3 XX век: Ракурсы и варианты

Я. Л. Левкович Кольчуга Дантеса

Трагический эпилог жизни Пушкина составляет одну из печальных страниц русской истории. Безвременная смерть гения, настигшая его «во цвете лет», «в средине <…> великого поприща»[500], ошеломила в свое время современников и вот уже более полутора сотен лет привлекает внимание исследователей и любителей литературы. «Смерть поэта — вообще незаконна. Насильственная смерть — чудовищна. Пушкин <…> будет умирать столько раз, сколько его будут любить. В каждом любящем — заново. И в каждом любящем вечно» — так писала Марина Цветаева[501].

Но кроме «каждого любящего» поэта была еще любовь общепризнанная, официальная и потому как бы обязательная. Юбилейные праздники 1937 и 1949 гг. шли под знаком «наш Пушкин», «наш современник Пушкин». «Пушкин, — читаем у Б. В. Томашевского, — решительно модернизировался. Из него делали идеолога крестьянской революции, откликавшегося на последние лозунги наших дней»[502]. Исторические факты подчинялись превратно понятой злободневности. Модернизированный «наш современник» Пушкин вел себя в романах и пьесах, выходивших в 1930–1950-е годы, в полном согласии с требованиями, предъявляемыми положительному герою советской литературы. Он постоянно общается с простым народом (с крестьянами в деревне, с дворниками в городе, с капельдинерами в театре). Его главная вдохновительница — Арина Родионовна, которая не только подсказывает ему мотивы и образы стихотворений, но и обсуждает с ним политические события. В последний, трагический период своей жизни он обычно неудержимо весел и выступает как прямолинейный, не знающий сомнений и колебаний проповедник, стоящий на пьедестале непогрешимости и величия.

Модернизировался не только образ Пушкина с его примитивно подаваемой «близостью к народу»[503], но и внешние приметы эпохи. Так, в рассказе В. Рождественского «Почетный гость» сцена в книжной лавке Смирдина напоминает продажу дефицитных изданий в наши дни. «Лохматая студенческая молодежь» толпится в лавке — ждет, когда привезут из типографии очередной том «Современника». Смирдин сообщает: только что пришел «целый воз» экземпляров издания, и успокаивает ожидающих: «Не толкайтесь, господа! Тише! Тише! Всем хватит!». А посетители «жадно хватают из рук приказчика еще пахнущие типографской краской пухлые книжки в светлой обложке» и с благоговением говорят: «Подумайте, сам Пушкин»[504]. Автору нет дела до того, что журнал Пушкина не нашел своего читателя и не имел большого успеха у публики. Рождественский строит сюжет априорно: Пушкин — передовой писатель своего времени; в пушкинскую эпоху рождалась передовая разночинная молодежь, которая вскоре приняла эстафету дворянских революционеров; передовая разночинная молодежь должна была чтить Пушкина и читать его журнал.

Литература 1930–1950-х годов была питательной средой для рождения социально окрашенных мифов. Начиная с 1920-х годов рушились краеугольные для XIX в. нравственные постулаты, в том числе и такие понятия, как честь. Перевернутым поэтому оказалось представление о причинах, вызвавших дуэль поэта. В поле зрения исследователей в первую очередь попадали его конфликт с царем и светом, с ближайшими друзьями, материальные трудности, козни министра Уварова, — и только в последнюю очередь упоминалась истинная причина дуэли — защита чести своей жены и своей семьи. Именно в это время возникла и оказалась очень устойчивой легенда, в которой «нашему» Пушкину противостоял «не наш» (иноземец) Дантес. Согласно этой легенде, во время дуэли на Дантесе была кольчуга или еще какое-то защитное приспособление, и потому он не был убит, а отделался легким ранением. Нужно сказать, что современники думали иначе: они считали, что пуля, пробив руку Дантеса, натолкнулась на пуговицу его сюртука и рикошетировала. Правда, сведения, которые мы имеем об этом, крайне противоречивы, а сам разнобой мнений свидетельствует о том, что современники не придавали большого значения истории с пуговицей. О ней пишут Жуковский, Вяземский, С. Н. Карамзина, Либерман, Люцероде. Но одни (Карамзина) упоминают о сюртуке[505], другие (прусский посланник Либерман) — о мундире[506], третьи (Жуковский) — о «пуговице, которою панталоны держались на подтяжке против ложки»[507]. Не упоминают о ней только очевидцы-секунданты — Данзас и д’Аршиак.

Легенда о кольчуге, несмотря на все старания специалистов ее опровергнуть, имеет широкое хождение, учителя рассказывают ее в школах, поэты сочиняют о ней стихи, она появляется в популярных биографических книгах. С ней связывают просьбу Геккерна об отсрочке дуэли на две недели: «Лишь страстное желание спасти Дантеса от пули, — пишет А. Гессен, — могло побудить Геккерна после получения им резкого и до крайности оскорбительного письма Пушкина обратиться к нему с просьбой о двухнедельной отсрочке дуэли: ему, видимо, нужно было выиграть время, чтобы успеть заказать и получить для Дантеса панцирь»[508]. Поддержал эту версию и известный литературовед П. Н. Берков. Рассказав историю с кольчугой и сообщив читателям, что советское пушкиноведение не приняло ее безоговорочно, он счел все же, что вопрос «не решен окончательно»[509]. Не так давно об этой легенде снова вспомнили авторы книги под многообещающим названием «В поисках истины», вышедшей во внушающем уважение издательстве «Юридическая литература»[510]. На эту последнюю публикацию откликнулся Игорь Стрежнев, посвятив «панцирной рубашке для Дантеса» одну из своих статей[511]. Стрежнев подробно излагает историю появления легенды, поэтому мы остановимся только на ключевых моментах ее возникновения и бытования.

Легенда возникла в начале 1930-х годов. В доме писателей в Малеевке, где отдыхал в это время В. В. Вересаев, в одной из бесед речь зашла о дуэли Пушкина с Дантесом. Некий архангельский литератор тут же включился в беседу и рассказал, будто в Архангельске, в старинной книге для приезжающих он видел запись о том, что незадолго до дуэли Пушкина от Геккерна приезжал человек и поселился на улице, где жили оружейники. Рассказ, по-видимому, адресовался в первую очередь Вересаеву, который в это время работал над книгой о Пушкине. В беседе принимал участие писатель И. Рахилло. Сам Вересаев об этом разговоре не писал, и сообщенные ему сведения приводит Рахилло в статье «Рассказ об одной догадке»[512]. Из статьи Рахилло мы узнаем, что Вересаев поверил в эту историю и позднее безуспешно пытался вспомнить фамилию рассказчика. Рахилло рассказывает и о письме, полученном Вересаевым с Урала от какого-то инженера, который решил проверить версию с пуговицей с помощью эксперимента: «Устроив манекен и надев на него старый френч с металлической пуговицей, я зарядил пистолет круглой пулей и с десяти шагов, как это было на дуэли у Пушкина, выстрелил в пуговицу <…> пуля не только не отлетела от пуговицы, а вместе с этой самой пуговицей насквозь прошла через манекен»[513].

Фамилии инженера, приславшего ему это письмо, Вересаев не назвал, но еще в 1939 г. в журнале «Сибирские огни» была напечатана статья инженера М. Комара под названием «Почему пуля Пушкина не убила Дантеса»[514], из которой следовало, что эксперимент с манекеном был проделан именно им.

Проверить версию о панцире попытался Б. С. Мейлах. По его инициативе в Архангельский архив был послан запрос с просьбой сообщить, имеются ли там сведения о пребывании в городе таинственного человека «от Геккерна». Ответ был отрицательный — никаких данных, подтверждающих рассказ «архангельского литератора», обнаружено не было.

В 1963 г. легенда о кольчуге обрела новую жизнь — она была распространена аппаратом ТАСС по всем более или менее крупным газетам Советского Союза под сенсационным названием «Эксперты обвиняют Дантеса». Эксперты (правильнее было бы употребить единственное число) — это Сафронов, врач, специалист по судебной медицине, опубликовавший статью о дуэли Пушкина, где он обвинял Дантеса в преднамеренном убийстве поэта. Статья так и называлась «Поединок или убийство?»[515]. Чтобы придать своей гипотезе бóльшую убедительность, Сафронов попытался отвергнуть версию о пуговице. Он утверждал, что Дантес был одет в сюртук, на котором пуговицы располагались «в один ряд на средней линии груди» и, таким образом, «далеко отстояли от места удара пули в грудь Дантеса»; вторым его доводом был тот, что офицерские пуговицы делались из «тонкого олова, покрытого сверху тончайшими листками латуни», т. е. из мягкого металла, и, следовательно, от такой пуговицы пуля отскочить не могла.

Сенсационное сообщение ТАСС проникло в зарубежную печать. Результаты не замедлили сказаться. Через три недели после этого в Пушкинский Дом приехал корреспондент венгерской газеты, заинтересовавшийся этим сообщением. 18 мая сообщение было напечатано во французской газете «Paris match»[516], а во французском журнале «Le ruban rouge»[517] появилась статья Флерио де Лангло «Дело Дантеса — Пушкина». Статья очень сочувственная по отношению к поэту, поведение Дантеса перед дуэлью трактуется в ней как «лукавое и отталкивающее». Автор приводит сообщение ТАСС и спрашивает, на каких документальных данных основана версия о кольчуге. Игнорировать этот вопрос нельзя, так же как нельзя считать, что наука не должна иметь отношения к этой легенде. Она прямо связана с биографией Пушкина потому, что уводит внимание от истинных причин гибели поэта и способствует неисторическому взгляду на исторические события и лица.

В каждую эпоху подлецы имеют свой, свойственный этой эпохе исторический характер и свои стимулы поведения. Подлец в пушкинскую эпоху мог насмерть забить крепостного, обесчестить замужнюю даму или девицу (иногда идя даже на риск возмездия), но он не мог, отправляясь на поединок, надеть защитное приспособление — даже в случае легкого ранения оно было бы обнаружено, а это неизбежно привело бы к остракизму: ни один порядочный человек не подал бы ему руки, он был бы отрешен от общества.

Версия Вересаева — Сафронова детально была еще раз рассмотрена и опровергнута Б. С. Мейлахом[518]. Не перечисляя всех приведенных им доводов, укажем, что он основывался на заключении о работе Сафронова, написанном крупнейшими специалистами по военному костюму и знатоками пушкинской эпохи Я. И. Давидовичем, Л. Л. Раковым и В. М. Глинкой. Они опровергали основные доводы Сафронова и утверждали, что однобортных сюртуков (так описывает одежду Дантеса Сафронов) в русской армии не было, а были двубортные с двумя рядами пуговиц; кроме того, офицерские пуговицы выливались из твердых сплавов — потому-то современники и соглашались с существовавшей версией ранения Дантеса.

Несмотря на отпор, который дали легенде о кольчуге специалисты, она оказалась очень устойчивой. Правда, кольчуга была уже достаточно скомпрометирована. И тогда вместо нее на Дантесе появляется новый вид защитной одежды — кираса. Версия о кирасе была выдвинута в 1968 г. М. И. Яшиным, человеком, изучавшим историю последних дней Пушкина и обогатившим ее некоторыми новыми данными[519]. Для подкрепления версии о кирасе Яшин проводит скрупулезное исследование со ссылками на архивные документы — исходящие журналы Кавалергардского полка с записями результатов испытаний кирас как защитного средства от холодного и огнестрельного оружия. Мы узнаем, что кирасы испытывались в 1835–1836 гг. в полку, где служил Дантес, что одно из испытаний было проведено 18 мая 1836 г., т. е. всего за восемь месяцев до дуэли, и еще много других подробностей (например, где можно было заказать кирасу, сколько она могла стоить, кто и по чьим заказам их изготовлял); оставалось неясным только одно: каким образом можно было кирасу (а в 1830-е годы они изготовлялись из кованого железа) запрятать под военный мундир или военный сюртук, не изменив своего внешнего вида.

Мы видели, что Сафронов вынес в заглавие своей статьи слово «убийство». Яшин пытался обосновать эту версию. Легенда о кольчуге — кирасе приобретает, таким образом, новый аспект: дуэль Пушкина трактуется уже как организованное убийство, в котором принимал невольное участие друг Пушкина, его секундант Данзас. Обвинения против Данзаса строятся на основе дуэльного кодекса. Яшин сообщает, что кодекс предписывал секундантам осмотреть одежду противника, пригласить врача на место дуэли, а непосредственно после нее составить подробный протокол поединка. Ни одно из этих правил не было выполнено.

Соотнеся поступки Данзаса с дуэльным кодексом, необходимо выяснить, как относился к дуэльному кодексу сам Пушкин. В день дуэли в 10 часов утра у Пушкина еще не было секунданта, и в ответ на настойчивые напоминания секунданта Дантеса д’Аршиака поэт писал, что он «не согласен ни на какие переговоры между секундантами», так как не хочет «посвящать петербургских зевак» в свои семейные дела, что своего секунданта привезет только на место встречи и даже согласен заранее принять секунданта, которого выберет ему Геккерн, а также предоставляет противнику выбор часа и места дуэли. «По нашим, по русским, обычаям, — заключает поэт, — этого достаточно» (XVI, 225–226, 409–410). Это было демонстративное противопоставление дуэльного законодательства бытующей практике поединков в России, а Пушкин был опытным дуэлянтом.

Отказ Данзаса от осмотра одежды Дантеса Яшин называет «игрой в благородство». Нам кажется, что слово «игра» следует вычеркнуть. Мы не знаем ни одной дуэли и ни одного литературного описания дуэли, когда бы секунданты осматривали одежду противника, — подобная проверка могла поставить проверяющего в смешное положение, вызвать пересуды, возмущение и даже новую дуэль. В качестве примера «неукоснительного выполнения» правил дуэли Яшин приводит известный поединок Шереметева с Завадовским, когда Завадовский «отдал своему секунданту Каверину часы, чтобы ничем не быть защищенным»[520]. Поведение Завадовского — скорее бравада, чем следование кодексу. Мы знаем, что Пушкин во время дуэли имел на себе часы[521], а Лермонтов перед дуэлью взял у Е. Г. Быховец на счастье и положил в карман золотое бандо[522], и, однако, мы не сомневаемся в их благородстве. Возможно, что протокол, составленный на месте, прибавил бы некоторые подробности к нашему знанию обстоятельств поединка, но вряд ли следует обвинять друга Пушкина, как это делал Яшин, в том, что он «даже не знал толком, куда ранен Дантес, следовательно, и не осматривал его, хотя был должен настоять на составлении протокола поединка»[523]. У Данзаса была другая забота — скорей доставить раненого Пушкина домой.

Отсутствие врача причинило Пушкину лишние страдания, но нельзя писать, что это «сыграло трагическую роль», — поэт был ранен смертельно.

Вот так случайный разговор в доме литераторов в начале 1930-х годов породил легенду, которая держалась в пушкиноведении более пятидесяти лет. Но кто же был тот «литератор», который подбросил Вересаеву и Рахилло сюжет об улице Оружейников в Архангельске и о посланце Геккерна, и почему все это было рассказано именно в присутствии Вересаева?

На первый вопрос ответ был найден И. Стрежневым. «Литератор из Архангельска» — это Владимир Иванович Жилкин, поэт, делегат Первого съезда Союза писателей, один из первых на Севере членов писательского союза. И, как пишет Стрежнев, «все сказанное им в памятный В. Вересаеву и И. Рахилло вечер было не что иное, как мрачная шутка, мистификация, в которую вылилось характерное для Жилкина неприятие всяких досужих выдумок»[524].

Почему объектом мистификации был выбран маститый писатель и уже известный пушкинист Вересаев? В 1924 г. он выпустил ряд новелл о Пушкине[525], в 1928 г. издал третьим изданием свою известную книгу «Пушкин в жизни», а в следующем, 1929 г. появилась его программная статья «В двух планах»[526]. Можно себе представить, что другие собеседники, собравшиеся тогда в Малеевке, слушали в первую очередь откровения метра, тем более, что у Вересаева была своя, особая позиция в пушкиноведении.

В том же 1924 г., когда вышли новеллы Вересаева, Маяковский написал свое стихотворение «Юбилейное», где резко выступил против «хрестоматийного глянца», т. е. против приглаженного и прилизанного облика Пушкина, бытовавшего в школьных программах и нравоучительных повестях. Это был протест против хрестоматийности классика, заслужившего вечную благодарность потомков, против стремления «подменить научное изучение Пушкина преданностью, благодарностью и юбилейным елеем»[527]. В стихотворении «Юбилейное» была впервые выдвинута формула «живой Пушкин» («Я люблю вас, но живого, а не мумию»).

Популярной эта формула стала благодаря работам Вересаева, который почти одновременно с Маяковским выступил против «почитателей-идолопоклонников» поэта и биографов, которые исследуют личность великого человека, «стоя на коленях»[528]. Вересаев иронизировал над «каноническим образом личности Пушкина», «фальшивым и совершенно не соответствующим действительности»[529]. Но когда Вересаев пытается изобразить «живого Пушкина», эта правильная мысль оборачивается пасквилем. В статье «В двух планах» и в предисловии к книге «Пушкин в жизни» он утверждает «поразительное несоответствие между живой личностью поэта и ее отражением в его творчестве»[530]. Первая, черновая формулировка этого тезиса появилась в 1924 г. В послесловии к своим новеллам он указывал на «несовпадение поэта с человеком в плане реальной жизни»: «…то, что в жизни, в непосредственном переживании человека было затемнено страстью или пристрастием, что было мелко, серо, нередко дрянно, пошло и даже грязно — все это у поэта претворялось в божественную незатемненность духа, глубочайшее благородство и целомудренную чистоту»[531]. В новеллах Пушкин предстает как отравленный эротизмом циник, обладатель крепостного гарема. Столь же непривлекателен и его гражданский облик: «В вопросах политических, общественных, религиозных Пушкин был неустойчив, колебался, в разные периоды был себе противоположен. Эти все вопросы слишком глубоко не задевали его»[532]. Мировоззрение поэта не было, конечно, застывшим, оно менялось вместе со временем, но животрепещущие вопросы эпохи, в частности политическое устройство общества, всегда волновали его.

Антиисторичность «хрестоматийных» дореволюционных интерпретаций заменялась антиисторичностью нового образца. Эту антиисторичность, неуважение к прошлому, непонимание бытовых реалий и уловил, очевидно, в работах Вересаева или его рассуждениях в Малеевке В. И. Жилкин и подбросил ему легенду о кольчуге.

Пафос исследователей, поддавшихся на эту мистификацию, — разоблачение врагов поэта, поэтому так устойчиво и держалась легенда о кольчуге. Но история рассудила поэта и его врагов, и ее драматические страницы отныне незачем превращать в эффектную мелодраму, в ходе которой Пушкин и его друг «храбрый Данзас» выглядят простофилями, не сумевшими разглядеть кирасу под сюртуком противника.

Пытался ли Данзас спасти Пушкина? Молва уверяла потом, что по дороге на Черную речку он ронял пули, надеясь, что кто-нибудь увидит их и догадается, куда и зачем едут сани с Пушкиным и сани с Дантесом. И. И. Пущин писал И. В. Малиновскому из Сибири 14 июля 1840 г.: «Последняя могила Пушкина! Кажется, если бы при мне должна была случиться несчастная его история <…> то роковая пуля встретила бы мою грудь: я бы нашел средство сохранить поэта-товарища, достояние России…»[533] Хочется верить, какие-то действия предпринимал Данзас не только по дороге к Черной речке, но и на месте дуэли. Один из авторов книги «Тайны гибели Пушкина и Лермонтова» Д. А. Алексеев убежден, что был только один способ облегчить последствия дуэли — ослабить губительное действие пули и «окончить поединок первым легким ранением». Этот способ состоял в том, чтобы уменьшить заряд пороха пистолетов. Автор приводит эпизод из повести А. Марлинского «Испытание», где один из секундантов, «желая сохранить жизнь поединщикам», уверяет, что на шести шагах «…лучше уменьшить заряд по малости расстояния»[534]. Миф это или реальность — мы никогда не сможем узнать. Если в истории дуэли была тайна, то ее унес в могилу друг Пушкина Данзас. Непоправимое случилось. Пушкин был отличный стрелок, но Дантес выстрелил долей секунды раньше. И с таким ранением, какое было у Пушкина, тогдашняя медицина справиться не могла.

Т. И. Краснобородько История одной мистификации

(Мнимые пушкинские записи на книге Вальтера Скотта «Айвенго»)

В 1963 г. Пушкинский Дом приобрел у московского пенсионера, в прошлом учителя, Антонина Аркадьевича Раменского томик первого русского перевода романа Вальтера Скотта «Ивангое, или Возвращение из крестовых походов», на страницах которого были автографы Пушкина: начало монолога князя из первого замысла «Русалки» («Как счастлив я, когда могу покинуть…»), фрагмент одной из «декабристских» строф «Евгения Онегина» («Одну Россию в мире видя…»), несколько рисунков, владельческая надпись Пушкина и его же дарительная — Алексею Алексеевичу Раменскому. Экземпляр был в очень плохом состоянии: он представлял собою неправильно и неумело переплетенные две (из четырех) частей смирдинского издания романа 1826 г. Когда-то книга, видимо, была залита водой, переплет ее слегка покоробился, но более всего оказались попорченными именно листы с автографами: они прорваны, покрыты грязью, и сами записи почти «угасли», они едва заметны и скорее угадываются, чем читаются. Такое состояние книги последний владелец объяснял ее необычной, сложной судьбой. По его словам, роман был подарен в 1829 г. прадеду Антонина Раменского — Алексею Алексеевичу, который учительствовал в селе Мологине Старицкого уезда Тверской губернии. Пушкинская реликвия передавалась Раменскими из поколения в поколение. В Отечественную войну село Мологино, где они жили, горело при отступлении советских войск; сгорел и учительский дом. После войны, в 1945–1947 годах, Антонин Аркадьевич предпринял розыск дедовской библиотеки и обнаружил роман Вальтера Скотта в подвале старой церковной сторожки. Как рассказывал сам Раменский, книга «растрепалась, держалась на нитках, сшивавших ее. Она была в грязи, масле, листочки были склеены. В сторожке заправляли, должно быть, тракторы, а может быть, и танки во время войны»[535]. Пушкинских записей на этой книге Раменский тогда не заметил, но отложил ее и, среди прочих книг, оставил у родственников в Вышнем Волочке. Через пятнадцать лет остатки дедовской библиотеки перевезли в Москву, и тут-то Антонин Аркадьевич рассмотрел записи на романе Вальтера Скотта. О находке сразу же сообщили журналисты — в «Литературной газете», «Вечернем Ленинграде», «Литературной России»[536]. Из профессиональных пушкинистов-текстологов первой увидела автографы Т. Г. Цявловская. Со слов владельца она и записала приведенную здесь версию чудесной находки книги. С согласия Раменского в лаборатории Института марксизма-ленинизма листы с записями расчистили, отреставрировали и сфотографировали[537]. В прочтении и транскрипции автографов Т. Г. Цявловской помогал С. М. Бонди. Заключение московских текстологов было положительным: записи на книге, кроме плана на последней странице, сделаны рукою Пушкина. Академия наук приобрела книгу для Пушкинского Дома; рукописи присвоили архивный шифр — ф. 244 (А. С. Пушкина), оп. 1. № 1733, и она обрела свое постоянное место в Пушкинском хранилище, среди автографов поэта. А вскоре Т. Г. Цявловская опубликовала во «Временнике Пушкинской комиссии» большую статью об уникальной находке[538].

Изучив автографы на книжке и сопутствующие им семейные воспоминания Раменских, Т. Г. Цявловская заключила, что они «обогатили пушкиниану целым рядом неизвестных доселе данных»[539]. Позволю себе напомнить основные выводы исследовательницы, так как это необходимо для дальнейшего изложения.

Во-первых, ею были установлены новые биографические факты: посещение Пушкиным весной 1829 г. имения Грузины Новоторжского уезда Тверской губернии, которое принадлежало Константину Марковичу Полторацкому (о том, что Пушкин знал его, прежде не было известно). В круг пушкинских знакомых был введен и сотрудник Н. М. Карамзина (также неизвестный ранее факт) Алексей Алексеевич Раменский — сельский учитель, которому Пушкин подарил роман Вальтера Скотта.

Во-вторых, дарительная надпись на этой книге и семейные предания Раменских, по мнению Т. Г. Цявловской, давали новый «материал для размышления над возникновением замысла „Русалки“»[540].

В-третьих, новонайденный документ пополнял пушкинскую графику новыми рисунками: портретом неизвестного, изображением весов и виселицы с пятью повешенными. Причем последний рисунок Т. Г. Цявловская считала лучшим пушкинским изображением казни декабристов.

Наконец, последний вывод исследовательницы сводился к тому, что в книге из библиотеки Раменских обнаружились «новые данные по творческой истории „Евгения Онегина“, новый авторский текст шести стихов одной из „декабристских строф“ романа и неопровержимое свидетельство, что эти строфы <…> были написаны уже к марту 1829 года»[541].

Все эти данные, подкрепленные авторитетом Т. Г. Цявловской, вошли в исследовательский оборот, стали широко использоваться авторами популярных краеведческих работ о пребывании Пушкина на Тверской земле, а имя А. А. Раменского, которое прежде ни разу не встречалось в обширной мемуарной и эпистолярной пушкиниане, попало в справочник Л. А. Черейского «Пушкин и его окружение», первое издание которого появилось в 1975 г. Приблизительно в это же время у Антонина Аркадьевича Раменского обнаружились новые пушкинские реликвии. Среди них — первый том романа А. П. Степанова «Постоялый двор. Записки покойного Горянова, изданные его другом Н. П. Маловым» (СПб., 1835) с владельческой надписью Пушкина, гусиное перо и перочистка поэта, его дорожный подсвечник, бумажник и серебряная чайная ложечка, которые Раменский преподнес в дар Московскому музею А. С. Пушкина[542]. Позднее, в 1977 г. Раменский передал Всесоюзному музею А. С. Пушкина в Ленинграде четвертый том романа «Постоялый двор» (также с владельческой надписью Пушкина) и еще несколько реликвий из своей «пушкинской коллекции». Книга А. П. Степанова осталась в фондах музея; что же касается «мемориальных предметов», то авторитетные музейные эксперты, в числе которых был крупнейший искусствовед В. М. Глинка, члены ученого совета музея, выразили серьезные сомнения в подлинности этих вещей, принадлежности их пушкинской эпохе, и в экспозицию Ленинградского пушкинского музея они не попали. Однако бесценные пушкинские реликвии учителей Раменских по-прежнему возбуждали внимание журналистов и краеведов, и время от времени статьи о них появлялись в массовых изданиях[543]. Авторы этих публикаций, как правило, были знакомы с А. А. Раменским и более или менее добросовестно излагали его рассказы. В 1984 г. в книге А. Г. Никитина «Пушкин и Урал» неожиданно появилась новая версия чудесной находки русского издания «Айвенго» с пушкинскими записями, и эта версия слабо согласовывалась с тем, что Раменский рассказывал раньше Т. Г. Цявловской: «Осенью 1941 года политрук Красной Армии Антонин Раменский, рискуя жизнью, пробрался в уже оставленное с боями родное село и вынес из горящего дома часть пушкинских реликвий. Антонин Аркадьевич увез их в Москву. Хотел сдать в архив или музей. Но архивы эвакуированы, музеи закрыты. Да и задерживаться в столице нет возможности. И Раменский, вооружившись саперной лопаткой, зарыл свой клад во дворе детской больницы близ проспекта Мира. Ведь тогда еще никто точно не знал, сколько времени продлится война. Оставлял Раменский свой мологинский клад ненадолго, а пролежал он до 1946 года, когда вернулся в Москву Антонин Аркадьевич и разыскал столь необычное сокровище»[544].

В конце концов, эти истории можно было бы оставить без внимания, если бы в обширной пушкиниане семейные предания и в полном смысле слова «рукотворные» реликвии из дома Раменских постепенно не приобретали характера достоверности, если бы легенды, которые долгое время существовали, говоря пушкинскими словами, «домашним образом», не стали претендовать на роль непреложных фактов пушкинский биографии и творчества. Показательный пример — огромная публикация «Обратить в пользу для потомков…» в «Новом мире»[545]. Читателям журнала предложили семидесятитрехстраничную аннотированную опись уникальных архива и библиотеки, которые якобы хранились до войны в доме учителей Раменских. По утверждению публикатора, этот «Акт» был составлен в 1935–1938 гг. комиссией Ржевского краеведческого музея, педтехникума и гороно. Подлинник его (как и все собрание Раменских) погиб во время войны, а копия отыскалась в 1968 г. в Павловском Посаде во время ремонта одного из домов. В течение трех лет комиссия изучила и описала в «Акте» сотни листов архивных документов, начиная с XV в., богатейшее собрание рукописных и старопечатных книг, русской периодики XVIII–XIX вв. (около пяти тысяч томов), 136 (!) листов рукописей Пушкина, около 10 000 (!) писем: Карамзиных, Муравьевых, Вульфов, Вревских, В. А. Жуковского, И. И. Лажечникова, О. А. Кипренского, И. И. Левитана, М. А. Бакунина, С. В. Перовской, Э. Л. Войнич, М. В. Фрунзе, Дмитрия и Марии Ульяновых…[546] Словом, документ, опубликованный «Новым миром», казалось, призван был свидетельствовать о том, что Раменские на протяжении двухсот лет, говоря пушкинскими словами, были связаны с людьми, «коих имя встречается почти на каждой странице истории нашей». Но вскоре было доказано, что целый ряд опубликованных в «Акте» писем: А. Т. Болотова, А. Н. Радищева, О. С. Чернышевской, Марко Вовчок, А. И. Герцена — и факты, в них заключенные, являются фальсификацией[547]. Упоминается в аннотированной описи 1935 г. и книга Вальтера Скотта «с автографами, стихотворением, отрывком из десятой главы „Онегина“ и рисунками повешенных декабристов»[548]. Поразительно: работники Ржевского гороно, музея и педтехникума сумели не только прочитать густо зачеркнутую черновую скоропись, но и уверенно определить, что это фрагмент десятой главы пушкинского романа в стихах! Разумеется, и в этот раз не обошлось без новой «пушкинской реликвии». В «Акт» была включена копия письма, которое Пушкин якобы отправил Алексею Алексеевичу Раменскому 22 июля 1833 г. О том, что текст этого письма — подделка, причем неудачная, убедительно писал С. А. Кибальник. Тогда же он вскользь высказал предположение, что и «надпись на русском переводе „Айвенго“ представляет собой местами более, а местами менее умелую подделку под пушкинский почерк»[549], но гипотезу свою не аргументировал. О том, что после «безответственной публикации» в журнале «Новый мир» стало особенно актуальным проведение повторной экспертизы автографов на книжке Вальтера Скотта, писал С. А. Фомичев, отмечая, что «без распространенных рассуждений о контактах Пушкина с Раменским не обходится <…> ни один очерк о тверских страницах в жизни поэта»[550]. Между тем во втором издании словаря «Пушкин и его окружение» рядом с фамилией Раменского появилась звездочка, означающая гипотетичность знакомства Пушкина с ним, и указание, что свидетельства об отношениях Пушкина с Раменским «требуют тщательной проверки»[551].

Как видим, в этой истории остаются «и», над которыми следует расставить точки. Прежде всего это касается вопроса о подлинности записей на книге Вальтера Скотта. В отличие от ряда других «реликвий» из так называемого архива Раменских, фальсификация которых доказана определенно, эта по-прежнему продолжает оставаться «пушкинской» и, защищенная авторитетом Т. Г. Цявловской, С. М. Бонди, Н. В. Измайлова, не исключена до сих пор из фонда подлинных рукописей поэта. Записи на «Айвенго», прежде всего «декабристские» (рисунки и шесть стихов из «Онегина»), в научных исследованиях стоят в одном ряду с автографами из пушкинских рабочих тетрадей[552]. Словом, необходимость повторного критического, научного анализа этого документа очевидна. Проблема, однако, состоит в том, что именно следует подвергнуть экспертизе. Тексты? Они, безусловно, пушкинские: сохранились черновые автографы и отрывка «Как счастлив я, когда могу покинуть…» (ПД, № 84), и «онегинских стихов» («Одну Россию в мире видя…») (ПД, № 171). Для каждого из рисунков, даже плана на последней странице книги[553], без труда можно обнаружить аналогии в рукописях поэта. Почерк? Следует отметить, что до появления этой «находки» пушкинисты не встречались со случаями сознательной подделки почерка поэта. Нам известны фальсификации пушкинских текстов — например, зуевское «окончание» «Русалки», попытки «дописать» десятую главу «Онегина». Известны и случаи атрибуций рукописей И. И. Пущина, А. Д. Илличевского, Н. М. Коншина, Льва Пушкина, А. П. Керн, Е. Н. Вульф как пушкинских, но эти случаи были все-таки результатом невольных заблуждений, основанных на сходстве почерков, а не сознательной спекуляцией. Графологическая экспертиза как таковая не может быть единственным и достаточным доводом в пользу подлинности документа. К тому же ее надежность для таких дефектных записей, как на «Айвенго», — едва видимых или тщательно зачеркнутых, весьма проблематична.

В 1963 г., благодаря А. А. Раменского за книгу с собственноручными записями Пушкина, Н. В. Измайлов, в то время заведующий Рукописным отделом Пушкинского Дома, писал, в частности, о его находке: «Автографы „неказистые“ с виду, но изумительные по содержанию»[554]. Внимание Т. Г. Цявловской, С. М. Бонди, самого Н. В. Измайлова оказалось полностью направленным на содержание записей. Их, текстологов, увлекла тогда трудная задача прочтения тщательно зачеркнутых и почти невидимых строк. Эти ученые были людьми высокой культуры и строгих этических принципов. Они подошли к новонайденному документу с позиции презумпции невиновности. Вряд ли они могли допустить возможность такой сознательной спекуляции на имени Пушкина. Но именно слова Н. В. Измайлова о «неказистости» внешнего вида подсказали мне иное направление исследования книги. Объектом повторной экспертизы стала прежде всего формальная сторона, «внешность» книги — как отдельных элементов записей на русском переводе «Айвенго», так и их совокупности. Для сравнения были взяты все книги с какими-либо записями Пушкина. Эта в определенном смысле рутинная работа (было обследовано около 70 книг) дала замечательные результаты. Оказалось, что не экстремальные условия хранения сделали автографы грязными и «неказистыми»: они нарочито были сделаны такими[555].

Рассмотрим более подробно записи на титульном листе книги «Ивангое, или Возвращение из крестовых походов».

Первая помета — владельческая. Она и должна была появиться раньше других, т. е. тогда, когда Пушкин книгу купил. Мы видим сокращенно написанное слово «St. Pet.», фрагмент утраченного текста (возможно, здесь был указан год) и собственно подпись — «Александр Пушкин».

Отметим, что место приобретения книг Пушкин никогда не обозначал: вряд ли в этом была необходимость. Все покупки, как правило, делались им в петербургских или московских книжных лавках. В редких случаях (их всего четыре) Пушкин отмечал особые, раритетные экземпляры. Так, на карте Екатеринославской губернии 1821 г. его рукой написано: «Карта, принадлежавшая Императору Александру Павловичу. Получена в Симбирске от А. М. Загряжского 14 сент.<ября> 1833» (ПД, № 702)[556]. Широко известна запись на «Путешествии из Петербурга в Москву» А. Н. Радищева: «Экземпляр, бывший в тайной канцелярии, заплачен двести рублей» (ПД, № 1608)[557]. Любопытна отметка на томе сочинений Никколо Макиавелли: «Achété dans une vente publique (avec de sots commentaires au crayon»[558]. Покупка двухтомника Кольриджа совпала с днем смерти английского поэта, и, видимо, пораженный этим «странным сближением», Пушкин отметил его: «Купл.<ено> 17 июля 1835 года, день Демид.<овского?> праздн.<ика>, в годовщину его смерти»[559].

Но если даже допустить, что помета «St. Pet.» на «Айвенго» — тот единственный случай, когда Пушкин обозначил место покупки книги, то само слово он бы так не написал. В сохранившихся французских письмах поэта были выявлены следующие написания имени российской столицы: «St.-P.» (ПД, № 505, 506), «StP.» (ПД, № 1373, 1467), «StP.b.» (ПД, № 570, 629, 1520), «P.b.» (ПД, № 628, 634), «St.Petersbourg» (ПД, № 636, 639, 779, Прил. № 47), «Petersbourg» (ПД, Прил. № 42). Как видим, нет ни одного сокращения, которое совпадало бы с надписью на титульном листе «Ивангое». Более того — написав «Санкт-Петербург» по-французски, он должен был сделать и владельческую запись также по-французски (во всяком случае, в письмах Пушкина и официальных документах эта закономерность прослеживается четко). Но французских владельческих надписей на книгах личной библиотеки Пушкина нет, как нет и такой, как на «Айвенго», русской — «Александр Пушкин». В пушкинской библиотеке около четырех тысяч томов, лишь 27 из них имеют владельческие надписи, и только в двух вариантах: «Пушкин» и «А. Пушкин». Правда, на парижском издании басен Фенелона 1809 г. написано «Александр Пушкин» (ПД, № 1599). Это самый ранний из известных пушкинских автографов — детский, возможно, долицейский. И если предположить, что томик Фенелона был подарен Пушкину-мальчику, то психологически объяснимо, что десяти-одиннадцатилетний ребенок обозначил собственную книгу своим полным именем — Александр Пушкин.

Итак, детальный анализ владельческой надписи на «Айвенго» не выявил в ней ни одного признака пушкинских помет подобного рода.

Обратимся теперь к дарительной записи на этом же листе.

Два обязательных элемента такой надписи — имя того лица, к кому она обращена («Ал. Ал. Раменскому»), и дарителя («Александр Пушкин») — разделены стихотворными строками:

Как счастлив я, когда могу покинуть

Докучный шум столицы и двора,

Уйти опять в пустынные дубровы[560],

На берега сих молчаливых вод.

Сразу же настораживает сама форма посвящения: сокращенно написанное имя и отчество Раменского и полностью написанное пушкинское имя. Аналогичных случаев отыскать не удалось. Вот некоторые примеры пушкинских посвящений: «Его Высокопревосходительству Милостивому Государю Ивану Ивановичу Дмитриеву от Сочинителя»[561]; «Парасковии Александровне Осиповой от Автора в знак глубочайшего почтения и сердечной преданности» (ПД, № 748)[562]; «Евпраксии Николаевне Вульф от Автора. Твоя от Твоих» (ПД, № 751)[563]; «Александру Ивановичу Тургеневу от А. Пушкина» (ПД, № 750)[564]; «Сергею Дмитриевичу Комовскому от А. Пушкина в память Лицея» (ПД, № 759)[565]. Впрочем, полное написание имени, отчества, фамилии «адресата» не обязательно. Если Пушкина связывали с ним короткие, дружеские отношения, запись была предельно лаконичной: «Полторацкому от Пушкина» (ПД, № 1680)[566]. «Евгению Баратынскому от Александра Пушкина» (ПД, № 754)[567]; «Плетневу от Пушкина. В память Дельвига»[568]; «Другу от Друга» (надпись Н. И. Кривцову) (ПД, № 876)[569]; наконец, «А. Норову от А. Пушкина» (ПД, № 757)[570]. Это единственный случай, когда Пушкин сокращает имя «адресата», но обратим внимание на симметричность элементов этой записи, их равноправие — сокращены оба имени: так два поэта подписывали свои стихи.

Такая форма обращения в книжной дарительной надписи, которую мы видим на «Айвенго», да еще и подчеркнутая, несвойственна не только Пушкину, она в принципе невозможна для человека, воспитанного в культурных традициях пушкинского времени, потому что противоречит элементарным этикетным требованиям. Осмелюсь заметить, что форма «Ал. Ал. Раменскому» — советизм.

Что же касается четырех стихов из первоначального замысла «Русалки», то такую запись Пушкин, скорее, мог оставить в альбоме, как вписал он когда-то в альбомы Марии Шимановской и Полины Бартеневой три стиха из «Каменного гостя»: «Из наслаждений жизни / Одной любви музыка уступает, / Но и любовь Гармония»[571]. И дело здесь вовсе не в том, что у сельского учителя Раменского не было альбома, как предположила Т. Г. Цявловская[572], а в том, что поэт не смешивал никогда этих двух жанров — альбомного и книжного посвящения. К тому же в стихотворной записи на «Айвенго» есть и фальшивая нота: написание слова «счастлив». Орфографическая норма пушкинского времени допускала двоякое написание этого слова: как с начальным «сч», так и с начальным «щ». Пушкин, как, впрочем, и Н. М. Карамзин, В. А. Жуковский, П. А. Плетнев, П. А. Вяземский, писал «щ». Словарь языка поэта регистрирует 553 случая употребления им слова «счастье» и однокоренных образований. Формы «щáстлив» и «щастлив» употребляются в текстах Пушкина 89 раз. К счастью, сохранилась черновая рукопись монолога князя из первого замысла «Русалки» — там безусловное «щ». Были просмотрены все рукописи, где встречается форма «счастлив»: беловые, черновые, авторитетные копии, которые восходят к утраченным автографам, письма. Выяснилось, что у Пушкина нет других, кроме «щастлив», вариантов написания этого слова. Обнаружился даже такой любопытный факт: в цензурной рукописи третьей части «Стихотворений Александра Пушкина» 1832 г. писарское написание слова «счастлив» в стихотворении «Счастлив ты в прелестных дурах…» Пушкин или Плетнев (они оба готовили это издание) исправляют на «щастлив» (ПД, № 420, л. 17). Одно исключение все же встретилось, оно касается формы «счастье». В заключительной строке стихотворения «Из Пиндемонте» (его рукописи помечены июлем 1836 г.) Пушкин пишет это слово с начальным «сч»: «Вот счастье! Вот права…» (ПД, № 236, 237). Убедительного объяснения этому случаю пока нет. Вряд ли это описка.

И наконец, обратим внимание на то, что все эти записи сделаны на титульном листе. Пушкин же подписывал книги либо на обложке (лицевой или оборотной ее стороне), либо на шмуцтитуле, который предшествовал титульному листу и предназначался для того, чтобы защищать его от повреждений и грязи. Притом пушкинские строки всегда тщательно обходили печатный текст и никогда, не покрывали его. Надпись по тексту титульного листа в такой же мере противоречит культурной традиции пушкинского времени, как и посвящение «Ал. Ал. Раменскому».

Когда-то Т. Г. Цявловская оценила обнаруженный в доме А. А. Раменского томик «Айвенго» как «уникальный случай соединения на одной книге трех разнородных видов автографов Пушкина»[573]. Тогда исследовательница не почувствовала уже в самой этой «уникальности» тревожного сигнала. Такое прихотливое сочетание разножанровых автографов: черновой скорописи и беловых строк, рисунков, плана, даты, владельческой надписи — возможно только в одной «книге» — рабочей тетради Пушкина.

Подведем итоги. Повторная экспертиза записей на русском переводе романа Вальтера Скотта «Ивангое, или Возвращение из крестовых походов» показала, что мы имеем первый случай сознательной подделки пушкинского почерка. Кстати, потому закономерен вопрос, какими источниками пользовался имитатор. Недостатка в материале для копирования, как известно, нет: пушкинские рукописи воспроизводились бессчетное количество раз. Но очевидно, что в этой подделке опирались на вполне конкретные образцы. На мой взгляд, все они находятся под одним переплетом — в пушкинском томе «Литературного наследства», изданном в 1934 г. Там в статье Б. В. Томашевского «Десятая глава „Евгения Онегина“. История разгадки» приведены разные редакции стихов «Одну Россию в мире видя…» и — главное — дано факсимиле чернового автографа этой строфы. Сообщение А. М. Эфроса «Декабристы в рисунках Пушкина» сопровождают воспроизведения рисунков весов на листе с надписью А. Н. Вульфа «Эскизы разных лиц, замечательных по 14 декабря 1825 года» и виселицы с казненными из Третьей масонской тетради (ПД, № 836). Мужской профиль на «Айвенго» — скорее всего неудавшаяся попытка скопировать портрет С. Л. Пушкина с этого листа. Среди иллюстраций в томе «Литературного наследства» есть и два плана, собственноручно составленные Пушкиным в ходе работы над «Историей Петра» и «Историей Пугачева»; и шмуцтитул «Полтавы», подаренной С. Д. Полторацкому 2 апреля 1829 г., с расположением даты в дарительной надписи не слева, как обычно у Пушкина, а посредине строки. И именно так расположил ее имитатор на титульном листе «Ивангое». Наконец, подпись «Александр Пушкин» в факсимиле письма М. А. Дондукову-Корсакову повторена золотым тиснением на крышке переплета этого тома «Литературного наследства»[574]. В нем нет только отрывка «Как счастлив я, когда могу покинуть…». Единственный его автограф ни разу не воспроизводился, и потому-то слово «счастлив» оказалось написанным на «Айвенго» в соответствии с современной орфографической нормой, а не так, как это было свойственно Пушкину[575].

Удалась ли мистификация? С одной стороны — да, ибо в нее поверили Т. Г. Цявловская, С. М. Бонди, Н. В. Измайлов — авторитетнейшие знатоки пушкинских рукописей и почерка поэта. С другой стороны — нет. Если учитывать результаты сегодняшней экспертизы, то имитаторам можно было бы ответить словами Владимира Высоцкого: «Все не так, все не так, как надо». Систематическое обследование книг из библиотеки поэта позволило выявить главные особенности дарительных надписей Пушкина, а в их расположении на книжном листе обнаружить важное сходство с беловыми рукописями: у Пушкина рукописный лист всегда эстетически организован, в этом проявляется в высшей степени свойственное ему гармоническое чувство «соразмерности и сообразности». В записях на книге «Ивангое, или Возвращение из крестовых походов» этот эстетический, художественный, культурный уровень отсутствует.

Н. И. Михайлова «Шоколад русских поэтов — Пушкин»

Пушкин смотрит вдаль поверх одного из томов полного собрания сочинений Ленина, политико-экономического справочника «Советский Союз», школьных учебников обществоведения, истории СССР, физической географии СССР, новейшей истории, русской литературы. Подле Пушкина — глобус, баночки с тушью и клеем, палехский стаканчик с карандашами и кисточками, палитра, линейка, пучок сухих колосьев пшеницы, букварь, открытки с изображением октябрятского, пионерского и комсомольского значков, цветные нитки, портновский сантиметр, маленький компьютер, ручное сверло, моток проволоки… Пушкин смотрит поверх композиции, составленной из этих вещей, и сам он — вернее, репродукция с его известного портрета работы О. Кипренского — включен в композицию открытки — складня из трех створок. Когда все они свернуты, то на первой створке видишь надпись: «С окончанием средней школы». Развернешь — и увидишь Пушкина в окружении всех названных выше предметов. Развернешь еще — и прочтешь поздравление и напутствие выпускнику средней школы: «Осталась позади волнующая пора экзаменов. Сегодня в этот торжественный день… Школа помогла тебе… Страна получит огромный резерв… Пусть каждая страница твоей биографии… на благо нашей социалистической Родины!..». Здесь же место для подписей — директора школы, классного руководителя, секретаря комсомольской организации. И внизу три розы — две желтые, одна красная. Закроешь створку — и снова Пушкин смотрит вдаль…

Открытку выпустило издательство «Плакат» в Москве в 1988 г. Художник — М. Занегин. Тираж — 2 000 000 экземпляров.

Быть может (лестная надежда!),

Укажет будущий невежда

На мой прославленный портрет,

И молвит: то-то был Поэт!

(VI, 49)

Не будем говорить о художественных достоинствах открытки. На наш взгляд, она представляет интерес по другим причинам.

Открытки, целлофановые пакеты, почтовые конверты, значки, обертки от шоколада, духи, платки, вымпелы и другие предметы с изображением Пушкина, пушкинских героев, с пушкинскими текстами до сих пор не привлекали должного внимания исследователей такой всегда актуальной темы, как «Пушкин и современность». В многочисленных статьях и специальных монографиях речь идет о духовном освоении творчества Пушкина, о Пушкине в памяти поколений, о Пушкине в современной поэзии, прозе, драматургии, музыке, в современном изобразительном искусстве, театре, кино. Но ведь наше время — это не только музыка Г. Свиридова и А. Шнитке к пушкинским кинофильмам, это и картофель «Арина», названный так в честь няни Пушкина Арины Родионовны; это не только иллюстрации Н. Кузьмина и В. Фаворского к пушкинским произведениям, но и так называемая пушкинская сувенирная продукция, авторы которой большей частью неизвестны. Но и эта продукция сохранит память о сегодняшнем дне, останется своеобразным документом, свидетельствующим о жизни Пушкина в наше время.

На открытке, которую мы описали, массовый, тиражированный Пушкин включен в контекст официально признанных в 1988 г. ценностей. Вещи, окружающие пушкинский портрет, идейно значимы. Они символизируют полученные в советской школе знания и трудовые навыки, общие для всех мировоззренческие ориентиры. Пушкин своим непререкаемым авторитетом призван как бы освятить идеологический натюрморт.

Еще один памятник нашего времени — портрет Пушкина на пасхальном яйце. В 1991 г. в пасхальную неделю в Москве на старом Арбате, недалеко от арбатского дома, где жил Пушкин, вместе с Горбачевыми и Ельциными в виде матрешек продавались пасхальные яйца с пушкинскими портретами. Любопытно, что продавцам особенно полюбилось место у арбатского дома Пушкина: музей, который там находится, не брал с них денег, а рэкетирам не было доступа в музейные залы, из окон которых они могли бы наблюдать за торговлей.

И долго буду тем любезен я народу,

Что чувства добрые я лирой пробуждал…

(III, 424)

В 1990 г. появился трогательный вымпел, «сработанный» таллиннским предприятием или, возможно, кооперативом «Анне»: на белом тряпочном треугольнике, обведенном красной полоской, изображена розовая Наталья Николаевна Пушкина (в качестве оригинала использован ее портрет работы А. Брюллова, но почему-то бантики и пояс также раскрашены красной краской), внизу — герб рода Пушкиных и еще ниже — красный цветочек.

Не множеством картин старинных мастеров

Украсить я всегда желал свою обитель.

Чтоб суеверно им дивился посетитель,

Внимая важному сужденью знатоков.

<. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .>

Исполнились мои желания. Творец

Тебя мне ниспослал, тебя, моя Мадона,

Чистейший прелести чистейший образец.

(III, 224)

Конечно же, пушкинские тексты, которые мы приводили, в сочетании с изображениями, о которых шла речь, могут создать лишь иронический эффект. Так происходит и тогда, когда авторы подобной продукции включают пушкинские тексты в свои произведения, разумеется, ни о какой иронии не помышляя, а, напротив, руководствуясь, видимо, самыми возвышенными чувствами. Так, в 1980 г. «Литературная газета» сообщала о носовом платке, в центре которого в овальной рамочке — портрет Татьяны Лариной, канделябр со свечами, розочка и свернутый лист бумаги с начертанными словами «Я вам пишу» (вместо пушкинских — «Я к вам пишу»). В 1990 г. в Москве и Ленинграде бойко продавался сувенир — гусиное перо с профилем Пушкина и его автографом (прямо на пере). В перо вставлен стержень от шариковой ручки. Продавались же такие сувениры вместе с пакетами, в которые были вложены красные, синие, серые полоски бумаги с изображениями набережной Мойки, Святогорского монастыря, собора Василия Блаженного и с приличествующими картинкам цитатами из поэтических текстов Пушкина и Лермонтова. И пушкинские слова о пере там тоже были:

И пальцы просятся к перу, перо к бумаге…

(III, 321)

Но не о таком пере писал и не таким пером писал Пушкин.

Молочный шоколад «Сказки Пушкина» был. «И, чувств изнеженных отрада, / Духи в граненом хрустале» с названием «Чудное мгновение» были. В 1989 г. был выпущен целлофановый пакет с профилем Пушкина, воспроизводящим его автопортрет из ушаковского альбома, — «3 кг, для пищевых продуктов». И таким образом находит свое выражение наша всенародная любовь к Пушкину или, вернее, используется наша любовь к Пушкину, возвращаясь к нам в виде пакета для продуктов, шоколадной обертки, этикетки на спичечном коробке.

Явление, которое привлекло наше внимание, имеет свою историю. Оно возникло в 1880 г., когда открытие памятника Пушкину в Москве стало событием исключительной значимости в духовной жизни России и когда, по-видимому впервые, вследствие этого события Пушкин стал использоваться для рекламы. Интересные сведения, связанные с «пушкинской» рекламой в 1880 г., собраны С. Либровичем. «Думал ли Пушкин когда-либо, — писал он, — что его изображение будет служить рекламою для… сбыта особого рода водки? <…> Между тем, оказывается, что священным для всякого образованного русского человека именем Пушкина окрещена одним из петербургских водочных заводов изготовляемая им водка, и существуют особого рода стеклянные бутылки, наружный вид которых представляет собою… ни более ни менее как довольно верное изображение головы Пушкина с его типичными „африканскими чертами“, выдающимися скулами и курчавыми волосами. <…> Итак, те любители водки, которые вместе с тем являются любителями… поэзии, имеют теперь возможность в одно и то же время пить живительную влагу и созерцать голову поэта»[576]. В 1880 г. выпускались «Пушкинские» папиросы, «Пушкинский» шоколад. Кондитерская фабрика Ландрина выпускала плитки шоколада не только с портретами Пушкина, но и с надписью «Шоколад русских поэтов — Пушкин» (тем самым своеобразно признавались наивысшие достоинства поэзии Пушкина: если кто-то из поэтов может быть расценен как карамель или, к примеру, мармелад, то Пушкин — шоколад). Школьники за 5 коп. покупали резинки с выпуклым портретом Пушкина. Книголюбы могли приобрести книжные шкафы с резным изображением Пушкина. Франты щеголяли тросточками, ручки которых представляли собой вырезанные из дерева головы Пушкина. Бланки различных свидетельств, аттестатов были украшены пушкинскими портретами.

Массовое шествие тиражированных Пушкиных, проникновение их в быт было продолжено в юбилейные 1899, 1937, 1949 гг. В собрании Государственного музея А. С. Пушкина хранятся железный сейф 1899 г. с портретами поэта; портсигар 1949 г., также украшенный портретом Пушкина с датами «1799–1949», лирой, лавром и стихами:

Товарищ, верь: взойдет она,

Звезда пленительного счастья,

Россия вспрянет ото сна,

И на обломках самовластья

Напишут наши имена! —

коробка «Пушкинских» папирос, изготовленных в Ленинграде на Государственной табачной фабрике им. Клары Цеткин; чернильница 1937 г. с портретом Пушкина — изделие Днепропетровской технохимической фабрики.

Угрожают ли Пушкину такого рода «пушкинские» вещи, появившиеся и появляющиеся сегодня? Нет, конечно, так же не угрожали они ему вчера и позавчера. Созданный им «нерукотворный» памятник неколебим. Важно лишь, чтобы Пушкина не только почитали, но прежде всего читали сегодня. Что же касается этого особого явления массовой культуры, этого пушкинского кича, который несомненно должен явиться предметом специального изучения, то он, пожалуй, все же угрожает, но не Пушкину, а нам, нашему вкусу.

«Истинный вкус, — писал Пушкин, — состоит не в безотчетном отвержении такого-то слова, такого-то оборота, но в чувстве соразмерности и сообразности» (XI, 52).

Думается, что вряд ли иллюстрации к «Евгению Онегину», выполненные В. Свитальским в изысканной технике силуэта, сообразны спичечному коробку, а автопортрет Пушкина уместен на пакете для пищевых продуктов. Трудно представить себе, каким чувством руководствовались создатели кружки «Моцарт и Сальери» и почему портрет Идалии Полетики был вмонтирован в металлическую брошь.

Признаться: вкусу очень мало

У нас и в наших именах

(Не говорим уж о стихах);

Нам просвещенье не пристало,

И нам досталось от него

Жеманство, — больше ничего.

(VI, 42)

Возвращение в мир молвы

(«Барышня-крестьянка» в народных пересказах)
Публикация О. Р. Николаева

Активное проникновение произведений Пушкина в крестьянскую среду характерно для пореформенной эпохи, так называемой эпохи этнографического перелома. В это время усиливается влияние города на деревню за счет развития явления отходничества, возникновения «литературы для народа» и т. д. В крестьянской среде появляется новая форма коллективного времяпрепровождения: чтение вслух[577]. Чтение светской литературы приходит на смену религиозному чтению. Соответственно появляются и новые социокультурные типы в организме деревни, одним из которых становится грамотный крестьянин, поживший в городе (иногда «полированный» питерец), имеющий библиотеку дешевых и лубочных изданий, читающий их вслух на деревенских встречах, да еще и умеющий отпустить пару глубокомысленных «городских» фраз по поводу прочитанного. В ряд новых подобных персонажей входили и деревенские стихотворцы, и щеголи городского пошиба — знатоки мещанского любовного этикета, а позднее, во время первой мировой войны, даже «газетные старушки», читающие односельчанам сводки с мест военных действий и знакомящие их с политической информацией.

Народная повествовательная традиция, естественно, в таких условиях изменилась. На основе лубочных рыцарских романов возникла авантюрная сказка. Дешевые издания русских классиков и многочисленные лубочные переделки произведений Гоголя, Пушкина, Тургенева и т. д. привели к появлению любопытнейшего феномена: литературный текст получает бытование в устной форме. Народная традиция отбирала подобные тексты в соответствии с господствующими в то время в крестьянской среде эстетическими вкусами.

Во второй половине XIX в., по свидетельствам корреспондентов Тенишевского бюро, в составе многих крестьянских библиотек оказывались полные собрания сочинений (дешевые) Пушкина, Некрасова, Тургенева[578]. Небольшое количество стихотворений Пушкина было включено в программу церковно-приходских школ. Основным источником пушкинских текстов для крестьян являлись лубочные картинки и лубочные переделки[579]. К началу XX в., можно утверждать, сформировалась народная версия национального культурного мифа о Пушкине. Специфика ее до сих пор не прояснена и не осознана наукой. Имя поэта прочно вошло в крестьянский кругозор, зачастую оказываясь символом литературы вообще. Попытки народной ментальности освоить и по-своему пересоздать феномен Пушкина воспроизведены в двух произведениях Б. В. Шергина «Пушкин пинежский» и «Пушкин архангелогородский».

Народное сознание произвело своеобразный отбор пушкинских текстов. Ряд стихотворений получил в определенной обработке широкое бытование: «Узник», «Черная шаль», «Романс» (два последних прежде всего благодаря необыкновенному их распространению в лубочных картинках и близости к жанру жестокого романса). Особая судьба выпала на долю сказок Пушкина; по сообщениям корреспондентов Тенишевского бюро, их «знают даже безграмотные старухи»[580]. Любопытно, что пушкинские тексты зачастую заменили собой народные сказки, которые использовал поэт в качестве источников своих переложений: «Сказка о царе Салтане» — сюжет «Чудесные дети» (ВС 707[581]), «Сказка о мертвой царевне» — сюжет «Чудесное зеркальце» (ВС 709). Еще более замечателен факт включения некоторых пушкинских образов в фонд народной сказочной формульности, что позволяет им появляться в текстах самых разнообразных сюжетных типов. Так, например, мотив коварного навета на сказочную героиню почти неизбежно вызывает не традиционную, а пушкинскую формулу: она родила «не мышонка, не лягушку, / А неведому зверюшку».

Проза Пушкина в меньшей степени получила распространение в крестьянской среде: охотно читались «Дубровский», «Капитанская дочка», «История Пугачевского бунта»[582], очевидно вследствие пристрастия народа к разбойничьей и военно-исторической тематике. Повесть «Дубровский» активно бытовала и в устной форме. Из «Повестей Белкина» выбор пал исключительно на «Барышню-крестьянку». Нам пока неизвестны факты бытования других повестей, в то время как новелла с переодеванием и счастливой развязкой не только читалась и пересказывалась как текст, принадлежащий Пушкину, но и потеряла признак авторской принадлежности, распространяясь как самостоятельное занимательное повествование, т. е. как сказка. Произошло своеобразное возвращение «истории», услышанной и записанной Иваном Петровичем Белкиным, в мир молвы: «каждая из белкинских историй достоверна именно как рассказ (молва), прошедший через множество уст и ушей»[583]. Почему же «усадебный анекдот», рассказанный «девицею К. И. Т.», стал столь популярным и оказался отвечающим вкусам крестьян?

Легче всего объяснить этот факт крестьянской тематикой повести, хотя Пушкиным она обыгрывается весьма своеобразно и уж никак не является доминантной. Более привлекателен фабульный интерес «Барышни-крестьянки»: четкое новеллистическое построение с неожиданным поворотом («пуантой») в финале. Мотив переодевания в разных его модификациях хорошо известен народной традиции. Это обычай ряженья, новеллистическая (бытовая) сказка, лубочная авантюрная, беллетристика и даже некоторые сюжеты житийной литературы: героиня-святая в мужской одежде подвизается в мужском монастыре (Феодора Александрийская, Евфросиния). Агиографические мотивы вошли в состав народных легенд, один из подобных сюжетов учтен в указателях как сюжет сказочный (ВС 884 **). В бытовой сказке мотив переодевания обычен для сюжетных типов группы «Верность и невинность» (ВС 880–884), но здесь героиня всегда переодевается в мужскую одежду. Смена одежды как смена социального статуса (высокий — низкий) характерна для сюжета ВС 905 А *, где бессердечная, капризная королева перенесена во сне на место кроткой, постоянно избиваемой мужем сапожницы, а сапожница — на ее место; сапожник укрощает королеву. Очевидно, пушкинская разработка мотива переодевания воспринималась как еще один и при этом непохожий на известные вариант традиционного повествовательного приема.

Пушкинская «Барышня-крестьянка» могла примыкать в народном бытовании к циклу новеллистических сюжетов о судьбе. Аналогий здесь не обнаруживается, но сама тема неожиданных поворотов судьбы, ведущих у Пушкина к счастливой развязке, в контексте сказочных представлений о предуказанности и предназначенности воспринималась народным сознанием с обостренным интересом и, возможно, даже в контрастном ореоле (ср. сюжет «Предназначенная жена» — ВС 930 А).

Кроме того, «Барышня-крестьянка» привлекла народное внимание любовной тематикой. Во второй половине XIX в. крестьяне активно осваивают мещанский любовный этикет, занесенный в деревню из города. В крестьянскую среду проникает жанр альбома с набором речевых формул любовного обхождения, изложением языка жестов, цветов, взглядов. Альбомная культура (вместе с играми в фанты, «флирт» и т. д.) завоевала деревню в 20–30-х годах XX столетия, в настоящее время сохранившись в школьной среде (девичьи альбомы учениц 5–8 классов). Приобщение крестьян к «грамматике любви» осуществлялось в сфере речевого, поведенческого и даже эпистолярного этикетов. Крестьяне в это время начинают писать письма — любовные объяснения мещанского образца, в культурном организме деревни появляется и особая функция: сочинение для неграмотных девушек любовных писем, которую выполняли односельчане, пообтершиеся в городах и усвоившие там образцы эпистолярной любовной культуры. Любопытно, что С. А. Клепиковым учтено 6 лубочных картинок по мотивам пушкинской повести, причем все они исключительно с изображением сцен свиданий Алексея Берестова с Лизой. Лубочные картинки сопровождались и цитированием пушкинских диалогов[584]. Как видим, «Барышня-крестьянка» включалась лубочными авторами именно в традицию «грамматик любви» для крестьян.

Таким образом, повесть Пушкина при всем своеобразии ее художественного решения была в народном осмыслении типологически близка традиционным или же популярным в то время культурным и художественным явлениям.

Мы публикуем два текста пересказов «Барышни-крестьянки», обозначающих полюса народного осмысления пушкинского произведения. С одной стороны, текст сказочника И. Ф. Ковалева, непосредственно восходящий к оригиналу Пушкина. Получив сборник сочинений Пушкина при окончании школы за успехи в учебе, И. Ф. Ковалев знал многие произведения практически наизусть. С другой стороны, текст, записанный фольклорной экспедицией Ленинградского гос. педагогического института им. А. И. Герцена в июле 1987 г. от Клавдии Терентьевны Клишковой (1917 г. р., в дер. Жданово Западнодвинского района Тверской области). Рассказ Клишковой не восходит прямо к пушкинской повести; он вообще оценивается ею как сказка. В деревне сказочницы жила «старушка портниха», «бабка Анисья», которая «сильно читала романы, всякие разные» и их пересказывала односельчанам. Но на вопрос собирателя, не является ли «романом» записанный от нее текст, Клавдия Терентьевна ответила: «Не-е, это сказка».

Пересказ «Барышни-крестьянки» И. Ф. Ковалева публикуется по книге: Ковалев И. Ф. Сказки / Записи и коммент. Э. В. Гофман, С. И. Минц // Летописи Государственного литературного музея. М., 1941. Кн. II. С. 224–229; текст К. Т. Клишковой — по записи, хранящейся в фольклорном архиве кафедры русской литературы Российского гос. педагогического университета им. А. И. Герцена.


1. Пересказ И. Ф. Ковалева

В одной отдаленной губернии жил богатый помещик Иван Петрович Берестов. Он раньше служил в военном ведомстве, а потом он подался в отставку и приехал в свою деревню, где было у него имение, и выстроил суконную фабрику. И на эти доходы он жил очень богато и хорошо. Все соседи-помещики его любили и обожали, и он со всеми ладил.

Но только не ладил с одним соседом-помещиком, Муромским Григорием Ивановичем. Тот тоже жил в Петербурге, и промотав и проиграв свое имение, и так как у него больше не было возможности жить в Петербурге, то он также решил приехать жить в свое имение. Но тот был слишком форсистый, несмотря на то что он ставил, как говорят, последние копейки на ребро.

Он устроил шикарный сад на английский лад. У него была дочь Лиза, к которой тоже выписал из Англии няню, которая ухаживала за ёй все время и учила ее на английские манеры.

У его в саду все дорожки были посыпаны желтым песком и была полная чистота и порядок.

Когда приезжали гости к помещику Берестову, то его богатству завидовали и хвалили его, но он говорил с насмешкой, что «где мне так жить, как у меня сосед Муромский Григорий Иванович, он живет на английский лад и на большую ногу, а мне бы жить хоть сытно». И эти слова Ивана Петровича часто доносили до Муромского Григория Ивановича, и поэтому они не имели промежду себя дружбы и один к одному не ходили, даже опасались встретить нечаянно.

И вот в одно осеннее ясное утро приезжает его сын, из военной службы, молодой барин Алексей Берестов.

Его очень любили все окружающие барышни, так как он был парень бравый. Он каждое утро имел привычку ходить на охоту в лес, не столько на охоту, сколько на прогулку.

Также часто слышала об ём Лизавета Григорьевна, но повстречаться ей никак не удавалось, но признавалась, если сходить в ихнее село, то считала неприличным: «Как будто я за ним гоняюсь». За Лизой ухаживала ее прислуга Настя, которой она открывала всю тайну. И Настю Лиза очень любила. И вот в одно время Настя одевала Лизу и говорит:

— Позвольте мне сегодня, Лиза, сходить в гости к Берестовым.

— Это зачем?

— Потому что поварова жена именинница сегодня, и меня они сегодня приглашали на обед.

— Господа в ссоре, а вы вздумали гоститьця.

— А нам какое дело до господ.

И вот Лиза согласилась ее отпустить и просила посмотреть на молодого Берестова, постаратьця хорошенько его рассмотреть, на что Настя давала свое согласие. По возвращении с обеда Насти Лиза с нетерпением ожидала ее возвращения.

Когда стала расспрашивать, а Настя стала говорить, кто был там в гостях.

— Да мне какое дело до ваших гостей, ты мне сказывай скорей, видала ли ты молодого Берестова?

— Видала.

— Ну, как он тебе понравился?

— Очень хороший.

— Он, говорят, очень угрюм и невесел.

— Да, нет, это пустяки, наоборот, он очень веселый. С нами даже играл в горелки.

— Да полно, Настя, ты врешь.

— Воля ваша, Лиза, я не вру. Да что вздумал, — словит и начнет целовать.

— Нет, ты врешь, Настя.

— Воля ваша, я не вру.

— Да, ведь он, говорят, влюблен в одну петербургскую барышню, от которой имеет кольцо и имеет переписку.

— Я не знаю, как с людьми, а с нами был очень любезен и весел.

— Как хочется мне посмотреть, Настя, этого Алексея Берестова!

— Так за чем же дело? Не так далеко деревня Тугилово. Лишь только стоит сходить.

— Тогда что ж подумает Берестов, я за ним гоняюсь. Нет, вот что: я наряжусь крестьянкой, и он меня тогда не узнает, а я посмотрю.

— Вот самое лучшее!

И Настя ей купила синей китайки и сшила при помощи других придворных девчат моментально сарафан и платок: «А я говорить по-деревенски умею». И когда примерила Лиза приготовленный для ей наряд, посмотрела в зеркало и сама себе очень понравилась и вышла во двор пройтись босая. Но горе было в том, что ее непривычные ноги не могли ходить по земле, потому что ощущалась сильная боль. Но это горе невеликое, а Настя ей и тут помогла: «Я сейчас сбегаю к Трофиму-пастуху. Он тебе моментально сплетет пару лаптей». Настя сняла с Лизиной ноги мерку и сбегала к пастуху и заказала по мерке пару лаптей. И наутро чуть стала заря брезжиться, пастух заиграл в рожок, а Настя выбежала к нему, и он ей подал пару лаптей, и она ему дала в награду полтину денег. Тогда Настя нарядила Лизу крестьянкой и велела итти с кузовом за грибами. И вот Лиза встала рано утром и пошла в рощу, только стало солнце всходить. Взошла в рощу и остановилась. Все-таки ей стало немножко жутко и робко. Еще хотела пойти дальше, как на нее залаяла собака, и Лиза тут закричала и завизжала. Как вдруг ей из-за кустарника показался молодой охотник и сказал:

— Не бойся, душенька, моя собака не укусит.

— А кто ее знает, барин, я собак очень боюсь.

— Нет, моя собака умная, она не укусит. Ты чья будешь? — спрашивает молодой барин.

— Я из деревни Тугилово, дочь Василья-кузнеця.

— А как тебя звать?

— Акулиной. А вы барин Берестов?

— Нет, я не барин, а я коминтер, — все не выговариваю, ну, слуга барина.

— Конечно, ты барин, не обманывай меня, я ведь понимаю, что барин, что прислуга.

— А откуда набралась такой премудрости? Тебя ли не моя знакомая Настя научила?

Потому что Лиза проговорила несколько слов по-барски.

— Почему ты надо мной подозреваешь, барин? Разве я не бываю на барском дворе? Я часто там бываю и часто слышу их разговор. Но вас можно легко отличить от слуги. Во-перьвых, ты и баешь не по-нашему, и одет не так.

И вот молодому Берестову сразу понравилась Акулина, и он хотел ее обнять, и она вдруг отпрыгнула от него, а у ее за плечами болтался на веревочке кузовок: «С тобой, барин, проболтаешь — и грибов не наберешь. Прощенья просим. Ты иди в сторону, а я пойду в другую». Но Берестов взял ее за руку и задержал:

— Я завтра же приду к вашему отцу и посещу его.

— Нет, сделай милость, пожалуйста, не приходи. Когда мой отець Василий-кузнец узнает, что я наедине в роще с барином болтаю, то он меня изобьет до полусмерти.

— Так когда же у нас будет обратно свидание?

— А я как-нибудь время выберу, обратно приду за грибами в рощу.

— А когда же?

— Да хоть завтра.

И вот оне попрощались. И она ранним утром возвращалась из рощи с прогулки. Кто мог подумать, что семнадцатилетняя барышня так рано утром могла ходить в лес на прогулку. Но ее Настя уже ожидала. Чуть только она успела переодеться, как ее повстречал отець Григорий Иванович и похвалил за раннюю прогулку: «Нет ничего полезнее для молодой девицы, как ранняя прогулка. Тот человек долго живет на свете, кто рано встает и гуляет на чистом воздухе».

И она рассказала Насте все подробно, как встретила молодого барина, а Настя спросила:

— Ну, как он вам понравился?

— Очень понравился, Настя.

Но уж она было раскаялась и не хотела идти больше, но так как боялась, что он придет в Тугилово и будет разыскивать Василья-кузнеця дочь и посмотрит рябую Акулину, то он сразу догадается, в чем дело. А поэтому она решилась обратно идти. Когда она пришла на следующее утро, то ее уже Берестов ожидал с полчаса. И у их стали свидания очень частыя. И Берестов, не замечая себя, стал влюблятця в барышню-крестьянку, милую Акулину. Но она взяла с его слово, чтоб он никогда ее не разыскивал и не расспрашивал о ней. Он ей обещал, а с ей спросил: «Ты будешь ли ко мне ходить на свидания?» Она сказала:

— Буду.

— Побожись.

— Вот тебе святая пятница, буду!

И вот в одно осеннее ясное утро Берестов взял несколько гончих собак и мальчишек с трещотками и поехал на охоту, а Муромский Григорий Иванович посмотрел на хорошую погоду, вздумал объехать свои владения и вдруг нечаянно наехал на Берестова. Не так далеко повстречался с ним, на пистолетный выстрел. Тогда делать было нечего, Муромский подъехал и поздоровался, и так же ему ответил поклоном Берестов, хоть не так с охотою, как медведь по приказанию своего вожатого. И вот, когда мальчишки затрещали в трещотки, выскочил заяц. Берестов выстрелил, а Муромского его куцая кобыла так испугалась и понесла его во всю конную рысь, а потом так вкруте повернула к оврагу, что Муромский не усидел и вылетел из седла, и упал на мерзлую землю, и очень сильно ушибся. Тогда он стал проклинать свою кобылицу и эту раннюю прогулку, а между тем увидел Берестов своего соседа, и он подъехал к нему и помог ему встать: «А может, вы сильно очень ушиблись, Григорий Иванович?» Он ему признался: «Да, я ушибся и ушиб слишком ногу».

Тогда Иван Петрович попросил его к себе в гости на обед, и он уже не смел отказаться от своего соседа и поехал к нему. Когда он отобедал, то у Берестова попросил дрожки, так как он верхом ехать не мог. А их пригласил обязательно обех с молодым Берестовым. Когда же въехал на двор к себе, то выбежала к нему навстречу его любимая шалунья-дочь Лиза и спрашивает:

— Откуда ты приехал и чьи у тебя дрожки?

— А вот уж ни за что не отгадаешь. Это дрожки Берестовых. Я был у них в гостях. А завтра они оба будут у нас.

У Лизы по телу даже пробежал мороз.

— А ты должна их обязательно принять и познакомитьця с молодым барином.

— Нет, папа, я ни за что им не покажусь и не выйду.

— Это еще что за вздор?

— Нет, я ни за что не покажусь.

Отець с ней не стал спорить, так как знал ее капризы. А на другой день призвал к себе Лизу и спросил:

— Ну как, примешь гостей Берестовых?

— Я приму и покажусь, если только ты мне дашь слово, что никакого вида не покажешь, как я к ним покажусь.

— Ну, обратно задумала какие-нибудь капризы. Ну да ладно.

Ей не хотелось казаться, чтобы не узнал Берестов ее, и очень хотелось посмотреть, как он будет вести себя у господ. И она при помощи Насти украла у своей няни-англичанки коробку с белилами и так набелилась и так завила свои волосы и всклочила, что ничуть не похожа была на Лизу. А сама себя перетянула очень сильно ремнем.

В назначенное время въехал на шести лошадях Иван Петрович Берестов, а молодой Берестов приехал вследом за ним верхом.

Когда Муромский их усадил за стол, то послал за Лизой. Молодой Берестов тоже много слыхал о Лизе и с нетерпением ждал ее появленья.

И он думал, что идет Лиза, а тут как раз взошла няня-англичанка, но вскоре за ней пришла и Лиза, столь набеленная, так перетянутая, и волосы ее были вспудрены, что ничуть не похожа была на ее. Отец хотел засмеяться и что-то сказать, но вдруг вздумал данное ей обещание, закусил губу и замолчал.

Старый Берестов при здорованье поцеловал ее руки, а молодой барин только коснулся пальчиков, и почувствовал он ее руки дрожь. И Лиза во время обеда очень мало говорила и говорила только по-французски нараспев. По окончании обеда, когда уехали Берестовы, Лиза разрядилась. Отець призвал ее и долго смеялся над ней и говорит: «Вот, дочка, тебе очень идут белила. И что ты вздумала это дурачить Берестовых?» Но одна ее няня-англичанка была очень недовольна, потому что узнала, что белилась ее белилами, и думала, что насмех. Будет смеятьця на ее белила.

Но когда Лиза ее убедила, что она взяла на насмех, так как оне мне очень потребовались, тогда она помирилась и ее простила и еще вдобавок дала коробку белил.

А на другой день рано утром Лиза пошла в рощу в указанное место на свидание с Берестовым. А Берестов уже был там.

— Ну как, барин, был в гостях у наших господ?

— Был.

— Ну как. Чай, очень понравилась наша барышня?

— Нет, не особенно.

— Ну, барин, ты врешь. Она такая хорошая, беленькая. А правда ли, барин, что люди говорят, что я на ее похожа?

— Брось ты такую чушь говорить, она против тебя урод уродом.

— Ну что ты, барин. Нет, это ты смеешься! Разве можно меня сравнить с барышней. Она человек, чисто одета, образованная, а вдобавок грамотная, а я простая деревенская девчонка!

— А если хошь, то и тебя выучу грамоте.

— Пожалуй! Когда же мы займемся?

— Когда угодно.

— А хоть сейчас.

И молодой Берестов вынимает записную книжку и начинает ей писать азбуку-буквы. И Акулина очень скоро поняла буквы, а на следующий день уже начинает читать некоторые слова по складам. И вскоре после этого у их уже завязалась переписка, а почтальоном была Настя, а почтой служило дупло дуба. А между тем у старых господ, ихних отцов, дружба все увеличивалась и увеличивалась, и оне, наконец, решили сосвататьця.

Отець Лизы думал, если Лиза выйдет за Берестова, то она будет счастлива, потому что он слишком богатый, а Берестов думал наоборот: «Хотя она не так из богатых, но она ни в чем не виновата, потому что ее отець почти все промотал и перьвой сумел заложить в кредит последние именья. Но только остались не промотаны брильянды после матери, которые надевает теперь при появлении хороших гостей Лиза». И так же была она одета в эти брильянды при Берестовых. Но он завидовал, что у его дядя знаменитый граф, который в его время играл большую роль.

И вот в одно прекрасное время Берестов призывает своего сына Алексея к себе в кабинет и говорит:

— Ну что ж, Олеша, ты и перестал говорить о военном мундире, или тебе уже не нравится военная служба, хочешь быть статским?

— Да, папа, я хочу быть послушным сыном тебе.

— Вот это хорошо, — так как отцю не нравилась эта военная служба. После некоторых разговоров отець ему сказал:

— Ты знаешь, мой милый сын, зачем я вас к себе призвал?

— Не знаю.

— Я вас перьвым долгом намерен женить.

— На ком же?

— На Лизавете Григорьевне Муромской.

— Я жениться не намерен и не хочу.

— А я хочу вас женить.

— Она мне не нравится.

— После понравится.

— Я не могу ее устроить счастье.

— Эта забота будет не твоя. Я устрою счастье.

Но Алексей наотрез отказался отцу от женитьбы. Тогда отець говорит: «Так так-то, такой ты покорный сын? Только что говорил, что я буду вас слушать. Прошло несколько минут, уж не хочешь слушать. Если только ты не послушаешь, то я промотаю все имение и тебе не дам ни одной копейки денег и прогоню тебя с глаз долой. Иди и шатайся. Вот тебе сроку на три дня, иди и думай».

Старый Берестов был очень сурового характера, что скажет, то его уже не переворотишь. Но и сын его был такой же характер, как и отець, что скажет, то его уже не переворотишь, и не хотелось ему очень жениться не на милой невесте. Он долго думал, что трудно с отцом бороться, и не хотелось быть ему нищим. И вот он думал, думал и решил все-таки жениться на крестьянке, Василия-кузнеча дочери: «Я, мол, буду работать совместно с Васильем-кузнецём чернорабочим и будем кормиться совместно с милой Акулиной». И он тут же взял написал письмо Акулине большими буквами и снес в дупло и признался ей в любви и просил ее руки, и сам не спал почти всю ночь и обдумывал, как поступить лучше. И вот он решил съездить к Муромскому Григорию Ивановичу и объясниться ему во всем лично с ним. И он оседлал рысака, сел верхом и приехал безо всякого докладу во двор именья Муромского. И спрашивает слугу: «Дома Григорий Иванович?» Тот отвечает:

— Нет.

— Как досадно! А Лизавета Григорьевна дома?

Он немного подумал и сказал: «Все равно, пойду к ней самой объяснюсь, еще лучше». И он безо всякого докладу взошел в ее комнату и остолбенел. Что он видит. Сидит милая Акулина в белом утреннем платьице на окне и читает его письмо. Она так увлеклась в чтении этого письма, даже не слыхала, как взошел молодой Берестов. Когда она обернулась, хотела убежать, а он ее схватил и начал целовать и кричит: «Милая Акулина!» — а потом смёшивается и называет: «Лизавета Григорьевна». И с ней тут же была эта мадам-англичанка, и она не знала, на что подумать. И в это же самое время взошел Григорий Иванович Муромский и увидел эту сцену и сказал: «Да ведь у нас уже, кажется, все налажено». И, конечно, молодой Берестов больше уже не отказывался от своей женитьбы. Они оба не верили, что когда-нибудь сойдутся и будут жить вместе. Берестов не верил, потому что ему никогда отець не позволит жениться на крестьянке. А Лиза, наоборот, думала, потому что промежду отцов такая ссора, и потому ей никогда не быть замужем за Берестовым. А впоследствии, как говорится, сама судьба свела их, и оне поженились по любви и по согласию.

И задали пир, как говорится, на весь мир, и я там был, вино-брагу пил, по усам текло, а в рот не попало.


2. Пересказ К. Т. Клишковой

Жил царь. И у царя был сын… Ну и вот, у царя был сын. И сын етат хадил па ахоты, гулял везде. Адин царь жил так, как вот ŷ Жданаве, а другой как у друой дяревне. А ŷ етава царя был сын. Сильна был хароший, красивый. А ŷ тарова царя была дочка, тожа харошая, харошая, красивая дочка. Ну и от этат царёв сын ŷсё ходить на ахоты. Ходить, а тут, у тарова царя яво видють и гаварять, што «у царя, — гаварять, — сильна красивый сын. У того. Вот што бы с табой познакомится б». Ета… на ету на царя, другова царя на эту дочку. «Аёв-аёв, как жа яво б увидеть, этава б царя», — тая уже деука, валнуется. Што как бы яво увидеть.

Тагда… А яшо жил на дяревне кузнец. У кузница была дочка Лиза, простая была. Ну и вот эта тагда… Што ж эта? «Знаете што, — гаварить, — дайте я, — гаварить, — па-дяревенски аденуся», — эта ужу ŷтарова царя дочка. «Как он пайдёть на ахоту, а я к яму выйду навстречу. Мол, как па грибам». Лапти адела ана, адёжу такую. Ну, как дерявенская деучонка, эта царёва дочка. И видить, баринав сын идёть. С сабакай, с ружьём. У паходы ходить. Прагуливается. Щас ана к яму навстречу. «Ой! Меня сабака ваша спугала. Што эта, барин, вы так ходите? Вы с сабакам не хадите, а то я ŷроде пугаюсь». Барин загляделся на яё и пандравилась ана яму. Лапти адеты, ŷсё. Аёв-аёв. Стал там с ей разгаваривать, ŷсё, па-харошему. Где вы живёте да как?

— На! А во! Кузняца, кузняцова дочка Лиза, — ана ужо эта гаварить, кузняца там называя, — дочка Лиза.

— Как же вы живёте? Ну, давай, мы будем с табой устрячаться. — Эта уже барин. — Вы, — гаварить, — граматная?

— Не, няграматная, ня адной буквы ня знаю. — Ана. А сама граматная.

— Тагда… Ну ладна, заутра мы стренемся. Ат такое-та уремя, у таком-та месте. Я, — гаварить, — с вам пагаварю.

Пришла дамой, и не даждаться тагда даже и дня, кагда бы устретиться. И барин ня знаить ничаво, што эта дочка ходить, схадила. Ну назаутрия апять она, адяёть эты лапти, сарафан. Всё. Пашла. Пашла, ужо и барин этат идёть с ёй устрячаться. «Ну, давай, — гаварить, — я тебе буду граматы учить». Што скажить, ана сразу запаминаить. Буквы все запаминаить. Писать паказываить — всё запаминаить. Так быстра-та панимаить, так учится! Ну и вот ана там хадила, скока, раза три схадила.

Тагда этат царь приглашать, хочет как-та пазнакомить с сваей, с етай. (Ана ня знаить, што…) Царь ня знаить, што ана ужо с им знакома, с этым, с сынам. А хочеть как-та, их хочеть как-та свесть ŷ места. Двых. Пажанить. Тагда… А как ана? Гаварить:

— Я буду приглашать вот етава с сынам к себе ŷ гости. Ана:

— Ты што, папа, не приглашай. — (Што сын придёть и узнаить яё.) — Ты што, папа, не приглашай, ня нада.

— Ну как не приглашай, — приглашу.

— Ну приглашай яво без сына.

— Ну как, с сынам нада пригласить. Ну как…

— Ну, ну, ладна. Ну знаешь, — гаварить, — папа, ну приглашай, угашай. Толька ничаво ты мне не скажи, какая ль я ня выйду. — Кагда ане придут ŷ гости, ана выйдет с сваей комнаты. — Какая я ня выйду, ты мне ничаво не скажи.

Ну што ж, нада выхадить. Пришли ŷ гости. Вот она узяла, навесила разные бриленты, накрасилась, што она там толька не навесила! Штоб как хуже и не была б. Ну, ой как аттудава. Ну её, ухади. Как вышла, царь спугался, а дал слова, што будить малчать. Што такое с ей палучилась? Уся абвесивши. Ну… А етат, чтоб пагаварил бы он с ёй бы етат ужо, сынау атец. А он дажа атвярнулся ат яё[585]: «Акулина мая куда лучшей». Ета Акулинай сама себя называла. «Лучшей!» Ну да, Акулина. Вот я сказала Лиза… «Куда, — гаварить, — лучшей…» Или Лиза… чёрт яво… Ну эта вся равно, што Акулина, то и Лиза. «Куда — гаварить, — лучшей. Я с такой буду жанится. Нада ана мне такая. Чу! Какая». Дажа не пондравилась она яму. Пришёл дамой и гаварить сваёму атцу: «Не, ня нада ана мне, и в какую ня нада! Ну ня буду!» Ну, царь заставляеть сына жаниться. Ну, што яму делать? Тагда он надумался што сделать: «Напишу щас записку и перядам, што ня думай, ты мне ня нада, ня буду я тебе замуж брать. Тагда не! пака буду передавать, снясу я сам эту записку в еную комнату, где ана спить. Вот эта царёва дочка. А пайду на свидание к сваей Акулины… К этай». Ну и што, пашёл. Приходить ŷ эту комнату. На, Акулина сидить[586]. Эта царёва дочка. Ой, ухватился он за яе! «Ой! Акулинушка ты мая!»

А как эта так палучилась? Ну и вот так и палучилась. И пожанился на этой. Ну там, где ня так, падправите. Ну вот так и пожанился.


— А от кого Вы переняли эту сказку, Клавдия Терентьевна? Кто рассказал ее?

— А ета давно. От ета у нас жила такая старушка, партниха. Ана сильна читала раманы, ŷсякие разные. Но эта сказка ваабше.

— Это сказка?

— Ауа.

— Не роман?

— Не, эта сказка.

— А какие она рассказывала романы еще?

— А вот. Ой, харошие.

А. Битов, Р. Габриадзе Пушкин за границей

(фрагменты)

Свободу Пушкину

Я в Париже,

Я начал жить, а не дышать.

Эпиграф из Дмитриева

к главе I «Арапа Петра Великого»

Вот уже почти два века мы перемываем Пушкину кости, полагая, что возводим ему памятник по его же проекту. Выходит, он же преподносит нам единственный опыт загробного существования. По Пушкину можно судить — мы ему доверяем.

Рассчитываясь с ним, мы отвели ему первое место во всем том, чему не просоответствовали сами. Он не только первый наш поэт, но и первый прозаик, историк, гражданин, профессионал, издатель, лицеист, лингвист, спортсмен, любовник, друг… В этом же ряду Пушкин — первый наш невыездной.

Тема «Пушкин и заграница» достаточно обширна, но и очевидна, чтобы долгим текстом отнимать здесь площадь у свободного рисунка. Достаточно сказать, что Пушкин много раз хотел за границу и столько же раз его не пустили.

Еще в 1820 г. молодой Тютчев живо обсуждает с Погодиным слух о том, что Пушкин сбежал в Грецию[587]. Это и тогда было неудивительно.

В 1824-м, уже в Михайловском, Пушкин пробует и так и сяк переменить участь, изобретает себе «аневризм», который лечат лишь в Германии. Получен окончательный отказ, болезнь тут же проходит. Желание не проходит.

«Плетнев поручил мне <…> сказать <тебе>, что он думает, что Пушкин хочет иметь пятнадцать тысяч, чтобы иметь способы бежать с ними в Америку или Грецию. Следственно, не надо их доставлять ему» (А. А. Воейкова — В. А. Жуковскому)[588].

Желание увидеть Европу перерастает в страсть хотя бы пересечь границу. Ему уже равно, что в Париж, что в Китай.

Поедем, я готов; куда бы вы, друзья,

Куда б ни вздумали, готов за вами я

Повсюду следовать, надменной убегая:

К подножию ль стены далекого Китая,

В кипящий ли Париж, туда ли, наконец,

Где Тасса не поет уже ночной гребец,

Где древних городов под пеплом дремлют мощи,

Где кипарисные благоухают рощи,

Повсюду я готов. Поедем…

(III, 191)

Но и в Китай не пустили.

Как всякий дворянин, он может покинуть Россию, но царь будет «огорчен». Огорчение это дорогого стоит…

Пушкин отправляется в «самоволку»: Грузия — единственная доступная в России заграница.

«Лошадь моя была готова. Я поехал с проводником. Утро было прекрасное. Солнце сияло. Мы ехали по широкому лугу, по густой зеленой траве, орошенной росою и каплями вчерашнего дождя. Перед нами блистала речка, через которую должны мы были переправиться. „Вот и Арпачай“, — сказал мне казак. Арпачай! наша граница! Это стоило Арарата. Я поскакал к реке с чувством неизъяснимым. Никогда еще не видал я чужой земли. Граница имела для меня что-то таинственное; с детских лет путешествия были моею любимою мечтою. Долго вел я потом жизнь кочующую, скитаясь то по Югу, то по Северу, и никогда еще не вырывался из пределов необъятной России. Я весело въехал в заветную реку, и добрый конь вынес меня на турецкий берег. Но этот берег был уже завоеван: я все еще находился в России» (VIII, 463).

Удивительным образом фантазия авантюрного побега каждый раз совпадает с творческим кризисом, предшествующим творческому же взрыву. Не вышло уехать, и — «Годунов»! Не вышло еще раз, и — болдинская осень…

«Европеец» Брюллов: «Вскоре после того как я приехал в Петербург, вечером, ко мне пришел Пушкин и звал к себе ужинать. Я был не в духе, не хотел идти и долго отказывался, но он меня переупрямил и утащил с собою. Дети его уже спали, он их будил и выносил ко мне поодиночке на руках. Не шло это к нему, было грустно, рисовало передо мною картину натянутого семейного счастья, и я его спросил: „На кой чорт ты женился?“ Он мне отвечал: „Я хотел ехать за границу — меня не пустили, я попал в такое положение, что не знал, что мне делать, — и женился“»[589].

Настоящий европеец, дипломат, вспоминает: «Пушкин никогда не бывал за границей… В разговоре с каким страданием во взгляде упоминал он о Лондоне и, в особенности, о Париже! С каким жаром отзывался он об удовольствии посещать знаменитых людей, великих ораторов, великих писателей!»[590]

Это накануне дуэли.

Невыносимо!

Мы часто, не академически, а по-человечески, думаем, что было бы, если бы Пушкин не погиб в 1837-м…

Что бы он написал?..

Как шла бы российская жизнь дальше, если бы в ней хотя бы присутствовал Александр Сергеевич? А здоровья в нем было лет на девяносто, до конца века.

Что было бы, если бы…

Если бы Пушкин увидел Париж и Рим, Лондон и Вену… Что было бы, если бы и они увидели его?

«Или мы очень ошибаемся, иль Мильтон, проезжая через Париж, не стал бы показывать себя как заезжий фигляр и в доме непотребной женщины забавлять общество чтением стихов, писанных на языке неизвестном никому из присутствующих, жеманясь и рисуясь, то закрывая глаза, то возводя их в потолок. Разговоры его с Дету, с Корнелем и Декартом не были б пошлым и изысканным пустословием; а в обществе играл бы он роль ему приличную, скромную роль благородного и хорошо воспитанного молодого человека» (XII, 143).

Что было бы, если бы…

Хорошо бы было.

Я попросил Резо Габриадзе выдать Пушкину визу. Он сделал это тут же и без промедления.

22 апреля 1989 г. Париж

Пушкин в Испании


Грузия как заграница

Я не помню дня, в который бы я был веселее нынешнего.

Слова Пушкина о Тифлисе[591]

1

Пушкин не был в Испании, однако написал о ней так, что каждый русский, попав после него и вместо него в эту страну, прибудет именно с пушкинским багажом и будет бормотать: «Я здесь, Инезилья, с гитарой и шпагой…» или «Шумит, бежит Гвадалквивир…»; в который раз поразится он точности поэта, не смущенный тем, что и шпаги-то нет и что Гвадалквивир — речка, имя которой вдвое шире ее самой.

Такова сила воображения!

Зато певцом Кавказа Пушкин нам кажется бесспорным: сам первый увидел, сам первый написал. Слава автора «Кавказского пленника» преследовала его всю жизнь, долго заслоняя другие сочинения. Между тем и тут мы недооцениваем меру его воображения. И «Кавказский пленник» (1821), и «Не пой, красавица, при мне…» (1828) написаны человеком, все еще на Кавказе не побывавшим. «Сцена моей поэмы должна бы находиться на берегах шумного Терека, на границах Грузии, в глухих ущелия Кавказа, — я поставил моего героя в однообразных равнинах, где сам прожил два месяца» (XIII, 28).

И в Грузию-то попасть не так просто. Он хотел туда в 1819-м, просидел два месяца в ее ожидании (как его герой) в Минеральных Водах в 1820-м — так и не разрешили; в 1826-м ему опять захотелось…

«Из Петербурга поеду или в чужие края, то есть в Европу, или восвояси, то есть во Псков, но вероятнее в Грузию…» (XIII, 329) — пишет он брату 18 мая 1827 г.

В апреле 1828-го они с князем Вяземским подают прошение на имя государя об определении в действующую армию на Кавказ… И вот результат:

«Искренно сожалея, что желания мои не могли быть исполнены, с благоговением приемлю решение Государя Императора и приношу сердечную благодарность Вашему превосходительству за снисходительное Ваше обо мне ходатайство.

Так как следующие 6 или 7 месяцев остаюсь я, вероятно, в бездействии, то желал бы я провести сие время в Париже, что, может быть, впоследствии мне уже не удастся» (Пушкин — Бенкендорфу, 21 апреля 1828 г.) (XIV, 11).

Россия! В проблему поездки поэта в пределах империи включены: сам Государь, его брат великий князь Константин (категорически против!), начальник Третьего Отделения генерал Бенкендорф… Вот из воспоминаний чиновника этого отделения:

«Когда ген<ерал> Бенкендорф объявил Пушкину, что Его Величество не изъявил на это соизволения, Пушкин впал в болезненное отчаяние, сон и аппетит оставили его, желчь сильно разлилась в нем, и он опасно занемог. Тронутый вестью о болезни поэта, я поспешил к нему. <…>

Человек поэта встретил нас в передней словами, что Александр Сергеевич болен и никого не принимает.

— Кроме сожаления о его положении, мне необходимо сказать ему несколько слов. Доложи Александру Сергеевичу, что Ивановский хочет видеть его.

Лишь только выговорил я эти слова, Пушкин произнес из своей комнаты:

— Андрей Андреевич, милости прошу!

Мы нашли его в постели худого, с лицом и глазами, совершенно пожелтевшими.

— Правда ли, что вы заболели от отказа в определении вас в турецкую армию?

— Да, этот отказ имеет для меня обширный и тяжкий смысл… <…>

— Если б вы просили о присоединении вас к одной из походных канцелярий: Александра Христофоровича или графа Нессельроде… это иное дело, весьма сбыточное, вовсе чуждое неодолимых препятствий.

— Ничего лучшего я не желал бы!.. И вы думаете, что это можно еще сделать? — воскликнул он с обычным своим воодушевлением.

— Конечно, можно. <…>

— Превосходная мысль! Об этом надо подумать! — воскликнул Пушкин, очевидно оживший.

— Итак, теперь можно быть уверенным, что вы решительно отказались от намерения своего — ехать в Париж?

Здесь печально-угрюмое облако пробежало по его челу.

— Да, после неудачи моей я не знал, что делать мне с своею особою, и решился на просьбу о поездке в Париж.

<…> Мы обнялись»[592].

Так Париж и Грузия становятся в судьбе Пушкина на некоторое время синонимами недоступности, т. е. и Грузия становится заграницей. Париж, возможно, и достижим, если воспользоваться «правом каждого дворянина на выезд». Но это значит поставить себя в положение невозвращенца. Грузия, выходит, еще более недостижима, ибо в пределах империи решения власти неоспоримы. Впрочем, и Грузия доступна, если стать сотрудником Третьего Отделения… И в те времена это толкуется однозначно, как в наши: «Пушкину предлагали служить в канцелярии Третьего Отделения!»[593] — восклицает в своей записной книжке Н. В. Путята.

Невыездной, невозвращенец, сотрудник — ничего себе выбор! Весь набор.

Границы свободы, обретенной Пушкиным после возвращения из ссылки, не только определились, но и замкнулись. Год мечется невыездной Пушкин, делая предложения чудесным невестам — Ушаковой, Олениной, будто они тоже Париж или Грузия. Успевает, однако, написать «Полтаву». Наконец, он делает предложение Наталье Гончаровой и удирает на Кавказ без всякого разрешения ни женитьбы, ни поездки…

«Когда я увидел ее в первый раз, красоту ее только что начинали замечать в обществе. Я ее полюбил, голова у меня закружилась; я просил ее руки. Ответ ваш, при всей его неопределенности, едва не свел меня с ума; в ту же ночь я уехал в армию. Спросите, — зачем? Клянусь, сам не умею сказать; но тоска непроизвольная гнала меня из Москвы: я бы не мог в ней вынести присутствия Вашего и ее» (Пушкин — будущей теще, в первой половине апреля 1830 г.) (XIV, 75).


2

Необыкновенное чувство свободы и молодости охватило его. Встречи с друзьями, простота и равенство военных биваков, свобода реальной войны — будто это Петербург был казармой, а здесь — увольнительная. Пушкин играет в обретенную свободу, как дитя. Он без конца переодевается — то в черкеску, то в красный турецкий фесс, то в странный маленький цилиндр, обвешивается шашками, кинжалами и пистолетами. Казалось бы, сейчас ему полюбоваться пропущенными кавказскими красотами — невтерпеж! «Едва прошли сутки, и уже рев Терека и его безобразные водопады, уже утесы и пропасти не привлекали моего внимания. Нетерпение доехать до Тифлиса исключительно овладело мною». Тридцатилетие свое он встречает по дороге в Душети, увязая в грязи по колено. «Блохи, которые гораздо опаснее шакалов, напали на меня и во всю ночь не дали мне покою» (VIII, 455).

Тифлис надолго запомнил поэта! Он бросился в глаза не только его поклонникам — простые люди кивали головами и расспрашивали, кто это. Он выходил на рассвете в нижнем белье покупать груши и тут же поедал их без всякого стеснения, шатался по базару в обнимку с татарином, нес охапку чуреков… Из всех его непривычных здесь нарядов самым ярким был плащ свободы, который развевался за ним. Этот ветер, раздававшийся вслед за поэтом, ослепительный его смех запомнили люди, не ведавшие ничего о его поэзии.

Были и другие радости — тифлисские бани, пиры со старыми русскими и новыми грузинскими друзьями, был ими устроенный первый и последний в его жизни 30-летний юбилей, «праздник в европейско-восточном вкусе»… Вот свидетельство одного из участников:

«Тут была и зурна, и тамаша, и лезгинка, и заунывная персидская песня, и Ахало, и Алаверды (грузинские песни), и Якшиол, и Байрон был на сцене, и все европейское, западное смешалось с восточно-азиатским разнообразием в устах образованной молодежи, и скромный Пушкин наш приводил в восторг всех, забавлял, восхищал своими милыми рассказами и каламбурами. Действительно Пушкин в этот вечер был в апотезе душевного веселия, как никогда и никто его не видел в таком счастливом расположении духа…»[594]

Но и это была еще не вся радость, к какой рвался Пушкин… Сильнее всего манило его поле боя!

Воинственность Пушкина в этом походе просто поразительна. Как ни стерегут его от опасности, он умудряется ускользнуть и оказаться в первых рядах, с саблей наголо или подхватив пику убитого только что казака. И он просто вне себя от того, как быстро бегут турки, чуть ли не топает ногой в детском гневе: когда же, когда удастся ему столкнуться с врагом один на один! Столкнуться, ему, слава Богу, не удастся, но нам достанутся строки:

Мчатся, сшиблись в общем крике…

Посмотрите! каковы?..

Делибаш уже на пике,

А казак без головы.

(III, 199)

Кажется, эти неудачи в атаках чуть-чуть разочаруют его. На обратном пути он предастся с той же страстью картежной игре. Даром что весь его побег на Кавказ объяснялся многими как затеянный шулерами, чтобы пощипать кавказских толстосумов за ширмой Пушкина. Допущение это «есть тяжелое согрешение против памяти Пушкина… Пушкин до кончины своей был ребенком в игре и в последние дни жизни проигрывал даже таким людям, которых, кроме него, обыгрывали все» (Павел Вяземский)[595].


3

Короче, вся эта авантюра с путешествием в Арзрум была едва ли не самой безмятежной и счастливой во всю пушкинскую жизнь. Доказательство тому возвращение, как в зеркале повторившее предотъездные страсти. Уже в дороге читает он русские журналы, где «…всячески бранили меня и мои стихи… Таково было мне первое приветствие в любезном отечестве» (VIII, 483).

Первым делом — к невесте. «Вдруг стук на крыльце, и вслед за тем в самую столовую влетает из прихожей калоша. Это Пушкин, торопливо раздевавшийся»[596].

Вторым — письмо от Бенкендорфа: «Государь Император, узнав, по публичным известиям, что Вы, милостивый государь, странствовали за Кавказом и посещали Арзрум, высочайше повелеть мне изволил спросить Вас, по чьему позволению предприняли Вы сие путешествие. Я же со своей стороны покорнейше прошу уведомить меня, по каким причинам не изволили Вы сдержать данного мне слова и отправились в закавказские страны, не предуведомив меня о намерении Вашем сделать сие путешествие» (14 октября 1829 г.) (XIV, 49).

Пушкин — Бенкендорфу 7 января 1830 г.: «Так как я еще не женат и не связан службой, я желал бы сделать путешествие либо во Францию, либо в Италию. Однако если это мне не будет дозволено, я просил бы разрешения посетить Китай с отправляющейся туда миссией» (XIV, 56).

Через десять дней приходит отказ императора с замечательной мотивировкой, что такая поездка слишком расстроит его денежные дела и в то же время отвлечет его от его же занятий.

В марте 1830-го Пушкин вынужден объясняться по поводу еще одной самовольной отлучки, на этот раз в Москву. В том же месяце, соблюдая на сей раз дисциплину, он просится в Полтаву, и император «решительно запрещает ему это путешествие» (XIV, 75).

Симметрия во всем: на Кавказ не пускают автора «Кавказского пленника», в Полтаву — автора «Полтавы»…

И ему ничего не остается, как отправиться в Болдино, написать там ВСЕ, как перед казнью («Есть упоение в бою и бездны мрачной на краю…»), и — жениться.

Так и останется Грузия — единственной в его жизни «заграницей». Такой она, с легкой его руки, достанется в наследство и всей последующей русской поэзии, всегда искавшей и находившей в Грузии единственное прибежище и место отдохновения от имперских гонений.

18 апреля 1990 г.

Загрузка...