Великий рабби Исраэль Баал-Шем-Тов приказал однажды своему вознице поскорее запрягать и везти его за гору.
— Поторопись, мой добрый Алексей, у меня встреча.
Они остановились в дремучем лесу. Святой человек спрыгнул на землю, подошел к дубу, прислонился, постоял минуту, а затем вернулся и сел в бричку.
— Ну вот, Алексей, — сказал он улыбаясь, — теперь мы можем возвращаться.
Возница уже привык к тому, что не понимает своего хозяина-чудотворца, но на этот раз он так удивился, что, набравшись смелости, спросил:
— Но как же ваша встреча? Вы ее пропустите? Ведь вы всегда приезжаете вовремя и никого не подводите? Что же, мы зря сюда приехали?
— Да нет же, милый Алексей, мы не зря ехали в такую даль. Моя встреча состоялась.
И как всегда, когда ему удавалось облегчить горе мира хоть на малую толику, лицо рабби сияло от счастья.
Хасиды считают, что человеку не дано измерить ни долговечности своих дел, ни действия своих молитв, так же как путнику не дано предвидеть истинную цель своего путешествия. Это — тайна постижения исправления — тиккуна — одного из главных понятий в Каббале.
Бродяга, который ходит по земле, чтобы очистить свою любовь или избавиться от нее, не знает, что его повсюду ждут. Каждая его встреча, каждая остановка неведомо для него записывается где-то — он не властен выбирать дорог, которые его ведут.
Мертвые, забытые души возвращаются на землю, чтобы выпросить свою долю благодати; живые нужны им, чтобы выбраться из пустоты, из вечного Ничто. Им достаточно жеста, слезинки, искры. Ибо каждое создание участвует в вечно возобновляющейся тайне творения; каждый человек, хоть раз в жизни обладает абсолютной властью Цадцика, неотъемлемой привилегией Праведника, и может восстановить равновесие, исправить ошибку, подействовать на отсутствующих. Приговоренный к тому, чтобы постоянно превосходить себя самого, человек достигает этого безотчетно и понимает свою роль только потом.
А теперь я расскажу вам одну историю.
Место ее действия — Испания. Когда я оказался там впервые, у меня возникло странное чувство, будто я эту землю знаю. Солнечное небо, страдальческий блеск глаз; знакомые, уже виденные пейзажи и лица.
Как угадать, у кого из гуляющих по Барселонской Рамбле, у кого из прохожих с детьми, бредущих по переулкам Толедо, течет в жилах еврейская кровь, кто происходит от знаменитых марранов? Ежеминутно я был готов увидеть под ярким портиком Шмуэ-ля ха-Нагида, или Ибн-Эзру, или Дона Ицхака Абар-банеля, или Иехуду ха-Леви — легендарных властелинов и поэтов, сформировавших и воспевших золотой век мысли моего народа. Они появлялись передо мной, когда я читал, они входили в мои сны.
Времена инквизиции особенно притягивали мое воображение. Меня поражали загадочные священники, во имя Любви и во славу молодого еврея из Галилеи пытавшие и предававшие медленной смерти тех, кто Отца предпочитал Сыну. Я завидовал их жертвам.
Выбор для них был сформулирован в таких простых терминах! Бог или костер, отречение или изгнание.
Многие выбрали изгнание, но я никогда не осуждал марранов, несчастных новообращенных, которые втайне, несмотря на опасность, исповедовали веру своих предков. Я ими восхищался. Восхищался их слабостью и их смелостью. Уехать с общиной было легче; порвать связи с ней — удобнее. Решившись порвать, но и не порвать, они жили на лезвии ножа, в ежеминутном самоотречении.
И хоть я и не знал этого, когда отправлялся в Испанию, меня там уже ждали.
Это было в Сарагосе.
Будучи добросовестным туристом, я внимательно осматривал собор, когда ко мне подошел человек и предложил быть моим гидом. Зачем? А почему бы нет? Он любит иностранцев. Сколько это будет стоить? Да ничего. Он не берет денег за эту работу. Для него удовольствие, когда люди восхищаются его городом. Он говорил о нем с энтузиазмом и настоящим красноречием. Говорил обо всем: о его истории, архитектуре, нравах. Когда мы уселись, чтобы выпить по стаканчику, он простер свою любезность до того, что проявил интерес ко мне: откуда я, куда еду, женат ли, верю ли в Бога. Я ответил, что приехал издалека и дорога моя ведет далеко. От других вопросов я уклонился. Он не настаивал.
— Значит, вы много путешествуете, — сказал он вежливо.
— Да, много.
— Не слишком ли много?
— Может быть, и слишком.
— А что вам это дает?
— Воспоминания и друзей.
— И все? А почему вы не ищете их в своей стране?
— Наверное, ради удовольствия вернуться. И привезти в багаже несколько слов, которых не знал раньше.
— Каких?
— Не могу вам сказать. Пока не могу. У меня еще нет багажа.
Мы выпили. Я надеялся, что он переменит тему, но он продолжал:
— Кстати о словах. Вы, наверное, говорите на многих языках?
— Даже на слишком многих.
Я перечислил: идиш, немецкий, венгерский, французский, английский и древнееврейский.
— Древнееврейский? — переспросил он, насторожившись. — Эбрео? Он существует?
— Существует, — ответил я со смехом.
— Трудный язык, верно?
— Не для евреев.
— А, понятно, простите. Вы еврей.
— Они существуют, — сказал я со смехом.
Убежденный, что допустил неловкость, он стал
думать, как бы ее загладить. Подумав, он смущенно спросил:
— А как пишут на этом языке? Так же, как по-арабски?
— Да, как по-арабски. Справа налево.
Какая-то мысль пришла ему в голову, но он не решался ее высказать. Я стал ободрять его:
— У вас есть еще вопросы? Не стесняйтесь.
Он покраснел, но все-таки решился:
— Могу я попросить вас оказать мне услугу? Большую услугу?
— Ну конечно, — сказал я.
— Пойдемте... Пойдемте со мной.
Это было неожиданно.
— С вами? — воскликнул я. — Куда? Зачем?
— Пойдемте. Всего на несколько минут. Может быть, это будет для меня очень важно. Пожалуйста, пойдемте.
Он говорил так настоятельно, что я не мог отказаться. К тому же мне было любопытно. Я вдруг вспомнил, что и Сарагоса занимает свое место в еврейской истории. Там родился и жил мистик Авра-хам Абулафия, который задумал обратить в иудаизм самого папу Николая III. Стало быть, в этом городе может случиться что угодно.
Мы пришли домой к моему гиду. Его квартира была на втором этаже и состояла из двух крошечных комнат, обставленных бедно, но со вкусом. Керосиновая лампа бросала свет на лицо Мадонны. Распятый Христос висел напротив. Испанец пригласил меня садиться.
— Простите, одну минутку!
Он исчез в другой комнате и через минуту вернулся. В руках у него был пожелтевший кусок пергамента.
— Это на древнееврейском?
Я развернул пергамент. Волнение охватило меня, глаза мои затуманились. Я держал в руках священную реликвию, обрывок завещания, написанного несколько веков назад.
— Да, — сказал я сдавленным голосом. — Это на древнееврейском.
Рука моя дрожала, я не мог этого скрыть. Он это заметил.
— Читайте, — приказал он тоном, не допускающим возражений.
С большим трудом мне удалось разобрать буквы, которые выцвели за четыре столетия. ”Я, Моше, сын Абрахама, вынужденный порвать связи с моим народом и моей верой, оставляю эти строки детям моих детей и их детям, чтобы в день, когда Израиль снова сможет ходить под солнцем с высоко поднятой головой, без страха и угрызений совести, они знали, где их корни. Написано в Сарагосе, в девятый день месяца Ава, в год наказания и изгнания”.
— Вслух! — нетерпеливо сказал испанец. — Читайте вслух!
Я прокашлялся.
— Да, это документ. Очень старый документ. Я его у вас куплю.
— Нет! — резко сказал он.
— Я дам хорошую цену.
— Не настаивайте. Нет!
— Очень жаль.
— Говорю вам, это не продается.
Я не мог понять его поведения.
— Не сердитесь, я не хотел вас обидеть. Просто этот пергамент имеет для меня историческую и религиозную ценность. Для меня это больше, чем сувенир, это скорее знак...
— Но ведь и для меня тоже! - вскричал он.
Я по-прежнему не понимал. Почему он вдруг ожесточился?
— Для вас тоже? Каким образом?
Он коротко объяснил: в его семье этот пергамент передавался от отца к сыну. Его считали амулетом, исчезновение которого может накликать несчастье.
— Я понимаю, — прошептал я. — Да, я понимаю.
История замкнула круг. Четыре столетия понадобилось словам Моше, сына Абрахама, чтобы дойти по назначению. Вероятно, у меня было странное выражение лица, потому что испанец спросил:
— В чем дело? Вы молчите, вы не говорите, о чем думаете, вы меня обижаете. Да скажите хоть что-нибудь! Не можете же вы сердиться на меня за то, что я не продал вам амулет?
Он покраснел от негодования, а может быть — от тревоги; лицо его приняло недоброе, подозрительное выражение. Резкие складки залегли у рта. Значит, это он ждал меня здесь. Я был носителем тиккуна, носителем исправления для него, а он об этом и не подозревал. Я не понимал, как открыть ему все это. В конце концов, не придумав ничего лучшего, я посмотрел ему прямо в глаза и сказал:
— Да нисколько я на вас не сержусь, все в порядке. Только знайте: вы еврей.
И повторил:
— Да, вы еврей. Худио. Вы!
Он помертвел. У него не бьшо слов. Он еле справился с непреодолимым желанием схватить меня за шиворот и выбросить вон. Худио — да это оскорбление, это слово вызывает дьявола. Оскорбленный испанец готов был избить меня за то, что я задел его честь. Потом гнев уступил место изумлению. Он смотрел на меня так, словно видел в первый раз, словно я пришел из другого века, из какого-то чуждого племени с неведомым языком. Он ожидал, что я скажу ему, что это неправда, что я просто над ним посмеялся, но я молчал. Все было сказано. Давным-давно. Все, что последует, будет только комментарием. Мой хозяин наконец овладел собой и придвинулся ко мне.
— Говорите! — сказал он.
Медленно, подчеркивая каждый слог, каждое слово, я прочел ему документ по-еврейски, потом начал переводить. От каждой фразы его лицо передергивалось, как от ожога.
— Это все? — спросил он, когда я закончил.
— Все.
Он сощурил глаза и открыл рот, чтобы глотнуть воздуха. На минуту я испугался, что он потеряет сознание. Но он опять овладел собой, закинул голову, взглянул на страдания Марии за моей спиной, потом снова обратился ко мне.
— Нет! — сказал он решительно. — Это не все. Продолжайте.
— Я перевел вам все, что было в пергаменте. Я не пропустил ни одного слова.
— Продолжайте, продолжайте, говорю вам! Не останавливайтесь на середине, продолжайте, я вас слушаю.
Я повиновался. Я возвратился назад и набросал ему картину Испании в конце пятнадцатого века, когда Фома Торквемада, уроженец Вальядолида, Великий инквизитор христианнейшей всемилостивей-шей королевы Изабеллы превратил страну в гигантский костер, чтобы спасти евреев, сжигая их, чтобы распространилось и было услышано, возлюблено и воспринято слово Иисуса Христа — аминь.
У испанца были слезы на глазах. Он не знал этой главы своей истории. Он не знал, что евреи были так тесно связаны с величием его страны перед тем, как их изгнали. Для него евреи были частью мифа, он не знал, что ”это существует”.
— Продолжайте, — умолял он. — Продолжайте, не останавливайтесь!
Мне пришлось подняться к истокам: рассказать о Иудейском царстве, о пророках, об оборонительных и наступательных войнах, о Первом Храме, о вавилонской диаспоре, о Втором Храме, об осаде Иерусалима и Масады, о вооруженном сопротивлении римской оккупации, об изгнании и о долгом, вековом ожидании Мессии, мучительно близкого и мучительно далекого. Я рассказал ему и об Освенциме, и о возрождении Израиля. Я должен был поделиться с ним всем, что хранила моя память. Он слушал не перебивая, только повторял: еще, еще! Наконец я остановился. Мне больше нечего было прибавить. Как всегда, когда я говорю слишком много, мне стало неловко, я боялся, что надоел. Я встал.
— Теперь мне пора, я уже опаздываю.
Машина должна была жцать меня на Соборной площади. Испанец пошел меня провожать. Голова у него была опущена, он смотрел себе под ноги. Площадь была пуста, машины не видно было. Я успокоил своего провожатого: ничего, без меня машина не уедет.
Мы два раза обошли здание, и мой гид, вернувшись к своим обязанностям, дал мне дополнительные объяснения по поводу собора Санта Вирхен дель Пилар. Очень усталые, мы вошли внутрь, уселись на скамейку, и там, в тишине и полутьме, где, казалось, ничего больше не существовало, он попросил прочесть ему в последний раз завещание, которое еврей из Сарагосы написал когда-то, думая о нем.
Несколько лет спустя, находясь проездом в Иерусалиме, я шел в Кнесет, где происходило неслыханно бурное заседание по поводу политики Израиля по отношению к Германии. На улице Кинг Джордж меня остановил прохожий.
— Постойте! Одну минуточку!
Мне не понравилась его манера. Я его не знал, к тому же у меня не было ни времени, ни охоты заводить знакомства.
— Простите, — сказал я, — но я спешу.
Он схватил меня за руку.
— Не уходите, — возразил он повелительным тоном. — Я должен с вами поговорить.
Он говорил на иврите запинаясь. Похоже, турист, или недавний эмигрант. А может — сумасшедший, нищий, мечтатель: их в Вечном городе хватает. Я попробовал высвободиться, но он вцепился в меня не на шутку.
— У меня к вам вопрос.
— Ну, давайте, только поскорее.
— Вы меня помните?
Я боялся опоздать, я сказал, что он ошибся, с кем-то меня спутал.
Он резко оттолкнул меня.
— И вам не стыдно?
— Вовсе нет. Что вы хотите, моя память несовершенна. Да и ваша, по-видимому, тоже.
Я уже уходил, когда человек выдохнул одно слово:
— Сарагоса!
Я остолбенел от изумления, я не мог проронить ни слова. Он здесь? Здесь, передо мной, со мной? Я жил в мире, где галлюцинации в порядке вещей. Я, как свидетель со стороны, присутствовал при встрече двух городов, двух разновременных эпох.
Чтобы убедиться, что я вижу это не во сне, я повторял: Сарагоса, Сарагоса, Сарагоса...
— Пойдемте, - сказал человек. - Я хочу вам кое-что показать.
В тот день я уже не думал ни о Кнесете, ни о дебатах, которые надолго лягут тяжким бременем на политическую совесть страны. Я пошел с испанцем к нему домой. Здесь тоже у него была скромная двухкомнатная квартира. Но на стенах ничего не было.
— Подождите, — сказал он.
Я рухнул в кресло, а он вышел в другую комнату. Вернулся он оттуда со знакомым клочком пергамента, который был теперь забран под стекло.
— Теперь смотрите, — сказал испанец. — Я выучился читать.
Мы сидели с ним до наступления ночи. Пили вино, болтали. Он рассказывал о своих друзьях, о работе, о первых впечатлениях. Я — о своих путешествиях и открытиях. Я сказал:
— Мне стыдно, что я вас забыл.
Он улыбнулся снисходительно:
— Может, и вам нужен такой амулет, как у меня, чтобы не позволял вам забывать.
— Покупаю его у вас.
— Невозможно. Ведь это вы мне его дали.
Я встал. И когда мы уже пожимали друг другу руки на прощанье, хозяин с некоторым удивлением сказал:
— А ведь я вам еще не сказал, как меня зовут.
Он помолчал, для вящего эффекта, и в глазах
его засветилось добродушно-лукавое выражение:
— Меня зовут Моше бен Абрахам. Моше, сын Абрахама.