- Ну что ж, - сказала Катя, когда он за руку ввел ее в квартиру. Неплохо. По крайней мере, мужской поступок.
Сказано это было так же спокойно и холодно, как и фраза про то, что она не любит сюрпризов, но для Алексея Михайловича в этом холодном спокойствии было ровно столько доброты, мягкости, снисходительности, нежности и теплоты, сколько ему недоставало в Кате, и он почувствовал себя совершенно счастливым. Слова же "мужской поступок" были наивысшей похвалой, какой он будет когда-нибудь ею удостоен.
- Ладно, у меня для тебя тоже сюрприз, - сказала Катя уже другим, "добрым", голосом, каким она начинала говорить с Алексеем Михайловичем, как он заметил, обычно через несколько минут после начала разговора. Словно оттаивала постепенно и из Снегурочки превращалась в обычную живую женщину.
Она принесла из коридора пакет и достала из него новенькие, только что из магазина, пододеяльник, простыню и две наволочки.
- Я ведь догадалась, сударь мой, в чем ваш сюрприз. Вот, зашла по дороге и купила. Нравится вам голубой цвет?
- Мне нравится белое на голубом.
- Это вы про что, сударь?
- Это я про тебя, Катюша...
И через несколько минут он увидел белое на голубом: белое, золотистое и розовое. И впился в это белое - белые плечи, белая, с розовыми сосками, грудь, белый гладкий живот - губами, спускаясь все ниже и ниже, и когда добрался до самого нежного, до самого заветного, она, прижимая его голову к своему животу, простонала таким голосом, какого он прежде не слышал: "Гадкий мальчишка! Ты гадкий мальчишка..."
Глава седьмая
51 килограмм любви
1
- Ты книжный человек, - часто говорила ему Катя. - Ты живешь не в настоящем мире, а в выдуманном. И сам все время все выдумываешь. В том числе и меня.
С этим Алексей Михайлович не спорил. Он часто - особенно в последнее время - чувствовал себя героем какого-то странного романа, в которому ему, главному герою, пришлось мыкаться в одиночестве на протяжении по меньшей мере двух третей текста, и только в последней трети, когда уже пора было сводить концы с концами и подготавливать читателя к финалу, вдруг возникла главная героиня, ради которой, как выяснилось, он и болтался без дела все это время.
Главной героиней была, разумеется, Катя. Алексей Михайлович очень скоро, на самом раннем этапе их отношений, почувствовал, что Катя - именно главная, а не второстепенная героиня в романе его жизни. Так уж он был устроен. Хотя никогда не задумывался об этом. И задумался по-настоящему только тогда, когда Катя спросила, почему у него нет друзей.
- А разве у меня нет? - удивился он.
И вдруг понял, что действительно нет. И почти сразу же понял, почему нет. Потому что он - однолюб. Не в том смысле, что любит всю жизнь одну женщину. А в том, что одновременно может любить только одного человека. И этот человек становится для него главным. И по сути - единственным. И имеет значение только то, что связано с этим главным человеком, а все остальное отступает на задний план. При этом даже неважно, идет ли речь о любви в обычном смысле этого слова. Просто главное место в душе занимает один человек, а все остальные уравниваются в правах. При таком подходе у человека может быть в лучшем случае один настоящий друг, но даже и он будет отодвинут в сторону, как только появится другой главный человек - женщина. Обычно любовь и дружба не соперники, но только не в случае Алексея Михайловича. У него в душе только одно почетное место, и занять его может только один. Самый главный. Самый достойный.
Когда-то главным человеком для него была его первая жена. Потом - очень недолго - К. Потом - Виктория. И вот теперь - Катя.
А ведь это, пожалуй, может служить своеобразным тестом, думал он с иронией. Как только женщина становится для меня главным человеком в жизни, сразу же можно признаваться ей в любви...
- Господи, о чем я? Да неужели же я...
Он стоял перед зеркалом с намыленными щеками, с бритвой в руке и глазами, полными неподдельного ужаса, смотрел на себя в зеркале. Неужели же я опять попался? - спрашивал он у своего отражения, и отражение красноречиво говорило ему: да, попался, в твоем-то возрасте, стыдно, конечно, но ничего не поделаешь - ты попался.
2
Позже, анализируя собственное состояние и пытаясь понять, с чего, собственно, все началось, Алексей Михайлович пришел к выводу, что детонатором, вызвавшим в итоге убийственный (для него) взрыв чувств, был очередной домысел, очередная фантазия, как выражалась Катя, очередное проявление его мнительности или подозрительности - он сам не знал, как это назвать. Он был настоящим рабом своих чувств и в особенности предчувствий - и хуже всего, мучительнее всего было то, что его предчувствия мучили его иногда годами, даже уже после того, как все с ними связанное было далеко в прошлом и перестало иметь для него какое-либо значение.
С Катей тоже было у него предчувствие - и точно в таком же роде. Однажды, когда он был у нее дома - он бывал у нее иногда, но любовью они там больше не занимались, кроме... Но об этом потом. Когда он был у нее дома, он увидел на столе в кухне молочную бутылку с одинокой алой розой. И Катя сама, хотя он ни о чем не спрашивал, рассказала ему, что к ней на улице подошел молодой человек и вдруг ни с того ни с сего вручил ей розу.
- Ты веришь, что ко мне еще может подойти молодой человек и подарить мне цветы? - спросила Катя.
- Конечно, верю, - ответил он. - Ты очень даже неплохо выглядишь и можешь понравится любому мужчине.
Сказал он это вполне искренне, если и польстил - то самую малость, но крохотный червячок подозрения незаметно заполз в душу. Как-то так странно сказала об этом молодом человеке с розой Катя, как-то не так, как сказала бы о человеке, который подошел, подарил розу и ушел своей дорогой. Он к тому времени уже научился немного разбираться в оттенках Катиного голоса, и оттенок, который он расслышал - или ему показалось, что он расслышал, - ему не понравился.
Именно поэтому три или четыре дня спустя, когда Катя сказала ему, что не сможет с ним встретиться, потому что у них в банке какое-то мероприятие - день рождения одной сотрудницы, кажется, он тогда не вник, - Алексей Михайлович неожиданно для себя вечером почувствовал, что не находит себе места. Это было то самое неосознанное предчувствие. Они встречались с Катей раз или два раза в неделю. Все остальное время она проводила вдали от него, без него, и он хоть и интересовался при встрече, где она была, что делала, но никогда даже и не думал проверять ее, ловить ее на мелкой лжи, без которой, как ни крутись, в этой жизни обойтись невозможно. Особенно в отношениях между мужчиной и женщиной. И особенно - когда имеешь дело с таким мнительным и ревнивым мужчиной, как Алексей Михайлович. Говорить такому всю правду о себе не позволила бы себе ни одна женщина.
И вот предчувствие вдруг заработало, Алексей Михайлович сорвался с места и, пользуясь тем, что жена с дочерью в очередной раз ночевали у тещи, поехал к Кате. Оделся он тепло, так что смог выдержать на морозе больше двух часов - но Кати так и не дождался. Около ее дома был исправный телефон-автомат, так что он, приехав, позвонил и убедился, что дома ее нет - и только после этого устроился в темном уголке ее двора и стал ждать. Время от времени он покидал свой пост, прохаживаясь вдоль дома, чтобы согреться, курил, пил коньяк из прихваченной предусмотрительно фляжки - и чувствовал себя как-то странно бодро и весело, словно занимался бог весть каким разумным делом.
Прождав два с лишним часа и не столько замерзнув, сколько устав - все тело, скованное тяжелым полушубком, ломило, - Алексей Михайлович уехал домой, звонить Кате из дому не стал, а утром поднялся по будильнику в семь часов и к восьми был возле ее подъезда. Он знал, что на работу ей к девяти, что добираться ей около сорока минут, и что выходит она всегда не позже пятнадцати минут девятого. Она и вышла - такая же, как всегда, с той же простодушной улыбкой, которой всегда улыбалась, когда не знала, что за ней кто-то наблюдает, и которая сразу же, как только он ее увидел, развеяла все подозрения Алексея Михайловича.
- Что это вы тут делаете, Алексей Михайлович? - сказала Катя, почти в точности повторив памятную ему по их первой встрече фразу.
- Да, вот, понимаешь, - честно признался он, - замучило меня предчувствие. Почему-то показалось, что с тобой что-то вчера случилось. Я и звонил тебе, и даже приходил...
- Не надо было приходить, - спокойно и деловито, как всегда, сказала Катя.
- Знаю, что не надо, но...
Разговаривая, они очень быстро, почти бегом шли в сторону трамвайной остановки. Потом Катя посмотрела на часы, сказала, что опаздывает и что ей придется просто бежать, пусть он позвонит ей на работу, пока-пока, но Алексей Михайлович не мог с ней вот так, на полуслове расстаться, он бежал с ней рядом и пытался на бегу объяснить, что ничего не мог поделать с собой, бывает с ним такое, зайдет в голову дурацкая мысль и не выходит, и мерещится всякое, и жить не хочется, и вообще...
- Ух, какие мы, оказывается, нежные! - насмешливо сказала Катя.
Они уже не бежали, они стояли на перекрестке, когда она это говорила.
- Я запомню это на всю жизнь, - сказал он минутой позже, когда они перешли через дорогу и встали на остановке в ожидании трамвая, - запомню, как ты стояла напротив меня: такая мягкая, теплая спросонья, такая нежная - 51 килограмм любви, 164 сантиметра нежности! - и говорила своим неповторимым голосом: "Ух, какие мы нежные!"
- Какой-какой у меня голос? - спросила Катя.
- Неповторимый, радость моя, - ответил Алексей Михайлович, не кривя душой. - Не похожий ни на какой другой.
- Но все-таки какой? - чуточку капризно настаивала она.
Трамвая все не было, и она поневоле поддерживала разговор, который при других обстоятельствах оборвала бы на полуслове.
- А вот именно такой и есть, - говорил он, - всегда чуточку капризный и всегда немного печальный. Особенно когда по телефону ты произносишь традиционное "Алло?". Твой голос дважды меняет интонацию на протяжении двух коротких слогов, отчего вместо знака вопроса в конце слышится знак восклицательный, вопросительный же не пропадает вовсе, а перемещается в конец первого слога: "Ал?-ло!".
Повторить в точности за Катей невозможно, но когда Алексей Михайлович все-таки попытался - просто для того, чтобы проверить собственное представление и доказать ей и самому себе, что ничего не придумывает, получилось неожиданно похоже, так что Катя даже вздрогнула от неожиданности. Только тембр ее голоса подделать он никогда бы не смог.
- А еще твое "Ал" звучит слегка недовольно, - продолжал Алексей Михайлович, - словно тебе заранее не хочется брать трубку, кто бы там ни был на том конце. Нет на свете такого человека, с которым тебе хотелось бы поговорить, ради которого стоило бы на всякий случай поменять интонацию первого слога. Даже если это, например...
- Не надо, сударь, никаких "например". Ваши фантазии вас слишком далеко заводят. Надо быть проще. И вообще, если вам не нравится, как я говорю "Ал", можете положить трубку, не дожидаясь моего "ло"!
- Зато "ло", - невозмутимо продолжает Алексей Михайлович, - ты произносишь не скажу - весело, но уже почти энергично. Словно всю печаль и усталость от жизни ты вложила в первый слог, успела, пока он длится, кое-как примириться с окружающим миром и набраться сил, чтобы с заметным напором выдохнуть в трубку свое "ло"...
Сложение двух слогов, думал Алексей Михайлович, глядя на стоящую напротив Катю и мысленно продолжая разговор с ней, дает твоему собеседнику на другом конце провода привычное с детства "Алло" - однако непривычное сочетание двух интонаций тут же разрушает единство и ставит перед выбором, на какую интонацию отвечать: на недовольную или на (почти) энергичную - и, соответственно, каким тоном говорить самому. Сделать выбор в отпущенные для ответа секунды (так и кажется, что ты ждешь с секундомером в левой руке, смотришь на циферблат и на пятой секунде молча положишь трубку) весьма непросто, и многие твои собеседники, я уверен, из года в год пытаются нащупать единственно верную интонацию, но так и продолжают говорить невпопад.
И в первую очередь - я сам.
Какую бы интонацию я ни выбрал, какую заранее заготовленную бодрую фразу ни выпалил, стараясь до минимума сократить тягостные секунды после твоего недовольно-напористого "Ал?-ло!" - никогда, никогда не услышу я ответной радости узнавания в твоем разочарованном и огорченном "Здрассьте...". Потом, когда мы разговоримся, мне, возможно, удастся заинтересовать тебя, развеселить, даже, если повезет, рассмешить - ничто не доставляет мне такого облегчения, как твой искренний смех, - но то первое огорчение и разочарование преодолеть мне не под силу. Так же как ты не в силах его скрыть. И каждый раз в начале разговора с тобой мне чудится, что мы вновь едва знакомы и вновь должны обращаться друг к другу на "вы" и самые первые, самые острые, даже пугающие мгновения нашей страсти еще впереди...
И после этого она уехала, помахав ему на прощанье рукой, затянутой в тонкую черную перчатку и сказав свое обычное быстрое: "Пока-пока!" А он остался. И червячок подозрения в душе тоже остался. И как раз после этого он и понял, что уже несвободен, уже зависим от Кати и, что хуже всего, она тоже это поняла и именно после этого стала относиться к Алексею Михайловичу гораздо критичнее, чем прежде.
3
Теперь каждое свидание стало для него пыткой. Приятной пыткой - потому что теперь он шел на свидание не для того, чтобы обладать женщиной, но чтобы обрести Катю. Но все же пыткой, потому что женщина, которая отдавалась ему столь же покорно, как прежде, была не совсем Катя; настоящая Катя в последний миг ускользала от него, и он никогда не мог с уверенностью сказать после того, что сейчас, только что, несколько мгновений назад с ним в постели была она, Катя, или, наоборот, - что Катя была в постели не просто с мужчиной, в именно с ним, Алексеем Михайловичем.
Как у каждого влюбленного - а он уже дозрел до того, чтобы признаться хотя бы самому себе, чтобы влюблен в Катю, - именно в этом заключалась его идея-фикс: ему надо было быть точно уверенным, что Катя отдается именно ему, Алексею Михайловичу, потому что ей нужен Алексей Михайлович, а не кто-то другой. И уж во всяком случае - не просто мужчина для того, чтобы потом крепко спать, как она сказала ему однажды.
- То есть на моем месте мог быть любой мужчина? - глупо улыбаясь и еще не веря своему несчастью, спросил он.
- Ну, в общем, да.
- То есть то, что мы с тобой встречаемся, не имеет для тебя никакого значения? И ты могла бы кроме меня встречаться еще с кем-то?
- Ну, если бы я встретила кого-то, кого знала раньше, - почему бы и нет?
Взять в руки остро отточенный нож, воткнуть и дважды повернуть...
Могу себе представить, каково было Алексею Михайловичу с ножом в сердце лежать рядом с Катей на застеленной голубой простыней тахте. Он все так же крепко обнимал ее, слышал ее дыхание, ощущал нежность и вечный неистребимый запах ее кожи, который хотел бы носить с собою повсюду и иметь возможность вызывать в памяти по собственному желанию... Нож вошел легко, как в сливочное масло, он был такой острый, что не нужно было прилагать больших усилий, достаточно было направить его в нужную точку.
Катя точно знала, куда следует наносить удар.
Она всегда это знала. И всегда, когда у нее была возможность ударить, ударяла немедленно. Позже, когда к Алексею Михайловичу вернулось по крайней мере чувство юмора (единственное, что ей не удалось отнять у него совсем), он почти забавлялся тем, как может заранее предсказать, когда, каким образом, в какое место ударит его Катя. Если раньше он что-нибудь делал или говорил, а потом вздрагивал всем телом от неожиданно нанесенного удара, то теперь, если так можно выразиться, он заранее чуть-чуть вздрагивал, предчувствуя удар, и потом, когда удар попадал в заранее угаданную точку, уже практически не чувствовал боли. Он даже задумывался иногда о том, кто же из них находится в более сильной позиции: он, который знает о неминуемом ударе и тем не менее подставляет незащищенное место, или Катя, которая видит, не может не видеть, что ей подставляются, что для нее специально снимают защиту, - и тем не менее раз за разом бьет, не жалея сил.
Избежать ее ударов он в принципе не мог. Любое его самостоятельное действие было заведомо неправильным и подлежало осуждению и наказанию. Любое действие, предпринятое, чтобы угодить Кате, было тем более неправильным - а не надо мне угождать! - и подлежало еще более сильному осуждению и наказанию. Любое бездействие в ответ на ее замечание тоже было неправильным и тоже подлежало осуждению и наказанию. Единственное, что он мог бы сделать для нее и они оба знали это, хотя и не говорили вслух, - это исчезнуть, испариться, перестать звонить и назначать свидания. Оказаться вне пределов ее досягаемости. Только в этом случае удара бы не последовало, потому что сама Катя не стала бы его разыскивать даже для того, чтобы ударить.
Это был, кстати, один из самых обидных моментов за всю историю их отношений: то, что она не звонила ему сама. Никогда. Ни разу. Не считая тех нескольких раз, когда она звонила Наталье по каким-то своим женским делам и случайно натыкалась на Алексея Михайловича. И еще двух-трех случаев, когда он сам звонил ей, чтобы назначить свидание, но она не была уверена, в котором часу освободится. Тогда и только тогда она снисходила до того, чтобы ему перезвонить. Но эти случаи, конечно, были не в счет. Он твердо знал, что если бы он не звонил ей неделю, месяц, полгода - она не позвонила бы ему никогда. И еще он знал правило хорошего тона на этот счет: если вы звоните человеку два-три раза, а он ни разу не звонит вам сам, по собственной инициативе, значит, в ваших отношениях нет равноправия и самое лучшее - эти отношения прекратить.
Но Алексею Михайловичу было плевать на правила хорошего тона. Он знал, что не выдержит, если не увидит Катю или хотя бы не услышит ее голос в телефонной трубке на протяжении трех дней кряду, и она тоже знала и при каждой встрече попрекала его этим.
Впрочем, причин для попреков у нее в запасе было множество. Так что он мог только гадать, какую она изберет на этот раз - и почти всегда угадывал. Он, к примеру, заранее знал, что если в прошлый раз Катя жаловалась на однообразие их свиданий, на то, что ему только одного надо - затащить ее в постель, нет, чтобы прогуляться с девушкой, поговорить о чем-нибудь интересном, рассказать что-нибудь умное или завести музыку, зажечь свечи, налить даме шампанского, то в следующий раз, когда будет и прогулка с умными разговорами, и свечи, и ее любимая музыка, и розы в стеклянной банке за неимением вазы, и хорошо охлажденное шампанское "Князь Голицын", и коробка ее любимых конфет, - тогда он обязательно услышит едкую фразу: "А без допинга ты уже не можешь?", сопровождаемую туманными рассуждениями о том, как хорошо, когда мужчина страстно набрасывается на женщину прямо в прихожей, срывает с нее одежду и на руках несет в постель.
Но если в следующий раз Алексей Михайлович попробует по Катиному рецепту наброситься на нее прямо в прихожей, то услышит, что ему только одного надо... Смотри предыдущий абзац.
4
Пропал, в общем, Алексей Михайлович, пропал окончательно. И даже сам готов был уже поверить в Катину правоту, в то, что он безнадежно плох по всем параметрам - плох как человек, как мужчина, как любовник, как друг, как муж и отец, и даже - как журналист. Катя - единственная из всех его знакомых абсолютно не интересовалась тем, что он пишет, и даже если бы весь город, вся область, вся страна, весь мир заговорили о статье, написанной Алексеем Михайловичем, он не смог бы не то что убедить ее прочесть эту статью, но даже просто газету с дарственной надписью она выбросила бы или использовала в качестве подстилки в мусорном ведре. И это не домысел, это реальный факт правда, мир от той, оказавшейся в ведре, статьи Алексея Михайловича не перевернулся, но в области шум был довольно большой.
Однако было же что-то, что удерживало его возле Кати. Что-то, что заставляло его снова и снова договариваться с Виктором, потом звонить Кате, потом ждать ее на остановке - с цветами, с шампанским, с конфетами - или просто с улыбкой, которую он не мог сдержать, когда знакомая фигурка в пальто цвета увядающей сирени и черном берете, вновь по весне сменившем шубу и меховую шапку, появлялась на подножке троллейбуса.
Уверен, что это было не просто физическое желание. Даже напротив - как раз желание вызывать в себе Алексею Михайловичу становилось с каждым разом труднее и труднее. Не так-то просто чувствовать себя мужчиной, когда вам исподволь, раз за разом беспощадно напоминают о ваших слабостях и недостатках, когда единственная похвала: "Мужской поступок" - давно вставлена в рамочку и повешена на стенку в рабочем кабинете, потому что - единственная и неповторимая и следует ее сохранить. Когда по дороге от остановки к подъезду вам обязательно говорится что-нибудь очень хорошее... спокойно, спокойно хорошее не о вас, а о ком-нибудь другом, о каком-нибудь другом мужчине, которого вы в лучшем случае не знаете, а в худшем - знаете лично и тут же начинаете подозревать, что подобные похвалы рассыпаются ему неспроста. При таком отношении не то что неутомимым жеребцом - просто полноценным самцом трудно себя почувствовать, и Алексей Михайлович уже пережил несколько ужасных минут, когда в самый ответственный момент почувствовал, что страсть куда-то испарилась без остатка и его бедное мужеское достоинство вместо того, чтобы привычно ринуться в бой, просит пардону.
Алексей Михайлович понимал, разумеется, что такое может приключиться с каждым, что пережить такое впервые в пятьдесят лет - не позор, а, пожалуй, даже отклонение от нормы в лучшую сторону, но все равно переживал страшно, боялся посмотреть Кате в глаза, и только ее месячные, давшие ему недельную передышку, позволили ему расслабиться и на следующее свидание прийти во всеоружии. И все-таки с тех пор то, к чему он так страстно стремился вначале, что привело его в первый раз в такое небывалое потрясение, превратилось для него в тяжелую и небезопасную (для психики) обязанность, которую он исполнял с некоторым напряжением.
Так что же его звало? Что же манило? Что оправдывало в его глазах все страдания - отнюдь не преувеличенные, поверьте, скорее преуменьшенные, потому что перечислять все обиды, нанесенные ему Катей, ставить ей в счет все булавочные уколы и комариные укусы, было бы как-то не по-мужски, да и просто заставило бы читателя заскучать. Не все любят длинные перечни, подобные тем, которые обожал автор "Робинзона Крузо".
Был один секрет, одна тайная радость, которую Алексей Михайлович, слава богу, догадался скрыть от Кати - потому что она тут же лишила бы его ее. Эта радость доставалась ему не на каждом свидании, но когда доставалась - искупала все. Он не сразу пришел к этому - может быть, потому, что первые их свидания происходили почти в темноте. Шторы на окнах были такие жалкие, что закрывали в лучшем случае две трети окна, так что из дома напротив их при включенной лампе могли бы увидеть. Но когда настала весна, когда в шесть часов вечера в комнате было не настолько светло, чтобы снаружи кто-то что-то мог увидеть, но при этом достаточно светло, чтобы отчетливо видеть Катино лицо в минуты, когда они занимались любовью, Алексей Михайлович наконец-то дождался своей нечаянной и тайной радости. В самый последний миг, когда их близость подходила к моменту кульминации, он наконец-то увидел вблизи лицо Кати и ее глаза - и поразился тому выражению просто дикого, другого слова не подберу и не хочу подбирать, дикого счастья, которое в ее глазах светилось. И свет этого счастья настолько изменял, украшал ее лицо, делал его таким прекрасным, таким добрым, таким женственным, что Алексей Михайлович готов был поверить, что в такие моменты Катя любит его - и какое ему было дело до того, что этот небесный свет мог быть вызван простым физическим удовольствием, какое ей мог доставить любой мужчина на его месте, не было ему до этого никакого дела, потому как чем бы ни был вызван этот свет, какова бы ни была его истинная природа, свет был настоящий, неподдельный, неосознанный, и этот свет был зажжен им и только им, и ради одного этого стоило не только снова и снова встречаться с Катей и терпеть все новые и новые муки, но просто стоило жить и не жалко, нисколько не жалко было бы и умереть.
5
Однажды, после того, как он снова увидел в ее глазах этот свет, он наконец признался себе - пока что только самому себе, - что влюблен в Катю. Потребовалось еще несколько встреч, чтобы он окончательно сдался и сказал опять же самому себе, - что не просто влюблен, а любит. После этого он уже не мог с собой совладать: он должен был высказаться, должен был признаться - и единственным способом ему помешать было бы вырвать ему язык. Тогда он, наверное, смог бы потерпеть хотя бы до тех пор, пока его раны не заживут. Жизненный опыт подсказывал ему, что, сколько ни кричи о великой силе любви, все же приличный недуг здорово помогает охладить страсти и пылкий влюбленный хоть на какое-то время превращается в послушного больного. Но поскольку язык ему не вырвали, он все-таки не выдержал и объяснился.
Более того: прежде чем объясниться Кате в любви напрямую, Алексей Михайлович совершил поистине ужасный поступок - он впервые в жизни написал стихи. Журналист с почти тридцатилетним стажем, не писавший стихов даже в пору юности... даже тогда, когда был влюблен в первый раз... не удостоивший парой рифмованных строчек ни первую жену, которая мечтала об этом, ни Викторию, которая хотя бы в силу длительности их романа могла рассчитывать на такой знак внимания, - и сдавшийся после каких-нибудь трех месяцев увлечения Катей...
Этот человек заслуживает наказания. И чтобы достойно наказать его, я приведу здесь одно его стихотворение, которое, я знаю, самому ему нравится больше других. Только одно из восьми (!) им написанных и зачитанных им Кате. Одно - потому что привести здесь все восемь было бы наказанием не для Алексея Михайловича, а для читателя.
Итак, вот оно, это стихотворение:
Когда-нибудь, в жизни иной,
Мы сменим одежды и лица,
Фамилии и имена,
И будем мы муж и жена,
И будут мгновения длиться,
А годы лететь чередой.
В той жизни ты будешь со мной,
У нас будут дети и внуки,
И домик в глуши, и покой,
И там, в этой жизни иной,
Не будет ни боли, ни муки
Ведь ты будешь рядом со мной.
И может быть, в жизни иной
Мне будет дозволено свыше
Осеннею ночью услышать,
Как бьются сердца в унисон
И верить, что это не сон.
После этого он объяснился в прозе. И был выслушан. Но ответа не получил. В таких случаях никогда не бывает ответа. Хотя, возможно, со стороны Кати было бы милосерднее прямо ответить ему: "Извини, я тебя не люблю". Это наверняка не убило бы Алексея Михайловича на месте, но избавило бы его от лишних иллюзий и лишних мук. Ведь в тот момент, когда он признавался в своей любви, он еще не был в ней абсолютно уверен и, убеждая Катю, он в какой-то мере убеждал самого себя, как бы отрезал себе пути к отступлению (есть такие слова, сказав которые, порядочный человек уже не имеет права отступить - по крайней мере, не получив отрицательного ответа), и когда она не ответила ему прямым отказом, хотя, надо отдать ей должное, ни одним словом его и не обнадежила, он вынужден был при следующей встрече произносить эти же признания с еще большим жаром, и еще, и еще - и накрутил себя до такой степени, что уже действительно был влюблен по-настоящему, до горячки, и на этой стадии твердый отказ стал бы не милосердием, а почти убийством.
6
Сейчас я выскажу одну спорную вещь.
Я знаю, что когда Катя прочитает эти строки, она посмеется над моей наивностью и скажет в своей обычной манере:
- Вы, писатели, ничего не понимаете в женщинах, поэтому вечно выдумываете их!
Я знаю, Катя, что ты права. По крайней мере - относительно меня. Может быть, Алексей Михайлович знает о женщинах даже меньше, чем знаю я в силу своего писательского ремесла, но понимает он в них гораздо больше моего. По крайней мере, он понимает, когда можно рискнуть и попытаться добиться от женщины того, чего ты хочешь. И он время от времени рискует. И добивается. Правда, потом он теряет с риском добытое и приходит ко мне плакаться на злодейку-судьбу, и говорит, что завидует моей уравновешенности, тому, что я никогда не бросаюсь на других женщин очертя голову, рискуя потерять единственную женщину, принадлежащую мне по праву, и т.д. и т.п. И я выслушиваю его жалобы и слова зависти и ничего не говорю. Потому что должен же я, как автор, иметь перед своим героем хоть какое-то преимущество. Иначе никакого романа у меня не получится. Так что я никогда, никогда не признаюсь Алексею Михайловичу, что на самом деле это я отчаянно завидую ему!
Да, завидую. Сейчас, когда роман уже почти дописан, по крайней мере когда я вижу впереди финал, знаю, чем все кончится для моих героев, - я могу в этом признаться. Тем более, что признаюсь письменно, а значит, Алексей Михайлович увидит мое признание только тогда, когда книга выйдет из печати. А тогда мне уже не нужно будет никакого преимущества перед ним. Поэтому здесь, на этих страницах, я могу совершенно спокойно признаться в том, что завидую Алексею Михайловичу. Завидую как раз его способности в пятьдесят лет рисковать безоглядно, как в молодости, его готовности поставить на карту и проиграть все, чем владеет, ради любви.
Сам я способности к такому безоглядному риску лишен начисто. Именно поэтому, наверное, я и стал писателем. Потому что теперь я хотя бы на бумаге могу пережить то, чего не переживал в действительности. Не было в моей жизни ни истории К., ни истории О. Не было в ней Виктории. И не было, уж само собой, никакой Кати. Только ее прототип, увиденный мною на пороге сауны, только короткая история ее (то есть прототипа) несчастливого брака, рассказанная Виктором. И история любви Алексея Михайловича и настоящей Кати - ничуть не похожей, ни внешне, ни характером на тот прототип.
Моя же единственная за последние годы любовная авантюра если и заслуживает того, чтобы быть здесь описанной, то только для того, чтобы показать бесконечно огромную разницу между рассказанной автором историей и тем, что с ним, автором, происходило в действительности. А происходило вот что.
Однажды Виктория, жившая неподалеку от нас, зашла к нам с женой запросто, по-соседски. Жена накормила ее холодной окрошкой, после чего я, прихватив пса, отправился Викторию провожать. Стояла в то лето страшная жара, поэтому отправился я запросто - в шортах и майке, что сыграло в дальнейшем определенную роль. Проводив Викторию до подъезда, я, совсем как Алексей Михайлович, напросился проводить ее и до квартиры - и когда мы поднялись на ее этаж, Виктория предложила мне зайти посмотреть на недавно родившихся у ее кошки котят. Я и зашел. Но поскольку зашел не один, а со своим бестолковым псом, озверевшая кошка-мать набросилась на моего бедного пса, норовя выцарапать ему глаза. Я кинулся спасать его, и тогда кошка набросилась на меня и разодрала мне когтями до крови голую (шорты!) левую ногу.
Кто знает - будь я тогда в джинсах, все, возможно, кончилось бы для меня благополучно, и Виктория, возможно, оттащила бы свою серую фурию и пригласила меня на кухню - выпить чашечку чаю. И вполне возможно, в коридорчике возле кухни меня охватило бы то же неожиданное желание, что и Алексея Михайловича, и я попытался бы обнять ее - тем более, что по случаю летней жары одета она была весьма легко и выглядела соблазнительно. Возможно. Очень возможно. И если бы дело происходило не в действительности, а в романе, я так бы и поступил быстренько заменил бы шорты на брюки, кошку запер бы на балконе, Викторию чуть попридержал бы в коридорчике за локоток, чтобы мой герой успел догнать ее и обнять, и не дал бы ей на него рассердиться... Но жизнь, повторяю, весьма отличается от вымысла, и то, что легко и просто сочиняешь на бумаге, редко удается повторить в действительности.
Потому-то я и завидую Алексею Михайловичу. Завидую - хотя и понимаю прекрасно, что раны, которые наносят нам женщины, куда болезненнее, чем царапины от кошачьих когтей, и гораздо дольше заживают...
Но вернемся к нашему с Катей разговору. Так вот, Катя, относительно тебя я тут ничего не выдумываю, я просто предполагаю. И предполагаю довольно выгодную, если можно так выразиться, для тебя вещь. Я предполагаю, что ты все же немного любила в ту пору Алексея Михайловича. Но любила по-своему, такой особенной, женской любовью, которую ни один мужчина понять и почувствовать не может. О ней можно только гадать - что я и делаю. И если я угадал, что ж хвала мне и слава. А если нет, надеюсь, Катя, ты меня за это простишь.
Такую особенную женскую любовь я называю "любовью домохозяйки". И спешу оговориться, что не вкладываю в это название никакого уничижительного смысла. Просто название пришло ко мне из старого анекдота про женщину, которая занимается с мужем любовью в миссионерской позе и думает, что потолок пора бы побелить...
Вот это я и называю любовью домохозяйки. Только в отличие от анекдота, в реальной жизни мои домохозяйки вовсе не думают о потолках, когда занимаются любовью со своими мужьями и уж тем более - любовниками. В этот момент они как раз очень даже думают о них и, вполне возможно, их любят. Но уже по пути в ванную любовь каким-то неприметным образом потихоньку испаряется, и они начинают думать о доме, о муже, о ребенке, о том, что ребенку завтра в школу, что у него контрольная по алгебре или сочинение по русской литературе, что ребенку опять надо покупать новые ботинки, потому что из старых он успел незаметно вырасти, и что муж опять не дает ей денег на новую стиральную машину... и при этом, если только что оставленный любовник вдруг догонит женщину на пороге ванной и снова приласкает ее, ее мысли опять переключатся с житейских проблем на темы любви, - а как только он ее отпустит, чтобы выпить стаканчик пива и закурить, - она опять переключится на свой быт, и оба эти потока мысли будут переключаться туда-сюда, никак не соприкасаясь, так что в том мире, где стиральная машина и ребенок с двойкой по алгебре, там любовника просто нет, а где есть любовник... только что хотел написать, "там нет двойки по алгебре", и вдруг понял, что написал бы глупость: в том-то и отличие любви домохозяйки от обычной любви, что рядом с двойкой по алгебре любовника нет и в помине, но рядом с любовником всегда ползает эта чертова двойка, обутая в новые ботинки для ребенка и завернутая в рулон обоев, которые надо прикупить для ремонта... Но только на втором плане! только на втором плане! - слышу я заполошный женский крик, и соглашаюсь: да, конечно, на втором плане - но все-таки ползает, и никогда не уползает совсем.
У мужчины в сто раз больше грехов, чем у любой женщины, но в одном он неповинен: когда любит, про обои и двойку по алгебре думать не может вообще. Может, они разными местами любят - мужчины и женщины?
Может быть.
Я даже догадываюсь, кто каким именно.
Как ни странно или парадоксально это звучит, но женщины в большинстве своем любят только сердцем, оставляя голову свободной и холодной для всяких серьезных и деловых мыслей. А мужчины, романтично хватающиеся за сердце, на самом деле любят головой - но это означает как раз то, что голова у них бывает занята любовью и только любовью, и думать им просто нечем, и они и не думают и пропадают почем зря1 ...
7
Однако не только же в постели они встречались в ту зиму и ту весну? Было же, наверное, что-то и другое?
Разумеется, было.
Ну, во-первых, у каждого из них была обычная жизнь, которая внешне, - на этом особенно категорично, под страхом немедленного отлучения настаивала Катя, - должна была оставаться точно такой же, какой была до начала их встреч. А это кроме всего прочего значило, что Алексей Михайлович, как и прежде, сопровождал Викторию, а вместе с ней - при ней, не при себе - Катю в оперный театр и в драму, а также в филармонию, куда Виктория каждый год заблаговременно брала абонементы на разные музыкальные программы.
Абонемент в ту зиму был для Алексея Михайловича и радостью, и проклятием одновременно. Радостью - потому, что благодаря абонементу их встречи втроем становились как бы обязательными, расписанными заранее на весь год, и Катя, сама установившая строжайшие правила конспирации, не решалась их нарушить и каждый раз покорно приходила, - ухитряясь, однако, каждый раз помучить Алексея Михайловича сомнениями, придет она или не придет, и придется Виктории брать на концерт другую подругу, так сказать, из запаса, а поскольку Алексей Михайлович запасных не имел, для него вечер будет испорчен непоправимо. Придя же снизойдя до того, чтобы прийти, - Катя непременно старалась усесться в дальнее от Алексея Михайловича кресло, отгородившись от него Викторией, хотя в прежние времена его всегда усаживали посредине.
"Но ведь это же вопиющее нарушение твоей же чертовой конспирации!" выговаривал он Кате на следующем свидании, на что тут же получал в ответ: "Что это за выражения? Я вовсе не желаю, чтобы со мной разговаривали в таком тоне!" - и должен был долго и униженно извиняться и оправдываться.
- Но ведь это действительно только все портит, - жалобно объяснял он Кате. - Когда я сижу между вами, я чувствуя себя почти спокойным и всем довольным, я веду себя естественно, разговариваю, шучу и все такое, но когда ты садишься отдельно от меня, я не могу ни о чем другом думать, кроме как о том, чтобы быть с тобой рядом - и сижу с такой перекошенной мордой, что Виктория просто не может этого не заметить.
- А она и так уже все заметила, - спокойно возразила Катя.
- Что?!
- Слушай, да не кричи ты на меня. Что ты все время так кричишь?
Это была еще одна маленькая Катина хитрость. Любой психолог скажет вам, что когда ваш собеседник повышает на вас голос, вы автоматически, рефлекторно, тоже начинаете говорить громче - если вы, конечно, не специально обученный шпион, которых в шпионских академиях специально учат этого не делать. Катя в разговоре с Алексеем Михайловичем, когда бывала чем-то недовольна, всегда немного, совсем чуть-чуть повышала на него голос, как бы прикрикивала на него - как педагог на уроке на расшалившегося школяра. И Алексей Михайлович раз за разом, как школьник, попадался на удочку: начинал говорить громко и быстро, размахивая руками, так что со стороны действительно казалось, что он кричит, что он сердится на Катю - и это при том, что Катя знала, верила Алексею Михайловичу на слово (а она знала, что он почти всегда говорит ей чистую правду), что за все время их встреч он ни разу не смог на нее рассердиться. Он обижался, дулся, он печалился и иногда жаловался, но не сердился и уже тем более не злился на нее никогда.
- Что она заметила? - стараясь говорить чуть ли не шепотом, спросил Алексей Михайлович.
Это было уже после стихов, после официального объяснения - поэтому Катя сказала ему прямо, что именно заметила Виктория, называя вещи своими именами.
- То и заметила, что не заметить невозможно. Влюблен, говорит, Катенька, и сильно влюблен, невооруженным глазом видно.
- И что?
- А то, что я тебя сто раз предупреждала, что надо быть осторожнее, особенно на людях, они все видят, все замечают, а ты...
- Но я же то же самое пытаюсь тебе втолковать!
И спор продолжается бесконечно, до следующего посещения филармонии, когда Катя соглашается сесть рядом с Алексеем Михайловичем, но в после первого отделения собирается и уходит под предлогом того, что ребенок один дома, некормленый и к тому же с гриппом, и Алексей Михайлович, забыв всякую осторожность, бросает Викторию и устремляется провожать Катю, за что она обрушивается на него с таким неподдельным и необузданным гневом, что он всерьез начинает бояться немедленно окончательного разрыва.
8
Кроме походов в театры и филармонию, их внешняя, вне постели жизнь включала в себя также и праздники - а с праздниками подарки.
Для Алексея Михайловича это была особая, отдельная радость: дарить Кате подарки. Радость, заранее омрачаемая уверенностью, что любой его подарок будет поначалу принят в штыки, а потом, когда она согласится его принять, он окажется или слишком дорогим, или слишком простым, слишком скромным или слишком вызывающим - в любом случае - не таким, какой ей подошел бы, оказался впору, который, наконец, пригодился бы ей, а не был бы после того, как произнесены приличествующие случаю слова благодарности, запрятан в самый дальний и темный угол ее души, чтобы никогда оттуда не извлекаться.
Начинал он скромно: с маленького флакончика духов "Сальватор Дали", подаренных Кате по случаю Дня св. Валентина. Духи были приняты с обычным выговором, с каким принимались прежде цветы и шампанское, конфеты или ее любимые кассеты: "Жене дарите, сударь мой, а не мне! Всё в семью, всё в семью (с ударением на первом слоге)!" Однако сколько ни принюхивался Алексей Михайлович, ни разу он не почувствовал, довольно хорошо изученного им запаха, и подозревал, что духи были меланхолично вылиты в унитаз, а флакончик выброшен в ведро не позднее 15 февраля.
Затем было 8 Марта - и тут уж Алексей Михайлович позволил себе раскошелиться, тем более что получил неплохой гонорар за вышедшую наконец книгу о творческом пути Виктора. Тут уже интересен был сам процесс поиска и приобретения подарка, потому что задумано было вместо традиционных духов или недорогих украшений подарить любимой женщине белье. Никогда прежде не покупал он белья никому - и даже не знал, как это делается, и для начала осторожно, как ему казалось, а на самом деле довольно прозрачно выспросил у Кати, каковы ее габариты. И имея габариты в памяти - записывать не рискнул - отправился в походы по магазинам с зазывными названиями. В "Дикой орхидее" ему как-то не поглянулось: то, что было по деньгам, было добротно, но простовато, к тому же отечественного производства; такое белье он мог бы подарить жене - и она была бы в восторге, - но любимой женщине...
- Тут ведь не практичность нужна, - объяснял он миловидной девушке за прилавком. - Тут требуется шик!
Больше всего его, однако, возмутило то, что прелестные кружевные женские трусики и в "Дикой орхидее" и в других магазинах назывались грубо "Трусы" - и он даже произнес страстную речь, доказывая, что одно это слово портит все впечатление разом, что не только форма, но и название должно соответствовать содержанию, в деликатности которого не усомнится ни один мужчина на свете, трусы могут быть только мужские, до колен - и никакие иные! На что ему ответили, что таков ГОСТ. И он ушел в задумчивости: стоило ли ломать социализм и строить на его обломках демократическое общество, если в дорогом магазине предмет женской роскоши называют точно так же, как при советской власти называли гораздо более грубые и примитивные изделия отечественной бельевой индустрии?!
В третьем или четвертом по счету магазине в центре города он нашел то, что нужно. И даже оказалась под рукой еще более миловидная, чем в "Орхидее", блондинка, которая, как только он назвал Катины габариты (испытывая при этом почти такое же удовольствие, как если бы касался этих габаритов рукой), заявила, что у нее самой точно такой же рост и такие же размеры, чем изрядно удивила Алексея Михайловича: блондинка, на его взгляд, была куда роскошнее, богаче телом, чем его скромная Катя - но усомниться в познаниях блондинки относительно собственного тела не посмел. И зря: блондинка ошиблась, но ошиблась в другую сторону, и выбранный с ее помощью сиреневого цвета комплект оказался, как сказала Катя, ей мал.
Как сказала Катя... Да, только сказала. Сколько ни просил Алексей Михайлович примерить и показать ему его подарок, Катя упорно отказывалась - и так он его никогда и не увидел на ней, и не узнал, действительно ли он не пришелся ей впору или просто не понравился Кате, и потому прекрасный лифчик и кружевные трусики постигла та же участь, что и бедного Сальватора Дали.
И, наконец, на Катин день рождения, приходившийся на 17 апреля, Алексей Михайлович - все еще богатый Алексей Михайлович, еще не издержавший той части денег, что он заначил от жены, - подарил Кате колечко с маленьким бриллиантиком. О колечке тоже был разговор заранее, и Катя с горечью признавалась, что все ее драгоценные камни - в серьгах, в кольцах, в кулоне, в лучшем случае фианиты или корунды, а настоящих бриллиантов не носила она никогда. Были при этом названы и размеры пальцев: 15,5 и 16,5 - это он тоже выучил наизусть, но было попутно высказано и одно насторожившее его замечание: что если уж покупать кольцо с бриллиантом, то это должен быть большой бриллиант - а сколько стоит большой бриллиант, Алексей Михайлович видел. На такие деньги можно было свободно купить подержанный автомобиль.
Поднося свое колечко с крохотным, но все-таки настоящим, не искусственным бриллиантиком, Алексей Михайлович боялся, что Катя откажется от недостаточно роскошного, но для него все же слишком дорогого подарка, и она действительно хотела бы отказаться, даже уже движение сделала, отметающее красную бархатную коробочку в виде сердца с ее сверкающим содержимым, но, видно, разглядела что-то такое в глазах Алексея Михайловича и пожалела его. И уже не отметающим, не отвергающим, а снисходительно королевским движением подставив под его трясущиеся от волнения руки свой средний палец, сказала мягким, добрым голосом, который все реже и реже приходилось ему слышать в последнее время:
- Хорошо. Я принимаю подарок. Потому что вижу, что это от души...
Но когда в лучших традициях голливудских фильмов Алексей Михайлович встал перед Катей на колени и сказал давно заготовленные слова: "Катя, я люблю тебя! Выходи за меня замуж!" - в глазах Кати он прочел ясный и недвусмысленный отказ. Единственным утешением было с большим трудом вырванное, почти выпрошенное, вымоленное признание, что если бы он, Алексей Михайлович, не был женатым человеком, если бы она, Катя, была свободна, то тогда, может быть...
- Значит, все-таки хотя бы теоретически ты такую возможность допускаешь? уточнил он, подразумевая при этом, что причина ее отказа не в нем самом, а лишь в разделяющих их обстоятельствах.
- Конечно, допускаю, - великодушно сказала Катя. - И вообще, если бы ты раньше это сделал, лет десять назад - я была бы не против.
И только тогда Алексей Михайлович и узнал о состоявшемся десять лет назад между Катей и Викторией разговоре - узнал в новой, Катиной интерпретации - и задним числом почувствовал себя обиженным и обкраденным, представив себе в каком-то просто ужасе, какого огромного, потрясающего счастья лишился десять лет назад только потому, что Виктория скрыла от него часть истины. И хотя здравая мысль, что тогда, десять лет назад, он скорее всего и не оценил бы Катю, и не полюбил ее так, как любит сейчас, а если бы даже и полюбил, женился, то за десять лет их брак превратился бы в точно такую же обыденность, как его собственный брак, - хотя эта здравая мысль приходила ему в голову, она тут же оттуда и уходила, почувствовав, видимо, что в том бедламе, что творится в этой бедной влюбленной голове, ей, здравой мысли, делать нечего, если она сама не хочет заразиться всеобщим любовным безумием.
А что же колечко с бриллиантиком? Колечко было надето два раза: в тот вечер, когда Алексей Михайлович преподнес его и когда они в предпоследний раз занимались с Катей любовью в их тайном убежище, и еще раз, собственно в день рождения, куда Алексей Михайлович был приглашен, но не смог пойти, потому что заболел гриппом и валялся с температурой под сорок. И то, что колечко все же было надето, узнал только благодаря очередной фотографии Виктора - и только на фотографии своим подарком и мог в будущем любоваться, потому что больше на Катиной руке не видел его ни разу.
9
Еще одной неудавшейся затеей была фотография Кати - не обычная фотография из числа тех, которых немало сделал уже Виктор, а особая, парадная фотография, фотопортрет, сделанный в хорошем городском ателье. Был заранее разработан целый ритуал: Алексей Михайлович ведет Катю в какой-нибудь не слишком роскошный, но все же и не дешевый салон красоты, где она делает себе какую-нибудь необыкновенную прическу и сногсшибательный макияж, в то время как гордый Алексей Михайлович сидит в коридоре, рассматривает глянцевые журналы с длинноногими красавицами, ни одна их которых Кате не годится в подметки, и курит сигару, всем своим видом показывая: это я, это я привел сюда эту роскошную женщину! это для меня она наводит на себя всю эту красоту! - и потом, тщательно оберегая ее от ветра, дождя, снега или иных природных катаклизмов, если не удастся выбрать для мероприятия теплый, солнечный и безветренный день, ведет в ателье - или нет, вносил он поправку, не ведет, а везет на заранее подогнанном к салону такси или на худой конец частнике, и там старенький и умелый фотограф долго священнодействует со старинным огромным аппаратом, прячется под черное покрывало, наводит на резкость, высовывает голову, чтобы дать указания: "Чуть левее, пожалуйста! Еще чуть выше подбородочек!" - и наконец щелкает...
И потом он, Алексей Михайлович, подходит к застывшей на специальном высоком табурете Кате, встает рядом с ней, кладет ей руку на плечо, и фотограф снимает их вместе - и пусть эта вторая фотография будет совсем крохотной, пусть даже не цветной, как большой парадный Катин портрет, но все же они останутся на ней вместе навсегда - и будут вдвоем, вместе даже тогда, когда их роман останется в далеком прошлом.
Алексею Михайловичу, когда он расписывал Кате во всех мельчайших подробностях этот воображаемый сеанс, казалось, что последнее соображение больше всего привлекает Катю, что она готова, пожалуй, пройти через все приятные муки в салоне красоты, готова вытерпеть несколько минут полной неподвижности под беспощадным огнем фотоламп, от которых слезы так и наворачиваются на глаза, ради этого последнего, непарадного снимка, который будет символом их неизбежной разлуки. Снимка, для того и нужного, чтобы напоминать о том, что наконец-то завершилось, закончилось, и что, слава богу, невозможно вернуть, как невозможно вернуть собственную молодость, запечатленную на снимках двадцатилетней давности.
Так ли это было или иначе - ответа Алексей Михайлович все равно не узнал бы, даже если бы прямо у Кати спросил, но во всяком случае безумный план его она восприняла неожиданно для него благосклонно и даже с интересом, даже с каким-то удивлением, что вот, мол, не ожидала от Алексея Михайловича такой фантазии, молодец, и впоследствии он так и не мог понять, почему план не был приведен в исполнение. Возможно, он сам не слишком на том настаивал, потому что с деньгами к тому времени у него стало значительно хуже, и все, что он мог себе позволить, - это купить сигару и выкурить ее, рассматривая журналы с глянцевыми красотками, ни одна из которых по-прежнему не годилась Кате в подметки, покуда Катя красила волосы в довольно дорогой парикмахерской, из тех, где мужчинам, сопровождающим дам, дозволяется курить.
А может быть, истинной причиной было как раз то, что Алексей Михайлович слишком уж подробно, до мелочей, продумал весь этот план и столь же подробно пересказал его Кате, после чего вся эта затея утратила необходимую для такого дела легкость, спонтанность, перестала быть оригинальной импровизацией - и так и осталась в запаснике неосуществленных идей.
10
Зато удалась тоже заранее продуманная в деталях, но, учитывая прошлый печальный опыт, тщательно скрытая, невыболтанная затея с Катиным портретом.
В теплый солнечный день - день не может быть не теплым, потому что в сырую, пасмурную погоду Катю было бы трудно уговорить, - в достаточно теплый и солнечный день в начале мая, когда почки на деревьях уже начали раскрываться, но солнце светит еще мягко, как бы чуть-чуть рассеянно, Алексей Михайлович с Катей словно бы невзначай, а на самом деле - в соответствии с заранее разработанным им планом, приходят на бульвар неподалеку от площади Пятого года, где самодеятельные художники торгуют картинами собственного производства, но кроме того тут же, на месте рисуют портреты всех желающих. Рисуют, естественно, карандашами (красками - пишут, это Алесей Михайлович давно усвоил), некоторые цветными, некоторые - одним только черным, но все довольно быстро, а главное - недорого.
Средняя цена Алексею Михайловичу заранее известна и она его устраивает, необходимая сумма - с небольшим запасом, чтобы хватило потом на вино и мороженое для любимой, - лежит в правом внутреннем кармане пиджака, так что остается только выбрать среди нескольких рисовальщиков самого мастеровитого. Алексей Михайлович не ищет талантливого - ему не нужно талантливо, ему нужно похоже. А у нынешних художников почему-то считается первым признаком таланта нежелание (или неумение) копировать действительность. Талант норовит продемонстрировать свое видение предмета - но не спешит поделиться с ним, покупателем, своим особенным видением, поэтому он (покупатель) не видит в его картине того, что видит автор, да и не слишком хочет это увидеть. Он хочет увидеть лицо любимой женщины, причем желательно анфас, чтобы она глядела ему прямо в душу, - и не надо ему предлагать чей-то уродливый профиль со съехавшими на одну сторону рыбьими глазами, как на портрете работы Пабло Пикассо.
Портрет твой,
Портрет работы Пабло Пикассо...
Или ему мерещится, или песенка времен его молодости и впрямь доносится из маленького транзистора, подвешенного к этюднику (или мольберту? тут Алексей Михайлович полный профан) одного из уличных рисовальщиков.
Когда-то, очень давно, во время летних лагерных сборов, каждое утро под эту дурацкую песенку он бегал по кругу вместе с другими студентами журфака, подгоняемый противным голосом прапорщика, чье лицо и фамилия, к счастью, выветрились из памяти (а ведь думал - запомнится на всю жизнь, захочешь - так не забудешь); форма одежды: голый торс - и хотя лето на Урале выдалось на редкость жаркое, эти утра помнились Алексею Михайловичу почему-то сплошь сырыми и холодными, и даже сейчас, когда майское солнце греет совсем по-летнему, он вздрагивает, заслышав знакомый припев:
Остался у меня
На память от тебя
Портрет твой,
Портрет работы Пабло Пикассо...
И прежде чем песня кончается, а с нею проходит и утренний озноб того давнего лета, понимает, что к мольберту уличного рисовальщика подвешен вовсе не приемничек, а маленький магнитофон, плейер, и песенка про Пабло Пикассо записана вовсе не случайно, так же, как наверняка имеется на пленке и "Миллион алых роз" Аллы Пугачевой, и ее же "Ты рисуй, рисуй меня, художник..." и что-нибудь еще из той же серии. Хитрый рисовальщик, словно рыболов, забрасывает свою музыкальную удочку и ждет, когда заглотит крючок доверчивая рыба. А посмотришь на него со стороны - и не подумаешь. Совсем еще молодой, невысокий, щуплый, с длинными, как требует профессия, волосами, он сейчас свободен, курит сигаретку, крутит свою музыку и разглядывает протекающую между мольбертами толпу, стараясь делать это незаметно, чтобы не подумали, будто он выискивает заказчика.
Он, кстати, похоже, и не выискивает, он просто изучает лица, как бы приценивается к ним, как бы мысленно делает наброски - с тем, чтобы, когда из толпы выделится будущий клиент, его лицо уже было знакомо рисовальщику и легко и точно легло на свежий лист толстой, чуть желтоватой бумаги. Хотя, возможно, нужды в таких предварительных мысленных набросках у него вовсе и нет и Алексей Михайлович просто пытается навязать ему собственный журналистский метод (выхватить лицо в толпе и попытаться вообразить историю), он же просто развлекается, играет сам с собой на человечьих бегах, сам делает ставки и сам же их принимает, и сам расплачивается с собой - неважно, за выигрыш или за проигрыш, карман все равно один, в любом случае все удовольствие от того, что угадал, заранее увидел среди прочих своего клиента, достается ему одному, - а все неугаданные быстро и навсегда забываются.
Алексею Михайловичу становится интересно: выберет он их, угадает в толпе или пропустит равнодушно мимо? И выберут ли они с Катей его в конечном итоге? Ведь они пока что не видят образцов его мастерства, развешанных тут же, рядом с мольбертом, чтобы потенциальный заказчик мог оценить его по достоинству. Они пока что могут оценить его музыкальный вкус и, пожалуй, его нюх на будущего клиента. Для Алексея Михайловича этого уже достаточно, чтобы по меньшей мере заинтересоваться им и приглядеться к нему повнимательнее, но окончательный выбор не за ним, а за его возлюбленной - ей же песенка про Пабло Пикассо ни о чем не напоминает. Она из другого поколения.
Они медленно движутся в текучей толпе. Как обычно, Катя держит его под руку и, как обычно, не с той стороны. По этикету мужчина должен идти слева, исключение делается только для военных, которым правой рукой положено козырять, но так у них случайно сложилось с первой встречи, и они ничего не хотят менять. Алексей Михайлович специально бережет левую руку для своей возлюбленной. Когда ему приходится идти под руку с женой или с другой женщиной, он, как и положено по этикету, предлагает даме правую руку. Он ведь не военный, нет, все его офицерство началось и кончилось тем давним летом, под эту нехитрую мелодию:
Портрет твой,
Портрет работы Пабло Пикассо...
Алексей Михайлович чуть-чуть, незаметно, прижимает Катин локоть, наклоняет голову и целует лежащую поверх его левого рукава узкую холодную кисть. Зачем он это делает, он и сам не знает, но он должен время от времени целовать ей руку, чтобы полнее ощущать ее присутствие рядом, и Катя со временем поняла, что ему это действительно необходимо, и привыкла к этому и больше не ругает его за это, если только он не делает этого слишком часто.
Потом он поднимает глаза - и сталкивается взглядом с музыкальным рисовальщиком. Невозможно ошибиться в хитром, торжествующем выражении его глаз: он распознал в Алексее Михайловиче своего клиента. Он поставил на него, надо полагать, самую значительную сумму за весь сегодняшний день - и уверен, что огребет самый большой воображаемый выигрыш.
Так привычно причудливо, фантастично движется мысль Алексея Михайловича, ища замысловатые объяснения самым простым вещам. В плейере с записью любимых художником песенок мерещится ему музыкальная наживка. А во взгляде уличного рисовальщика - торжество по поводу угаданного клиента. Действительность же, как всегда, оказывается проще и понятнее. Рисовальщик оказывается бывшим учеником Кати, одним из тех, кого она успела обучить русскому языку и литературе, прежде чем уйти работать в банк - и один из ее прошлых уроков теперь оказывается оплачен бесплатным портретом, исполненным, это Алексей Михайлович должен признать, в самой что ни на есть устраивающей его добротной реалистичной манере.
Остался у меня
На память от тебя
Портрет твой,
Портрет работы Пабло Пикассо...
А вот тут старая песенка фальшивит. Хотя затея с портретом в общем и целом удалась, но в ней нет заслуги Алексея Михайловича. Он не успел объяснить Кате, что для того и привел ее сюда, чтобы заказать рисовальщику ее портрет. Он хотел сделать ей сюрприз - но сюрприз оказался ловушкой для него самого. Потому что Катя восприняла свой портрет как подарок от своего бывшего ученика - каковым он и был, в сущности, и не подарила его Алексею Михайловичу, как он рассчитывал, а забрала себе.
Понятно, что заставить ее позировать второй раз, для второго портрета, специально для него, Алексея Михайловича, было просто невозможно. И единственное, чем пришлось утешаться Алексею Михайловичу - это копией Катиного портрета. Она позволила ему отсканировать его у себя в редакции и взять себе копию, отпечатанную на лазерном принтере, себе же забрала оригинал.
В этом есть даже что-то символическое, думал Алексей Михайлович, с трудом втыкая кнопки в кирпичную стену своего рабочего кабинета. В чем тут символ, он вряд ли мог внятно объяснить даже самому себе. Однако у него давно уже было смутное чувство, что он с самого начала пользуется лишь копией Кати, в то время как где-то хранится в неприкосновенности ее драгоценный и недоступный оригинал.
11
Тайные мысли прорастают порой помимо нашей воли и воплощаются в дела, которых мы не ждали и к которым не были готовы. Наверное, именно это имели в виду древние, когда говорили: бойтесь желаний своих, ибо они могут исполниться. Наверняка имелись в виду именно эти, тайные, от самого себя скрываемые желания, потому что желания, прямо высказываемые вслух, не сбываются никогда.
Явным желанием Алексея Михайловича было заполучить Катю в свое полное и безраздельное владение навсегда. Он хотел не просто встречаться с нею, не просто пользоваться - никак нельзя было обойтись тут без этого противного и вроде бы неуместного слова, это неприятно, но правда: если человек не принадлежит тебе целиком, ты им только пользуешься, а он пользуется тобой, он хотел отнять ее у всего мира и спрятать в самом тайном, защищенном каталоге своего сердца. Так он это себе представлял, сидя в редакции за компьютером и мысля компьютерными терминами. Спрятать, замаскировать, сделать скрытым, защитить паролем - и притом непременно под NT, а не под Windows95, потому что только надежные старые NT дают нужное позарез ощущение безопасности и защищенности от постороннего вмешательства в твое тайное тайных.
Алексей Михайлович то и дело гневил Бога, в которого по-настоящему не верил, обращаясь к нему с богохульственными речами.
- Господи, - говорил он совершенно серьезно, - отдай мне эту женщину, и я уверую в тебя! Честное слово уверую. Не сойти мне с этого места!
Таково было его явное и не скрываемое желание. Но было и другое, тайное, в котором он не признавался самому себе - не потому что лгал себе или лицемерил, а просто потому что не знал, что втайне хочет его. Фрейдизм, он все же не на пустом месте возник, и если некоторые постулаты его кажутся нам порой чересчур примитивными, если мы отказываемся искать корень всего в якобы любви к собственной матери и ревности к отцу, то все же правоту Фрейда по части затаенных желаний, которых мы сами, без помощи психоаналитика, расшифровывающего тайные знаки наших снов, постичь не в состоянии, отрицать трудно. Таким скрытым, непонятным ему самому желанием Алексея Михайловича было желание избавиться от каторги регулярных походов в тайное убежище на улице Сакко и Ванцетти.
Если бы его кто-то спросил прямо, хочет ли он, чтобы его связь с Катей немедленно прекратилась, он ответил бы: конечно, нет! Ответил бы в ужасе - и ужас его был бы неподдельный. Однако если бы он сам начал на досуге не спеша, постепенно, распутывать канат, связывающий его с Катей, на отдельные тонкие нити, каждая из которых была ничуть не толще и не надежнее, чем та, что связывала Катю с ее мужем, только тут их было много, он с удивлением обнаружил бы, что каждая нить сама по себе не лишена дефектов и могла бы порваться при первом неосторожном движении с той или иной стороны.
Ненадежной нитью было его физическое желание - ему было уже за пятьдесят, и хотя он крепился и молодился, все же не мог соревноваться в остроте чувств с самим собой десятилетней хотя бы давности, не говоря уж о более ранних годах, когда вид женской ноги, обнажившейся чуть выше колена, мог вызвать резкую и стойкую эрекцию - и даже не сам этот вид, а воспоминание о виде, о колене, увиденном несколько часов, а то и дней, вызывало ту же реакцию и требовало немедленного удовлетворения. Теперь же он смотрел на женские колени, бедра, груди, ягодицы - в натуре ли или по видео, почти все равно, - с точно таким же отвлеченным интересом, с каким рассматривал выставленную на продажу говядину или свинину в мясном ряду рынка, прикидывая, какой кусок подойдет для бульона, какой - для поджарки, а какой - для отбивных.
Физическое желание теперь приходило к нему не снаружи - не потому, что было вызвано внешним раздражителем, женским телом, женским запахом, женским случайным прикосновением в переполненном автобусе, - а изнутри. Когда какой-то период времени он жил в вынужденном воздержании (жена в отпуске, у любовницы месячные и т.д.), его сексуальная энергия усиливалась и требовала выхода - и тогда внешний раздражитель мог вызвать ту же реакцию, что и в молодости, хотя далеко не такую резкую, а главное - стойкую.
Он даже пробовал применять разные возбуждающие средства: разные лечебные настойки, морепродукты, даже специальные таблетки, якобы обеспечивающие немедленную и продолжительную эрекцию - и добился только того, что в самый неподходящий момент ослабел, сконфузился перед Катей, к тому же таблетки, очевидно, влияли на сердце, которое в эти несколько недель, пока он их принимал, колотилось так быстро и часто, что даже Катя это заметила. Но приписала не таблеткам, о которых он постеснялся сказать, а своему влиянию на него, Алексея Михайловича.
- Специалисты вообще утверждают, - сказала она, - что человек не должен искать близости с тем, кто на него слишком сильно действует. Вот когда ничего особенного не чувствуешь, тогда все получается легко и просто.
И в этом тоже была правда - может быть, не вся правда, только доля правды, но достаточно большая доля, потому что как раз в то время Алексей Михайлович был на самом пике любви к Кате - и не мог бы точно поручиться, отчего так бьется, так рвется, так вдруг ломает ритм его немолодое уже сердце - от принятых таблеток или от того, что Катя, лихо оседлав его, склоняется над ним, и ее нежно-белые груди касаются розовыми сосками его груди...
Как бы то ни было, но даже когда сердце его пришло в норму, потенция резко не усилилась - и зачастую он шел на свидание не потому, что хотел обладать Катей, а потому лишь, что хотел видеть ее, слышать ее, обонять ее и касаться ее нежной кожи, - и если бы он заранее знал, что этим все ограничится, он шел бы, возможно, с большей легкостью, не боясь очередной неудачи. Хотя потом, после, когда ему позволялось видеть, слышать, обонять и осязать, желание все же просыпалось и он добивался желанной цели, и когда лежал, усталый и взмокший, в то время как Катя долго и старательно приводила себя в порядок в ванной, вздыхал с облегчением: еще раз пронесло.
Самое приятное для него наступало после. Когда Катя, смутно белея телом в полумраке, завернутая в пододеяльник, подходила к тахте и ложилась с ним рядом, когда он мог обнимать ее, шептать ей на ухо какие-то слова, даже петь позже он с удивлением и умилением вспоминал, что они с Катей действительно пели, лежа в темноте в обнимку, причем пели оба достаточно плохо, он-то совсем никуда, и никак не могли толком вспомнить ни одной песни, даже "Вот кто-то с горочки спустился...", - но пели притом оба с удовольствием, он чувствовал всей кожей, что Катя не притворяется, что ей тоже сейчас с ним хорошо.
Вот именно этого он больше всего и хотел: чтобы ей было с ним хорошо, всегда хорошо - или по крайней мере большую часть времени, отведенной ей для жизни, а не каких-нибудь пятнадцать двадцать минут после любовного акта. А именно столько им и оставалось обычно - пятнадцать-двадцать минут, редко полчаса полежать рядом, чувствуя тепло, исходящее от партнера, что особенно важно было для вечно мерзнущей Кати; ты как печка, говорила она Алексею Михайловичу, который и сам чувствовал исходящий от него жар, и гордился этим, и хотел быть для Кати всем: печкой, одеялом, кошкой, свернувшейся в ее ногах, зеркалом, в котором она могла бы не просто отражаться, как в других бесстрастных зеркалах, но любоваться собой, тем говорящим зеркалом, что ежечасно охотно напоминало бы ей:
Ты на свете всех милее,
Всех румяней и белее...
Он хотел быть ванной, наполненной горячей водой с пахучей пеной, в которую она погружалась бы по шею, усталая и расслабленная после любви. Хотел быть душем, смывающем с ее нежного тела пену и взбадривающим резкими струями ее кожу. Хотел быть солнцем - пусть даже искусственным солнцем солярия, под лучами которого она могла бы чуть-чуть загореть после долгой бессолнечной зимы. Хотел быть паром в бане - и березовым веником, который охаживал и оглаживал бы ее, похлестывал и обнимал, прогревая все ее тонкие косточки и раскрывая все поры...
Хотел бы сидеть возле нее на диване и, ничего не говоря и ничего не делая, просто держать ее за руку - и чтобы Катя не отнимала у него руку, не говорила, что ей некогда и что ему пора уходить, как говорила каждый раз, когда ему хотелось просто посидеть с ней вот так.
Хотел бы долго и методично целовать ее ноги: ступни, пятки, пальцы - один за другим, не пропуская ни одного, подолгу задерживая каждый палец во рту и посасывая розовый ноготь, точно леденец. У него выработалось какое-то болезненное, на грани фетишизма, пристрастие к ее ногам, в особенности к пальцам ее ног, и даже присущий им недостаток - большие пальцы у нее от тесной обуви были вывернуты внутрь, косточки некрасиво выступали, - в других женщинах неимоверно его раздражавший, был ее недостатком, а значит - уже не недостатком, а достоинством.
Мысль об этих ногах, вынужденных ходить по грязному полу чужой квартиры, заставила его однажды отправиться за покупками - и он купил Кате теплые мягкие голубые тапочки, а заодно - ярко-голубой халатик из тонкой махровой ткани, который удивительно шел к ее светлым волосам, но который, увы, она успела надеть лишь пару раз.
И еще Алексей Михайлович хотел чистить картошку к ужину, ходить по магазинам, готовить Кате по утрам завтрак, провожать ее на работу и встречать с работы, читать ей вслух или смотреть с ней телевизор, разговаривать с нею обо всем и ни о чем, зная, что ему не надо специально стараться говорить о чем-нибудь умном или забавном; хотел засыпать рядом с ней вечером, обнимать ее всю ночь в постели и просыпаться утром возле нее, и смотреть, как она лежит рядом и спит, и целовать ее, сонную, теплую, ненакрашеную и неумытую, пахнущую не импортным мылом и косметикой, а собой, только собой...
Вот чего на самом деле хотел Алексей Михайлович - и именно поэтому он недостаточно сильно хотел встречаться с Катей на тайной квартире, а иногда даже и просто не хотел больше там встречаться, хотя этого тогда совершенно не осознавал.
Зато тот, кто следил за ним сверху и усмехался, слыша в очередной раз вопль несчастного немолодого любовника: "Господи! Отдай мне эту женщину!", тот знал все его тайные, неосознанные желания и готов был их исполнить не дожидаясь, пока они будут высказаны явно. И однажды он их исполнил.
- Все, - сказал по телефону Алексею Михайловичу Виктор. - Кончилась лафа. Моя жена номер один продает квартиру. Забирает у меня ключи, просит увезти оттуда наши с тобой вещи...
И Алексей Михайлович, чувствуя где-то в самом тайном уголке души облегчение, но в остальном душевном пространстве - чувство, весьма близкое к отчаянию, отправился на улицу Сакко и Ванцетти с большим полиэтиленовым пакетом и вывез к себе на службу то, что принадлежало им с Катей: их постельное белье и полотенца, их мыло и шампунь, их - то есть купленное им для Кати - халатик и пару мягких и пушистых голубых тапочек... И когда в кабинете никого не было, он подходил к шкафу, доставал пакет и, не вынимая содержимого, утыкался носом в лежащий сверху Катин халат, предаваясь греху старческой сентиментальности.
Алексей Михайлович еще не осознал силы нанесенного ему скаредным и пристрастным богом удара, у него лишь зародилось смутное представление об этой силе, когда в глазах Кати, узнавшей об утрате квартиры, он прочитал искреннюю, неподдельную радость.
12
Возможно, впрочем, что бог не был так уж скареден и пристрастен, как полагал Алексей Михайлович. Возможно, его поведение - хотя как мы, смертные, можем судить о поведении бога? - было продиктовано как раз его всеохватыващей добротой и заботой о бедном несчастном человеке, которого он не захотел лишить хотя бы иллюзии возможности счастья и потому не дал ему попробовать, каково было бы это счастье на вкус. Потому что даже не обладая неохватным божественным опытом, нетрудно представить, чем могла обернуться для Алексея Михайловича и всех его близких радикальная ломка всей его устоявшейся жизни. И какое огромное разочарование постигло бы его, если бы он добился своего, уговорил Катю выйти за него замуж и через год-другой убедился бы, что они вовсе не так идеально подходят друг другу, как он в пылу любовной горячки воображал. А то, что он в этом обязательно убедился бы, он даже сам в редкие трезвые минуты осознавал. Потому что настоящая, а не выдуманная им Катя, вряд ли стала бы идеальной женой. И все те домашние обязанности, которые в его воображении были непреходящей радостью, поскольку скрашивались бы постоянным присутствием любимого существа, стали бы для него повседневной докукой, и он постарался бы хотя бы часть из них переложить на Катю - и в результате сам превратился бы в обычного мужа, тихо стареющего в одиночестве на диване, у включенного телевизора, над бутылкой пива, в то время как стареющая жена готовит ему обед под мерный рокот запущенной стиральной машины.
Так ли это все было бы или не так - гадать бесполезно. Будущее не имеет сослагательного наклонения, как и прошлое. И убедиться в правоте наших догадок нам не дано. Зато точно известно, что бог не был совсем безжалостен к Алексею Михайловичу. И когда увидел, что исполнение затаенного желания сильно его огорчило, сжалился над ним и дал ему небольшое утешение. А может, бог был тут ни при чем, может, тут вмешалась добрая воля первой жены Виктора - все той же О., которая даже и не подозревала, что небольшая отсрочка с продажей квартиры принесет радость ее давнишнему случайному любовнику.
И опять позвонил Виктор и сказал, что покупатель передумал, что квартира пока не продается и можно воспользоваться ею хотя бы один раз. И Алексей Михайлович, радостный, довольный и притом заранее обеспокоенный возможностью Катиного отказа, позвонил ей и убедил ее, что они просто обязаны проститься не друг с другом, боже упаси, об этом он тогда еще и помыслить не мог, хотя уже не мог не предвидеть грядущий миг неизбежного окончательного расставания, но с этой квартирой, этим временным приютом, который, что ни говори, дал им несколько часов радости.
И они встретились с Катей - встретились в обычное время и в обычном месте. И снова было шампанское на столе, и горела красная свеча в виде шара, и они долго говорили обо всем - в основном говорила Катя, у которой было тогда очередное обострение неладов с мужем, и Алексей Михайлович утешал ее и успокаивал, и шампанское тоже ее утешало, и убаюкивало, и успокаивало, и даже немного веселило и возбуждало, как и должно вести себя шампанское, и в конце концов, они оба почувствовали, что расставание с квартирой не будет полным, если они еще раз не сделают того, что столько раз делали в этих стенах. И они встали и обнялись - если не так неожиданно и горячо, как в самый первый раз, то в точности так, как в первый раз обнимались здесь, возле этой старой тахты, застеленной вместо их голубых простыней стареньким покрывалом. И, как с усмешкой сказала Катя, стянув через голову длинное серое платье, в этих антисанитарных условиях... да, в этих санитарных условиях, охотно подхватил Алексей Михайлович, обнимая ее и расстегивая черный лифчик, и спуская осторожно до колен ее серые колготки, в этих ужасных антисанитарных условиях, хихикая повторила Катя, снимая колготки, но все-таки не в таких уж ужасных, улыбаясь возразил Алексей Михайлович и снял с нее белые трусики, и коснулся ее рукой, и почувствовал, что она уже готова, что она хочет его - и уже молча, без приготовлений и предварительных ласк, уложил ее на тахту и овладел ею решительно и почти яростно, словно хотел в один последний раз истратить все свои жизненные силы без остатка, не думая о возможной неудаче и не страшась ее, и, видимо, поэтому все у него получилось именно так, как он хотел, и Катя тоже получила все, что хотела получить, он видел это по ее глазам - он опять видел этот волшебный, этот небесный свет в ее глазах, и больше он ничего не видел и не слышал, кроме этого света, кроме мощного победного стука собственного сердца, почти заглушающего ритмичное постанывание, всхлипывание, мурлыканье Кати, завершившиеся ее жалобным и довольным вскриком.
13
И было еще одно свидание - незапланированное, случайное и на этот раз точно последнее. Где-то в начале июня Виктор бурно отмечал свое пятидесятилетие. Отмечал дважды: большое торжество в ресторане для коллег фотографов и дизайнеров, для сослуживцев из полиграфической фирмы, для бывших одноклассников и однокашников, из которых несколько человек специально для этого приехали из других городов, а один и вовсе прилетел из Нью-Йорка; и торжество поменьше, домашнее, для самого узкого круга близких друзей и родственников. Однако и узкий круг был достаточно широк, одних только жен четыре - считая последнюю, брак с которой еще не был официально оформлен, так что столы пришлось одалживать у соседей, а посуду собирать у всех, в том числе и у Кати. И так получилось, что отвозить Катю с посудой домой вызвалась на своей машине О. (она не пила ничего, кроме минеральной воды), а тащить тяжелую сумку с кастрюлями и сковородками - Алексей Михайлович.
О., разумеется, узнала Алексея Михайловича, он тоже ее узнал, и они даже мельком переговорили на кухне, куда гости выходили покурить. Но говорили не о себе и не о своем прошлом, эту тему они как-то не сговариваясь решили обойти молчанием, лишь посмотрели понимающе друг другу в глаза и улыбнулись, радуясь, что после стольких лет прекрасно понимают друг друга без слов; говорили они о Кате. Собственно, разговор был очень краткий, потому что кто-то вскоре вошел и нарушил их тет-а-тет.
- Что, Леша, тяжело тебе? - участливо спросила О.
И он понял, что нет смысла ничего от нее скрывать.
- Ради хорошего человека и не такое стерпишь, - сказал он.
- Это правильно...
И тут их прервали.
В машине разговор был уже общий, беспорядочный, на две трети пьяный - и Алексей Михайлович, и Катя выпили изрядно, словно соревнуясь между собой, кому тяжелее и у кого серьезнее причина, чтобы напиться. Говорила в основном Катя и говорила о своем муже, которого упорно называла бывшим, а Алексей Михайлович и О. лишь понимающе поддакивали, понимая, что спорить и доказывать Кате что-то бесполезно.
У Катиного подъезда Алексей Михайлович вышел, вытащил тяжелую сумку и протянул руку Кате. Но она отмахнулась от протянутой руки и вылезла сама, причем ее длинное узкое черное платье от неловкого движения треснуло слева по шву, высоко обнажив ногу.
- Ну вот, еще и это... - чуть покачиваясь на высоких каблуках, пробормотала Катя.
- Я подожду, - негромко сказала Алексею Михайловичу О. - Можешь не спешить...
- Понятно, - рассеянно ответил Алексей Михайлович.
- А ты куда? Зачем ты за мной тащишься? - грубо спросила Катя, когда следом за нею он двинулся в сторону подъезда.
Алексей Михайлович молча открыл перед ней дверь.
Катя гордо повела головой и прошла мимо него. Он вошел следом, волоча тяжелую сумку. Молча они вошли в лифт, молча доехали до четвертого этажа. Это было и похоже, и непохоже на их первое свидание - но если похоже, думал Алексей Михайлович, то со знаком минус. А значит, впереди меня ждет не нечаянная радость, а нежданная печаль. Наверняка муж дома, ждет пьяную жену, сейчас между ними начнется очередная ссора - и хорошо еще если обойдется без рукоприкладства, иначе мне поневоле придется вмешаться и тогда добром дело не кончится. Тем более Катя в ее нынешнем настроении может сказать такое, что вся наша конспирация пойдет прахом...
Но, к счастью, дома не было никого.
Алексей Михайлович поставил сумку в прихожей, запер входную дверь - и когда обернулся, увидел Катю. Она стояла, закрыв глаза, держась рукой за стену и неловко пыталась носком одной туфли стащить другую. Алексей Михайлович встал перед ней на колени и несмотря на ее невнятные протесты, бережно снял сначала одну туфлю, потом - другую, и, не вставая с колен, обнял Катины ноги и прижался лицом к ее бедрам. Он замер, ожидая сердитого окрика, грубого толчка - но вместо этого, Катя мягко положила обе руки ему на затылок, и прижала его голову к себе. Руки его сами, не слушаясь изрядно охмелевшего разума, скользнули под скользкий шелк платья, он застонал от наслаждения, и тут она сказала совершенно трезво и чуть насмешливо:
- Ну уж делай свое черное дело, раз пришел, и уходи!
И потом было что-то невообразимое, похожее на то, что они проделывали раньше, и одновременно - совершенно непохожее. В памяти его запечатлелись только четыре момента.
Первый: он неловко, рывками, стягивает с нее через голову бесконечно узкое и бесконечно длинное черное платье, и это стягивание длится так долго, что он уже почти уверен, что у него ничего не получится и что Катя, рассердившись, выгонит его вон.
Второй: он стоит над разложенным и застеленным простыней диваном в полной темноте, при задернутых плотно шторах, и, покачиваясь, с трудом снимает носки и брюки, швыряя все как попало на пол, и в этот момент из кухни или из ванной появляется Катя, и когда она возникает в дверном проеме, освещенная сзади светом из коридора, он видит ее - обнаженную до пояса, в серых колготках, сквозь которые просвечивают белые трусики. Он смотрит на нее несколько секунд, повернув голову, и за эти секунды ее стройная, совершенная, как бы разделенная по талии пополам и подсвеченная сзади фигура навсегда врезается в ткань его сетчатки, так что впоследствии ему не нужно будет ни жмуриться, ни напрягаться, чтобы ее представить, - он будет видеть ее во всех деталях, как живую, стоит ему только вспомнить этот последний вечер.
Третий: когда они уже в постели, когда он уже в ней, когда он стремительно и мощно рвется к конечной цели, снова, как в первый раз, чувствуя легкие уколы чуть отросших волосков на ее ногах, Катя вдруг начинает приподниматься, кидаться ему навстречу всем телом, быстро-быстро целуя его грудь и плечи. Такого она не делала никогда, и это новое движение прибавляет ему уверенности в себе и делает наслаждение особенно острым.
Четвертый: уже одетый, он стоит в дверях, Катя в наброшенном халатике напротив, халат небрежно запахнут, обнажая одну грудь, и он уходит от нее, уходит, воображая себя победителем, убежденный, что сегодня с ними произошло что-то особенное, что после сегодняшнего Катя уже не сможет его оставить; ему и в голову не приходит, что он уходит из ее жизни навсегда - и потому именно этот, четвертый, самый привычный, ничем не выдающийся момент он будет вспоминать потом особенно остро. Потому что именно этот момент он все снова и снова будет пытаться хотя бы мысленно вернуть, чтобы изменить его, сказать что-то такое, особенное, приличествующее моменту, что-то внушить, объяснить, поправить... и снова и снова будет понимать, что изменить и поправить уже ничего нельзя.
Когда он спустился к машине - а спускался он еще победителем, - О. молча посмотрела на него долгим взглядом и распахнула перед ним правую дверцу. И только когда он плюхнулся на сиденье рядом, негромко сказала:
- Футболку переодень...
- Что? - посмотрел на нее он.
Такой счастливый, вспоминала потом О. Такой легкий, живой, молодой - будто сейчас взлетит на крыльях любви.
- У тебя футболка наизнанку.
- О господи... - Он стащил черную футболку с вышивкой, вывернул на лицевую сторону, надел. - Спасибо, что предупредила. Представляю, что было бы дома... Больше никаких следов?
Она внимательно его оглядела.
- Больше никаких.
- Жаль.
Ему действительно было жаль, что любовь не оставляет на человеке никаких следов. Конечно, в обыденной жизни это ужасно неудобно, особенно если ты женат, а любимая женщина замужем, но как было бы прекрасно носить на себе хоть какой-то след, оставленный любимым человеком, некую тайную отметину, о которой знали бы только ты и она. Он был бы счастлив, если бы Катя сегодня не целовала, а кусала его, вырывая острыми белыми зубами куски его плоти, так чтобы на всю жизнь остались шрамы от ее укусов. Или в порыве внезапного гнева схватила утюг или кухонный нож и ударила его - не насмерть, конечно, покойнику любовные отметины ни к чему, но так, чтобы где-нибудь остался приличных размеров шрам. Или хотя бы отвела его в какое-нибудь подпольное ателье, где ему сделали бы маленькую татуировку - на ее вкус, по ее выбору - бабочку, цветок, фигуру льва или, скорее всего, тигра, тигры нравились Кате больше всего, он знал это. Только не надо никаких инициалов, никаких намеков на то, что это ее знак, ее клеймо - он и так знает, что до конца жизни принадлежит ей, а остальным знать об этом вовсе ни к чему.
Глава восьмая
Nostalgia hecha hombre
1
Все остальное - уже не история любви, а история агонии. Короткая история бесконечной агонии. Короткая - потому что было бы слишком жестоко растягивать эту историю, зная, что она, в отличие от истории любви, никогда не кончится разве что со смертью моего героя.
Агония любви представляет собой подобие самой любви, только лишенное своего объекта. Вроде игры в теннис без мяча из известного фильма. Любимая женщина ушла, а любовь осталась - и, не находя объекта, к которому прежде была приложена, обращается на жизненное пространство, в котором некогда обитал объект любви, на предметы, которые принадлежали объекту, на людей, которые близко знали объект любви.
Объект - так теперь называет про себя и в разговоре с посвященными людьми Катю Алексей Михайлович. Посвященных всего двое: Виктор и Виктория. Виктор давно уже догадался, с кем встречается Алексей Михайлович, и Алексей Михайлович понял, что Виктор догадался, и перестал от него скрываться. Ему нужно было иметь хоть одного доверенного человека, а Виктор подходил лучше других - потому, что знал Катю, и потому, что не стал бы осуждать Алексея Ивановича, будучи сам неверным мужем и любовником.
Виктории Алексей Михайлович признался позднее, когда их отношения с Катей фактически прекратились. Все это время его точила мысль, что она может подумать, будто он начал ухаживать за Катей только для того, чтобы поставить преграду между собой и Викторией. И мысль эта тем сильнее ему досаждала, что он действительно думал об этом - но думал до того, как обратил внимание на Катю, думал не как о Кате, а как об абстрактной женщине, одной из многих из его окружения, которая могла бы послужить его целям. Таким образом, если бы Виктория спросила его прямо, зачем он стал приударять за Катей, Алексей Михайлович не смог бы дать однозначного ответа - потому что даже чистая правда отдавала бы в его устах привкусом неизбежной лжи.
Виктория, однако, ничего такого не спрашивает - она просто, по-женски, жалеет Алексея Михайловича, утешает его, наливает ему полный стакан водки...
- Я бы утешила тебя, - просто говорит она. - Но не могу: у меня есть другой человек, за которого я собираюсь замуж.
- По-твоему, меня можно утешить? - спрашивает Алексей Михайлович.
- Я бы смогла, - уверенно отвечает Виктория.
И только тогда он вяло интересуется, что за человек вдруг появился в ее жизни. И она рассказывает ему, долго и подробно, и он почти искренне интересуется, задает вопросы, и уже вполне искренне желает Виктории счастья. Его немного забавляет мысль о том, что Виктория уже была знакома с этим человеком и уже подумывала выйти за него замуж, когда он подозревал ее бог знает в чем и беспокоился о том, как, не обидев ее, выйти из игры. Возможно, если бы не это придуманное им самим обстоятельство, он бы не стал оглядываться по сторонам в поисках другой женщины и, вполне возможно, не обратил внимания на Катю.
Но лучше ли ему было бы, если бы действительно не оглядывался? Действительно не обратил?
Легче - возможно. Но лучше нет.
Его прошлая жизнь - жизнь до Кати - представляется ему отсюда, из настоящего, какой-то до ужаса простой и примитивной. Он жил какими-то мелкими повседневными интересами, его занимали разные мелочи - и занимали до такой степени, что почти заменяли собой главную жизнь. То он увлекался фотографией вслед за Виктором - и, подражая ему, бегал по всему городу, высунув язык, в поисках каких-то особенных пленок, фотобумаг, объективов. То всерьез решил изучить компьютер - и кроме компьютерной литературы ничего не читал и даже мыслил, кажется, в двоичном исчислении, как какой-нибудь Пентиум-166. То жене вздумалось завести для дочери собаку - и рыжий ирландский сеттер всецело занимал мысли и чувства Алексея Михайловича, и он искренне удивлялся тому, как приличные вроде люди могут обходиться без собаки.
Все это еще оставалось в его жизни - и фотография, и компьютер, и сеттер, - и все это занимало какое-то его время, отвлекало порой ненадолго от мрачных мыслей, но все это перестало иметь хоть какое-то значение, и если бы завтра вдруг исчезло из его жизни, он бы заметил, конечно, какую-то странную пустоту возле себя - но что значила бы эта пустота по сравнению с той огромной пустотой, которая была теперь у него внутри...
2
Зато неожиданно большое, важное значение приобрели для него некоторые дома, улицы, перекрестки, остановки городского транспорта - потому в одном из этих домов жила Катя, в другом, где жила Виктория, часто бывала в гостях вместе с Алексеем Михайловичем и теперь продолжала бывать, хотя и гораздо реже и обычно без него. В третьем доме... в третьем доме, который он назвал бы первым, но сознательно не делал этого, чтобы запрятать его поглубже, в третьем доме была квартира, где они встречались, - и он время от времени подходил к этому дому, к знакомому подъезду, где цвели огромные желтые шары, где сидели на лавочке старушки, - смотрел на знакомое выбитое стекло в подъезде (первая примета, которую для облегчения запоминания указал ему Виктор), на ржавую табличку на стене "Дом образцового быта" (вторая примета) и, постояв у этой таблички, склонив голову, как у могилы близкого человека, уходил прочь. Был еще один дом - тот, где помещался банк, в котором работала Катя. Все эти дома были нанесены на мысленную карту, которую постоянно держал в голове Алексей Михайлович, и, зная, где должна быть в такое-то время Катя, он обычно ставил мысленно в эту точку на воображаемой карте одну ножку воображаемого циркуля, в то время как вторая ножка чертила траекторию его собственного движения по городу - и таким образом, куда бы он ни шел, куда бы ни ехал, он всегда был привязан к тому месту, где находилась сейчас Катя, - как к центру единственно возможных для него координат.
Он обожал теперь улицы, по которым они столько раз проходили с Катей - и искренне удивлялся тому, что прежде проезжал по ним в автобусе или троллейбусе и не замечал их, даже не знал толком, что на них расположено, теперь же он знал в лицо каждый дом, каждый подъезд, каждую вывеску, каждый магазин и каждую аптеку - даже те, в которых они с Катей никогда не бывали; знал, потому что хотя возвращаться из редакции газеты к себе домой ему полагалось совсем другим путем, он всегда ходил так, чтобы оказаться возле банка Кати примерно в то время, когда она уходила со службы, и даже если он не встречал ее у подъезда, все равно двигался в направлении ее, а не собственного дома, и, сделав огромный круг, приходил домой поздно - но все же не так поздно, как в те времена, когда они встречались с Катей, так что Наталья не видела в его задержках ничего подозрительного.
Он мог бы обожать предметы, которые прежде принадлежали Кате, но с разочарованием обнаружил, что у него на память от нее не осталось ровным счетом ничего. Только крохотная открытка-валентинка с шутливым четверостишием, написанным в ответ на его нескладные, но зато уж отменно серьезные стихи. И копия ее портрета на стене кабинета - но именно копия, снятая им самим, а не оригинал. Она даже никогда не держала эту копию в руках, с горечью думал он.
Были еще фотографии Кати, сделанные по большей части Виктором (Алексею Михайловичу она не разрешала себя фотографировать, сколько он ни просил, он даже подумывал по примеру Виктора снять ее издали, телеобъективом, но не решился), но это были общие фотографии, фотографии, сделанные в их компании, где Алексей Михайлович сидел рядом с женой, рядом с Викторией, рядом с Алексеем Ивановичем - и почему-то никогда рядом с Катей, хотя они сидели рядом по меньшей мере десятки раз. Но именно эти моменты камера Виктора почему-то не запечатлела. А может, и запечатлела, думал Алексей Михайлович, но Катя каким-то фантастическим образом уничтожила все снимки и все негативы, где они с Алексеем Михайловичем были рядом. Зная Катю, Алексей Михайлович почти верил в свою нереальную идею.
У него не осталось даже снов. Катя за все это время снилась ему всего два раза - хотя другие люди, которые значили для него в сто раз меньше и вроде бы не производили на него никакого впечатления, так и лезли без спросу в его сны, рассаживаясь там, занимая все места в ложах и на галерке - и Кате, видимо, просто не доставалось лишнего билета, а просить у него, Алексея Михайловича, контрамарку она, гордая, не хотела.
Но два раза она ему все же приснилась. В первый раз он даже испугался, что это сон, а не явь: он спал дома, в своей постели, но каким-то образом вместо Натальи рядом с ним оказалась Катя, и он, обрадованный ее присутствием, положил на нее руку и спросил весело: "А ну, где тут моя Катюшка?" - и проснулся в полной уверенности, что был разбужен собственным голосом, и долго прислушивался к сонному дыханию жены: нет, кажется, она ничего не слышала, обошлось...
Второй сон был тоже короткий, но страшный. Они лежали с Катей в большой кровати, стоявшей почему-то посредине пустого спортивного зала - школьного спортивного зала, он знал это во сне, хотя неизвестно откуда. Они ничего такого не делали, просто лежали рядом, и вдруг снаружи, с улицы, по окнам спортивного зала начали палить то ли из автоматов, то ли из пулеметов - и он бросился на Катю, закрывая ее собственным телом не столько от пуль, которые явно шли высоко над головами, сколько от осколков стекла. Причем саму Катю он почти и не видел, только знал, что это она, - но осколки стекла были до дрожи реальными.
Но это было довольно давно, еще в тот период, который теперь казался ему периодом ничем не омраченного счастья. А в настоящем ему не осталось даже снов.
Он завидовал Кате, у которой остались его подарки: духи, белье, колечко забыв, что подозревал, что она их давно выбросила, - остались простыни и пододеяльник, которыми они пользовались, остался его ярко-голубой халатик и его тапочки. С мрачным юмором, который был ему свойственен всегда, а в ту пору в особенности, Алексей Михайлович воображал, как Катя надевает на себя роскошное кружевное белье, колечко с бриллиантиком, голубой халатик и тапочки, как прыскается духами "Сальвадор Дали", застилает диван голубой простыней и одеялом в голубом пододеяльнике - и ждет не дождется, когда же Алексей Михайлович явится к ней, чтобы разделить ее одиночество.
Когда ему было совсем плохо, он воображал ту же картину, только Катя во всем этом ждала не его, а какого-то другого мужчину, своего нового любовника.
Но и в том, и в другом случае картина восхищала Алексея Михайловича своей нелепой законченностью: встречая его или другого мужчину, Катя могла обойтись только теми вещами, которые подарил ей он, Алексей Михайлович, или которые она сама купила для встреч с ним. И даже свечка, добавлял он с горьким сарказмом, даже свечка может гореть наша - красная, в виде шара, мы с ней успели дожечь ее только до середины...
И музыка тоже будет звучат наша, с подаренных мною кассет.
3
К счастью, у него хватило ума не поделиться своими фантазиями с Катей - то есть он поделился, конечно, но поделился мысленно, как вообще происходила теперь большая часть их общения. Общение с объектом в отсутствие объекта - вот как это называлось. И это общение занимало огромную часть его времени, отнимало у него массу сил, он тратил мысленно огромные словесные массивы больше, наверное, чем затратил за всю жизнь газетного репортера, а ведь написано им было за тридцать лет карьеры не так уж мало. Он ехал на работу, шел домой с работы, сидел перед телевизором или на совещании в редакции - и все это время мысленно говорил, говорил, говорил с Катей. Говорил так много, что, когда на самом деле встречался с нею, уже не находил слов - и она безжалостно попрекала его этим. Ему же казалось, что он так много, так неимоверно много высказал ей, что просто обязан пожалеть ее прелестные уши и хоть немного помолчать.
Их настоящее общение нисколько не походило на общение воображаемое, где ему удавалось произносить бесконечные умные диалоги, которые Катя выслушивала не перебивая. В жизни же любые разговоры о его чувствах она обрывала тут же, называя их нытьем, требуя от него постоянной бодрости и уверенности в себе. Когда же он, видя ее в печали, пытался ее в свою очередь приободрить, употребив ее же собственное выражение, например: "Если ничего плохого не произошло, значит, уже хорошо", - она смотрела на него как на идиота с ярмарки и говорила неимоверно печально и безнадежно:
- Я вся воплощенная скорбь.
И Алексей Михайлович чисто рефлекторно переводил эти слова любимым выражением своего давнишнего редактора-испанца:
- Nostalgia hecha hombre1 .
Главное содержание их общения в этот уже запредельный, как он его называл, период, заключалось в жестоком и беспощадном уничтожении их прошлого, которое Катя задалась целью сделать как бы несуществующим - и к цели своей шла прямо, не сворачивая, как идет крылатая ракета по лазерному лучу наведения. Такая же красивая, стройная, думал он... и такая же смертоносная. Так он и называл ее про себя: моя смерть - не вкладывая в это слово никакого отрицательного смысла, скорее наоборот - ища в смерти утешения и сетуя только на то, что она не может или не хочет прикончить его быстро и безболезненно.
Ему было бы гораздо легче, наверное, если бы Катя сказала ему, что не хочет с ним больше встречаться, что он не интересует ее, что она встретила другого человека и т.д. и т.п. Или хотя бы просто признала в ответ на его упреки, что она действительно его бросила безо всяких причин - просто потому, что он ей надоел, наскучил, ей жалко тратить на него свое время. Что-то в этом роде обычно и говорят женщины, бросая мужчин, - то или другое, в зависимости от свойственной им доброты или, напротив, безжалостности. И к этому был готов. Но Катя была не как другие женщины. Для нее признать, что Алексей Михайлович ей разонравился, надоел, наскучил и тому подобное, было то же самое, что признать, что прежде он ей хоть немного нравился, что ей было хорошо с ним, весело, а главное - что он и ее отношения с ним хоть что-то для нее значили. А этого она не хотела категорически. Она каждый раз упорно повторяла Алексею Михайловичу, что никогда не бросала его - потому что никогда его не подбирала.
- А что такое было между нами? - с искренним удивлением спрашивала она в ответ на его упреки. - Между нами никогда ничего не было. Совсем ничего... Ну, встретились несколько раз без особого напряга - и все. А остальное...
И она поводила плечами так, будто ей даже вспоминать незачем остальное настолько оно было незначительно.
Она твердила это раз за разом, из вечера в вечер - и Алексей Михайлович начал уже бояться, что рано или поздно она убедит его, и он сам поверит в то, что между ними ничего не было... Нет, поверит - недостаточно сильное слово. Не так уж важно, во что он верит, а во что нет. Он вот и в бога не верит - а какое до этого богу дело, сидит себе наверху и в ус не дует. Одним атеистом больше, одним меньше... Нет, проблема была в том, что если один из двоих будет упорно и убежденно твердить, что между ними никогда ничего не было, то он рано или поздно действительно сделает хотя бы свою половину их общего прошлого несуществующей - начисто несуществующей, как если ее и вовсе не было, и тогда вторая половина, принадлежащая другому партнеру, который хотел бы сохранить их прошлое навсегда, тоже начнет неудержимо уменьшаться, таять, как льдина на солнце - и в конце концов от нее останется ничтожная сосулька, которую озорник-мальчишка, подпрыгнув, сорвет с конька крыши и сунет в ухмыляющийся щербатый рот.
- Ты пойми, - пытался он втолковать ей уже наяву, а не в своих мысленных беседах, - что тебе самой невыгодно доказывать, что между нами ничего не было. Ведь если ты встречалась со мной потому, что я тебе хоть немного нравился, потому что тебе было неплохо со мной в постели и просто не скучно быть вдвоем со мной, - это не оправдывает, конечно, полностью супружескую неверность, но все же объясняет ее, дает ей какие-то нормальные человеческие основания. Если же ты встречалась со мной, как встречалась бы с любым человеком, просто потому, что именно я подвернулся под руку, если все это время ты не испытывала ко мне ни грана нежности, не говоря уж о любви, если все это делалось просто для здоровья, чтобы крепче спалось по ночам, значит - ты совершенно безнравственная, бездушная женщина... То есть ты выглядишь такой, - тут же спешил уточнить он, - выглядишь со стороны, а я тебя такой не считаю.
- А мне совершенно все равно, какой ты меня считаешь, а какой не считаешь, - говорила Катя.
И он понимал, что пытается лбом пробить гранитную стену - и ради чего? Чтобы попасть в метро без билета? Чего он хочет добиться, собственно говоря? Неужто он еще верит, что словами можно вернуть любовь - особенно любовь, которой никогда не было.
Он хотел посмотреть в ее холодные беспощадные глаза, когда она говорила эти слова, чтобы яснее припомнить тот небесный свет, который исходил из них в лучшие минуты его жизни, но на Кате были непроницаемые черные очки - и она категорически отказалась снять их, когда он попросил.
И так получилось, что больше он никогда не видел ее глаз. Никогда - кроме одного, последнего, случая, но это был особенный случай - и он до конца своих дней будет сомневаться в том, было ли это с ним наяву или ему это приснилось.
4
Этот последний, особенный случай был настоящим и, как и полагается, романтическим финалом их отношений. Но прежде чем он произошел, случился предварительный, если так можно выразиться, прогон финала - и прогон этот имел характер юмористический. И даже Алексей Михайлович при всем своем трагическом отношении к действительности, которое он в себе тогда берег и лелеял, смог все же оценить юмористическую сторону этого прогона и находил в ней пусть слабое, но все же утешение.
Это юмористический финал был опять-таки связан с квартирой, которую сдавала им с Виктором сердобольная О. Теперь уже Алексей Михайлович знал, что жена номер один Виктора - именно О. И в этом тоже почему-то находил слабое утешение. Как мысль об обладании О. когда-то слабо утешала его после расставания с К. Так вот О. все-таки окончательно продала свою квартиру на Сакко и Ванцетти, причем покупателя привел к ней Виктор - и Виктор же договорился с покупателем о продаже ему (покупателю) всей разношерстной обстановки за исключением коврика со слонами, который Алексей Михайлович очень хотел бы забрать себе, чтобы, глядя на него, вспоминать Катю, но который забрать не удалось - коврик оказался не простой, а авторский, подаренный О. самим автором, так что она забрала его себе. А вот всю обстановку, собранную по частям совместно Виктором и Алексеем Михайловичем, предприимчивый Виктор, испросив согласие Алексея Михайловича, на корню запродал покупателю квартиры.
И деньги они с Виктором поделили по-братски, поровну.
И сговорились как-нибудь на эти деньги встретиться и колоссально напиться - и встретились, и напились, и наговорились вдосталь, главным образом, конечно, о Кате, Виктор понимал, что Алексею Михайловичу надо выговориться и поддерживал и подбодрял его, - но это было позже, а в тот миг, когда они стояли во дворе так много значившего для обоих дома на улице Сакко и Ванцетти ("Пусть я буду Сакко, а ты, так и быть, Ванцетти!" - пошутил еще Алексей Михайлович) и делили эти деньги, Алексей Михайлович ничего не говорил, а только смеялся - смеялся тихо и безостановочно, как безумный, до того ему показалась смешной собственная мысль, что вот таким образом вдруг взялась и кончилась его великая любовь.
Он еще не знал тогда, что настоящий финал у него впереди.
5
В воскресенье, 23 июля, под вечер он вышел прогулять собаку. Заодно хотел чего-нибудь купить. Жене и дочке - мороженого, себе - вечернюю газету и пива. Вышел запросто, по-домашнему, в старых шортах и черной майке, в шлепанцах на босу ногу. Нечесаный и небритый. С сигаретой "Кент", прилипшей к уголку рта. Район, впрочем, был простой. Тут прощали себе и другим небрежность в одежде или помятую с похмелья физиономию. Этакая большая и сонная деревня внутри города, с четырех сторон отрезанная транспортными магистралями.
Еще не осень, говорило ему солнце. И не обманывало. Приятно было чувствовать, как теплый ветер разглаживает морщины на лице и играет волосами. Волосы у него были еще густые, слегка вьющиеся. Он их унаследовал от матери. Только она считалась белокурой, покуда не поседела, а про него говорили светло-русый. Понятно, не скажешь же про мужика: белокурый. Как-то не к лицу. Теперь, впрочем, все равно наполовину сед.
От отца ему достались правильные, но мелкие черты лица, уступчивый взгляд и маленькие, изящные руки. Аристократические, говорила мать. Может, оно и так, только аристократы нынче не в чести. Женщины предпочитают, чтобы их обнимали большими крепкими руками. И еще требуется, чтобы голос был низкий, с хрипотцой. Под такой голос женщины так и тают, словно мороженое на асфальте. И готовы на все. Собственный голос, когда слышал его в наушниках, выступая на радио, казался ему слишком высоким и неприятным.
Но если не придираться, внешне он был не так уж плох. Высоко держал при ходьбе голову, красиво ставил ногу, поигрывал не слишком объемистой, но рельефно очерченной мускулатурой плеч. Женщины моложе тридцати уже не удостаивали его взглядом, тридцатилетние поглядывали без особого интереса, а те, что старше сорока, порой заглядывались. Но он привык и не обращал внимания. То есть почти не обращал. Совсем не обращать было бы немного странно для крепкого мужчины пятидесяти лет. Не пенсионер поди.
Все было как обычно. Но когда нагрузился покупками и двинулся к дому, пошло-поехало как-то не так. Не как обычно. Наперекосяк.
Навстречу ему шла женщина, вполне достойная внимания. Более того -очень приятная женщина. Если уж говорить начистоту - любимая женщина. Хотя как раз об этом ни с кем начистоту говорить было нельзя. Таковы были установленные ею требования конспирации. Но здесь, на пустыре, здесь никто не мог их увидеть, а даже если бы и увидели, то не заметили бы ничего странного в том, что двое людей, мужчина и женщина, встретились и остановились, чтобы поговорить. Однако любимая женщина, похоже, не собиралась останавливаться и разговаривать с ним. Он шла по тропе, глядя в его сторону, но не на него, а сквозь него. Не замечая его. Будто его и не было вовсе. Будто она одна шагала через пустырь, где местные жители выгуливают собак.
Вот они сошлись на тропе. Она по-прежнему шла прямо на него, не замечая и не уступая. Пришлось умерить шаг, чтобы не столкнуться с нею. И она прошла близко, в каком-нибудь сантиметре. Даже край ее длинного платья задел его колено. Его любимого платья, словно сшитого из осенних листьев. Сплошь желтые, оранжевые, алые, бордовые клинья на нейтрально-коричневом фоне. И два разреза по бокам выше колен.
Он замер. И вот прямо перед его глазами прошла ее щека. Потом висок. Потом ухо - красивое, изящно вырезанное, маленькое ухо. Сережка особо бросилась в глаза - слишком тяжелая для маленького уха, серебряная, с чернью: обычно она носила другие, золотые, совсем крохотные. И душистая копна светлых волос...
Вот и вся прошла, упруго покачиваясь, как парусник на океанской волне. Прошла, удалилась, унесенная ветром. Исчезла - не заметив его, не узнав. Так что он почувствовал себя бесплотным. Словно несуществующим. Будто призрак, неспособный сдуть пушинку с ее острого плеча. Он даже поскорее подозвал собаку, чтобы отразиться в ее глазах, увериться в собственной материальности.
- Ты есть, - сказал он собаке. Вслух сказал. Ему для чувства материальности было важно голос свой услышать. - И я есть - отражением в твоем золотом глазу.
И еще он мыслит. Он чувствует. Непонятно, правда, что он сейчас должен чувствовать, но что-то чувствует. Он, наконец, сомневается в собственном существовании. Значит, по Декарту, вполне существует.
Может быть, он перестал существовать только для любимой женщины? То есть она хотела показать ему, что он перестал для нее существовать, и потому притворилась... Но она ведь на самом деле его не заметила, не притворилась. Он бы сумел различить притворство. И не гордыня тут, не спесь. С чего бы вдруг ей возгордиться перед ним? Тут полное отсутствие присутствия его на ее горизонте.
Если бы он не замедлил шаг, она могла бы нечувствительно пройти сквозь него, как... как сквозь что? Как сквозь голограмму. Да, что-то в этом роде. У Лема, помнится, было. "Возвращение со звезд". Стоят, разговаривают между собой, он подходит к ним, спрашивает - его не слышат, не замечают. А зрители откуда-то сверху смеются. Реал. Так у Лема. А как у нас тут? Ау, зрители, что же вы не смеетесь? Это же ужасно смешно, когда сквозь тебя...
Он оглянулся, словно и впрямь рассчитывал увидеть у себя за спиной группу смеющихся зрителей. Но не увидел никого. Только я шел ему навстречу, издали приглядываясь к своему персонажу, но он меня видеть не мог.
И еще из окна их квартиры, выходящего на пустырь, смотрела на Алексея Михайловича его жена Наталья. Однако ей эта картина почему-то увиделась немного иначе. Наталья видела, как Алексей Михайлович и Катя сошлись на тропинке посреди пустыря. Как они довольно долго о чем-то разговаривали. И как посреди этого разговора ее муж поднял руки и закрыл ладонями лицо - видимо, для того, чтобы Катя не видела его слез. И так они стояли какое-то время рядом, прежде чем Катя ушла, оставив Алексея Михайловича одного, и Наталья, глядя на них, вспомнила фотографию, которую ей показывал когда-то Виктор, и ей показалось, что в эти несколько минут она узнала о своем муже больше, чем за все прожитые с ним годы.
***
Так могла бы закончиться история Алексея Михайловича - и пусть она так и закончится. История кончилась - и не имеет никакого значения, что будет дальше с ее бывшими героями. Они отныне будут существовать каждый сам по себе, не связанные рамками моей истории, а потому могут свободно проходить мимо друг друга, друг друга не узнавая и не вспоминая, - будто между ними действительно никогда ничего не было.
И сколько бы Алексей Михайлович ни просил меня, вездесущего автора, что-нибудь изменить в романе, сделать хотя бы финал не таким неожиданным и болезненным для него, - я ничем не могу ему помочь. Потому что дописав до последней точки, я утратил над своим романом всякую власть.
Иссякло энергетическое поле искусства, в котором я жил без отдыха несколько месяцев. Кончилась магия письма. Роман кончился, остались только слова.