Л. А. Мей


ГАЛАТЕЯ 1

Белою глыбою мрамора, высей прибрежных отброском, Страстно пленился ваятель на рынке паросском;

Стал перед ней — вдохновенный, дрожа и горя...

Феб утомленный закинул свой щит златокованый за море, И разливалась на мраморе Вешним румянцем заря...

Видел ваятель, как чистые крупинки камня смягчались, В нежное тело и в алую кровь превращались,

Как округлялися формы — волна за волной,

Как, словно воск, растопилася мрамора масса послушная И облеклася, бездушная,

В образ жены молодой.

«Душу ей, душу живую! — воскликнул ваятель в восторге.— Душу вложи ей, Зевес!»

Изумились на торге Граждане — старцы, и мужи, и жены, и все,

Кто только был на агоре... Но, полон святым вдохновеньем, Он обращался с моленьем К чудной, незримой Красе:

«Вижу тебя, богоданная, вижу и чую душою;

Жизнь и природа красны мне одною тобою...

Облик бессмертья провижу я в смертных чертах...»

И перед нею, своей вдохновенною свыше идеею,

Перед своей Галатеею,

Пигмалион пал во прах...

Двести дней славили в храмах Кивеллу, небесную жницу, Двести дней Гёлиос с неба спускал колесницу;

Много свершилось в Элладе событий и дел;

Много красавиц в Афинах мелькало и гасло — зарницею, Но перед ней, чаровницею,

Даже луч солнца бледнел...

Белая, яркая, свет и сиянье кругом разливая,

Стала в ваяльне художника дева нагая,

Мраморный, девственный образ чистейшей красы... Пенились юные перси волною упругой и зыбкою;

Губы смыкались улыбкою;

Кудрились пряди косы.

«Боги! — молил в исступлении страстном ваятель.— Ужели Жизнь не проснется в таком обаятельном теле?

Боги! Пошлите неслыханной страсти конец...

Нет!.. Ты падешь, Галатея, с подножия в эти объятия Или творенью проклятия Грянет безумный творец!»

Взял ее за руку он... И чудесное что-то свершилось... Сердце под мраморной грудью тревожно забилось; Хлынула кровь по очерченным жилам ключом,

Дрогнули гибкие члены, недавно еще каменелые;

Очи, безжизненно белые,

Вспыхнули синим огнем.

Вся обливаяся розовым блеском весенней денницы,

Долу стыдливо склоняя густые ресницы,

Дева с подножия легкого грезой сошла;

Алые губы раскрылися, грудь всколыхнулась волнистая,

И, что струя серебристая,

Тихая речь потекла:

«Вестницей воли богов предстаю я теперь пред тобою. Жизнь на земле — сотворенному смертной рукою, Творческой силе — бессмертье у нас в небесах!»

...И перед нею, своей воплощенною свыше идеею,

Перед своей Галатеею,

Пигмалион пал во прах.

Овидий
ФИЛЕМОН И БАВКИДА

(Из «Метаморфоз»)

...Велико всемогущество неба, пределов

Нет ему: что захотят небожители, то и свершится.

Чтобы сомненья прошли, расскажу: дуб с липою рядом Есть на фригийских холмах, обнесенные скромной стеною. Сам те места я видал: на равнины Пелоповы послан Был я Питфеем, туда, где отец его ранее правил.

Есть там болото вблизи — обитаемый прежде участок;

Ныне — желанный приют для нырка да для куры болотной. В смертном обличье туда раз Юпитер пришел, при отце же Крылья сложивший свои жезлоносец, Атлантов потомок. Сотни домов обошли, о приюте прося и покое.

Сотни домов ворота призакрыли, единственный принял; Малый, однако же, дом, тростником и соломою крытый. Благочестивая в нем Бавкида жила с Филемоном,

Два старика: тут они сочетались в юности браком,

В хижине той же вдвоем и состарились. Легкою стала Бедность смиренная им, и сносили ее безмятежно.

Было б напрасно искать в доме том господ и прислугу, Все здесь хозяйство — в двоих; все сами: прикажут —

исполнят.

Так, коснулись едва небожители скромных Пенатов,

Только, погнувши главы, ступили под низкие двери,

Старец подставил скамью, отдохнуть предлагая пришельцам. Грубую ткань на нее поспешила накинуть Бавкида.

Теплую тотчас золу в очаге отгребла и вчерашний Вновь оживила огонь, листвы ему с сохлой корою В пищу дала и вздувать его старческим стала дыханьем. Связки из прутьев она и сухие сучки собирает С кровли, ломает в куски,— котелочек поставила медный. Вот с овощей, что супруг в орошенном собрал огороде, Листья счищает нржом; старик же двузубою вилой Спину свиньи достает, что, на балке вися, закоптилась. Долго хранилася там,— от нее отрезает кусочек Тонкий; отрезав, его в закипевшей воде размягчает.

Длинное время меж тем коротают они в разговорах,— Времени и не видать. Находилась кленовая шайка В хижине их, на гвозде за кривую повешена ручку.

Теплой водой наполняют ее; утомленные ноги

Греются в ней. Посредине — кровать, у нее ивяные Рама и ножки, на ней — камышовое мягкое ложе.

Тканью покрыли его, которую разве лишь в праздник Им приводилось стелить, но была и стара и потерта Ткань,— не могла бы она ивяной погнушаться кроватью. И возлегли божества. Подоткнувшись, дрожащая, ставит Столик старуха, но он покороче на третью был ногу. Выровнял их черепок. Лишь быть перестал он покатым, Доску прямую его они свежею мятой натерли.

Ставят плоды, двух разных цветов, непорочной Минервы, Осенью сорванный терн, заготовленный в винном отстое, Редьку, индивий — салат, молоко, загустевшее в творог, Яйца, легко на нежарком огне испеченные, ставят.

В утвари глиняной все. После этого ставят узорный,

Тоже из глины, кратер и простые из бука резного Чаши, которых нутро желтоватым промазано воском.

Тотчас за этим очаг предлагает горячие блюда.

Вскоре приносят еще, хоть не больно-то старые, вина;

Их отодвинув, дают местечко второй перемене.

Тут и орехи, и пальм сушеные ягоды, смоквы,

Сливы, плоды благовонные тут в широких корзинах,

И золотой виноград на багряных оборванных лозах.

Светлый сотовый мед в середине; над всем же — радушье Лиц и к приему гостей не вялая, слабая воля.

А между тем вот не раз, опорожненный, вновь сам собою,— Видят,— наполнен кратер, подливаются сами и вина.

Диву дивятся они, устрашившись и руки подъемля,

Стали молитву творить Филемон оробелый с Бавкидой. Молят простить их за стол, за убогое пира убранство.

Гусь был в хозяйстве один, поместья их малого сторож,— Гостеприимным богам принести его в жертву решили. Резвый крылом, он уже притомил отягченных летами,— Все ускользает от них; наконец, случилось, к самим он Подбегает богам. Те птицу убить запретили.

«Боги мы оба. Пускай упадет на безбожных соседей Кара,— сказали они,— но даруется, в бедствии этом,

Быть невредимыми вам; свое лишь покиньте жилище. Следом за нами теперь отправляйтесь. На горные кручи Вместе идите». Они повинуются, с помощью палок Силятся оба ступать, подымаясь по длинному склону.

Были они от вершины горы в расстоянье полета Пущенной с лука стрелы,— назад обернулись и видят:

Все затопила вода,— один выдается их домик.

И между тем как дивятся они и скорбят о соседях,

Ветхая хижина их, для двоих тесноватая даже,

Вдруг превращается в храм; на месте подпорок — колонны, Золотом крыша блестит, земля одевается в мрамор,

Двери резные висят, золоченым становится зданье. Ласковой речью тогда говорит им потомок Сатурна: «Праведный, молви, старик, и достойная мужа супруга, Молви, что хочется вам!» И, сказав два слова Бавкиде, Общее их пожеланье открыл Филемон Всемогущим: «Вашими быть мы жрецами хотим, при святилищах ваших Службу нести и, поскольку ведем мы в согласии годы,

Час пусть один унесет нас обоих, чтоб мне не увидеть,

Как сожигают жену, и не быть похороненным ею».

Их пожеланья сбылись; оставалися стражами храма Жизнь остальную свою... Отягченные годами, как-то Став у святых ступеней, вспоминать они стали событья. Вдруг увидал Филемон: одевается в зелень Бавкида;

Видит Бавкида: старик Филемон одевается в зелень. Похолодевшие их увенчались вершинами лица.

Тихо успели они обменяться приветом: «Прощай же,

Муж мой!» — «Прощай, о жена!» — так вместе сказали,

и сразу

Рот им покрыла листва. И теперь обитатель Кибиры Два вам покажет ствола, от единого корня возросших.

Этот не вздорный рассказ, веденный не с целью обмана, От стариков я слыхал, да и сам я висящие видел Также на ветках венки; сам свежих принес и промолвил: «Праведных боги хранят: почитающий — сам почитаем».

ОРФЕЙ И ЕВРИДИКА

(Из «Метаморфоз»)

...Жена молодая,

В сопровожденьи наяд по зеленому лугу блуждая,

Мертвою пала, в пяту уязвленная зубом змеиным.

Вещий родопский певец перед слухом всевышних супругу Долго оплакивал. Он обратиться пытался и к теням,

К Стиксу дерзнул он сойти за врата Тенарийские. Сонмы Легких племен миновав, замогильные призраки мертвых, Он к Персефоне проник и к тому, кто безрадостным царством Теней владеет; и так, для запева ударив по струнам, Молвил: «О вы, божества, чья вовек под землею обитель, Здесь, где окажемся все, сотворенные смертными! Если

Можно, отбросив речей извороты лукавых, сказать вам Правду дозвольте. Сюда я сошел не с тем, чтобы мрачный Тартар увидеть, не с тем, чтоб чудовищу, внуку Медузы, Шею тройную связать, с головами, где вьются гадюки.

Ради супруги пришел. В стопу укусивши, в жилы Яд ей змея разлила и похитила юные годы.

Горе хотел я стерпеть. Я пробовал, но побежден был Богом Любви: хорошо он в пределах известен надземных,— Так же ль и здесь, не скажу; уповаю, однако, что так же. Если не лжива молва о былом похищенье,— вас тоже Соединила Любовь! Сей ужаса полной юдолью,

Хаоса бездной молю и безмолвием пустынного царства: Вновь Евридике моей расплетите короткую участь!

Все мы у вас должники; помедлив недолгое время,

Раньше ли, позже ли, все в приют поспешаем единый.

Все мы стремимся сюда, здесь дом наш последний; вы двое Рода людского отсель управляете царством обширным.

Так и она: лишь ее положенные годы созреют,

Будет под властью у вас: ее лишь на время прошу я.

Если же милость судеб в жене мне откажет, возврата Не захочу и себе: порадуйтесь смерти обоих».

Внемля, как он говорит, как струны в согласии движет, Души бескровные — слез проливали потоки...

Стали тогда Евменид, побежденных музыкой, щеки Влажны впервые от слез,— говорят. Ни царица-супруга, Ни властелин преисподней мольбы не исполнить не могут. Вот Евридику зовут; меж недавних теней пребывала И выступала еще от раненья замедленным шагом.

Вместе родопский герой и ее получил и условье:

Не обращать своих взоров назад, доколе не выйдет Он из Авернских долин, иль отымется дар обретенный.

Вот уж в молчанье немом по наклонной взбираются оба Темной тропинке, крутой, беспросветною мглою сокрытой. И уже были они от границы земной недалеко,—

Но, убоясь, чтоб она не отстала, и, жадный увидеть,

Взор обратил он, любя: и тотчас супруга исчезла.

Руки простер он вперед, объятья взаимного ищет,—

Нет ничего, лишь одно дуновенье хватает несчастный. Смерть вторично приняв, не пеняла она на супруга.

Да и на что ей пенять? Иль разве на то, что любима?

Голос последним «прости» зазвучал, но почти не достиг он Слуха его; и она воротилась в жилище умерших.

Смертью двойною жены Орфей столбенеет,— как древле Тот, устрашившийся пса с головами тремя, из которых

Средняя с цепью была, кто не раньше со страхом расстался, Нежель с природой своей,— обратилася плоть его в камень!.. Он умолял и вотще переплыть порывался обратно,— Лодочник не разрешил; однако семь дней неотступно, Грязью покрыт, он на бреге сидел, без Церерина дара. Горем, страданьем души и слезами несчастный питался.

Валерий Брюсов ОРФЕЙ И ЭВРИДИКА

Орфей

Слышу, слышу шаг твой нежный, Шаг твой слышу за собой.

Мы идем тропой мятежной,

К жизни мертвенной тропой.

Эвридика

Ты — ведешь, мне — быть покорной, Я должна идти, должна...

Но на взорах — облак черный, Черной смерти пелена.

Орфей

Выше! выше! все ступени,

К звукам, к свету, к солнцу вновь! Там со взоров стают тени,

Там, где ждет моя любовь!

Эвридика

Я не смею, я не смею,

Мой супруг, мой друг, мой брат!

Я лишь легкой тенью вею,

Ты лишь тень ведешь назад.

Орфей

Верь мне! верь мне! у порога Встретишь ты, как я, весну!

Я, заклявший лирой — бога,

Песней жизнь в тебя вдохну!

Эвридика

Ах, что значат все напевы Знавшим тайну тишины!

Что весна,— кто видел севы Асфоделевой страны!

Орфей

Вспомни, вспомни! луг зеленый, Радость песен, радость пляск! Вспомни, в ночи — потаенный Сладко-жгучий ужас ласк!

Эвридика

Сердце — мертво, грудь — недвижна. Что вручу объятью я?

Помню сны,— но непостижна,

Друг мой бедный, речь твоя.

Орфей

Ты не помнишь! ты забыла!

Ах, я помню каждый миг!

Нет, не сможет и могила Затемнить во мне твой лик!

Эвридика

Помню счастье, друг мой бедный,

И любовь, как тихий сон...

Но во тьме, во тьме бесследной Бледный лик твой затемнен...

Орфей

— Так смотри! — И смотрит дико, Вспять, во мрак пустой, Орфей.

— Эвридика! Эвридика! —

Стонут отзвуки теней.

ТЕЗЕЙ АРИАДНЕ

«Ты спишь, от долгих ласк усталая, Предавшись дрожи корабля,

А все растет полоска малая,—

Тебе сужденная земля!

Когда сошел я в сень холодную,

Во тьму излучистых дорог,

Твоею нитью путеводною Я кознь Дедала превозмог.

В борьбе меня твой лик божественный Властней манил, чем дальний лавр... Разил я силой сверхъестественной,—

И пал упрямый Минотавр!

И сердце в первый раз изведало,

Что есть блаженство на земле,

Когда свое биенье предало Тебе — на темном корабле!

Но всем судило Неизбежное,

Как высший долг,— быть палачом. Друзья! сложите тело нежное На этом мху береговом.

Довольно страсть путями правила,

Я в дар богам несу ее!

Нам, как маяк, давно поставила Афина строгая — копье!»

И над водною могилой В отчий край, где ждет Эгей, Веют черные ветрила —

Крылья вестника скорбей.

А над спящей Ариадной,

Словно сонная мечта,

Бог в короне виноградной Клонит страстные уста.

1—2 июля 1904

АРИАДНА

Жалоба Фессея

Ариадна! Ариадна!

Ты, кого я на песке,

Где-то, в бездне беспощадной Моря, бросил вдалеке!

Златоокая царевна!

Ты, кто мне вручила нить,

Чтобы путь во тьме бездневной Лабиринта различить!

Дочь угрюмого Миноса!

Ты, кто ночью, во дворце, Подошла — светловолосой Тенью, с тайной на лице!

Дева мудрая и жрица Мне неведомых богов В царстве вражьем, чья столица На меня ковала ков!

И — возлюбленная! тело,

Мне предавшая вполне,

В час, когда ладья летела По зыбям, с волны к волне!

Где ты? С кем ты? Что сказала, Видя пенную корму,

Что, качаясь, прорезала Заревую полутьму?

Что подумала о друге,

Кто тебя, тобой спасен,

Предал — плата за услуги! — Обманул твой мирный сон?

Стала ль ты добычей зверя Иль змеей уязвлена,—

Страшной истине не веря,

Но поверить ей должна?

Ты клянешь иль кличешь, плача, Жалко кудри теребя?

Или — горькая удача! —

Принял бог лесной тебя?

Ах! ждала ль тебя могила,

Иль обжег тебя венец,—

За тебя Судьба отмстила:

В море сгинул мой отец!

Я с подругой нелюбимой Дни влачу, но — реешь ты Возле ложа, еле зримый Призрак, в глубях темноты!

Мне покорствуют Афины;

Но отдать я был бы рад Эту власть за твой единый Поцелуй иль нежный взгляд!

Победитель Минотавра, Славен я! Но мой висок Осребрен: под сенью лавра Жизнь я бросил на песок!

Бросил, дерзкий! и изменой За спасенье заплатил...

Белый остров, белой пеной Ты ль мне кудри убелил?

1917

Примечание Валерия Брюсова

Несколько странно искать в мифе психологической мотивировки событий; они развиваются по иным законам, в зависимости от элементов, из которых сложился миф: исторических воспоминаний, олицетворения явлений природы, символизации идей и т. п. Однако в эллинском пересказе предания о богах и героях прошли через творчество народа-художника, придавшего каждому образу художественную правду, в том числе и психологическую. Афиняне, рассказывает миф, платили критскому царю Миносу позорную дань из семи юношей и семи дев; их на Крите запирали в лабиринт, и там их пожирало чудовище — Минотавр, получеловек, полубык, сын Пасифаи, жены Миноса, родившийся от ее преступной связи с быком (удовлетворить которую помог сам создатель лабиринта, искусник Дедал, построивший особую деревянную корову,— Дедал, впоследствии бежавший с Крита, со своим сыном Икаром, на восковых крыльях). Сын афинского царя Эгея, царевич Фессей, добровольно вступил в число обреченных жертв, надеясь убить Минотавра и тем избавить мир от чудовища и отомстить за унижение родины. Корабль, на котором отвозили на Крит позорную дань из Афин, имел, в знак траура, черные паруса. Царевич условился с отцом, что, в случае удачи своего предприятия, переменит на обратном пути черные паруса на белые. На Крите Фессей встретил царевну Ариадну, дочь Миноса и Пасифаи. Царевна пленилась молодым афинянином и указала ему способ, как найти выход из запутанного лабиринта (посоветовала разматывать по пути клубок ниток,— знаменитая «нить Ариадны»). Фессей убил Минотавра и бежал с Крита, увезя с собою Ариадну. Однако по пути царевич бросил свою возлюбленную, тайно, во время ее сна, свезя ее с корабля на остров Накс (Наксос), мимо которого шел путь в Афины. Там, на острове, нашел Ариадну бог Дионис (Бакх), который совершал в это время свой торжественный и победоносный въезд в Европу из Индии на колеснице, запряженной тиграми, окруженный свитой из полубогов и людей, несших, как символ нового божества, «тирсы» — жезлы, оплетенные виноградом. Дионис сделал Ариадну своей подругой и женой, а ее жемчужный венец, в минуту экстаза пред ее красотой, вскинул в небо, создал новое созвездие «венца» или «короны Ариадны». Между тем Фессей, возвращаясь в Афины, забыл, согласно условию, переменить паруса. Его отец Эгей, увидя вдали черные паруса, подумал, что сын его погиб, и, в отчаянии, бросился в море, которое с тех пор стало называться Эгейским... Таков миф, один из изящнейших и самых логичных во всей эллинской мифологии, почему он так и соблазняет на новые обработки... Оставляя в стороне целый ряд психологических моментов мифа, стоит вглядеться в один из них: Фессей забывает переменить паруса. Что это такое? — не простая же «забывчивость», бессмысленная случайность, которой не может быть места в художественном рассказе! Явно, что Фессей возвращается в Афины в состоянии полного угнетения; он — подавлен, он — в отчаянии от своего поступка. Может быть, Фессей дал Ариадне обещания, которых не мог исполнить, например сделать ее царицей Афин. Чтобы избавиться от исполнения этих обещаний, Фессей тайно «бросает» Ариадну. Но ее образ, воспоминания о ее любви — преследуют несчастного царевича; он не в силах думать ни о чем другом, он весь во власти мучительного раскаяния. Вот почему Фессей «забывает» переменить паруса. Первую минуту, отдавая приказание — снести Ариадну на берег, Фессей мог думать:

«Довольно страсть путями правила,

Я в дар богам несу ее!

Нам, как маяк, давно поставила Афина строгая — копье!»

Но страсть оказывается сильнее, чем все доводы рассудка. Копье Афины преклоняется пред поясом Афродиты. Вот почему автор считает себя вправе представить Фессея мучимым неотступными воспоминаниями об Ариадне.

1918. В[алерий\ Б[рюсов\

Фридрих Шиллер ПРОЩАНИЕ ГЕКТОРА

Андромаха

Гектор в бой идет кровавый,

Где Ахилл, увенчан громкой славой,

В честь Патрокла поднял грозный меч. Если ты умрешь на поле боя,

Кто дитя научит дорогое Чтить богов и родину беречь?

Гектор

Милый друг, к чему твои рыданья? Мчаться в бой — одно мое желанье:

Эти длани защитят Пергам!

Пусть паду я мертвым на ступени храма,

Но, спасая честь Пергама,

Край родной врагу я не отдам!

Андромаха

Ах, не видеть жизни мне счастливой,

Праздно ляжет меч твой сиротливый,

С ним погибнет весь Приамов род!

В том краю, где катит Лета,

Ты мой плач оставишь без ответа,

И любовь твоя умрет!

Гектор

Все, что было в жизни мне отрадно,

Канет в Лету, друг мой, безвозвратно.

Не умрет одна любовь!

Чу! Дикарь бушует на пороге!

Дай мне меч, супруга, брось тревоги!

Будет вечно жить моя любовь!

Жан Жироду Из пьесы


«ТРОЯНСКОЙ ВОЙНЫ НЕ БУДЕТ»

ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ

Городская стена с уступами. Вокруг ряд других возвышений.

СЦЕНА ПЕРВАЯ

Андромаха, Кассандра.

Андромаха. Троянской войны не будет, Кассандра! Кассандра. Я готова поспорить с тобой, Андромаха. Андромаха. Гонец, посланный греками, прав. Его отлично примут. Крошку Елену ему вернут, да еще в упаковке.

Кассандра. Ему нагрубят. Ему не вернут Елену. И Троянская война будет.

Андромаха. Да, если бы Гектора не было здесь... Но вот, Кассандра, вот... Ты слышишь звуки трубы? В эту минуту он с победой возвращается в город. Я думаю, он скажет свое слово. Когда он уходил три месяца тому назад, то поклялся мне, что эта война последняя.

Кассандра. Да, последняя. А за ней его ждет другая.

Андромаха. И как тебе не надоест всюду видеть и предсказывать только ужасное.

Кассандра. Я ничего не предвижу, Андромаха. Я ничего не предсказываю. Я только хорошо отдаю себе отчет в том, что на свете существуют две глупости — глупость человеческая и глупость природы.

Андромаха. Почему Троянская война должна быть? Парис не дорожит больше Еленой. А Елене надоел Парис.

Кассандра. Как будто в них дело!

Андромаха. Ав чем же дело?

Кассандра. Парис не дорожит больше Еленой! Елене надоел Парис! Ты когда-нибудь видела, чтобы судьба интересовалась голыми отрицаниями?

Андромаха. Я не знаю, что такое судьба.

Кассандра. Я тебе скажу. Это просто ускоренная форма времени. Это страшная вещь.

Андромаха. Для меня отвлеченные понятия невнятны.

Кассандра. Ну что же. Прибегну тогда к метафоре. Представь себе тигра. Что ты понимаешь? Это метафора для девушек. Спящего тигра.

Андромаха. Так не буди его, пусть спит.

Кассандра. Охотно на это соглашусь. Но утверждения его пробудят. А ими полнится вся Троя.

Андромаха. Чем полнится она?

Кассандра. Словами, что утверждают, будто мир и управление миром принадлежат вообще людям, и в частности троянцам и троянкам.

Андромаха. Мне непонятно это.

Кассандра. Сейчас ведь Гектор возвратился в Трою?

Андромаха. Да. Вот сейчас к своей жене спешит он.

Кассандра. И жена Гектора должна подарить ему ребенка?

Андромаха. Да, у меня будет ребенок.

Кассандра. А разве все это не суть утверждения?

Андромаха. Не пугай меня, Кассандра.

Молодая служанка (проходит мимо с бельем). Какой чудесный день, госпожа!

Кассандра. Да? Ты находишь?

Молодая служанка^ уходя). Для Трои наступил сегодня самый чудесный весенний день.

Кассандра. Видишь, даже прачка и та что-то утверждает.

Андромаха. О! В самом деле, Кассандра! Как ты можешь говорить о войне в такой день? Счастье падает на землю.

Кассандра. Как снег!

Андромаха. И вместе со счастьем — красота. Взгляни на это солнце. Вся Троя блестит и переливается перламутром больше, чем глубины моря. От каждой рыбачьей хижины, от каждого дерева доносится шепот раковин. Если люди наконец могут обрести счастье жить в мире — так это только в такой день, как сегодня... В такие дни они незлобивы... и чувствуют себя бессмертными...

Кассандра. Да, и паралитики, которых вынесли на пороги их жилищ, тоже чувствуют себя бессмертными.

Андромаха. И добрыми... Взгляни на этого всадника из передового отряда. Он привстал на стременах и наклонился, чтобы приласкать котенка, что приютился в амбразуре крепостной стены... Возможно, сегодня первый день согласия между людьми и животными.

Кассандра. Ты много говоришь лишних слов. В тревоге рок, о Андромаха!

Андромаха. Волнуются девушки, у которых нет мужей. Твоим словам не верю.

Кассандра. Напрасно. Ах, Гектор возвратился в ореоле славы к своей обожаемой жене... А паралитики, сидя на своих скамейках, воображают, что они бессмертны... Но вот рок открыл глаза... потягивается... Да, в такой день возможно, что на земле наступит мир... А рок плотоядно облизывается от удовольствия... Да, у Андромахи будет сын... И всадники наклоняются и ласкают котят на крепостной стене... Рок подходит...

Андромаха. Молчи!

Кассандра. Он тихо поднимается по лестнице дворца. Он мордой толкает дверь... Вот он... вот он...

Голос Гектора: «Андромаха!»

Андромаха. Ты лжешь... Это Гектор!

Кассандра. А кто говорил тебе другое?

СЦЕНА ВТОРАЯ Андромаха, Кассандра, Гектор.

Андромаха. Гектор!..

Гектор. Андромаха!..

Обнимаются.

Привет тебе, Кассандра. Будь добра, Париса позови. И как можно скорее!

Кассандра медлит.

Ты хочешь что-то сказать?

Андромаха. Не слушай ее!.. Она скажет что-либо страшное.

Гектор. Говори.

Кассандра. Твоя жена носит ребенка. (Уходит.)

СЦЕНА ТРЕТЬЯ

Андромаха, Гектор.

Гектор, обняв Андромаху, подводит ее к каменной скамье, садится рядом с ней. Короткое молчание.

Гектор. Сын? Дочь?

Андромаха. А кого ты хотел создать?

Гектор. Тысячу сыновей... Тысячу дочерей!

Андромаха. Почему? Р&зве ты обнимал тысячу женщин? Тебя ждет разочарование. Это будет один сын... единственный.

Гектор. Есть все основания думать, что будет сын. После войн родится больше мальчиков, чем девочек.

Андромаха. А перед войнами?

Гектор. Забудем о войнах... забудем и об этой войне... Она окончилась. Унесла твоего отца, брата, но вернула мужа.

Андромаха. Она слишком милостива. Но она возьмет свое.

Гектор. Успокойся. Мы ей больше не предоставим такого случая. Сейчас я тебя покину, чтобы там, на площади, торжественно закрыть ворота войны! Они больше никогда не откроются.

Андромаха. Закрой их. Но они все равно откроются.

Гектор. Ты даже можешь сказать, в какой это будет день?

Андромаха. В день, когда хлеба позолотятся и согнутся под тяжестью зерна, когда виноградные грозди нальются соком, когда жилища будут полны счастливыми парами.

Гектор. И конечно, мир полностью воцарится на земле?

Андромаха. Да. А сын мой будет сильным и прекрасным.

Гектор (целует ее). Твой сын может оказаться трусом. Трусость может сохранить его.

Андромаха. Он не будет трусом. Но я отрежу ему указательный палец правой руки.

Гектор. Если все матери отрежут свом сыновьям указательные пальцы правой руки, все армии мира будут воевать без указательных пальцев... Если они отрежут им правые ноги, армии будут одноногими... если выколют им глаза, армии будут сражаться слепыми,— но армии будут всегда. В сражениях воин будет на ощупь искать горло и сердце врага.

Андромаха. Я, скорее, убью его.

Гектор. Мать только так может не допустить войн.

Андромаха. Не смейся. Я могу убить его еще до его рождения.

32

Гектор. Разве ты не хочешь взглянуть на твоего сына хотя бы только одну минуту, одну-единственную минуту. Потом ты поразмыслишь... Увидеть своего сына?

Андромаха. Меня интересует только твой сын. Потому что он твой, и именно потому, что он это ты, я и страшусь... Ты не можешь себе представить, как он похож на тебя... В своем теперешнем небытии он приносит то, что вносишь ты... Бывает йежен он и молчалив, как ты. Если ты любишь войну, он тоже ее полюбит... Ты любишь войну?

Гектор. К чему этот вопрос?

Андромаха. Сознайся, порой ты ее любишь.

Гектор. Если можно любить то, что лишает вас надежды, счастья, самых дорогих существ...

Андромаха. Ты не представляешь себе, как хорошо это сказано... Да, порой ее любят...

Гектор. Да... Если тебя соблазняет вера в ту миссию, которую, сражаясь, ты выполняешь по воле богов.

Андромаха. Ах! Ты сам чувствуешь себя богом во время сражения?

Гектор. Часто я чувствую себя меньше чем человеком. А иногда просыпаешься утром и, удивленный, словно переродившийся, оглядываешься вокруг. Тело, оружие словно иного веса и сплава... Тебе кажется, теперь ты неуязвим. Испытываешь какую-то нежность, весь ею полон. Это особая нежность сражений. Ты нежен потому, что беспощаден, в этом, должно быть, и есть нежность богов. К врагу приближаешься медленно, почти рассеянно, но нежно. Стараешься не раздавить козявку, и комара отгоняешь так, чтобы не убить. Никогда человек так не ценит своей жизни...

Андромаха. Потом появляется противник?..

Гектор. Да, потом появляется противник, страшный, брызжущий пеной... Его жалеешь. За этим яростным оскалом рта, за яростным взглядом видишь всю беспомощность и преданность жалкого чинуши, несчастного мужа и зятя, чьего-то бедного родственника, охотника до вина и маслин. И начинаешь любить его. Любить его бородавку на щеке, его бельмо на глазу... Но он упорствует... И тогда ты убиваешь его.

Андромаха. И, подобно богу, склоняешься над его бедным телом. Но мы не боги и не в силах вернуть ему жизнь.

Гектор. Даже не склоняешься. Времени нет. Другие ждут тебя. Другие, с такой же пеной на губах и с таким же взором, полным ненависти. Такие же, которых ждут дома их семьи, маслины, мир.

Андромаха. И их тоже убивают?

2 Заказ 1328 33

Гектор. Убивают. Такова война.

Андромаха. Всех? Убивают всех?

Гектор. В этой войне мы убили всех. Так было решено. Потому что этот народ действительно принадлежал к воинственной расе, по вине этого народа войны велись и распространялись по всей Азии. Из них один лишь спасся.

Андромаха. Через тысячу лет мир будет населен его потомками. Бесполезное спасение... Мой сын будет любить войну, потому что ты ее любишь.

Гектор. Мне кажется, что я ее, скорее, ненавижу... Нет, я не люблю ее больше.

Андромаха. Как можно перестать любить то, что обожал? Расскажи. Это интересно.

Гектор. Знаешь, как бывает, когда обнаружишь, что твой друг лжец. Все, что он говорит, звучит ложью, даже если это правда... Это, может быть, странно, но война олицетворяла для меня добро, великодушие, презрение к подлости. Я думал, что обязан ей и своим пылом, и своей любовью к жизни и к тебе. И до этой последней войны я каждого врага любил...

Андромаха. Ты только что сказал: когда убиваешь, то любишь.

Гектор. И можешь себе представить, как все звуки войны соединились в моих ушах в одну гамму благородства — ночной галоп лошадей, бряцание сабель и котелков, когда полк гоплитов в полном снаряжении проходит мимо вашей палатки, задевая ее; соколиный крик над настороженным войском. И звучание войны было для меня таким четким, изумительно ясным.

Андромаха. А на этот раз война прозвучала фальшиво?

Гектор. Но почему бы? Может быть, я старею? Или, может быть, это просто профессиональная усталость, которая иногда охватывает даже столяра у верстака. В одно прекрасное утро она охватила и меня, когда я, нагнувшись над противником, моим сверстником, собирался прикончить его. Раньше все те, над кем я заносил меч, чтобы убить, казались мне полной моей противоположностью. Теперь я преклоняю свои колени перед собственным отражением. Собираясь лишить жизни другого, я как бы совершаю самоубийство. Я не знаю, как поступает столяр в таких случаях: бросает он свой рубанок и свою политуру или продолжает... Я продолжал. Но с той минуты для меня исчезло полное совершенства звучание войны. Удар копья, скользнувшего о мой щит, падение тел убитых, а позже разрушение дворцов — все это стало поражать меня фальшью. Война увидела, что я разгадал ее, и уже перестала стесняться... Крики умирающих звучали в моих ушах фальшью... Вот к чему я пришел...

Андромаха. А для других война продолжала звучать, как прежде?

Гектор. Другие — как и я. Армия, которую я привел с собой, ненавидит войну.

Андромаха. У этой армии плохой слух.

Гектор. Нет. Ты не можешь себе представить, как вдруг, час тому назад, при виде Трои все прозвучало для нее чисто и правильно. Не было воина, который не остановился бы, охваченный грустью. И это чувство было до того сильно, что мы долго не осмеливались войти строем в ворота и отдельными группами рассеялись у крепостных стен. Вот единственная задача, достойная настоящей армии,— устроить мирную осаду своему городу, широко открывшему для нее ворота.

Андромаха. И ты не понял, что это-то и было худшей ложью. Война в самой Трое, Гектор. Она встретила вас у ворот. Тревога, а не любовь меня, смятенную, влечет к тебе.

Гектор. О чем ты говоришь?

Андромаха. Разве ты не знаешь, что Парис похитил Елену?

Гектор. Мне только что сказали об этом... Ну и что же?

Андромаха. Что греки требуют ее возвращения? Что их гонец прибывает сегодня? И что если ее не вернут — будет война?

Гектор. А почему ее не вернуть? Я сам это сделаю.

Андромаха. Парис никогда не согласится.

Гектор. Парис моментально уступит мне. Кассандра его сейчас приведет.

Андромаха. Он не может уступить. Его слава, как вы это называете, обязывает его не уступать... А может быть, как он говорит, и его любовь.

Гектор. Посмотрим! Беги к Приаму, спроси у него, не может ли он выслушать меня сейчас же. Сама успокойся. Все те троянцы, которые уже воевали и которые могут еще воевать, не хотят войны.

Андромаха. Остается еще много других. (Уходит.)

СЦЁНА ШЕСТАЯ

Гекуба, Андромаха, Кассандра, Гектор, Парис, Демокос, Маленькая Поликсена, Геометр.

Приам. Ты что-то сказал...

Гектор. Я сказал, отец, что мы должны поспешить закрыть ворота войны, запереть их на засовы, на замки, чтобы ни одна мушка не могла проникнуть через них.

Приам. А мне показалось, ты что-то сказал покороче.

Демокос. Он сказал, что ему нет дела до Елены.

Приам. Наклонись...

Гектор повинуется.

Ты ее видишь?

Гекуба. Конечно, он ее видит. Я спрашиваю, есть ли хоть один человек, который не смог бы ее увидеть? Она шествует по всему городу.

Демокос. Это шествие красоты.

Приам. Ты ее видишь?

Гектор. Да... И что?

Демокос. Приам спрашивает, что ты видишь!

Гектор. Я вижу молодую женщину, которая завязывает сандалию.

Кассандра. Она делает это не спеша.

Парис. Я увез ее голой, без всякой одежды. Это твои сандалии. Они ей немного велики.

Кассандра. Маленьким женщинам все велико.

Гектор. Я вижу прелестные бедра.

Гекуба. Он видит то, что вы все видите.

Приам. Мое бедное дитя!

Гектор. Что?

Демокос. Приам тебе сказал: «бедное дитя».

Приам. Не знал я, что троянская молодежь дошла до этого.

Гектор. До чего?

Приам. До невидения красоты.

Демокос. А поэтому и любви. Иначе говоря, мы дошли до реализма! Мы, поэты, называем это реализмом.

Гектор. А троянские старики понимают и красоту и любовь?

Гекуба. Это в порядке вещей. Любовь понимают совсем не те, кто любит и кто красив.

Гектор. Любовь, обычное явление. Я не намекаю на Елену, но красоту встречаешь на каждом углу.

Приам., Гектор, не криви душой. Разве с тобой не случалось, что, взглянув на женщину, ты вдруг почувствуешь, что она совсем не такая, какой кажется, что она блестящее олицетворение мысли и чувства.

Демокос. Так рубин олицетворяет кровь.

Гектор. Но не для тех, кто видел настоящую кровь. А я только что насмотрелся.

Демокос. Это символ. Хотя ты и воин, может быть, ты слыхал о символах. Встречал ли ты женщин, которые даже издали казались тебе олицетворением разума, гармонии, нежности?

Гектор. Да, я видел таких

Демокос. И что ты делал тогда?

Гектор. Я приближался к ним... и все рассеивалось. А эта что же олицетворяет?

Демокос. Тебе же говорят — красоту.

Гекуба. В таком случае верните ее скорее грекам, если хотите, чтобы она олицетворяла эту красоту долго. Она блондинка.

Демокос. Невозможно говорить с этими женщинами!

Гекуба. Тогда и не говорите о женщинах. Во всяком случае, вы и невежливы и не патриот. Каждый народ воплощает свой символ в своей женщине, будь она курносая или губастая. Только вы одни ищете этот символ в другом.

Гектор. Отец, мои товарищи и я возвратились усталыми. Мы восстановили на нашей земле мир на вечные времена, мы хотим, чтобы наши жены любили нас без тревоги, хотим, чтобы рождались дети.

Демокос. Мудрые принципы, но война никогда не мешала иметь детей.

Гектор. Скажи, пожалуйста, почему мы нашли наш город изменившимся от одного присутствия Елены? Скажи, что она нам принесла, из-за чего стоило бы поссориться с греками?

Геометр. Все знают это. И я могу тебе это сказать.

Гекуба. Вот и Геометр!

Геометр. Да, вот и Геометр! И не думайте, что геометры не могут интересоваться женщинами! Они измеряют не только земную поверхность, но и поверхность вашего тела. Я не стану тебе рассказывать, как они страдают от того, что ваша кожа чересчур толста или на вашей шее складки... Так вот, до сего дня геометры не были довольны видом земель, окружающих Трою. Линия, связывающая долину с холмами, казалась им слишком мягкой, а линия, соединяющая холмы и горы, сделана была точно из проволоки. Но с той поры, как здесь Елена, пейзаж получил и свой смысл и свою определенность. И что особенно важно для настоящих геометров, для пространства и для объема существует отныне только одна общая мера — Елена. Отныне покончено со всеми теми инструментами, которые изобрели люди и которые только измельчают мир. Больше не нужны ни метры, ни граммы, ни мили. Существуют только шаги Елены, локоть Елены, сила взгляда и голоса Елены. Ее поступью мы измеряем силу ветра. Она наш барометр, наш анемометр! Вот что говорят геометры!

Гекуба. Этот идиот плачет.

Приам. Мой дорогой сын, посмотри только на этих стариков, и ты поймешь, что такое Елена. Она своего рода оправдание для них. Она доказывает всем этим старцам, расположившимся со своими белыми бородами на фронтоне крепостных стен, тем, кто крал, кто торговал женщинами, чья жизнь не удалась,— что в глубине души у каждого из них все время присутствовало тайное преклонение перед красотой. Если бы красота была рядом с ними всегда, как теперь Елена, они не грабили бы своих друзей, не продавали бы своих дочерей, не пропивали бы своего наследства. Елена их прощение, их отмщение и их будущее.

Гектор. Будущее стариков меня не интересует.

Д е м о к о с. Гектор, я поэт и сужу как поэт. Допусти, что наш словарь не знает слова «красота». Предположи, что слово «наслаждение» не существует!

Гектор. Мы обойдемся без него. Я уже обхожусь без него. Я произношу слово «наслаждение» только по принуждению.

Демокос. Да, конечно, ты обойдешься и без слова «сладострастие»?

Гектор. Если это слово можно приобрести только ценой войны, я обойдусь без него.

Демокос. Но ведь ценой войны ты нашел такое прекрасное слово, как «храбрость».

Гектор. За него было хорошо заплачено.

Гекуба. Слово «трусость» должно было быть приобретено точно таким же путем.

Приам. Почему, сын мой, ты так упорно не хочешь нас понять?

Гектор. Я вас понимаю очень хорошо. При помощи всяких квипрокво вы, вынуждая нас как будто сражаться за красоту, заставляете сражаться за женщину.

Приам. А ты что, не стал бы сражаться за одну женщину?

Гектор. Конечно, нет!

Гекуба. И был бы, безусловно, прав!

Кассандра. Если бы за одну! Но их ведь гораздо больше.

Демокос. Разве ты не сражался бы, чтобы вернуть себе Андромаху?

Гектор. Мы уже уговорились с Андромахой, каким тайным путем избежать плена и соединиться.

Демокос. Даже если нет никакой надежды?

Андромаха. Даже и в этом случае.

Гекуба. Хорошо, что ты сорвал с них маску, Гектор. Они хотят сражаться из-за женщины. Это выражение любви бессильных.

Демокос. Ты считаешь, что это слишком дорогая цена?

Гекуба. Конечно.

Демокос. Позволь мне не согласиться с тобой. Я уважаю пол„ которому обязан своей матерью, я уважаю его даже в лице самых недостойных его представительниц.

38

Гекуба. Мы это знаем. Ты уважал их изрядно...

Служанки, сбежавшиеся на шум спора, разражаются смехом.

Приам. Гекуба! Дочери мои! Что означает этот бабий бунт? Ведь на карту из-за одной из вас поставлен целый город. И разве это вас унижает?

Андромаха. Лишь одно может унизить женщину — несправедливость.

Демокос. До чего же обидно убеждаться в том, что женщины меньше всех понимают, что такое женщина.

Молодая служанка (проходя). О-ла-ла.

Гекуба. Они это знают превосходно. Я вам скажу, что такое женщина.

Демокос. Не позволяй им говорить, Приам. Никогда не знаешь, что они могут сказать.

Гекуба. Они могут сказать правду.

Приам. Стоит мне только подумать об одной из вас, мои дорогие, чтобы узнать, что такое женщина.

Демокос. Первое. Она — источник нашей силы. Ты хорошо знаешь это, Гектор. Воин, который не носит с собой портрета женщины, ничего не стоит.

Кассандра. Источник вашей гордости, да.

Гекуба. Ваших пороков.

Андромаха. Женщина — это несчастное воплощение непостоянства, несчастное олицетворение трусости, ненавидящая все трудное, обожающая все пошлое и легкое.

Гектор. Дорогая Андромаха!

Гекуба. Все это очень просто. Я уже пятьдесят лет женщина — и до сих пор сама не знаю по-настоящему, какая я.

Демокос. Второе. Хочет этого женщина или нет, она единственная награда за храбрость. Спросите любого солдата. Убить человека — это значит заслужить женщину.

Андромаха. Женщина любит трусов, распутников. Если бы Гектор был трусом или распутником, я бы его любила так же, может быть, даже больше.

Приам. Опомнись, Андромаха. Ты можешь доказать обратное тому, что хочешь.

Маленькая Поликсена. Она лакомка. Она обманывает.

Демокос. Ао том, что они в жизни человека представляют верность, чистоту,— об этом мы не будем говорить?

Служанка. О-ла-ла! ^

Демокос. Что ты там говоришь?

Служанка. Я говорю: о-ла-ла! Я говорю то, что думаю.

Маленькая Поликсена. Она ломает свои игрушки. Она опускает головы своих кукол в кипящую воду.

Гекуба. По мере того как мы, женщины, стареем, мы убеждаемся в том, что мужчины лицемеры, хвастуны, скоты. По мере того как стареют мужчины, они приписывают нам все совершенства. И любая судомойка, которую вы где-то прижали в углу, превращается в ваших воспоминаниях в создание любви.

Приам. Ты изменяла мне?

Гекуба. С одним тобой, но сотню раз.

Демокос. А разве Андромаха изменяла Гектору?

Гекуба. Оставь Андромаху в покое. Бабьи дела не для нее.

Андромаха. Если бы Гектор не был моим мужем, я с ним самим обманула бы его. Если бы он был бедным хромоногим рыбаком — я бы прибежала к нему в его хижину, легла бы на ложе из раковин и водорослей и родила бы ему незаконного сына.

Маленькая Поликсена. Она по ночам лежит с закрытыми глазами и не спит.

Гекуба (Поликсене). Не смей болтать! Ты... Возмутительно! Я запрещаю тебе.

Служанка. Нет ничего хуже мужчины. Но вот этот!

Демокос. Тем хуже, если женщина нас обманывает. Тем хуже для нас, если она сама презирает и свое достоинство и самое себя. Если она сама не способна сохранить ту идеальную форму, которая поддерживает ее и устраняет морщины с ее души,— мы должны это сделать.

Служанка. Вот это да!

Парис. Женщины забывают только об одном — что они не ревнивы.

Приам. Дорогие дочери, ваше возмущение только доказывает, что мы правы. Р&зве существует большее великодушие, чем то, которое проявляете вы, когда яростно защищаете мир. А что он вам даст? Мужей хилых, бездельников, трусов, в то время как война сделает вам из них настоящих мужчин!..

Демокос. Героев...

Гекуба. Мы знаем наперед все эти слова. Во время войны мужчину зовут героем. Война не делает его храбрее, но все равно он считается героем, пусть хоть и убегающим с поля боя.

Андромаха. Отец мой, умоляю вас. Если в вас хоть немножко теплится чувство дружбы к женщине, выслушайте то, что скажу вам я от лица всех женщин. Оставьте нам наших мужей такими, какие они есть. Пусть они сохранят свою жажду деятельности и свою храбрость. Боги окружили их столькими одушевленными и неодушевленными предметами, увлекательными для них! Пусть это будет гроза или самое обыкновенное животное! И покуда на земле существуют волки, слоны, леопарды — мужчина всегда будет иметь против себя противника и соперника более подходящего, чем человек. Все эти огромные птицы, которые летают вокруг нас, зайцы, которых мы, женщины, часто не можем отличить от вереска,— все это мишени, привлекающие внимание стрелка гораздо лучше, чем сердце противника, защищенного латами. Каждый раз, когда я видела, что убивают оленя или орла, я испытывала к нему чувство глубокой благодарности. Я знала, что он умирал за Гектора. Почему же вы хотите, чтобы я сохранила Гектора ценой жизни других людей?

Приам. Я этого не хочу, дорогая моя. Но знаете ли вы, почему вы, все женщины, такие прекрасные и такие доблестные? Потому, что ваши мужья, отцы, предки были воинами. Будь они ленивы в ратном деле, не знай они, что тусклое и глупое занятие, называемое жизнью, иногда озаряется и приобретает смысл благодаря презрению, которое люди к ней испытывают, то, уверяю вас, вы сами чувствовали бы себя трусливыми и, чтобы избавиться от этого, потребовали бы войны. К бессмертию один лишь путь в этом мире — забыть, что ты смертен.

Андромаха. О, конечно, отец,—и вы это хорошо знаете! На войне погибают храбрые! Не быть убитым — это дело случая или большой ловкости. Нужно хотя бы раз склонить голову или преклонить колени перед опасностью. Воины, которые торжественно проходят под триумфальной аркой,— это те, кто бежал от смерти. Как может страна приумножить и честь и силу, теряя и то и другое.

Приам. Дочь моя, первая трусость — это первая морщина на челе народа.

Андромаха. Ав чем заключается самая худшая трусость? Показаться трусом в глазах других и обеспечить мир? Или же быть трусом перед самим собой и вызвать войну?

Демокос. Трус тот, кто смерть за родину не предпочтет другой смерти.

Гекуба. Я ожидала эту поэзию. Она не пропустит случая...

Андромаха. Всегда умирают за родину! Если живешь достойным ее, деятельным, мудрым,— таким же и умираешь. Убитые не могут спокойно лежать в земле, Приам. Они не растворяются в ней для отдыха и для вечного покоя. Они не становятся ни землей, ни прахом. Когда в земле находишь человеческий скелет, рядом с ним всегда лежит меч. Это кость земли, бесплодная кость. Это воин...

Валерий Брюсов
ГЕЮ И ЛЕАНДР

Л е а н д р

Геро, слушай! слышишь, Геро! Рядом в лад стучат сердца.

Геро

Милый, нет! у башни серой Ярость волн бьет без конца.

Л е а н д р

Геро, лик твой жутко нежен,

Весь плывущий в лунном дне!

Геро

Милый, ах! луной взмятежен Понт, взносящий вал во сне.

Л е а н д р

Геро! грудью грудь согрета,

Руки слиты, дрожь в устах...

Геро

Милый! стужей млеет Лета,

Мчит в зыбях холодный прах.

Л е а н д р

Геро! встанем! в свет победный Бросим тело, бросим страсть!

Геро

Милый! грозно ветр бесследный В море вскрыл пред смелым пасть.

Л е а н д р

Геро! помни! веруй, Геро!

Прочны связи влажных губ!

Геро

Милый, ах! у башни серой —

Вижу твой взмятенный труп.

Лукиан

ТОКСАРИД, ИЛИ ДРУЖБА

1. Мнесипп. Что ты говоришь, Токсарид? Вы, скифы, приносите жертву Оресту и Пиладу и признаете их богами?

Токсарид. Да, Мнесипп, мы приносим им жертвы, однако мы считаем их не богами,, но лишь доблестными людьми.

Мнесипп. Разве у вас существует обычай приносить жертвы умершим доблестным людям, как богам?

Токсарид. Мы не только приносим жертвы, но и справляем в их честь праздники, устраиваем и торжественные собрания.

Мнесипп. Чего же вы добиваетесь от них? Ведь не ради их благосклонности вы приносите жертвы, раз они покойники?

Токсарид. Не худо, если и мертвые будут к нам благосклонны; но, конечно, не в одном этом дело: мы думаем, что делаем добро живым, напоминая о доблестных людях и почитая умерших. Мы полагаем, что, пожалуй, благодаря этому многие у нас пожелают быть похожими на них.

2. Мнесипп. Это вы придумали верно. Почему же Орест и Пилад возбудили ваше удивление так сильно, что вы сделали их равными богам, хотя они были чужестранцами и, более того, вашими врагами? Ведь они, потерпев кораблекрушение, были захвачены тогдашними скифами и предназначены в жертву Артемиде. Однако, напав на тюремщиков и одержав -верх над стражей, они убили царя; захватив с собою жрицу и похитив вдобавок изображение Артемиды, они бежали, посмеявшись над общиной скифов. Если вы почитаете их ради всего этого, почему бы вам не создать большое число им подобных? А теперь сами подумайте, вспоминая прошлое, хорошо ли будет, если в Скифию начнут приплывать многочисленные Оресты и Пилады. Мне кажется, что этим способом вы очень скоро станете нечестивцами и безбожниками, так как последние оставшиеся у вас боги при таком образе действия будут уведены на чужбину. Затем, я полагаю, вы вместо всех богов начнете обожествлять людей, пришедших похитить их, и будете святотатцам приносить жертвы, как богам.

3. Если же не за это вы почитаете Ореста и Пилада, то скажи мне, Токсарид, какое еще добро они сделали вам? Ведь в старину вы их не считали богами, а теперь, наоборот, признав богами, совершаете в их честь жертвоприношения. Тому, кто сам едва не был принесен в жертву, вы приносите теперь жертвенных животных. Все это может показаться смешным и противным древним обычаям. 43

Токсарид. Все то, что ты, Мнесипп, изложил, показывает благородство этих людей. Они вдвоем решились на крайне смелое предприятие и отплыли очень далеко от родной земли в море, не исследованное еще эллинами, если не считать тех, которые некогда отправились на «Арго» в Колхиду. Они ничуть не боялись рассказов о море, не испугались и того, что оно называлось «негостеприимным», я думаю, из-за диких народов, живших на его берегах. Захваченные в плен, они с большим мужеством воспользовались обстоятельствами и не удовлетворились одним бегством, но отомстили царю за его дерзкий поступок и, убегая, захватили с собой Артемиду. Неужели все это не удивительно и не достойно божественного почитания со стороны всех, кто вообще чтит доблесть? И все же не за это мы считаем Ореста и Пилада героями.

4. Мнесипп. Может быть, ты расскажешь, какие еще они совершили божественные и удивительные подвиги? Что касается плавания вдали от родины и далеких путешествий, то я мог бы тебе указать многих купцов, особенно финикийцев, плавающих не только по Понту до Меотиды и Боспора, но и по всем уголкам эллинского и варварского морей. Осмотрев, можно сказать, все берега и каждый мыс, они ежегодно возвращаются домой глубокой осенью. Их, согласно твоим рассуждениям, и считай богами, этих лавочников и торговцев соленой рыбой!

5. Токсарид. Выслушай же меня, почтеннейший, и посмотри, насколько мы, варвары, судим о хороших людях правильнее, чем вы. В Аргосе или Микенах, например, нельзя увидеть славной могилы Ореста или Пилада, а у нас вам покажут храм, посвященный им обоим, ибо они были соратниками. Им приносят жертвы, и они получают все прочие почести; а то, что они были не скифами, но чужестранцами, совсем не мешает нам считать их доблестными людьми.

Мы ведь не наводим справок, откуда родом прекрасные и доблестные люди, и не относимся к ним с пренебрежением, если они совершат какой-нибудь добрый поступок, не будучи нашими друзьями. Восхваляя их деяния, мы считаем таких людей своими близкими на основании их поступков. Более же всего в этих людях вызывает наше удивление и похвалу то, что они, по нашему мнению, являются наилучшими друзьями из всех людей и могут стать законодателями в делах о том, как нужно делить с друзьями превратности судьбы и как быть в почете у лучших скифов.

6. Наши предки написали на медной доске все то, что друзья претерпели оба вместе или один за другого, и пожертвовали ее в храм Ореста, издав закон, чтобы началом учения и воспитания служила эта доска: дети должны были заучивать то, что на ней написано. И вот — ребенок скорее позабудет имя отца, чем деяния Ореста и Пилада. Кроме того, все, что написано на медной доске, изображено было на храмовой ограде в картинах, созданных еще в древние времена: Орест, плывущий вместе со своим другом, затем его пленение, после того как корабль разбился об утесы, и приготовления к закланию Ореста. Тут же изображена Ифигения, готовая поразить жертву. Против этих картин, на другой стене, Орест нарисован уже освободившимся из оков и убивающим Фоанта и множество других скифов и, наконец, отплывающим вместе с Ифигенией и богиней. Вот скифы хватаются за плывущий уже корабль: они висят на руле, стараются взобраться на судно. Наконец, изображено, как скифы, ничего не добившись, плывут обратно к берегу, одни — покрытые ранами, другие — боясь их получить. Тут каждый может увидеть, какую привязанность выказывали друзья в схватке со скифами. Художник изобразил, как каждый из них, не заботясь об угрожающем ему неприятеле, отражает врагов, нападающих на товарища. Каждый бросается навстречу вражеским стрелам и готов умереть за друга, приняв своим телом направленный на другого удар.

7. Подобная привязанность, стойкость среди опасностей, верность и дружелюбие, истинная и крепкая любовь друг к другу не являются, как мы решили, простым человеческим свойством, но составляют достояние какого-то лучшего ума. Ведь большинство людей, пока во время плавания дует попутный ветер, сердятся на спутников, если они не разделяют с ними в полной мере удовольствий; когда же хотя немного подует противный ветер, они уходят, бросая своих друзей среди опасностей.

Итак, знай, что скифы ничего не признают выше дружбы, что каждый скиф сочтет наиболее достойным разделить с другом его труды и опасности; равным образом у нас считается самой тяжкой обидой, если тебя назовут изменником дружбе. Оттого мы и почитаем Ореста с Пиладом, отличавшихся этой скифской доблестью и заслуживших славу благодаря своей дружбе,— а дружбой мы более всего восхищаемся...

10. Впрочем, если хочешь, сделаем так: оставим в покое друзей, живших в старину, которых и мы и вы могли насчитать немало. Ведь в этом отношении вы, пожалуй, будете иметь над нами перевес, обладая большим числом достовернейших свидетелей — поэтов. Они прекрасными словами и стихами воспевают дружбу Ахилла и Патрокла, Тесея и Пирифоя и других. Лучше расскажем о друзьях, которых встречали мы сами: я — среди скифов, ты — среди эллинов, и опишем их дела. Кто из нас приведет в пример лучших друзей, тот и возьмет верх и будет объявлен победителем в самом прекрасном и священном состязании...

19. Мнесипп. Теперь послушай, Токсарид, про Эвтидика, халкидца. Рассказывал мне о нем Симил, мегарский корабельщик, и клялся, что сам был очевидцем его подвига. Он говорил, что в начале зимы пришлось ему плыть из Италии в Афины с путниками, собравшимися из разных городов. Среди них был и Эвти-дик со своим другом Дамоном, тоже халкидцем. Они были сверстниками, но Эвтидик был сильный и здоровый человек. Дамон же бледен и слаб: он только что, по-видимому, встал после тяжкой болезни.

До Сицилии плавание продолжалось благополучно, рассказывал Симил. Но потом, когда они миновали пролив и плыли уже по Ионийскому морю, их застигла страшная буря. К чему описывать вихрь, громадные волны, град и прочие ужасы бури? Когда они плыли уже мимо Закинфа, убрав паруса и спустив в море сети, чтобы ослабить удары волн, Дамон около полуночи, страдая *морской болезнью (что вполне понятно при такой качке), нагнулся над водой, так как его тошнило. В это мгновенье, по-видимому, корабль, подхваченный волной, нагнулся бортом, через который перевесился Дамон, и, смытый волной, он упал стремглав в море, в одежде, мешавшей ему плыть. Несчастный закричал, захлебываясь и с трудом держась на поверхности.

20. Эвтидик, как только услышал крик,— он лежал, раздевшись, на постели,— бросился в море, схватил выбивавшегося из сил Дамона и поплыл вместе с ним, помогая ему. Их долго можно было видеть при ярком свете луны.

Спутники жалели несчастных и хотели им помочь, но ничего не могли сделать, так как корабль гнало сильным ветром. Удалось сбросить только большое число спасательных принадлежностей и жердей, чтобы с их помощью они могли плыть, если бы им удалось ухватиться. Наконец корабельщики бросили в море большие сходни.

Подумай хорошенько, ради самих богов, как мог бы Эвтидик выказать сильнее свое расположение к упавшему ночью в разъяренное море другу, чем разделив с ним смерть. Представь себе вырастающие волны, шум сталкивающихся вод, кипящую пену, ночь и отчаяние захлебывающегося, с трудом держащегося на воде Дамона, протягивающего к товарищу руки. А . тот, не медля, бросается в море и плывет рядом, в страхе, что Дамон пойдет ко дну раньше его...

О дальнейшем рассказали знакомые Эвтидика. Сперва, поймав несколько спасательных принадлежностей, друзья держались за них и плыли, хоть с трудом. Наконец на рассвете, заметив сходни, подплыли к ним и, взобравшись на них, легко добрались до Закинфа...

22. У Эвдамида, коринфянина, человека очень бедного, было двое богатых друзей — коринфянин Аретей и Хариксен из Сикио-на. Умирая, Эвдамид оставил завещание, которое иным, быть может, покажется смешным. Не думаю, однако, чтобы оно показалось таким и тебе, человеку хорошему, почитающему дружбу и вступившему даже из-за нее в состязание.

В завещании было написано: «Завещаю Аретею питать мою престарелую мать и заботиться о ней. Хариксену же завещаю выдать замуж мою дочь с самым большим приданым, какое он может дать (у Эвдамида оставалась престарелая мать и дочка — невеста); если же кто-нибудь из них в это время умрет, пусть другой возьмет его часть». Когда это завещание читалось, те, кто знал бедность Эвдамида (о дружбе с его приятелями никто ничего не слыхал), сочли все это шутовством и, уходя, смеялись: «Вот так наследство получат эти счастливчики, Аретей и Хариксен, если только они пожелают отплатить Эвдамиду, наградив его, мертвого, наследством, сами будучи еще живы!»

23. Наследники же, которым было отказано такое наследство, как только услыхали об этом, явились принять его. Но тут умирает Хариксен, прожив всего пять дней. Аретей же, приняв на себя и свою долю и Хариксена, становится прекраснейшим наследником: он стал кормить мать Эвдамида, а недавно выдал замуж дочку. Из своих пяти талантов два он отдал за своей родной дочерью, а два — за дочерью друга; он нашел также нужным справить свадьбу обеих в один и тот же день.

Ну, Токсарид, как тебе нравится Аретей? Значит ли это показать плохой пример дружбы, приняв такое наследство и не отвергнув завещания друга?..

Токсарид. Конечно, он хороший человек; однако меня гораздо больше восхитила смелость Эвдамида, с которой он отнесся к друзьям. Ясно, что и сам он сделал бы ради них то же самое, даже если бы этого и не было написано в завещании; он прежде всех других, не будучи даже назван по имени, явился бы в качестве наследника...

35. М н е с и п п. Из многих примеров доброй и надежной дружбы я привел тебе лишь несколько, которые мне первые пришли на память. Мне остается теперь только, сойдя с кафедры, передать тебе слово. Тебе придется позаботиться, чтобы скифы, о которых ты расскажешь, оказались бы не худшими, а гораздо лучшими, чем эллинские друзья,— если только ты не боишься потерять правую руку. Тебе придется постоять за себя: было бы смешно, если бы ты, защищая Скифию, оказался плохим оратором, тогда как Ореста и Пилада восхвалял столь искусно.

Токсарид. ...Прежде всего я хочу тебе рассказать, каким образом мы обретаем друзей. Не на попойках, как вы, и не потому, что росли вместе или были соседями. Нет, когда мы видим какого-нибудь человека, доблестного и способного совершать великие подвиги, мы все спешим к нему, и то, что вы считаете необходимым делать при сватовстве, то мы делаем, ища друзей. Мы усердно сватаемся, делаем все, чтобы добиться дружбы и не показаться недостойным ее. И вот, когда кто-нибудь избран в друзья, заключают союз и приносят величайшую клятву: жить вместе и умереть, если понадобится, друг за друга. И это мы выполняем. После клятвы, надрезав себе пальцы* мы собираем кровь в чашу и, обнажив острия мечей, оба, держась друг за друга, пьем из нее; после этого нет силы, которая бы могла разъединить нас. Дозволяется же заключать дружбу, самое большее, с тремя; если же у кого-нибудь окажется много друзей, то он для нас — все равно что доступная для всех развратная женщина: мы думаем, что дружба не может быть одинаково сильной, раз мы делим свое расположение между многими...

39. Был четвертый день дружбы Дандамида и Амизока — с того времени как они причастились крови друг друга. Пришли на нашу землю савроматы в числе десяти тысяч всадников, пеших же, говорят, пришло в три раза больше. Так как они напали на людей, не ожидавших их, то и обратили всех в бегство, что обыкновенно бывает в таких случаях; многих из способных носить оружие они убили, других увели живьем, кроме тех, которые успели переплыть на другой берег реки, где у нас находилась половина кочевья и часть повозок. В тот раз наши начальники решили, не знаю, по какой причине, расположиться на обоих берегах Танаиса. Тотчас же савроматы начали сгонять добычу, собирать толпой пленных, грабить шатры, овладели большим числом повозок со всеми, кто в них находился, и на наших глазах насиловали наших наложниц и жен. А нам оставалось только горевать.

40. Амизок, когда его тащили (он тоже был взят в плен и безжалостно связан), начал громко звать своего друга, напоминая о крови и чаше. Услышав свое имя, Дандамид, не задумываясь, на глазах у всех плывет к врагам. Савроматы, подняв копья, бросились к нему, собираясь убить, но он закричал: «Зирин!» Того, кто произносит это слово, савроматы не убивают, но задерживают, считая, что он пришел для выкупа. Приведенный к их начальнику, Дандамид просит освободить друга, а савромат требует выкупа: этому-де не бывать, если он не получит за Амизока большого выкупа. Дандамид на это говорит: «Все, что я имел, вами разграблено. Если же я, нагой, могу вам заплатить чем-нибудь, то готов это сделать,— приказывай, что ты хочешь получить. А если желаешь, возьми меня вместо него и делай со мной, что тебе угодно». На это савромат сказал: «Невозможно задержать тебя всего, раз ты пришел, говоря: «Зирин»; оставь нам часть того, чем обладаешь, и уводи своего друга». Дандамид спросил, что же он желает получить. Тот потребовал глаза. Дандамид тотчас же предоставил их. Когда глаза были выколоты и савроматы получили, таким образом, выкуп, Дандамид, получив Амизока, пошел обратно, опираясь на него; вместе переплыв реку, они благополучно вернулись к нам.

41. Случившееся воодушевило всех скифов, и они более не признавали себя побежденными, ибо видели, что враги не захватили величайшего нашего добра и у нас есть еще доблестный дух и верность друзьям. Все это сильно напугало савроматов, понявших, с какими людьми предстоит сражаться, если скифы, даже застигнутые врасплох, превзошли их доблестью. Поэтому, когда наступила ночь, они бежали, бросив большую часть скарба и поджегши повозки. Но, конечно, Амизок не мог допустить, чтобы он оставался зрячим, раз Дандамид ослеп, и поэтому также лишил себя зрения, и скифы стали кормить их на общественный счет, окружив чрезвычайным почетом...

44. Расскажу я тебе, Мнесипп... про дружбу Макента, Лон-хата и Арсакома. Арсаком влюбился в Мазаю, дочь Левканора, царствовавшего на Боспоре. Он был отправлен туда с поручением относительно дани, которую боспорцы всегда нам исправно платили, но тогда уже третий месяц как просрочили. Увидев на пиру Мазаю, высокую и красивую девушку, он страстно в нее влюбился и очень страдал. Вопрос о дани был уже разрешен, царь дал ему ответ и, отправляя его обратно, устроил пир.

На Боспоре в обычае, чтобы женихи просили руки девиц во время пира и рассказывали, кто они такие и почему считают себя достойными свататься. На пиру присутствовало тогда много женихов — царей и царских сыновей: был Тиграпат, владыка лазов, Адирмах, правитель Махлиены, и многие другие. Полагается, чтобы сначала каждый из женихов объявлял, что он приходит свататься, а затем пировал бы, возлежа вместе с другими в молчании. Когда пир окончится, следовало попросить чашу и, совершив возлияние на стол, сватать девицу, усердно выхваляя себя самого, свое происхождение, богатство и могущество.

45. Многие, согласно обычаю, совершали возлияние и просили руки царской дочери, перечисляя свои царства и сокровища. Последним попросил чашу Арсаком, но возлияния делать не стал (у нас не в обычае проливать вино: это считается нечестием по отношению к богу). Выпив залпом, он сказал: «Выдай за меня, царь, твою дочь Мазаю, так как я гораздо более подходящий жених, чем они, по своему богатству и имуществу». Левканор изумился,— он знал, что Арсаком беден и происходит из незнатных скифов,— и спросил: «Сколько же у тебя имеется скота и повозок, Арсаком? Ведь ваше богатство состоит в этом».— «Нет у меня ни повозок,— возразил Арсаком,— ни стад, но есть у меня двое доблестных друзей, каких нет ни у кого из скифов».

При этих словах над ним стали смеяться и косо на него смотреть и решили, что он пьян. Адирмах, предпочтенный всем прочим, собрался наутро увести невесту в Меотиду к махлийцам.

46. Арсаком же, возвратившись домой, рассказал друзьям, как он был оскорблен царем и высмеян на пиру, так как его сочли бедняком. «Однако,— добавил он,— я рассказал Левканору, какое имею богатство — именно вас, Лонхат и Макент; сказал и то, что ваша дружба сильнее и надежнее всего могущества боспорцев. Но когда я это произнес, он надо мною посмеялся, пренебрег мною и отдал невесту Адирмаху. махлийцу, так как тот сказал, что имеет десять золотых чаш, восемьдесят четырехместных повозок, много мелкого и крупного скота. Таким образом, Левканор предпочел доблестным людям изобилие скота, ненужно дорогие кубки и тяжелые повозки. Меня, друзья, угнетают обе вещи: во-первых, я люблю Мазаю; во-вторых, меня сильно задело высокомерное обращение в присутствии многочисленных гостей. Я думаю, что и вы в равной мере оскорблены. На долю каждого из вас пришлось по третьей части бесчестия. Ведь с того времени, как мы сошлись вместе, мы живем как один человек, огорчаясь одним и тем же и радуясь одному и тому же».

«Не третья часть,—заявил Лонхат,—но полностью каждому из нас нанесена обида этим поступком».

47. «Как нам поступить при таких обстоятельствах?» — спросил Макент.

«Разделим труд,— ответил Лонхат,— я обещаю доставить Ар-сакому голову Левканора, тебе же предстоит привести ему невесту».

«Пусть будет так»,—согласился Макент.

«Ты же, Арсаком, оставаясь здесь, собирай и готовь оружие, коней и все необходимое для войны в возможно большем количестве, так как, наверное, после этого начнется война и нам понадобится войско. Ты легко наберешь воинов; ведь и сам ты человек доблестный, и родственников у нас немало, в особенности если будешь восседать на шкуре быка».

Так и решили. Лонхат тотчас, как был, отправился на Боспор, а Макент — к махлийцам, оба верхами. Арсаком же, оставаясь дома, уговаривался со сверстниками, собирал среди родственников вооруженную силу и, наконец, восседал на шкуре.

48. Этот обычай относительно бычьей шкуры состоит у нас в следующем. Если кто-нибудь, будучи оскорбленным, собирается отомстить обидчику, но видит, что у него не хватает сил, то он приносит в жертву быка и, нарезав мясо, варит его; затем, расстелив шкуру на землю, садится на нее, заложив обе руки за спину, как если бы они были связаны в локтях. Этим выражается у нас самая сильная мольба. Когда мясо быка разложено, родственники и любой из посторонних подходят и берут каждый по куску. При этом они ставят правую ногу на шкуру и обещают доставить, кто сколько в силах: кто пять, кто Десять всадников, тяжеловооруженных или пехотинцев, сколько может, а самый бедный только самого себя. Собирается иногда с помощью шкуры большое число воинов. Такое войско чрезвычайно стойко и непобедимо, ибо оно связано клятвой: поставить ногу на шкуру — у нас значит поклясться.

Итак, Арсаком был занят этим делом; и собралось к нему около пяти тысяч всадников, тяжеловооруженных же и пехотинцев вместе двадцать тысяч.

49. Лонхат, прибыв неузнанным на Боспор, является к царю, занимавшемуся делами, и говорит, что, прибыв с поручением от общины скифов, он сообщит также важные новости частным образом. Когда царь приказал ему говорить, Лонхат сказал: «Скифы требуют, чтобы впредь ваши пастухи не переходили на равнину и пасли стада только до границы гор. Грабители же, на которых вы жалуетесь, что они делают набеги на вашу землю, посылаются не по общему решению, но каждый грабит за свой страх. Если кто-нибудь из них будет захвачен, то ты вправе его наказать. Вот что скифы поручили мне передать.

50. Я же могу тебе сообщить, что на вас готовится большой набег Арсакомом, сыном Марианта, который недавно приходил к тебе послом. Сердит он на тебя, по-моему, за отказ, который получил, когда сватался к твоей дочери. Уже седьмой день сидит он на шкуре, и собирается к нему немалое войско».— «Я и сам слышал,— ответил Левканор,— что собирается вооруженная сила с помощью шкуры, но не знал, что она готовится против нас и что Арсаком — ее вождь».— «Да,— сказал Лонхат,— приготовления эти — против тебя. Арсаком — мой враг и ненавидит меня за то, что меня больше уважают старейшины, и за то, что я считаюсь во всем лучше его. Если же ты обещаешь мне свою вторую дочь, Беркетиду,— ибо и я достоин вас,— то в скором времени я принесу тебе его голову».— «Обещаю»,—ответил царь, очень испугавшись. Он ведь знал, что причиной гнева Арсакома была история со сватовством, да и вообще он всегда дрожал перед скифами.

Тогда Лонхат сказал: «Поклянись, что будешь соблюдать договор и не отречешься от него».

Тут царь, подняв к небу руки, собирался уже поклясться, но Лонхат сказал: «Как бы кто-нибудь из присутствующих и видящих нас не догадался, в чем мы приносим клятву, войдем сюда, в святилище Арея, и запрем двери,— дабы никто нас не услышал. Если бы об этом узнал Арсаком, боюсь, как бы он, собравший уже большую дружину, не принес меня в жертву перед войной».— «Войдем,— сказал царь.— Вы же отойдите подальше. И пусть никто не входит в храм, пока не позову».

Когда они вошли, а телохранители удалились, Лонхат, выхватив меч, одной рукой зажимает Левканору рот, чтобы он не кричал, и поражает его в грудь, затем, отрезав голову и держа ее под плащом, выходит, как бы разговаривая с царем и обещая скоро вернуться, точно он был им за чем-то послан. Так он достиг того места, где оставил привязанным своего коня, вскочил на него и ускакал в Скифию...

51... А Макент еще в пути услыхал о том, что произошло на Боспоре; придя к махлийцам, он первый принес им весть об убийстве царя. «Город,— сказал он,— призывает тебя, Адирмах, на царство, так как ты зять покойного. Поезжай вперед и прими власть, явившись, пока еще город в смятении; твоя молодая жена пусть следует позади в повозке: ты легко привлечешь на свою сторону большинство боспорцев, когда они увидят дочь Левканора. Сам я родом алан и родственник ее со стороны матери: ведь Лев-канор у нас взял себе жену Мастиру. Я пришел к тебе от братьев Мастиры, которые живут в Алании. Они советуют тебе как можно скорее отправиться на Боспор и не оставаться равнодушным к тому, что власть перейдет к Эвбиоту, незаконнорожденному брату Левканора. Он ведь всегда дружил со скифами и ненавистен аланам».

Так говорил Макент, и одеждой и языком подобный аланам. Ибо и то и другое одинаково у алан и у скифов; только аланы не носят таких длинных волос, как скифы, однако Макент, чтобы походить на них, подстриг свои волосы, сколько нужно было, чтобы уничтожить разницу между аланом и скифом. Поэтому и поверили, что он родственник Мастиры и Мазаи.

52. «Я,— сказал Макент,— готов отправиться сейчас вместе с тобой, Адирмах, на Боспор, когда ты этого хочешь, или, если нужно, могу остаться и сопровождать эту девицу».— «Я предпочитаю, чтобы ты сопровождал Мазаю, так как ты ее родственник. Если ты вместе с нами поедешь на Боспор, у нас будет только одним всадником больше, если же повезешь мою жену, то будешь заменять многих».

Так и произошло. Адирмах ускакал, поручив Макенту везти Мазаю, которая была еще девицей.

В течение дня он ее вез в повозке, когда же настала ночь, Макент посадил Мазаю на коня (он позаботился, чтобы за ним следовал еще один всадник), вскочил верхом сам и поехал далее не к Меотиде, а в глубь страны, оставив с правой руки Митрейские горы, по временам останавливаясь в дороге, чтобы дать отдых молодой женщине; в три дня совершил он весь путь от махлийцев к скифам. Конь Макента, окончив путь, постоял немного и пал.

53. Макент, вручив Арсакому Мазаю, сказал: «Прими от меня невесту во исполнение обещания». Когда тот, пораженный неожиданным зрелищем, стал благодарить его, Макент ответил: «Перестань считать меня чем-то отличным от себя самого,— благодарить меня за мой поступок — то же самое, как если бы левая рука стала выражать свою признательность правой за то, что та ухаживала за ней, когда она была ранена, и дружески заботилась во время ее болезни. Ведь мы были бы смешны, если бы стали считать чем-то великим, что одна часть нашего тела сделала нечто полезное всему телу; мы ведь уже давно смешали свою кровь и стали как бы одним целым. Часть поступила так, чтобы целому было хорошо». Так Макент ответил Арсакому, благодарившему его...

62... Мнесипп. Ты так горячо хвалишь дружбу, и я считаю, что у людей нет лучшего и прекраснейшего достояния, чем она. Не заключить ли нам лучше союз и не быть ли друзьями с этого времени и всегда любить друг друга? Так как мы оба победили, то каждый из нас получил величайшую награду: вместо одного языка и одной правой руки каждый имеет теперь по две, да сверх того четыре глаза, четыре ноги и вообще всего вдвойне. Двое или трое друзей представляют собой нечто, подобное шестирукому и трехголовому Гериону, как его изображают художники; а мне кажется, что это было изображение трех существ, которые совершали все дела вместе, как и следует друзьям.

63. Токсарид. Ты прав; так и поступим.

Мнесипп. Но не нужно нам ни крови, Токсарид, ни меча, чтобы закрепить дружбу. Наша беседа и стремление к одному и тому же гораздо надежнее той чаши, которую вы осушаете, потому что дружба, по-моему, нуждается не в принуждении, а в единомыслии.

Токсарид. Я одобряю это. Будем же друзьями и госте-приимцами; ты — для меня здесь, в Элладе, я же — для тебя, если ты когда-нибудь приедешь в Скифию.

Мнесипп. Будь уверен, что я не замедлю отправиться даже еще дальше, если мне представится случай встретиться с такими друзьями, каких ты явил мне в своих рассказах.

А. И. Куприн


СУЛАМИФЬ

Положи мя, яко печать, на сердце твоем, яко печать, на мышце твоей: зане крепка, яко смерть, любовь, жестока, яко смерть, ревность: стрелы ее — стрелы огненные.

Песнь Песней

I

Царь Соломон не достиг еще среднего возраста — сорока пяти лет,— а слава о его мудрости и красоте, о великолепии его жизни и пышности его двора распространилась далеко за пределами Палестины. В Ассирии и Финикии, в Верхнем и Нижнем Египте, от древней Тавризы до Йемена и от Исмара до Персеполя, на побережье Черного моря и на островах Средиземного — с удивлением произносили его имя, потому что не было подобного ему между царями во все дни его.

В 480 году по исшествии Израиля, в четвертый год своего царствования, в месяце Зифе, предпринял царь сооружение великого храма господня на горе Мориа и постройку дворца в Иерусалиме. Восемьдесят тысяч каменотесов и семьдесят тысяч носильщиков беспрерывно работали в горах и в предместьях города, а десять тысяч дровосеков из числа тридцати восьми тысяч отправлялись посменно на Ливан, где проводили целый месяц в столь тяжкой работе, что после нее отдыхали два месяца. Тысячи людей вязали срубленные деревья в плоты, и сотни моряков сплавляли их морем в Иаффу, где их обделывали тиряне, искусные в токарной и столярной работе. Только лишь при возведении пирамид Хефре-на, Хуфу и Микерина в Гизехе употреблено было такое несметное количество рабочих.

Три тысячи шестьсот приставников надзирали за работами, а над приставниками начальствовал Азария, сын Нафанов, человек жестокий и деятельный, про которого сложился слух, что он никогда не спит, пожираемый огнем внутренней неизлечимой болезни. Все же планы дворца и храма, рисунки колонн, давира и медного моря, чертежи окон, украшения стен и тронов созданы были зодчим Хирамом-Авием из Сидона, сыном медника из рода Нафалимова.

Через семь лет, в месяце Буле, был завершен храм господень и через тринадцать лет — царский дворец. За кедровые бревна с Ливана, за кипарисные и оливковые доски, за дерево певговое, ситтим и фарсис, за обтесанные и отполированные громадные дорогие камни, за пурпур, багряницу и виссон, шитый золотом, за голубые шерстяные материи, за слоновую кость и красные бараньи кожи, за железо, оникс и множество мрамора, за драгоценные камни, за золотые цепи, венцы, шнурки, щипцы, сетки, лотки, лампады, цветы и светильники, золотые петли к дверям и золотые гвозди, весом в шестьдесят сиклей каждый, за златокованые чаши и блюда, за резные и мозаичные орнаменты, за литые и иссеченные в камне изображения львов, херувимов, волов, пальм и ананасов — подарил Соломон Тирскому царю Хираму, соименнику зодчего, двадцать городов и селений в земле Галилейской, и Хирам нашел этот подарок ничтожным,— с такой неслыханной роскошью были выстроены храм господень и дворец Соломонов и малый дворец в Милло для жены царя, красавицы Астис, дочери египетского фараона Суссакима. Красное же дерево, которое позднее пошло на перила и лестницы галерей, на музыкальные инструменты и на переплеты для священных книг, было принесено в дар Соломону царицей Савской, мудрой и прекрасной Валкие, вместе с таким количеством ароматных курений, благовонных масл и драгоценных духов, какого до сих пор еще не видали в Израиле.

С каждым годом росли богатства царя. Три раза в год возвращались в гавани его корабли: «Фарсис», ходивший по Средиземному морю, и «Хирам», ходивший по Чермному морю. Они привозили из Африки слоновую кость, обезьян, павлинов и антилоп; богато украшенные колесницы из Египта, живых тигров и львов, а также звериные шкуры и меха из Месопотамии, белоснежных коней из Кувы, парваимский золотой песок на шестьсот шестьдесят талантов в год, красное, черное и сандаловое дерево из страны Офир, пестрые ассурские и калахские ковры с удивительными рисунками — дружественные дары царя Тиглат-Пилеазара, художественную мозаику из Ниневии, Нимруда и Саргона; чудные узорчатые ткани из Ха-туара; златокованые кубки из Тира; из Сидона — цветные стекла, а из Пунта, близ Баб-эль-Мандеба, те редкие благовония — нард, алоэ, трость, киннамон, шафран, амбру, мускус, стакти, халван, смирну и ладан, из-за обладания которыми египетские фараоны предпринимали не раз кровавые войны.

Серебро же во дни Соломоновы стало ценою, как простой камень, и красное дерево не дороже простых сикимор, растущих на низинах.

Каменные бани, обложенные порфиром, мраморные водоемы и прохладные фонтаны устроил царь, повелев провести воду из горных источников, низвергавшихся в Кедронский поток, а вокруг дворца насадил сады и рощи и развел виноградник в Ваал-Гамоне.

Было у Соломона сорок тысяч стойл для мулов и коней колесничных и двенадцать тысяч для конницы; ежедневно привозили для лошадей ячмень и солому из провинций. Десять волов откормленных и двадцать волов с пастбища, тридцать коров пшеничной муки и шестьдесят прочей, сто батов вина разного, триста овец, не считая птицы откормленной, оленей, серн и сайгаков,— все это через руки двенадцати приставников шло ежедневно к столу Соломона, а также к столу его двора, свиты и гвардии. Шестьдесят воинов, из числа пятисот самых сильных и храбрых во всем войске, держали посменно караул во внутренних покоях дворца. Пятьсот щитов, покрытых золотыми пластинками, повелел сделать Соломон для своих телохранителей.

II

Чего бы глаза царя ни пожелали, он не отказывал им и не возбранял сердцу своему никакого веселия. Семьсот жен было у царя и триста наложниц, не считая рабынь и танцовщиц. И всех их очаровывал своей любовью Соломон, потому что бог дал ему такую неиссякаемую силу страсти, какой не было у людей обыкновенных. Он любил белолицых, черноглазых, красногубых хеттеянок за их яркую, но мгновенную красоту, которая так же рано и прелестно расцветает и так же быстро вянет, как цветок нарцисса; смуглых, высоких, пламенных филистимлянок с жесткими курчавыми волосами, носивших золотые звенящие запястья на кистях рук, золотые обручи на плечах, а на обеих щиколотках широкие браслеты, соединенные тонкой цепочкой; нежных, маленьких, гибких аммореянок, сложенных без упрека,— их нежность и покорность в любви вошли в пословицу; женщин из Ассирии, удлинявших красками свои глаза и вытравливающих синие звезды на лбу и на щеках; образованных, веселых и остроумных дочерей Сидона, умевших хорошо петь, танцевать, а также играть на арфах, лютнях и флейтах под аккомпанемент бубна; желтокожих египтянок, неутомимых в любви и безумных в ревности; сладострастных вавилонянок, у которых все тело под одеждой было гладко, как мрамор, потому что они особой пастой истребляли на нем волосы; дев Бактриц, красивших волосы и ногти в огненно-красный цвет и носивших шальвары; молчаливых, застенчивых моавитянок, у которых роскошные груди были прохладны в самые жаркие летние ночи; беспечных и расточительных аммонитянок с огненными волосами и с телом такой белизны, что оно светилось во тьме; хрупких голубоглазых женщин с льняными волосами и нежным запахом кожи, которых привозили с севера, через Бааль-бек, и язык которых был непонятен для всех живущих в Палестине. Кроме того, любил царь многих дочерей Иудеи и Израиля.

Также разделял он ложе с Балкис-Македа, царицей Савской, превзошедшей всех женщин в мире красотой, мудростью, богатством и разнообразием искусства в страсти; и с Ависагой-су-намитянкой, согревавшей старость царя Давида, с этой ласковой, тихой красавицей, из-за которой Соломон предал своего старшего брата Адонию смерти от руки Ваней, сына Иодаева.

И с бедной девушкой из виноградника, по имени Суламифь, которую одну из всех женщин любил царь всем своим сердцем.

Носильный одр сделал себе Соломон из лучшего кедрового дерева, с серебряными столпами, с золотыми локотниками в виде лежащих львов, с шатром из пурпурной тирской ткани. Внутри же весь шатер был украшен золотым шитьем и драгоценными камнями — любовными дарами жен и дев иерусалимских. И когда стройные черные рабы проносили Соломона в дни великих празднеств среди народа, поистине был прекрасен царь, как лилия Саронской долины!

Бледно было его лицо, губы — точно яркая алая лента; волнистые волосы черны иссиня, и в них — украшение мудрости — блестела седина, подобно серебряным нитям горных ручьев, падающих с высоты темных скал Аэрмона; седина сверкала и в его черной бороде, завитой, по обычаю царей ассирийских, правильными мелкими рядами.

Глаза же у царя были темны, как самый темный агат, как небо в безлунную летнюю ночь, а ресницы, разверзавшиеся стрелами вверх и вниз, походили на черные лучи вокруг черных звезд. И не было человека во вселенной, который мог бы выдержать взгляд Соломона, не потупив своих глаз. И молнии гнева в очах царя повергали людей на землю.

Но бывали минуты сердечного веселия, когда царь опьянялся любовью, или вином, или сладостью власти, или радовался он мудрому и красивому слову, сказанному кстати. Тогда тихо опускались до половины его длинные ресницы, бросая синие тени на светлое лицо, и в глазах царя загорались, точно искры в черных брильянтах, теплые огни ласкового, нежного смеха; и те, кто видели эту улыбку, готовы были за нее отдать тело и душу — так она была неописуемо прекрасна. Одно имя царя Соломона, произнесенное вслух, волновало сердце женщин, как аромат пролитого мирра, напоминающий о ночах любви.

Руки царя были нежны, белы, теплы и красивы, как у женщины, но в них заключался такой избыток жизненной силы, что, налагая ладони на темя больных, царь исцелял головные боли, судороги, черную меланхолию и беснование. На указательном пальце левой руки носил Соломон гемму из кроваво-красного астерикса, извергавшего из себя шесть лучей жемчужного цвета.

Много сотен лет было этому кольцу, и на оборотной стороне его камня вырезана была надпись на языке древнего, исчезнувшего народа: «Все проходит».

И так велика была власть души Соломона, что повиновались ей даже животные: львы и тигргы ползали у ног царя, и терлись мордами о его колени, и лизали его руки своими жесткими языками, когда он входил в их помещения. И он, находивший веселие сердца в сверкающих переливах драгоценных камней, в аромате египетских благовонных смол, в нежном прикосновении легких тканей, в сладостной музыке, в тонком вкусе красного искристого вина, играющего в чеканном нинуанском потире,— он любил также гладить суровые гривы львов, бархатные спины черных пантер и нежные лапы молодых пятнистых леопардов, любил слушать рев диких зверей, видеть их сильные и прекрасные движения и ощущать горячий запах их хищного дыхания.

Так живописал царя Соломона Иосафат, сын Ахилуда, историк его дней.

III

«За то, что ты не просил себе долгой жизни, не просил себе богатства, не просил себе душ врагов, но просил мудрости, то вот я делаю по слову твоему. Вот даю я тебе сердце мудрое и разумное, так что подобного тебе не было прежде тебя, и после тебя не восстанет подобный тебе».

Так сказал Соломону бог, и по слову его познал царь составление мира и действие стихий, постиг начало, конец и середину времен, проник в тайну вечного волнообразного и кругового возвращения событий; у астрономов Библоса, Акры, Саргона, Борсип-пы и Ниневии научился он следить за изменением расположения звезд и за годовыми кругами. Знал он также естество всех животных и угадывал чувства зверей, понимал происхождение и направление ветров, различные свойства растений и силу целебных трав.

Помыслы в сердце человеческом — глубокая вода, но и их умел вычерпывать мудрый царь. В словах и голосе, в глазах, в движениях рук так же ясно читал он самые сокровенные тайны душ, как буквы в открытой книге. И потому со всех концов Палестины приходило к нему великое множество людей, прося суда, совета, помощи, разрешения спора, а также и за разгадкою непонятных предзнаменований и снов. И дивились люди глубине и тонкости ответов Соломоновых.

Три тысячи притчей сочинил Соломон и тысячу и пять песней. Диктовал он их двум искусным и быстрым писцам, Елихоферу и Ахии, сыновьям Сивы, и потом сличал написанное обоими. Всегда облекал он свои мысли изящными выражениями, потому что золотому яблоку в чаше из прозрачного сардоникса подобно слово, сказанное умело, и потому также, что слова мудрых остры, как иглы, крепки, как вбитые гвозди, и составители их все от единого пастыря. «Слово — искра в движении сердца» — так говорил царь. И была мудрость Соломона выше мудрости всех сынов Востока и всей мудрости египтян. Был он мудрее и Ефана Езра-хитянина, и Емана, и Хилколы, и Додры, сыновей Махола. Но уже начинал тяготиться красотою обыкновенной человеческой мудрости, и не имела она в глазах его прежней цены. Беспокойным и пытливым умом жаждал он той высшей мудрости, которую господь имел на своем пути прежде всех созданий своих искони, от начала, прежде бытия земли, той мудрости, которая была при нем великой художницей, когда он проводил круговую черту по лицу бездны. И не находил ее Соломон.

Изучил царь учения магов халдейских и ниневийских, науку астрологов из Абидоса, Саиса и Мемфиса, тайны волхвов, мистагогов, и эпоптов ассирийских, и прорицателей из Бактры и Персе-поля и убедился, что знания их были знаниями человеческими.

Также искал он мудрости в тайнодействиях древних языческих верований и потому посещал капища и приносил жертвы: могущественному Ваалу-Либанону, которого чтили под именем Мелькарта, бога созидания и разрушения, покровителя мореплавания, в Тире и Сидоне, называли Аммоном в оазисе Сивах, где идол его кивал головою, указывая пути праздничным шествиям, Бэлом у халдеев, Молохом у хананеев; поклонялся также жене его — грозной и сладострастной Астарте, имевшей в других храмах имена Иштар, Исаар, Ваальтис, Ашера, Истар-Белит и Атар-гатис. Изливал он елей и возжигал курение Изиде и Озирису египетским, брату и сестре, соединившимся браком еще во чреве матери своей и зачавшим там бога Гора, и Деркето, рыбообразной богине тирской, и Анубису с собачьей головой, богу бальзамирования, и вавилонскому Оанну, и Дагону филистимскому, и Авдена-го ассирийскому, и Утсабу, идолу ниневийскому, и мрачной Кибел-ле и Бэл-Меродоху, покровителю Вавилона — богу планеты Юпитер, и халдейскому Ору — богу вечного огня, и таинственной Омороге — праматери богов, которую Бэл рассек на две части, создав из них небо и землю, а из головы — людей; и поклонялся царь еще богине Атанаис, в честь которой девушки Финикии, Лидии, Армении и Персии отдавали прохожим свое тело, как священную жертву, на пороге храмов.

Но ничего не находил царь в обрядах языческих, кроме пьянства, ночных оргий, блуда, кровосмешения и противоестественных страстей, и в догматах их видел суесловие и обман. Но никому из подданных не воспрещал приношение жертв любимому богу и даже сам построил на Масличной горе капище Хамосу, мерзости моав'итской, по просьбе прекрасной, задумчивой Эллаан — моави-тянки, бывшей тогда возлюбленной женою царя. Одного лишь не терпел Соломон и преследовал смертью — жертвоприношение детей.

И увидел он в своих исканиях, что участь сынов человеческих и участь животных одна: как те умирают, так умирают и эти, и одно дыхание у всех, и нет у человека преимущества перед скотом. И понял царь, что во многой мудрости много печали, и кто умножает познание — умножает скорбь. Узнал он также, что и при смехе иногда болит сердце и концом радости бывает печаль. И однажды утром впервые продиктовал он Елихоферу и Ахии:

— Все суета сует и томление духа,— так говорит Екклезиаст.

Но тогда не знал еще царь, что скоро пошлет ему бог такую нежную и пламенную, преданную и прекрасную любовь, которая одна дороже богатства, славы и мудрости, которая дороже самой жизни, потому что даже жизнью она не дорожит и не боится смерти.

IV

Виноградник был у царя в Ваал-Гамоне, на южном склоне Ватн-эль-Хава, к западу от капища Молоха; туда любил царь уединяться в часы великих размышлений. Гранатовые деревья, оливы и дикие яблони, вперемежку с кедрами и кипарисами, окаймляли его с трех сторон по горе, с четвертой же был он огражден от дороги высокой каменной стеной. И другие виноградники, лежавшие вокруг, также принадлежали Соломону; он отдавал их внаем сторожам за тысячу сребреников каждый.

Только с рассветом окончился во дворце роскошный пир, который давал царь израильский в честь послов царя Ассирийского, славного Тиглат-Пилеазара. Несмотря на утомление, Соломон не мог заснуть этим утром. Ни вино, ни сикера не отуманили крепких ассирийских голов и не развязали их хитрых языков. Но проницательный ум мудрого царя уже опередил их планы и уже вязал, в свою очередь, тонкую политическую сеть, которою он оплетет этих важных людей с надменными глазами и льстивой речью. Соломон сумеет сохранить необходимую приязнь с повелителем Ассирии и в то же время, ради вечной дружбы с Хирамом Тирским, спасет от разграбления его царство, которое своими неисчислимыми богатствами, скрытыми в подвалах под узкими улицами с тесными домами, давно уже привлекает жадные взоры восточных владык.

И вот на заре приказал Соломон отнести себя на гору Ватн-эль-Хав, оставил носилки далеко на дороге и теперь один сидит на простой деревянной скамье, на верху виноградника, под сенью деревьев, еще затаивших в своих ветвях росистую прохладу ночи. Простой белый плащ надет на царе, скрепленный на правом плече и на левом боку двумя египетскими аграфами из зеленого золота, в форме свернувшихся крокодилов — символ бога Себаха. Руки царя лежат неподвижно на коленях, а глаза, затененные глубокой мыслью, не мигая, устремлены на восток, в сторону Мертвого моря — туда, где из-за круглой вершины Аназе восходит в пламени зари солнце.

Утренний ветер дует с востока и разносит аромат цветущего винограда — тонкий аромат резеды и вареного вина. Темные кипарисы важно раскачивают тонкими верхушками и льют свое смолистое дыхание. Торопливо переговариваются серебряно-зеленые листы олив.

Но вот Соломон встает и прислушивается. Милый женский голос, ясный и чистый, как это росистое утро, поет где-то невдалеке, за деревьями. Простой и нежный мотив льется, льется себе, как звонкий ручей в горах, повторяя все те же пять-шесть нот. И его незатейливая изящная прелесть вызывает тихую улыбку умиления в глазах царя.

Все ближе .слышится голос. Вот он уже здесь, рядом, за раскидистыми кедрами, за темной зеленью можжевельника. Тогда царь осторожно раздвигает руками ветки, тихо пробирается между колючими кустами и выходит на открытое место.

Перед ним, за низкой стеной, грубо сложенной из больших желтых камней, расстилается вверх виноградник. Девушка в легком голубом платье ходит между рядами лоз, нагибается над чем-то внизу и опять выпрямляется и поет. Рыжие волосы ее горят на солнце.

День дохнул прохладою,

Убегают ночные тени.

Возвращайся скорее, мой милый,

Будь легок, как серна,

Как молодой олень среди горных ущелий...

Так поет она, подвязывая виноградные лозы, и медленно спускается вниз, ближе и ближе к каменной стене, за которой стоит царь. Она одна — никто не видит и не слышит ее; запах цветущего винограда, радостная свежесть утра и горячая кровь в сердце опьяняют ее, и вот слова наивной песенки мгновенно рождаются У нее на устах и уносятся ветром, забытые навсегда:

Ловите ндм лис и лисенят,

Они портят наши виноградники,

А виноградники наши в цвете.

Так она доходит до самой стены и, не замечая царя, поворачивает назад и идет, легко взбираясь в гору, вдоль соседнего ряда лоз. Теперь песня звучит глуше:

Беги, возлюбленный мой,

Будь подобен серне Или молодому оленю На горах бальзамических.

»

Но вдруг она замолкает и так пригибается к земле, что ее не видно за виноградником.

Тогда Соломон произносит голосом, ласкающим ухо:

— Девушка, покажи мне лицо твое, дай еще услышать твой голос.

Она быстро выпрямляется и оборачивается лицом к царю. Сильный ветер срывается в эту секунду и треплет на ней легкое платье и вдруг плотно облепляет его вокруг ее тела и между ног. И царь на мгновенье, пока она не становится спиной к ветру, видит всю ее под одеждой, как нагую, высокую и стройную, в сильном расцвете тринадцати лет; видит ее маленькие, круглые, крепкие груди и возвышения сосцов, от которых материя лучами расходится врозь, и круглый, как чаша, девический живот, и глубокую линию, которая разделяет ее ноги снизу доверху и там расходится надвое, к выпуклым бедрам.

— Потому что голос твой сладок и лицо твое приятно! — говорит Соломон.

Она подходит ближе и смотрит на царя с трепетом и с восхищением. Невыразимо прекрасно ее смуглое и яркое лицо. Тяжелые, густые темно-рыжие волосы, в которые она воткнула два цветка алого мака, упругими бесчисленными кудрями покрывают ее плечи, и разбегаются по спине, и пламенеют, пронзенные лучами солнца, как золотой пурпур. Самодельное ожерелье из каких-то красных сухих ягод трогательно и невинно обвивает в два раза ее темную, высокую, тонкую шею.

— Я не заметила тебя! — говорит она нежно, и голос ее звучит, как пение флейты.— Откуда ты пришел?

— Ты так хорошо пела, девушка!

Она стыдливо опускает глаза и сама краснеет, но под ее длинными ресницами и в углах губ дрожит тайная улыбка.

— Ты пела о своем милом. Он легок, как серна, как молодой горный олень. Ведь он очень красив, твой милый, девушка, не правда ли?

Она смеется так звонко и музыкально, точно серебряный град падает на золотое блюдо.

— У меня нет милого. Это только песня. У меня еще не было милого...

Они молчат с минуту и глубоко, без улыбки смотрят друг на друга... Птицы громко перекликаются среди деревьев. Грудь девушки часто колеблется под ветхим полотном.

— Я не верю тебе, красавица. Ты так прекрасна...

— Ты смеешься надо мною. Посмотри, какая я черная...

Она поднимает кверху маленькие темные руки, и широкие рукава легко с.кользят вниз, к плечам, обнажая ее локти, у которых такой тонкий и круглый девический рисунок.

И она говорит жалобно:

— Братья мои рассердились на меня и поставили меня стеречь виноградник, и вот — погляди, как опалило меня солнце!

— О нет, солнце сделало тебя еще красивее, прекраснейшая из женщин! Вот ты засмеялась, и зубы твои — как белые двойни-ягнята, вышедшие из купальни, и ни на одном из них нет порока. Щеки твои — точно половинки граната под кудрями твоими. Губы твои алы — наслаждение смотреть на них. А волосы твои... Знаешь, на что похожи твои волосы? Видала ли ты, как с Галаада вечером спускается овечье стадо? Оно покрывает всю гору, с вершины до подножья, и от света зари и от пыли кажется таким же красным и таким же волнистым, как твои кудри. Глаза твои глубоки, как два озера Есевонских у ворот Батраббима. О, как ты красива! Шея твоя пряма и стройна, как башня Давидова!..

— Как башня Давидова! — повторяет она в упоении.

— Да, да, прекраснейшая из женщин. Тысяча щитов висит на башне Давида, и все это щиты побежденных военачальников. Вот и мой щит вешаю я на твою башню...

— О, говори, говори еще...

— А когда ты обернулась назад, на мой зов, и подул ветер, то я увидел под одеждой оба сосца твои и подумал: вот две маленькие серны, которые пасутся между лилиями. Стан твой был похож на пальму и груди твои на грозди виноградные.

Девушка слабо вскрикивает, закрывает лицо ладонями, а грудь локтями, и так краснеет, что даже уши и шея становятся у нее пурпуровыми.

— И бедра твои я увидел. Они стройны, как драгоценная ваза — изделие искусного художника. Отними же твои руки, девушка. Покажи мне лицо твое.

Она покорно опускает руки вниз. Густое золотое сияние льется из глаз Соломона, и очаровывает ее, и кружит ей голову, и сладкой, теплой дрожью струится по коже ее тела.

— Скажи мне, кто ты? — говорит она медленно, с недоумением.— Я никогда не видела подобного тебе.

— Я пастух, моя красавица. Я пасу чудесные стада белых ягнят на горах, где зеленая трава пестреет нарциссами. Не придешь ли ты ко мне, на мое пастбище? fto

Но она тихо качает головою:

— Неужели ты думаешь, что я поверю этому? Лицо твое не огрубело от ветра и не обожжено солнцем, и руки твои белы. На тебе дорогой хитон, и одна застежка на нем стоит годовой платы, которую братья мои вносят за наш виноградник Адонираму, царскому сборщику. Ты пришел оттуда, из-за стены... Ты, верно, один из людей, близких к царю? Мне кажется, что я видела тебя однажды в день великого празднества, мне даже помнится — я бежала за твоей колесницей.

— Ты угадала, девушка. От тебя трудно скрыться. И правда, зачем тебе быть скиталицей около стад пастушеских? Да, я один из царской свиты, я главный повар царя. И ты видела меня, когда я ехал в колеснице Аминодавовой в день праздника Пасхи. Но зачем ты стоишь далеко от меня? Подойди ближе, сестра моя! Сядь вот здесь на камне стены и расскажи мне что-нибудь о себе. Скажи мне твое имя?

— Суламифь,— говорит она.

— За что же, Суламифь, рассердились на тебя твои братья?

— Мне стыдно говорить об этом. Они выручили деньги от продажи вина и послали меня в город купить хлеба и козьего сыра. А я...

— А ты потеряла деньги?

— Нет, хуже...

Она низко склоняет голову и шепчет:

— Кроме хлеба и сыра, я купила еще немножко, совсем немножко, розового масла у египтян в старом городе.

— И ты скрыла это от братьев?

— Да...

И она произносит еле слышно:

— Розовое масло так хорошо пахнет!

Царь ласково гладит ее маленькую жесткую руку.

— Тебе, верно, скучно одной в винограднике?

— Нет. Я работаю, пою... В полдень мне приносят поесть, а вечером меня сменяет один из братьев. Иногда я рою корни мандрагоры, похожие на маленьких человечков... У нас их покупают халдейские купцы. Говорят, они делают из них сонный напиток... Скажи, правда ли, что ягоды мандрагоры помогают в любви?

— Нет, Суламифь, в любви помогает только любовь. Скажи, у тебя есть отец или мать?

— Одна мать. Отец умер два года тому назад. Братья — все

старше меня — они от первого брака, а от второго только я и

сестра.

— Твоя сестра так же красива, как и ты?

— Она еще мала. Ей только девять лет.

Царь смеется, тихо обнимает Суламифь, привлекает ее к себе и говорит ей на ухо:

— Девять лет... Значит, у нее еще нет такой груди, как у тебя? Такой гордой, такой горячей груди!

Она молчит, горя от стыда и счастья. Глаза ее светятся и меркнут, они туманятся блаженной улыбкой. Царь слышит в своей руке бурное биение ее сердца.

— Теплота твоей одежды благоухает лучше, чем мирра, лучше, чем нард,— говорит он, жарко касаясь губами ее уха.— И когда ты дышишь, я слышу запах от ноздрей твоих, как от яблоков. Сестра моя, возлюбленная моя, ты пленила сердце мое одним взглядом твоих очей, одним ожерельем на твоей шее.

— О, не гляди на меня! — просит Суламифь.— Глаза твои волнуют меня.

Но она сама изгибает назад спину и кладет голову на грудь Соломона. Губы ее рдеют над блестящими зубами, веки дрожат от мучительного желания. Соломон приникает жадно устами к ее зовущему рту. Он чувствует пламень ее губ, и скользкость ее зубов, и сладкую влажность ее языка и весь горит таким нестерпимым желанием, какого он еще никогда не знал в жизни.

Так проходит минута и две.

— Что ты делаешь со мною! — слабо говорит Суламифь, закрывая глаза.— Что ты делаешь со мной!

Но Соломон страстно шепчет около самого ее рта:

— Сотовый мед каплет из уст твоих, невеста, мед и молоко под языком твоим... О, иди скорее ко мне. Здесь за стеной темно и прохладно. Никто не увидит нас. Здесь мягкая зелень под кедрами.

— Нет, нет, оставь меня. Я не хочу, не могу.

— Суламифь... ты хочешь, ты хочешь... Сестра моя, возлюбленная моя, иди ко мне!

Чьи-то шаги раздаются внизу по дороге, у стены царского виноградника, но Соломон удерживает за руку испуганную девушку.

— Скажи мне скорее, где ты живешь? Сегодня ночью я приду к тебе,— говорит он быстро.

— Нет, нет, нет... Я не скажу тебе это. Пусти меня. Я не скажу тебе.

— Я не пущу тебя, Суламифь, пока ты не скажешь... Я хочу тебя!

— Хорошо, я скажу... Но сначала обещай мне не приходить этой ночью... Также не приходи и в следующую ночь... и в следующую за той... Царь мой! Заклинаю тебя сернами и полевыми-ланями, не тревожь свою возлюбленную, пока она не захочет!

— Да, я обещаю тебе это... Где же твой дом, Суламифь?

— Если по пути в город ты перейдешь через Кедрон по мосту выше Силоама, ты увидишь наш дом около источника. Там нет других домов.

— А где же твое окно, Суламифь?

— Зачем тебе это знать, милый? О, не гляди же на меня так. Взгляд твой околдовывает меня... Не целуй меня... Не целуй меня... Милый! Целуй меня еще...

— Где же твое окно, единственная моя?

— Окно на южной стороне. Ах, я не должна тебе этого говорить... Маленькое, высокое окно с решеткой.

— .И решетка отворяется изнутри?

— Нет, это глухое окно. Но за углом есть дверь. Она прямо ведет в комнату, где я сплю с сестрою. Но ведь ты обещал мне!.. Сестра моя спит чутко. О, как ты прекрасен, мой возлюбленный. Ты ведь обещал, не правда ли?

Соломон тихо гладит ее волосы и щеки.

— Я приду к тебе этой ночью,— говорит он настойчиво.— В полночь приду. Это так будет, так будет. Я хочу этого.

— Милый!

— Нет. Ты будешь ждать меня. Только не бойся и верь мне. Я не причиню тебе горя. Я дам тебе такую радость, рядом с которой все на земле ничтожно. Теперь прощай. Я слышу, что за мной идут.

— Прощай, возлюбленный мой... О нет, не уходи еще. Скажи мне твое имя, я не знаю его.

Он на мгновение, точно нерешительно, опускает ресницы, но тотчас же поднимает их.

— У меня одно имя с царем. Меня зовут Соломон. Прощай. Я люблю тебя.

V

Светел и радостен был Соломон в этот день, когда сидел он на троне в зале дома Ливанского и творил суд над людьми, приходившими к нему.

Сорок колонн, по четыре в ряд, поддерживали потолок судилища, и все они были обложены кедром и оканчивались капителями в виде лилий; пол состоял из штучных кипарисовых досок, и на стенах нигде не было видно камня из-за кедровой отделки, украшенной золотой резьбой, представлявшей пальмы, ананасы и херувимов. В глубине трехсветной залы шесть ступеней вели к возвышению трона, и на каждой ступени стояло по два бронзовых льва, по одному с каждой стороны. Самый же трон был из слоновой кости с золотой инкрустацией и золотыми локотниками в виде лежащих львов. Высокая спинка трона завершалась диском. За-66 весы из фиолетовых и пурпурных тканей висели от пола до потолка при входе в залу, отделяя притвор, где между пяти колонн толпились истцы, просители и свидетели, а также обвиняемые и преступники под крепкой стражей.

На царе был надет красный хитон, а на голове простой узкий венец из шестидесяти бериллов, оправленных в золото. По правую руку стоял трон для матери его, Вирсавии, но в последнее время благодаря преклонным летам она редко показывалась в городе.

Ассирийские гости, с суровыми чернобородыми лицами, сидели вдоль стен на яшмовых скамьях; на них были светлые оливковые одежды, вышитые по краям красными и белыми узорами. Они еще у себя в Ассирии слышали так много о правосудии Соломона, что старались не пропустить ни одного из его слов, чтобы потом рассказывать о суде царя израильтян. Между ними сидели военачальники Соломоновы, его министры, начальники провинций и придворные. Здесь был Ванея — некогда царский палач, убийца Иоава, Адонии и Семей,— теперь главный начальник войска, невысокий, тучный старец с длинной седой бородой; его выцветшие голубоватые глаза, окруженные красными, точно вывороченными веками, глядели по-старчески тупо; рот был открыт и мокр, а мясистая красная нижняя губа бессильно свисала вниз; голова его была всегда потуплена и слегка дрожала. Был также Азария, сын Нафанов, желчный высокий человек с сухим, болезненным лицом и темными кругами под глазами, и добродушный, рассеянный Иосафат, историограф, и Ахелар, начальник двора Соломонова, и Завуф, носивший высокий титул друга царя, и Бен-Авинодав, женатый на старшей дочери Соломона — Тафафии, и Бен-Гевер, начальник области Арговии, что в Васане; под его управлением находилось шестьдесят городов, окруженных стенами, с воротами на медных затворах; и Ваана, сын Хушая, некогда славившийся искусством метать копье на расстоянии тридцати парасангов, и многие другие. Шестьдесят воинов, блестя золочеными шлемами и щитами, стояло в ряд по левую и по правую сторону трона; старшим над ними сегодня был чернокудрый красавец Элиав, сын Ахилуда.

Первым предстал перед Соломоном со своей жалобой некто Ахиор, ремеслом гранильщик. Работая в Беле Финикийском, он нашел драгоценный камень, обделал его и попросил своего друга Захарию, отправлявшегося в Иерусалим, отдать этот камень его, Ахиоровой, жене. Через некоторое время возвратился домой и Ахиор. Первое, о чем он спросил свою жену, увидевшись с нею,— это о камне. Но она очень удивилась вопросу мужа и клятвенно подтвердила, что никакого камня она не получала. Тогда Ахиор отправился за разъяснением к своему другу Захарии; но тот уверял, и тоже с клятвою, что он тотчас же по приезде передал камень по назначению. Он даже привел двух свидетелей, подтверждавших, что они видели, как Захария при них передавал камень жене Ахиора.

И вот теперь все четверо — Ахиор, Захария и двое свидетелей — стояли перед троном царя израильского.

Соломон поглядел каждому из них в глаза поочередно и сказал страже:

— Отведите их всех в отдельные покои и заприте каждого отдельно.

И когда это было исполнено, он приказал принести четыре куска сырой глины.

— Пусть каждый из них,— повелел царь,— вылепит из глины ту форму, которую имел камень.

Через некоторое время слепки были готовы. Но один из свидетелей сделал свой слепок в виде лошадиной головы, как обычно обделывались драгоценные камни; другой — в виде овечьей головы, и только у двоих — у Ахиора и Захарии слепки были одинаковы, похожие формой на женскую грудь.

И царь сказал:

— Теперь и для слепого ясно, что свидетели подкуплены Захарией. Итак, пусть Захария возвратит камень Ахиору, и вместе с ним уплатит ему тридцать гражданских сиклей судебных издержек, и отдаст десять сиклей священных на храм. Свидетели же, обличившие сами себя, пусть заплатят по пяти сиклей в казну за ложное показание.

Затем приблизились к трону Соломонову три брата, судившиеся о наследстве. Отец их перед смертью сказал им: «Чтобы вы не ссорились при дележе, я сам разделю вас по справедливости. Когда я умру, идите за холм, что в средине рощи за домом, и разройте его. Там найдете вы ящик с тремя отделениями: знайте, что верхнее — для старшего, среднее — для среднего, нижнее — для меньшего из братьев». И когда после его смерти они пошли и сделали, как он завещал, то нашли, что верхнее отделение было наполнено доверху золотыми монетами, между тем как в среднем лежали только простые кости, а в нижнем куски дерева. И вот возникла между меньшими братьями зависть к старшему и вражда, и жизнь их сделалась под конец такой невыносимой, что решили они обратиться к царю за советом и судом. Даже и здесь, стоя перед троном, не воздержались они от взаимных упреков и обид.

Царь покачал головой, выслушал их и сказал:

— Оставьте ссоры; тяжел камень, весок и песок, но гнев глупца тяжелее их обоих. Отец ваш был, очевидно, мудрый и справедливый человек, и свою волю он высказал в своем завещании так же ясно, как будто бы это совершилось при сотне свидетелей. Неужели сразу не догадались вы, несчастные крикуны, что старшему брату он оставил все деньги, среднему — весь скот и всех рабов, а младшему — дом и пашню. Идите же с миром и не враждуйте больше.

И трое братьев — недавние враги — с просиявшими лицами поклонились царю в ноги и вышли из судилища рука об руку.

И еще решил царь другое дело о наследстве, начатое три дня тому назад. Один человек, умирая, сказал что он оставляет все свое имущество достойнейшему из двух его сыновей. Но так как ни один из них не соглашался признать себя худшим, то и обратились они к царю.

Соломон спросил их, кто они по делам своим, и, услышав ответ, что оба они охотники-лучники, сказал:

— Возвращайтесь домой. Я прикажу поставить у дерева труп вашего отца. Посмотрим сначала, кто из вас метче попадет ему стрелой в грудь, а потом решим ваше дело.

Теперь оба брата возвратились назад в сопровождении человека, посланного царем с ними для присмотра. Его и расспрашивал Соломон о состязании.

— Я исполнил все, что ты приказал, царь,— сказал этот человек.— Я поставил труп старика у дерева и дал каждому из братьев их луки и стрелы. Старший стрелял первым. На расстоянии ста двадцати локтей он попал как раз в то место, где бьется у живого человека сердце.

— Прекрасный выстрел,— сказал Соломон.— А младший?

— Младший... Прости меня, царь, я не мог настоять на том, чтобы твое повеление было исполнено в точности... Младший натянул тетиву и положил уже на нее стрелу, но вдруг опустил лук к ногам, повернулся и сказал, заплакав: «Нет, я не могу сделать этого... Не буду стрелять в труп моего отца».

— Так пусть ему и принадлежит имение его отца,— решил царь.— Он оказался достойнейшим сыном. Старший же, если хочет, может поступить в число моих телохранителей. Мне нужны такие сильные и жадные люди, с меткою рукою, верным взглядом и с сердцем, обросшим шерстью.

Затем предстали пред царем три человека. Ведя общее торговое дело, нажили они много денег. И вот, когда пришла им пора ехать в Иерусалим, то зашили они золото в кожаный пояс и пустились в путь. Дорогою заночевали они в лесу, а пояс для сохранности зарыли в землю. Когда же они проснулись наутро, то не нашли пояса в том месте, куда его положили.

Каждый из них обвинял другого в тайном похищении, и так как все трое казались людьми очень хитрыми и тонкими в речах, то сказал им царь:

— Прежде чем я решу ваше дело, выслушайте то, что я расскажу вам. Одна красивая девица обещала своему возлюбленному, отправлявшемуся в путешествие, ждать его возвращения и никому не отдавать своего девства, кроме него. Но, уехав, он в непродолжительном времени женился в другом городе на другой девушке, и она узнала об этом. Между тем к ней посватался богатый и добросердечный юноша из ее города, друг ее детства. Понуждаемая родителями, она не решилась от стыда и страха сказать ему о своем обещании и вышла за него замуж. Когда же по окончании брачного пира он повел ее в спальню и хотел лечь с нею, она стала умолять его: «Позволь мне сходить в тот город, где живет прежний мой возлюбленный. Пусть он снимет с меня клятву, тогда я возвращусь к тебе и сделаю все, что ты хочешь!» И так как юноша очень любил ее, то согласился на ее просьбу, отпустил ее, и она пошла. Дорогой напал на нее разбойник, ограбил ее и уже хотел ее изнасиловать. Но девица упала перед ним на колени и в слезах молила пощадить ее целомудрие, и рассказала она разбойнику все, что произошло с ней, и зачем идет она в чужой город. И разбойник, выслушав ее, так удивился ее верности слову и так тронулся добротой ее жениха, что не только отпустил девушку с миром, но и возвратил ей отнятые драгоценности. Теперь спрашиваю я вас, кто из всех трех поступил лучше пред лицом бога — девица, жених или разбойник?

И один из судившихся сказал, что девица более всех достойна похвалы за свою твердость в клятве. Другой удивлялся великой любви ее жениха; третий же находил самым великодушным поступок разбойника.

И сказал царь последнему:

— Значит, ты и украл пояс с общим золотом, потому что по своей природе ты жаден и желаешь чужого.

Человек же этот, передав свой дорожный посох одному из товарищей, сказал, подняв руки кверху, как бы для клятвы:

— Свидетельствую перед Иеговой, что золото не у меня, а у него!

Царь улыбнулся и приказал одному из своих воинов:

— Возьми жезл этого человека и разломи его пополам.

И когда воин исполнил повеление Соломона, то посыпались на пол золотые монеты, потому что они были спрятаны внутри выдолбленной палки; вор же, пораженный мудростью царя, упал ниц перед его троном и признался в своем преступлении.

Также пришла в дом Ливанский женщина, бедная вдова каменщика, и сказала:

— Я прошу правосудия, царь! На последние два динария, которые у меня оставались, я купила муки, насыпала ее вот в эту большую глиняную чашу и понесла домой. Но вдруг поднялся сильный ветер и развеял мою муку. О мудрый царь, кто возвратит мне этот убыток! Мне теперь нечем накормить моих детей.

— Когда это было? — спросил царь.

— Это случилось сегодня утром, на заре.

И вот Соломон приказал позвать нескольких богатых купцов, корабли которых должны были в этот день отправляться с товарами в Финикию через Иаффу. И когда они явились, встревоженные, в залу судилища, царь спросил их:

— Молили ли вы бога или богов о попутном ветре для ваших кораблей?

И они ответили:

— Да, царь! Это так. И богу были угодны наши жертвы, потому что он послал нам добрый ветер.

— Я радуюсь за вас,— сказал Соломон.— Но тот же ветер развеял у бедной женщины муку, которую она несла в чаше. Не находите ли вы справедливым, что вам нужно вознаградить ее?

И они, обрадованные тем, что только за этим призывал их царь, тотчас же набросали женщине полную чашу мелкой и крупной серебряной монеты. Когда же она со слезами стала благодарить царя, он ясно улыбнулся и сказал:

— Подожди, это еще не все. Сегодняшний утренний ветер дал и мне радость, которой я не ожидал. Итак, к дарам этих купцов я прибавлю и свой царский дар.

И он повелел Адонираму, казначею, положить сверх денег купцов столько золотых монет, чтобы вовсе не было видно под ними серебра.

Никого не хотел Соломон видеть в этот день несчастным. Он роздал столько наград, пенсий и подарков, сколько не раздавал иногда в целый год, и простил он Ахимааса, правителя земли Неффалимовой, на которого прежде пылал гневом за беззаконные поборы, и сложил вины многим, преступившим закон, и не оставил без внимания просьб своих подданных, кроме одной.

Когда выходил царь из дома Ливанского малыми южными дверями, стал на его пути некто в желтой кожаной одежде, приземистый, широкоплечий человек с темно-красным сумрачным лицом, с черною густою бородою, с воловьей шеей и с суровым взглядом из-под косматых черных бровей. Это был главный жрец капища Молоха. Он произнес только одно слово умоляющим голосом:

— Царь!..

В бронзовом чреве его бога было семь отделений: одно для муки, другое для голубей, третье для овец, четвертое для баранов, пятое для телят, шестое для быков, седьмое же, предназначенное для живых младенцев, приносимых их матерями, давно пустовало по запрещению царя.

Соломон прошел молча мимо жреца, но тот протянул вслед ему руку и воскликнул с мольбою:

— Царь! Заклинаю тебя твоей радостью!.. Царь, окажи мне эту милость, и я открою тебе, какой опасности подвергается твоя жизнь.

Соломон не ответил, и жрец, сжав кулаки сильных рук, проводил его до выхода яростным взглядом.

VI

Вечером пошла Суламифь в старый город, туда, где длинными рядами тянулись лавки менял, ростовщиков и торговцев благовонными снадобьями. Там продала она ювелиру за три драхмы и один динарий свою единственную драгоценность — праздничные серьги, серебряные, кольцами, с золотой звездочкой каждая.

Потом она зашла к продавцу благовоний. В глубокой, темной каменной нише, среди банок с серой аравийской амброй, пакетов с ливанским ладаном, пучков ароматических трав и склянок с маслами — сидел, поджав под себя ноги и щуря ленивые глаза, неподвижный, сам весь благоухающий, старый, жирный, сморщенный скопец-египтянин. Он осторожно отсчитал из финикийской склянки в маленький глиняный флакончик ровно столько капель мирры, сколько было динариев во всех деньгах Суламифи, и когда он окончил это дело, то сказал, подбирая пробкой остаток масла вокруг горлышка и лукаво смеясь:

— Смуглая девушка, прекрасная девушка! Когда сегодня твой милый поцелует тебя между грудей и скажет: «Как хорошо пахнет твое тело, о моя возлюбленная!» — ты вспомни обо мне в этот миг. Я перелил тебе три лишние капли.

И вот, когда наступила ночь и луна поднялась над Силоамом, перемешав синюю белизну его домов с черной синевой теней и с матовой зеленью деревьев, встала Суламифь с своего бедного ложа из козьей шерсти и прислушалась. Все было тихо в доме. Сестра ровно дышала у стены, на полу. Только снаружи, в придорожных кустах, сухо и страстно кричали цикады, и кровь толчками шумела в ушах. Решетка окна, вырисованная лунным светом, четко и косо лежала на полу.

Дрожа от робости, ожиданья и счастья, расстегнула Суламифь свои одежды, опустила их вниз к ногам и, перешагнув через них, осталась среди комнаты нагая, лицом к окну, освещенная луною через переплет решетки. Она налила густую благовонную мирру себе на плечи, на грудь, на живот и, боясь потерять хоть одну драгоценную каплю, стала быстро растирать масло по ногам, под мышками и вокруг шеи. И гладкое, скользящее прикосновение ее ладоней и локтей к телу заставляло ее вздрагивать от сладкого предчувствия. И, улыбаясь и дрожа, глядела она в окно, где за решеткой виднелись два тополя, темные с одной стороны, осеребренные с другой, и шептала про себя:

— Это для тебя, мой милый, это для тебя, возлюбленный мой. Милый мой лучше десяти тысяч других, голова его — чистое золото, волосы его волнистые, черные, как ворон. Уста его — сладость, и весь он — желание. Вот кто возлюбленный мой, вот кто брат мой, дочери иерусалимские!..

И вот, благоухающая миррой, легла она на свое ложе. Лицо ее обращено к окну; руки она, как дитя, зажала между коленями, сердце ее бьется в комнате. Проходит много времени. Почти не закрывая глаз, она погружается в дремоту, но сердце ее бодрствует. Ей грезится, что милый лежит с ней рядом. Правая рука у нее под головой, левой он обнимает ее. В радостном испуге сбрасывает она с себя дремоту, ищет возлюбленного около себя на ложе, но не находит никого. Лунный узор на полу передвинулся ближе к стене, укоротился и стал косее. Кричат цикады, монотонно лепечет Кедронский ручей, слышно, как в городе заунывно поет ночной сторож.

«Что, если он не придет сегодня? — думает Суламифь.— Я просила его, и вдруг он послушался меня?.. Заклинаю вас, дочери иерусалимские, сернами и полевыми лилиями: не будите любви, доколе она не придет... Но вот любовь посетила меня. Приди скорей, мой возлюбленный! Невеста ждет тебя. Будь быстр, как молодой олень в горах бальзамических».

Песок захрустел на дворе под легкими шагами. И души не стало в девушке. Осторожная рука стучит в окно. Темное лицо мелькает за решеткой. Слышится тихий голос милого:

— Отвори мне, сестра моя, возлюбленная моя, голубица моя, чистая моя! Голова моя покрыта росой.

Но волшебное оцепенение овладевает вдруг телом Суламифи. Она хочет встать и не может, хочет пошевельнуть рукою и не может. И, не понимая, что с нею делается, она шепчет, глядя в окно:

— Ах, кудри его полны ночною влагой! Но я скинула мой хитон. Как же мне опять надеть его?

— Встань, возлюбленная моя. Прекрасная моя, выйди. Близится утро, раскрываются цветы, виноград льет свое благоухание, время пения настало, голос горлицы доносится с гор.

— Я вымыла ноги мои,— шепчет Суламифь,— как же мне ступить на пол?

Темная голова исчезает из оконного переплета, звучные шаги обходят дом, затихают у двери. Милый осторожно просовывает руку сквозь дверную скважину. Слышно, как он ищет пальцами внутреннюю задвижку.

Тогда Суламифь встает, крепко прижимает ладони к грудям и шепчет в страхе:

— Сестра моя спит, я боюсь разбудить ее.

Она нерешительно обувает сандалии, надевает на голое тело легкий хитон, накидывает сверху него покрывало и открывает дверь, оставляя на замке следы мирры. Но никого уже нет на дороге, которая одиноко белеет среди темных кустов в серой утренней мгле. Милый не дождался — ушел, даже шагов его не слышно. Луна уменьшилась и побледнела и стоит высоко. На востоке над волнами гор холодно розовеет небо перед зарею. Вдали белеют стены и дома иерусалимские.

— Возлюбленный мой! Царь жизни моей! — кричит Суламифь во влажную темноту.— Вот я здесь. Я жду тебя... Вернись!

Но никто не отзывается.

«Побегу же я по дороге, догоню, догоню моего милого,— говорит про себя Суламифь.— Пойду по городу, по улицам, по площадям, буду искать того, кого любит душа моя. О, если бы ты был моим братом, сосавшим грудь матери моей! Я встретила бы тебя на улице и целовала бы тебя, и никто не осудил бы меня. Я взяла бы тебя за руку и привела бы в дом матери моей. Ты учил бы меня, а я поила бы тебя соком гранатовых яблоков. Заклинаю вас, дочери иерусалимские: если встретите возлюбленного моего, скажите ему, что я уязвлена любовью».

Так говорит она самой себе и легкими, послушными шагами бежит по дороге к городу. У Навозных ворот около стены сидят и дремлют в утренней прохладе двое сторожей, обходивших ночью город. Они просыпаются и смотрят с удивлением на бегущую девушку. Младший из них встает и загораживает ей дорогу распростертыми руками.

— Подожди, подожди, красавица! — восклицает он со смехом.— Куда так скоро? Ты провела тайком ночь в постели у своего любезного и еще тепла от его объятий, а мы продрогли от ночной сырости. Будет справедливо, если ты немножко посидишь с нами.

Старший тоже поднимается и хочет обнять Суламифь. Он не смеется, он дышит тяжело, часто и со свистом, он облизывает языком синие губы. Лицо его, обезображенное большими шрамами от зажившей проказы, кажется страшным в бледной мгле. Он говорит гнусавым и хриплым голосом:

— И правда. Чем возлюбленный твой лучше других мужчин, милая девушка! Закрой глаза, и ты не отличишь меня от него. Я даже лучше, потому что, наверное, поопытнее его.

Они хватают ее за грудь, за плечи, за руки, за одежду. Но Суламифь гибка и сильна, и тело ее, умащенное маслом, скользко. Она вырывается, оставляя в руках сторожей свое верхнее покрывало, и еще быстрее бежит назад прежней дорогой. Она не испытала ни обиды, ни страха — она вся поглощена мыслью о Соломоне. Проходя мимо своего дома, она видит, что дверь, из которой она только что вышла, так и осталась отворенной, зияя черным четырехугольником на белой стене. Но она только затаивает дыхание, съеживается, как молодая кошка, и на цыпочках, беззвучно пробегает мимо.

Она переходит через Кедронский мост, огибает окраину Си-лоамской деревни и каменистой дорогой взбирается постепенно на южный склон Ватн-эль-Хава, в свой виноградник. Брат ее спит еще между лозами, завернувшись в шерстяное одеяло, все мокрое от росы. Суламифь будит его, но он не может проснуться, окованный молодым утренним сном.

Как и вчера, заря плывет над Аназе. Подымается ветер. Струится аромат виноградного цветения.

— Пойду погляжу на то место у стены, где стоял мой возлюбленный,— говорит Суламифь.— Прикоснусь руками к камням, которые он трогал, поцелую землю под его ногами.

Легко скользит она между лозами. Роса падает с них, и холодит ей ноги, и брызжет на ее локти. И вот радостный крик Су-ламифи оглашает виноградник! Царь стоит за стеной. Он с сияющим лицом протягивает ей навстречу руки.

Легче птицы переносится Суламифь через ограду и без слов, со стоном счастья обвивается вокруг царя.

Так проходит несколько минут. Наконец, отрываясь губами от ее рта, Соломон говорит в упоении, и голос его дрожит:

— О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна!

— О, как ты прекрасен, возлюбленный мой!

Слезы восторга и благодарности — блаженные слезы блестят на бледном и прекрасном лице Суламифи. Изнемогая от любви, она опускается на землю и едва слышно шепчет безумные слова:

— Ложе у нас — зелень. Кедры — потолок над нами... Лобзай меня лобзанием уст своих. Ласки твои лучше вина...

Спустя небольшое время Суламифь лежит головою на груди Соломона. Его левая рука обнимает ее.

Склонившись к самому ее уху, царь шепчет ей что-то, царь нежно извиняется, и Суламифь краснеет от его слов и закрывает глаза. Потом с невыразимо прелестной улыбкой смущения она говорит: 7-

— Братья мои поставили меня стеречь виноградник... а своего виноградника я не уберегла.

Но Соломон берет ее маленькую темную руку и горячо прижимает ее к губам.

— Ты не жалеешь об этом, Суламифь?

— О нет, царь мой, возлюбленный мой, я не жалею. Если бы ты сейчас же встал и ушел от меня и если бы я осуждена была никогда потом не видеть тебя, я до конца моей жизни буду произносить с благодарностью твое имя, Соломон!

— Скажи мне еще, Суламифь... Только прошу тебя, скажи правду, чистая моя... Знала ли ты, кто я?

— Нет, я и теперь не знаю этого. Я думала... Но мне стыдно признаться... Я боюсь, ты будешь смеяться надо мной... Рассказывают, что здесь, на горе Ватн-эль-Хав, иногда бродят языческие боги... Многие из них, говорят, прекрасны... И я думала: не Гор ли ты, сын Озириса, или иной бог?

— Нет, я только царь, возлюбленная. Но вот на этом месте я целую твою милую руку, опаленную солнцем, и клянусь тебе, что еще никогда: ни в пору первых любовных томлений юности, ни в дни моей славы, не горело мое сердце таким неутолимым желанием, которое будит во мне одна твоя улыбка, одно прикосновение твоих огненных кудрей, один изгиб твоих пурпуровых губ! Ты прекрасна, как шатры Кидарские, как завесы в храме Соломоновом! Ласки твои опьяняют меня. Вот груди твои — они ароматны. Сосцы твои — как вино!

— О да, гляди, гляди на меня, возлюбленный. Глаза твои волнуют меня! О, какая радость: ведь это ко мне, ко мне обращено желание твое! Волосы твои душисты. Ты лежишь, как мирровый пучок у меня между грудей.

Время прекращает свое течение и смыкается над ними солнечным кругом. Ложе у них — зелень, кровля — кедры, стены — кипарисы. И знамя над их шатром — любовь.

VII

Бассейн был у царя во дворце, восьмиугольный, прохладный бассейн из белого мрамора. Темно-зеленые малахитовые ступени спускались к его дну. Облицовка из египетской яшмы, снежнобелой с розовыми, чуть заметными прожилками, служила ему рамою. Лучшее черное дерево пошло на отделку стен.* Четыре львиные головы из розового сардоникса извергали тонкими струями воду в бассейн. Восемь серебряных отполированных зеркал отличной сидонской работы, в рост человека, были вделаны в стены между легкими белыми колоннами.

Перед тем как войти Суламифи в бассейн, молодые прислужницы влили в него ароматные составы, и вода от них побелела, поголубела и заиграла переливами молочного опала. С восхищением глядели рабыни, раздевавшие Суламифь, на ее тело и, когда раздели, подвели ее к зеркалу. Ни одного недостатка не было в ее прекрасном теле, озолоченном, как смуглый зрелый плод, золотым пухом нежных волос. Она же, глядя на себя нагую в зеркало, краснела и думала:

«Все это для тебя, мой царь!»

Она вышла из бассейна свежая, холодная и благоухающая, покрытая дрожащими каплями воды. Рабыни надели на нее короткую белую тунику из тончайшего египетского льна и хитон из драгоценного саргонского виссона, такого блестящего золотого цвета, что одежда казалась сотканной из солнечных лучей. Они обули ее ноги в красные сандалии из кожи молодого козленка, они осушили ее темно-огненные кудри, и перевили их нитями крупного черного жемчуга, и украсили ее руки звенящими запястьями.

В таком наряде предстала она пред Соломоном, и царь воскликнул радостно:

— Кто это, блистающая, как заря, прекрасная, как луна, светлая, как солнце? О Суламифь, красота твоя грознее, чем полки с распущенными знаменами! Семьсот жен я знал, и триста наложниц, и девиц без числа, но единственная — ты, прекрасная моя! Увидят тебя царицы и превознесут, и поклонятся тебе наложницы, и восхвалят тебя все женщины на земле. О Суламифь, тот день, когда ты сделаешься моей женой и царицей, будет самым счастливым для моего сердца.

Она же подошла к резной масличной двери и, прижавшись к ней щекою, сказала:

— Я хочу быть только твоею рабою, Соломон. Вот я приложила ухо мое к дверному косяку. И прошу тебя: по закону Моисееву, пригвозди мне ухо в свидетельство моего добровольного рабства пред тобою.

Тогда Соломон приказал принести из своей сокровищницы драгоценные подвески из глубоко-красных карбункулов, обделанных в виде удлиненных груш. Он сам продел их в уши Суламифи и сказал:

— Возлюбленная моя принадлежит мне, а я ей.

И, взяв Суламифь за руку, повел ее царь в залу пиршества, где уже дожидались его друзья и приближенные.

VIII

Семь дней прошло с того утра, когда вступила Суламифь в царский дворец. Семь дней она и царь наслаждались любовью и не могли насытиться ею.

Соломон любил украшать свою возлюбленную драгоценностями. «Как стройны твои маленькие ноги в сандалиях!» — восклицал он с восторгом, и, становясь перед нею на колени, целовал поочередно пальцы на ее ногах, и нанизывал на них кольца с такими прекрасными и редкими камнями, каких не было даже на эфоде первосвященника. Суламифь заслушивалась его, когда он рассказывал ей о внутренней природе камней, о их волшебных свойствах и таинственных значениях.

— Вот анфракс, священный камень земли Офир,— говорил царь.— Он горяч и влажен. Погляди, он красен, как кровь, как вечерняя заря, как распустившийся цвет граната, как густое вино из виноградников энгедских, как твои губы, моя Суламифь, как твои губы утром, после ночи любви. Это камень любви, гнева и крови. На руке человека, томящегося в лихорадке или опьяненного желанием, он становится теплее и горит красным пламенем. Надень его на руки, моя возлюбленная, и ты увидишь, как он загорится. Если его растолочь в порошок и принимать с водой, он дает румянец лицу, успокаивает желудок и веселит душу. Носящий его приобретает власть над людьми. Он врачует сердце, мозг и память. Но при детях не следует его носить, потому что он будит вокруг себя любовные страсти.

Вот прозрачный камень цвета медной яри. В стране эфиопов, где он добывается, его называют Мгнадис-Фза. Мне подарил его отец моей жены, царицы Астис, египетский фараон Суссаким, которому этот камень достался от пленного царя. Ты видишь — он некрасив, но цена его неисчислима, потому что только четыре человека на земле владеют камнем Мгнадис-Фза. Он обладает необыкновенным качеством притягивать к себе серебро, точно жадный и сребролюбивый человек. Я тебе его дарю, моя возлюбленная, потому что ты бескорыстна.

Посмотри, Суламифь, на эти сапфиры. Одни из них похожи цветом на васильки в пшенице, другие на осеннее небо, иные на море в ясную погоду. Это камень девственности — холодный и чистый. Во время далеких и тяжелых путешествий его кладут в рот для утоления жажды. Он также излечивает проказу и всякие злые наросты. Он дает ясность мыслям. Жрецы Юпитера в Риме носят его на указательном пальце.

Царь всех камней — камень Шамир. Греки называют его Адамас, что значит — неодолимый. Он крепче всех веществ на свете и остается невредимым в самом сильном огне. Это свет солнца, сгустившийся в земле и охлажденный временем. Полюбуйся, Суламифь, он играет всеми цветами, но сам остается прозрачным, точно капля воды. Он сияет в темноте ночи, но даже днем теряет свой свет на руке убийцы. Шамир привязывают к руке женщины, которая мучится тяжелыми родами, и его также надевают воины на левую руку, отправляясь в бой. Тот, кто носит Шамир,— угоден царям и не боится злых духов. Шамир сгоняет пестрый цвет с лица, очищает дыхание, дает спокойный сон лунатикам и отпотевает от близкого соседства с ядом. Камни Шамир бывают мужские и женские; зарытые глубоко в землю, они способны размножаться.

Лунный камень, бледный и кроткий, как сияние луны,— это камень магов халдейских и вавилонских. Перед прорицаниями они кладут его под язык, и он сообщает им дар видеть будущее. Он имеет странную связь с луною, потому что в новолуние холодеет и сияет ярче. Он благоприятен для женщины в тот год, когда она из ребенка становится девушкой.

Это кольцо с смарагдом ты носи постоянно, возлюбленная, потому что смарагд — любимый камень Соломона, царя израильского. Он зелен, чист, весел и нежен, как трава весенняя, и когда смотришь на него долго, то светлеет сердце; если поглядеть на него с утра, то весь день будет для тебя легким. У тебя над ночным ложем я повешу смарагд, прекрасная моя: пусть он отгоняет от тебя дурные сны, утишает биение сердца и отводит черные мысли. Кто носит смарагд, к тому не приближаются змеи и скорпионы; если же держать смарагд перед глазами змеи, то польется из них вода и будет литься до тех пор, пока она не ослепнет. Толченый смарагд дают отравленному ядом человеку вместе с горячим верблюжьим молоком, чтобы вышел яд испариной; смешанный с розовым маслом, смарагд врачует укусы ядовитых гадов, а растертый с шафраном и приложенный к больным глазам, исцеляет куриную слепоту. Помогает он еще от кровавого поноса и при черном кашле, который не излечим никакими средствами человеческими.

Дарил также царь своей возлюбленной ливийские аметисты, похожие цветом на ранние фиалки, распускающиеся в лесах у подножия Ливийских гор,— аметисты, обладавшие чудесной способностью обуздывать ветер, смягчать злобу, предохранять от опьянения и помогать при ловле диких зверей; персепольскую бирюзу, которая приносит счастье в любви, прекращает ссору супругов, отводит царский гнев и благоприятствует при укрощении и продаже лошадей; и кошачий глаз — оберегающий имущество, разум и здоровье своего владельца; и бледный, сине-зеленый, как морская вода у берега, вериллий — средство от бельма и проказы, добрый спутник странников; и разноцветный агат — носящий его не боится козней врагов и избегает опасности быть раздавленным во время землетрясения; и нефрит, почечный камень, отстраняющий удары молнии; и яблочно-зеленый, мутно-прозрачный онихий — сторож хозяина от огня и сумасшествия; и яспис, заставляющий дрожать зверей; и черный ласточкин камень, дающий красноречие; и уважаемый беременными женщинами орлиный камень, который орлы кладут в свои гнезда, когда приходит пора вылупляться их птенцам; и заберзат из Офира, сияющий, как маленькие солнца; и желто-золотистый хрисолит — друг торговцев и воров; и сардоникс, любимый царями и царицами; и малиновый лигирий: его находят, как известно, в желудке рыси, зрение которой так остро, что она видит сквозь стены,— поэтому и носящие лигирий отличаются зоркостью глаз,— кроме того, он останавливает кровотечение из носу и заживляет всякие раны, исключая ран, нанесенных камнем и железом.

Надевал царь на шею Суламифи многоценные ожерелья из жемчуга, который ловили его подданные в Персидском море, и жемчуг от теплоты ее тела приобретал живой блеск и нежный цвет. И кораллы становились краснее на ее смуглой груди, и оживала бирюза на ее пальцах, и издавали в ее руках трескучие искры те желтые янтарные безделушки, которые привозили в дар царю Соломону с берегов далеких северных морей отважные корабельщики царя Хирама Тирского.

Златоцветом и лилиями покрывала Суламифь свое ложе, приготовляя его к ночи, и, покоясь на ее груди, говорил царь в веселии сердца:

— Ты похожа на царскую ладью в стране Офир, о моя возлюбленная, на золотую легкую ладью, которая плывет, качаясь, по священной реке, среди белых ароматных цветов.

Так посетила царя Соломона — величайшего из царей и мудрейшего из мудрецов — его первая и последняя любовь.

Много веков прошло с той поры. Были царства и цари, и от них не осталось следа, как от ветра, пробежавшего над пустыней. Были длинные беспощадные войны, после которых имена полководцев сияли в веках, точно кровавые звезды, но время стерло даже самую память о них.

Любовь же бедной девушки из виноградника и великого царя никогда не пройдет и не забудется, потому что крепка, как смерть, любовь, потому что каждая женщина, которая любит,— царица, потому что любовь прекрасна!

IX

Семь дней прошло с той поры, когда Соломон — поэт, мудрец и царь — привел в свой дворец бедную девушку, встреченную им в винограднике на рассвете. Семь дней наслаждался царь ее любовью и не мог насытиться ею. И великая радость освещала его лицо, точно золотое солнечное сияние.

Стояли светлые, теплые, лунные ночи — сладкие ночи любви!

На ложе из тигровых шкур лежала обнаженная Суламифь, и царь, сидя на полу у ее ног, наполнял свой изумрудный кубок золотистым вином из Мареотиса, и пил за здоровье своей возлюбленной, веселясь всем сердцем, и рассказывал он ей мудрые древние странные сказания. И рука Суламифи покоилась на его голове, гладила его волнистые черные волосы.

— Скажи мне, мой царь,— спросила однажды Суламифь,— не удивительно ли, что я полюбила тебя так внезапно? Я теперь припоминаю все, и мне кажется, что я стала принадлежать тебе с самого первого мгновения, когда не успела еще увидеть тебя, а только услышала твой голос. Сердце мое затрепетало и раскрылось навстречу к тебе, как раскрывается цветок во время летней ночи от южного ветра. Чем ты так пленил меня, мой возлюбленный?

И царь, тихо склоняясь головой к нежным коленям Суламифи, ласково улыбнулся и ответил:

— Тысячи женщин до тебя, о моя прекрасная, задавали своим милым этот вопрос, и сотни веков после тебя они будут спрашивать об этом своих милых. Три вещи есть в мире, непонятные для меня, и четвертую я не постигаю: путь орла в небе, змеи на скале, корабля среди моря и путь мужчины к сердцу женщины. Это не моя мудрость, Суламифь, это слова Агура, сына Иакеева, слышанные от него учениками. Но почтим и чужую мудрость.

— Да,— сказала Суламифь задумчиво,— может быть, и правда, что человек никогда не поймет этого. Сегодня во время пира на моей груди было благоухающее вязание стакти. Но ты вышел из-за стола, и цветы мои перестали пахнуть. Мне кажется, что тебя должны любить, о царь, и женщины, и мужчины, и звери, и даже цветы. Я часто думаю и не могу понять: как можно любить кого-нибудь другого, кроме тебя?

— И кроме тебя, кроме тебя, Суламифь! Каждый час я благодарю бога, что он послал тебя на моем пути.

— Я помню, я сидела на камне стенки, и ты положил свою руку сверх моей. Огонь побежал по моим жилам, голова у меня закружилась. Я сказала себе: «Вот кто господин мой, вот кто царь мой, возлюбленный мой!»

— Я помню, Суламифь, как обернулась ты на мой зов. Под тонким платьем я увидел твое тело, твое прекрасное тело, которое я люблю, как бога. Я люблю его, покрытое золотым пухом, точно солнце оставило на нем свой поцелуй. Ты стройна, точно кобылица в колеснице фараоновой, ты прекрасна, как колесница Аминодавова. Глаза твои как два голубя, сидящих у истока вод.

— О милый, слова твои волнуют меня. Твоя рука сладко жжет меня. О мой царь, ноги твои как мраморные столбы. Живот твой точно ворох пшеницы, окруженный лилиями.

Окруженные, осиянные молчаливым светом луны, они забывали о времени, о месте, и вот проходили часы, и они с удивлением замечали, как в решетчатые окна покоя заглядывала розовая заря.

Также сказала однажды Суламифь:

— Ты знал, мой возлюбленный, жен и девиц без числа, и все они были самые красивые женщины на земле. Мне стыдно становится, когда я подумаю о себе, простой, неученой девушке, и о моем бедном теле, опаленном солнцем.

Но, касаясь губами ее губ, говорил царь с бесконечной любовью и благодарностью:

— Ты царица, Суламифь. Ты родилась настоящей царицей. Ты смела и щедра в любви. Семьсот жен у меня и триста наложниц, а девиц я знал без числа, но ты единственная моя, кроткая моя, прекраснейшая из женщин. Я нашел тебя, подобно тому как водолаз в Персидском заливе наполняет множество корзин пустыми раковинами и малоценными жемчужинами, прежде чем достанет с морского дна перл, достойный царской короны. Дитя мое, тысячи раз может любить человек, но только один раз он любит. Тьмы тем людей думают, что они любят, но только двум из них посылает бог любовь. И когда ты отдалась мне там, между кипарисами, под кровлей из кедров, на ложе из зелени, я от души благодарил бога, столь милостивого ко мне.

Еще однажды спросила Суламифь:

— Я знаю, что все они любили тебя, потому что тебя нельзя не любить. Царица Савская приходила к тебе из своей страны. Говорят, она была мудрее и прекраснее всех женщин, когда-либо бывших на земле. Точно во сне я вспоминаю ее караваны. Не знаю почему, но с самого раннего детства влекло меня к колесницам знатных. Мне тогда было, может быть, семь, может быть, восемь лет, я помню верблюдов в золотой сбруе, покрытых пурпурными попонами, отягощенных тяжелыми ношами, помню мулов с золотыми бубенчиками между ушами, помню смешных обезьян в серебряных клетках и чудесных павлинов. Множество слуг шло в белых и голубых одеждах; они вели ручных тигров и барсов на красных лентах. Мне было только восемь лет.

— О дитя, тебе тогда было только восемь лет,— сказал Соломон с грустью.

— Ты любил ее больше, чем меня, Соломон? Расскажи мне что-нибудь о ней.

И царь рассказал ей все об этой удивительной женщине. Наслышавшись много о мудрости и красоте израильского царя, она прибыла к нему из своей страны с богатыми дарами, желая испытать его мудрость и покорить его сердце. Это была пышная сорокалетняя женщина, которая уже начала увядать. Но тайными, волшебными средствами она достигла того, что ее рыхлеющее тело казалось стройным и гибким, как у девушки, и лицо ее носило печать страшной, нечеловеческой красоты. Но мудрость ее была обыкновенной человеческой мудростью, и притом еще мелочной мудростью женщины.

Желая испытать царя загадками, она сначала послала к нему пятьдесят юношей в самом нежном возрасте и пятьдесят девушек. Все они так хитроумно были одеты, что самый зоркий глаз не распознал бы их пола. «Я назову тебя мудрым, царь,— сказала Валкие,— если ты скажешь мне, кто из них женщина и кто мужчина ».

Но царь рассмеялся и приказал каждому и каждой из посланных подать поодиночке серебряный таз и серебряный кувшин для умывания. И в то время когда мальчики смело брызгались в воде руками и бросали себе ее горстями в лицо, крепко вытирая кожу, девочки поступали так, как всегда делают женщины при умывании. Они нежно и заботливо натирали водою каждую из своих рук, близко поднося ее к глазам.

Так просто разрешил царь первую загадку Балкис-Македы.

Затем прислала она Соломону большой алмаз величиною с лесной орех. В камне этом была тонкая, весьма извилистая трещина, которая узким сложным ходом пробуравливала насквозь все его тело. Нужно было продеть сквозь этот алмаз шелковинку. И мудрый царь впустил в отверстие шелковичного червя, который, пройдя наружу, оставил за собою следом тончайшую шелковую паутинку.

Также прислала прекрасная Валкие царю Соломону многоценный кубок из резного сардоникса великолепной художественной работы. «Этот кубок будет твоим,— повелела она сказать царю,— если ты его наполнишь влагою, взятою ни с земли, ни с неба». Соломон же, наполнив сосуд пеною, падавшей с тела утомленного коня, приказал отнести его царице.

Много подобных загадок предлагала царица Соломону, но не могла унизить его мудрость, и всеми тайными чарами ночного сладострастия не сумела она сохранить его любви. И когда наскучила она наконец царю, он жестоко, обидно насмеялся над нею.

Всем было известно, что царица Савская никому не показывала своих ног и потому носила длинное, до земли, платье. Даже в часы любовных ласк держала она ноги плотно закрытыми одеждой. Много странных и смешных легенд сложилось по этому поводу.

Одни уверяли, что у царицы козлиные ноги, обросшие mepcfbio; другие клялись, что у нее вместо ступней перепончатые гусиные лапы. И даже рассказывали о том, что мать царицы Валкие однажды, после купанья, села на песок, где только что оставил свое семя некий бог, временно превратившийся в гуся, и что от этой случайности понесла она прекрасную царицу Савскую.

И вот повелел однажды Соломон устроить в одном из своих покоев прозрачный хрустальный пол с пустым пространством под ним, куда налили воды и пустили живых рыб. Все это было сделано с таким необычайным искусством, что непредупрежденный человек ни за что не заметил бы стекла и стал бы давать клятву, что перед ним находится бассейн с чистой свежей водой.

И когда все было готово, то пригласил Соломон свою царственную гостью на свидание. Окруженная пышной свитой, она идет по комнатам Ливанского дома и доходит до коварного бассейна. На другом конце его сидит царь, сияющий золотом и драгоценными камнями и приветливым взглядом черных глаз. Дверь отворяется перед царицей, и она делает шаг вперед, но вскрикивает и...

Суламифь смеется радостным детским смехом и хлопает в ладоши.

— Она нагибается и приподнимает платье? — спрашивает Суламифь.

— Да, моя возлюбленная, она поступила так, как поступила бы каждая из женщин. Она подняла кверху край своей одежды, и хотя это продолжалось только одно мгновение, но и я, и весь мой двор увидели, что у прекрасной Савской царицы Балкис-Маке-ды обыкновенные человеческие ноги, но кривые и обросшие густыми волосами. На другой же день она собралась в путь, не простилась со мною и уехала с своим великолепным караваном. Я не хотел ее обидеть. Вслед ей я послал надежного гонца, которому приказал передать царице пучок редкой горной травы — лучшее средство для уничтожения волос на теле. Но она вернула мне назад голову моего посланного в мешке из дорогой багряницы.

Рассказывал также Соломон своей возлюбленной многое из своей жизни, чего не знал никто из других людей и что Суламифь унесла с собой в могилу. Он говорил ей о долгих и тяжелых годах скитаний, когда, спасаясь от гнева своих братьев, от зависти Авессалома и от ревности Адонии, он принужден был под чужим именем скрываться в чужих землях, терпя страшную бедность и лишения. Он рассказал ей о том, как в отдаленной неизвестной стране, когда он стоял на рынке в ожидании, что его наймут куда-нибудь работать, к нему подошел царский повар и сказал:

— Чужестранец, помоги мне донести эту корзину с рыбами во дворец.

Своим умом, ловкостью и умелым обхождением Соломон так понравился придворным, что в скором времени устроился во дворце, а когда старший повар умер, то он заступил его место. Дальше говорил Соломон о том, как единственная дочь царя, прекрасная пылкая девушка, влюбилась тайно в нового повара, как она откры-84 лась ему невольно в любви, как они однажды бежали вместе из дворца ночью, были настигнуты и приведены обратно, как осужден был Соломон на смерть и как чудом удалось ему бежать из темницы.

Жадно внимала ему Суламифь, и когда он замолкал, тогда среди тишины ночи смыкались их губы; сплетались руки, прикасались груди. И когда наступало утро, и тело Суламифи казалось пенно-розовым, и любовная усталость окружала голубыми тенями ее прекрасные глаза, она говорила с нежной улыбкою:

— Освежите меня яблоками, подкрепите меня вином, ибо я изнемогаю от любви.

X

В храме Изиды на горе Ватн-эль-Хав только что отошла первая часть великого тайнодействия, на которую допускались верующие малого посвящения. Очередной жрец — древний старец в белой одежде, с бритой головой, безусый и безбородый, повернулся с возвышения алтаря к народу и произнес тихим, усталым голосом:

— Пребывайте в мире, сыновья мои и дочери. Усовершенствуйтесь в подвигах. Прославляйте имя богини. Благословение ее над вами да пребудет во веки веков.

Он вознес свои руки над народом, благословляя его. И тотчас же все, посвященные в малый чин таинств, простерлись на полу и затем, встав, тихо, в молчании направились к выходу.

Сегодня был седьмой день египетского месяца Фаменота, посвященный мистериям Озириса и Изиды. С вечера торжественная процессия трижды обходила вокруг храма со светильниками, пальмовыми листами и амфорами, с таинственными символами богов и со священными изображениями Фаллуса. В середине шествия на плечах у жрецов и вторых пророков возвышался закрытый «наос» из драгоценного дерева, украшенного жемчугом, слоновой костью и золотом. Там пребывала сама богиня, Она, Невидимая, Подающая плодородие, Таинственная, Мать, Сестра и Жена богов.

Злобный Сет заманил своего брата, божественного Озириса, на пиршество, хитростью заставил его. лечь в роскошный гроб и, захлопнув над ним крышку, бросил гроб вместе с телом великого бога в Нил. Изида, только что родившая Гора, в тоске и слезах разыскивает по всей земле тело своего мужа и долго не находит его. Наконец рыбы рассказывают ей, что гроб волнами отнесло в море и прибило к Библосу, где вокруг него выросло громадное дерево и скрыло в своем стволе тело бога и его плавучий дом. Царь той страны приказал сделать себе из громадного дерева мощную колонну, не зная, что в ней покоится сам бог Озирис, великий податель жизни. Изида идет в Библос, приходит туда утомленная зноем, жаждой и тяжелой каменистой дорогой. Она освобождает гроб из середины дерева, несет его с собой и прячет в землю у городской стены. Но Сет опять тайно похищает тело Озириса, разрезает его на четырнадцать частей и рассеивает их по всем городам и селениям Верхнего и Нижнего Египта.

И опять в великой скорби и рыданиях отправилась Изида в поиски за священными членами своего мужа и брата. К плачу ее присоединяет свои жалобы сестра ее, богиня Нефтис, и могущественный Тоот, и сын богини, светлый Гор, Горизит.

Таков был тайный смысл нынешней процессии в первой половине священнослужения. Теперь, по уходе простых верующих и после небольшого отдыха, надлежало совершиться второй части великого тайнодействия. В храме остались только посвященные в высшие степени — мистагоги, эпопты, пророки и жрецы.

Мальчики в белых одеждах разносили на серебряных подносах мясо, хлеб, сухие плоды и сладкое пелузское вино. Другие разливали из узкогорлых тирских сосудов сикеру, которую в те времена давали перед казнью преступникам для возбуждения в них мужества, що которая также обладала великим свойством порождать и поддерживать в людях огонь священного безумия.

По знаку очередного жреца мальчики удалились. Жрец-привратник запер все двери. Затем он внимательно обошел всех оставшихся, всматриваясь им в лица и опрашивая их таинственными словами, составлявшими пропуск нынешней ночи. Два других жреца провезли вдоль храма и вокруг каждой из его колонн серебряную кадильницу на колесах. Синим, густым, пьянящим, ароматным фимиамом наполнился храм, и сквозь слои дыма едва стали видны разноцветные огни лампад, сделанных из прозрачных камней,— лампад, оправленных в резное золото и подвешенных к потолку на длинных серебряных цепях. В давнее время этот храм Озириса и Изиды отличался небольшими размерами и беднотою и был выдолблен наподобие пещеры в глубине горы. Узкий подземный коридор вел к нему снаружи. Но во дни царствования Соломона, взявшего под свое покровительство все религии, кроме тех, которые допускали жертвоприношения детей, и благодаря усердию царицы Астис, родом египтянки, храм разросся в глубину и в высоту и украсился богатыми приношениями.

Прежний алтарь так и остался неприкосновенным в своей первоначальной суровой простоте, вместе со множеством маленьких покоев, окружавших его и служивших для сохранения сокровищ, жертвенных предметов и священных принадлежностей, а также для особых тайных целей во время самых сокровенных мистических оргий.

Зато поистине был великолепен наружный двор с пилонами в честь богини Гатор и с четырехсторонней колоннадой из двадцати четырех колонн. Еще пышнее была устроена внутренняя подземная гипостильная зала для молящихся. Ее мозаичный пол весь был украшен искусными изображениями рыб, зверей, земноводных и пресмыкающихся. Потолок же был покрыт голубой глазурью, и на нем сияло золотое солнце, светилась серебряная луна, мерцали бесчисленные звезды, и парили на распростертых крыльях птицы. Пол был землею, потолок — небом, а их соединяли, точно могучие древесные стволы, круглые и многогранные колонны. И так как все колонны завершались капителями в виде нежных цветов лотоса или тонких свертков папируса, то лежавший на них потолок действительно казался легким и воздушным, как небо.

Стены до высоты человеческого роста были обложены красными гранитными плитами, вывезенными, по желанию царицы Астис, из Фив, где местные мастера умели придавать граниту зеркальную гладкость и изумительный блеск. Выше, до самого потолка, стены так же, как и колонны, пестрели резными и раскрашенными изображениями с символами богов обоих Египтов. Здесь был Себех, чтимый в Фаюме под видом крокодила, и Тоот, бог луны, изображаемый как ибис в городе Хмуну, и солнечный бог Гор, которому в Эдфу был посвящен кобчик, и Бает из Бубаса, под видом кошки, Шу, бог воздуха — лев, Пта — апис, Гатор — богиня веселья — корова, Анубис, бог бальзамирования, с головою шакала, и Монту из Гермона, и коптский Мину, и богиня неба Нейт из Саиса, и, наконец, в виде овна, страшный бог, имя которого не произносилось и которого называли Хентиементу, что значит «Живущий на Западе».

Полутемный алтарь возвышался над всем храмом, и в глубине его тускло блестели золотом стены святилища, скрывавшего изображения Изиды. Трое ворот — большие, средние и двое боковых маленьких — вели в святилище. Перед средним стоял жертвенник со священным каменным ножом из эфиопского обсидиана. Ступени вели к алтарю, и на них расположились младшие жрецы и жрицы с тимпанами, систрами, флейтами и бубнами.

Царица Астис возлежала в маленьком потайном покое. Небольшое квадратное отверстие, искусно скрытое тяжелым занавесом, выходило прямо к алтарю и позволяло, не выдавая своего присутствия, следить за всеми подробностями священнодействия. Легкое узкое платье из льняного газа, затканное серебром, вплотную облегало тело царицы, оставляя обнаженными руки до плеч и ноги до половины икр. Сквозь прозрачную материю розово светилась ее кожа и видны были все чистые линии и возвышения ее стройного тела, которое до сих пор, несмотря на тридцатилетний возраст царицы, не утеряло своей гибкости, красоты и свежести. Волосы ее, выкрашенные в синий цвет, были распущены по плечам и по спине, и концы их убраны бесчисленными ароматическими шариками. Лицо было сильно нарумянено и набелено, а тонко обведенные тушью глаза казались громадными и горели в темноте, как у сильного зверя кошачьей породы. Золотой священный уреус спускался у нее от шеи вниз, разделяя полуобнаженные груди.

С тех пор как Соломон охладел к царице Астис, утомленный ее необузданной чувственностью, она со всем пылом южного сладострастия и со всей яростью оскорбленной женской ревности предалась тем тайным оргиям извращенной похоти, которые входили в высший культ скопческого служения Изиде. Она всегда показывалась окруженная жрецами-кастратами, и даже теперь, когда один из них мерно обвевал ее голову опахалом из павлиньих перьев, другие сидели на полу, впиваясь в царицу безумно-блаженными глазами. Ноздри их расширялись и трепетали от веявшего на них аромата ее тела, и дрожащими пальцами они старались незаметно прикоснуться к краю ее чуть колебавшейся легкой одежды. Их чрезмерная, никогда не удовлетворяющаяся страстность изощряла их воображение до крайних пределов. Их изобретательность в наслаждениях Кибеллы и Ашеры переступала все человеческие возможности. И, ревнуя царицу друг к другу, ко всем женщинам, мужчинам и детям, ревнуя даже к ней самой, они поклонялись ей больше, чем Изиде, и, любя, ненавидели ее, как бесконечный огненный источник сладостных и жестоких страданий.

Темные, злые, страшные и пленительные слухи ходили о царице Астис в Иерусалиме. Родители красивых мальчиков и девушек прятали детей от ее взгляда; ее имя боялись произносить на супружеском ложе, как знак осквернения и напасти. Но волнующее, опьяняющее любопытство влекло к ней души и отдавало во власть ей тела. Те, кто испытал хоть однажды ее свирепые кровавые ласки, те уже не могли ее забыть никогда и делались навеки ее жалкими, отвергнутыми рабами. Готовые ради нового обладания ею на всякий грех, на всякое унижение и преступление, они становились похожими на тех несчастных, которые, попробовав однажды горькое маковое питье из страны Офир, дающее сладкие грезы, уже никогда не отстанут от него и только ему одному поклоняются и одно его чтут, пока истощение и безумие не прервут их жизни.

Медленно колыхалось в жарком воздухе опахало. В безмолвном восторге созерцали жрецы свою ужасную повелительницу. Но она точно забыла об их присутствии. Слегка отодвинув занавеску, она неотступно глядела напротив, по ту сторону алтаря, где когда-то из-за темных изломов старинных златокованых занавесок показывалось прекрасное светлое лицо израильского царя. Его одного любила всем своим пламенным и порочным сердцем отвергнутая царица, жестокая и сладострастная Астис. Его мимолетного взгляда, ласкового слова, прикосновения его руки искала она повсюду и не находила. На торжественных выходах, на дворцовых обедах и в дни суда оказывал Соломон ей почтительность, как царице и дочери царя, но душа его была мертва для нее. И часто гордая царица приказывала в урочные часы проносить себя мимо дома Ливанского, чтобы хоть издали, незаметно, сквозь тяжелые ткани носилок, увидеть среди придворной толпы гордое, незабвенно прекрасное лицо Соломона. И давно уже ее пламенная любовь к царю так тесно срослась с жгучей ненавистью, что сама Астис не умела отличить их.

Прежде и Соломон посещал храм Изиды в дни великих празднеств и приносил жертвы богине и даже принял титул ее верховного жреца, второго после египетского фараона. Но страшные таинства «Кровавой жертвы Оплодотворения» отвратили его ум и сердце от служения Матери богов.

— Оскопленный по неведению, или насилием, или случайно, или по болезни — не унижен перед богом,— сказал царь.— Но горе тому, кто сам изуродует себя.

И вот уже целый год ложе в храме оставалось пустым. И напрасно пламенные глаза царицы жадно глядели теперь на неподвижные занавески.

Между тем вино, сикера и одуряющие курения уже оказывали заметное действие на собравшихся в храме. Чаще слышались крик, и смех, и звон падающих на каменный пол серебряных сосудов. Приближалась великая, таинственная минута кровавой жертвы. Экстаз овладевал верующими.

Рассеянным взором оглядела царица храм и верующих. Много здесь было почтенных и знаменитых людей из свиты Соломоновой и из его военачальников: Бен-Гевер, властитель области Арговии, и Ахимаас, женатый на дочери царя Васемафи, и остроумный Бен-Декер, и Зовуф, носивший, по восточным обычаям, высокий титул «друга царя», и брат Соломона от первого брака Давидова — Далуиа, расслабленный, полумертвый человек, преждевременно впавший в идиотизм от излишеств и пьянства. Все они были — иные по вере, иные по корыстным расчетам, иные из подражания, а иные из сластолюбивых целей — поклонниками Изиды.

И вот глаза царицы Остановились долго и внимательно, с напряженной мыслью, на красивом юношеском лице Элиава, одного из начальников царских телохранителей.

Царица знала, отчего горит такой яркой краской его смуглое лицо, отчего с такой страстной тоской устремлены его горячие глаза сюда, на занавески, которые едва движутся от прикосновения прекрасных белых рук царицы. Однажды, почти шутя, повинуясь минутному капризу, она заставила Элиава провести у нее целую блаженную ночь. Утром она отпустила его, но с тех пор уже много дней подряд видела она повсюду — во дворце, в храме, на улицах — два влюбленных, покорных, тоскующих глаза, которые покорно провожали ее.

Темные брови царицы сдвинулись, и ее зеленые длинные глаза вдруг потемнели от страшной мысли. Едва заметным движением руки она приказала кастрату опустить вниз опахало и сказала тихо:

— Выйдите все. Хушай, ты пойдешь и позовешь ко мне Элиав^, начальника царской стражи. Пусть он придет один.

XI

Десять жрецов в белых одеждах, испещренных красными пятнами, вышли на середину алтаря. Следом за ними шли еще двое жрецов, одетых в женские одежды. Они должны были изображать сегодня Нефтис и Изиду, оплакивающих Озириса. Потом из глубины алтаря вышел некто в белом хитоне без единого украшения, и глаза всех женщин и мужчин с жадностью приковались к нему. Это был тот самый пустынник, который провел десять лет в тяжелом подвижническом искусе на горах Ливана и нынче должен был принести великую добровольную кровавую жертву Изиде. Лицо его, изнуренное голодом, обветренное и обожженное, было строго и бледно, глаза сурово опущены вниз, и сверхъестественным ужасом повеяло от него на толпу.

Наконец вышел и главный жрец храма, столетний старец с тиарой на голове, с тигровой шкурой на плечах, в парчовом переднике, украшенном хвостами шакалов.

Повернувшись к молящимся, он старческим голосом, кротким и дрожащим, произнес:

— Сутон-ди-готпу. (Царь приносит жертву.)

И затем, обернувшись к жертвеннику, он принял из рук помощника белого голубя с красными лапками, отрезал птице голову, вынул у нее из груди сердце и кровью ее окропил жертвенник и священный нож.

После небольшого молчания он возгласил:

— Оплачемте Озириса, бога Атуму, великого Ун-Нофер-Онуф-рия, бога Она!

Два кастрата в женских одеждах — Изида и Нефтис — тотчас же начали плач гармоничными тонкими голосами:

«Возвратись в свое жилище, о прекрасный юноша. Видеть тебя — блаженство.

Изида заклинает тебя, Изида, которая была зачата с тобою в одном чреве, жена твоя и сестра.

Покажи нам снова лицо твое, светлый бог. Вот Нефтис, сестра твоя. Она обливается слезами и в горести рвет свои волосы.

В смертельной тоске разыскиваем мы прекрасное тело твое. Озирис, возвратись в дом свой!»

Двое других жрецов присоединили к первым свои голоса. Это Гор и Анубис оплакивали Озириса, и каждый раз, когда они оканчивали стих, хор, расположившийся на ступенях лестницы, повторял его торжественным и печальным мотивом.

Потом, с тем же пением, старшие жрецы вынесли из святилища статую богини, теперь уже не закрытую наосом. Но черная мантия, усыпанная золотыми звездами, окутывала богиню с ног до головы, оставляя видимыми только ее серебряные ноги, обвитые змеей, а над головою серебряный диск, включенный в коровьи рога. И медленно, под звон кадильниц и систр, со скорбным плачем двинулась процессия богини Изиды со ступенек алтаря, вниз, в храм, вдоль его стен, между колоннами.

Так собирала богиня разбросанные члены своего супруга, чтобы оживить его при помощи Тоота и Анубиса:

«Слава городу Абидосу, сохранившему прекрасную голову твою, Озирис.

Слава тебе, город Мемфис, где нашли мы правую руку великого бога, руку войны и защиты.

И тебе, о город Саис, скрывший левую руку светлого бога, руку правосудия.

И ты будь благословен, город Фивы, где покоилось сердце Ун-Нофер-Онуфрия».

Так обошла богиня весь храм, возвращаясь назад к алтарю, и все страстнее и громче становилось пение хора. Священное воодушевление овладевало жрецами и молящимися. Все части тела Озириса нашла Изида, кроме одной, священного Фаллуса, оплодотворяющего материнское чрево, созидающего новую вечную жизнь. Теперь приближался самый великий акт в мистерии Озириса и Изиды...

— Это ты, Элиав? — спросила царица юношу, который тихо вошел в дверь.

В темноте ложи он беззвучно опустился к ее ногам и прижал к губам край ее платья. И царица почувствовала, что он плачет от восторга, стыда и желания. Опустив руку на его курчавую жесткую голову, царица произнесла:

— Расскажи мне, Элиав, все, что ты знаешь о царе и об этой девочке из виноградника.

— О, как ты его любишь, царица! — сказал Элиав с горьким стоном. п.

— Говори...— приказала Астис.

— Что я могу тебе сказать, царица? Сердце мое разрывается от ревности.

— Говори!

— Никого еще не любил царь, как ее. Он не расстается с ней ни на миг. Глаза его сияют счастьем. Он расточает вокруг себя милости и дары. Он, авимелех и мудрец, он, как раб, лежит около ее ног и, как собака, не спускает с нее глаз своих.

— Говори!

— О, как ты терзаешь меня, царица! И она... она — вся любовь, вся нежность и ласка! Она кротка и стыдлива, она ничего не видит и не знает, кроме своей любви. Она не возбуждает ни в ком ни злобы, ни ревности, ни зависти...

— Говори! — яростно простонала царица, и, вцепившись своими гибкими пальцами в черные кудри Элиава, она притиснула его голову к своему телу, царапая его лицо серебряным шитьем своего прозрачного хитона.

А в это время в алтаре вокруг изображения богини, покрытой черным покрывалом, носились жрецы и жрицы в священном исступлении, с криками, похожими на лай, под звон тимпанов и дребезжание систр.

Некоторые из них стегали себя многохвостыми плетками из кожи носорога, другие наносили себе короткими ножами в грудь и в плечи длинные кровавые раны, третьи пальцами разрывали себе рты, надрывали себе уши и царапали лица ногтями. В середине этого бешеного хоровода у самых ног богини кружился на одном месте с непостижимой быстротой отшельник с гор Ливана в белоснежной развевающейся одежде. Один верховный жрец оставался неподвижным. В руке он держал священный жертвенный нож из эфиопского обсидиана, готовый передать его в последний страшный момент.

— Фаллус! Фаллус! Фаллус! — кричали в экстазе обезумевшие жрецы.— Где твой Фаллус, о светлый бог! Приди, оплодотвори богиню. Грудь ее томится от желания! Чрево ее как пустыня в жаркие летние месяцы.

И вот страшный, безумный, пронзительный крик на мгновение заглушил весь хор. Жрецы быстро расступились, и все бывшие в храме увидели ливанского отшельника, совершенно обнаженного, ужасного своим высоким, костлявым, желтым телом. Верховный жрец протянул ему нож. Стало невыносимо тихо в храме. И он, быстро нагнувшись, сделал какое-то движение, выпрямился и с воплем боли и восторга вдруг бросил к ногам богини бесформенный кровавый кусок мяса.

Он шатался. Верховный жрец осторожно поддержал его, обвив рукой за спину, поДвел его к изображению Изиды и бережно накрыл его черным покрывалом и оставил так на несколько мгновений, чтобы он втайне, невидимо для других, мог запечатлеть на устах оплодотворенной богини свой поцелуй.

Тотчас же вслед за этим его положили на носилки и унесли из алтаря. Жрец-привратник вышел из храма. Он ударил деревянным молотком в громадный медный круг, возвещая всему миру о том, что свершилась великая тайна оплодотворения богини. И высокий поющий звук меди понесся над Иерусалимом.

Царица Астис, еще продолжая содрогаться всем телом, откинула назад голову Элиава. Глаза ее горели напряженным красным огнем. И она сказала медленно, слово за словом:

— Элиав, хочешь, я сделаю тебя царем Иудеи и Израиля? Хочешь быть властителем над всей Сирией и Месопотамией, над Финикией и Вавилоном?

— Нет, царица, я хочу только тебя...

— Да, ты будешь моим властелином. Все мои ночи будут принадлежать тебе. Каждое мое слово, каждый мой взгляд, каждое дыхание будут твоими. Ты знаешь пропуск. Ты пойдешь сегодня во дворец и убьешь их. Ты убьешь их обоих! Ты убьешь их обоих!

Элиав хотел что-то сказать. Но царица притянула его к себе и прильнула к его рту своими жаркими губами и языком. Это продолжалось мучительно долго. Потом, внезапно оторвав юношу от себя, она сказала коротко и повелительно:

— Иди!

— Я иду,— ответил покорно Элиав.

XII

И была седьмая ночь великой любви Соломона.

Странно тихи и глубоко нежны были в эту ночь ласки царя и Суламифи. Точно какая-то задумчивая печаль, осторожная стыдливость, отдаленное предчувствие окутывали легкою тенью их слова, поцелуи и объятия.

Глядя в окно на небо, где ночь уже побеждала догорающий вечер, Суламифь остановила свои глаза на яркой голубоватой звезде, которая трепетала кротко и нежно.

— Как называется эта звезда, мой возлюбленный? — спросила она.

— Это звезда Сопдит,— ответил царь.— Это священная звезда. Ассирийские маги говорят нам, что души всех людей живут на ней после смерти тела.

— Ты веришь этому, царь?

Соломон не ответил. Правая рука его была под головою Сула-мифи, а левою он обнимал ее, и она чувствовала его ароматное дыхание на себе, на волосах, на виске.

— Может быть, мы увидимся там с тобою, царь, после того как умрем? — спросила тревожно Суламифь.

Царь опять промолчал.

— Ответь мне что-нибудь, возлюбленный,— робко попросила Суламифь.

Тогда царь сказал:

— Жизнь человеческая коротка, но время бесконечно, и вещество бессмертно. Человек умирает и утучняет гниением своего тела землю, земля вскармливает колос, колос приносит зерно, человек поглощает хлеб и питает им свое тело. Проходят тьмы и тьмы тем веков, все в мире повторяется,— повторяются люди, звери, камни, растения. Во многообразном круговороте времени и вещества повторяемся и мы с тобою, моя возлюбленная. Это так же верно, как и то, что если мы с тобою наполним большой мешок доверху морским гравием и бросим в него всего лишь один драгоценный сапфир, то, вытаскивая много раз из мешка, ты все-таки рано или поздно извлечешь и драгоценность. Мы с тобою встретимся, Суламифь, и мы не узнаем друг друга, но с тоской и восторгом будут стремиться наши сердца навстречу, потому что мы уже встречались с тобою, моя кроткая, моя прекрасная Суламифь, но мы не помним этого.

— Нет, царь, нет! Я помню. Когда ты стоял под окном моего дома и звал меня: «Прекрасная моя, выйди, волосы мои полны ночной росою!» — я узнала тебя, я вспомнила тебя, и радость и страх овладели моим сердцем. Скажи мне, мой царь, скажи, Соломон: вот, если завтра я умру, будешь ли ты вспоминать свою смуглую девушку из виноградника, свою Суламифь?

И, прижимая ее к своей груди, царь прошептал, взволнованный:

— Не говори так никогда... Не говори так, о Суламифь! Ты избранная богом, ты настоящая, ты царица души моей... Смерть не коснется тебя...

Резкий медный звук вдруг пронесся над Иерусалимом. Он долго заунывно дрожал и колебался в воздухе, и когда замолк, то долго еще плыли его трепещущие отзвуки.

— Это в храме Изиды окончилось таинство,— сказал царь.

— Мне страшно, прекрасный мой! — прошептала Суламифь.— Темный ужас проник в мою душу... Я не хочу смерти... Я еще не успела насладиться твоими объятиями... Обойми меня... Прижми меня к себе крепче... Положи меня, как печать, на сердце твоем, как печать, на мышце твоей!..

— Не бойся смерти, Суламифь! Так же сильна, как и смерть, любовь... Отгони грустные мысли... Хочешь, я расскажу тебе о войнах Давида, о пирах и охотах фараона Суссакима? Хочешь ты услышать одну из тех сказок, которые складываются в стране Офир?.. Хочешь, я расскажу тебе о чудесах Викрамадитья?

— Да, мой царь. Ты сам знаешь, что, когда я слушаю тебя, сердце мое растет от радости! Но я хочу тебя попросить о чем-то...

— О Суламифь,— все, что хочешь! Попроси у меня мою жизнь — я с восторгом отдам ее тебе. Я буду только жалеть, что слишком малой ценой заплатил за твою любовь.

Тогда Суламифь улыбнулась в темноте от счастья и, обвив царя руками, прошептала ему на ухо:

— Прошу тебя, когда наступит утро, пойдем вместе туда... на виноградник... Туда, где зелень, и кипарисы, и кедры, где около каменной стенки ты взял руками мою душу... Прошу тебя об этом, возлюбленный... Там снова окажу я тебе ласки мои...

В упоении поцеловал царь губы своей милой.

Но Суламифь вдруг встала на своем ложе и прислушалась.

— Что с тобою, дитя мое?.. Что испугало тебя? — спросил Соломон.

— Подожди, мой милый... сюда идут... Да... Я слышу шаги...— Она замолчала. И было так тихо, что они различали биение своих сердец.

Легкий шорох послышался за дверью, и вдруг она распахнулась быстро и беззвучно.

— Кто там? — воскликнул Соломон.

Но Суламифь уже спрыгнула с ложа, одним движением метнулась навстречу темной фигуре человека с блестящим мечом в руке. И тотчас же, пораженная насквозь коротким, быстрым ударом, она со слабым, точно удивленным криком упала на пол.

Соломон разбил рукой сердоликовый экран, закрывавший свет ночной лампады. Он увидал Элиава, который стоял у двери, слегка наклонившись над телом девушки, шатаясь, точно пьяный. Молодой воин под взглядом Соломона поднял голову и, встретившись глазами с гневными, страшными глазами царя, побледнел и застонал. Выражение отчаяния и ужаса исказило его черты. И вдруг, согнувшись, спрятав в плащ голову, он робко, точно испуганный шакал, стал выползать из комнаты. Но царь остановил его, сказав только три слова:

— Кто принудил тебя?

Весь трепеща и щелкая зубами, с глазами, побелевшими от страха, молодой воин уронил глухо:

— Царица Астис...

— Выйди,— приказал Соломон.— Скажи очередной страже, чтобы она стерегла тебя.

Скоро по бесчисленным комнатам дворца забегали люди с огнями. Все покои Осветились. Пришли врачи, собрались военачальники и друзья царя.

Старший врач сказал:

— Царь, теперь не поможет ни наука, ни бог. Когда извлечем меч, оставленный в ее груди, она тотчас же умрет.

Но в это время Суламифь очнулась и сказала со спокойною улыбкой:

— Я хочу пить.

И когда напилась, она с нежной, прекрасной улыбкой остановила свои глаза на царе и уже больше не отводила их; а он стоял на коленях перед ее ложем, весь обнаженный, как и она, не замечая, что его колени купаются в ее крови и что руки его обагрены алою кровью.

Так, глядя на своего возлюбленного и улыбаясь кротко, говорила с трудом прекрасная Суламифь:

— Благодарю тебя, мой царь, за все: за твою любовь, за твою красоту, за твою мудрость, к которой ты позволил мне прильнуть устами, как к сладкому источнику. Дай мне поцеловать твои руки, не отнимай их от моего рта до тех пор, пока последнее дыхание не отлетит от меня. Никогда не было и не будет женщины счастливее меня. Благодарю тебя, мой царь, мой возлюбленный, мой прекрасный. Вспоминай изредка о твоей рабе, о твоей обожженной солнцем Суламифи.

И царь ответил ей глубоким, медленным голосом:

— До тех пор, пока люди будут любить друг друга, пока красота души и тела будет самой лучшей и самой сладкой мечтой в мире, до тех пор, клянусь тебе, Суламифь, имя твое во многие века будет произноситься с умилением и благодарностью.

К утру Суламифи не стало.

Тогда царь встал, велел дать себе умыться и надел самый роскошный пурпуровый хитон, вышитый золотыми скарабеями, и возложил на свою голову венец из кроваво-красных рубинов. После этого он подозвал к себе Ванею и сказал спокойно:

— Ванея, ты пойдешь и умертвишь Элиава.

Но старик закрыл лицо руками и упал ниц перед царем.

— Царь, Элиав — мой внук!

— Ты слышал меня, Ванея?

— Царь, прости меня, не угрожай мне своим гневом, прикажи это сделать кому-нибудь другому. Элиав, выйдя из дворца, побежал в храм и схватился за рога жертвенника. Я стар, смерть моя близка, я не смею взять на свою душу этого двойного преступления.

Но царь возразил:

— Однако, когда я поручил тебе умертвить моего брата Адонию, также схватившегося за священные рога жертвенника, разве ты ослушался меня, Ванея?

96

— Прости меня! Пощади меня, царь!

— Подними лицо твое,— приказал Соломон.

И когда Ванея поднял голову и увидел глаза царя, он быстро встал с пола и послушно направился к выходу.

Затем, обратившись к Ахиссару, начальнику и смотрителю дворца, он приказал:

— Царицу я не хочу предавать смерти, пусть она живет, как хочет, и умирает, где хочет. Но никогда она не увидит более моего лица. Сегодня, Ахиссар, ты снарядишь караван и проводишь царицу до гавани в Иаффе, а оттуда в Египет, к фараону Сусса-киму. Теперь пусть все выйдут.

И, оставшись один лицом к лицу с телом Суламифи, он долго глядел на ее прекрасные черты. Лицо ее было бело, и никогда оно не было так красиво при ее жизни.Полуоткрытые губы, которые всего час тому назад целовал Соломон, улыбались загадочно и блаженно, и зубы, еще влажные, чуть-чуть поблескивали из-под них.

Долго глядел царь на свою мертвую возлюбленную, потом тихо прикоснулся пальцем к ее лбу, уже начавшему терять теплоту жизни, и медленными шагами вышел из покоя.

За дверями его дожидался первосвященник Азария, сын Са-докии. Приблизившись к царю, он спросил:

— Что нам делать с телом этой женщины? Теперь суббота.

И вспомнил царь, как много лет тому назад скончался его

отец, и лежал на песке, и уже начал быстро разлагаться. Собаки, привлеченные запахом падали, уже бродили вокруг него с горящими от голода и жадности глазами. И, как теперь, спросил его первосвященник, отец Азарии, дряхлый старик:

— Вот лежит твой отец, собаки могут растерзать его труп... Что нам делать? Почтить ли память царя и осквернить субботу или соблюсти субботу, но оставить труп твоего отца на съедение собакам?

Тогда ответил Соломон:

— Оставить. Живая собака лучше мертвого льва.

И когда теперь, после слов первосвященника, вспомнил он это, то сердце его сжалось от печали и страха.

Ничего не ответив первосвященнику, он пошел дальше, в зал судилища.

Как и всегда по утрам, двое его писцов, Елихофер и Ахия, уже лежали на циновках, по обе стороны трона, держа наготове свертки папируса, тростник и чернила. При входе царя они встали и поклонились ему до земли. Царь же сел на свой трон из слоновой кости с золотыми украшениями, оперся локтем на спину золотого льва и, склонив голову на ладонь, приказал:

— Пишите!

«Положи меня, как печать, на сердце твоем, как перстень, на руке твоей, потому что крепка, как смерть, любовь и жестока, как ад, ревность: стрелы ее — стрелы огненные».

И, помолчав так долго, что писцы в тревоге затаили дыхание, он сказал:

— Оставьте меня одного.

И весь день, до первых вечерних теней, оставался царь один на один со своими мыслями, и никто не осмелился войти в громадную, пустую залу судилища.

(1908)

Валерий Брюсов
КЛЕОПАТРА

Нет, как раб не буду распят,

Иль как пленный враг казнен!

Клеопатра! — Верный аспид Нам обоим принесен.

Вынь на волю из корзины,

Как союзницу, змею,

Полюбуйся миг единый На живую чешую.

И потом на темном ложе Дай припасть ей нам на грудь,

Сладким холодом по коже В быстрых кольцах проскользнуть.

Не любовь, но смерть нам свяжет Узы тягостные рук,

И, скрутясь, меж нами ляжет Наш последний тайный друг.

Губы в губы,— взгляд со взглядом,—

Встретим мы последний суд.

Два укуса с жгучим ядом Сжатых рук не разомкнут.

И истома муки страстной Станет слабостью конца,

И замрут, дрожа согласно,

Утомленные сердца.

Я как раб не буду распят,

Не покорствуй как раба!

Клеопатра! — Верный аспид —

Наша общая судьба.

1905

АНТОНИЙ

Ты на закатном небосклоне Былых, торжественных времен Как исполин стоишь, Антоний,

Как яркий, незабвенный сон.

Боролись за народ трибуны И императоры — за власть,

Но ты, прекрасный, вечно юный, Один алтарь поставил — страсть!

Победный лавр, и скиптр вселенной, И ратей пролитую кровь Ты бросил на весы, надменный,—

И пересилила любовь!

Когда вершились судьбы мира Среди вспененных боем струй,— Венец и пурпур триумвира Ты променял на поцелуй.

Когда одна черта делила В веках величье и позор,—

Ты повернул свое кормило,

Чтоб раз взглянуть в желанный взор.

Как нимб, Любовь, твое сиянье Над всеми, кто погиб, любя!

Блажен, кто ведал посмеянье,

И стыд, и гибель — за тебя!

О, дай мне жребий тот же вынуть,

И в час, когда не кончен бой,

Как беглецу, корабль свой кинуть Вслед за египетской кормой!

Загрузка...