, пока вы не отпустите мальчика, как это было обещано в письме.
— Заговоришь! — злобно прошипел бровастый маньчжур в шелковом, но рваном и грязном халате. — Заговоришь, если не хочешь раньше времени встретиться с Ильмун-ханом[82]!
Но Ван Ювэй прицыкнул на бровастого и начал шептаться со своими приближенными. Мирослав смотрел на них и вспоминал все, что он знал об этих людях.
Хунхузы, «краснобородые» — это китайцы и маньчжуры, в большинстве своем бывшие солдаты, дезертировавшие из своих частей, реже — бывшие рабочие золотых приисков и отчаявшиеся бедняки-переселенцы из южных провинций Шандуна, Куан-ли и других. Попадаются среди них и образованные люди — бакши, как например, Ван Ювэй, наверняка бывший чиновник-взяточник. Одних на путь разбоя толкает нужда и голод, других — стремление к легкой и быстрой наживе.
Иногда в банду приводят обида и желание отомстить. Мирослав слышал несколько таких историй. Знаменитый джангуйда Тан был сначала ярым противником хунхузов. Жители деревни, в которой он жил, избрали его своим старостой. Во главе команды охотников он преследовал разбойников. Однажды Тан поймал и привел к гиринскому генерал-губернатору, дзянь-дзюню, известного хунхуза. Однако начальство не только не наградило, как положено, старосту, но и отпустило на свободу бандита, получив за это солидную мзду. Обиженный Тан с группой друзей подался в горы и сам стал хунхузом.
Другая история была поучительной, и, подумалось Мирославу, ее неплохо бы рассказать людям Вана. Некий человек, выходец из Южного Китая, поселился на реке Милинхэ, притоке Муданьцзяня, наладил хозяйство, скопил приличное состояние и уже подумывал о возвращении на родину, где ждала его семья. Но о его благополучии прослышали хунхузы, напали и обобрали до нитки. Человек этот второй раз обзавелся хозяйством и вновь сколотил копейку — хунхузы опять тут как тут, и снова он остался нищ. Тогда он собрал около полусотни таких же, как сам, злых на весь мир бедолаг, стал преследовать хунхузов, а попутно грабить всех, кто попадался под руку. Этот промысел оказался доходнее, чем ведение хозяйства. Через четыре года человек стал богатым, распустил шайку и с награбленным вернулся домой. Родным он сказал, что занимался торговлей. Празднуя возвращение хозяина, все семейство собралось в домашней кумирне. Хозяин поставил полную жертвенную чашу перед изображением Лао и помолился божеству о благополучии своего дома, чтобы он был полон, как эта чаша. Едва молитва кончилась, как с криком «Отец!» умер старший сын. Через несколько дней ослеп второй сын. Все увидели в этом грозную руку Хоань-Шена, посланника великого Лао, все поняли, что богатство главы семьи нажито нечестным путем, и все отвернулись от него. Жена с оставшимися детьми ушла, чтобы и на них не обрушилась карающая десница разгневанного божества. Бывший хунхуз остался один…
Легенда это или быль — не ясно. Слухи о хунхузах, которыми люди пугали друг друга, всегда обрастали самыми фантастическими подробностями. Доподлинно известно одно: хунхузничество, сильно развившееся в Маньчжурии в конце XIX века, было весьма распространенным промыслом. Сбившись в шайки, насчитывающие от десятка до нескольких сотен человек, бандиты терроризировали как отдельных лиц, так и целые деревни и даже города. Отлично организованные и вооруженные, имеющие влиятельные связи и многочисленную агентуру, хунхузы по существу были государством в государстве, являлись такой же грозной и темной силой, какой была сицилианская мафия, появившаяся в самом начале XIX века.
Вот какого врага нажил себе фермер Мирослав Яновский. Что-то с ним теперь будет… Ван Ювэй, закончив совещание со своими подручными, отошел от них и приблизился к пленникам.
— Мы держим свое слово! — важно изрек он. — Сейчас мальчика отведут к его отцу.
— И пусть принесут мне записку от капитана Хука, что все в порядке, — сказал Мирослав.
— Вы слишком много ставите условий, господин Яновский! Не забывайте, кто в чьих руках.
Толстяк подал знак одному из бандитов, тот прошел за перегородку и вывел оттуда Сергуньку. Обретая долгожданную свободу, мальчик совсем не радовался: добрый и отзывчивый, он чужие страдания воспринимал как собственные. Не в силах что-либо сказать, очевидно, горло перехватило, Сергунька тянул к Мирославу руки, как бы желая взять его с собой, но мальчика грубо повлекли к выходу.
— Не рассказывай нашим обо всем этом, — крикнул ему вдогонку Яновский, — не расстраивай их!
Когда дверь за Сергунькой и его сопровождающими закрылась, джангуйда сел на кан, разгладил свои мышиные усики и вкрадчиво начал:
— А теперь пусть спадет вода и обнажатся камни[83]. Вы, Яновский, по крайней мере трижды заслужили смерть: вы явились на чужую землю, хозяйничаете и обогащаетесь здесь, вы изгнали нас с Аскольда, разлучив с горячо любимыми родственниками, вы вообще ненавидите нас, китайцев…
— Неправда, — спокойно отвечал Мирослав, — все неправда. Я люблю Китай и уважаю его великий народ. Нет плохих народов, есть плохие люди. Я пришел сюда не обогащаться, а сделать богаче эту землю. Она, кстати, не ваша, а русская. Вы же приходите сюда только грабить — и землю, и тех, кто на ней трудится. Этим вы занимались и на острове Аскольд, поэтому вас и прогнали… Я допускал, что вы попытаетесь мне отомстить, но мог ли я предвидеть, что ваш безрассудный гнев обрушится на семью капитана Хука?..
Ван Ювэй, раздосадованный тем, что ему напомнили о его ошибке, высокомерно ответил:
— Да, мы убили курицу, чтобы преподать урок обезьяне! Теперь черед самой обезьяны.
— Что ж, она готова, — усмехнулся Мирослав.
Спокойствие фермера, подчеркнутое усмешкой, его явное пренебрежение к неминуемой расправе над ним окончательно разозлили джангуйду, и он заорал, теряя лицо:
— Вы, Яновский, русский хунхуз! Вы хуже хунхузов! Нас обвиняете в правежах и воровстве, а сами тайно намыли на Аскольде несколько даней[84] золота. Думаете, не знаем? У нас везде свои глаза и уши. Вам придется поделиться с нами золотом, если хотите жить.
Хотя большинство бандитов, толпившихся вокруг Ван Ювэя и Мирослава, не знали русского языка или знали плохо, слово «золото» было известно всем.
«Айжин», «Цзинь-цзы»[85]— эхом оно отталкивалось от каждого, и каждый невольно делал шаг вперед, напирая на пленника.
— Нет у меня золота, — устало сказал Мирослав, у него нестерпимо болела голова, тяжелый канг клонил ее к земле.
— А это что? — толстяк выхватил из-за пазухи Сергунькиного «слоника». — Если вы раздаете самородки мальчишкам, значит, их у вас столько, что… как это по-русски… курицы сытые и не хотят клевать!
— Нет у меня золота. А если б и было — не дал! И кончайте поскорей — надоело!
— Надеетесь на легкую смерть? Не выйдет. Мы сдерем с вас кожу или закопаем живым в землю.
Мирослав с усилием поднял голову, густые брови его гневно сошлись на переносице, обозначив резкую продольную морщину.
— Кого ты хочешь запугать, ничтожество?! Прошедшему ад чистилище не страшно!
Мирослав Яновский не любил рассказывать о своем прошлом, но дважды за свою жизнь нарушил это правило. Первый раз он рассказал о себе по просьбе Николая Гавриловича Чернышевского, с которым познакомился на Кадайских рудниках, второй — Татьяне Ковалевой, своей будущей жене. Впрочем, сама история его женитьбы примечательна.
Когда Мирослав решил перебираться с острова Аскольд на материк, он надумал жениться: сыну, Андрейке, нужна была мать, а в доме хозяйка. Намеченное Яновский не любил откладывать, к тому же один из почитаемых им поэтов Эллады советовал: «До тридцати не женись, но и за тридцать долго не медли»[86], а Мирослав как раз и находился в этом возрасте.
Знакомство с Татьяной состоялось во Владивостоке, в доме купца Ковалева, где она жила на правах бедной родственницы, а по сути была бесплатной прислугой.
…Дело было на масленицу. Яновский ел блины с красной икрой и рассеянно слушал разглагольствования хозяина дома.
— …Или возьми промыслы, краба, к примеру. Стоит энтот паук дорого — пять рублев за пуд, но его ишшо попробуй поймай! А морская — капуста, до которой охочи инородцы, пущай стоит всего целковый за пуд, зато ее здесь — косой коси! Никакого снаряжения не надобно: лодка да вилы. Потом зафрахтовал шхунишку — и в Хуньчунь. Пошлиной не облагается, затрат копейки, а дохода тыщи. Мой односум Яков Лазарич Семенов ежегодно по сту тыщ пудов капусты вывозит в Китай. Вот и я думаю энтим делом заняться… А вы, я слышал, отошли от золотишка, на землице думаете осесть?..
За столом кроме них сидели купчиха, нетрадиционно тощая, с птичьим злым лицом, и две ее дочки — разряженные, нарумяненные, глупо-жеманные. Они вовсю пялились на рослого бородача и перешептывались. Купчиха открывала узкий, как щель копилки, рот только затем, чтобы очередной раз крикнуть:
— Танька! Самовар!
Из сеней появлялась простоволосая девушка с громадным пыхтящим самоваром на вытянутых руках. Была она светлоглаза, с милыми, очень ей идущими веснушками, с длинной тяжелой косой. Она тоже украдкой посматривала на гостя, а встречаясь с ним взглядом, опускала глаза.
Выдержав для приличия часа два, Мирослав поднялся.
— К сожалению, мне пора.
— Да куда вы так рано? Посидели бы еще…
— Дела вынуждают. Спасибо за хлеб-соль. У меня просьба. Не позволите ли вашей племяннице проводить меня до гостиницы? Города-то я почти не знаю, боюсь заблудиться.
Хозяйские дочки, смекнувшие, в чем дело, оскорбленно поджали губы, а сама хозяйка, не скрывая раздражения, буркнула:
— Чего там блудить-то! Здесь, почитай, всего две улицы!
Тем не менее Таню отпустила. Та, удивленно-испуганная, зарделась в ответ на просьбу Яновского и прошептала:
— Извольте. Провожу…
Надев серую старенькую душегрейку и повязав серый же головной платок, она направилась к двери.
— Вы слишком легко оделись, — остановил ее Яновский. — На улице холодно.
— Ничего. Я привыкшая.
«Очевидно, просто нечего надеть», — с жалостью подумал Мирослав и укрепился в своем желании забрать девушку из этого дома.
На Светланской уже затеплились тусклые фонари. Падал мелкий и сухой, как перхоть, снег. Слегка забеленные им редкие прохожие торопливо шли по мостовой, спеша в дома, к застольям. Из-за освещенных окон трактиров и ресторанов доносились музыка, смех, пьяные голоса. Праздник был в разгаре.
— Я обманул вашего дядюшку, Таня. — Мирослав остановился и заглянул девушке в лицо. — Дорога до гостиницы мне известна. Просто мне нужно поговорить с вами. Зайдемте сюда, это вполне приличное заведение…
Они вошли в кофейную «Жан», сели за мраморный столик. Яновский спросил пирожных и фруктовой воды, но есть не стал, как, впрочем, и Таня, не сводившая с него вопрошающих глаз. Выдержав долгую паузу, он бухнул, как в прорубь рухнул:
— Выходите за меня замуж! — И тут же схватил ее руку, сжал в своей до хруста; девушка боли не почувствовала: изумление было сильнее. — Ничего не говорите сейчас, прошу вас. Я понимаю всю дерзость и, может быть, нелепость моего предложения, но у меня нет времени на общепринятый долгий ритуал знакомства, ухаживания и прочего… Понимаю также и то, что мы в неравном положении: я знаю о вас почти все, а вы обо мне — ровным счетом ничего. Выслушайте меня и к концу рассказа решите, стоит ли вам связывать судьбу с такой сомнительной личностью, как я…
«Однако не слишком ли я уничижаюсь?» — подумал он, и на мгновение ему захотелось похвастать перед этой простой, купеческого сословия барышней древностью и знатностью своего рода, рассказать ей, как далекий его предок рыцарь пан Тадеуш на поле брани с тевтонскими рыцарями спас жизнь польскому королю Лячко, потеряв три этом ногу, за что был пожалован гербом «Золотой наколенник»… Но тут же Мирослав устыдился вспышки несвойственной ему шляхетской гордости. А начал неожиданно:
— Я, Таня, бывший каторжник. Не пугайтесь, я никого не убил, не ограбил… Учился в университете, мечтал стать натуралистом. Но еще больше я мечтал о свободе и независимости моей несчастной Польши. Поэтому, когда вспыхнуло восстание 1863 года, я оказался в рядах его участников. Нас было мало, мы были плохо вооружены, и царь Александр победил. Меня и моих товарищей судили в Могилеве. Нас лишили дворянского звания, всех прав и состояния и сослали в каторжные работы. Мне, между прочим, присудили больше, чем другим в нашем отряде — восемь лет, за то, что я был схвачен с оружием в руках. Ну, а потом разрешили проститься с матерью, заковали в кандалы и повели из Белоруссии в Забайкалье. Шли без малого два года и дошли не все: наш путь был отмечен крестами могил моих товарищей. Уж как я выдюжил, и сам не знаю: я ведь тогда совсем молод был, да и силенкой особой не отличался…
Мирослав говорил тихо, глядя в мраморную столешницу, и не видел, как полнились слезами голубые глаза Тани. Не почувствовал он и ее руки, легшей на его стиснутый кулак. Он был там, на сибирских просторах, в белой холодной тишине, нарушаемой лишь сиплыми окриками конвоиров, кашлем осужденных и бряканьем цепей; как бы со стороны видел себя, худого и сутулого, с закутанным до глаз лицом, с обмороженными кистями рук, засунутыми в рукава, бредущего в голове колонны, сразу за санями, в которых, накрытый меховой полостью, дремал офицер — начальник партии ссыльных…
— Наконец пришли — Кадай, рудники Нерчинского округа, шестьсот шестьдесят семь верст от Читы. Это селение, заброшенное в горах, оторванное от всего мира. Тюрьма находилась на окраине поселка, в полуверсте от нее начинались рудники, дальше было кладбище с покосившимися крестами, а за ним тянулись безлесые каменистые сопки, похожие одна на другую, как морские волны, и такие же бесконечные. Унылый, безнадежный пейзаж!
На каторге было трудно, но стыдно — никогда. Я даже гордился кандалами, как иные орденами. Здесь жили и декабристы, и польские повстанцы 1830 года, и петрашевцы, и поэт Михайлов, и великий Чернышевский… И я считал для себя за честь оказаться рядом с этими замечательными людьми. Добывал я там свинец, серебро, золото, строил Кругобайкальский тракт… Многому пришлось научиться, многими ремеслами обзавелся, — Мирослав усмехнулся: — И бородой, кстати, там же обзавелся, теперь привык, сбривать жалко…
Он замолчал на некоторое время, подумав, что не о том говорит. Ему бы рассказать этой славной, сочувственно слушающей девушке, сколько испытаний и тягот выпало на его долю в Сибири, о побоях, о цинге, о холоде… Рассказать бы о том, как на строительстве Кругобайкальской дороги ссыльные поляки подняли восстание, в котором принял активное участие и Яновский, только что освобожденный от оков…
Началось тогда удачно: они разоружили конвойных, захватили лошадей и двинулись освобождать товарищей, работающих по тракту на протяжении двухсот верст. Вскоре это был уже большой вооруженный отряд, получивший гордое название «Сибирский легион вольных поляков». Родилась даже дерзкая мечта: поднять всю Сибирь и создать свою республику! Но из Иркутска уже поспешали войска — пехота, казаки, артиллерия, вот они уже подошли. Повстанцы мужественно вступили в бой, но силы были слишком неравные… Одни легионеры погибли, других схватили, третьи ушли в тайгу, где еще долго вели партизанскую борьбу. Раненный, потерявший товарищей, Мирослав несколько недель скрывался в лесу, питаясь одними ягодами, и был найден умирающим от голода. Руководителей восстания расстреляли. Яновскому добавили срок, его снова заковали в кандалы… Да, много всего было, но стоит ли об этом рассказывать, расстраивать девушку?
Мирослав сделал попытку улыбнуться.
— Но всему приходит конец, пришел он и моему сроку на каторге. О доме, о Польше, конечно, и думать было нечего: разрешалось лишь «вольное поселение» в пределах Восточной Сибири. Вышел я из трижды клятого острога и пошел, не оглядываясь. Помню, прохожий спрашивает: «Чего это ты, паря, ноги так высоко подымаешь, будто по болоту идешь?» — «К тяжести, — говорю, — ноги привыкли». Четыре года ведь кандалы таскал…
Несколько лет жил на Олекме, работал на Ленских приисках. Скыркался, как говорят старатели, в земле, то есть добывал золото, потом надоело, бросил. Мотался по всей Сибири, побывал в Монголии и Китае, участвовал во многих экспедициях, был проводником, егерем, переводчиком. Как-то раз получил письмо от своего старого друга, доктора Бенедикта Дыбовского. Он предлагал мне и еще одному нашему земляку, тоже ссыльному, Яну Годлевскому принять участие в экспедиции на Дальний Восток, целью которой было обследование бассейна Амура, а по возможности и Уссури. Я с радостью дал согласие: эти края меня давно манили.
Лошадей было достать невозможно, да и дорог почти не было, решили строить судно, нечто вроде древнерусского струга, чтобы была и приличная грузоподъемность и способность преодолевать речные перекаты. Сказано — сделано, разумеется, не так быстро, как сказано. Назвали свою посудину «Надежда» — этим словом мы жили на каторге, подняли паруса — и в путь. Сначала вниз по батюшке Амуру, затем вверх по матушке Уссури. Так вот и оказался в Приморской области да здесь и остался, видимо, навсегда… Что еще добавить? Мне за тридцать, женат не был, но есть сын Андрейка, славный человечек…
— Сколько ему лет? — с интересом спросила Таня.
— Не знаю…
— Не знаете, сколько лет вашему сыну?!
— Когда я нашел его в разоренном хунхузами удэгейском стойбище, ему было два или три года. Родители его, как и все обитатели стойбища, были убиты, а сам он едва дышал. Дыбовский его вылечил, а я взял себе. С тех пор прошло восемь лет… Я не люблю слова «неродной», холодом от него веет, и не люблю, когда удивляются, что мы разной национальности. Разве это так важно? Андрейка мой сын, и точка!
— Простите меня за мой вопрос.
— Ничего, вы же не знали… И последнее о себе. Сейчас я служу управляющим на приисках Аскольда, но службу намереваюсь оставить и поселиться в Усть-Сидеми, это на той стороне Амурского залива, куда приглашаю и вас, Таня… Ну, что скажете?
— Я согласна, — прошептала она.
Никогда не думала она, что способна на такое безрассудство: принять предложение от совсем незнакомого человека. Правда, Мирослав показался ей симпатичным и добрым, а рассказ его вызвал уважение и сострадание. И все-таки себе она могла признаться, что дала согласие только потому, что не чаяла иначе вырваться из ненавистного ей дома. «Хуже не будет», — думала она. Но уже через несколько дней Таня поняла, что нашла свое счастье. Она не верила в случайность встречи с будущим мужем, как истинно верующая, она считала, что это Бог, свидетель ее тяжелого сиротского детства и мучений в чужом доме, послал ей хорошего человека. Кстати, о вере… Яновскому, католику, для того, чтобы жениться на православной, нужно было перейти в ее веру. Он и это сделал быстро, не раздумывая.
Некоторое время Татьяна Ивановна пожила с мужем и приемным сыном на Аскольде, а потом Мирослав, у которого кончился срок договора, приняв предложение капитана Хука, перебрался с семьей в бухту Сидеми. Местность идеально подходила для осуществления тех грандиозных планов, которые наметил Мирослав.
Многое он сделал, еще больше не успел: стая кровожадных волков Хун загнала его, как оленя Хуа-лу, на твердый наст и теперь готовилась растерзать обезноженного и беззащитного.
Однако каторга, скитания и лишения закалили не только его могучее тело, но и дух. Смерть, которой он не раз глядел в лицо, ему не страшна. Какими бы зверскими ни были пытки (а ему известно, на что способны хунхузы), он не унизится до просьб о пощаде. Они могут сломать его физически, но не морально, они могут с него, живого, содрать кожу, но лица он не потеряет!
— Кого ты хочешь запугать, ничтожество! Прошедшему ад чистилище не страшно!
— Увидим, господин Яновский, увидим! — ухмыльнулся Ван Ювэй. — Как говорят у нас: хоть ухо человека маленькое, но почесать его можно всласть…
Со двора донесся свист, явно условный. Встревоженный толстяк поспешно вышел из фанзы, а вернувшись, сказал бандитам с недовольным видом:
— Собирайтесь. Этого ян-гуйцзы[87] берем с собой, поговорим с ним в другом месте.
— А собака? А выигранное мной добро? — обеспокоенно спросил бровастый маньчжур.
— Потом! Мы еще сюда вернемся.
— А что случилось, джангуйда?
— Ничего особенного…
Один из шпионов Ван Ювэя сообщил ему, что старшина Чжан Сюань собрал отряд охотников, и скоро они будут здесь. С ними и капитан Хук…
— Жалко, что отпустили его щенка, — процедил сквозь зубы толстяк. — Ну ничего, шу-хай сделает свое дело!
Да, Сергуньку не отвезли к отцу, а бросили одного в тайге…
Как барин коней высиживал. — Откуда есть пошла лошадь. — Первый русский подводник. — Встреча с Пантелеем. — Потомство Атамана. — Путешествие в Сибирь. — Мирослав сдержал свое слово.
— Работы, работы невпроворот, — пожаловался как-то Мирослав в разгар строительства фермы, — а лошадей не хватает. Хоть сам высиживай!
— Как это? — засмеялся Андрейка.
— Не знаешь? Есть такая русская народная сказка… Давай-ка, брат, присядем, заодно и отдохнем… Ну вот, слушай. Как-то раз у мужика тыквы уродились на славу — по пуду, а может, и побольше. Повез он их на базар, а навстречу ему барин.
— Что везешь, мужик?
— Разве не видишь — яйца!
— Вот те раз! — удивился барин. — Отродясь не видал таких яиц. А что с ними делают?
— Это яйца не простые, а земляные! Кто знаючи гнездо сладит да умеючи на них сядет — высидит коней самолучших кровей. Вот как!
Ну, у барина, известное дело, глаза завидущие, руки загребущие. Захотелось ему коней самолучших кровей, каких ни у кого нет. Говорит он мужику:
— Дам я тебе зелененькую за три яйца.
— Побойся бога, барин, это ведь почти задаром!
— Ладно. Даю синенькую.
— Мало, барин, мало.
— Ладно. Бери красненькую.
— Дешево, барин, дешево.
— Да сколько же ты хочешь?!
— По сту рублев за штуку!
— Ну это ты, брат, хватил! Виданное ли дело: за три яйца триста рублев!
— Так ведь не цыплят — жеребят станешь высиживать. Да еще самолучших кровей.
Жалко барину денег, да больно коней хочется.
— Ладно. Бери триста. Только ты уж и гнездо сладь. А высиживать я сам буду. Сколько сидеть-то надобно?
— Да недолго, недели три.
Привел мужик барина в лес, выбрал самое высокое дерево, сладил на нем гнездо и уложил в нем тыквы. Барин залез и уселся там. А мужик получил свои денежки и, посмеиваясь, пошел домой.
Вот сидит барин на тыквах день, другой, третий… Руки-ноги у него ломит, спать хочется. На четвертый день из сил выбился и заснул. Во сне начал ворочаться и вместе с гнездом на землю — бах!
Вскочил, видит: тыквы раскатились, одна раскололась. А под тем деревом заяц сидел. Как грохнулось гнездо с барином возле него, так косой и задал стрекача.
Барин увидал, что кто-то поскакал в кусты, и с досады хватил себя кулаком по башке.
— Эх, что же я наделал! На четвертый день — и то какой резвый жеребенок вывелся. Досидел бы до срока, какие кони у меня были бы!
Отец с сыном посмеялись.
Между тем было не до смеху. Верховая и рабочая лошадь была острой проблемой не только для Яновских, затеявших постройку фермы в тайге, но и для всего населения Дальнего Востока. Морем и реже сушей шел русский мужик «встречь солнцу», к берегам Тихого океана. Шел не из праздного любопытства, шел, гонимый властями, нуждой, безземельем, шел, чтобы жить. Он строил дома, корчевал тайгу, отвоевывал у нее землю. И делал все это зачастую один, без помощников — на себе возил, пахал…
Лошадь — первый помощник селянина — стоила очень дорого, доставка ее из России тоже обходилась недешево, и, наконец, далеко не все животные, приведенные в Уссурийский край, могли акклиматизироваться в этих условиях.
Для освоения края, для того, чтобы облегчить труд крестьянина, рабочего и воина, требовалось много лошадей, причем особой, дальневосточной породы, а для того, чтобы ее вывести, нужен был конный завод.
«Кто, если не я, и когда, если не теперь!» — мог бы воскликнуть Мирослав Яновский вслед за своим далеким предком, шляхтичем паном Тадеушем, имевшим такой девиз. Ничего, однако, подобного он не воскликнул, так как, в отличие от предка, терпеть не мог «высокого штиля». Но он знал, что дерзость, помноженная на деловитость, делает реальным любое, даже самое фантастическое предприятие.
Для начала было необходимо изучить историю вопроса, и Мирослав зарылся в книги, справочники, встречался и переписывался со знатоками, известными в России лошадниками…
Своими мечтами и планами он увлек родных и близких и даже Фабиана Хука, хотя капитан скептически относился к любому виду транспорта, кроме морского. Однажды Мирослав так разошелся, что прочитал другу целую лекцию, которую сам шутливо озаглавил так: «Откуда есть пошла лошадь?» А закончил ее так:
— Родина лошади — Азия… Но вот перед нами целая область на востоке Азии, от забайкальских степей до Тихого океана протяженностью почти три тысячи верст, не знавшая лошади. Это Амур со всеми его левыми притоками и Уссурийский край.
Редкое полудикое население этой страны, занимающееся рыбным и зверовыми промыслами, не нуждалось особенно в лошадях. Упряжным животным была собака, а далее к северу — олень.
Только с переходом этого обширного края под владычество русской державы вместе с русскими появилась здесь впервые и лошадь.
Но край этот по-прежнему не имеет нужных условий для усиленного развития табунного коневодства. Его скалистые горы покрыты девственным лесом, долины рек страдают от наводнений, сыры и болотисты.
Сухая степь является только малыми оазисами, занимаемыми переселенцами под пахотные земли и усадьбы. Наряду с недостатком подходящих угодий — сибирская язва и обилие оводов. Свободна от них только узкая полоса вдоль самого взморья, охлаждаемая летом морскими туманами.
Тут-то, на противоположном конце русской обширной земли, на самой оконечности Южно-Уссурийского края, в тайге на берегу Японского моря и будет основан первый на Дальнем Востоке конный завод!
— Браво, браво! — улыбаясь, сказал капитан Хук и, как бы аплодируя, соединил кончики пальцев обеих рук. — Идея прекрасная, план грандиозный! Но… осуществим ли он?
— Интересно, все моряки скептики и Фомы неверующие или только вы, Фабиан?
— Но ведь вы сами описали трудности: тяжелый климат, отсутствие пастбищ, обилие кровососущих насекомых и так далее…
— Это верно, — согласился Мирослав и, неожиданно вспомнив байку, которую рассказывал сыну, усмехнулся. — Конечно, скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается.
— Дела начните делать с визита к губернатору Эрдману, — посоветовал Хук. — Я думаю, что хотя бы одну из — ваших проблем — приобретение земли для завода — вы с ним решите.
— Решим ли? — в свой черед усомнился Яновский. — Знаю я этих чиновников…
— Густава Федоровича вы не знаете! — возразил Фабиан. — Губернаторство ему навязали, по образованию и духу он моряк. А вы знаете, что он… — И капитан Хук с таким жаром принялся рассказывать биографию контр-адмирала Эрдмана, что Мирослав не мог сдержать доброй улыбки: наверное, все-таки есть какое-то особое морское братство, уважающее своих членов, приходящее им всегда на помощь, чего не скажешь о людях береговых, земных, в особенности о фермерах, каждый из которых живет и трудится на своей усадьбе одиноко и обособленно, как Робинзон Крузо…
Контр-адмирал Густав Федорович Эрдман имел пышный титул — военный губернатор Приморской области, главный командир портов Восточного океана — и тем не менее был демократичен, прост в обращении. Он тепло принял Яновского, внимательно его выслушал. Потом, лукаво прищурившись, спросил:
— А не боязно ли вам, батенька, приниматься за новое и совершенно незнакомое дело?
— Я, ваше превосходительство, рискую только деньгами, а между тем имею на памяти примеры, когда люди в благородных целях познания и освоения нового рисковали своей жизнью. Лет десять назад офицер русского флота, будучи уже немолодым человеком, отважился испытать первую отечественную подводную лодку конструкции Александровского, спустился на ней в глубины и пробыл там восемнадцать часов…
— Кхм… — смущенно прокряхтел шестидесятилетний контр-адмирал и провел платком по густым седеющим усам: ему было приятно, что помнят о славном эпизоде его жизни. — Вернемся, однако, к вашему предприятию… Задумка хорошая, но, дорогой Мирослав Янович, вы же знаете наши природные условия: в тайге гнус, на побережье туман, сырость. С кормами, наверное, туго…
— Все это так, ваше превосходительство, — терпеливо начал убеждать в очередной раз очередного оппонента Мирослав. — Но, как мне кажется, едва ли не первостепенное значение при выращивании и воспитании лошадей имеет искусство человека, его любовь и внимание к этому делу. Посмотрите на англичан: они в своем туманном и сыром Альбионе создали самого быстрого и выносливого в мире скакуна!
— Хорошо, хорошо, батенька, убедили. Так чем я могу вам споспешествовать?
— Для конного завода нужны пастбища, загоны, конюшни… На том клочке земли, что у меня есть, негде развернуться. Вот я и прошу вашего разрешения прикупить земли на общих для Уссурийского края условиях, то есть по три рубли за десятину.
— Добро, разрешаю. Закавыка только в том, что у нас пока нет землемеров.
— Так что же мне делать? Ждать? — расстроился Яновский, не любивший откладывать задуманное.
Контр-адмирал ненадолго задумался, потом воскликнул:
— А зачем вам ждать! Берите землю, сколько нужно, распахивайте, стройтесь — словом, действуйте! Если возникнут какие-либо препятствия, обращайтесь прямо ко мне. А землемера пришлем попозже.
— Спасибо большое, ваше превосходительство!
— Это вам спасибо, Мирослав Янович, ведь в конечном счете вы на всех нас работаете: и хуторянам, и переселенцам, и армии очень нужны хорошие лошади. С богом, голубчик!
Окрыленный, Мирослав принялся действовать. Трудностей было много, но их оказалось бы во сто крат больше, не появись у Яновского в самом начале его неизведанного пути надежного помощника. Случайная и счастливая встреча с ним произошла в тот же день, сразу после визита к военному губернатору.
На Светланской Мирослав стал свидетелем уличной сценки: ломовой извозчик нещадно хлестал кнутом своего битюга, покорно опустившего голову, но не желавшего трогаться с места и тащить воз с дровами.
— Нно, проклятая! Нно же, холера! — орал возчик в армяке, лаптях и войлочном колпаке и все лупил и лупил несчастную лошадь.
К нему не спеша, слегка переваливаясь на кривоватых ногах, подошел коренастый мужик в белой солдатской рубахе, черных шароварах и высоких сапогах. Он вырвал кнут из рук биндюжника и пару раз хлестнул его самого.
— Ты чего это? Чего? — вскинулся возчик, замахиваясь. Но прохожий, перехватив его руку, стиснул ее, очевидно, с такой силой, что ломовик побледнел от боли. — Пусти руку!
Отпущенный наконец, он потирал запястье и ворчал:
— Главное, дерется… Пошто дерешься-то?
— А пошто ты животную мучаешь?
— Так нейдет же, лодырь!
— Сам ты лодырь! Смотри сюда, — прохожий поднял левую заднюю ногу лошади и показал хозяину копыто. — Видишь, шиповой гриб у ней, иначе говоря, опухоль от нагнета подковой. Лечить ее надо, а ты лупишь, деревня! Выпрягай и веди к фершалу.
Оставив озадаченного возчика, мужик в белой косоворотке вернулся на деревянный тротуар и вскоре поравнялся с Яновским. Глядя на его лихо подкрученные черные усы, кривые ноги и выпуклую сильную грудь, фермер безошибочно, как ему казалось, определил, кем был на военной службе этот молодец. Приветливо опросил:
— А ты, братец, я вижу, бывший кавалерист?
— Никак нет, вашбродь! Отставной бомбардир Пантелей Чуйко!
— В лошадях, однако, понимаешь?
— Кумекаю маненько, вашбродь. Как-никак цыган я.
— Не называй меня благородием. Мое имя Мирослав Янович. Послушай, братец, мне такие, как ты, хлопцы очень нужны. Не пойдешь ли ко мне на службу?..
Он рассказал Чуйко о своих планах, увлек ими бывшего артиллериста и заядлого лошадника, и тот с радостью согласился стать главным конюхом будущего конного завода, хотя еще совсем недавно собирался уезжать на родину, в Тамбовскую губернию.
— Нам осталось только начать, — шуткой закончил свой рассказ Яновский, — то есть приступить к закупке лошадей. Я надеюсь, что ты, Пантелей, поможешь мне в этом.
— Не извольте беспокоиться, Мирослав Яныч, сделаем в лучшем виде. Правда, труднехонько будет спервоначала… Тут такая картина наблюдается: лошадей мало, а хороших пород и вовсе нет. Приводят, конечно, из Сибири, за тыщи верст, томских и забайкальских коней, но стоят они здесь — не приведи господи! Томская, к примеру, триста-пятьсот рублев, забайкальская сто пятьдесят-двести. Ну кому же это по карману, только толстосумам. Поэтому большинство местных хозяев покупают по дешевке маньчжурских лошадок и корейских пони, которых пригоняют из-за границы, благо она под боком.
— А какая разница между томскими лошадьми, корейскими и маньчжурскими?
— Огромадная, Мирослав Яныч! Томская — тяжеловесная, неповоротливая, непривычная к здешним местам, и на тропе ей тесно, и в болоте вязнет… А корейские, хоть и малы ростом, но шустрые, востроглазые, легко бегают и по каменьям и по топким местам. Ну а силенкой, конечно, бог обделил: больше шести пудов редко какая подымает, а разве это вес для лошади?
— Ну, а забайкальская?
— Это тоже мелковата, но вынослива. Я так думаю: маток надо приобресть восточно-сибирских и маньчжурских, а жеребчика взять из томских. Есть тут у меня один на примете… Вот из них — не сразу, конечно, — и может получиться местная порода.
В последующие дни Яновский и Чуйко покупали лошадей, Пантелей был придирчив: смотрел коням в зубы, осматривал копыта, щупал бабки…
— А ну проведи вон ту по кругу, — кричал он корейцу-продавцу. — Шибче, еще шибче! Стоп, все ясно. Не пойдет: одышлива… А эту и смотреть не буду: у ней короткий крестец…
У одной лошади ему не нравилась узкогрудость, у другой — копыта, у третьей — масть… Поскольку лошадей было мало, Мирослав опасался, что при таком строгом отборе они с конюхом вообще останутся ни с чем, и он, не решаясь вмешиваться, подавал отчаянные знаки Пантелею, и тот, вздыхая и дергая себя за пышный ус, соглашался:
— Ладно, эту возьмем, хоть она и пегая. Только цену сбавь, заломил как за орловского рысака.
В конце концов купили десять кобыл — две корейских и по четыре маньчжурских и забайкальских. Теперь предстояло самое трудное — найти жеребца.
— Коня заводской рысистой породы мы здесь не найдем, — размышлял вслух Чуйко в перерывах между шумными потягами чая из блюдца. Фермер и его конюх сидели в трактире и приканчивали второй самовар. — Да и не годится он для нашей мелюзги…
— Ты говорил: у тебя есть на примете какой-то, — напомнил Мирослав.
— Есть-то он есть, да не знаю, отдадут ли его моряки…
— Моряки?!
— Так точно. Атаман — это его кличка — служит в Морском экипаже, командира ихнего возит. Ничего, добрый конь: рост два аршина один вершок, плотный, с хорошим костяком. И рысь для него неплохая: запряженный в сани, пробегает версту за две минуты двадцать шесть секунд. Родился он во Владивостоке от забайкальского жеребца Алтына и томской кобылы Тамги.
— Ну, Пантелей, ты прямо лошадиный профессор! — восхитился Мирослав. — Все-то ты знаешь! Значит, годится конь по всем статьям?
— Годиться-то он годится, — раздумчиво протянул Чуйко, — только чует мое сердце — не отдадут его нам. Командир экипажа, господин полковник, оченно им важничают…
— Ну так украдем! — весело воскликнул Мирослав. — Ты же цыган!
— Я и в молодости-то этим не баловался, а уж теперя…
— Да я пошутил! Отдадут моряки коня сами, увидишь, — Мирослав вспомнил обещание Эрдмана, и это придало ему уверенности.
И действительно, Атамана удалось заполучить только после вмешательства военного губернатора.
— Не огорчайтесь, — успокаивал расстроенного полковника Яновский. — Верну с процентами. Мы вырастим для вас из жеребят от Атамана отличных коней!
— Улита едет, когда-то будет…
— Быстро только кошки родятся!
Да, лошади рождаются гораздо дольше: только через год, осенью, родились первые четыре жеребенка, и всех четверых, а также двух маток, мирно пасшихся на берегу укромной бухточки, названной Мирославом Табунной, сожрали тигр Амба и барс Чубарый.
Летом следующего года родилось уже семь жеребят, и их удалось сохранить, но четыре матки погибли — две от болезней, две стали очередными жертвами хищников. Мирославу пришлось пойти на новые расходы: купить шесть новых кобыл, а кроме того, для охраны и обихаживания животных нанять несколько табунщиков и конюхов.
Шло время. Рожденные от Атамана кобылки и жеребчики уже на втором году перерастали своих низеньких матерей, отличались от них более широкой костью, а главное, были привычными к климату, в котором родились и выросли.
Среди них был и Атлас — сын Атамана и Ласки, — отданный в полное и единоличное владение Андрейке Яновскому. Он сам дал имя жеребчику, и все на ферме согласились, что оно удачно: содержит, как и положено, буквы из имен родителей. Правда, Андрейкин Атлас особой силой не отличался, да и вообще мог носить на себе только подростка, и то, разумеется, не сразу.
Когда его приучили ходить под седлом, Андрейка под руководством опытного Пантелея Чуйко стал учиться ездить верхом. Яновский-старший, улучив свободный от многочисленных хозяйственных дел часик, приходил к загону, стоял, прислонясь к ограде из горбыля, и с улыбкой слушал сердитый тенорок отставного бомбардира:
— Что ты сидишь, как куль с овсом? Ровней держись, ровней, вырабатывай посадку!.. Ну что за баланс, что за шлюс![88] Да не плюхайся так, спину ему набьешь… Не тяни поводья, они для управления, а не за тем, чтобы тебя удерживать в седле… И каблуками не колоти, животная не виноватая, что ты плохой наездник… Шенкелями[89] действуй, и нежно!..
Но больше, чем ездить, Андрейке нравилось кормить Атласа из своих рук, хотя Пантелей и ворчал, считая это баловством. И все же мальчик тайком притаскивал из дома краюху черного хлеба, густо усеянную кристалликами крупной соли, и протягивал на ладони своему любимцу. Конь косил глазом, потом вдыхал раздувающимися ноздрями вкусный ржаной дух, после чего осторожно, щекоча ладошку губами, забирал хлеб. До чего же мягкие и нежные у него губы, прямо бархат!
В то время как Андрейка был счастлив, его отец и главный конюх были недовольны. Попыхивая изогнутой трубкой, Пантелей озабоченно говорил хозяину:
— Потомство Атаман дал неплохое, но все-таки еще мелковатое…
— Какой у них средний рост?
— Один аршин пятнадцать вершков. Ни под седлом, ни в упряжи негожи. Вон только мальцам на забаву и годятся!
— Надо улучшать породу. Будем прикупать лошадей.
— Так нет же здесь!
— Придется ехать в Сибирь. Взялся за гуж — не говори, что не дюж!
Этот разговор состоялся осенью, а в декабре, когда установился санный путь, Мирослав Яновский, Пантелей Чуйко и новый работник завода, запасный вахмистр Семен Горелов отправились в Западную Сибирь, а точнее, в Кузнецкий округ, о лошадях которого шла добрая слава. Именно они должны были улучшить выводимую в Посьетском участке породу дальневосточной лошади.
Закупив на конных заводах и в крепких крестьянских хозяйствах семь жеребцов и тридцать шесть кобыл, Яновский со товарищи двинулись в обратный путь. По отвратительным сибирским дорогам, где. Мирослав когда-то гремел кандалами, гнал он теперь лошадей на восток. Погонщики сами порой недоедали, но животных старались кормить досыта: дорога предстояла долгая и трудная.
К Байкалу подошли в апреле. На озере, одетом в ледяной панцирь, уже появились гигантские полыньи, похожие на дымящиеся раны великана. Мужики сколотили из жердей нечто вроде мостика и перетаскивали его от одной полыньи к другой. Через три из них кони прошли успешно, а когда преодолевали четвертую, одна кобыла оступилась и, застучав копытами по обледенелому настилу, рухнула в воду, исторгнув жалобное предсмертное ржание, пошла ко дну. Бессильные что-либо предпринять погонщики проводили ее печальными взглядами, а Мирослав подумал: «Прости!» Но это было лишь начало потерь.
Перешли Байкал — впереди ждало новое препятствие: река Селенга. Она еще не вскрылась, но ждать ледохода и установления переправы они не могли: корм, захваченный с собою, был на исходе. Переправились в семи верстах ниже Верхнеудинска[90] по рыхлому ненадежному льду, потеряв при этом еще двух лошадей. Впрочем, могло быть и хуже: через несколько часов после переправы начался ледоход. Мирослав представил себя с людьми и табуном там, где сейчас льдины вставали на дыбы, налезали одна на другую, проваливались, и ему стало жутковато.
И снова дороги, дороги, раскисшие от весенних дождей, с редкими казачьими станицами обочь, в которых прижимистые гураны[91] очень неохотно продавали овес. Когда подошли к уже освободившейся ото льда Шилке, построили плоты и на этих плотах сорок два дня сплавлялись сначала по Шилке, а потом по Амуру.
После ледохода реки стали полноводными, бурными, берега затопило, и не было никакой возможности пристать к станицам, чтобы похристарадничать («Не живота своего ради, а животины для», — как говаривал цыган Пантелей, мастак побираться), кормили лошадей, если это можно назвать кормежкой, тальником на полузатопленных островах. Еще несколько кобыл потеряли в этом речном путешествии, и наконец поредевший, отощавший табун вместе со смертельно уставшими погонщиками достиг Благовещенска.
Здесь Яновский устроил месячную стоянку, люди и лошади отдыхали, отъедались. Потом долго ждали парохода: суда Амурского пароходства были в это время заняты перевозкой новобранцев. В конце июля погрузились — при погрузке опять не обошлось без потерь — на несколько барж, совершенно не приспособленных для перевозки животных.
В августе сошли на берег недалеко от того места, где Сунгари впадает в Амур, ибо он продолжал свой бег на северо-восток, а Яновскому с его помощниками нужно было на юг, в Уссурийский край. До него уже близко, по сравнению с тем, что пройдено, но и на этом коротком плече путешественников встретили тяжелые испытания.
Стояло самое жаркое время года, путь лежал по пустынной и болотистой низменности. Шли полуголодные, оборванные, с расчесанными от укусов насекомых лицами. Постоянно держали в готовности оружие: здесь, в Маньчжурии, хунхузы орудовали почти безнаказанно.
Когда подошли к берегам озера Ханка, табун был почти полностью поражен гангренозным мокрецом, глубоко разъедающим венчики копыт. Не в состоянии двигаться дальше, остановились в ближайшем русском селении, где с помощью местных жителей спасали тех из лошадей, кого еще можно было спасти. Лишь поздней осенью добрались до дома, на хутор Усть-Сидеми.
Обо всем этом Мирослав записал в своем дневнике очень лаконично: «Шли десять месяцев, прошли шесть тысяч верст. Потеряли почти половину табуна. Зато жив и здоров новый наш жеребец Визапур-Вороно-Крыло, наша гордость и надежда».
Забегая вперед (на много лет), скажем, что упомянутый жеребец стал основателем новой породы. Внуки и внучки Атамана, сыновья и дочери Визапура-Вороно-Крыло стали рослыми, выносливыми и красивыми лошадьми, которые годились и под седло, и в упряжь, могли служить в артиллерии и в кавалерии…
Мирослав Яновский сдержал слово, данное губернатору Эрдману и самому себе.
Фермер не только продавал лошадей, но и отдавал безвозмездно своим последователям и друзьям. Так, он подарил несколько голов соседям — капитану Хуку и корейцам из деревни Адими. Красавицу-четырехлетку пожертвовал Обществу изучения Амурского края; вырученные от ее продажи деньги — сто семьдесят пять рублей пошли на строительство музея во Владивостоке.
Птица и гад. — По примеру Юлия Цезаря. — Малыши в лесу. — Чжан Сюань знает, что делает. — Сомнительный племянник — Отцы и дети. — Ван, не имеющий будущего.
Пернатый хищник из ястребиного племени Сарыч[92]метался в поисках поживы — мышей. Сам он чувства голода не испытывал, но в его гнезде на старом дубе сидели три птенца, которые, казалось, состояли из одних раскрытых голодных клювов. Сарыч, сверху серый, снизу рябой, с небольшим, но крепким кривоватым клювом, то подолгу сидел, нахохлившись, на деревьях, то носился в подлеске, мгновенно и непредсказуемо меняя траекторию полета. Вот он взмыл, вертикально поднявшись в небо, и вдруг, прервав восхождение, ринулся в сторону и вниз. Но нет, никого там в зарослях бузульника не было: просто ветерок, дремавший в кронах деревьев, слетел на землю поиграть с травой…
А вот дальше, чуть правее, по краю болотца неспешно полз ядовитый гад по имени Щитомордник. Подобно реке, текущей по извилистому распадку, струилась змея меж высоких кочек. Желто-бурая, с узором из поперечных темных полос на спине, с треугольной, сильно сплющенной головой, она выбиралась из холода и сырости на сухое и теплое место. Минуту назад, браконьерничая во владениях Канюка, Щитомордник убил и сожрал мышь-полевку, и теперь ему, сытому, хотелось понежиться на солнышке. То и дело пробуя воздух вылетающим из пасти узким языком, он безошибочно находил дорогу и вскоре оказался на жаркой поляне.
Сарыч сначала уловил скользящее движение среди трав и цветов, а потом и увидел врага и конкурента. Прервав свой полет к присаде[93], где намеревался отдохнуть, сделав на лету какой-то невероятный кульбит, Канюк кинулся на цель, вытянув вперед сильные густо оперенные ноги с растопыренными когтями.
Щитомордник почувствовал движение воздуха от крыльев, но успел только сжаться в пружину для броска в сторону. Сарыч впился в него когтями и тотчас взмыл в воздух. Змея, извиваясь, выписывая восьмерки, пыталась укусить птицу в грудь, но тщетно. Когда Сарыч поднялся на гнездо, Щитомордник уже был похож на грязно-желтую ленту, вяло свисавшую с когтей пернатого хищника.
Скормив змею птенцам, Канюк взмыл к небесам. Он поднялся над родной дубравой, над сопкой, на склоне которой она стояла, и еще выше. Теперь он не охотился — отдыхал, наслаждался простором, полностью отдавшись воздушным потокам.
Внизу он видел два конных отряда, один из которых явно преследовал другой. Первый далеко на востоке змеей втягивался в ущелье, а второй прямо под Сарычем, стелясь по земле, летел вдогон. Сарычу потребовалось бы совсем немного времени — может, час, может, чуть больше — чтобы покрыть расстояние между отрядами, лошадям же нужен был для этого целый день, тем более что путь лежал не по ровной местности — болота, леса, перевалы…
Впрочем, разные бывают лошади. Рассказывают такую то ли небыль, то ли быль: однажды гнедой красавец жеребец Ахал за неимением других соперников состязался в скорости с соколом и победил его. С тех пор туркмены дают своим скакунам имена птиц.
Кони, выведенные на заводе Яновского, не были столь резвы и выносливы, как ахалтекинцы, зато превосходили по всем статьям маньчжурских лошадей, на которых уходила от погони банда Ван Ювэя. Только несколько коней в отряде принадлежали ранее Фабиану Хуку, они были подарены капитану Мирославом. И вот теперь на одном из них — на Артисте — сидел пленник хунхузов Яновский. Такие совпадения и называют иронией судьбы.
Канг с Мирослава сняли еще в фанзе кривого Лю, но руки оставили связанными. Его усадили на Артиста, ноги вставили в стремена, а стремена связали под брюхом коня. Поводья держал ехавший впереди бровастый маньчжур, отвечавший за пленника.
Джангуйда уходил на юг. Справа тянулись Черные горы, по вершинам и отрогам которых проходила граница с Маньчжурией, слева доносилось соленое дыхание залива Петра Великого. Ван Ювэй являл собой прямую противоположность безмятежному ясному дню — был мрачен как туча. Его злило все: и неудачный налет на Усть-Сидеми, и несговорчивость пленника, и преследование его отряда дружиной Чжан Сюаня, этого отступника и предателя.
Толстяк сидел на коне, ссутулившись, уронив голову на грудь, а грудь на живот. Он не любил верховую езду. На родине в бытность чиновником он передвигался на большие расстояния сидя в паланкине, и только более прибыльная разбойничья жизнь заставила его пересесть в седло. Тучное рыхлое тело джангуйды мучительно реагировало на каждый шаг лошади, а несколько часов скачки делали его больным на весь день.
Ван Ювэй поднял голову, огляделся и неожиданно встретился взглядом с Мирославом. Пленник смотрел на него, как и тогда, в фанзе, с кангом на шее, уверенно и даже насмешливо. «Ничего, скоро ты посмотришь иначе! А может, и вообще не посмотришь: выколю тебе глаза!»
Хунхузы, обеспокоенные погоней за ними, уже несколько раз предлагали своему вожаку на рысях уходить за кордон в направлении города Хуньчунь, а Яновского забрать с собой или, что лучше, убить здесь, но джангуйда одним движением бровей пресекал подобные разговоры: у него были свои планы относительно пленника.
Можно, конечно, увести его с собой на ту сторону, рассуждал джангуйда, но тогда будет очень сложно получить за него выкуп. Нет, он, Ван Ювэй, заставит Яновского здесь, на месте, расстаться со своим золотом, в наличии которого он не сомневался; день, два, три будет его пытать, а заставит! Такие случаи уже бывали… Но для этого надо сначала оторваться от погони и укрыться в надежном месте.
Такое место у него было. В нескольких ли[94] от пограничной реки, которую маньчжуры называют Тумень-ула, а корейцы Тумангана, в укромном распадке находился Шенцзячжуан — хутор старины Шена, менялы и скупщика краденого, давнего друга хунхузов. Ван Ювэй знавал его еще по Аскольду, где они промышляли в одной шайке. Усадьба Шена была хороша во всех отношениях — просторна, крепка и расположена недалеко от каменного пограничного знака Г — точки, где сходятся границы России, Китая и Кореи. После того, как дело будет сделано, то есть золото получено, а с Яновским покончено, можно легко ускользнуть в любом направлении — хоть в Корею, хоть в Китай: хунхузы, подобно зверям, путешествуют без виз!
Придя в своих размышлениях к такому приятному финалу, джангуйда повеселел, ему даже стало казаться, что он уже не трясется на ледащей лошади, а едет в плавно покачивающемся паланкине. Толстяк натянул поводья, остановился и жестом подозвал к себе одного из самых расторопных кутулей[95]. Когда тот приблизился, приказал ему мчаться во весь опор к фанзе Шена, посмотреть, все ли там в порядке, и предупредить хозяина, чтоб готовился к встрече.
Хунхузы, воспользовавшись заминкой, тоже остановились, сгрудились, тесня друг друга конями, перебрасываясь фразами. Бровастый маньчжур в рваном халате и порученный его заботам пленник оказались совсем рядом, и тут произошло то, чего никто не ожидал.
Гнедой жеребец Артист, на котором сидел связанный Мирослав, имел одну странную особенность: он был кусучим, причем кусал не всех подряд, а только тех, кто был одет во что-нибудь желтое. Почему он это делал, никто не знал, но только желтый цвет так же раздражал этого коня, как красный — быка. Яновский шутливо предупреждал Фабиана Хука, которому подарил в свое время жеребца: «Смотрите, капитан, не надевайте ничего желтого, иначе Артист загрызет вас!»
Бровастый опекун Мирослава, как было уже сказано, носил халат, которым гордился чрезвычайно, несмотря на его ветхость. На беду маньчжура халат был желтого цвета. Артист давно это заметил и с самого начала нацелился на раздражающее его пятно, но маньчжур скакал все время впереди, держа одной рукой поводья своей лошади, а другой — коня с пленником. А вот теперь, когда все остановились и скучились, Артист сразу же агрессивно потянулся мордой к ноге всадника, накрытой желтой полой.
«Сейчас тяпнет!» — с веселым злорадством подумал Мирослав, еще не подозревая, чем это может обернуться для него самого.
От неожиданности и боли бровастый всплеснул руками, выпустив поводья. Они взвились в воздух и упали прямо на холку Артиста. Маньчжур не удержался в седле и грохнулся на землю. Артист отпрянул в сторону. «Свобода?» — мелькнуло в голове Яновского, и он что было силы, насколько позволяли связанные стремена, дал коню шенкеля. «Попытка не пытка! Давай, Артистушка!» Жеребец тонко и словно понимающе заржал и помчал хозяина прочь от растерявшейся банды.
Давным-давно, еще студентом прочитал Мирослав биографию Юлия Цезаря. Среди прочих удивительных способностей этого великого человека была и первоклассная джигитовка. «Он умел, отведя руки назад и сложив их за спиной, пустить коня во весь опор», — сообщал Плутарх.
Молодому Яновскому очень захотелось научиться ездить верхом так же виртуозно, как это делал знаменитый полководец. Не раз и не два падал он с лошади, а своего добился и был наивно, по-мальчишески горд, что хоть этим походит на самого Цезаря. Но если раньше умение ездить с отведенными назад или связанными за спиной руками было простой забавой, то теперь оно могло спасти ему жизнь.
Хунхузы, пришедшие в себя, с яростными воплями бросились в погоню. На месте остался только джангуйда с двумя-тремя приближенными. Они, ухмыляясь, смотрели, как связанный по рукам и ногам Яновский пытается уйти от преследователей. Для этого ему необходимо было форсировать мелкую речку Янчихэ и достичь леса, сизой зубчатой стеной стоявшего на левом берегу. Шансов спастись у Мирослава практически не было, ну, может, один из ста…
Это понимали все. Джангуйда, презрительно оттопырив нижнюю толстую губу, бросил:
— За этого наездника я не поставил бы даже чоха[96]! — Он повернулся к кутулю. — Ты все еще здесь, черепаха?! Палок захотел? Живо скачи к Шен Тану, порадуй старика, скажи: самого Яновского везем! Надеюсь, Шен не забыл Аскольд…
— Цзайцзянь![97] — сказал хунхуз и пришпорил коня.
Яростное июльское солнце не могло, как ни старалось, пробиться сквозь таежную чащобу и потому весь свой жар обрушивало на широкую паленину, окруженную черными остовами сгоревших деревьев и поросшую густотравьем и разноцветьем. В травах лежал, безвольно раскинувшись, белоголовый мальчик. Его матросский костюм был изодран, руки и лицо покрыты царапинами и расчесами, на верхней губе выступили бисеринки испарины. Усталый Сергунька крепко спал…
Натерпевшись страху и мучений в бандитском логове, Сергунька ничуть не испугался, оказавшись один в тайге. Может быть, оттого, что сначала не понял, что произошло. Когда хунхуз, которому было поручено отвезти Сергуньку домой, сбросил его с коня посреди леса и ускакал, мальчик решил, что разбойник просто боится попасться на глаза отцу, поэтому и высадил его в окрестностях хутора: дойдет, мол, и сам.
«Конечно дойду!» Вместе со свободой к нему пришло чувство легкости, окрыленности, и он, радостный, со всех ног кинулся вперед, оставив за своей спиной беды и страхи недавних событий. Скоро, очень скоро между деревьев засинеет Сидеминская бухта, покажется красная крыша родного дома, и у белых ворот из китовых ребер Сергунька увидит заждавшихся его маму и папу.
Внезапно он остановился и, переводя дыхание, растерянно огляделся: все вокруг было незнакомым, чужим. Узкий глухой распадок, сдавленный крутыми плечами гор, был, очевидно, забыт богом сразу после сотворения, и поэтому здесь не ощущалось никакой жизни: не росли цветы, не пели птицы, не порхали бабочки. В полумраке замшелые валуны походили на дремлющих медведей, с веток деревьев свешивались плети седого лишайника, может, это бороды леших? Вазы из гигантских папоротников наполнены пожухлой листвой, желудями, гнилушками — ведьмино угощение…
Мальчику стало холодно и жутко, он съежился на камне и тихонько заплакал. Тихонько потому, что неосознанно боялся нарушить первобытную тишину этого гиблого места. Он подумал, что навсегда, наверное, останется здесь, умрет от голода и жажды. Еще он подумал, что уж лучше бы его не освобождали из плена, был бы сейчас рядом с дядей Мирославом…
Вспомнив о Яновском, мальчик испытал нечто вроде угрызений совести: ведь его там мучают бандиты, и он ждет помощи. А он, Сергунька, вместо того чтобы бежать за ней к своим, сидит здесь и куксится! Все, надо идти.
Он вытер слезы, размазал их грязными кулаками по щекам, встал и огляделся, но уже не растерянно, а внимательно, выбирая верный путь. Интуиция ему подсказала, что лучше идти не по распадку, прихотливо петляющему и уходящему куда-то в бесконечность, а взобраться на сопку: с перевала он увидит море, а там, где море, там и дом его отца, капитана Хука.
Через минуту он уже карабкался вверх по каменистой осыпи, хватаясь то за обломки скал, то за колючие лапы низкорослых елочек, росших там и сям по склону. Иногда сверху начинали сыпаться камни, и некоторые из них, к счастью, мелкие, попадали в Сергуньку. Вскоре осыпь кончилась, начался елово-пихтовый лес, и идти стало легче. Камней, правда, и здесь хватало, промежутки между ними были затянуты мхами, которые не выдерживали тяжести ноги, и она как бы попадала в тиски.
На вершине его ждало разочарование: моря не было видно. Кругом бугрилась тайга. Но ничего, солнышко вон подсказывает: туда надо идти, на юго-восток. Шагай, мол, смелей, никуда не сворачивай, а я все время буду рядом, с левой стороны.
И Сергунька, вздохнув, начал спускаться с сопки. Внизу было болото с высокими кочками, похожими на верблюжьи горбы. Он попробовал прыгать с одной на другую, но очень скоро устал, несколько раз упал и побрел прямо по воде, с трудом выдирая ноги из чавкающей жижи.
Болото сменилось густым подлеском, в котором заманиха, растопырив ветви с широкими округлыми листьями, пыталась задержать мальчика, а когда он все же вырывался из ее объятий, с досады всаживала в него свои острые шипы.
Он терпел, как терпел и укусы комаров, облачком висевших над его вспотевшей головой. Время от времени он поглядывал на солнышко, которое дружески подмигивало ему из-за деревьев: держись, Сергунька, сын китолова!
Он перевалил еще через две сопки и очутился на лугу, который показался ему раем. Здесь некогда прошел пал: деревья еще не выросли, зато высоко поднялась густая трава, в которой справляло свой нескончаемый пир все насекомое население окрестных мест. А где насекомые, там и птицы. Отовсюду раздавались звень, стрекот, щебет, свист — поляна была полна жизни.
Сергунька упал в дремучие и пахучие травы, разбросав руки и ноги, устало смежил веки. Вяло подумал: «А вдруг змея…»
Но что это? На поляну выбежал и в нерешительности остановился Хуа-лу, нет, не олень — олененок. Изящная головка с большими глазами и широко расставленными ушами, гибкая шея; тонкие высокие ноги еще неуверенно держат продолговатое тельце с палевозолотистой шерсткой, усеянной белыми крапинами, словно кто в шутку обрызгал его известкой.
Следом за ним с повизгиванием примчался сынок уссурийского кабана Чжу. Спина у подсвинка покрыта светлыми продольными полосками, длинная рыжая мордочка кончается розовым пятачком, который забавно шевелится.
Неспешно и неслышно ступая, пришел амурский тигренок, сын самого Амбы. Он еще маленький, чуть выше кошки, но голова у него большая, а лапы массивные, и видно, что это не какая-то там кошка, а зверь, будущий хозяин тайги.
А последним приковылял медвежонок из семьи гималайских медведей Гау-тоза. Он тоже головастый, круглоухий, весь черненький, и только на груди белое треугольное пятно, будто слюнявчик ему надели.
Зверята, не боясь ни друг друга, ни мальчика, лежавшего в траве, приблизились к нему, стали трогать его кто мокрым носом, кто осторожной лапой: вставай, давай играть! Сергунька не удивился, а только озадачился: «Но во что? Разве только в салки… Чур, не я!»
И началась беготня, кутерьма, от которой брызгами полетели во все стороны кузнечики. Быстрее всех бегал олененок, а медленнее всех — медвежонок, его чаще других салили. Зато он умел лазать по деревьям, и удрав на край поляны, где стоял амурский бархат с шарообразной ажурной кроной, ловко взбирался на него и, выглядывая из перистых листьев, дразнил всех высунутым узким длинным языком.
Вот хитрюга! Но ничего, мы и там тебя достанем: мальчишки ведь тоже умеют лазать по деревьям! От шлепка по толстому заду медвежонок кубарем летит с дерева и со всех четырех лап гонится за тигренком…
И вдруг зверята остановились, замерли, тревожно нюхая воздух, а уже в следующее мгновение кинулись врассыпную и исчезли в лесу. Через несколько минут Сергунька услышал конский храп. Мальчик, жалея о прерванной игре, успел подумать: «Как было бы хорошо, если б мы остались маленькими навсегда!»
После этого он открыл глаза и увидел идущего шагом взмыленного коня, а на его спине связанного покачивающегося всадника. Это был дядя Мирослав! Сергунька вскочил и остолбенел, не веря своим глазам. Яновский был без шляпы, со спутанными волосами, с распушенной ветром и седой от пыли бородой.
— Ну, вот мы и встретились, сынок! — ласково сказал он. — Развяжи-ка стремена, а то ноги у меня совсем затекли… Ну же! Что стоишь?
Сергунька, придя наконец в себя, полез под потное конское брюхо и не без труда развязал узел. Мирослав выпростал правую ногу из стремени, сполз с коня и, не устояв, упал в траву.
— А теперь — руки. Вот так… Спасибо, сынок. — Он потряс набрякшими посинелыми кистями, потом обнял Сергуньку за острые плечики. Тот завсхлипывал. — Ну, ну, успокойся, все позади. Все хорошо. Сейчас отдохнем и потихоньку поедем домой…
Дружина Чжан Сюаня двигалась вереницей, причем в начале и конце цепочки батоу[98] поставил самых опытных охотников. Непосвященным — Фабиану Хуку и Андрейке Яновскому он объяснил так: «Хунхуз стреляет в первого, тигр Амба нападает на последнего. Надо ко всему быть готовым».
Отряд был интернациональным: финн, русские, удэгейцы, но большую его часть составляли китайцы и корейцы. Последних за их пристрастие к светлым одеждам и за врожденную грацию называли «белыми лебедями»; в отличие от китайцев, носивших косы, они завязывали волосы в пучок на темени.
Все эти люди — охотники, огородники, корневщики, рыбаки — очень хотели помочь своим добрым соседям — фермеру Яновскому и шкиперу Хуку, а кроме того, каждый из них имел свой личный счет к хунхузам. Мирные труженики, покорные и забитые, они долго терпели разбой и поборы, но нынче, в год Дракона[99] чаша их терпения переполнилась, и исполнившись решимости покончить с шайкой Вана, этого проклятого дракона, мудури[100], они взялись за оружие.
Оружие, кстати, было дрянное: допотопные штуцеры, фитильные ружья, которые при отдаче нередко травмировали стрелка; только у некоторых имелись винтовки Бердана (модифицированные, со скользящим затвором, выпуска 1878 г.). Зато кони у всех были добрые, с завода Яновского.
Вместо старика Ли, изуродованного «краснобородыми», Чжан Сюань нашел другого проводника, бывшего хунхуза, который и привел их к фанзе одноглазого корневщика. Банды там уже не было, хозяин фанзы, раненный собственной рукой и, очевидно, потерявший немало крови, корчился от болей на холодном кане и на все расспросы отвечал стонами. Оставив ему еды и лекарств, дружинники поспешили дальше.
Только раз с Адиминского перевала Чжан Сюань увидел банду Ван Ювэя, уходящую на юг, и показал ее Фабиану Хуку. Капитан пожалел, что не взял с собой подзорную трубу: как ни вглядывался, не разглядел среди разбойников ни Сергуньку, ни Мирослава. Может, их уже убили и бросили в лесу? Подумав об этом, Фабиан снова испытал внезапный приступ сильнейшей головной боли, такой же, как тогда, дома, у крышки подпола.
Батоу заметил, как изменился в лице, побледнел капитан, и участливо спросил:
— Вам плохо? Может, сделаем привал?
— Нет, нет! Едем, и поскорей, а то уйдут!
— Бу[101], не уйдут.
— Лошади у них устали, — добавил Андрейка.
Спустившись с перевала, дружинники потеряли бандитов, они, как опытные ниндзюцу[102], растворились в дебрях южно-уссурийской тайги. Но Чжан Сюань знал, что делал: уверенно ведя отряд на юг вдоль Черных гор, он обшаривал все окрестные заимки, хутора и одинокие фанзы, на которые указывал проводник, однако хунхузов нигде не было…
Уже в сумерках они вплотную подъехали к границе, почти к самому южному ее участку, на стык трех государств. Недалеко от небольшой пограничной деревушки находился хуторок некоего Шен Тана. Проводник мало что мог сообщить о нем, сказал только, что, по слухам, Шен поддерживает дружбу с «краснобородыми».
— Если они еще не ушли за кордон, то могут вполне заявиться к нему, — закончил проводник.
— Едем туда, — нетерпеливо воскликнул капитан Хук. — Может быть, они там!
Андрейка тоже не скрывал своего нетерпения, и оно, очевидно, передалось Атласу, который, стоя на месте, перебирал тонкими ногами; впрочем, возможно, что конь просто чуял жилье, а стало быть, и отдых.
Еще несколько минут скачки, и всадники спешились у ворот усадьбы Шена. Ворота были богатыми — двустворчатыми и крытыми, с высоким гребнем и причудливой резьбой. Сама усадьба походила на небольшую крепость, она имела форму круга и размещалась на расчищенной от леса поляне, саженей пятьдесят по окружности; двор и дом с бесчердачной плосковыпуклой крышей были обнесены высоким частоколом.
Чжан Сюань велел всем приготовить оружие и постучал в ворота. Открыли сразу, словно ждали. Но ждали, конечно, не дружину, это было видно по лицу владельца хутора — низкорослого пожилого китайца в синей одежде из дабы, в мягких туфлях на толстой войлочной подошве. Свое разочарование он тотчас прикрыл маской радушного, гостеприимного хозяина.
— Ваньшан хао! — поздоровался он, подобострастно кланяясь. — Лушан синьку ла?
— Ваньшан хао, — ответил за всех Чжан Сюань.
Шен Тан — это был он, — делая вид, что не замечает ружей в руках отрядников, пригласил всех в дом. Несколько человек осталось во дворе обихаживать лошадей, остальные пошли за хозяином, озираясь по сторонам, готовые в любую минуту открыть огонь.
В фанзе, просторной и основательно задымленной, находился только один человек — молодой китаец, сидевший на корточках перед печью. При виде хозяина в сопровождении незнакомых вооруженных людей он вскочил и удивленно-испуганно уставился на них. Чжан Сюань заговорил с Шен Таном по-китайски.
— Говорите по-русски! — с неожиданной для самого себя резкостью сказал Хук.
Батоу нахмурился и испытующе посмотрел ему в лицо, он понял, что капитан ему не доверяет или даже подозревает в чем-то. Фабиан почувствовал, что краснеет.
— Если можно… — добавил он извиняющимся тоном.
— Хорошо, попробую, — буркнул Чжан Сюань. Но он не обиделся, так как догадывался о состоянии капитана. Разговор продолжался по-русски. Если старшина говорил довольно чисто, то Шен Тан отчаянно коверкал язык.
— Кто этот человек? — спросил Чжан Сюань, указывая на молодого китайца.
— Племянник. Зашел проведать меня.
— Больше никого не ждешь?
— Нет, нет! Никого.
— А зачем столько супа варишь?
В громадном котле, вмазанном в печь, булькало какое-то малоаппетитное, судя по запаху, варево.
— Племянник очень любит суп из белок…
— Вот сейчас заставлю его сожрать весь этот котел и посмотрю, справится он или нет!
Шен Тан заулыбался, давая понять, что по достоинству оценил шутку; впрочем, улыбка у него не сходила с лица — угодливая, неестественная. Старик много и мелко суетился — дергался, кланялся, размахивая руками так, что казалось, будто их больше, чем две, вообще он был похож на паука, у которого порвали паутину.
Сейчас, при свете очага и масляной лампы, Андрейка узнал его.
— Я видел его на Аскольде, — шепнул мальчишка капитану. Он был с хунхузами! И сам, наверное, хунхуз…
Фабиан угрюмо кивнул, он был того же мнения.
— Может, он знает, где наши?
— Если и знает — не скажет. Сдается мне, что этот старик хитрая каналья…
Чжан Сюань между тем, продолжая расспрашивать хозяина и внимательно разглядывая обстановку, неожиданно вытащил из-под кошмы, лежавшей на кане, две винтовки. И как он их углядел?
— Это чьи ружья?
— Племянника и мое, — с испуганной улыбкой ответил Шен Тан. — Мы охотники, с вашего позволения… Вот, не угодно ли? — И он в подтверждение своих слов протянул руку к полкам, на которых лежали связки шкурок — лисьих, норковых, соболиных.
— Знаю я, за кем вы охотитесь! Ну ничего, скоро всем вам будет кантоми[103].
— За что, лое[104], за что! Мы мирные, хорошие люди…
— Ладно, замолчи, это будет не сегодня. Слушай меня, старик… Мы здесь заночуем, и чтобы мы спали спокойно, оружие ваше я пока заберу, а там будет видно…
— Как скажете, лое… Пожалуйста, ночуйте, места всем хватит. А племянник пойдет к себе домой, он тут недалеко живет…
— Нет, он останется здесь! — отрезал Чжан Сюань. Он подозвал к себе двух дружинников, китайца Юй Хэбо и корейца Ким Тян Тина. — Присматривайте за этим парнем и вообще подежурьте, потом вас сменят… Остальным — отдыхать!
Фитиль в лампе прикрутили, дружинники легли спать. Места и впрямь хватило: широкий и длинный кан занимал добрую половину фанзы. Но уснули далеко не все: капитан Хук, лежа на спине, глядел в темноту; беспокойно ворочался Андрейка, в дальнем углу Шен Тан шушукался о чем-то со своим родственником, скорее всего мнимым…
Где-то около полуночи послышались удары в ворота и неясные крики. Дозорным не пришлось будить дружину: все проснулись сами. Чжан Сюань первым, схватив ружье, выбежал во двор, за ним последовали другие. Вышел и хозяин с фонарем в руке, он снова улыбался, но теперь уже торжествующе.
За воротами повторился крик, на этот раз различимый:
— Эй, люди добрые! Пустите, ради Христа, переночевать!
Голос этот был знаком почти всем во дворе, но для одного он был родным…
— Отец! — завопил Андрейка и, не помня себя, бросился к воротам, вцепился в запорный брус, пытаясь выдернуть его из железных скоб. Брус был тяжелый, а руки дрожали, но когда подошедший капитан попытался помочь мальчишке, тот воспротивился: «Я сам, я сам…»
Но вот ворота отворились, и во двор медленно въехал Мирослав Яновский. Одной рукой он держал поводья, другой бережно поддерживал спящего Сергуньку, полулежавшего на холке Артиста.
— Ба! Знакомые все лица! — весело сказал Мирослав, щурясь от света. — Сынок! И ты здесь? Как славно!
Первым делом он осторожно передал в руки капитана Сергуньку. Малыш открыл глаза, пробормотал: «Папа!», обвил шею Фабиана руками и снова заснул. Бедняге, наверное, опять помстилось, что это сон. Потом Яновский слез с коня и заключил в объятия визжавшего от радости Андрейку. Отцы и дети наконец встретились.
Наблюдавший за этой сценкой Чжан Сюань шептал себе под нос: «Хао хэньхао»[105]. Чувствительные корейцы терли глаза рукавами. И только Шен Тан выглядел совсем обескураженным: он снова ошибся.
Батоу распорядился закрыть ворота, выставил часовых, и все вернулись в фанзу, на теплый кан.
Мирослав, Андрейка и Фабиан сгрудились вокруг спящего Сергуньки, вполголоса рассказывая друг другу о том, что произошло с ними за эти дни, им казалось, что за истекшие трое суток прошла целая жизнь, да так оно, в сущности, и было. Капитан, впрочем, мало говорил, лишь односложно отвечал на вопросы, он смотрел, не отрываясь, в лицо сына, чувствуя, как нежностью и жалостью полнится сердце: «Исхудал-то как, господи!» И не выпускал его руку, тонкую, слабую, с еле заметными голубыми жилочками, словно боялся, что снова могут забрать его малыша и куда-то унести…
— Мирослав! Я так вам благодарен, я… я обязан вам больше, чем…
— Полно, капитан, не конфузьте меня…
Только перед утром в фанзе установилась полная тишина. Наступил предрассветный час, тот самый таинственный и жуткий в ночи час, когда тьма борется со светом, когда люди с чистой совестью особенно крепко спят, а грешники терзаются раскаянием, когда пробудившаяся пичуга еще не смеет подать голос, а на тропу разбоя выходят голодные хищники…
В предутренних сумерках банда Ван Ювэя подошла к хутору. Джангуйда с кряхтеньем слез с коня. Он был зол как черт: Яновского упустили, продукты кончились, а, от долгой езды верхом толстяка растрясло и укачало. Сейчас он мечтал лишь о том, как подкрепится и отдохнет в усадьбе Шен Тана, а следующей ночью уйдет в Корею. Там он намерен поохотиться на «белых лебедей», чтобы хоть как-то компенсировать свои нынешние неудачи.
— Отчего не открывает эта старая черепаха! — злобно ворчал Ван Ювэй, колотя пяткой в ворота.
— И окна в фанзе темные! — угодливо подхватил бровастый маньчжур, прильнувший к щели.
— А ну лезь через забор. И подыми его палкой!
— Слушаюсь, господин!
Бровастый взобрался на лошадь, встал ногами на седло, перемахнул на частокол и спрыгнул вниз, взметнув, как крыльями, полами своего злополучного желтого халата. Тотчас же во дворе раздался шум борьбы, громыхнул выстрел. Еще несколько хунхузов, повинуясь знаку джангуйды, полезли через забор. Стрельба стала частой.
Ван Ювэй испуганно присел. Засада? Но кто — Чжан Сюань, жандармы или казаки? Впрочем, какая разница! Надо уходить. Хунхузы, мастера и любители устраивать засады, когда сами попадали в них, как правило, боя не принимали, поворачивали коней и уходили в леса.
Толстяк уже открыл рот, чтобы отдать соответствующее распоряжение, как вдруг к нему подбежал запыхавшийся кутуль, тот самый, которого Шен зачислил в свою родню. Воспользовавшись перестрелкой и суматохой во дворе, «племянник» сумел незаметно выбраться наружу и сейчас, по привычке вобрав голову в плечи, ожидая ударов, торопливо докладывал:
— Я не виноват, господин… Все сделал как велели, но… Шенцзячжуан[106] уже после моего прихода захватила дружина Чжан Сюаня! Там же шкипер Хук, Яновский и их дети…
— Ах, вот как! — вскричал джангуйда. — Все птички в одном гнездышке? Прекрасно! Я раздавлю их! — Жажда мести и наживы (неизвестно, что было сильнее) темной волной захлестнула вожака банды, и он потерял присущую ему осторожность. — Ломай ворота!
Приклады забухали в калитку, врезанную в полотно ворот. Хунхузы подняли такой грохот, что не услышали подозрительную тишину, внезапно воцарившуюся во дворе. В следующее мгновение ворота резко распахнулись, и ужасающей силы залп разметал нападавших. Стоны, проклятья, конское ржанье…
Из дыма, не успевшего рассеяться, показались выбегающие из ворот дружинники, впереди всех мчался бородатый гигант, страшный в своем праведном гневе. Винтовку, которую некогда было перезаряжать, он вознес над головой как дубину.
С воплями ужаса «краснобородые» — кто верхом, кто пеший — бросились врассыпную, дружина их преследовала. Толстый джангуйда, не привыкший подыматься в седло без посторонней помощи, цеплялся за коня судорожно и тщетно.
Таким, запутавшимся одной ногой в стремени, и настиг его Яновский. Выбил ружье из рук, сгреб бандита за шиворот. В эту минуту Мирослав напоминал былинного Илью Муромца, когда тот изловчился и схватил-таки шкодливого Соловья-Разбойника. Злость у фермера уже прошла, и он насмешливо спросил:
— Ну что, почтеннейший, вы еще не поняли, что наши встречи не приносят вам ничего хорошего?
В сопровождении Андрейки и Сергуньки подошел капитан Хук. Он был настроен не так благодушно, как его друг. Не сводя горящих ненавистью глаз с хунхуза, Фабиан зарядил ружье и поднял его.
— Отойдите в сторону, Мирослав!
— Во сян хо! — завизжал толстяк, падая на колени и закрывая лицо руками, словно это могло спасти его от пули. — Во сян хо![107]
Почему-то именно в эту минуту Андрейке привиделось никогда до этого не вспоминавшееся удэгейское стойбище на берегу большой реки; из забытья выплыло лицо молодой красивой женщины, вот так же упавшей на колени перед чудовищем в человечьем обличье…
— Это он убил мою маму! — крикнул мальчишка.
— Не только твою, — сурово сказал Яновский, взглянув на Сергуньку. — Многих осиротил этот бандит. И все же… капитан, прошу вас, не надо, не пачкайте рук… Пусть его живет, если сможет… Бог шельму метит, и добром он все равно не кончит.
Фабиан нехотя опустил ружье.
— Встань!! — сказал Мирослав поверженному, валяющемуся в пыли врагу. — Ты свободен. Но помни, Ван Ювэй, будущего у тебя нет[108]. Будущее — у них! — И он возложил ладони на головы обоих мальчуганов — темноволосую и белую. — А теперь пшел отсюда, пока я не передумал!
Толстяк подхватился и бросился бежать, кидаясь из стороны в сторону.
— Думает, что выстрелим в спину, — усмехнулся Чжан Сюань. — По себе судит, мерзавец!
К полудню, когда дружина собралась в обратный путь, из Посьета приехали на двух линейках жандармы, возглавляемые пожилым, выслужившимся, очевидно, из низов, поручиком и следователем Осмоловским. Капитан Хук при виде его нахмурился и отвернулся. Старшина дружины рассказал начальству о стычке с шайкой Вана, передал жандармам нескольких захваченных бандитов.
— А где же главарь? — поинтересовался следователь.
— Ушел, — лаконично ответил Чжан Сюань.
— Как это ушел? Сбежал или отпустили?
Китаец промолчал.
— Тебя спрашивают или нет, желтая образина?! — выкрикнул поручик.
Мирослав решительно вмешался.
— Во-первых, милостивый государь, прекратите оскорблять человека. А во-вторых, Вана отпустил я.
— С кем имею честь? — вздернул подбородок Осмоловский.
— Мирослав Янович Яновский, фермер.
— Я так и думал-с. На каком же основании, позвольте вас спросить, вы отпустили матерого разбойника?
— А без всякого основания! Отпустил — и вся недолга! Вот когда вы поймаете его — вы будете вольны делать с ним что вам заблагорассудится.
Следователь покраснел.
— Хорошо-с. Мы поговорим с вами в другом месте.
— Вряд ли у меня найдется для вас время. Я человек занятой. Прощайте.
Проводив взглядом отъехавшие линейки, Мирослав весело сказал:
— Ничего, внакладе не остался: нашу победу припишет себе. — Он оглядел стоявших вокруг него людей. — Ну, друзья, по коням! Дома работа ждет.
Прошел год…
— К вам можно, Мирослав?.. — В кабинет, нерешительно приотворив дверь, заглядывал Фабиан Хук.
— Входите, дорогой капитан, входите! — Яновский, взлохмаченный, в домашнем халате, сидел перед бюро и что-то быстро писал. — Извините, через минуту я буду к вашим услугам. Присаживайтесь и — так и быть! — закуривайте свою трубку.
Капитан опустился в кресло, закурил и стал разглядывать коллекцию насекомых в энтомологических ящиках, расположенных вдоль стен. Особенно роскошны были бабочки; наколотые на булавки, с расправленными крыльями, они тянулись ровными длинными рядами, от крупных — в ладонь — махаонов до маленьких — в ноготь — ночных совок. Природа немало потрудилась, чтобы создать такое разнообразие форм, рисунков, красок…
Мирослав меж тем закончил свою работу. Он посыпал исписанный лист промокательным песочком, затем осторожно сдул его. Встал и протянул Фабиану руку.
— Здравствуйте. Простите мне мой домашний вид. Вдохновение, знаете ли, накатило, даже переодеваться не стал…
— Вдохновение?
— Да. В газету писал.
— О чем, если не секрет?
— Понимаете, со мной произошел необъяснимый, прямо-таки чудесный случай! На днях мне… Впрочем, давайте-ка я лучше прочитаю вам свое письмо в газету. Слушайте…
«М. Г. г-н Редактор! В начале июня подошла к нашему сидеминскому берегу корейская шлюпка и выбросила на песок громадный тюк. Корейцы на вопрос: „Что это означает?“ ответили: „Мурунда“[109] — и поспешно вышли в море.
На тюке была написана моя фамилия, и по раскупорке оказалось в нем несколько тысяч виноградных чубуков 6 сортов и 10 пачек прививок разных сортов груш и яблок.
Позвольте, г-н Редактор, на страницах Вашей газеты принести мою сердечную благодарность неизвестным жертвователям. Я получил от них подарок несравненно большей цены, чем они думают: они убедили меня, что я до сих пор, помимо напрасных затрат, не знал самого верного способа акклиматизации в этом крае привозных фруктовых деревьев… Мне подарили новую эпоху в моих опытах садоводства.
Приношу неизвестным жертвователям мою глубокую признательность и желаю им от всей души испытать такую же радость в их начинаниях, какой они наделили меня».
— Вот и все, дальше — подпись… Итак, что скажете?
— Ну, что сказать? Все как будто верно… Впрочем, я мало что смыслю в садоводстве.
— Да я не о том! Как вы думаете, кто этот доброхот? И почему он пожелал остаться неизвестным?
— Откуда же мне знать? Вы многим людям сделали и делаете добро, вот кто-то и отплатил вам тем же.
— Найти бы мне его! Расцеловал бы от всей души!
Капитан Хук отвернулся к коллекциям, чтобы скрыть улыбку. Он вспомнил, как закупал, советуясь с опытными садоводами, все эти черенки в Америке, как трясся над ними во время долгого обратного рейса к русским берегам, как, наконец, здесь, в Приморье уговаривал местных корейцев помочь вручить Яновскому подарок; они боялись, не причинит ли какого вреда их соседу и другу этот громадный таинственный тюк, и согласились лишь тогда, когда их убедили, что фермер будет только рад, получив его…
— Нет, Мирослав, боюсь, нам этой загадки не разгадать. Разве только пригласить сыщика, например нашего знакомого следователя Осмоловского?
— Ну уж увольте меня от этого господина!.. Ладно, бог с ним, с именем жертвователя. Только благодаря его бесценному дару (ну и моим скромным усилиям) в Приморской области будут цвести сады!
— Мирослав, вы меня просто поражаете! Я как-то попробовал подсчитать все ваши профессии, так сбился со счета: рудознатец, коннозаводчик, метеоролог, оленевод, археолог, орнитолог, энтомолог… Теперь вот еще и садовод! Я недавно слышал, что вы здесь, на Славянском полуострове, посадили кедровую рощу, придав ей очертания громадной буквы «Я»… Это правда?
Яновский в смущении подергал себя за бороду.
— Мм… было что-то в этом роде… Появилось вдруг такое, знаете, мальчишечье желание оставить на земле память о себе…
— Да вы и так ее оставили делами своими! Действительно, мальчишество… Ведь это «Я» только птицы смогут увидеть!
— Ничего, когда-нибудь и люди увидят.
— Вы что же, думаете, что мы научимся летать?
— Мы с вами, наверное, нет, а вот Андрейка и Сережа или их дети — наши внуки — обязательно!
Друзья помолчали. Капитан Хук раскуривал трубку, потухшую во время разговора. Пыхнув несколько раз ароматным дымком, он первым нарушил молчание:
— О сыщиках мы давеча говорили… Вчера я встретил Чжан Сюаня, он рассказал, что в тайге нашли останки двух человек. Один — неизвестный искатель женьшеня — убит выстрелами в спину, а другой растерзан тигром. Высказано предположение, что этот второй — хунхуз Ван Ювэй…
— Вот как? Ну что ж, я ведь говорил: бог шельму метит. Его наказала сама тайга…
Прошло сто лет…
Вертолет пожарной охраны совершал дежурный рейс над тайгой. Пестрядинный ковер осеннего леса без конца и без края расстилался под винтокрылой машиной. Вертолетчики внимательно и озабоченно рассматривали его: в такую сушь глаз да глаз за тайгой нужен!
Вдруг один пилот тронул другого за рукав:
— Глянь, Сергеич, вон там, слева, кедровник здорово на букву «Я» похож!
— Это у тебя фантазия разыгралась…
— Да ты посмотри сам!
— Вообще-то… есть сходство… Природа и не на такие штуки способна… Ладно, не отвлекайся! Сейчас осмотрим еще один квадрат…
Вертолет, переходя в новый район, прошелся над плантациями совхоза «Женьшень». Из края в край поле исполосовано длинными рядами деревянных щитов. Это притенительные каркасы, закрывающие грядки, на которых растет самое дорогое на свете растение — корень жизни. Молодые и пока еще слабые, они произошли от своих таежных предков, может быть, тех, что выросли из ягод, посаженных безвестным корневщиком, политых его потом и кровью.
Кто знает…