ОДИН


О страна проклятая, ты гибнешь!

Имя грозное твое ужасно:

если у меня есть юный витязь,

в ранней юности его ты скосишь.

Человек ли есть, полезный людям,

ты его отнимешь раньше срока.

Негош


Перевод М. Зенкевича.


БАЗА НА ПУСТЫРЕ

Нас, словно кошмар, преследует тот самый «отлив революции», тот «кризис», о котором так многословно распространялись на Ломе. Стоит нам сделать привал, как пресловутый «отлив» накатывается на нас тревогой и тоской и отступает лишь тогда, когда мы снимаемся с места и снова идем или находим, чем занять свои руки. Стараясь уйти от преследования, мы превратились в законченных бродяг. Впервые подумав об этом дней десять назад, я теперь все больше убеждаюсь в справедливости этой мысли. Возвратившись с Лома к себе, мы стали кружить по окрестным горам в поисках подходящего места для базы. У нас и раньше были на примете совсем неплохие места, но в каждом из них мы непременно замечали какой-нибудь изъян: то далеко вода, то слишком близко тропа, то пастухи могут зайти. Места, безупречные во всех отношениях, тем более отвергались, так как они, безусловно, давно уже на заметке у местного населения, которое только того и ждет, как бы нас там накрыть. Таким образом, мы забирались все дальше, подхлестывая друг друга и обольщаясь несбыточной мечтой обнаружить где-то там затерявшееся в бескрайних просторах лесов и голых скал специально для нас припасенное идеальное место, которое мы узнаем с первого взгляда.

Измотавшись вконец, мы сошлись на том, чтобы остановить свой выбор на Пустыре. Хотя Пустырь и не самое безукоризненное место, зато, несомненно, весьма оригинальное. Издали Пустырь напоминает торс обнаженной женщины в изображении французских художников или белградских хулиганов, украшающих рисунками стены уборных: нечто обтекаемое, гладкое, обнаженное и серое с клинообразным пучком леса посредине. Два симметричных ручейка обрамляют стороны треугольника и сходятся внизу под лесом; место слияния - топкое и глинистое - выставилось из леса красным рыльцем. В верхней части Пустыря рухнувшее дерево с вывороченными корнями образовало большую выемку - своего рода пупок. Рощица представляется совсем невзрачной на вид - казалось, преследуемый охотником зверь никогда бы не отважился искать здесь спасения; но именно ее мы и облюбовали для своей стоянки, рассчитывая обмануть нижних, которые решат, что раз не посмеет зверь, значит, не посмеем и мы. Совсем по-иному выглядит рощица изнутри: просторная, овражистая, с каменистыми порогами и непроходимой чащей папоротника, боярышника и шиповника по буеракам. Родник, лягушки и птицы. Дороги нигде не видать, нигде не видать следов топора.

Василь стащил в деревне мотыгу и лопату - у родственников уволок. Три дня мы копали, расширяя неприметную расселину среди корней и стелющихся веток. Двое копали, третий караулил. Дождавшись сумерек, мы сбрасывали вырытую землю в пропасть. По окончании работ мы засыпали следы сухими листьями. Из дальнего третьего катуна принесли доски для кровли, сняв их с чьей-то заброшенной хижины: уложили доски и засыпали их сверху гнилушками, мхом и ветками. Получилась прекрасная берлога. Можно было бы подправить кое-что внутри, подравнять стены или утрамбовать пол, но мы ничего этого не делаем, боясь испортить свою нору. Особенно постарались замаскировать вход. Когда на него накидывается сетка из веток, связанных вьюном, вход становится совсем незаметным, так что нам самим с трудом удается отыскать его. Берлога будет укрывать нас от дождя и создавать иллюзию дома. Сначала мы думали приспособить ее под ночлег, но для ночлега она не годится.

Ночуем мы, как и раньше, прямо под деревьями - таково принятое решение, а кроме того, так и нам будет легче вовремя обнаружить непрошеного гостя, который вздумал бы нагрянуть к нам в рощу. Иван хотел установить круглосуточное дежурство, но потом передумал. Каждый, кто попытается проникнуть к нам днем, будет замечен еще издали; ночью незваный пришелец запутается в колючих зарослях или переломает себе ноги на каменистых порогах. Мы выкопали радиоприемник; Василь утверждает, что он в полной исправности; теперь мы могли бы узнать обо всем, что происходит на свете, и выяснить, долго ли еще продлится этот кризис, да нет электричества. Когда-то к радиоприемнику существовали батарейки, но единственный человек, который мог знать, где они запрятаны, - это Лако, а все дело в том, что сейчас никто не знал, куда запропастился сам Лако. Иван считает, что он скрывается где-нибудь возле Волчьего потока, или на Какарицкой горе, или где-нибудь дальше, там, на албанской границе, вместе с Гояном, делегатом. Должно быть, выискали такое местечко, где самому дьяволу не придет в голову их искать.

Первые дни мы необычайно гордились своим Пустырем с его рощицами и грибами, с оврагами, где прятались ключи, словно все это мы сами создали по собственному плану. Впоследствии мы открыли дополнительные достоинства этого уголка. Оказалось, что в расселине на опушке рощи, глубокой, как колодец, можно было безбоязненно разводить костер и готовить еду. Мы нашли черешню - значит, у нас будут ягоды! Если неприятель окружит нас, зайдя сверху и с флангов, мы сможем отступить через ручей. Я ощутил потребность похвастаться перед кем-нибудь из тех, кто не участвовал в поисках, нашим Пустырем и в первую очередь подумал о Нико Сайкове. Стой, так ведь мы же его обманули!.. Мы должны были найти его сразу же по возвращении с Лома; и мы уже отправились было за ним, да нас повернул с полпути четнический патруль. И Нико снова остался один, чтобы и в нас разувериться. Потом Иван велел ребятам из Устья найти Нико и привести его к нам. Мы ждем условленного знака, смотрим, не появится ли дым на Суке, но дым не появляется.

- Давно пора бы ему быть! - заметил Василь.

- Ах уж эти парни из Устья, - сказал Иван и покачал головой. - Нехорошо это с их стороны.

- А с нашей стороны, по-твоему, хорошо? Мы обещали ему управиться за восемь дней.

- Мы обещали, это верно, но парни из Устья сваливают один на другого - поп на дьякона, дьякон на пономаря - и, как всегда, тянут волынку.

- Тянут-то они тянут, но с тех пор все равно прошло уже две недели.

- Двух еще, наверно, нет.

- А ты посчитай! Две недели да еще два дня.

- Как быстро время пролетело.

Потом уже оно так быстро не. летело. Мы начали цапаться со скуки, и это не были уже те беззлобные вспышки, после которых быстро мирятся. Люди, живущие под одним кровом, обыкновенно не могут обойтись без ссор. Наш кров необъятно широк - все небо с облаками и без облаков, но это не меняет положения, поскольку мы представляем собой единый семейный клан, а склоки, как известно, главное семейное развлечение: чем хуже жизнь, тем больше злости и страсти вкладывается в родственные дрязги. Василя раздражает решительно все. Начал он читать «Фауста» и немедленно нашел в нем слабые места, особенно мешают ему хоры и тривиальные рифмы перевода. Взялся за «Английскую грамматику» и возненавидел англичан - хитрые лицемеры эти англичане, нарочно создали путаницу в правописании, чтобы рабочий люд не мог одолеть проклятую грамоту. Но поскольку англичане находятся за пределами его досягаемости, Василь вымещает свой гнев на мне и Иване, и не только тогда, когда мы возражаем ему, но также и тогда, когда соглашаемся. Однако и мы с Иваном не отличаемся былой выдержкой - стоит нас задеть, как вздорный черт уже выскакивает из, нас.

В конце концов мне надоело мириться и мирить, я собрался и отправился ночью на розыски Волчьего потока и убежища, где прячется Лако с Гояном или без оного. Пустынны леса, безлюдны луга, тишина объяла вершины - нигде нет людей, нет и войны в этих владениях запоздалой весны. Наконец мне попалось стадо, и я увидел пастуха. Но напрасно обрадовался я встрече с человеком - пастух по мере надобности прикидывался глухим, немым, албанцем или сербом. По всей видимости, ему никогда не приходилось иметь дело с людьми и законами долины и он презирает их, гордо возносясь над ними, подобно Тибету, подобно далай-ламе в башлыке и с посохом. Попахивает давно не стиранной одеждой и сожительством с овцами, а на любой обращенный к нему вопрос пастух отвечает длинным плевком сквозь щербину в зубах, который без промаха настигается его посохом. Он вроде бы знает Гояна, но ничего не хочет сказать, старается сначала вытянуть что-нибудь из меня.

- Это плечистый, что ли, такой, - допытывается он, - башкастый такой?

- Тот самый. Мы его за это так и прозвали Головастиком.

- И пожрать не дурак?

- Бог мой, да он один с барашком справится.

Пастух кивает головой:

- Тот самый, учитель.

- Да не учитель, а механик.

- А что, механик - это учитель учителя?

Я смотрю на него, нет, он и не думает насмехаться, он спрашивает совершенно серьезно. Может быть, он впервые слышит слово «механик» и не знает, что оно обозначает. Вероятно, Гоян в его воображении важная персона, гораздо более значительная, чем какой-то там учитель. Пытаясь сбить Гояну цену, я взялся растолковать пастуху, что механик - это тот самый человек, который чинит грузовики и разные другие машины у дороги. Результат получился прямо противоположный. Пастух выпучил на меня глаза и изумленно присвистнул.

- Он, он самый! Он наказывал вам передать, чтобы вы принесли ему муки и чего-нибудь скоромного.

- А где он?

- Где-то внизу. Он свои места не любит открывать.

- Куда же тогда нести, если мы не знаем, где он?

- Ты сюда принеси, а уж я постараюсь ему переправить.

- Я ему гроши несу, деньги и, кроме того, имею кое-что на словах передать. Так где же мне его найти?

- Этого сам черт не знает. Ему все этак с рук на руки передают.

Заладил свое «с рук на руки» и ничего больше слышать не хочет. Напрасно соблазняю я его скоромным и мукой: притворяясь то ненормальным, то дураком, то не понимающим по-нашему албанцем и доверчиво усмехаясь, он не спускает с меня цепких глаз - меня, мол, ты не проведешь!.. Но вот вместе с улыбкой потухли и его глаза: нет, он не станет вмешиваться в эти дела. Он застегнул тулуп, надвинул на глаза башлык - все окна заперты, все двери заложены засовом. Теперь из него клещами слова не вытащишь.

Я возвращался на Пустырь с надеждой застать там Нико, а может быть, просто что-нибудь новенькое, но нашел все в том же виде, в каком оставил, только Василь вывихнул руку, спускаясь с луба, где был наблюдательный пункт. Это несколько образумило Василя и заткнуло ему глотку. Наше логово пусто, радио мертво, мы потеряли к нему всякий интерес. Детская игрушка! Только зря мучились. Обыкновенный деревянный ящик, разукрашенный всякими кнопками, его запросто можно было бы одолжить воронам под гнездо. Единственное развлечение - это ручей, перекатываясь через камни, он лепечет неумолчно и монотонно. Рокот его звучит, как переборы гуслей, и звонкие струи запевают под их аккомпанемент:


Немощь лютая, видать, скрутила Фазли,

Сердце болью сжала юнаку,

Вместо посоха подставила винтовку…


Внизу под нами, срываясь в пропасть, тоскливо завывает вода. Но я никогда не мог стоять над пропастью: стоит только мне представить ее низвергающуюся в бездну лавину, как у меня начинает кружиться голова.

Наконец у Ивана тоже лопнуло терпение.

- Сходить, что ли, мне к ребятам с Устья, - сказал он, - посмотреть, что они там делают.

- Ничего не делают, - возразил Василь. - Загорают вроде нас.

- Попроси их достать батарейки, - сказал я, - пусть им из Плава пришлют.

- Ну еще бы, - ухмыльнулся Василь, - ведь в Плаве колоссальная радиоиндустрия.

- Попрошу, да только вряд ли их можно достать.

- Почему это вряд ли? Индустрии там, конечно, нет, зато есть контрабанда из Скадара, из Италии, со всего света, и отовсюду на барахолку стекаются самые неожиданные товары.

Впрочем, как бы там ни было, а я доволен, что Иван уходит. Все-таки что-то новое - одним меньше. Кроме того, у нас появляется надежда дождаться человека, который принесет новости с Большой земли, кажущейся из нашего далека столь богатой событиями. Когда мой отец Йоко уходил в город навестить дядьку Тайо в тюрьме, он всегда, бывало, вернувшись из города, рассказывал нам что-нибудь новенькое, что случалось ему услышать или увидеть по дороге. При этом он неизменно приносил мне кусковой сахар - снежно-белые, аккуратно напиленные кубики, из которых я строил маленькие башни с окошками. Иногда отец запаздывал, и я дожидался его, сидя на окне и наблюдая за тем, как сумерки меняют облик долины, превращая ее в таинственный мир, населенный смутными воспоминаниями.

Что-то от детского ожидания и его томительной сладости и нетерпения появилось во мне и сейчас. Ожидание это создает ощущение некой предопределенности, наполнившей смыслом грядущий отрезок времени и выделяющий его из хаоса, который называется будущим. Оставшись вдвоем, мы с Василем заключаем безмолвный союз - должно быть, потому, что теперь нас некому мирить. Василь покидает меня задолго до рассвета, стараясь незамеченным пересечь открытое пространство Пустыря, и углубляется в необозримые просторы древних гор, которые теряются где-то там за пределами, доступными моему зрению. Ночью он возвращается, молча ужинает, а потом ложится спать или смотрит на звезды, так же как и я. Я никогда не спрашиваю его, а он никогда не рассказывает мне, где провел день. Возможно, он ищет залежи руды или драгоценных камней, а может быть, собирает лекарственные растения. Но до сих пор он, по всей видимости, ничего не на шел, ибо в ранце у него все тот же пучок лучины. Я думаю, у него в горах есть укромное местечко, где он разводит костер и целыми днями поджаривает пятки на огне. Пусть поджаривает на здоровье, я ничего не имею против - лишь бы здесь не разводил костер.

На третий день он принес зайца. Он подстрелил его на обратном пути, возвращаясь из такой чертовой дали, что эхо выстрела не долетело до меня. Мы ободрали зайца и закопали кожу в трясине у берега. А тушку долго вымачивали в воде, чтобы отбить особый дух дичины, после чего сварили. Большую часть оставили Ивану и Нико, но они в ту ночь не пришли, и мы на заре докончили зайца - не протухать же такому завидному куску, который вливает в нас новую силу. По всем правилам нам полагалось закопать после себя объедки, но нам неохота было возиться с ними, и мы разбросали объедки вокруг. Авось лисицы и вороны растащат по лесу эти кости, впрочем, они и так не могут выдать нас.

- А хоть бы они и выследили нас, - заявил Василь, - тоже не беда.

- Как это не беда? Тогда надо искать новое пристанище.

- А мне и так уже это порядком надоело. Неужели тебе еще не надоело?

- С чего это ты взял? Нисколько. Прекрасное местечко.

- Это наше-то прекрасное? .. Да что же в нем прекрасного? .. Ты, я вижу, понятия не имеешь о том, какие тут есть места.

Видать, подыскал для нас новую квартиру.

Ну что ж, посмотрим, когда понадобится. А пока я с помощью «Фауста» коротаю время, но никак не могу его скоротать. Старый, обветшалый хлам. Клинки, ровесники этой книги, видит бог, давно уже обломались; а тяжкие цепи тех времен порваны все до единой. Все же некоторые строки трагедии выдержали испытание временем, а кроме того, со стороны старого немца было в высшей степени благородно представить архангелов в лакейском обличье. В их окружении надутый бог как две капли воды похож на Бойо Мямлю, похваляющегося перед соседями своим достатком, лошадью, полями, сыновьями и пчелами. А вот за дьявола прямо-таки обидно: и за что только вечно ему навязывают эту торгашескую роль? Я бы изобразил дьявола как-нибудь иначе. И уж во всяком случае, не заставил бы его обманывать и ловчить.

Я бы не пожалел усилий, чтобы сделать своего дьявола хоть капельку честнее бога, и это было бы ближе к истине, чем все поповские басни, вместе взятые.

Вчера первый раз за все это время к нам забрела белка. Должно быть, где-нибудь неподалеку прячется и вторая - белки порознь не живут. В течение нескольких секунд мы смотрели друг другу в глаза, потом, вильнув в знак приветствия хвостом, белка юркнула в непроглядную гущу ветвей. Я на нее нисколько не обиделся - может быть, здороваться хвостом считается у них верхом почтительности. Мне очень хочется, чтобы она снова пришла, я угощу ее чем-нибудь вкусным. У нас здесь совсем нет зверей. Даже змеи расползлись - они не выносят запах табака. Василь видел серн. Это он за ними гоняется, а серны нарочно заманивают его все дальше в горы. Но в отличие от Василя серны никогда не теряют его из виду и, взобравшись на отвесные скалы, рассматривают сверху. Итак, среди животных мы слывем опасными существами, которым не следует доверять. Должно быть, за нами тянется запах хищника, специфический волчий запах, который разгоняет все живое вокруг нашего жилья. Даже птицы улетели от нас, а те, что остались, умолкли.

Три раза в день, а иногда и чаще я купаюсь в ручье - купанье ведь занятие. Чесотку мою сняло как рукой - спасибо Райо Босничу и его аптеке!.. В гнилом буке я нашел муравейник и, сняв рубаху, расстилаю ее на нем, регулярно подкармливаю муравьев своими вшами, поголовье которых также заметно убывает. Но и после всех этих процедур времени остается еще целая пропасть - до чего же длинными и невыносимо скучными кажутся эти праздные дни кризиса, когда человеку решительно нечего делать. Ведь человек не дерево, обреченное вечно торчать на одном месте да глазеть на небо. Нет, не дерево, твержу я про себя, соображая, какой бы выдумать предлог для того, чтобы смыться отсюда. Уйти куда глаза глядят, лишь бы не сидеть на приколе ни здесь, ни в любом другом месте, а быть везде понемногу, шагать и не думать ни о чем и выбросить из головы этот бесконечный отлив революции, все сроки которого давно уже истекли. А может быть, отлив давно уже кончился, только мы ничего не знаем об этом? ..


ЛЕЛЕЙСКАЯ ГОРА СО ЗМЕЯМИ

Вчера вечером Иван вернулся один, без Нико. Осторожно прокрался и опустился на землю в сторонке у куста, стараясь не потревожить нас с Василем. Его поведение свидетельствует о том, что он не принес никаких отрадных вестей, - будь у него за душой что-нибудь хорошее, он бы не утерпел до утра. Я кашлянул, давая понять, что не сплю, но Иван молчит, притворяется спящим. Тут на него накинулся Василь: если, мол, у тебя ничего хорошего нет, выкладывай все, нечего мучать нас до утра. Но Иван отнекивается: он ничего не узнал и выкладывать ему абсолютно нечего, кроме того, что его ужасно расстроили люди из Устья. Они там полностью разложились и не собираются встряхнуться и сбросить с себя сонную одурь. Разделившись на группы по два-три человека, они прилепились к своим норам и дрыхнут там целые дни напролет, голодные и разуверившиеся во всем, и от этого их малодушия, презренного и обывательского, несет за три версты. Короче говоря, завалились в зимнюю спячку задолго до положенного срока с единственным желанием пропустить во сне побольше трудностей, которые нам предстоят.

Нико Сайкова они не нашли. В сущности, они его и не искали - дойдя до Лима, они решили, что вода в нем чересчур холодная и глубокая, но ведь известно, что всякое препятствие покажется непреодолимым, если заранее убедить себя в этом. Они заняты мелкими склоками, на которые уходят последние остатки энергии. Они не выносят друг друга и, не понимая истинной причины зла, видят его в своих ближних, что непременно приводит к расколу. И только родственники еще стараются держаться заодно; а вернее, единоутробные и двоюродные братья, которые создали круговую поруку не столько для защиты от внешнего врага, сколько для того, чтобы объединенными усилиями выгораживать «своих» от всех решительно обязанностей и поручений. Все это, по сути дела, самый настоящий оппортунизм, переряженный по обыкновению в старые обноски и прикрывающийся прошлыми заслугами. Они теперь видят свою основную задачу не в том, чтобы выполнить задание, а чтобы дать свидетельские показания, подтверждающие, что вода в Лиме была мутная. Групповщина тем и страшна, что она напоминает стоячие лужи, в которых так быстро протухает вода…

- Это еще ничего, - сказал Василь. - Я думал, что-нибудь похуже.

- Куда уж хуже, когда человека бросили одного.,

- Завтра мы с Ладо отправимся на поиски.

- И я с вами, все вместе пойдем.

- Ты бы лучше отдохнул. Или не находился еще?

- Находился и ужасно устал, но все равно я тоже с вами пойду. Хочу себя наказать, потому что я кругом виноват.

- Виноват, это факт, я это тебе еще тогда сказал.

- Сказал, когда было поздно, а после драки кулаками не машут.

- Все мы виноваты, а теперь надо спать.

По чести говоря, виноват я, потому что все происходящее тогда напоминало голосование, и в этом голосовании мой голос мог сыграть решающую роль. Я и собирался им воспользоваться, но почему-то передумал. Меня терзает раскаяние, но этим дела не поправишь, а поэтому бесполезно раскаиваться. И я заснул, но вскоре Василь разбудил меня - ночь коротка, рассвет уже близок, нечего разлеживаться. Еще до рассвета перейдя Пустырь, мы углубились в леса, покрывающие отроги гор. Мы размялись и заметно повеселели: ноги несли нас сами собой, а голова не рождала ни единой мысли.

Время мучительно ожиданием и тягостным сознанием того, что ждешь напрасно. Но теперь я сам отправился вырвать у будущего перемены и новости - дары, о которых мы мечтаем с таким вожделением. Нам надо за день прийти в катун «Тополь», где мы должны увидеться с Велько Плечовичем, может быть, он скажет нам что-нибудь хорошее. И может быть, мне суждено еще разок увидеть его родственницу Магу - у колодца, или на дороге, Или хоть издали. Странно, но мне почему-то не хочется, чтобы она меня совсем забыла, потому что забыть - похоронить наполовину.

Я зачерпнул в котелок воды из ручья, Василь тем временем развел костер под старым дубом. Мы поставили варить мамалыгу и стали смотреть в три пары глаз, как бы кто-нибудь не подкрался к нам незаметно. Смотрим и предаемся мечтам. Солнце припекает, а на ветке качается ранец с мукой. Вдруг что-то зашуршало в ветвях, и мы вздрогнули: безобразная старая мышь, привлеченная запахом муки, вскарабкавшись по стволу, перебралась по ветке прямо к ранцу. Схватив головешки, мы в ярости кинулись в атаку, намереваясь разом проучить ее и за то, что она мышь, и за то, что испугала нас, и за ее неловкие попытки от нас удрать. Головешки с переменным успехом достигают своей цели, но перед нами была невероятно выносливая тварь - обитательница каменистых пустырей: она пищала, дулась и оказывала нам посильное сопротивление. В конце концов она замертво свалилась с ветки, окровавленная, со скрюченными коготками.

- Вот так когда-нибудь четники и с тобой разделаются, - сказал Василь и глянул на меня.

- Разделаются, но для этого еще нужно застать меня врасплох, - вспыхнул я. - Между прочим, тебя они тоже не помилуют.

- А я и не жду от них помилования.

- Может быть, ты скажешь, что я этого жду? Когда ты это слышал или видел, чтобы я пощады просил?

- А я и не говорю, что слышал.

- Нет, ты хотел подчеркнуть, что между нами есть определенная разница, теперь отвечай, в чем она заключается!

- Да просто брякнул, что в голову взбрело.

- Ты больно часто брякаешь, но я не обязан это терпеть и не намерен терпеть!

- Довольно, что вы, дети, что ли! - прикрикнул на нас Иван.

Нет, мы не дети, мы черт его знает кто. Подчас мы хуже скорпионов. К счастью, эти вспышки мгновенно проходят. До чего же все это дойдет, если они будут чаще повторяться. Страшно и подумать. За ссорой мы позабыли посолить мамалыгу. А впрочем, ее и так мало, и мы проглотили мамалыгу какая есть. Лощиной, обходя перекликающихся друг с другом пастухов, мы спустились в долину и пересекли дорогу. В зарослях ивняка скинули с себя обувь и штаны, перед тем как перейти реку вброд. Лим не доходит нам до пояса и не представляет собой сколько-нибудь серьезного препятствия; парни из Устья запросто могли бы его перейти, им просто было лень. Выбравшись на противоположный берег, мы разглядываем горы, с которых только что спустились. И медленно идем дорогой: с того берега нас разглядывают вооруженные люди, видимо принимая нас за своих.

Они этому верят и в то же время не верят и поэтому так пристально рассматривают нас. Лес рядом, он нависает над нашими головами, и нам ничего не стоит скрыться в нем, но тогда обнаружится, кто мы такие. Для отвода глаз мы идем вразвалочку прямиком по дороге и время от времени останавливаемся, любуясь окрестным пейзажем.

На террасах лепятся селения, на лугах пасутся кони. Хлеба еще не вызрели. Лето, как нарочно, запоздало, продлевая голодный год. В этих краях лето частенько запаздывает, зато зима неизменно является слишком рано. На припеке, там, где солнце успело прогреть неглубокий слой почвы, желтеют кромки наделов, сжатые раньше времени. Зерно, с трудом извлеченное из зеленых колосьев, сушится перед домами на расстеленных холстинах. Эти холстины непременно кто-нибудь караулит, оберегая от птиц и кур. Чаще всего сторожить приставлена женщина - она, не теряя времени даром, прядет свою пряжу - или старик, разомлевший на солнце, а иногда и ребенок, задумчивый не по годам. Потом это горе-зерно поджарят на сковородках из-под кофе и скорее всего не будут молоть - от такого зерна любая мельница сломается.

Полдень миновал. Мы уже долго сидим, а все еще не отдохнули как следует. Под нами небольшая равнина и хижина на полянке. Над дверью хижины вьется рой мух, свидетельствуя о том, что внутри есть кто-то живой.

- Сейчас бы молока стаканчик выпить, - неожиданно вырвалось у Ивана.

- Можно достать, - ответил я, - продадут, если не согласятся даром дать.

- Может быть, и согласятся, но это неудобно. И вообще этого делать нельзя, рискованно попадаться людям на глаза.

- Чего тут рискованного? Заплатим, сколько требуется, и до свиданья. Они и знать не будут, кто мы такие и куда идем.

- Сейчас им лучше всего вообще не знать о нашем существовании.

- Как хочешь, - пожал я плечами. - Лично я не так уж и голоден.

Это я для форса соврал, а на самом деле я так голоден, как может быть голодной рыба, готовая сорвать с крючка приманку. Василь молчит. Я оглянулся, а его и след простыл. Улизнул за своими сернами, усмехнулся я про себя. К вечеру мы будем у Велько Плечовича, а у него уж непременно найдется что-нибудь поесть. А в крайнем случае мы и без него сварим себе мамалыгу и не забудем хорошенько ее посолить. Когда нет никакой другой приправы, надо солить покруче. Мы могли бы набрать себе луку вдоль дороги, но над нами всегда висит какая-то угроза, которая мешает нам вовремя вспомнить о себе. А лук сейчас сочный, головки у него только завязались, и он так приятно обжигает десны, когда ешь эго вприкуску с чем-нибудь. Впрочем, иногда еде придают вкус те руки, которые ее готовят. Если бы та самая Мага из катуна «Тополь», родственница Велько, сварила мне похлебку из одной полыни, такая похлебка, наверное, показалась бы мне слаще меда!…

Вернулся Василь и вместо дичи принес нам пригоршню фиолетовых ягод - не то малины, не то ежевики. Впрочем, нет, это не ежевика, эти ягоды куда крупнее, вроде волчьих, тех самых волчьих ягод, из которых мы, бывало, делали чернила. Василь протянул мне пригоршню ягод: мол, угощайся, я уже попробовал; можно и еще набрать, там их полным-полно. Я сплющил языком две ягодные бусинки, они были приторно сладкие на вкус и наполнены густым, как кровь, соком. Меня сильно смущает их запах, отдающий раздавленным насекомым, вроде тех, что вьются над кустами бузины и над коноплей. Я взял в рот еще две бусинки из ягоды - запах стал еще сильнее. Кожура у них с горчинкой, лучше ее выплюнуть. Просто поразительно, что крестьяне брезгуют этими ягодами, когда вокруг ободрано все съедобное. Василь и Ивану отсыпал немного на пробу, тот дернулся, будто бы ему на ладонь положили пылающий уголь. Рассматривая ягоды, он раздавил одну и понюхал.

- Да ты знаешь, что это такое?

Иван сморщился, отшвырнул раздавленную ягоду прочь и кинулся ко мне. Только было я собрался проглотить то, что оставалось у меня во рту, как он заорал:

- Плюнь! Этот дурень отраву принес. Да ее скотина и та не станет есть, даже с голодухи и то к ней не притронется, а эти, ишь, нашли, чего налопаться!

- А я уж, наверное, полкило съел, - заявил Василь, - и что мне от этого сделалось?

- Когда же ты успел съесть полкило?

- Только что. Там еще полно осталось.

- Сейчас начнется! Ладо, стереги этого идиота и запихни ему в глотку ремень, чтоб его вывернуло наизнанку! Обязательно, слышишь, и уводи его вверх, подальше в лес веди, пока он еще может идти. А я побегу вниз, постараюсь раздобыть молока.

Лучше бы мне пойти за молоком, но Иван уже бросился вниз по склону к хижине. Василь с усмешкой посмотрел ему вслед. Вдруг в животе у него что-то шевельнулось, он ощутил неясный намек на боль, и усмешка застыла на его лице, не успев исчезнуть; на бледном лице, искаженном страхом, остался от нее безобразный скелет. Он понял все и бросился вперед меня в лес. На ходу он отстегнул ремень, но позабыл, что с ним надо делать. Я провел его еще несколько шагов, как вдруг он скорчился и рухнул на колени. Я засунул ему ремень в глотку, и некоторое время он стоял на коленях, упираясь о землю руками. Но вскоре его схватили судороги, он извивался и катался, вращаясь вокруг какой-то невидимой оси, проходящей сквозь его тело. Я приложил руку к его лбу - лоб был покрыт липким потом. Василь стонал, прерывисто дыша, катался по земле, на лице выступила сыпь - его нельзя было узнать. В нем поднимались тяжкие клокочущие хрипы, прорываясь наружу, и вскоре он уже не в силах был сдерживаться. Наконец из него извергся красный поток, и он уронил в него голову. Я вытер ему физиономию, но она не принадлежала больше Василю. Красные глаза вылезли из орбит, на лице, покрытом пятнами, блестели капли пота и слез. «Это не Василь, - подумал я, - Василь не может быть таким уродливым…»

- Теперь тебе будет легче, - успокаивал я его, - самая отрава вышла наружу.

- Нет, - простонал он, - она не может выйти.

Я снова запихнул ему в рот ремень.

- Не бойся, - сказал я.

- Легко тебе говорить, - простонал он с завистью.

- Чего же легкого? Вот именно что не легко! Если бы я знал, что надо делать, но ведь я не знаю.

- Никто не знает, никто!!! Все это проклятая ведьма! Я ее видел во сне.

- Что ты несешь?

- Я раньше тоже не верил в колдовство, но теперь знаю - это все от нее, - бормотал он в каком-то полусне, то замирая на полслове, то с неожиданным жаром продолжая свой бессвязный рассказ. - Мы ее разбудили выстрелами, но мы должны были стрелять! Всегда так бывает - одно цепляется за другое. Нет, нам без стрельбы невозможно было обойтись, ведь мы не какие-нибудь жулики, а коммунисты, мы за народную правду…

- Ладно, ты сейчас не думай об этом! - уговаривал я его. - Нагни голову и молчи! И постарайся выбросить из себя всю отраву.

Он пришел в себя, присмирел, сам себе сунул в глотку пояс, время от времени отрыгивая хлопья красной пены и внимательно изучая ее. Он хотел было встать, но передумал и, продолжая стоять на коленях, произнес изменившимся голосом:

- Днем она называется реакцией, у нее сто названий, а ночью превращается в ведьму и душит во сне. Ведьма объявила нас нечистой силой и заманила хитростью на Лелейскую гору. Она знает особое заклинание: ладаном окурю, водой окроплю, топором зарублю, огнем спалю, кыш, кыш отсюда! Проваливай, дьявол! Убирайся вон! Уходи, проклятый, на Лелейскую гору, сгинь, проклятый, за Невозврат-горой, где и колокол не звонит, и коло не пляшут, где кони не ржут, и петухи не поют, где не пашут, не копают, а девки волосы не чешут. Где никого не увидишь, никого не услышишь, никого не встретишь! Вот какое у них заклинание, и они шарахнули в нас винтовочным огнем, и лампадным ладаном, и бомбами, и штыками, так что только держись, и вот мы очутились здесь, на Лелейской горе, где одни только черти водятся. Черти да змеи. О, змеи - у меня в желудке змеи, клубок змей, они извиваются.

- Что это он там бормочет? - раздался голос Ивана.

- Я думаю, он сам не понимает что.

- Выпей молока, - стал уговаривать его Иван.

- Не буду!

- Почему это не будешь? Молоко - самое верное средство при отравлении.

- Вот и пей его сам!

- Отхлебни, Ладо, - сказал Иван. - Ты видишь, он не верит.

- И не буду верить, - бросил Василь. - Это ты нарочно подсунул мне эту гадость. Снеси ее своим чертям - пусть передохнут.

Я отпил несколько глотков и облизнул губы, стараясь возбудить в нем жажду, и протянул ему горшок. Василь его оттолкнул и немного пролил. Тем временем Иван незаметно подкрался к нему сзади, схватил руку и завернул ее назад. Я завладел его левой рукой, но Василь стал брыкаться ногами и испускать пронзительные получеловеческие, полузвериные крики. Мы скрутили ему руки ремнем, лишив его возможности отбиваться; ноги привязали к молодому дубку - деревцо сотрясалось от его судорожных рывков. Пока мы разомкнули ему челюсти, он искусал нам руки. Иван держал голову, я левой рукой прижимал подбородок к груди: и тонкой струйкой вливал молоко прямо в рот, смачивая мгновенно высыхавшие губы.

В таком положении кричать при всем желании невозможно; он захлебывается, кашляет. Мы даем ему передохнуть, он пытается воспользоваться короткими передышками и вырваться. Убедившись в своем бессилии, снова - в который раз! - принимается что-то бубнить про Лелейскую гору: кривая гора всему виною, макушка у нее скособочена, для неправых создана, но и правые на ней искривляются… Обрывки этого бормотания, бессмысленные сами по себе, зацепляясь непостижимым образом один за другой, приобретают скрытый смысл. Подчас мне начинает казаться, что когда-то давно я знал, в чем заключается смысл этих слов, или, может быть, когда-то раньше слышал эти же самые слова, сложенные в более складный рассказ; эти слова подводят меня к невидимому порогу, за которым лежит нечто давно прошедшее, отброшенное и позабытое. Не знаю, было ли это во сне или в раннем детстве, а может быть, еще и до него, но я всегда носил в себе смутный облик этой горы, Лелейской горы, прекрасной и проклятой, пустынной и безлюдной, для змей да чертей одних, не для людей предназначенной.


МОГИЛА У ИСТОЧНИКА

Неподвижны листья, затихли птицы, вода и вся природа вокруг. Одинокие в пучине тишины, наши голоса неестественно растягиваются, догоняя друг друга, сталкиваются, неприкаянными чудаками блуждая по округе. Мы переглядываемся встревоженные - уж не подслушивает ли кто-нибудь нас - и замолкаем. Деревья нам не товарищи: создавая видимость защиты, они в то же время заслоняют от наших взоров все, что исподволь затевается против нас. Вот так же и люди: не раз уже мнимые наши друзья слушали наши речи, а потом все, что слышали, передавали кому следует. В то время все дышало затаенной подлостью: осень, зима, нужда, битва под Москвой и под Плевлями. Сам воздух был напоен тревогой: они точили ножи, готовясь спустить с нас шкуру. Время от времени мы застигали их за этим занятием, но они божились отцами, своими детьми и честью, что ножи предназначаются вовсе не для нас, а точатся просто так, на всякий случай. И мы все-таки продолжали верить им, потому что нам хотелось верить.

Они проникали к нам в роты, а кое-где пролезали в штабы и убивали командиров и комиссаров из-за угла. Мы укокошили кое-кого из мелкоты. Но это было все равно что соломой тушить пожар. Больно мы молоды были тогда, мечтатели в драных волчьих шапках, и в ослеплении гнева, подобно Змею Горынычу, решили окутать себя таинственным ореолом ужаса. Для острастки вероломного врага мы публиковали в газетах имена расстрелянных мелких вредителей с «продолжением следует» из номера в номер. Вначале мне это нравилось, и нравилось очень долго: именно так вот - честно и открыто, открыто до конца - подобает вести борьбу истинным героям… Но вскоре мне стало тошно на все это смотреть. Птицы более высокого полета упорхнули от нас и под прикрытием пулеметов затерялись в непролазной чаще городских домов. Теперь мне понятно, в чем заключалась наша ошибка, - мы хотели с помощью малых жертв достичь большого. Если бы мы чаще стреляли и реже об этом писали в газетах, проку было бы гораздо больше. Но мы этого не понимали, и роли переменились: вот уже полгода, как они уничтожают наших, а «продолжение» все следует и ему не видно конца. При этом они действуют молчком, не считая нужным распространяться на этот счет. Они, видите ли, не страдают избытком честности и не такие дураки, как мы, чтобы объявлять о своих подвигах в газетах.

- Кого ты в хижине застал? - спросил я Ивана.

- Никого, она пуста.

- Хоть на этом спасибо, повезло.

- Прямо удивительно.

- Надеюсь, ты не выложил им денежки за молоко?

- Нет, иначе они сразу догадались бы, что это мы.

- Правильно сделал, слишком дорого нам эта честность обходится.

- Да честность - это роскошь, и подчас она бывает нам не по карману.

- Вернее, всегда.

Василь откинул голову в тень. Из него вырвался фонтан красноватой, плохо пережеванной жвачки, и теперь он выглядел бледным и измученным. Он забрызгал мне ботинки и насажал на штаны зловонных пятен - их надо немедленно застирать. Но сейчас я не в состоянии шевельнуться, так измучились мы с Иваном, вытряхивая из него, как из утопленника, содержимое желудка. Наконец мы развязали ему руки; Василь ощупал натертые места и посмотрел на нас с укором. Не такой он дурак, что бы вырываться, мы просто не поняли его. Он хотел сказать нам что-то важное, но теперь забыл, что именно. Забыл, ну что ж, не велика беда, боюсь, что никакие гениальные откровения с этой стороны нам не грозят. Время от времени спазмы начинаются снова, и тогда Василь дико вращает глазами и дергает головой, но вскоре затихает и нерадостно узнает нас: где-то мы с ним встречались, ах, так это мы его так мучили, и веки его снова устало смыкаются. Приступы все короче, все реже - Василь вернулся к нам из-за Невозврат-горы.

- Ну, как там твои змеи? - спрашивает его Иван. - Угомонились?

- Угомонились, - бормочет он.

- Здорово ты нас помучил.

- И вы меня тоже.

Ты можешь подняться на ноги? Мы и так слишком долго здесь задержались, пора уходить.

- Попробую, - ответил он.

- Это место нехорошее, дорога близко…

- Теперь дорога от любого места близко.

Мы идем по склону. Василь, припадая на правую ногу, все время клонится под откос, уверяя нас, что правая нога стала у него короче левой. Напрасно мы ему объясняем, что она ничуть не короче, ноги все равно не слушаются Василя. А голова, по его утверждению, раскалывается пополам и так отяжелела, что не хочет прямо стоять, отчего он вынужден поддерживать ее рукой. Наверное, это у него шарики с роликов сошли и теперь перекатываются где-то в затылке. Время от времени Василь останавливается, вздыхает и с силой бьет землю ногой, как бы норовя оттолкнуться от нее и взлететь. Вверх по склону он пошел бодрее, уверяя нас, что ему с самого начала недоставало горной высоты. Лес постепенно редел, в просветах виднелся лысый пик, но Василь продолжал упорно карабкаться дальше, в полном убеждении, что горный воздух и ветер одни только еще способны его исцелить. На опушке мы его остановили - дальше идти нельзя, если мы не хотим попасться на глаза дозорным. Дали ему понюхать кусочек смолы - за неимением других средств сгодится и смола.

- Все-таки невезучий этот Нико, - сказал Иван.

- Уж не думаешь ли ты и на этот раз его бросить?

- Бросать его я не думаю, но тебе придется выбирать: либо ты отправишься на розыски, либо вернешься с Василем на Пустырь.

- Я отправлюсь на розыски, хватит с меня Пустыря.

- Лучше было бы мне пойти.

- Почему это лучше?

- Заведет тебя садовая голова в катун, а там-то нас как раз и поджидают.

- Не беспокойся, я напролом не полезу.

Это я сказал, чтоб отвязаться от него; а вообще-то я предпочитаю действовать именно напролом, полагая, что всякие обиняки таят в себе больше опасности. Кое-как дотерпев до поворота и скрывшись с глаз долой, я поспешил свернуть на кратчайшую дорогу. Иду один, сам себе хозяин - куда хочешь, туда и ступай. Враг - это такое существо, которое думает, что оно подстерегает меня там, где его, по моим предположениям, быть не должно, поэтому единственная возможность обмануть врага - идти именно там, где, по его мнению, я пойти не осмелюсь. Из этого хаоса противоречий одно везение может иной раз вывезти или подвести человека. И меня охватило безудержное веселье от сознания того, что я могу испытать свое счастье и это испытание ничего не будет стоить мне, кроме разве что жизни, но ведь жизнь не мое достояние. И еще мне весело от сознания того, что я один, что я свободен, что я могу, если мне охота, прибавить шагу и перескакивать ручьи, и никто не остановит меня.

Один ручей уже остался позади. Заяц стрелой промчался через поляну в полной уверенности, что я гонюсь за ним. Если ноги не подведут, к концу дня я буду в катуне «Тополь», в суверенной республике Велько Плечовича. Хорошо бы дождаться наступления темноты у источника, где Мага берет воду на ночь. Лучше бы нам встретиться с ней вечером - в сумерках не так видны заплаты на штанах. Она меня сразу же узнает по голосу да еще по моей бороде и вспомнит, как мы с ней встретились в первый раз, и скажет, что не знала тогда, кто я такой… То умопомрачение, которое, бывало, нападало на меня, когда я долго не видел Видру, с прежней силой нахлынуло на меня. Я был уверен, что старое никогда больше не повторится и не сможет привязать меня к другому существу, но человек, оказывается, может изменить самому себе!… От этих воспоминаний мне и грустно, и больно. И я пытаюсь утешить себя, что эта моя новая любовь, если уж действительно суждено ей стать любовью, зародилась не во мне, не в сердце, но вспыхнула в глазах, ослепленных страстью.

Во мне до сих пор жива еще какая-то часть моего детского «я» - упрямое и неподвластное доводам рассудка, но бесконечно близкое мне, оно доставляет своему хозяину немало огорчений, вынуждая меня тем не менее идти на всевозможные уступки. Это «я» живет исключительно созерцательной жизнью и во что бы то ни стало желает иметь перед глазами манящий свет какого-нибудь огонька, пусть даже обманчивого и недолговечного и называемого на детском языке «блесточкой».

Найдя свою «блесточку» в той девушке у источника - впрочем, в ком, как не в девушке, его и искать? - оно теперь ничего другого не требует ни от нее, ни от меня, ни от целого света, кроме как видеть ее хотя бы изредка. Скромное требование, если к тому же учесть, что оно никому не может причинить никакого вреда. Некоторым другим девушки достаются все целиком, с их волосами, с их неразгаданной тайной, и никто не ставит им это в упрек. Бог ты мой, да ведь есть же на свете такие счастливчики - и может быть, даже сейчас, - которые ухитрились завести себе самую настоящую девчонку и могут пройтись с ней по дороге или свернуть в кусты и там целовать ее в губы и всякое такое, а кто, собственно говоря, эти парни? Обыкновенные болваны, слюнтяи и трепачи, известные любители похвастаться перед приятелями своими победами, а потом оставить свою девчонку обесчещенной, потому что они, видите ли, недовольны приданым или родней. Но подождите же, дайте нам только добраться до них, и мы вытравим этих гадов всех до единого! …

Солнце вдруг заторопилось к закату. Я бегу наперегонки с ним и еще не теряю надежды прийти первым… С гор мне кажется, что я его обгоню; но стоит мне сползти в ущелье, как мной овладевает страх настигающей меня ночи. А горы толпятся передо мной непроходимой стеной и преграждают мне путь ущельями, которые никогда раньше не казались мне такими глубокими. С наступлением первых сумерек надежда все еще не оставляла меня - иной раз сумерки не скоро гаснут, - но лес, словно нарочно, растопырил ветки и не желал расступиться и пропустить меня. Но вот на землю спустилась ночь, темнота, источника не видать, лишь слышится, как плещется вода и дразнит меня, что я опоздал. В катуне светятся огни и тявкают собаки. Я сел отдохнуть, раз уж на сегодня все потеряно. Некоторое время любуюсь звездами, но вскоре прежнее нетерпение овладевает мной: почему это я должен откладывать, когда мне хочется увидеть ее сию же минуту?…

Я пробрался к хозяйской хижине и заглянул в нее: какая-то женщина - не она, другая - скоблила миски и споласкивала их теплой водой. А моей девушки нет. Может быть, я ее выдумал. Я повернул к лесу, но остановился на полпути - ноги не повиновались мне. Как будто меня привязали к хижине эластичной веревкой и она не пускает меня: три шага вперед, четыре назад. Так я снова очутился перед хижиной и, оглушенный собачьим лаем и звоном в ушах, постучал.

- Добрый вечер, - с недобрым чувством промолвил я. - Здесь девушка одна была, наверное, твоя сестра.

- Да, Мага, - и женщина насупила брови. - Так чего тебе надо?

- Точно, Мага. Мне надо спросить ее кое о чем.

- Как же ты ее спросишь, когда она в тюрьме?

- Как это в тюрьме? За что?

- А черт вас разбери, за что вы над народом измываетесь. Сажаете, губите, грабите! И что только вы себе думаете?

И взгляд ее вперился в мою бороду - так бы, кажется, и плюнула в нее. Что делать? Садиться мне не предлагает, а между тем у меня подкашиваются ноги. В руках у нее нож - сейчас выгонит меня, как вшивую собаку, прежде чем я успею сказать ей, кто я такой.

И я продолжаю бессмысленно торчать перед ней, непрошеный и неловкий, понемногу пятясь назад, всякую минуту готовый выскользнуть за дверь, как и подобает бродячей собаке, незвано прошмыгнувшей в чужое жилье. Так, значит, эта женщина - ее сестра; если у Маги столь же решительный характер, не удивительно, что она угодила в тюрьму. Эта постарше, но очень похожа на свою сестру. Не будь на ней черного платка, их невозможно было бы различить. И хижина вдруг показалась мне тесна, и воздух душен от запаха молока, женщины, хлеба, всего того, чего я так давно уже был лишен. И совершенно сбитый с толку чадной духотой непривычного мне домашнего уюта, я топчусь на месте и твержу:

- Мне Мага нужна, я хотел узнать у нее кое-что очень важное.

- Так нет же ее, видишь, нет ее здесь!

- Я сюда заходил как-то раз …

- . Много к нам всяких заходило.

- Собственно, не сюда, а к источнику и через Магу установил связь с Велько Плечовичем.

- Ну и что же?

- А то, что мне бы снова нужно с Велько связаться. Но самому мне его ни за что не найти, а он мне срочно нужен по одному делу - я ведь тоже партизан, Тайович из Межи, Ладо. Ты про меня случайно не слыхала? А бороду я просто так, для маскировки отпустил.

Вот так при первой же возможности я выложил всю свою подноготную. И теперь стою перед ней, точно голый. Одна борода при мне осталась. Но и ее я тоже сбрею - для краткости объяснений, как только мне в руки попадется бритва. Прискорбнее всего мой голос: голодный, слабый, неубедительный, боязливый. Признанию, сделанному таким голосом, поверить, разумеется, невозможно. По иронии злой судьбы голос голодного человека всегда звучит фальшиво. Женщина между тем изменилась в лице и как-то странно посмотрела на меня. Должно быть, удивляясь наглости, с какой я пускаю в ход затасканный прием: четники неоднократно раскалывали партизанских ятаков 16, выдавая себя за наших. Глаза женщины затуманились, потемнели, сейчас в них вспыхнет огонь. Губы искривились, казалось, она вот-вот закричит, но потом я услышал:

- Послушай, несчастный, да Велько же погиб! Разве вы не знаете об этом?

Больно отозвавшись в ушах, слова эти будто обухом хватили меня по голове.

- Не может быть! - крикнул я сквозь стиснутые зубы. - Когда?

- С неделю уже как похоронили Велько.

- Здесь где-нибудь?

- Да, вот его могила у источника.

Я потряс головой, отгоняя боль, и прошептал:

- Так, значит, он погиб?

- Погиб, так что можешь его больше не искать. И никому не доверяй, ни родне, ни товарищу, предадут, нынче у всех предательство одно на уме.

Я опустился на стул, ноги отказывались меня держать. Тебе хотелось услышать что-нибудь новенькое, спрашивал я себя, не довольно ли с тебя теперь новостей? .. Это случилось неделю назад, как раз в те дни, когда необъяснимая тревога гнала меня с Пустыря сюда. Если бы я был здесь, он был бы сейчас жив. В тот день Велько сидел один возле ручья, грелся на солнце и читал какую-то книгу, и вот на этой самой опушке возле ручья и увидел его один человек, спускавшийся в горы. Он его увидел и беззвучно повернул обратно в лес, а там прямиком побежал за солдатами. Ему было доподлинно известно, где стоит часть, должно быть, он давно уже на жалованье у них состоял и выслеживал Велько. У этого типа всегда деньжата водятся, но ему все мало. Предупредить Велько было некому; Мага в то время была уже арестована, как и многие другие, на которых держался Велько; когда он заметил окруживших его солдат, было слишком поздно. Он даже встать не успел, только вскинул винтовку, но они прошили его очередью.

- Значит, известно, кто его выдал? - спросил я.

- Известно, да что толку в этом?

- А то, что не заподозрят кого-нибудь другого и не пострадает невиновный!

- Ты что же думаешь, виновный пострадает?

- А почему бы и нет? За все приходится расплачиваться.

- Они говорят, вы за своих не мстите.

- Кто как, наши тоже разные бывают.

- Теперь уж это ни к чему. Седая башка не расплата за молодую жизнь.

- Ага, значит, это дело обстряпал старый негодяй … Дай мне кружку воды!

Вместо воды она протянула мне молока. Густое молоко никак не проходит мне в глотку. Я вернул молоко, взял воду - вода успокаивает и охлаждает. Выпил вторую кружку, и в голове у меня все прояснилось и улеглось. И пришли мне на память наши старые газеты: «Продолжение следует». И уже, совершенно трезво я сказал себе: продолжение непременно должно последовать. Не знаю, кто на очереди: Нико, я или Якша, если он еще цел. В первую очередь страдают одиночки, за ними группы. В действительности нас всегда оказывается меньше, чем мы предполагаем. Жизнь скомкана, точно конец книги: содержание написано, никаких продолжений не последует, судьбы героев предрешены, но обо всем этом можно узнать, лишь дочитав до конца книгу жизни. И мне кажется, существует где-то такая книга, в которой описаны все, кто жил и кто будет жить; и каждый читает эту книгу до определенного места, а потом приходят другие и читают ее дальше, пока тоже не уйдут. И мне стало тесно в этой книге, в этой шкуре, под этой крышей, где тени водили черный хоровод, и я, не попрощавшись с хозяйкой, выскочил в дремотную темноту лесов и пещер.


ПРОКЛЯТЫЙ ХЛЕБ, ДОБЫТЫЙ БЕЗ МОТЫГИ

Откуда-то из-за дальних гор, из невидимого мира до моего слуха доходят размеренные удары одинокого топора, словно голос бога, перелетевший через хребты и долины. Давненько не приходилось мне слышать, как стучит топор. Но с той самой поры, как в наших краях раздаются звуки выстрелов, я все мечтал услышать топор и поэтому вижу в нем добрый знак: кто-то строит мирную жизнь, с плоской крышей, с окнами и галереями на юг и на восток. Топор мне кажется огромным, а тот, кто работает там, в одиночестве, обладает, должно быть, невероятной силой. Долетающие до меня звуки искажаются расстоянием - когда я иду по гребню гор, они настигают меня, блестящие и отрывистые, звенящие, как сталь; спустившись в долину, в дремотную прибрежную тень реки, я слышу гулкие удары, и тогда мне начинает чудиться, что где-то далеко топор сколачивает гигантский гроб. Подчас топор и вовсе пропадает, словно последний оставшийся под солнцем человек, одинокий и сломленный, выпустил из рук орудие труда и рухнул на землю; но нет, этот человек не сдается и, собрав остатки сил, поднимается и снова берется за работу…

Некоторое время кажется, будто топор уходит все дальше в глубь гор, заманивая меня за собой, словно нечистая сила, обернувшаяся дровосеком. Но вот я подкрался к дровосеку совсем близко и рассматриваю его из-за дерева. Он вроде бы несколько усох, однако и того, что осталось, вполне достаточно. Он скинул с себя рубашку, но и в таком виде необыкновенно похож на Плотника… Впрочем, это он самый и есть - Вукола Дрмелич с Перевала, по прозванию Плотник… И перед моими глазами суматошной толпой заплясали давно уже не навещавшие меня призраки детства. Сначала Плотника прозвали Босяком, потому что у него и вправду не было ни кола ни двора. Он пришел к нам из армии, откуда-то из-за третьей деревни, и поселился у дядьки - высокий, сильный, лицом грубый, носатый - скандалист с пистолетами, кинжалами, в сапогах и в кепке набекрень. На свадьбах Босяк был неутомим, а в коло целовал подряд всех женщин - боялся кого-нибудь обидеть. Отвергать домогательства Вуколы, когда он приглашал танцевать или лез целоваться, было небезопасно, потому что отказ, а по-нашему «корпа», приводил обычно к драке, и ради сохранения всеобщего покоя и мира женщины шли на уступки и весело сносили выходки Босяка. Одна только Джана, моя тетка, не пожелала спускать Плотнику его вольности и, замахнувшись бутылкой, велела ему убираться подобру-поздорову. Нас всех поразило тогда, с какой легкостью отступился от нее Плотник и с каким смирением перенес ее «корпу». И как ни в чем не бывало продолжал танцевать с другими. Через год-другой Плотник и вовсе угомонился, но Видричи заманили его как-то на гумно и стравили с Гавро Гривичем, и между ними произошла страшная драка. Это была последняя драка Плотника, он от нее едва оправился. После этой драки Плотник продал оружие и гармонь, приспособился корчевать лес, женился, наделал себе детей, построил дом на Перевале над Межой и Утргом, там, где раньше никто не строился. Когда жгли дома коммунистов, итальянцы по чьему-то навету или сгоряча спалили и его бревенчатую избу.

- Ты это что, для дома готовишь? - вместо приветствия крикнул я.

Он поднял голову и кивнул:

- Угадал, это слеги.

- А не рано ли ты строительство затеял?

- Это ты войну имеешь в виду? Возможно, что и рано, но если мне и этот дом спалят, я третий построю. Для детишек построю, сам бы я мог и без дома обойтись.

- Что ж ты мобу 17 не созвал?

- Да кто это ко мне на мобу пойдет? Сейчас не только к таким не ходят - брат брату не подсобит. Испохабился народ, слаще ему теперь хлеб не мотыгой, а оружием добытый, всех черт под ружье несет.

- Новости какие-нибудь есть?

Он пожал плечами: возможно, дескать, и есть, да только его дело сторона. С тех пор как Гавро Гривич тюкнул Плотника вилами по голове на том гумне, у него отпала всякая охота вмешиваться в чужие дела, а все, что не свое, - чужое. Грохнувшись на колени под страшным ударом, он еще слышал, как Бойо Мямля бубнил: «Бей, Гавро, прикончи собаку!» Больше он ничего не слышал. Его били и месили, как глину, из которой делают горшки; присутствовал при сем и старый Сеньо, и поп Неджелько Морачанин, и пьяный Глашатый с усами, и никто не подумал вступиться за него, да еще подначивали. На суде свидетели ложно показали, что Плотник сам полез на рожон и вообще надоел своими скандалами всему селу. Один только Райо Цыган, поденщик с Брезы, сказал правду, но его заявление суд не принял во внимание. Возвращаясь из суда по лютому морозу, свидетели обмотали головы шарфами и вернулись домой невредимыми; только у Райо Цыгана шарфа не было, и он простудился и оглох. Цыган решил, что это бог покарал его за его справедливое заступничество, и дал зарок никогда больше правду не отстаивать. Так он теперь и поступает: Цыган записался в регулярные четнические части, получает жалованье, отпустил бороду.

- Нико Сайков к тебе не наведывался? - спрашиваю я Плотника.

- Нико не наведывался, а вот охотничьи ищейки частенько наведываются.

- Кто же это такие?

- Те, которым не терпится его прихлопнуть, при первой же возможности.

- Они, что же, прямо в дом к тебе заходят?

- В дом не заходят, а подкрадутся к дому и ждут. Притаятся где-нибудь и думают застичь меня врасплох. Это их ко мне сосед мой, Сало, подсылает. Участок мой, видишь ли, мешает ему с того боку расшириться. Отравил мне этот Сало всю жизнь; замучился я через него - и в горах нынче покоя нет.

- В горах его меньше, чем где бы то ни было. И надо же тебе было здесь на отшибе селиться, теперь вот и отдувайся.

- Не я это место выбирал, но куда же денешься, если хорошие места до меня другие расхватали.

Мне стало жаль Плотника, и я угостил его табаком. Он взял щепотку, скрутил козью ножку, задымил. Призадумался слегка, а потом показывает мне на торбу с картошкой и котелок: сварю, мол, если велишь. Не беспокойся, сказал я, я и сам себе сварю, нечего тебе даром время терять. И не потому, что мне его времени жаль, а потому, что верить никому нельзя, а тем более таким вот отшельникам. Еще подсыплет мне в картошку отраву какую-нибудь или дурман, который по запаху не чувствуется. Однажды таким образом опоили весь отряд Сайко Доселича, один только Сайко уцелел, потому что у него живот болел и он к тому питью не притронулся. Выпьет такого дурмана человек и заснет, я потом уж ничего не стоит его обезоружить и руки связать. Меня они сразу не убьют, тут они не станут, как с Рамовичами, торопиться: меня они ненавидят пуще, чем Рамовичей, а заступиться за меня некому. Они меня стащат вниз и станут по селам водить напоказ и шкуру с меня сдирать узкими лентами, чтобы вытянуть из меня побольше имен…

Картошка грязная и мелкая, должно быть, ее нынче утром накопали. Но какая разница, все едино, я ее вымыл в ручье и котелок заодно вычистил, теперь в нем не осталось ни крупицы того яда, который, может быть, предназначался для Нико Сайкова. Тут я вспомнил, что никогда не видел вблизи, как выглядит Плотникова жена Данко. Вообще-то ее настоящее имя Даница, но отец ее, мечтавший иметь хоть одного сына, с тоской называл ее Данко. В те времена, когда Плотник не выстроил еще дом на Перевале, они вдвоем кочевали над селом перебираясь из одной заброшенной хижины в другую, и по этому поводу ехидный сын Глашатого сочинил песенку:


Плотник и Данко

Легки на подъем:

Куда ни приткнутся,

Везде у них дом…


Может быть, потому Плотник и заторопился со строительством нового дома, чтобы не вспоминали про старую песенку.

- Я хотел передать кое-что Нико, - проговорил Плотник, - но давно уже не вижу его. Может, ты ему сам передашь, да и тебе это знать не мешает.

- А что такое?

- Передай, чтоб он Сало остерегался пуще огня!

- Глупости, не так уж Сало страшен.

- Я его лучше знаю. Он одной рукой гладит, а второй нож вонзает, иначе его бы Сало не прозвали. Кто подговорил итальянцев поджечь мой дом?

- Ты думаешь - Сало? На него не похоже, он порядочный человек.

- Когда порядочность сулит ему завидные барыши или может быть использована во вред другому, тогда он и, верно, порядочный, а когда нет, так он своего не упустит.

Я подобрал заостренную щепку и воткнул ее в самую крупную картофелину - мягкая картошка, готова. Слил кипящую воду и вывалил картошку на пень, гладкий, как стол. От картошки повалил горячий пар, но Плотнику и пар не помеха: он сует руки прямо в пар, торопится выхватить себе картошку, невтерпеж ему. В нем проснулся голодный волк, еще более голодный, чем тот, который сидит во мне, и этот волк старается захватить себе куш побольше. Кожицу Плотник не счищает и всю картошку целиком запихивает в рот, проглотит мякоть и энергично выплевывает плотный катышек кожуры, пулей отскакивающий от земли. Тут же, без промедления, принимается за следующую. Раньше у Плотника был пес - ох, и надоел же он мне прошлой весной своим непрерывным воем, не смолкавшим на Перевале ни днем, ни ночью! Особенно действовал он мне на нервы ночью, когда пес перекликался с собакой Йована Ясикича и обе они завывали то порознь, то хором. Потом плотниковский пес замолчал. Не знаю, что с ним случилось, но спрашивать не буду, об этом спрашивать неудобно, потому что таких собак, которые накликают беду, обычно убивают или заводят в глушь леса, связывают и оставляют там подыхать голодной смертью.

Мы закончили обед, выкурили по самокрутке, распрощались. Я не выказал желания сесть с ним еще раз за общую трапезу: я еще не дорос до того, чтоб ему в партнеры годиться. А то, что он про Сало болтал, так, может быть, он и сам в это не верит. Между соседями такое часто случается: не поладят, затаят друг на друга злобу, повздорят из-за какой-то ерунды и норовят всех окружающих втянуть в свою склоку. Я повернул за гору, а стук топора шел за мной следом. Вверх-вниз по тропе, то звонче, то глуше топор, то строит новый дом, то заколачивает гроб. Но все-таки мне приятно слушать его, слушать его человеческий голос. Кроме выбитой подошвами тропы под моими ногами, этот топор - единственное, что есть человеческое на всех этих необъятных просторах. Но вот и он пропал. Остались одни только деревья, кусты да редкие муравейники. Сверху ко мне скатился камешек. Я обомлел, да это же, наверное, Нико! Он увидел меня еще издалека и кинул камешек, а сам спрятался - охота ему поиграть. Я взбежал наверх - нигде нет Нико, никого нет, ни единой живой души, пустота и только голая скала взирает на меня со своей высоты, как на помешанного.

Пещера Прокаженного зияет своим зевом, напоминая мне ночлежку, впопыхах брошенную людьми. На полу разбросан уголь и пепел, никто не позаботился о том, чтобы уничтожить следы пребывания скрывавшихся здесь людей, но по этим следам невозможно определить, когда они здесь были, в эту ли войну или в прошлую, а может быть, в нынешнюю. В каменных складах в глубине пещеры прячутся стертые ступени и пороги, и, пробираясь по ним, я сам себе напоминаю насекомого, забравшегося в грязное ухо мертвого исполина. Мертвого, а может быть, уснувшего и каждую минуту готового проснуться. Один грот ведет в маленькую пещеру, мрачную, с лужами, которые натекли по капле с потолка, из этой пещеры расходятся три коридора, населенные хорьками. Хорьковый дух стоит в них и сейчас. Стоило человеку покинуть пещеру, как зверьки уже снова обосновались в ней. Но что это, - на меня вдруг дохнуло могильным смрадом. Мне померещился в темноте человеческий труп, но нет, это старый хорек, уже тронутый тлением. Задыхаясь от вони, я поспешно выскочил наружу.

Я обшарил все, что только мог, но Нико нигде не нашел. Может быть, он ушел, спасаясь от засад, но засад, видно, тоже здесь нет. В противном случае я бы уже давно смог убедиться в их существовании - ведь им решительно безразлично, кого убивать, его или меня. Изуродованные деревья на склоне, освещенные заходящим солнцем, белеют, будто зубы. Длинные и тонкие неровные зубы, чудовищная разверстая пасть, утыканная клыками, оскалилась на солнце, похваляясь тем, что сожрала овцу, и волка, и охотника, который преследовал волка. Мне стало тошно одному в этой безлюдной пустыне, населенной призраками. Мое протяжное «ау» напоминало мне ошалевших безумцев, убегавших друг от друга и от меня. Я вспомнил, что где-то рядом должен быть склад, где Сало хранит свои доски, и молча побрел к нему. Сало был там - послышался визг тесака. Потом донеслись слова песни:


Ва-а-асов род здоровьем крепок

И красив с лица.

Он земли своей родимой

Гордость и краса …


Сало оборвал песню и обернулся. Мое внезапное появление нисколько не обрадовало его. А сознание того, что его застали напевающим беспечные песенки в то время, как умный человек не может иметь никакого повода к веселью, явно смущает его.

- А я вот работаю помаленьку, - промолвил он, - и напеваю.

- Сыт, вот и поешь, с голодухи небось не распоешься, - сказал я. - А я вот Нико ищу, да нигде его нет.

- ; И не старайся. Кончился твой Нико.

- То есть как это кончился? Или он тоже погиб? Когда же?

- Не погиб, а все равно хорошего мало.

- Значит, ранен. Но сейчас-то он где?

- И не ранен. Он, - выдавил наконец из себя Сало, - сдался.

«Сда-а-ался!» - простонало у меня в ушах и еще раз отозвалось: «Сда-а-лся!» Словно бы это слово выговорил не человек, а прокаркала целая стая ворон над несчастным, сорвавшимся в бездну, но еще не докатившимся до дна. Лес, овраги и теснины, меловые уступы, горы и долина с невидимой рекой - все смешалось и завертелось у меня перед глазами, будто это не Нико, а я тот несчастный, который летит в бездонную пропасть вниз головой. В глазах потемнело от кирпичной пыли, обсыпавшейся штукатурки и дыма объятого пламенем и ужасом Белграда в пятнистых бликах солнца. Не эта ли самая ослиная морда, не эта ли змеиная голова сидела тогда за рулем грузовика, того самого грузовика газеты «Политика», из которого торчали обрубки рук и опаленные огнем голубые конвертики с младенцами - две тонны человеческого мяса и костей? Может быть, это он отшвырнул меня от машины, в которую забросили Видру прямо в груду мертвых тел; его надо пристрелить, немедленно пристрелить!…

- Сидеть! - заорал я, пытаясь остановить это головокружительное падение.

- Да я же сижу, - сказал он. - Смотри, я же сижу!

- А теперь начинай все сначала! Я ничего не понял.

- Я вам тогда не зря говорил, чтоб вы его здесь не оставляли.

- Вот я и пришел за ним.

- Что бы тебе на три денечка раньше прийти, ты бы еще застал его, а теперь …

- Что теперь?

- Он решил, что вы в Боснию ушли, и свихнулся.

Не может этого быть, чтоб Нико свихнулся, значит, его отравили какой-нибудь дрянью. Вот эта самая змея, может быть, и отравила его, вот эта змеиная седая голова подсыпала ему яду в харчи или еще какой-нибудь отравы, от которой человек теряет разум и кидается в пропасть. Он говорит: Нико рвал на себе волосы и орал, что он тут не может один, что он пасынок и что вы его обманули. Он все хотел наложить на себя руки и бился головой о деревья. И хотя это верные признаки помешательства, я понимаю, что помешался он не случайно. Кто-нибудь взялся подготовить для этого почву и, может быть, не безвозмездно, а теперь приговаривает: не по зубам, мол, ему эта гайдуцкая доля, не в отца пошел Нико, не та порода, не тот характер. Совестливые для гайдутчины не годятся, доходил до меня голос Сало, а этот хлеба корку и то попросить стеснялся, а когда брал, краснел, смущался. Других жалел, а себя-то вот и упустил, иссох весь, с голодухи иссох, дошел до ручки, а под конец умом рехнулся. Да это и понятно, с голодухи человек всегда глупеет и с шариков сходит.

- Кто ему сказал, что мы в Боснию ушли?

- А черт его знает кто.

- Уж не ты ли его надоумил?

- У меня и в мыслях такого не было. С чего это я бы стал ему про Боснию говорить?

- Ведь кто-то должен был ему сказать. А кто, как не ты?

- Может быть, он сам это выдумал. В одиночестве всякие глупости в голову лезут.

- Уж лучше бы он покончил с собой.

Некоторое время мы молчали, потом Сало сказал, что так все-таки лучше. Они знали, где Нико пьет и где получает горбушку хлеба, они, словно ищейки, шли за ним по пятам. И могли прихлопнуть его месяц или два назад, но торопиться им было некуда, да к тому же никак не находилось желающего затянуть эту рискованную петлю. Им было достаточно знать, что Нико у них всегда под рукой и далеко не уйдет, но все равно долго так продолжаться не могло, потому что в конце концов должен был найтись такой отпетый негодяй, который, не дрогнув, поднял бы оружие, целясь в сына Сайко Доселича.

Или, например, самоубийство. Да разве ж допустимо это, чтобы человек сам себя жизни решил? Нет, никак не допустимо! Если уж он до такой точки дошел, значит, и вовсе всякую веру потерял и признает себя кругом неправым. А так совсем иное дело - так он им всю правду в глаза выложит, и при этом совесть его будет чиста. В самом деле, чего ему стыдиться? И в старину хватали юнаков, ссылали на каторгу, бросали в тюрьмы. Стоян Янкович был в рабстве, и Вук Левак тоже. К тому же никто не может сказать определенно, что ему предстоит, ведь суд, в Колашине, и Нико пойдет под суд, и бог даст, может быть, смерть и не заденет его...

Вот теперь я точно знаю: это же самое внушал он и Нико и этим надломил его. Украл у Нико душу и подбирается к моей. Надо его немедленно прикончить, пока еще я не передумал. Я загнал пулю в ствол и посмотрел на него в прорезь винтовки. Какое безобразное чудовище - голова змеи на туловище верблюда. Я уже давно не стрелял вот так - в людей, в сущности, мне ни разу не пришлось стрелять в упор, зная наверняка, что сейчас я убью человека. Но этого я убью!.. Он почувствовал это и побледнел. Хрустнув суставами, он вонзился пятками в землю, как бы ища опоры для решительного рывка. Малейшего его движения, попытки протянуть руку к тесаку будет для меня достаточно, и, поняв что спасения нет, он как-то сразу обмяк, расслаб, нижняя челюсть у него отвисла, глаза помутнели, как будто он был уже мертв.


НЕСКОНЧАЕМАЯ ЦЕПЬ ПОГОНИ

Корчевина и поляна перед нами пестрели бесчисленными пятнами тени: тени, точно собаки на привязи, сидели на корточках под кустами и деревьями и незаметно увеличивались. Постепенно сокращаясь численно, пятна растекались вширь, занимая все большую площадь. Они не то что объединялись друг с другом - объединение не часто наблюдается в природе и нередко бывает обманчивым, - они взаимоуничтожались в междоусобной войне. Выжили с десяток самых крупных теней, но им тоже не живется в покое. Незаметно подкрадываясь, тени набрасываются друг на друга из-за спины, коварные и прожорливые, как рыбы, как богачи, как все люди. Растягиваясь, раздуваясь и стараясь во что бы то ни стало вместить в себя заглоченные куски, тени и не думают защищаться от нападения сзади, помышляя лишь о том, как бы ухватить приглянувшуюся им добычу. Редко когда какая-нибудь из них, дрогнув, отпрянет в сторону - это лишь продлевает срок ее мучений. Некоторое время проглоченные тени, вытянувшись, лежат в утробе победителя, просвечивая темным пятном. Но потом и оно рассасывается.

Я увлекся игрой этих теней - они напоминают мне Европу и человеческую жизнь. Но меня не устраивает ни такая Европа, ни такая жизнь, и я отвергаю это сравнение … Нет, думаю я, это не настоящая жизнь, это ее отблески. И я воображаю, будто я сижу на берегу какого-то призрачного озера, в водах которого не отражается ни небо с облаками, ни скалистые утесы с деревьями, а что-то совсем другое. Но что, я не могу сказать, может быть, время, а может быть, просто наше земное существование. Прошлое ищет спасения и покоя в глубинах озера; его теснит настоящее, подпираемое сзади грядущим, и обрывает ему плавники, вспарывает живот, разрывает в куски. И эти странные отблески материи, но не той материи света, которая воспринимается глазом, нисколько не заботясь о том, чтобы утихомирить отражаемый ею вихрь, взвинчивает его, немилосердно увеличивая скорость мелькающих бликов. И наконец все слилось в беспрерывном движении. Проносятся вытянутые шеи, копья клювов, клыками оскаленные пасти, и, догоняя друг друга, они сплетаются в длинную цепь - цепь погони, которой не видно конца.

Краем глаза я покосился на Сало - уж не вздумал ли он незаметно достать свой тесак? И он тоже косится на меня, и я понимаю, что у него этого и в мыслях не было.

- Я же вам говорил, чтоб вы его отсюда увели.

- Верно, говорил.

- Я не виноват, что он …

- А кто говорит, что виноват?

- Я его учил, где прятаться, показывал надежные пещеры, про которые мало кто знает, хлеба ему давал да еще и к хлебу кой-чего, а ты сам прекрасно понимаешь, что такое хлеб в нынешний год…

- Понимаю.

- Мой дом для него всегда был открыт.

- И это мне известно.

Сало разжалобил сам себя, глаза его наполнились слезами. Выждав достаточное время, чтобы убедить меня в том, что это самые натуральные слезы, он их утер заскорузлыми лопатами своих лап. И замолчал. А это сущее спасение для меня. Теперь он ждет, что я ему отвечу: пусть подождет! И пусть благодарит Ивана и Байо, не то бы привязал его к дереву и вытряс из него всю правду. Далеко под нами, невидимая в теснине, едва слышно шумит река. Вода в глубине угольно чернеет. Она уходит, срываясь в бездну. И мне пора уходить. Но как мне уйти и не сорваться в бездну - ведь это очень трудно. Для начала хорошо бы подняться, но я забыл, как это делается. Мне кажется, на земле и в воздухе воцарилось хрупкое равновесие и первое же мое неосторожное движение может нечаянно нарушить его. И, боясь этой минуты, я всячески оттягиваю ее. В действительности это не что иное, как подавленный страх перед необозримым и необитаемым миром, в который я должен погрузиться один, обессиленный, угнетенный тяжестью двух ужасных известий.

- Пошли ко мне, - произнес Сало, - здесь недалеко, - и взял тесак.

- Зачем к тебе?

- У меня найдется что-нибудь поесть, а если нет, так я тебе сготовлю.

- Не хочу я есть, я и так сегодня сыт по горло.

- Сыт, это верно, сегодня ты по горло сыт своим горем, но подкрепиться все равно необходимо, иначе у тебя не будет силы справиться с этим. У меня есть отличная ракия, золотая, не хуже препеченицы 18. Я знаю, что тебе тяжело, мне тоже было тяжело… а ракия тебя подкрепит.

- И ракии не надо, в другой раз.

- Ты здесь решил остаться?

- Я должен быть здесь, потому что это он из-за меня остался тут и не вынес. Я хочу искупить свою вину перед ним.

- Я бы не советовал тебе задерживаться в наших краях.

- Может, еще и уйду.

Я встал. Взвалить на спину непосильный груз и, согнувшись, ощущать за плечами его тяжесть, было бы для меня сейчас великим счастьем. Но за плечами у меня не было никакого груза, а между тем каждая клетка моего существа несла на себе непомерное бремя. Подъем сейчас мне не по силам, идти вдоль склона совсем не удается, что-то так и тянет меня, толкает вниз, в долину, утыканную людскими поселениями, пересеченную Лимом и дорогой. А впрочем, какое мне дело до патрулей и прочей трусливой праздношатающейся публики! И я стал спускаться по откосу вниз вслед за убегающими тенями - во так еще куда ни шло! Однажды Нико Сайков тоже решил спуститься в долину, подумал я, а теперь уже он никогда спускаться не будет, это совершенно очевидно. Очередь теперь за мной, но я спущусь не так, как он. Совеем не так, я постараюсь быть во всем полной его противоположностью.

С обрыва виден Лим. Может быть, он и есть та притягательная сила, которая увлекает меня вниз вместе с ручьями и тенями? Ну что же, я перейду его вброд! Рано или поздно мне все равно придется это сделать. Так зачем же откладывать? Может быть, вода освежит меня, а счастье снова вернется ко мне на другом берегу?

На отмели у села Ровного река широко разлилась и сварливо бурчит, недовольная сама собой. Прислушиваясь в ожидании сумерек к ее неумолкаемому рокоту, я начинаю различать голоса притоков, поглощенных рекой. Лесные ручьи, привычные к тени, впадая в Лим, невнятно бормочут и жалуются, плачась на свою судьбу, и, вплетаясь в их скорбную песню печали, звонко лопочут горные речки, текущие по каменистому ложу, и кристально чистые голоса их алмазно искрятся солнцем и металлом. Они сохранили свою живую душу, зубастую, непокорную, и только ждут той минуты, когда им снова можно будет разбежаться в разные стороны: недаром Лим упорно разливается на рукава, протоки и старицы. Я влез в холодную воду, и враждующие души протоков мгновенно объединились против меня. В их голосах зазвучала тревога, поднимая исконное местное племя на недруга и чужака. Звонкие голоса кричали: «Держи его за ноги да тяни, тяни, наддай ему камнем, толкни посильнее в грудь, бей, не жалей!» Другие глухо шептали: «Подайте его сюда, подайте сюда, подтолкните его!» И, налетев и подхватив меня мощным напором, река поднимала ликующий шум, преждевременно празднуя победу. Но стоило мне выйти на берег, как потоки снова повздорили между собой и плачущими голосами обвиняли друг друга в том, что выпустили меня.

Продравшись сквозь заросли ивняка, я подошел к трактиру, внушительных размеров зданию, где некогда мой отец подливал ракии жаждущим русским эмигрантам, полицейским и комитам. В те времена вокруг трактира топорщили ветки молодые сливы; я пригибал их макушки к самой земле, ломая сучки, сливы нещадно обдирали соседские козы, и нередко из-за них вспыхивали громкие ссоры; теперь на их месте, отчужденно взирая на меня, высились рослые деревья. Когда-то в трактире собирались на посиделки односельчане, приходили девушки и пели:


Над туманом, под туманом сокол кружит, сокол вьется,

На поляне девица ласково смеется,

Дёвица-девица румяна, белолица…


На этот куплет им отвечали:


Как Васоевичей род за свободою идет,

Сколько крови, сколько крови за свободу

он прольет…


В те времена и долго еще потом я никак не мог понять, что такое свобода. Несколько раз приступался я с расспросами к отцу, но он все откладывал объяснение на потом, спрашивал я. и других, но взрослые придумывали тысячи отговорок, лишь бы не признаться в том, что они сами несведущи в этом вопросе, а может быть, и в том, что свобода вовсе не существует на свете. Вскоре я пришел к выводу, что слово это придумали специально для песен, и очень-здорово придумали, потому что с виду оно кажется вполне осмысленным. Тогда мне, конечно, и в голову не могло прийти, что это слово станет когда-то моей идефикс, ради которой я живу и готов умереть. Человек никогда не знает, каким он будет и чего захочет, так же как не знает он того, которая из тех девчонок, безликой гурьбой гоняющих в пятнашки и в пряталки, станет однажды его несчастной любовью.

Мне страшно хотелось подойти к колодцу, но это было невозможно: кто-то стоял на шоссе и тараторил, на все лады склоняя мост у Фочи: трупы, одни сплошные трупы, дети, женщины, их добивали и сбрасывали в реку… Я перешел через шоссе, кто-то окликнул меня, над моей головой просвистели две пули, а в селе забрехали собаки. Я нащупал лесную тропу, ведущую к Меже. В тот раз, когда дядька Лука пришел в город узнать, где найти доктора Храброго, чеха, он, должно быть, шел именно этой глухой тропинкой... Уж раз я тут, сказал я себе, надо было бы завернуть к моим, посмотреть, как растет Бранков сын, Тайо-младший, который должен отомстить за нас, и есть ли у Ивы чем его кормить. Я перешел речку, рассматриваю дома с противоположной стороны. У Бойо Мямли горит свет, наверное, купил керосину у Илии Керосинщика. Светится огонь и у Вуколичей - в карты, поди, режутся; и Треус со светом сидит - с началом войны для него настало нескончаемое рождество. И только на Лазе, в жалкой летней халупе, где должны быть мои, темно. Я поднял руку, собираясь постучать, но на пол-пути остановился - сегодня день дурных известий, как бы еще одно не получить.

Поднимаюсь по круче, ветки подставляют мне ножки, птицы шарахаются в испуге, нагоняя на меня жуть, мелкие камешки с предательским шумом скатываются вниз. Страшно. Она ли это, моя зеленая Межа с ее осенними деньками, с Глухоманью и прохладой ореховых рощ над Ключом? Та самая Межа, для которой изобретал я мосты из тесаного камня и опорные дамбы от наводнений? Нет, это не она, эта Межа совсем не похожа на ту, прежнюю Межу и, ощетинившись и ненавидя, бросает мне в лицо: предатель! И самое ужасное, что она по-своему имеет основание ненавидеть меня и называть предателем: ведь как-никак я предал древнее племя вампиров, под угрозой нашествия соседних племен возрожденное из небытия Гояном. В их глазах я представляю здесь слугу Гояна, и ничего более, вот почему так недоверчиво следит за мной Межа. Она затаила что-то недоброе, лает, прислушивается и угрожающе рокочет речными перекатами со дна ущелья: я тебя выходила, я тебя и схороню!.. Кровожадная теснина разинула чудовищную пасть, готовясь проглотить меня. Горные вершины, достающие до звезд, - это ее челюсти. Я сжался от ужаса. Стоит ей понять, что я в ее утробе, и челюсти сомкнутся.

Около полуночи я взобрался на Орлиный залет и там спал и не спал до восхода солнца. Я проснулся не сразу и еще некоторое время воспринимал действительность как бы сквозь сон. С высоты мне открывались долины; на самом деле это не что иное, как ящики, подбитые зеленым сукном и расставленные для приманки.

Ящики различны по форме. Здесь и футляры из-под скрипок, и шахматные коробки. Специальные углубления рассчитаны для пешек, коней, ферзя и королевы, а многочисленные застежки из потемневшего серебра выполняют роль украшений. Ящики временно открыты, но в любую минуту они могут захлопнуться: в глубине их поблескивают змеевидные петли. Распахнув створки, ящики ждут намеченную жертву; стоит этой жертве оказаться внутри ящика, как створки захлопнутся, ее запрут, и она никогда уже больше не сможет играть и развлекаться и - уже не будет ни скрипкой, ни пешкой - никем. Вот почему меня нисколько не соблазняет перспектива быть пойманным и не тянет спуститься в долину. Если кому-нибудь не терпится туда спуститься, пусть спускается, а мне надежней бродить по вершинам и хребтам, с горы на гору …

Решение, принятое мной во сне, я неукоснительно выполняю наяву, беспрекословно подчинившись ему, как некоему тайному зароку. И не будь этого тайного зарока, один бог ведает, что сталось бы со мной, потому что перед заходом солнца я увидел сверху, как на перевал выползла откуда-то колонна четников. Колонна часто останавливалась, высматривая и сзывая своих, засевших в кустарнике. Я подождал, пока они все соберутся и уйдут. За последнее время четники впервые появились в этих краях - не знаю, какого дьявола надо им в такой глуши. Группа четников задержалась под дубом, где мы с Василем убили мышь, показывают друг другу на остатки костра, на котором мы варили мамалыгу, и галдят. Прямо-таки сверхъестественный нюх! Если Гитлер после войны смоется куда-нибудь, надо четников на поиски послать. Наконец ушли. Путь открыт, но мне не терпится спуститься вниз - а вдруг они вздумают вернуться! Подожду-ка ночи, а там спущусь на Пустырь - печальный вестник всегда приходит слишком рано.

Ослабевшие от усталости и голода ноги занесли меня ниже, чем полагалось. Потом я поднимался вверх по ручью, соображая, как бы преподнести им мои ужасные новости. По краю ущелья я вышел на Пустырь и наткнулся на них на первой же поляне. Это меня несколько озадачило - прежде мы никогда не ночевали на этой поляне, но вероятно, какие-то неизвестные мне обстоятельства заставили их переменить место ночевки. Я толкнул Василя:

- Пожрать что-нибудь есть?

- Свинья, - зыкнул он на меня чужим голосом, - смотри, кого будишь!

- А кто ты такой? - спросил я и вскинул винтовку.

- Ну и ну! Он, видите ли, не знает, кто я такой!

Я отскочил на два шага, опасаясь, как бы он не схватился рукой за ствол, и навел на него винтовку. Но тут же спохватился: а вдруг это кто-нибудь из Устья дурит спросонок?

- Ты что, из Устья, что ли? - крикнул я.

- Так точно, - отвечает тот. А сам по земле шарит, ищет что-то. - Ты что, не узнаешь меня?

- Чего ты там ищешь?

И в ту же секунду я понял: он искал винтовку и вот уже нашел ее. Медлить некогда - болезненно отозвалось у меня в голове. И, пересиливая боль, я выстрелил в черноту, в груду костей и мяса. Я услышал крик, которому вторило эхо выстрела, и вздрогнул: а вдруг я убил своего, что тогда делать? Я попятился назад и ухватился за куст, свисавший над краем ущелья; корни его были подмыты водой, и вместе с ним я покатился в пропасть. Я задыхался, в груди стеснилось, я хватал воздух, ловил его ртом, но рот был забит землей и соленой кровью. Винтовка вырвалась из рук и первой докатилась до дна, и лежала у меня под ногами, как мертвая.

Я схватил ее и крепко прижал к себе, боясь, как бы она снова не выскользнула из рук. Я ободрался об корни, колючки и мелкие камешки, забившиеся глубоко под кожу. Наверху тишина. Потрясенные случившимся, они, должно быть, до сих пор не могут прийти в себя. Боже мой, рвалось у меня в груди, неужели я убил своего и потому они, сраженные, молчат! Но в тот же миг грянули винтовочные залпы и кто-то гаркнул:

- Что там такое? Кто позволил открыть огонь!

- Они убили нашего.

- Кто убил? .. Держи, не выпускай его!

- Убили и тут же смылись.

- Если вы не бабы, вы им далеко не дадите уйти!

Кричало человек десять, а то и больше. Но я ни одного по голосу не узнаю. Хорошо, что они не наши, хорошо и то, что они приняли меня за нескольких. А еще лучше, что я прихлопнул одного негодяя, пусть помнят и не выслеживают по ночам. Если Василь и Иван погибли, по крайней мере я за них расквитался, если они живы, пусть это пойдет авансом за Нико Доселича…

- Они вниз скатились, голову даю на отсечение! - заорал Сало.

- А ну, бегом марш! Перехвати их!

- Отряд, оцепляй гору!

- Сегодня им даже на крыльях от нас не улететь!

Мне хотелось еще разок услышать голос Сало и убедиться в том, что это он, но наверху ревела целая орава. В смутном и все нарастающем гуле голосов невозможно было выделить какой-нибудь один. Да и сами орущие не в состоянии были расслышать друг друга и понять, какая команда дана: стрелять или нет. Они матерились, извергали проклятия, рычали. Они вдохновенно, как воды Лима, отдались единому порыву ярости. Какая-то неведомая сила объединила их - воду и людей, саму природу - против меня одного. Спасаясь от преследования, я не перестаю думать, что это Сало. Может быть, он шел за мной следом, пока я спускался в долину, и потом, когда я переходил Лим и когда пробирался сквозь заросли ивняка. И пока я прислушивался к тем людям, болтавшим у колодца, он обогнал меня и поджидал с кем-то там, на шоссе. Вполне вероятно, что все это моя фантазия, но теперь это не имеет значения. Имеет значение только то, что я еще держусь на ногах и могу уйти.

Две осветительные ракеты вдогонку одна за другой взвились в небо, превратив безлесые плеши с ручьями в голубые просторы подводного царства. Куда это я погрузился, в какие глубины? Кругом так красиво, а красота всегда фатальна - для того, кто ее создает, или для тою, кто любуется ею. Кто-то из них увидел меня, и вдруг, отскакивая от камней, завизжали пули. Пригнув голову, я бросился в темноту, и она подалась мне навстречу. Впереди меня взорвался камень, разлетевшись вдребезги под пулей и угодив мне в голову осколком. И свет померк переду мной. И я покатился куда-то сквозь непроглядную тьму и не мог улучить ни минуты, чтобы подняться на ноги. В голове у меня все перепуталось: крики, грохот выстрелов, обрывки мыслей и тоскливое предчувствие развязки. Наконец при помощи винтовки мне удалось встать. Позади меня все еще слышался шум, но он был уже далеко. Я медленно продвигаюсь вперед - после такого стремительного спуска у меня всегда болит голова. На заре я набрел на коня - он пасся на привязи. Я его поймал, накинул недоуздок, сел на него верхом и погнал рысью через поле, объезжая селения низом. Переправился на нем через Лим и проехал еще часть пути, а потом пустил коня в кукурузу - пусть поскандалят утром из-за потравы.


ЗАЖИВЕТ ЛИ ТВОЯ РАНА

Некоторое время я еще шел, чувствуя, как нарастает боль и как от нее распухает голова, заваливаясь куда-то вбок и становясь невыносимым бременем для моего тела. Тут-то я и пожалел, что слишком рано отпустил коня. Да и вообще не надо было его отпускать, никому бы и в голову не пришло, что это я его увел, коммунисты здесь вне всяких подозрений. Я мог бы добраться верхом до самых гор, а потом отпустить коня - назад он может вернуться и сам. А впрочем, не моя печаль, вернется он или нет! Это же хозяйский конь - у бедняков лошадей и в помине нет … А какое мне, собственно, дело, если у четников одним конем будет меньше! Эти мысли завели меня в поля, и мне все чудилось, что в полях пасутся кони. Может быть, эти кони всего-навсего духи, но я отчаянно долго гонялся за ними, тщетно стараясь поймать хоть одного, а кони исчезали, стоило мне приблизиться к ним. Неслышные и легкие, они мягко ускользали от меня на своих неподкованных ногах и растворялись на глазах, а вдали маячили другие кони, увлекая меня за собой.

Так я забрел в село, где никогда прежде не бывал. Кладбище, какие-то развалины, потом что-то вроде церкви, все вверх и вверх и наконец лай. Еще немного, и я подниму погоню и ввалюсь в засаду, поджидающую кого-нибудь другого. Надо скорее убираться отсюда, но, поскольку я не знаю местности, мне остается только одно - лезть в горы. Я должен во что бы то ни стало добраться до леса и затеряться в его безграничных просторах. Переждав в лесу до рассвета, я могу по вершинам наметить себе дальнейший маршрут. Но силы окончательно покинули меня - ноги отяжелели, руки повисли, как плети. Если этот лес и существует на свете, мне все равно до него не дотянуться. Еще секунда, и я упаду. Но, сжалившись надо мной, лес сам поспешил мне навстречу. Надвинулся на меня черными рядами, белея в темноте кривыми саблями берез, размахивая ветками, гудя и наступая. Однако моя радость, вызванная встречей, нисколько не трогает это черное войско. Всем своим поведением оно как бы нарочно старается вызвать во мне противоположные чувства: толкает меня твердой грудью стволов, сбивает с ног и проходит мимо. Чуть поднимешься, оно снова швыряет тебя на землю - сиди, мол, не рыпайся, чего путаешься под ногами …

Подобные советы мне приходилось слышать и раньше, на школьных празднествах, а также во время высочайшего пребывания в наших краях короля, объезжавшего с визитами старейшин непокорной страны Васоевичей. И я решил послушаться. У меня нет сил сопротивляться, я лежу и слушаю петухов - дома где-то совсем близко. Надо было немножко отползти - как бы утром не попасться на глаза пастухам! … И я кое-как поплелся дальше. Не знаю, долго ли я шел и когда рухнул на землю. Я очнулся в лесу под деревьями - покачиваясь, они тихо скрипели. Прислушавшись к их скрипучим голосам, я начинаю различать гнусавый старославянский говор. Чем дальше я слушаю, тем больше понимаю. Впрочем, это уже и не деревья скрипят, это что-то бубнят бородатые люди. Они вспоминают Марко Кралевича 19 - приходилось когда-то и Марко Кралевичу у султана турецкого на побегушках служить, да не помешало ему это сербской славой стать! Вот и им точно так же не помешает. Эй, кто там брешет, что помешает? Никто! … То-то же! Пусть и впредь себе помалкивает, а не то голову с плеч долой; в свое время сам князь Милош 20 политики ради продавал воевод пашам, а голову Георгия Черного 21 послал султану и, может быть, именно благодаря этому образовал Сербию …

Они осточертели мне своей болтовней, и я проснулся, чтобы не слышать ее. В небе сияла заря, облизывалась, глядя на горы, точно лиса на курятник. Неплохо было бы осмотреться вокруг, но мне неохота вставать. Да сейчас ничего и не видно, сказал я себе, после посмотрю. И я опять забылся. Стоило мне закрыть глаза, как они снова завели разговор о Пашиче 22 и о том, как лисица лакомится мясцом, покуда на волка облава идет. Вначале до меня доходит невнятное бормотание, мелькают имена. Но постепенно я начинаю различать слова. Наконец они добрались и до нас. Один объявил враньем заявление коммунистов о том, что они хотят завоевать свободу будущим поколениям. Если коммунистам волю дать, будущего поколения просто-напросто не будет. Откуда ему взяться, если наши дети с голодухи перемрут. А в Сербии немцы будут десять сербов за одного немца убивать. От кого же сербы пойдут, если немцы все наше племя под корень сведут? … Да спасибо, мужик во время спохватился - да здравствует мужик, честь ему и хвала! Умница мужик, обзавелся Пашичем, не допустил мужик, чтобы немцы десять сербов за одного убивали. Тертый-перетертый калач, мужик прекрасно понимал, что сила шею ломит и города берет, и для ублажения обеих сторон завел две партии: Недича 23 - для немцев и Дражу 24 - для англичан… Еще есть третья партия - для самого себя! - крикнул я и проснулся.

Когда я окончательно пришел в себя, последние звуки еще дрожали в воздухе, странно отдаваясь в тишине, в которой ветер трепал кусты, отчего казалось, что они о чем-то шепчутся друг с другом. Кусты шептались обо мне: «Посмотри на этого дурака, он даже не знает, куда забрался …» Меня беспокоит этот шепот, а также и то, что я лежу на открытой поляне, между тем как из-за гор вот-вот появится солнце и озарит все вокруг. Но несмотря на это, я опускаю свинцовую голову в росистую траву и пересохшими губами слизываю капли влаги. Я сам себе сделал ночь и, если бы не этот холод, мне было бы совсем неплохо, но о тепле не приходится и мечтать, поскольку я лежу на Марковой вершине и между мной и землей два метра снега. Костер ни черта не греет, он только чадит да растапливает снег под собой и постепенно погружается в снежный колодец, а мы плачем над этим колодцем от дыма, от горя и этих бесконечных разговоров про Пашича, как он убрал самого знаменитого Аписа, ради того чтобы угодить Австрии и Франции.

Вскоре поредел и мой островок темноты. Я закрываю глаза, но это больше не помогает: кругом все бело от белых девичьих платков. Девушки столпились у моей постели: Злата, и Сокола, и маленькая Нора Фрейденфельд, и Видра, и Аня Окриджанчева, а я - это вовсе не я, а какой-то другой товарищ, раненный во время декабрьской демонстрации, высокий красивый парень с золотистыми кудрями. Тяжело дыша и пересиливая боль, он, улыбаясь, говорит: ничего особенного, пустая царапина, через день-другой пройдет бесследно. Подо мной мягкая постель с белыми простынями, а солнце бьет в громадное окно, и оно так блестит, что на него невозможно смотреть. Теперь мне нисколько не холодно - как они здорово догадались положить меня в постель, я им так благодарен за это, только в этой постели я смогу отогреться после проклятого снега на Марковой вершине. Я совершенно уверен, что все обойдется благополучно, раз они знают, где я, и раз они со мной. Скоро я встану. Надо полагать, судьба не уготовила мне смерти в постели, как какому-нибудь буржую, и поэтому я прошу их что-нибудь спеть - безразлично что, ведь на свете столько песен.

Но пока они совещаются, с чего начать, у моей постели оказался один из тех коней, которых я ночью ловил в лугах; конь понюхал меня за воротом и спросил: «Ты что это тут делаешь?» Я молчу, потому что, может быть, коня-то никакого и нет, а может быть, он снится мне во сне. Но кони один за другим стали сходиться ко мне - второй, третий, и все обнюхивают и спрашивают, что мне тут надо и откуда я взялся. Я открыл глаза и вижу: передо мной стоит оседланная кляча, а возле клячи - деревенская колдунья с прялкой, веретеном и бадейкой на голове. Заткнутая за пояс прялка задрала сзади юбку, как будто у колдуньи под прялкой хвост.

Колдунья уставилась на меня во все глаза и спрашивает:

- Да что с тобой? Ты что здесь делаешь?

- Сама, видишь, ничего!

- Да тебя никак кто-то избил?

- Они еще поплатятся за это.

- О-о-ох, как же они тебя отделали да вываляли! Видать, ты сегодня самим чертям налог уплатил! Все твои обноски в клочья изодрали, как же ты в таком виде на люди покажешься?

- Никак, поэтому-то я здесь и лежу.

- Небось, партизаны тебя этак-то отделали?

- Да нет.

Но она не слушает меня, недосуг ей меня слушать, она знай свое твердит.

- Еще спасибо скажи, что голову тебе не оторвали, они с бородачами шуток не признают! А что же ты, один им, что ли, попался.

- Нет, не один, но другие убежали.

- А что у тебя болит?

- Голова.

Невозможно любопытная женщина, все-то ей надо знать.

Но моя изобретательность по части вразумительных ответов быстро иссякла, я стал отмалчиваться, а потом и вовсе закрыл глаза. И когда открыл, ее уже не было. Испарилась, точно видение сна. Впрочем, может быть, она им и была, созданная игрой воображения или страхом перед чем-то неведомым и подосланная ко мне, чтобы разбудить меня. Я окончательно проснулся и с удивлением огляделся вокруг: поляна, на которой я лежал, оказалась. волнистой равниной, простиравшейся между двумя лесами. Равнину пересекает дорога, а непосредственно под дорогой сижу я, как бы только что скатившись сюда с обочины. Худшего места невозможно себе и представить. Кое-где торчит редкий кустарник, но я подгадал растянуться на самом виду. Меня давно уже мог обнаружить патруль и несколько спутать мои планы. Не помогла бы и моя борода - они ведь тоже не очень-то доверяют бороде, пока не выяснят, кому она принадлежит.

Я встал и пошел, а равнина закачалась у меня перед глазами, вынося на волнах отдельные предметы, которым тут вовсе не место. Слева от меня всплыла скала, на скале бадейка, прялка и веретено. Наверное, та женщина все-таки была колдуньей: застигнутая врасплох солнцем, она для маскировки превратилась в скалу, но атрибуты колдуньи выдавали ее с головой. Эти ее заветные предметы, наверное, не могут превращаться. И лошадь осталась, как была: самая натуральная живая кляча с седлом и сбруей, нагнув голову, пощипывала невдалеке от меня траву. Хорошо бы ей поближе подойти, я бы ее оседлал, невзирая на ее связь с нечистой силой. Сегодня мне сгодится любая, божья или чертова, лишь бы до леса добраться!… Я все ждал, когда лошадка подойдет поближе, от надежды переходя к отчаянию и временами забывая, где я и чего жду. Вдруг колдунья откуда ни возьмись снова очутилась передо мной. Она отыскала где-то родник - колдуньи вечно у родников шатаются, - смочила в нем какую-то тряпицу и вытерла мое лицо, задев при этом рану.

- Потише ты! - взревел я. - Больно!

- Да ты никак ранен, несчастный! Что же ты мне сразу не сказал?

- Это не рана, а ссадина, это я об камень по-корябался.

- Пуля тебя покорябала, а не камень.

- Уже мне, наверное, лучше знать, что меня покорябало.

- Нет, вы только посмотрите на него. Да нешто камень тебе волосы бы опалил!

- Зато от пули должно болеть сильнее.

- К счастью, стрелок попал не туда, куда целил. Забери он чуточку пониже или в сторону, ты бы и пальчиком не шевельнул. А все по милости бороды. Вот теперь за свои веники и получайте. И на кой вам эти веники сдались?! Только людей пугаете, а людям тошно и без вас. Заважничались, зазнались, юнаков из себя корчите, этаких мстителей, а на самом-то деле бедноту притесняете. Ракию с итальянцами лакать да под хвостом у них вылизывать - вот и все ваше геройство! Уж какие партизаны ни есть, а только перед вами они - голуби белые! … Господи, да забери он малость ниже, плакать бы сегодня твоей матери горючими слезами, если только она у тебя еще жива.

- Нет ее в живых, она уже давно умерла.

- Тем лучше для нее. А теперь я тебя к врачу должна свезти, в больницу.

- К врачу еще успеется.

- С этим делом медлить никак нельзя. Верхом доедешь?

- Нет, упаду.

- Не упадешь, я поддержу.

- Какое там поддержишь, когда я встать не могу.

- Тогда лежи и дожидайся тут! Как бороду отпускать, так небось ни меня, ни матери - никого не спросился, знай себе буянил со своей ватагой по округе да бесчинствовал. И подходить бы к тебе не надо, довольно я от вашей шайки лиха натерпелась, да уж ладно, спущусь в село, скажу, что ты тут издыхаешь один. Может, сжалится кто и сволочет тебя вниз. Да как сказать-то мне? Как хоть звать-то тебя?

Вместо ответа я закрыл глаза и сцепил покрепче зубы. Не сболтнуть бы ей чего-нибудь лишнего. Откровенничать мне с ней никак нельзя, ибо ее высказывания насчет бороды еще ничего не доказывают. Может, это она нарочно прикинулась, а после другую песню запоет. Я прижал к себе винтовку обеими руками - вся моя надежда только на нее.

Наконец женщина убедилась в том, что больше ей не удастся вытянуть из меня ни слова. Она водворила свою бадейку на голову, прялку запихнула за пояс и, ткнув веретеном лошадку, погнала ее перед собой. А там, по моим представлениям, колдунья в мгновение ока объявилась в селе, разглашая всем и каждому любопытную новость. Люди сбежались, взвалили меня на носилки и понесли в больницу. Они не узнали меня; им даже и в голову не могло прийти, что это кто-то другой, а не их бородач, пропавший дня три тому назад. Дорогой они галдят, толкуют про соль, нас обгоняют грузовики, вздымая тучи пыли, вызывающей у меня приступы кашля. Вот, громко трезвоня и выкрикивая новости на ходу, мимо нас промчались два велосипедиста, продавцы газет - это уже город.

Меня внесли по лестнице, подо мной скрипнула кровать. Кругом все бело, на потолке блестит окно. Незнакомый врач велит сбрить мне бороду; другой доктор - Света из Сремских Карловцов - узнав меня, хмурится. Нет, говорит он, не надо его брить; четников это может разозлить, они еще скажут, что мы уничтожаем их эмблемы, а у нас на это нет никаких полномочий; не стоит давать им лишний повод для скандала, они и так из-за каждой мелочи жалуются на нас… И меня оставили одного в пустой палате. Но мгновение спустя палата каким-то чудесным образом снова наполнилась народом, хотя я не слышал, как открывались двери, и подумал, что все они проникли сюда через какие-то потайные ходы, целая стайка медицинских сестер, вся экскурсия со Стражилова в полном составе, и санитарки из Нового Сада, и среди них та маленькая девчушка с косой, по которой сразу узнаешь, что она из Кикинды и Смиля и Даворянка. Под покровом белых халатов и вымышленных имен они столпились у моей кровати, собираясь дать решительный бой смерти, и запели:


Заживёт ли твоя рана, Ладо, Ладо!

То ли поздно, то ли рано, Ладо, Ладо!


Они меня ужасно испугали: ведь те, что стоят под окном могут услышать песню и догадаться, что я и есть тот самый Ладо, про которого в ней говорится. Я машу на девушек руками, верчу головой в знак того, чтоб они перестали, но девушки только смеются в ответ: ведь таков закон борьбы - с песней смерть встречаем мы…

Я вздрогнул и проснулся: потолочное окно над моей головой было не чем иным, как небом, солнце всходило к самой его середине, слепило глаза, невыносимо пекло голову. Прежде всего я пожалел, что проснулся: не стало песни, не стало девушек. Разметало девушек по белу свету, многие погибли, замученные, другие в тюрьмах. Никогда уже не соберутся они, не споют вместе песню. Разве только изредка, во сне, да и то недолги будут эти встречи. Если же я сию минуту не уберусь с этой проклятой равнины, простершейся в раздвинутой раме лесов, не уберусь подальше от дороги, где я растянулся по соседству с селом на виду у всего честного народа, девушки совсем исчезнут, они уйдут из снов, уйдут из памяти и никогда не вернутся.

И меня охватил ужас: несравненно больше, чем перспектива дождаться здесь людей из села, которые вот-вот должны за мной явиться, меня пугает мое собственное состояние полнейшего оцепенения, так прочно и надолго приковавшее меня к земле. Не имея мужества подняться и не веря, что когда-нибудь я обрету его, я пополз на четвереньках, но ранец и винтовка и все на свете мешает мне ползти. Я пересек дорогу, закинул винтовку на спину - ползти стало легче, но все же я невероятно медленно продвигаюсь вперед. Я ободрал локти и колени в кровь, и это заставило меня подняться на ноги. Через каждые три-четыре шага я хватаюсь за голову обеими руками и старательно водворяю ее обратно в свое гнездо; увидев дерево невдалеке, я устремляюсь к нему и, обняв его за ствол, перевожу дыхание. Самая тяжелая часть моего тела - голова; по сути дела, она и есть моя главная помеха - поминутно теряя равновесие, она грозится увлечь меня за собой в черный омут боли. По временам я останавливаюсь и восклицаю: «Конец, брат, конец! Больше не могу, и пусть все катится ко всем чертям! Пусть приходят, хватают - одной смерти не миновать, а двум не бывать!..» Но в ту же секунду я слышу стук своего сердца:


Заживет ли твоя рана, Ладо, Ладо!

То ли поздно, то ли рано, Ладо, Ладо!


И снова плетусь, катя перед собой голову, точно мельничный жернов.

Наконец докатил ее до леса и сам себе не верю, что я в лесу. А лесочек редкий такой, весь в просветах, не иначе, как узкий перелесок, скорее способный выдать, чем укрыть.

Хватаясь за ветви и спотыкаясь о корни, я из одного просвета попадаю в другой. Надо бы отдохнуть, я уже давно обещал себе сделать привал, да все откладываю, боюсь, потом не встану с земли. Я поднялся вверх по косогору, но ничего не прояснилось, я ничего не увидел с него, кроме клочка голубого неба да зеленого моря под ним. Я обошел гору вокруг, но и с другого склона увидел не больше. Я переставляю ноги, но не двигаюсь с места, а в глазах так и мечутся, рябят, мелькают деревья. Мало-помалу насборенные сапоги хвойных солдат начинают отбивать парадный марш. И я один виновник этого смятения - деревьям несносно мое присутствие в лесу. Они по очереди устремляются на меня с явным намерением размозжить мне голову, но в последний момент делают промах, и тогда другие деревья, от которых я меньше всего ожидаю подвоха, толкают меня в спину и опрокидывают на землю. Я поднимаюсь, торопясь посторониться с дороги шагающих гигантов, но снова падаю, споткнувшись о чьи-нибудь корни, нарочно подставленные мне под ноги. Всегда одно и то же - не любит меня лес, не принимает и вымещает на мне грехи моих предков.


ОДИН ПРОТИВ ЦЕЛОГО СВЕТА

Стоит мне открыть глаза, как передо мной возникает какой-то странный ствол. Массивный серый столб его, лишенный веток, морщинистый напоминает ногу слона, в задумчивости остановившегося где-то рядом да так и застывшего на месте. Теперь я понимаю, почему изгнанный из стада слон (дьявол его знает, за какие провинности) лишается рассудка, валит деревья и давит на своем пути все живое. Оказавшись в изоляции, общественное существо, привыкшее к солидарности с себе подобными, во всем продолжает видеть плоды объединенных усилий, с той только разницей, что теперь они направлены против него. И тогда ему кажется, что тишина подслушивает, неподвижность коварно усыпляет, а малейший шорох угрожает смертельной опасностью. Листья нашептывают ему о безысходности, вода пророчит скорый конец. Звуки, слышимые лишь в одиночестве, час от часу нарастают и доводят его до бешенства. И броситься на них очертя голову - это единственный способ заставить их замолчать и доказать самому себе, что у тебя еще есть силы и право на жизнь.

Итак, я знаю или предчувствую многое из того, что мне совсем не обязательно знать, зато не знаю совершенно необходимого - где я сейчас. Напрасно пытаюсь я мысленно восстановить проделанный мною путь - его поглотила ночь. Особенно смущает меня та церковь возле кладбища; должно быть, она почудилась мне: ведь церкви - редкость в этих краях. В свое время турки сожгли многие церкви, а крестьяне не торопились восстанавливать их. Два солнечных блика подкрались ко мне двумя золотыми и красными клубками сплетенных в жестокой схватке скорпионов и заставили вздрогнуть от испуга. Муравейник, который я обнаружил рядом с собой, напоминает мне огромную сухопутную губку, из ее пор тонкими ручейками вытекает вода, и поэтому у меня мокрые пальцы и руки - по самые локти. Продолжая лежать, я сорвал прут и ногтями содрал с.него кору. И этим прутом проткнул муравейник до нижних этажей - на это у меня еще хватило сил, а через несколько секунд, когда на пруте накопился желтоватый «муравьиный мед», вытащил прут из муравейника и освежил муравьиным медом губы. Мед этот горький на вкус, он ожег мой пустой желудок, как месть, но даже и чья-то месть лучше, чем холодное безразличие.

Я отбросил прут в сторону и стал наблюдать за муравьями, в смятении метавшимися по муравейнику. Мне стало жаль, что я разорил их дом. Развороченный муравейник напоминал мне вспоротое тело, пронизанное множеством полых сосудов и трубочек с отверстиями, из которых с трудом вылезали его несчастные обитатели, израненные и помятые. Выбравшись наконец из-под обвалившихся прутиков-балок, они разбегались в страхе, но, вспомнив о чем-то забытом в развалинах, кидались назад спасать пострадавших. Сталкиваясь на бегу, муравьи сшибали друг друга, скатывались с третьего этажа своего развороченного дома и тут же забывали, куда они только что так торопились. Некоторое время муравьи в нерешительности мялись, стараясь сообразить, где они и куда им надо спешить, вытягивались от натуги, терли головки, что-то мучительно припоминая, но, опрокинутые в сутолоке кем-нибудь из своих, снова катились навзничь. Муравейник охватила всеобщая паника, превратив его в живой водоворот.

Вот так же и в моей душе теснятся и кружатся толпой безумные надежды, страхи, тоска и обрывки мыслей. И, подхваченные враждебными вихрями, мечутся, сталкиваясь и сшибаясь друг с другом и забывая о том, что их мучит и что им хотелось найти.

Я отвернулся, не в силах видеть это немое бурление, этот клокочущий ключ, с бесстрастием живого зеркала отразивший мой внутренний разлад и раздвоенность. Я решил перебраться на другое место, но, поднявшись с земли, пожалел о своем легкомысленном намерении - в большинстве случаев человеку бывает неприятно убедиться в собственной слабости и немощи. Отыскав лужайку без муравейника и с редкими цветами, я стал осторожно опускаться в траву. Цветы точно так же, как когда-то в былое время, источали аромат, и это поразило меня. Значит, есть еще на свете крохотное царство, которое не признает фашизм и не дает войне спутать все земные дороги. У него своя дорога, свой лучезарный мир, косвенно отраженные лучи которого мы ощущаем в воздухе, как ощущаем свет на озаренных солнцем предметах. Но в лучезарном сиянии этого мира я гаи чему-то не вижу тщеславного желания привлекать, я вижу в нем, скорее, желание ослепить и отвратить от себя незваных гостей. И то, что мне так хорошо и уютно в том мире, где незваному гостю было бы невыносимо, наводит меня на мысль о том, что когда-то давным-давно меня связывали с ним прочные родственные узы.

Я склонил голову на мшистый ковер и сейчас же весь мир покрылся цветами и растворился в запахах. Сохранилась одна только ветка, она закачалась и из-под нее вышел, пошатываясь, Нико Сайков. Лицо черное, ноги перебиты, едва стоит.

- Нико, - крикнул я, - что они сделали с тобой?

- Это все я сам. Я нарочно сдался, нарочно.

- Зачем ты это сделал, Нико?

- Из чувства протеста. Впрочем, вы тоже хороши! Сами смылись в Боснию, а меня тут бросили на произвол судьбы, предоставив с голоду дохнуть, гайдучить по стопам моего отца, и таскать вслед за ним проклятые цепи отверженного. Какое вы имели право смыться отсюда и бросить меня тут одного?

- Не далеко же мы смылись отсюда.

- А я-то думал, что смылись.

- Но теперь ты убедился, что мы тут.

- Почему же вы тогда скрывались от меня?

Он раскинул руки и бросился на землю, уткнувшись в нее лицом. И заплакал, пряча от меня свои слезы. Вот так же и камень - он тоже плачет тайком, оттого что он камень и поэтому его топчут ногами. Сверху камень сухой, но стоит его приподнять, и на обратной стороне всегда увидишь капли влаги. Прильнув к земле, Нико подавил рыдания и лежал теперь неслышный и мертвый, как камень. На спине его зияли раны - пулевые и штыковые, из них вылезали мухи с разноцветными чешуйками, края облепили бабочки. Я не заметил, когда он обернулся, лицо у него расцарапано и выпачкано землей, зубы черные, щербатые. Муравей заполз было в рану между верхними зубами, но в ужасе метнулся назад и убежал.

- Ты знал, что Рамовичей расстреляли? - спросил я.

- Знал, и про Велько знал.

- На что же ты рассчитывал тогда?

Нико передернулся:

- А что, разве кто-нибудь думает, что я на что-то рассчитывал?

- Нет, никто так не думает, но скажи, зачем ты добровольно кинулся им в пасть?

- Чтобы доказать, что я их пасти не боюсь.

Ну что ж, для этого достаточно было одного тебя; теперь по крайней мере другие избавлены от этого долга. Попробуем доказать им то же самое каким-нибудь другим способом. Совсем не обязательно повторяться, копировать других и топать проторенной дорожкой, во всяком случае, от меня им этого не дождаться! Я-то уж постараюсь избежать всего того, что хотя бы издали напоминает пасть, и не полезу ни в какую щель. Лучше подыхать с голоду прямо под деревьями, лучше воровать, если понадобится. А не то пойду гайдучить, как покойный Сайко Доселич. Чем я хуже его? Меня, во всяком случае, никто не обвинит в наследственной склонности к гайдутчине. Мне вообще непонятно, почему мы должны стесняться гайдутчины, когда сама природа и судьба толкают нас на этот промысел. Главное - держаться подальше от всяких дверей, от всего, у чего есть двери, ибо за дверью нёпременно окажется и тюрьма - вот почему меня не заманит ни пещера, ни тенистая глубина ущелья, откуда так трудно бывает выбраться, не заманит ни крыша, ни теплый ночлег. Кстати, можно обходиться и вовсе без сна, вот я уже давно не сплю, а что в том плохого? …

- Я одного убил, - заявил я хвастливо.

- Убей хоть десяток, хоть сотню - все равно ничего не изменится.

- Мне кажется, Сало тоже порядочный гад. Ты согласен со мной?

- Мало ли всяких гадов на свете.

- Я хотел и его туда же спровадить, но он у меня будет следующим.

- Это его не исправит.

- Исправит, да еще как, во всяком случае, он больше не будет гадить.

- Оставь его, пусть все будет так, как есть.

- Нико Сайков никогда бы не мог так сказать, значит, ты кто-то другой.

Я присмотрелся к нему: конечно, он похож на Нико, но ведь это сходство может быть случайным, специально подстроенным умелой рукой.

- Ты, должно быть, кошмар или разыгравшиеся нервы, подозрение - словом какая-нибудь чертовщина. Только не Нико!

Он опустил голову и уставился в землю с виноватым видом. Меня всегда раздражает, когда виновный молчит, не имея мужества признаться вслух или отрицать свою вину. Я поискал, чем бы его уколоть пообидней, и сказал:

- Ты жалкий богобоязненный дух, засланный сюда снизу. И ты нарочно подделался под Нико, чтобы провести меня на мякине, да только шалишь, ничего у тебя не выйдет.

Он кивнул головой - верно! Это меня прямо-таки озадачило: выходит, разоблаченные духи - обманщики, пойманные с поличным на месте преступления, даже и не пытаются лгать. А та личина, которую они надели на себя, мгновенно бледнеет и исчезает, обнажая истинное лицо притворщика.

- Как ни хитрите, - заметил я, - но только вы нас не проведете! Хотя бы потому, что мы вообще не верим в ваше существование. Передай это всем своим, пусть не стараются понапрасну, и проваливай!

Он усмехнулся и, спрятавшись за этой усмешкой, как за платком иллюзиониста, исчез. Я уставился в его сторону, однако так и не увидел, куда он девался, - на его месте передо мной торчал из земли обломок скалы в вязаной шапке из мха и улыбался из-под шапки улыбкой скелета. Странное дело: когда я пришел сюда, этого камня здесь не было, были одни цветы. Я огляделся вокруг: а вот и цветы, но совсем в другой стороне. Должно быть, я незаметно для себя повернулся во сне. И это пугает меня: когда человек теряет над собой контроль во сне, он может такого натворить, что не расхлебаешь потом, - угодить в ловушку или связаться с призраком. К тому же мне почему-то все время кажется, что давешний призрак прячется где-то здесь: то ли превратился в обломок скалы, то ли заполз под него; нащупав мою слабинку, он теперь от меня не отвяжется. Сначала он спрятался за усмешкой, потом обернулся лужицей, оставшейся после недавнего дождя, а потом просочился в эту щель под скалу, в его влажную тень.

- Глупости, - сказал я, - Все это выдумки.

Голос у меня хриплый, прерывистый, словно чужой. Я обернулся. Может быть, это сказал кто-то другой? Нет, никого. Я один, но я и сам себя могу напугать, если буду разговаривать вслух. Хотя, казалось бы, в такой день бояться нечего: солнце, кругом светло и тихо.,. Да, это действительно так, и вокруг действительно светлый день, но поскольку я не знаю, сегодняшний он или вчерашний, он для меня не менее загадочен, чем ночь. Этот день для деревьев и птиц, этот день, может быть, для людей, для тех, кто вместе, этот день для всего, что находится там, где ему положено быть, а для меня этот день - лишь мятежный мерцающий свет, бездонная сияющая бездна без конца и начала. Меня тяготит его взгляд, подозрительный и двусмысленный, он выражает нечто недосказанное. Он взирает на меня сверху и сбоку, неумолимый, как окружение, я постоянно ощущаю затылком его взгляд, будто ствол наведенного в спину оружия. Я оборачиваюсь, я прижимаюсь к дереву спиной, но все напрасно: плечи по-прежнему остаются незащищенными, и я по-прежнему чувствую затылком его прицельный взгляд.

Видно, это место окаянное такое, решил я про себя. Место, которое пользуется дурной славой нечистого. Надо поискать себе пристанище получше, но у меня нет сил подняться, потому что ни одно не привлекает меня. Ни Глухомань с его безлюдными лугами, ни Межа, съехавшая в яму, ни Прокаженная и ни село Ровное, прогнавшее меня винтовочным огнем. И тогда мне вспомнились катун «Тополь», и Мага, и ее сестра - вот у кого я мог бы узнать, какое сегодня число, чтобы по крайней мере привести мой персональный календарь в соответствие с общепринятым … И если до сих пор я понятия не имел, где находилась эта поляна, на которой я лежал, то при одной мысли о катуне «Тополь» откуда-то из глубины сознания мне навстречу выплыли забытые представления о четырех странах света и, подчиняясь интуитивному чутью, я с необычайной точностью выбрал для себя самый короткий путь. С наступлением темноты я был в катуне, подкрался к дому и приоткрыл дверь. Маги нет. Значит, до сих пор не выпустили из тюрьмы. Ее сестра глянула на меня и знаком дала понять, что входить нельзя. Я нехотя попятился назад, не понимая что случилось, но она сейчас же выскользнула вслед за мной.

- Свекор дома, - прошептала она с таинственным видом, как бы поверяя мне страшную тайну, и обдала меня запахом очага, на котором жарилась погача 25. - В погоне умаялся, спит.

- Кто-нибудь убит в погоне?

- Один готов, его коммунисты прихлопнули.

- Про того я знаю, а как там у наших обошлось?

- Один, видно, ранен, но ушел от них верхом.

- Откуда они узнали, что он ранен?

- Того коня нашли, а у него весь загривок в крови. Не знаешь, кто это?

- Знаю, я. Я искал товарищей, а напоролся на них.

- И сильно тебя ранили?

- Да не особенно. Ты мне дай немного сыворотки или молока.

Она пошла за молоком. Я слежу за ней в щель: у нее красивые плечи и стройные красивые ноги, освещенные огнем из очага. Сейчас самый подходящий момент разбудить свекра и шепнуть ему: здесь он, тот самый, который удрал от вас на коне. Но она даже не поворачивается к постели, где дрыхнет старый. Вот зачерпнула молоко здоровым черпаком и осторожно понесла, стараясь не расплескать. Рука у нее слегка дрожит при одной только мысли о том, что она сделалась партизанским сообщником. И у меня немного посветлело в душе; в ушах зазвенели веселые голоса, хотя вокруг по-прежнему тихо. Иван и Василь выбрались с Пустыря целые и невредимые и теперь отсиживаются в тихом закутке и добрую половину своих беспокойных мыслей посвящают мне. Но и я тоже неплохо устроился. Меня ласкает запах жилья, скота, смачно жующего сено, от него веет человеческим духом, без которого трудно прожить. Рядом с ним легче вынести одиночество, чем в лесу, рядом с ним забываешь о том, что ты один против целого света.

Я выпил молока и спросил:

- Какой сегодня день?

- Четверг.

- Такого длинного дня у меня в жизни еще не бывало.

- Да, дни нынче длинные стоят, особенно когда делать нечего.

- Когда твой свекор вернулся?

- К ночи.

- Чего это он так задержался?

- Все тебя искали.

Особенно подозрительны были им две деревушки, возле которых я бросил коня, они обыскали в них все дома и сараи, прочесали дубравы. Значит, и по сей день существуют подозрительные деревушки. Значит, Иван не без оснований утверждал, что мы не совсем еще потеряли народ. И вообще не можем его потерять, пока они мучают его своей подозрительностью и тем самым толкают к нам в объятия. Никому не доставляет удовольствия наблюдать за тем, как в твой дом врывается банда мерзавцев, переворачивает все вверх дном, до смерти пугает детей, и будучи однажды заподозренным без всяких на то оснований, каждый постарается следующий раз оправдать эти подозрения.

Иван и Василь сидят теперь в одном из тех тайников, которые присмотрел Василь. Должно быть, это надежные тайники; пытаться их открыть - значит наверняка угодить в засаду. Итак, я сам очутился в той шкуре, в которой не выдержал Нико. Это мне в наказание, и нельзя сказать,, что оно несправедливо. Теперь надо искать свою дорогу, какой-то выход, но не тот, который выбрал Нико.

- Как тебя зовут? - спросил я ее.

Она растерялась. Не ожидала такого вопроса.

- Неда, - ответила она.

- Ты о чем-то задумалась, Неда.

- Думаю, как же ты теперь будешь один. У волка и то товарищ есть, а ты вот сам по себе.

- А так вот и буду сам по себе, как в свое время на свет появился.

- Люди всегда родятся сами по себе, а вот жить в одиночку не могут. Ты, наверное, сегодня не ел?

- Нет, и вчера не ел.

- Погоди, не уходить же тебе голодным.

Она принесла мне добрый ломоть хлеба и лепешку сыра, завернутую в лопух. Но что-то в ней изменилось, какая-то тайная тревога терзала ее, а может быть, она сердилась на меня и держалась поодаль, не говоря ни слова. Надо бы порасспросить ее о чем-нибудь, неприлично есть молчком, будто сам у себя вырывая кусок. Например, о том, где ее муж, что он делает и почему оставил ее тут одну. Но я подумал, что это может ее обидеть, и смолчал. Нет, не хочу я ее потерять, кроме нее, у меня никого больше нет. Я ее лучше о чем-нибудь другом спрошу - как нынче уродились фрукты или пшеница. Но прежде чем я успел открыть рот, в хижине закашлял свекор. Чтоб тебе совсем задохнуться, пожелал ему я. Она в тот же миг сорвалась и убежала, и дверь за ней закрылась. Даже «до свидания» не сказала, видно, нет у нее никакой, охоты снова видеть мои вшивые лохмотья и бороду. Нарочно не попрощалась со мной, и в этом нет ничего удивительного - беду никто не станет кликать, она сама не замедлит явится в дом.

На душе у меня помрачнело: снова я был один. Кто-то должен отплатить мне за это, но я еще не знаю, кто. Может быть, именно этот свекор, который кашляет там, в хижине. Этот тоже хороший гад - старик, а туда же, лезет в погоню. День-деньской вынюхивал и шарил по деревням, а теперь развалился себе как ни в чем не бывало в постели, дышит одним воздухом с Недой и любуется ее красивыми ногами, не такой он дурак, как я, чтобы сидеть со своей неподкупной честностью под открытым небом и дрожать перед каждой собакой. А собаки между тем не унимаются, дружнее лают, почуяли, видать, меня, узнали. И опять напоминают мне про князя Милоша, и про Пашича, и про Печанаца 26; ну и пусть себе. Мне сейчас терять нечего. Лучшего места для отдыха не найти. Мягко, как на отаве, просторно и ароматно, и кто-то думает обо мне. Пусть знает, что я здесь и спровадить меня отсюда не очень-то легко. Наконец и собаки утихли, псы и те добрее своих хозяев. И теперь мне совсем хорошо и покойно, но в небе всходит выпуклый глаз пятницы и гонит меня в горы.


ЛЕСНАЯ ТЮРЬМА

Вчера вечером внизу, в долине, в домике у дороги, я встретился наконец с безногим учителем. С ним должен был установить связь Нико Сайков. Он пробовал, но безуспешно. Я покончил с этим вопросом в две минуты. Учитель порядочный человек и, как все порядочные люди, несчастен: я свалился на него как снег на голову, и на этот раз у него не было никакой возможности увернуться от меня. Некоторое время он утешал себя тем, что я призрак и через несколько минут исчезну так же внезапно, как появился; однако вскоре мне удалось внушить ему мысль, что от меня не так-то просто отделаться. Учитель сдался и стал предлагать выкуп за спасение своей души. Он признался, что был коммунистом, но только идейным его сторонником и не давал никаких обязательств принимать участие в практической деятельности. Практика - нечто совсем иное, в наше время она неизменно связана с риском, а он не может подвергать свою семью смертельной опасности … Учитель дал мне мешок муки, пачку албанского табака и пару коробок спичек. Он отдал бы мне половину Америки, а может быть, и всю ее целиком, окажись она у него под рукой, лишь бы спровадить меня из дома и откупиться навсегда.

На обратном пути я наткнулся на чей-то огород и вспомнил, что было бы неплохо набрать лука. Я промыл его в ручье и хорошенько оббил, чтобы не замочить остальные продукты. Оббил и сам удивился: решительно, я замечаю в себе большие перемены, незаурядную практическую сметку в соединении с предусмотрительностью и необходимой дозой нахальства; может быть, гайдутчина и подрывная работа в тылу врага и есть мое истинное призвание? И даже если в этом утверждении имеется известная доза преувеличения, то есть в нем и несомненная доля истины. Воспользовавшись сменой караула, я перешел через мост и благополучно очутился на на том берегу. Выглянул месяц, дорогой протопал громкоголосый патруль, поп с компанией возвращался из трактира, какие-то люди пробирались на водяную мельницу, надеясь за ночь смолоть потихоньку свои запасы и не подозревая о том, что я стою за деревом и вижу и слышу все, что они говорят. Потом я встретил лису: стоит себе, раздумывает, куда направиться. Я швырнул в нее камешком, и она, поджав одну лапу, припустила на трех еще быстрее, чем бегала на четырех.

Теперь я настоящий богач. У меня есть все, что требуется человеку, а времени даже больше, чем требуется. Я выкопал четырехугольную яму для очага и огородил ее с двух сторон камнями. Получилось нечто похожее на те подпорки, на которые ставят казан для перегонки ракии. Снизу ракию поджаривает огонь, а сверху обдувает ветерок. На моем очаге вместо казана стоит жестяная банка и булькает мамалыгой и брызжет во все стороны, вроде Бойо Мямли в моменты гнева. Я сижу неподалеку на пне и вытачиваю из буковой ветви мешалку. Кривая выходит мешалка, я ее брошу, как только сварю мамалыгу, а после сделаю другую. Я себе и трубку смастерю с длинным чубуком из бузины и с головкой из какого-нибудь корня; в старину гайдуки курили трубки, а не какие-то там сосульки самодельных цигарок, свернутые из «Английской грамматики». Резчик я не ахти какой искусный, пожалуй, испорчу десяток трубок, покуда руку набью, но все-таки я доведу свой замысел до конца. Одна стружка отлетела дальше других и, пропоров облако пара, угодила прямиком в мамалыгу. Ну и пусть, подумал я, будет вместо приправы.

Как-то в связи с этой трубкой меня и осенила блестящая идея: а что если мне на досуге заняться изобретением нового оружия? … Я отнюдь не думаю о том, что оно должно быть принципиально новым. Как правило, новые виды оружия в той или иной мере являются соединением старого и нового, и многие из элементов, этих самых гибридов поначалу казались совершенно несовместимыми. Главная задача заключается в том, чтобы мое оружие производило максимум шума, выпуская вместо пуль каменную дробь. Эта мысль мне понравилась - она полностью разрешала проблему, над которой я бесполезно ломал себе голову. Ибо, по существу, все наши поражения со времен Испании явились прямым последствием нехватки боеприпасов. У нас никогда не было вдоволь пуль, и нет никакой гарантии, что в будущем у нас их будет больше. Оружие, работающее на дармовом сырье, явилось бы подлинно демократическим завоеванием.

Человеку, обеспеченному подобным оружием, не надо дрожать перед каждой ефрейторской мордой. С таким оружием в руках он может никого не бояться, а коль скоро человек никого не боится, его не заставишь выдавать, участвовать в погонях и гибнуть …

Пораскинув еще немного мозгами, я пришел к следующим основным выводам: нет никакой необходимости делать оружие дальнобойным и убивающим наповал, достаточно ошеломить противника и спровадить его в госпиталь. На этом я и оборвал нить своих рассуждений, не желая вдаваться в мелкие детали, а тем более приступать к разработке чертежей, покуда эта великолепная идея не созреет в целом. На некоторое время я притормозил полет своей фантазии, дабы дать себе передышку и помешать мамалыгу. Каша была соленой и горячей и издавала благоухание, отлично сочетавшееся с запахом лука, обмакнутого в соль. Конечно, кое у кого к обеду бывает мясо, салат с уксусом и еще невесть какие яства, зато на свете немного людей, которые получат от еды такое же удовольствие, как я, и ощутят потом такое же блаженство. Я погасил костер, чтобы он не дымил понапрасну, и прикрыл очаг сухими ветками - теперь его никто не сможет найти и разрушить. Этот лес имеет непосредственное отношение к моему изобретению, и я собираюсь почаще навещать счастливый уголок. Его нетрудно найти над ручьем, если отмерить три шага к северо-востоку от дуплистого бука.

Я напился воды из ручья, и снова мне вспомнился Нико. Несмотря на всю свою храбрость, он все же был ограниченным человеком, начисто лишенным творческого воображения. То обстоятельство, что он не мог выдержать одиночества, свидетельствует об отсутствии в нем некоторых особенностей, без которых немыслимо представить себе выдающуюся личность. Между тем сильная личность, обладающая творческим воображением и внутренним горением, легко и просто переносит одиночество, не сбиваясь при этом на всякие сомнительные пути. Справившись с первым мучительным этапом, когда одиночество действительно переносится с трудом, творческая личность берет себя в руки и осваивается со своим новым положением настолько, что оно прямо-таки само наталкивает его на поразительные открытия, призванные обогатить сокровищницу боевых средств, служащих делу освобождения. После того как я завершу работу над моим новым оружием и вызову этим всеобщий переворот, я перейду к созданию механизмов первостепенной важности. Прежде всего необходимо будет заняться авиацией, ибо нынешняя авиация, находящаяся в полной зависимости от бензина, далека от совершенства, не говоря уж о том, что крылья являются рабской копией разных пташек, а это само по себе свидетельствует о порочной идее конструкции. Летательные аппараты будущего должны представлять собой одноместный корабль чрезвычайно простого устройства и управляемый при помощи нескольких педалей, установленных под ногами пилота…

Для того чтобы эти два изобретения не смешались и не спутались в моей голове, я решил начертить проект оружия. Ствол должен быть почти вдвое шире пулеметного, а для ударного устройства понадобится пластина из гибкой стали - пока что я не представляю себе, где раздобыть кусок такой стали. Помимо пластины оружие необходимо снабдить специальным курком с усилительными пружинами, который можно было бы привести в движение одним пальцем. Таким образом, возникает опасность, что количество различных рукояток превысит количество рук, однако я утешаюсь надеждой, что некоторые детали упростятся в процессе производства. Мой чертеж приобретал все более разительное сходство с катапультой, нелепо разукрашенной многочисленными рычагами. Не нашлось только места для шестеренки. Однако не следует поддаваться унынию - еще не все потеряно. Если кто-нибудь посмеет оскорбить мое изобретение насмешкой, я предложу ему встать и на своей шкуре испытать его, и, если этот скептик не дурак, он, разумеется, откажется. Впрочем, все человеческое по крайней мере дважды бывает смешным и нелепым - в момент рождения и смерти. Гораздо больше волнует меня проблема стали: без нее обойтись невозможно, а достать ее негде.

Не мешало бы мне, однако, и поспать, подумал я наконец. Мозг все равно что осел, если ему вздумалось застопорить, его уж с места не сдвинешь. Пусть немного постоит, пусть отдыхает - время есть. Может быть, во сне меня осенит счастливая идея, как заменить несуществующую в мире сталь чем-нибудь другим. Ведь обычно бывает именно так: решение проблем, определяющих прогресс, приходит неожиданно и как бы невзначай, когда уже поиски оставлены, а проблемы забыты.

Надо мной тихо закачались ветки, закачалась вся земля, пронизанная сетью корней. И я почувствовал, что лечу с ними вместе сквозь сумеречную пустоту вселенной. Не было больше деревьев, погони, дороги и бездорожья, все смешалось в одно. В необъятности забытья, огромном, как ночь и тишина, рассеялась тревога и страх. Исчезли различия, стерлись границы и краски, день слился с ночью, и в этом расплывшемся мареве зеленой колыбелью мерно покачивалась гора.

С сучка спустился паук и стал возиться возле моего уха, стараясь прикрепить свой канат к пучку волос и съехать дальше. Я почесался, но паука не прогнал, хотел стряхнуть его, но паук увернулся. Он отполз немного в сторону, немного подождал и снова принялся за свое. Наконец я проснулся. Весь в поту, разморенный сном, в полной уверенности, что проспал три дня подряд. Возможно, так оно и было - ведь кругом никого нет, кто мог бы это подтвердить или опровергнуть. Какой сегодня день? … Завтрашний или вчерашний? Тени вытянулись, деревья как бы покосились; лес неузнаваемо изменился - нахмурился, ушел в себя, коварно замкнулся, как народ в беде. Кажется, я помешал какому-то тайному заговору и этим навлек на себя его гнев. И этот заговор направлен против меня, но я не подготовлен к защите, я совершенно растерян. Рука онемела, шапка валяется рядом, ранец с прилипшими ворсинками мха брошен под деревом, как сиротливое имущество покойника. Винтовка соскользнула с груди на землю, как будто кто-то хотел ее стащить. Может быть, так оно и было, пронеслось у меня в голове, и глаза мои расширились от ужаса. Он где-то здесь, он прячется за деревьями и хочет взять меня живьем. Вот он следит за мной, готовясь к решительному броску. Я отпрянул в сторону всем телом, стараясь увернуться от удара и сделал вид, что тоже увидел его. Сидящий во мне неведомый зверь издал страшный рев, и мне почудилось, что наши голоса столкнулись и слились. Я вскинул винтовку, целясь в своего воображаемого врага и, обводя особо подозрительные места, обливался потом со страха, между тем как мой противник сохранял полнейшую невозмутимость и ни единым выстрелом себя не выдал. Я забрал сильнее в сторону - он хрустнул веткой. С меня было Довольно, я рванулся вперед свернуть ему шею. И я, несомненно, свернул бы ее, согнул, но там никого не оказалось, я только напрасно ободрал себе бок о пень. Корневище упавшего бука смотрело на меня поверх образовавшейся под вывороченными корнями ямы взглядом головы, увитой змеями.

И все-таки я был уверен, что попал в котел: у них было достаточно времени окружить меня невидимой цепью. И, позабыв про ранец и шапку, я рванулся прочь с оцепленного места. Они должны были мгновенно раскусить мой план и открыть огонь, прежде чем я успею добежать до дуплистого бука; весь вопрос в том, попадут ли в цель первые пули, а если нет, так уж они могут быть уверены, что мои кого-нибудь из них да продырявят. Какому-нибудь неудачнику сегодня крупно не повезет, но чем я могу ему помочь, когда я и сам неудачник!… В мгновение ока я очутился в дупле большого бука, и никто не выстрелил, но этим меня не проведешь. Я перешел в наступление, всем корпусом подавшись вперед, выставив перед собой штык винтовки, движимый смутным желанием одним своим диким, безумным, отчаянным взглядом смутить неприятеля и обратить его в бегство. И мне показалось, что устрашенный моим видом враг дрогнул и стал покидать свои засады. Выходя из-за деревьев, враг расступался передо мной, открывая мне путь дальше. То-то, сказал я, со мной шутки плохи. Мои противники знают, что я бью без промаха, и никто не хочет подставлять свою шкуру под пули…

Приятное ощущение победы начало уже было кривить мое лицо в улыбку. Но улыбка вытянулась на полпути, внезапно сменившись унынием: какие глупые выдумки!… В лесу нет ни души, иначе они не дали бы мне и двух минут на то, чтобы корчить из себя героя и победителя … Я повернул назад за шапкой и ранцем; руки у меня трясутся, сердце бьется и в каждой тени, в каждом дереве чудятся вооруженные люди. Брошенные вещи, дожидались меня на том самом месте, печальные в своей безответной преданности. Вот так же печальны будут они и тогда, когда кто-нибудь прикончит меня и присвоит эти вещи себе. И запретить, чтобы кто-то другой забрал их себе, так же невозможно, как невозможно запретить брать замуж вдов или захватывать пустующие земли. Ну и пусть забирает, решил я, они не принесут новому владельцу счастья! Подумаешь, какое добро! Старый, обтрепанный хлам, да к тому же еще и невезучий, он и мне-то давно уже до смерти надоел. Таскаешься с ним по горам и долам, как безумная мать с мертвым младенцем, забудешь где-нибудь и снова возвращаешься к нему, сам не зная зачем и не понимая, до каких пор все это будет продолжаться…

Лесные сумерки прорезали узкие полосы света, они беспокойно метались и ползали по земле, явно сговорившись с ящерицами, которые шмыгали из-под ног, расшатывая хрупкое здание покоя, воздвигнутое мной с таким трудом. Надо мной чуть приметно колышутся ветви, неподвижно застыла листва, а внизу не прекращается безмолвная возня, яростная схватка невидимых противников. Вот, спасаясь от преследования, под мой ранец забилась ящерица, от сильных толчков ее сердца сотрясаются мои пожитки. Я закинул ранец за плечи, ящерица шарахнулась в кусты и затаилась. Дьявольское какое-то место, подумал я и полез в гору. Лес окружал меня со всех сторон, но раньше я не замечал, что лес так похож на решетку. Высокие деревья - вертикальные столбы, а ветви - поперечные прутья, и нет этой решетке ни конца ни края. Моя свобода и воля - всего лишь заблуждение, на самом деле я в ловушке, как и все другие, и данная мне отсрочка - вопрос дня или часа.

Время от времени на моем пути попадаются поляны, но и поляны - это еще тоже не свобода, а внутренний двор тюрьмы, обнесенный решеткой. Обычно здесь приводят в исполнение приговор, и на этих внутренних двориках появляются безвестные могилы; поэтому я на них не выхожу. На одной опушке я присел отдохнуть и принялся для забавы рассматривать чертеж той самой поливалки, которая призвана изменить соотношение социальных сил. Смотрю и не узнаю свой собственный чертеж, как будто бы черт подсунул мне чью-то невразумительную мазню. Разумеется, все это вздор, но мне так и чудится, будто дьявол вынул душу из моего изобретения - то главное, что воодушевляло в нем меня, - и уволок ее неизвестно куда. Успокойся, говорю я себе, не о чем жалеть. Твоя выдумка не стоит выеденного яйца. Да и могло ли быть иначе? Мы унаследовали от древних греков презрение к мелочной и сомнительной практике, а у Запада - презрение к пустой теории, и посему мы давно уже не в состоянии создать что-нибудь путное. Возможно, в этом скрывается одна из причин, толкнувшая нас на революцию, ибо революция для нас - единственная надежда вытащить телегу из болота…

Я смял бумажку с чертежом, но не удовольствовался этим. Разодрал ее в клочки, а обрывки закопал под кустом - словом, совершил настоящий похоронный обряд. Потом обхватил руками голову и ощупал ее всю - волосы, рану. Моя ли это дурная голова? Моя, и, признаться, ничуть не изменившаяся за последнее время. Ей не впервой фантазировать и предаваться суеверным выдумкам. Но не заботясь о прошлом, я с ужасом думал о том, какие новые сюрпризы готовит она мне в будущем. И ни одна живая душа не может мне сказать, давно ли я свихнулся и далеко ли это зашло. И никто не скажет «добрый день» и никто не спросит, чего я тут дожидаюсь. Один с утра до ночи, а те, кто встречался мне на этих днях, подозрительно поглядывали на меня и озабоченно качали головами. Караульные, охранявшие мост, казалось, сознательно пропустили меня прошлой ночью, а может быть, позапрошлой или вообще когда-то давным-давно. И тот патруль, и люди, которые шли на мельницу, - может быть все они чувствовали и знали о моем присутствии, но не хотели связываться или вступать в разговоры с нечистой силой, которую я теперь тут представляю.

Новая волна панического страха охватила ящериц - с деревьев посыпалась сухая листва, хрустнули мелкие ветки, ящерицы кинулись врассыпную. Вот треснула ветка потолще, обломившись под тяжестью гада больше метра длиной и тяжелее теленка. Прильнув к земле, я напряженно смотрю в квадрат тюремной решетки и привожу винтовку в боевую готовность. Вдруг из-за дерева появляется женщина в вязаной юбке до колен - длина ее наряда диктовалась отнюдь не модой, а крайней нуждой - и тут же исчезает. За ней вторая, ищет грибы или травку-змеевик, а может быть, пропавшую лошаденку. Хорошо, что они обошли меня стороной и не заметили моего безумного вида. Та, что шла последней, поцарапалась или кто-то ее укусил, и она, задрав юбку, стала чесаться. Захваченный этим зрелищем, я слишком поздно обнаружил приближение третьей женщины, которую нелегкая несла прямиком на меня. Не на шутку взволнованный этим бабьим нашествием, я расчесал пятерней свою бороду и прислонился спиной к дереву. Увидев меня, бабонька побледнела и застыла на месте, выдохнув сдавленным голосом:

- О-хо-хо! - и прикрыла рот ладонью.

- Чем охать, лучше бы поздоровалась со мной, трусиха!

- Да я ж не видела, мы ж не видели, да что же это такое теперь будет?

- Ложись, а дальше я тебе скажу, что будет, - ответил я в том духе, который более всего приличествовал обладателю бороды.

Она засмущалась и взыграла задней частью:

- Мы корову ищем. Ты не встречал корову, бурую с теленком?

- Нет. А вы - вы не встречали коммунистов?

- Нет их тут, давно уж не видать!

- Я тебя не спрашиваю, есть или нет.

- Ты спросил, не встречали ли мы коммунистов.

- Если встретите, чтоб немедленно мне сообщить.

Она тем временем все пятилась назад, на всякий случай выставив руки вперед. Сойдясь с товарками за деревьями, стала им что-то нашептывать, видимо рассматривая меня из-за укрытия. Я спросил, откуда они и кто такие - молчание. Спросил, дома ли их мужья; этот вопрос обратил их в бегство. Только свежие следы на опавшей листве говорили о том, что бабоньки не были призраками. Они неслись во весь опор, невидимые за деревьями. Вскоре топот ног замер вдали. Одну из беглянок подвели, видать, ноги, и она пропахала широкую борозду по склону. Когда они наконец сделают остановку, им будет что порассказать; когда же, передаваясь из уст в уста, легенда раздуется и разбухнет, бабоньки придут к выводу, что видели дьявола с бородой и этот бородатый дьявол старался заманить их в пещеру. Что и говорить, занятная скотина этот дьявол и гораздо более практичная, чем его противник бог. Колдуньи доят его, как корову, попы используют вместо вьючного животного, а физики вставляют в формулы; всяк кому не лень старается извлечь из него выгоду, застращать его именем или свалить на него чужую вину, только мы одни никак за него не возьмемся.


АТЛАНТИДА НЕ УТОНУЛА

Тени смешались, точно покойники в братской могиле под холмом. Горы провели между собою резкую черту, и теперь одна только вершина купалась в лучах золотого закатного солнца, остальные почернели, нахмурились под сгустившимися облаками. Вот так же и я: часть моей души радуется наступлению ночи, вторую оно пугает. Хорошо, что кончился длинный день, который больше никогда не повторится, зато теперь мне предстояло выдержать бесконечные часы ночного мрака вплоть до наступления нового дня, не обещающего быть лучше прежнего. Выспавшись днем, я не смогу скоротать эти часы во сне и вынужден буду всю ночь напролет аукаться с филинами. Я вышел на каменистый уступ над деревней и развел костер - пусть люди видят огонь и помнят обо мне. Я испытываю настоятельную необходимость в том, чтобы люди видели мой костер и помнили обо мне, ибо уйти в подполье - значит примириться с забвением, а забвение есть образ смерти, но я не желаю мириться ни с тем, ни с другим. Я подбросил в костер зеленых веток - пусть побольше дымят, так будет дальше видно. Эй, там внизу, небось не ждали увидеть мой костер? Привет, это я!… Я жив наперекор всему…

Поскольку я выдал себя, завтра мне придется смываться отсюда. Но зачем откладывать до завтра, а не уйти сейчас, сию секунду? Никто меня не гонит отсюда, как, впрочем, не погонит и завтра, но ей же богу, мне совершенно не улыбается торчать в этой дыре, где все мне наперед известно и все одно и то же. Везде одно и то же, всегда одно и то же, жизнь в горах течет замедленным темпом, перемены не скоро приходят сюда, и, для того чтобы войти в размеренный ритм этой жизни и привыкнуть к нему, человек должен набраться терпения. А что такое терпение, как не печальное мужество бедовать весь век, приклеившись к месту, подобно кустам и деревьям, и весь свой век ждать прихода того, что не приходит, и, пытливо вглядываясь в пустоту, принимать удар за ударом - и нет им числа! - от чудовища бесконечного времени. Никому из нас, даже Нико, не доставало такого мужества. Разве что Ивану, но, может быть, оно изменило бы и ему, останься он, как мы, совсем один. И в этом нет ничего странного - мы не пустили в землю корней. Легко кусту удержаться на месте: он прощупывает почву корнями, разжижает ее своими соками, ищет, сосет, копошится. И дереву тоже легко: взмахнет одной веткой, взмахнет второй - и так проходит сквозь время, а человек, как всякое живое существо, обречен скитаться по свету.

И вот, скитаясь по свету, человек ставит перед собой некие конкретные цели, дабы не свихнуться от этих своих скитаний и несколько умерить свой бег, ибо, когда перед ним нет никакой цели, ему никак не удается овладеть своей скоростью и сбавить ее до нормальной. Ни частые задержки в пути, ни бессмысленное глазение на деревья и скалы - ничто не помогает ему; в результате он всегда приходит слишком рано, а то место, куда он пришел, оказывается для него самым что ни на есть неподходящим. Справедливости ради следует заметить, что подходящих мест для такого человека вовсе нет в природе, все они подозрительны и плохи, а то место, на которое ступила его нога, тем самым сейчас же становится наиболее непригодным из всех прочих. Все это мне было давно известно, и потому долина нисколько не привлекала меня, но я хотел победить в себе страх перед ней и добился своего: силком приволок сам себя к селу. Стою над Окопным. Здесь единственный источник на всю округу: самое неподходящее место, специально созданное для засад. Не испытывая особой жажды, я себе и им назло, назло своему собственному страху, пью воду, умываюсь и брызгаюсь, щедро поливая траву у источника: смотрите, я позволяю себе делать все недозволенное!… Тут-то мне и вспомнилась Шапка - что-то я давно ее не навещал. Когда-то Шапка называлась Малой Москвой, и именно в силу ее дурной репутации мне вдруг ужасно захотелось посмотреть на нее хотя бы издали.

В небольшом селении Шапка проживают Дедичи или Неждановичи, представляющие собой примечательную ветвь потомства хитрого Луки по прозванию Видра. Внук Луки, Деян Видрич, а попросту Дедо, будучи еще мальчишкой, проник в дом к потурченцу Омеру Груяче, намереваясь отомстить за отца. Омер узнал мальчишку и сразу же разгадал цель его прихода, он успел только проговорить: «Подожди!», надеясь выиграть время, но, выкрикнув в ответ: «Не подожду, некогда мне ждать», мальчишка прикончил потурченца прямо за накрытым столом и удрал. С того «Неждановича» одна часть села стала именовать себя Неждановичами, а другая продолжала называться Дедичами, подчеркивая тем самым исконное отличие от первых. Соседи в запале и за глаза дразнили жителей Шапки Шишкарями - из-за шрамов и шишек, приобретенных в бесконечных драках, казалось, совершенно необходимых Шишкарям для самоутверждения. Самое примечательное свойство Шишкарей состояло в том, что без войны жизнь положительно не радовала их. Зато в войне они преображались и неизменно покрывали себя ратной славой бесстрашных и необычайно удачливых воинов, обувались и разряжались в награбленное добро, полнели от сытной еды, увешивались оружием, портупеями, саблями и медалями, а бывало, что доходили и до офицерских чинов. Однако после окончания войны слава Шишкарей быстро меркла, а удача недолго сопутствовала им - за год-другой они успевали порастерять свои звания, завязнуть в долгах и впасть в нищету и ничтожество. Так уж, видать, на роду нам написано, говорили они себе, стараясь утешиться тем, что не менее счастливая судьба приуготовлена всей Черногории.

Мне кажется, инженер Драго Нежданович решил попробовать хотя бы однажды повернуть эту судьбу в другую сторону и совершенно неожиданно преуспел. Отличник гимназии, знаток Негоша, запоздалый романтик, болезненный по природе, Драго как бы из чистого чувства протеста поступил в военное училище и, закончив его в мирное время, нацепил на себя эполеты и саблю, прославившись без драки и без кровопролития и удостоившись наград. Потом он закончил технический факультет и постарался избежать командных должностей. Теперь, когда все от мала до велика поднялись на войну, он, опершись на палку, ушел на покой. Сначала инженер был за нас, всю зиму он был с нами, как и все население Шапки, правда, больше находился в штабе, чем на позициях. Негош и Пушкин, славянство и Россия привязывали его к нам гораздо сильнее, чем любовь к коммунизму. Драго испытывал приступы беззаветной отваги, когда ему казалось, что он на все способен и все ему по плечу, но эти счастливые дни сменялись периодами острой хандры, и тогда Драго проклинал себя, казалось, за одно только то, что он еще живет на белом свете. Когда инженера скрутила подагра и свалила его в постель, мы готовы были заподозрить его в преднамеренном дезертирстве. Сперва его поносили наши, потом четническое начальство, но Драго стоически вытерпел все нападки и, воспользовавшись своими довоенными связями, спас Малую Москву от полного уничтожения. С тех пор я потерял его. из виду. Может быть, четники впрягли Драго в свою телегу и заставили тащить ее точно так же, как, бывало, мы заставляли его тащить нашу …

Взошла луна, и на дороге заблестели камни. Будь на моем месте Иван, он непременно свернул бы с дороги, но я не таков. Я свернул с дороги над самой деревушкой, боясь разбудить собак. Продвигаясь вперед скалистым верхом Гребня, я стараюсь не потревожить камни ногой; один или два все-таки сорвались и покатились вниз, но никто не подал голоса. Может быть, в Шапке нет собак, может быть, их отравили из опасения, что они своим лаем могут выдать засаду? Я углубился в маленький лесок над полями. Здесь я мог идти не таясь, потому что звук моих шагов заглушал соловьиный свист. Раньше я считал соловьев вымышленными существами, но, оказывается, я ошибался. Самые настоящие соловьи разукрасили лес серебряными и жемчужными трелями, развесили кружева на ветвях и, не обращая на меня ни малейшего внимания, продолжали плести свой тонкий узор. Сколько в нем роскоши и изобретательности, какое богатство красок, оттенков и переливов!.. Оставаясь невидимыми для меня, соловьи напоминали мне цветы, которые раскрывают свой венчик на рассвете и, собрав в него каплю росы, превращают ее в нектар. Соловьев объединяет с цветами и другое: в игрушечном царстве птиц, как и в царстве цветов, господствуют свои законы, не подвластные законам человека, законам войны и жестокости. И зависть сдавила мне горло тоской: должно быть, люди никогда не смогут создать себе такого царства, где все будет подчинено законам любви и красоты.

Меня разбудил рассвет. На дороге показался Милан Трепло, артиллерист и симулянт. Вот кому встреча со мной могла бы доставить истинное удовольствие - по крайней мере потом ему было бы о чем поговорить. После него прошли две женщины, а потом долго не было никого. Только убедившись собственными глазами, понимаешь, до чего же пустынны у нас дороги. Прошел, напевая, Перо Крикун. Крикуну невмоготу помолчать даже наедине с самим собой. Взошло солнце и жгло все сильней, мне стало тесно в плену дорог. На тропинке, пересекавшей луг, показался инженер Драго. Я узнал его издали по палке и прихрамывающей походке. Он не удивился, увидев меня: как раз накануне ему приснился удивительный сон, и Драго ждал чего-нибудь необыкновенного. Мы отошли подальше от дороги, и я спросил, куда это он направляется.

- На пески к Лиму, - ответил он. - Лечу свои суставы.

- И что же, помогает тебе солнце или все это басни?

- Днем помогает, а ночью все начинается сызнова.

- Что поделывают итальянцы?

- Итальянцев не видно и не слышно. Зачем их самим руки марать, когда у них наемники есть?

- Теперь у них масса свободного времени ловить лягушек.

- Лягушек они уже всех истребили, а за ними и кошек.

На берегу Лима у инженера подобралась целая компания: аптекарь, беженец из Подгорицы, адвокат Пешич, выпущенный по болезни из Колашинской тюрьмы, молодой священник Петар Джемич, беженец из Метохии, и брат его по дядьке доктор Кондич. Одно время к ним присоединялся еще безногий учитель, но, побоявшись быть втянутым в подпольный союз коммунистов, забросил купание.

- Я смотрю, вы там на берегу либеральный мозговой трест образовали.

- Мозговой от слова «осел», как говорит наш Пешич. Так оно и есть, ибо что такое в нынешнее время человек и зачем ему мозг? Исключительно затем, чтобы быстрее осознать, что он есть круглый нуль.

- Неужели дела на фронте обстоят так скверно?

- Хорошего мало. Немцы рвутся к югу.

- Это тебе, наверное, поп сказал.

- Именно он. Как ты догадался?

- По его всегдашней привычке каркать.

- Но ведь не сам же он все это выдумал. А правда остается правдой, даже и тогда, когда она нам не нравится.

Отчасти так, но не совсем. Кроме того, есть такая правда, которая нам заведомо не по душе, и вот ею-то не преминет он кольнуть нам глаза Или, может быть, не правда, что коммунисты совершили невозможное и держатся несмотря ни на что, в то время как все другие сложили оружие? Правда и то, что четники - изменники родины, преступники и наш национальный позор и что немцы - бандиты, а фашизм - бандитизм и его надо уничтожить, покуда он не уничтожил человечество. Когда одна правда замалчивается, честнее было бы и другими не торговать оптом и в розницу …

- Он сообщил это нам по секрету, и лучше уж знать, чем не знать.

- Смотря кому и когда.

- Во всяком случае, тебе не повредило бы знать побольше.

- Мне, может быть, и не повредит, а вот вам повредит.

- И нам не повредит, мы тоже тертые калачи. Да если бы мы и хотели, они ни за что не позволят нам перекраситься в другой цвет; пока они стоят у власти, мы обречены нести свой крест.

- Почему же они тогда вас не сажают?

- Еще не все потеряно! Мне, например, со всех сторон обещано предоставить первое же место, которое освободится в тюрьме. Ну и пусть сажают, мне плевать! Там по крайней мере я буду чувствовать себя на месте и буду знать, кто я такой, и буду жить, не стыдясь этого. А здесь я и сам не разберусь, кто я: ни наемник, ни вольный, ни враг, а презренное создание, которому только и остается что брюзжать.

- Пошли со мной и брюзжи сколько душе угодно!..

- В гору с костылями не ходят.

- Когда подопрет к горлу, и без костылей побежишь.

- Оттого, что вы бегаете, вы себе тоже славы не стяжали.

- Время есть, мы еще учимся.

Что-то взбесило Драго, и в нем закипела горячая кровь старых Шишкарей, жаждущих затеять ссору с первым встречным. И все предыдущие стычки с Юго, с Нико, с Иваном и со мной ожили в его памяти. Он заявил, что мы дилетантами были и таковыми останемся, вечно учимся, а ничему не научились, кроме как платить своей жизнью. И самое обидное, что мы не расплачиваемся за своих погибших товарищей и не находится человека, который прихлопнул бы того паршивого пса, выдавшего Велько Плечовича …

- А кто этот пес, выдавший Велько? - перебил я его.

- Один старый жулик по прозванию Коста Америка.

- Из тех, что в Америке побывали?

- Из тех; привык там деньгу зашибать и здесь без этого не может обойтись. Сноха у старика из рода Плечовичей, поэтому-то Велько его и не боялся. Легко же вас дружбой купить!

Вдруг меня осенило:

- Уж не тот ли это тип, у которого в «Тополе» катун?

- Катун у него как раз в тех местах, где Велько погиб.

- - Надо будет мне наведаться к нему, справиться о его драгоценном здоровье.

Инженер отделился от брата и дома теперь не столуется. Он обедает у своих родных или у деда по материнской линии, вот там, внизу у дороги, и я подозреваю, что похвастаться кормежкой он не может. Лицо у Драго вытянулось, глаза потускнели, кожа обтянула кости - сквозь, рубаху можно ребра пересчитать. Но пока душа еще держится в теле, Драго мечтает и ненавидит, и таскает с собой этнографический сборник «Расселение и происхождение племен».

- Что это у тебя, - спросил я его. - Этнографию изучаешь?

- Тут есть масса любопытных вещей. Тебе бы тоже не мешало ее изучить.

- Уж не подаришь ли ты нам какое-нибудь-крупное открытие?

- Думаю, что да. Я утверждаю, что Атлантида не потонула.

- В таком случае где же она?

- Ее уничтожили соседние народы - разорили, перебили основное население, а оставшихся в живых угнали в плен.

- Новая гипотеза, отвечающая духу времени.

- Гипотеза, отвечающая человеческой природе, и потому я верю в ее справедливость. Могу привести множество доказательств в ее пользу, и чем ближе к нашим дням, тем их больше, ибо история продолжает повторяться и поныне. Вырезая коренное население из боязни мести, захватчики, кто бы они ни были - псоглавцы, демуне, кричи, лужане, големады, матаруги, букумиры, - после одержанной победы всегда распространяют одну и ту же версию: будто бы коренное население, раздираемое взаимной враждой, перебило друг друга до последнего ребенка, а не то ушло куда-то, спасаясь от землетрясения или наводнения, и бесследно исчезло. Стоит мне услышать такую басню, как мне становится ясно, что за ней кроется кровавая резня и страх перед возмездием. Дрожит орда, у ней штаны полны страха перед неведомыми судьями, и орда пытается задурить им головы с помощью сказки. Ложь кроится по старой мерке, гораздо более древней, чем стены Атлантиды, и через три-четыре поколения, украсившись местным колоритом и именами, она провозглашается, за неимением других данных, народным преданием, родником, питающим историю. И нынешние орды, те, что подняли сегодня голову…

Я так и не узнал, что он хотел сказать мне о нынешних ордах, ибо его мысль оборвал выстрел в долине, а за ним второй - в горах. Эти ножницы из двух выстрелов, следующих с небольшим интервалом один за другим, знакомы нам еще с марта. Обычно они являются зловещим сигналом незаметно сомкнувшегося кольца окружения, более тесного, чем может показаться по выстрелам. Устье мешка блокировано, замаскированные засады расставлены в лесу: они спокойно ждут, когда жертвы, застигнутые врасплох, в безнадежной попытке прорваться из кольца сами кинутся на винтовочные стволы. Вначале расчеты неприятеля полностью оправдывались, но вскоре мы разгадали их уловку. В подобных случаях лучше всего прислониться спиной к скале и дожидаться, когда они сами приблизятся к тебе, стараясь не промазать в решающий момент. А поскольку известно, что занявший выжидательную позицию находится в более выгодном положении, чем нападающий, чаще всего противники расходятся, так и не успев сойтись. Они томятся до ночи, нагоняя ужас друг на друга, исходят потом и плавят жир, изматывают нервы себе и врагу, а затем расстаются, не сказав последнего прости. Отступая, преследователи собирают пустые гильзы от патронов, расстрелянных ими или кем-то другим, чтобы завтра получить от итальянцев взамен на них новые пули для новых погонь.

Я взглянул на инженера:

- Чего же ты ждешь? Иди!

- Куда?

- Спускайся к Лиму, все равно куда. Выбирайся, пока еще не поздно.

- Поздно. Они, должно быть, уже тут.

- Выходи на луг, покажись им и крой отсюда лугами…

- Этого-то я и не хочу, кое-кто из них кокнул бы меня за милую душу, может быть, с большим удовольствием, чем тебя. Давай мне пистолет, я тоже умею стрелять.

- Вот тебе граната, отбивайся, раз уж тебе драться охота!

- Вот увидишь, они сами к нам не полезут! Ни за что не полезут, мне назло, такой уж я везучий.

Мы вдавились в скалу, разделенные деревом, и прильнули к нему с обеих сторон; теперь они не смогут спуститься к нам сверху без парашюта; если же им вздувается подступить к нам снизу, я или Драго увидим их раньше, чем они нас. Мы замолчали, притаились и стали всматриваться в просветы между ветвями. Резкие выстрелы рвались вдалеке, и эти выстрелы напоминали крупные капли перед ливнем: ливень разразился в районе Окопного и источника, но он мог быть новой уткой, рассчитанной на то, чтобы отвлечь наше внимание от патруля, который обыскивает кусты. Видно, они где-то здорово обожглись и теперь у них поджилки трясутся от страха, и, крадучись от дерева к дереву, они замирают на месте при каждом лесном шорохе. Боже мой, какие отвратительные трусы, боже мой, до чего же несносно сидеть в бездействии и ждать! И в моем разгоряченном воображении замелькали мстительные планы уничтожения врага и различные боевые эпизоды. Расправившись мысленно с толпой нападающих, я уступил остальную массу противника инженеру, дабы и он мог показать себя. Вокруг нас высились груды тел, слышались стоны и причитания раненых, в мой адрес неслись проклятия, а кое-кто уже съезжал на ветках в долину . ..

Праздные мечты! Бывало, еще босоногим мальчишкой, мчась вдоль канавы, я сбивал прутом головки репейника и лопуха, воображая при этом, будто рублю усатых турков на конях под зелеными знаменами … В разгар жестокой сечи нелегкая приносила кого-нибудь из взрослых, кого-нибудь из этих противных взрослых, и они с усмешкой подмигивали мне: рубишься, юнак? .. Мне кажется, они и теперь смотрят на меня из далекого прошлого, а с ними вместе смотрит на меня и мой отец Йоко Бранков и тоже подмигивает мне: турков нету, прогнали мы турков, оставь лопухи в покое!.. Но разве можно оставить их в покое, когда прогнав турков, мы не очистили нашу страну от прочей нечисти. Сейчас у нас другие турки и потурченцы другие, а мира все-таки нет. Значит, моя мечта не столь уж праздна и я не могу ее предать. Она рождена одним желанием, и это желание вполне закономерно.

А может быть, воображение наподобие зеркала улавливает и отражает то, что есть на самом деле. И кого-то там разбирает самый настоящий страх, что я подобью ему глаз, а второго - что я перебью ему копыта, а третьего - что я угожу ему прямо в горло, в кадык. И все эти дальние страхи, собираясь, как в фокусе, в зеркале моей мечты, образуют заманчивые картины.


ВОЗЛЕ УРОЧИЩА ДЬЯВОЛА

Вот уже три дня как я безрезультатно мотаюсь по гиздавским и нижнекрайским заброшенным пустырям, прослеживая Якшин путь, отмеченный частыми кострами, которые он не потрудился засыпать после себя.

Сдается мне, что Якша, в точности как наш Василь, стоит ему присесть, как он уже разводит костер. В таком случае остается удивляться тому, что его до сих пор не схватили. Впрочем, может быть, и схватили, просто мне некому об этом сообщить. По всей вероятности, Якша долго околачивался у Лома и в его окрестностях, здесь внезапно теряются его следы. На Ломе стоит тишина, пещеры пусты, родники заметно пересохли. Выпрямилась трава, которую мы примяли тогда, собравшись на нашу встречу, и теперь ничто не напоминает о ней. С нижних лугов, словно из. бездны, доносится перекличка косарей. Людские голоса обладают для меня необычайной притягательной силой, а когда кто-нибудь из косарей принимается натачивать косу, мне так и кажется, что на земле наступил покой, война окончилась и люди вернулись к мирному труду и только я один, как безумный, продолжаю носиться по горам. От этих мыслей меня пробирает озноб и охватывает страстное желание сойти вниз и спросить косарей, так ли это, а потом закурить и поговорить, как бывало когда-то.

Но прекрасно понимая, что это было бы рискованно не только для меня, но и для них, я ускоряю шаг, торопясь уйти подальше от соблазна. Прижатый, таким образом, к мусульманским горам, я кое-где, вероятно, пересекаю границу их владений. Мне попадаются на пути места прошлогодних боев, где в тишине зарастают окопы и пулеметные гнезда, усеянные заржавевшими стреляными гильзами, осколками и порожними банками из-под консервов. Год назад здесь горланили итальянцы и пальбой из пушек, способствующей поднятию боевого духа воинов, кидали в атаку албанцев, руговцев и мусульман из Рабада, временами поддававшихся на уговоры. Вдруг где-то рядом заблеяла овца, заставив меня вздрогнуть, как от пушечного выстрела. Я отскочил за дерево и осмотрелся, но не увидел ни солдат, ни пастухов, ни собак, - никого, кроме этой овцы. Нестриженая, несмотря на жаркое лето, она бежала ко мне, а рядом с ней трусил белый ягненок. Если бы не ягненок, я бы ни за что не поверил, что это овца. Не разбирая дороги, ко мне мчалось во весь опор какое-то ополоумевшее сильное, крупное и косматое животное.

Добежала, едва перевела дух и поскорее свое «бэ-э-э», как будто мы с ней старые знакомые. Бесстрашно уставилась мне в глаза, как бы укоряя меня за то, что я позабыл ее имя. «Бэ-э-э-э», «бэ-э-э», - на все лады повторяла она, силясь сказать мне ласковое слово, точно околдованная душа, прекрасно говорившая до того, как чары злого волшебника превратили ее в овцу. Потом она ткнулась в меня и принялась облизывать мои лохмотья, стараясь в то же время дотянуться до рук, которые я в замешательстве спрятал за спину. Поскольку руки ей не достать, овца стала обнюхивать мои ботинки, но это мне тоже неприятно; она напоминает мне несчастных матерей, в качестве последней мольбы срывавших с себя головные платки и окутывавших ими ноги насильников, от единого слова которых зависит спасение детей. Ягненок между тем держался на почтительном расстоянии. Два противоречивых стремления раздирали его: с одной стороны, быть по возможности ближе к матери, а с другой - подальше от меня, и потому он бегал вокруг нас, описывая почти правильные концентрические круги, которые постепенно сужались. Ягненок бегал и печально блеял при этом, совершенно уверенный в том, что мать его сошла с ума, и смущенный появлением существа, явившегося причиной помешательства матери.

Я вытащил пригоршню соли - овца уплела ее в мгновение ока. Несколько крупинок просыпалось с моей руки, но она выловила их, засунув голову в траву. Надо бы заколоть ее, подумал я, на моем месте каждый заколол бы эту овцу. Ее мяса мне хватит на три дня, а мясо - это сила, а сила мне сейчас совершенно необходима, но заколоть - значит обмануть. Сами же их приручили, подчинили себе полностью во всем, а теперь бессовестно пользуемся доверчивостью бедных животных. Нет, при всем моем желании я не могу ее заколоть. Жалко мне ее да к тому же и не знаю, как к ней подступиться, а ее мясо не полезет мне в глотку или прожжет нутро. Получила соли - и проваливай подобру-поздорову… Я повернулся и пошел, она за мной, за ней - ягненок. Теперь нас стало трое, и эту троицу видно за версту. А между тем эта компания мне вовсе не подходит: представьте себе, что меня выследят четники и обнаружат в обществе овцы и ягненка, да они же потом распустят слух, что я украл овцу с ягненком, но не успел полакомиться, оставил им. Впрочем, не будет же эта овца вечно таскаться за мной, в конце концов ей это надоест, и она бросит меня, как бросили меня многие из моих друзей, так и не сказав последнего «прости»…

Овца следовала за мной целый день, припуская рысцой, когда я ускорял шаг, или догоняя меня вприпрыжку при моих безуспешных попытках удрать от нее. Одно время меня забавляла эта игра, потом надоела. Мы заночевали вместе под развесистым деревом, и мне снилось всю ночь, будто я околачиваюсь у чужого загона. Проснувшись на заре, я увидел, что она уже на ногах: пощипывая травку, косится на меня краешком глаза: не улизни, мол, как-нибудь от меня ненароком. Ладно же, подумал я, пусть идет! Проводит меня до реки, а там отстанет. Но овца не отстала ни у реки, ни потом, белым проклятием упрямо следуя за мной. И, лишь услышав дальний звон овечьих колокольчиков, овца на мгновение приостанавливалась, мучительно что-то вспоминая и снова кидалась вдогонку за мной, как собака. Ничего, сказал я себе, найдется лекарство и от этой болезни. Дай только встретить стадо, стоит тебе увидеть овец на лугу, как ты и отпустишь меня с миром. Вот тут-то тебя и прирежут как миленькую, торопясь определить тех, кто может явиться на розыски беглянки, но это уже не моя забота и не мой грех.

Однако за весь день стадо нам ни разу не попалось, но меня это ничуть не расстроило - еще все впереди. На этот раз мы снова заночевали под деревом, держась одной семьей, опечаленной предстоящей разлукой. Где-то вдали ухнул топор Вуколы Плотника, и глухое эхо пророкотало в горах. Вот ему-то я и подарю мою овцу, в то же мгновение решил я. Это будет даже очень кстати, потому что до сих пор никому не приходило в голову подарить что-нибудь Вуколе… Я застал Плотника за его обычным занятием - он обтесывал слегу. Я покашлял слегка, он поднял голову. Вукола оглядел овцу с ягненком и смерил меня взглядом с головы до пят:

- Чья это?

- Моя, видишь, за мной идет.

- Не за тобой, а за солью в руке.

- Она сама ко мне привязалась, а уж потом я ей и соли дал.

Это показалось Вуколе сомнительным и он произнес:

- Гм…

Я понял намек, но меня разозлило это его нежелание выражаться яснее.

- В каком смысле «гм»? - переспросил я его.

- И что ты с ней собираешься делать?

- Загнать подороже.

Вукола задумался:

- Не стрижена овца… Должно быть, еще весной отбилась. Чья же она может быть?

- Не знаю, может быть, мусульманская. Хочешь, я ее тебе подарю?

Он встрепенулся - такого оборота Вукола совсем не ожидал и никак не мог поверить своим ушам. Осмотрев еще раз овцу, он убедился в том, что она ему положительно нравится; это вызвало в нем бурю противоречивых чувств; Вукола нахмурился и замахал руками: нет, нет и нет, у него есть свои овцы и с него достаточно тех, которые у него есть. Чужого добра он не желает! От чужого одно только горе. В их семье отродясь такого не водилось, чтоб на чужом добре наживаться, чужого ему ни вот столечко не нужно - и Вукола показал чернозем под ногтями. Нет и нет, в их роду такого и в заводе не было! А ничего, жили, да, бывало, еще и лучше тех, которые на чужом добре набивались; и он тоже живет, ни от кого ничего не ждет, ни у кого не одалживается. Конечно, было дело, спустил по молодости лет жалкие крохи, доставшиеся ему в наследство от отца, и не без помощи опекуна, зато все то, что есть у него сейчас, они вдвоем с женой своими горбами заработали, ногтями наскребли и кровавым потом полили. Во всем его хозяйстве крошки нет чужой, и ему не хотелось бы о чужое добро мараться, чтобы потом не иметь права честно смотреть людям в глаза.

Он вошел в раж и заплетающимся языком твердил одно и то же. Я едва ухитрился вставить слово:

- Все это превосходно и замечательно, и я не понимаю, о чем тут так долго толковать. Не хочешь брать овцу - не надо. На нее охотники всегда найдутся, да еще и благодарить меня будут.

- Зачем тебе отдавать ее кому-то? Лучше ты ее сам зарежь!

- Не могу.

- Тогда давай я ее заколю. Хочешь, прямо сейчас и заколю?

- Не хочу ни сейчас, ни потом.

- Да где тебе овцу заколоть? В школе тебя небось этому ремеслу не обучали. Мне кажется, вас там ничему толковому не научили, напрасно только штаны протирали.

- Мне тоже так кажется, но эту овцу я резать все равно не дам.

- Уж не священная ли она какая-нибудь овца?

Я рассказал Вуколе, как овца прибилась ко мне, какой у нее был при этом вид и как вот уже два дня я не могу отделаться от своей непрошеной спутницы, и в глазах у Плотника мелькнули чуть заметные искорки сочувствия и грусти. Он перевел взгляд на овцу, она как раз обчищала буковую ветку - сразу видать, что голодная, а все-таки веселая, как щенок. Отщипнет два-три листка, потом поднимет голову и проверяет, здесь ли я. Она извелась в одиночестве; от страха и бесплодных поисков стала овца невероятно мудрой и теперь почти что понимала человеческую речь и навостряла уши всякий раз, как разговор касался ее. У меня мелькнула даже мысль, что овца предвещает счастливую перемену в моей судьбе: было время, когда все бежало от меня, но вот нашлась живая душа, добровольно прилепившаяся ко мне. Может быть, за ней найдутся и другие. Все меняется - было так, и стало наоборот. Плотник молчал; мне почему-то кажется, что он думает о том же самом. Мы скрутили козьи ножки, сквозь дым разглядываем небо с белыми облаками и каменистые вершины гор. Не знаю, с чего это мне вздумалось спросить его:

- Ты про Лелейскую гору что-нибудь слышал?

- А как же, - сказал он и призадумался.

- А ты знаешь, которая она?

- Когда-то знал, а теперь вот никак не могу ее определить. Здесь она, перед нами, а которая, никак я что-то не пойму.

- Может быть, Лелейская и не одна гора, а несколько?

- Что ты имеешь в виду?

- А то, что все они прокляты богом и стоном стонут. Стон стоит на Лелейской горе. Стоном стонут долины и села, внизу еще чаще стонут, чем здесь, на Лелейской горе. Под порывом ветра воем воет Лелейская гора, а народ внизу и без ветра воет. И весь край наш у горы Лелейской надо бы назвать землей лелейской.

И Вукола погрузился в глубокую задумчивость, уставившись взглядом в пустоту и вспоминая детство, вечерние сходки и рассказы стариков, которые они извлекали из памяти, нанизывая один на другой, страшные рассказы про Лелейскую окаянную гору и про души покойников, что сходили с горы и кружили вокруг кладбищ и источников. А может быть, это вовсе не духи кружили у источников, а деревенские ворожейки, что ворожат на углях, кидая их в котелок с водой из девяти источников и приговаривая своими сморщенными губами: «Сгинь, болезнь, сгинь, беда, сгинь, нечистая сила, убирайся на Лелейскую гору, убирайся на Лелейскую гору, убирайся на Лелейскую гору, где овца не блеет, где топор не ухнет, где конь не заржет и петух не пропоет…» Когда-то одна ворожея, обладающая секретом против колдовства, лечила меня от сглаза и точно так же заговаривала воду, обрывая над ней разноцветные нитки. Тогда я не очень-то разобрал, что она там бормотала, но теперь мне кажется, что именно эти слова и точно так же трижды повторяла их. Но видно, та ворожея была недостаточно квалифицированным специалистом в своей области и, перепутав ненароком строгую последовательность ритуальных священнодействий, обрекла меня на пару с сатаной таскаться по Лелейской горе…

- Значит, - сказал я, - не берешь овцу?

- Неловко мне как-то, - ответил Плотник. - Деревенские внизу то и дело друг у друга овец таскают. И телят, и коров - все что под руку попадет.

- Во всем война виновата, она-то и расплодила жуликов да воров.

- Здешние воры все наперечет известны, кто раньше воровством промышлял, тот и теперь промышляет, да только все на Ладо валят!

- Этого не может быть! Ведь они не знают, что я тут.

- Они все про тебя знают: и то, что ты бороду отпустил и петляешь один по округе, а недавно одна женщина видела, как ты раненый у дороги валялся, они еще потом жалели, что не поторопились взять тебя без пуль. Они про тебя такое знают, что тебе и во сне не снилось.

- Если так, им должно быть известно также и то, что я не ворую.

- Им главное - убедить в этом власть.

- Но власти тоже прекрасно знают, что я не ворую.

- Да, но власть-то они подкупили, для властей же и тащат, а для отвода глаз сваливают свои грехи на других, и всех это вполне устраивает. Раньше они таким же образом на Нико сваливали.

- Как, неужели и Нико не постеснялись приплести к этим грязным делам?

Вукола кивнул. Конечно, никто этим басням не верил, но кто же признается в этом вслух? Одни верили ради собственной выгоды, как говорится, рука руку моет; другие попросту пикнуть не смели. Что же касается всякого жулья, так оно отсюда и до самого моря, а может быть, даже и за морем одной веревочкой связано. Местные силы вылавливают коней на Проклятых горах и уводят их через границу, а потом гонят дальше бог весть куда. Днем прячут в перелесках; ночью идут сначала по шоссе, потом - над селами. Если кто их и увидит, притворится, что не видел - это самое благоразумное; конокрады ведь тоже оружие носят; если же кто-нибудь вздумает заявить на них властям, то получит в ответ уверения в том, что ему явились привидения! Неверие в привидения будет немедленно истолковано как неверие в бога, а следовательно, сочувствие коммунистам. Таким образом, потравы, произведенные конокрадами, приписываются нечистой силе, а понесенные убытки хозяевам не оплачиваются… И горе тому, кто попытается сломать раз навсегда установленные порядки! Обыватель мгновенно решит, что возмутитель покоя не только портит им всю обедню, но и угрожает самому их существованию. И его провозгласят вероотступником, обвинят во всех пороках, которыми страдают сами, забросают грязью и будут преследовать до тех пор, пока не скрутят в бараний рог…

- Ей-богу, они еще мне должны приплатить, - заметил я, - потому что я им, оказывается, нужен позарез.

- Черт рогатый, вот кто им нужен.

Теперь я понимаю, почему при нашем последнем свидании Нико так судорожно цеплялся за нас. Он многое знал из того, что рассказал мне Вукола, или по крайней мере догадывался об этом, но стеснялся сказать. Он надеялся, что мы его вызволим отсюда, но мы его оставили ни с чем. Бросили одного между двумя кругами ада - нижним и верхним. Внизу, в долине, - сущий ад, хоть он и населен людьми. Унаследовав этот ад от прошлого, люди неустанно и небезуспешно трудились над усовершенствованием всех его темных сторон. С малолетства обитая в этом аду, люди привыкли изворачиваться, выкручиваться, травить друг друга и подсиживать, полагая при этом, что именно такая атмосфера более всего соответствует природе человеческой. Может быть, так оно и есть. По сравнению с нижним вертепом Лелейская гора куда более приятное место - здесь, по крайней мере чистый воздух и нет людей, уже не считая того, что сюда не доходят слухи обо всем том, что творится у них внизу.

Тем временем Плотник успел передумать. То ли меня пожалел, то ли так уж сильно приглянулась ему овца, но только Вукола вдруг согласился принять ее в свою отару. Согласился подержать мою овцу, но не для себя, а для меня. Принять к себе приблудную овцу - все равно, что пчел в лесу найти, рассудил Вукола, ведь иначе она погибнет. Он, понятно, ее острижет, чтоб она не мучилась в шубе по этакой жарище, а шерсть отложит впрок. А если объявится ее настоящий хозяин и сообщит ее приметы или опознает свою овцу в загоне, Вукола скажет, что нашел ее…

- Скажи, что нашел ее у окопов, под Караульней. Знаешь, где шли бои?

- Еще бы не знать, когда там из пушек палили …

- Забрела, мол, туда, и все.

- Обижаться тут на меня не за что, здесь дело чистое.

- В нечистое дело я бы тебя впутывать не стал.

В честь заключенного соглашения мы закурили с ним еще по одной, и я поднялся, собираясь уходить. Вслед за мной неотступной тенью, семенящими шажками двинулась овца. Она резвилась и беззаботно подпрыгивала, пребывая в глупом овечьем убеждении, что именно такое-поведение должно мне нравиться больше всего. Но меня оно только раздражало - от того ли, что мне не хотелось с ней расстаться, или потому, что мне было жалко ее оставлять. Я схватил овцу за шкуру и приподнял над землей. Держу ее так, потряхивая, пусть немножко ногами подрыгает, пусть немножко помучается. А потом еще тряхнул как следует на прощание - не пора ли тебе образумиться! И чего это она во мне нашла такого? И чего это она прицепилась ко мне? Или не видит, что со мной ее погибель, ждет? Я еще не дошел до того, чтобы собирать коллекцию ангельских душ, священных животных или мамаш с детьми, и, кроме того, я не Красный Крест - мне и без них хватает горя, Я не испытываю потребности в чьем-нибудь обществе или, уж во всяком случае, в ее, так же как не испытываю потребности обзавестись вещественными доказательствами, уличающими меня в краже, или пригреть у своей груди заблудших и творить благодеяния на каждом шагу! Последнее благодеяние, которое я сделал в; жизни, - это то, что я не зарезал овцу, так пусть же она оставит меня в покое и не липнет ко мне как смола …

Я опустил овцу на землю. Надеюсь, до нее дошло мое внушение, но она стоит и глаз с меня не сводит, как безропотная жертва, не помышляющая о побеге. Ягненок тем временем задал стрекача через ручей, оглянулся и смотрит, что происходит там с матерью, а потом заблеял жалобным детским голосом. Я стал стряхивать шерсть, приставшую к пальцам, и шерсть тоже липнет ко мне, как смола. И стряхивать бесполезно. Я бросил это занятие и стою в растерянности. Плотник между тем нашел обрывок веревки и кинул ее мне, и я привязал овцу к дереву. Она рванулась было за мной и заблеяла, поняв, что привязана. Овца блеяла не переставая, посылая за мной вдогонку свое печальное «бэ-э-э, бэ-э-э-э» - безнадежное, надрывное, как бы предостерегающее меня не ходить туда, куда я надумал идти. Порой ей вторил и ягненок; встревоженный страданием матери, он как бы тоже спешил присоединить свой тоненький голос к ее мольбе: о, вернись! О, не ходи туда, где овца не заблеет и петух не пропоет!

Я был уже достаточно далеко, здесь овцу не было слышно. Замер наконец и стук топора, пропал где-то там, за горой, и только поток, шумевший в долине, был еще слышен мне, да и он лопотал теперь невнятно и глухо. Должно быть, отсюда начинается Лелейская гора. Кругом пещеры да ямы и, несмотря на день, темно, как ночью, только вот дороги нет. Деревья, рухнувшие под ударами времен, лежат, точно трупы, ничком, задрав корневища с зажатыми в них камнями, и кажется мне, будто это мертвые матери держат в руках своих мертвых детей. Иные из них похожи на гигантских ободранных ящериц, на хребте у которых на месте облезшей шкуры выросла чешуя древесных грибов. В полумраке чащи резвятся черти разных возрастов, перескакивая с одного упавшего дерева на другое, они исполняют свой дьявольский танец. От их возни в мутном воздухе, где мечутся колышимые ветром тени и разливаются гнилостные испарения, стоит тихий гул. В этот гул вливаются новые звуки, и, постепенно усиливаясь, они достигают накала грозного рева воды, зажатой тесниной. Но стоит мне приблизиться к валежнику, где прячется гудящий водоворот, черти разбегаются, как стая обезьян, молодняк взбирается на деревья, а хвостатые старики заползают в тень.


ВОДЯНОЙ ПУЗЫРЬ НАСТОЯЩЕГО

Я все иду и иду, иду невесть с каких пор, на за все это время мне ни разу не попалось ни единого дерева, спиленного пилой, срубленного топором, - словом, поверженного рукой человеческой. Человек не произвел здесь решительно никаких разрушений, никого не убил и не ранил. И не в силу своей безграничной доброты - он доказал, на что он способен, когда что-нибудь попадет ему в лапы; и не в силу излишней робости - человек животное дерзкое, с потомственной склонностью переоценивать свои возможности. Человек воздержался от разрушений исключительно потому, что он не любит утруждать себя понапрасну. А между тем совершенно очевидно, что здесь его усилия пропали бы даром, ибо, отрезанный от мира, запертый бездорожьем в этом глухом краю, человек лишен возможности воспользоваться его богатствами.

По обе стороны глубокого ущелья высятся неприступные скалы, на гребне которых едва отыщешь ровный пятачок, где можно развести костер и отдохнуть минутку, свесив ноги над бездной. Однако и опустившись на землю, человек остается во власти ощущения, что почва под ним сползает вниз, увлекая его на дно мрачной пропасти, неумолчно гудящей о смерти и о небытии. Деревья, растущие на дне теснины, не имея другого способа выпрямиться во весь рост, изогнулись у основания дугой, те, которые еще держатся на круче, покосились и, медленно стаскивая почву, постепенно съезжают друг к другу. Цепляясь ветками, сплетаясь корнями, они ни на секунду не прекращают кровопролитной схватки в воздухе и под землей.

Я заночевал на поле брани, пригревшись, как в постели. Черти обходили меня стороной - стеснялись своей наготы, а может быть, своей бесовской сути. Только один старый черт в тулупе подал голос с той стороны ущелья, ухнул филином где-то около полуночи. Ему непременно хотелось втянуть меня в безнадежно запутанный диспут о четвертом измерении и ничем не оправданной нелепости космоса с его однообразной простотой. Помню, как этот черт с видом проповедника, вещающего с кафедры, выкрикивал без конца: «Мрак - это принцип!… Мрак - это основа основ… Свет есть только исключение, подтверждающее правило …» Мне тогда показалось, что он агитирует болеть за какой-то футбольный клуб, который мне почему-то не нравится. От этих назойливых болельщиков не избавишься до тех пор, пока не покажешь им спину. И я не замедлил показать ему спину, повернувшись на другой бок, и точно кур в ощип угодил в самую давку. Озверевшая полиция, пустив в ход дубинки, приклады и броневики, прибывшие из Берлина, как раз оттирала наших от Славии к Ташмайдану - в назидание за оскорбление графа Чиано и его тестя Хистера, обладателя великолепных усов, как бы заимствованных с погашенной почтовой марки.

Я не тронулся с места весь день, хотя ничто не говорило мне о том, что, выйдя из состояния лихорадочного бреда, я перешел в состояние бодрствования. Правда, несколько раз у меня мелькнула здравая мысль о том, что, поскольку запасы муки иссякли и есть больше нечего, не мешало бы мне спуститься в какое-нибудь село и раздобыть продовольствия. Но одно только воспоминание о каком бы то ни было передвижении вызывало во мне тихую ненависть и еще сильнее приковывало к месту. Порой я усматривал в этом следствие болезни, но потом стал склоняться к тому, что это - следствие болезненного страха, внушенного мне долиной. Вдруг я увидел вверху над собой клок неба, седого от пепла, и грохочущий каскад взметнувшейся к черту земли, но, так и не выбрав дверь, в которую мне лучше всего постучать, и не успев подготовить необходимые вступительные слова, я уже отвлекся на другое: велосипедисты, формулы органических соединений, скоевские мстители с револьверами мчались по улице Змая от Ночая. И только к вечеру я окончательно пришел в себя и дождался спасительного лунного света, который должен был вывести меня из этого хаоса. Переходя ручей, я промочил ноги, раскисшая тонкая кожаная стелька сбивалась к пальцам и вылезала наружу. Продлись этот спуск немного дольше, и мои подошвы вывернулись бы пяткой наперед, как у дьявола, а это свидетельствует о том, что дьявол представляет собой конечный результат развития при крайне неблагоприятных обстоятельствах.

Озаренное лунным сиянием, ущелье подо мной разверзло свою пасть, ощерившись обломками известняковых и сланцевых клыков. Я постоял над ним в нерешительности. Стал было спускаться, передумал и повернул обратно в горы. Прошел немного, как в дурмане, и думаю: но ведь одним воздухом и благородными порывами сыт не будешь … И снова повернул в долину и никак не могу припомнить, куда и к кому я собирался зайти? Впрочем, это не имеет особого значения - сейчас все для меня одинаково чужие. Моему приходу никто не обрадуется, и в каждом доме меня встретит хмурый взгляд: пришла беда, отворяй ворота, не откупишься хлебом, не спровадишь из дома беду … Нет, уж лучше не показываться им на глаза, думаю я, и поворачиваю назад, снова в горы, в смутной уверенности, что там, в горах, свершится чудо и что-то свалится с неба прямо в мой ранец. Но все дело в том, что я не верю чудесам, и ноги мои невольно начинают подгибаться в коленях, а шаг замедляется. Да это уже и не шаг, а какое-то странное топтание на месте. И в каком-то бредовом отупении я бессознательно твержу: «Сейчас я встану, сейчас я встану», но это «сейчас» неуловимо закругляется, увертываясь от меня при каждой моей попытке опереться на его выпуклый водянистый бок.

И передо мной выплывает кладбищенская ограда, и я ничуть не удивляюсь ей, потому что настоящее - не что иное, как водяной пузырь, который вздувается и лопается где-то на границе настоящего и будущего, и некий Успенский, окруженный монахами, размахивает кадилом, а над ним все балконы, уходящие ввысь. На одном из балконов стоит Бойо Мямля и неразборчиво бубнит себе под нос, ругает коммунизм, в то время как на другом балконе появляется Зеко Аралия и провозглашает: «Уж лучше бы тебе погибнуть сытым, чем сдохнуть с голода». Это меня окончательно убеждает, и я принимаю мгновенное решение: идти в Межу на Лаз, в этот многострадальный летний домик. Ива не встретит меня хмурым взглядом и не подумает о том, что к ней пришла беда. И всю болезнь мою сняло как рукой, я мчался со всех ног, торопясь наверстать упущенное время, потраченное на бесплодные сомнения. Я остановился у самой реки и вздрогнул. Ночь умирала бледнея. Я встал как вкопанный: что делать? День незаметно подкрался ко мне, норовя схватить меня в плен дорог. Что ж, пусть хватает, если судьба такая сука!… И до самого Лаза я больше ни разу не осмотрелся вокруг. Приближался ненастный серый рассвет. Я постучал в окошко и, прильнув к стеклу, увидел, как испугалась Ива, но, узнав меня по голосу, она кинулась открывать.

Босая, бледная, она с недоверием всматривалась в меня, как бы упрекая за то, что я стал так не похож на самого себя. Да и она тоже ничем не напоминает мне ту, прежнюю Иву. Женщина, которая стоит передо мной, даже и не тень той Ивы, что была когда-то. У этой тонкие ноги и горячие руки. Может быть, она подцепила чахотку? Да что чахотка, тут же спохватился я, когда в такое время можно подцепить и кое-что похуже. Она осталась совсем одна в этой глуши - одна, беспомощная и слабая. Возможно, мерзавцы, привлеченные ее исчезнувшей красотой, не давали ей прохода, а может быть, кому-нибудь из них посчастливилось больше других…

Я вглядываюсь в нее, стараюсь угадать правду и спрашиваю про то, что сейчас для меня самое главное:

- Ну как вы, живы?

- Живы. Пока жив ты, с нами ничего не сделается, Ладо.

- Где Малый?

- В комнате, спит.

- Не надо его будить, дай только гляну.

Ива подвела меня к люльке, и это меня ужасно удивило. По моим представлениям, Малый должен был здорово подрасти - в полном соответствии с той ролью, которую он занимал в моих мыслях, - и спать теперь в нормальной кровати, как и подобает взрослому человеку. Правда, времени у него для этого было в обрез - -ведь Малому едва сравнялся год, но для меня один этот тяжкий год, наполненный столькими событиями, значил несравненно больше десяти других. Не в состоянии вместить в себя бесчисленные превратности судьбы, этот год-громадина лопался по швам. Люди облетали, как листья, люди падали, перегоняя листья, потому-то я, должно быть, и вообразил, что дети тоже растут в этот год быстрее, чем в обычное время. Я откинул занавеску - Малый безмятежно спал, как будто на свете не происходит ничего плохого. Для него это так и есть - внешние события жизни еще не коснулись его. Джану он не помнит, о Бранко ничего не знает и не имеет никакого понятия об этом мире, где люди воюют и гибнут. У Малого бровки и дерзкий носик, и он морщится, недовольный тем, что мы нарушаем его покой. Потом ему приснилось что-то вкусное, и он облизнул губы. И пока я гляжу на него, я забываю, что заперт в ловушке, в четырех стенах, за притворенной дверью.

- Обувь у тебя совсем развалилась, - сказала Ива.

Я отмахнулся:

- Знаю, одно название, что обувь.

- Сними, я ее залатаю.

- Эти опорки самому господу богу не залатать.

- Залатаю, залатаю - лучше хоть такая, чем ничего.

- На селе не думают, что я к тебе захожу?

- Треус подозревает. Я ему сказала, что ты к нам частенько заглядываешь.

- Для чего ты ему так сказала, Ива?

- Его не припугнешь, так не отвадишь.

Раньше Треус побаивался Нико Сайкова, теперь побаивается меня. И только поэтому перестал выгонять своих коров в нашу кукурузу и отпускать в адрес Ивы сальные словечки. Можно сказать, совсем угомонился, больше не кляузничает и не доносит. И не приводит патрулей, авось ему не стукнет в башку привести их именно сегодня. Я влез на чердак осмотреть окрестности. За рекой выстроились белые дома Вуколичей, нацелившись на меня своими окнами, как снайперскими винтовками, и поджидая, когда я высунусь наружу. Головная боль у меня утихла. Пошел дождь.

Несколько человек завернуло в дом к Бойо Мямле переждать дождь и выпить по рюмке ракии. Дрова, горящие в очаге, распространяли приятный запах, как в старые добрые времена. Ива принесла мне котелок картошки и миску молока. Проснулся Малый, заскандалил внизу. Ива и его притащила на чердак показать во всем блеске. Занятный Малый, вполне подходящий парнишка, и храбрый такой, ничего не боится. Я думал, он бороды испугается: ничуть не бывало - тянет к бороде свою руку, норовит ее цапнуть. Но я стараюсь не подпустить его к себе, потому что боюсь заразить мальчишку - во мне наверняка сидит какая-то хворь. И эта хворь находит на меня волнами, и тогда я с трудом ориентируюсь в обстановке и не помню, где я. Где-то рядом протяжно замычал теленок, и мне представилось, что я сижу на берегу Дуная, поблизости от бойни. Я прекрасно знаю, что Дунай отсюда не достать, что Дунай давно протек уже мимо и остался в прошлом, а бойня невероятно расширилась в пространстве и времени. В лужах плавает кровь и гниет солома, а черный намокший пепел разит навозом. Треус угощает меня самокруткой, он набил ее порохом, и стоит мне поднести к ней спичку, как самокрутка взорвется. Собака скулит под дождем на цепи, скулит от голода, и я снова переношусь в Белград: Карабурма, живодерня, ободранные шкуры распространяют вонь, ласточки гоняются за мухами … Судя по всему, и это тоже стало необычайно распространенным явлением, прохожие все до единого напоминают мне живодеров и носят за плечами ременную петлю. И не просто напоминают, а на самом деле являются самыми настоящими живодерами. Каждый их шаг - неслышное выслеживание жертвы, каждая остановка - приготовление к броску.

Где-то на Карадже загрохотали выстрелы, я в ужасе очнулся и прежде всего проверил, свободны ли у меня руки. Свободны, но бессильно повисли, как две вялые плети, сомневаюсь, что сегодня они смогут постоять за меня.

- Тут часто стреляют? - спросил я Иву.

- Часто. Дня без стрельбы не проходит - веселятся.

- Чего же они веселятся?

- Как чего? Того, что власть захватили.

- Мне надо уходить отсюда, но у меня нет сил и я не знаю, куда мне идти.

- А зачем тебе уходить?

- Как бы они меня здесь не накрыли.

- Они сюда не пойдут. С какой стати они должны именно сегодня нагрянуть ко мне?

Мне бы тоже не хотелось, чтобы они столь некстати нагрянули к Иве, но этот дом проклят небом - заманит человека и готово, тут-то ему и свяжут руки. Пальба между тем не утихала, она так просто прекратилась. Одна группа шла верхом, вторая - лугами. А вдруг кто-нибудь подкарауливал меня и засек? Они успели расставить засады - в противном случае бессмысленно было бы устраивать столь шумную облаву. Оцепив дом, они притаились в лесу и в кустарнике на Чукаре, и теперь каждый мечтает только о том, чтобы я достался ему, и крестится и молит бога подставить меня ему под пулю. Нет, вам меня не получить. Я не двинусь с места, не на такого напали, пусть-ка лучше кто-нибудь из вас подберется ко мне. Но подумать только, что за проклятый дом, его бы следовало сжечь, раз и навсегда отбить охоту приваживать беду. Иву с Малым я выпровожу на улицу, пусть идут в село или в поля, а я тут подожду и вдоволь настреляюсь в упор. Но внутри у меня зашевелился уже страх, он как раздор, вошедший в дом, стал сеять смуту в бессловесном племени моих чувств, восстанавливая их против доводов рассудка, стеная, причитая и шипя, точно клубок змей. От этого гвалта у меня заложило уши. В глазах мелькают черные тени голов, то и дело высовывающихся в окна. И я заорал, надеясь криком подавить мятеж:

- Ива, выходи! Проваливай отсюда куда хочешь со своим ребенком!

- Не пойду! - отвечает она.

- То есть как это ты не пойдешь? Немедленно уходи!

- С меня довольно своих хоронить, пусть теперь меня первую убьют.

- Ради ребенка убирайся, дура! Катись с ним отсюда! Ты что, погубить его хочешь?!

- И ему тоже жизнь не нужна, если он один как перст останется.

- Не один, а с тобой, идиотка! Уж не хочешь ли ты, чтобы меня тут из-за тебя живьем схватили? Уж не снюхалась ли ты с ними?

Она молчит как каменная и ни с места. Может быть, и в самом деле снюхалась, мелькнуло у меня в уме, все подстроено, согласовано и осуществляется в точном соответствии с заранее намеченной программой?

Но стоило мне глянуть на нее, как мне захотелось треснуть себя кулаком. Как я только мог подумать про нее такое? Я перемахнул через ограду и плюхнулся в мокрую траву. Отныне я не коммунист и не борец за свободу, отныне я всего лишь ворох тряпья, напоминающий рухнувшее пугало. Удивительно, что они до сих пор не открыли по мне огонь. Удивительно, что никто не крикнул из домов Вуколичей, только река лопочет жалобно да лает собака, но я готов поклясться, что это не собака, а кто-нибудь из Вуколичей собачьим лаем подает условный знак: вон он перед домом, притаился в траве, а ну-ка всыпьте ему горяченьких!… Положение у меня незавидное: я лежу ничком на животе и почти ничего не вижу. Я же им открыт со всех сторон, и вполне возможно, они давно уже увидели меня и нарочно тянут, желая дальше помучить. И я пожалел, что выпрыгнул из дома, и злюсь на Иву за то, что она не смогла удержать меня, и руки у меня трясутся от бешенства и раскаяния. В глазах мутится, мешая видеть то малое пространство, которое может охватить мой взгляд.

В то время как на Карадже все еще продолжалось буйное веселье и не смолкали песни, из лесочка над нашим домом до меня доходил приглушенный шепот.

Собака умолкла, видимо высказав все, что хотела, и только река настойчиво взывала: подайте его мне, да столкните же его сюда!.. . Прямо под дорогой, в каких-нибудь десяти шагах от меня, рос ореховый куст - не бог весть какой заслон для обороны, но все же лучше, чем ничего.

Я прополз расстояние, отделяющее меня от куста, и схватился за ветку, подобно утопающему, который вылезает из мутного потока. Под прикрытием куста я перемахнул через тропу. Задыхаясь больше от страха, чем от физического напряжения, я сел отдышаться под первым попавшимся кустом. Немного подальше тоже есть кустарник, я мог бы, наверное, добраться и до леса. Я свернулся под кустом, словно еж, и выставил вперед свою единственную колючку - мою винтовку, - слившись с ней всем телом. Недавний страх отпустил меня, рассеялся или просочился в землю. Улегся внутренний бунт, замолкли во мне голоса потомков и предков, напрягая все свои силы, обратившись в зрение, в слух, в решимость защищаться до последнего вздоха.

С дороги доносится топот многих ног, создающий впечатление большого стада, которое медленно приближается ко мне. Все они обуты в итальянские ботинки, и каждая пара ботинок подбита для вящей прочности гвоздями с большими шляпками. Эта обувь не очень-то подходит для наших дорог, да и скроены ботинки не для нашенских лап - одному они жмут, другому трут; многие прихрамывают. Сквозь листву передо мной мелькают головы: молодые и чубастые и сивые от седины. Вот эти сивые и есть-самые вредные - седина в голову, бес в ребро. Когда дело дойдет до стрельбы, первая моя пуля достанется седому. Они установили перед дверью пулемет, стали Иву звать:

- Эй, кто там у тебя дома есть?

- Я и ребенок, больше никого, - отвечала она.

- Не ври, не ври, еще кое-кто и третий должен быть.

- Если так думаете, подите, поищите его!

- Говори,где он?

- Не мое это дело говорить, да вы мне все равно не поверите.

Дверь распахнута, повалили в дом. Испугали Малого своим криком, и он заплакал. Громыхают по комнатам, хлопают дверьми, садят пули в чердак для страховки; полезли наверх, спустились вниз и страшно воодушевились, обнаружив лестницу в подклеть, но, никого там не найдя, пришли в негодование. Высыпали на двор и брюзжат - пусто, хоть шаром покати, ни тебе ракии, ни жратвы. Шарахнули залпом по курам, вымещая на них свою досаду, и расхохотались, наблюдая за таявшим облачком взлетевших перьев. Ребенок снова расплакался, но им на это наплевать. Я едва сдержался, чтобы не выстрелить, - плач Малого, смешанный с гоготом солдат, окончательно взвинтил мои нервы. Наконец они убрались. Топают ко мне по дороге и галдят, посылая Иве грозные обещания не церемониться с ней в следующий свой приход. Вот они поравнялись со мной. Не будь, кустарника, я непременно узнал бы эти рожи, но в просветах густой листвы передо мной мелькают профили, черные шапки, как бы выхваченные отдельно. Они все шли и шли, и я уж стал побаиваться, что им не будет конца, но в это самое время послышалась иностранная речь и вскоре хвост колонны поглотила темнота.

Мое лицо пылало, и дождевые капли, едва коснувшись кожи, мгновенно испарялись. Впрочем, какое это имеет значение, когда кругом стоит такая божественная тишина и я свободен и цел, не ранен, не переломан, когда все то, что грозило мне, на сей раз меня миновало. В ознаменование счастливого исхода дня я, вероятно, должен был бы каким-то образом выразить свою радость, и я честно собрался это сделать, но не знал как. Человек не может веселиться в одиночестве, не рискуя при этом показаться самому себе сумасшедшим. Может быть, у меня и хватило бы сил доползти до порога дома, но как я теперь посмотрю в глаза Малому? В ком-то веки явился проведать его и какой же подарок принес! Но откуда у меня взяться другому подарку, если я пришел к нему сверху, с Лелейской горы, и обречен повсюду таскать за собой беду? Хватит, больше ни к кому не пойду, по крайней мере к тем, кого люблю, лучше не видеть их совсем. И может быть, не увидеть больше никогда. Страшная слабость овладела мной, и, распростершись на мокрой траве, я считал капли, которые падали мне на лицо и тут же испарялись. Казалось, все те кованые башмаки, которые громыхали на чердаке и топали по нашему двору, прошлись по мне, и они раздавили меня, и я лежал совсем мертвый. А надо мной проносились рваные дождевые облака.


ДЬЯВОЛЬСКАЯ ЛЮБОВНИЦА

Черная рубка мокрого мрачного леса, пнистого и гулкого, отделяет селение от гор. До гор не более двух часов хода, мне хватило на все четыре. Я плетусь нога за ногу, из просвета в просвет, под градом капель, падающих с деревьев. Глаза мои привыкли к темноте, и мне кажется, что опушка, распахнувшая дверь в луга, выводит меня из ночи в преждевременный рассвет. Посредине луга возвышается скала, вокруг нее пасется черное стадо можжевеловых кустов. Один куст, завидев меня, сорвался с корня и помчался вскачь по лугу; это вывело меня из дремоты: может быть, это не куст, а призрак, обман расстроенного зрения или чувств? Может быть, я все-таки схожу с ума? И все, что еще стоит на своих местах - деревья, леса и горы, - все бросится вот-вот куда-то, обгоняя друг друга? Объятый ужасом, спеша остановить это повальное бегство, я кинулся за первым возмутителем спокойствия. Босой, быстроногий, я нагнал его и замахнулся прикладом, намереваясь раздавить зачинщика этого бегства. Но он словно тень свернулся у моих ног. Трется об ногу мокрой шкурой, и я ощущаю кожей его дыхание и слышу биение его сердца. Он хотел было меня укусить, но трава помешала; хотел напугать, но издал гортанный сиплый скрежет. Ах. да это жалкий грызунок из норки, сообразил наконец я, и не такой уж проворный, и уж совсем не опасный, как мне показалось вначале. Один он, как я, на белом свете, и нет у него ни когтей, ни клыков, ни рогов, ни яда, вечно гонимый, голодный, преследуемый. Все его травят - и люди и волки, и мне ли умножить собой число его преследователей? Мне встречались грызуны и покрупнее, вот на них бы и проявить свой героизм, но тогда я его не проявил. Я предоставил Треусу и дальше терроризировать обездоленных, пьянчуге Мияйло Савовичу шпионить, а желтушному Илие Глашатому изощряться во лжи. И уж если я пощадил этаких злостных вредителей, стыдно было бы мне сгубить беззащитную тварь …

Покуда я предавался размышлениям, зверек собрался с духом и отважно задал деру. Едва различимый в темноте, прильнувший к земле, он озирался в счастливом недоумении, что еще жив. Я помахал ему рукой и засмеялся, а стена леса, окружившая луг, гаркнула мне в ответ громким эхо. Как будто бы кто-то огромный - бог или идиот, от земли и до неба - стоял за этой стеной, все видел и надо всем насмехался.

На этом лугу был когда-то плетень, я его отыскал по памяти в темноте, надергал из него целую охапку хвороста и приволок к скале. В каменной нише, защищенной от ветра, развел костер. Воткнул в землю рогатые сучки и развесил на них сушиться свою одежду. И на мгновение представилось мне, будто я сижу в кругу семьи в каком-то старом доме на берегу Тары, куда меня пустили переночевать. Посмотрел бы кто-нибудь на меня со стороны, как я, голый и бородатый, прыгаю у костра, разглагольствуя со своими собственными штанами, ну и сумасшедший, подумал бы он. Ну и бог с ним, пусть думает, по сути дела, он был бы недалек от истины, возможно, даже ближе, чем я предполагаю. Кроме того, быть сумасшедшим, оказывается, не так уж страшно. Если наш народ и в самом деле разделился на сумасшедших и предателей, как утверждают иные, лучше уж быть среди первых, чем среди вторых. Впрочем, сейчас все эти досужие вымыслы не имеют никакого значения, имеет значение только то, что мне тепло у огня. Я прогрелся до костей и, находясь в состоянии тупого блаженства, приятно убаюкивавшего меня, наблюдал за искрами, которые наподобие рентгеновских лучей проникали в дыры, образовавшиеся на месте прежних заплат.

К рассвету мои лохмотья высохли, я ощупью натянул их на себя и собрался уже было распрощаться с гостеприимным хозяином. Глядь, а его и след простыл, смылся куда-то мой хозяин - честно говоря, он мне с самого начала показался подозрительным. Костер догорел и перестал дымить. Я сижу возле него, уставившись в пепел, - в конце концов все обратится в траву и в пепел. Я жду, когда взойдет солнце и ветер поднимет росу, вслед за тем двинусь и я. Так я оправдываюсь перед самим собой, хотя вовсе ничего не жду - просто-напросто мне неохота сниматься с места. Меня клонит в сон, и голова, словно ветвь под тяжестью плодов, свешивается то в одну, то в другую сторону.

Кто-то толкает меня в бок: non decet!.. 27 Что нельзя? Нельзя смотреть на все сквозь пальцы и укладываться спать на перекрестке. Ах, вот в чем дело, сообразил наконец я, действительно крайне глупо позволить им сцапать меня во сне, и я восстал из мертвых. Пошатываясь из стороны в сторону, с трудом вытаскиваю правую ногу из вязкого сна, но стоит мне вытащить правую, как в нем застревает левая. У заросшей летней дороги я нашел густые буковые заросли и забрался в них. Расстелил на опавшей листве одеяло, чтоб не подмокнуть снизу. И сейчас же рогатые жучки, саламандры, пауки - все, сколько их было, - зашевелились, зашуршали и кинулись врассыпную. Я опустил голову на свой грязный ранец, и мне тут же представилась улица. Странная улица без окон, без калиток и номеров, крытая сверху крышей, как коридор. И к тому же она вела себя как живая, дергалась и извивалась, точно змея, то сокращаясь, то распрямляясь. Движения ее отличаются крайней беспорядочностью, и потому их невозможно заранее предугадать. От этих ее судорожных спазм меня швыряет вверх и вниз по мокрой, покрытой слизью стене. Я в чем-то провинился, нарушил какие-то правила, и за это улица наказывает меня столь мучительным способом. Вдруг она дрогнула, выгнулась и забросила меня в лифт, спустившийся в подвальное помещение, где пьяный Джоко Космаяц орал: «Vae victis!» 28, а Вуйкович 29 ехидно посмеивался: «Вот мы и встретились снова, ласточка, с тобой!» Кто-то схватил меня сзади за плечи, поставил на колени и пригнул к земле, принуждая кланяться шефу и целовать его ногу.

Нога вытянута в ожидании поцелуя, после которого последует пинок. Все это кажется мне в вполне естественным, но почему-то эта нога обута в ботинки Вуколы Плотника с Перевала. Выходит, они и его ограбили? Может быть, это из-за меня или из-за моей овцы? Я стряхнул с себя державшие меня руки, вырвался, поднял голову и что же вижу: надо мной возвышался Вукола Плотник собственной персоной.

- Ты что, болен, что ли? - спрашивает он.

- Нет, просто сплю.

- Уж не нашел себе места получше?

- Ты имеешь в виду помягче? А мне и здесь мягко.

- Да ты, видать, совсем рехнулся! Этак недолго и загреметь. Напорись на тебя кто-нибудь другой, он бы и будить тебя не стал.

- Возможно. Только я не знаю, чем лучше, когда будят.

- Если не знаешь, клади ухо под голову и храпи дальше.

До чего же он, однако, обнаглел! Закинув топор на плечо, торчит этакой важной жердью где-то надо мной. Смотреть на него ужасно неудобно; резкий блеск стали слепит глаза, да и жутковато как-то: а ну как он саданет разок, тут уж мне сам черт не поможет. Не саданет, успокаиваю я себя, уверен, что не саданет. Он также не испытывает особой неприязни ко мне, как и склонности к убийству, но, несмотря на. это, я бы предпочел очутиться сейчас где-нибудь в другом месте, подальше отсюда. Например, внизу, в Балабан-долине, возле журчащего Монастырского канала, под сенью яблонь, и набрать полный ранец яблок. Вот только жаль, что у меня в глазах рябит, - секунду назад я видел развесистую яблоню, а сейчас передо мной взъерошенный Вукола Плотник с топором на плече. Не следует обольщаться, говорю я мысленно себе, у него более выгодная позиция, чем у меня, а раз оказавшись в более выгодном положении, человек стремится во что бы то ни стало удержать и упрочить его. Глупо было бы просить его уравняться со мною в правах, да и вообще не подобает мне о чем-нибудь его просить. Лучше всего укусить его за ногу. Правда, от этого позиция моя не изменится, но я таким нехитрым способом выбью из него эту спесь, с которой он взирает на меня со своей верхотуры.

- Я бы мог забрать твою винтовку, - проговорил он, как бы сожалея о собственной слабости.

- Я тоже мог бы многое сделать, да не сделал.

- Ты бы этого даже не заметил.

- Возможно, что и так. А для чего тебе, собственно, винтовка? Что тебе с ней делать?

- : Как что? Я бы ее продал. Снес бы вниз - -турки дают за винтовку меру зерна.

- Да к тому же и наградные получил бы, денежки завидные.

- Тьфу мне на эту награду, проклятые это деньги. А вот зерно по нынешнему году - совсем другое дело для семейного человека, у которого дети хлеба просят. Зерно - святое дело, под зерно все спишется.

- Верно, это ты правильно говоришь. Так что же ты ее тогда не взял?

Вукола облизнул губы, потрескавшиеся от терзавших его сомнений и раскаяния.

- Потому что дурак! Как был дураком, так дураком и умру. Поздно мне уму-разуму учиться и шкуру менять. Чему с молодости не научишься, тому уж никогда не научишься. Другие все гребут, что под руку попадет, да и не только то, что само под руку попадет, но и то, что можно отобрать и присвоить. Зато уж их и по достатку сразу видать. Небось никто из богачей, что разъезжают верхом на конях да заседают, вырядившись с джемаданы с золотым шитьем, делами ворочают да языком молотят, не нажил себе состояние доблестью или горбом, а только подлым грабежом исподтишка. Кто серба обобрал, кто гайдука на зимовке, а кто и родного брата. Трудом праведным не наживешь палат каменных - это давно всем известно. Проклята эта земля, ненавидит она человека, только и смотрит, как бы его в бараний рог согнуть. Сколько ты ни бейся наверху - все унесет вода, обвалы, ветры и прочая чертовщина; да и внизу не больше счастья: найдут чужеземцы, разорят, спалят и начнут хозяйничать, пока их не свалят, и оставят в память о себе кровь и пожары. Нет, чтобы жить на этой земле, нужен крепкий орешек, а не душа. Душа мешает.

И мне она мешает, это я давно заметил. Рухлядь какая-то эта душа. Вроде левой руки или левого бока, средоточие сердца и прочих слабостей. И, только сжав пистолет правой рукой, человек и может чувствовать себя уверенно. И, презрев церемонии, я выхватил пистолет. При виде оружия Вукола часто заморгал глазами, скорбя о потерянном преимуществе. Ничего, ему как раз пора с ним расстаться. И это мое общественное положение человека, растянувшегося на сырой земле среди червей и сороконожек, вшивого и малость ошалевшего со сна, не дает ему никакого права возноситься надо мной со своим топорам, угрожать и щадить из сострадания. Я не желаю терпеть над собой чьего бы то ни было превосходства, не позволяет мне сносить чужое превосходство родовая безрассудная гордость потомка боковой ветви Неманичей 30, в обычае которых было грабить и мстить, но не просить и одалживаться. И хотя я по-прежнему лежу, распростершись у его ног в опаленном на костре тряпье, покрытый кровавой коростой, пусть он кончает бахвалиться своей душевностью и милосердием и еще невесть чем, если не желает, чтобы я осадил ему в горло пять пуль подряд!… Я прохрипел сквозь зубы:

- Итак, должен ли я сейчас же отблагодарить тебя за то, что ты даровал мне жизнь?

- Да я ничего такого и не говорил никогда, да я ни о чем таком и не думал …

- И не надо! А благодарности ты от меня не жди.

- Разве я просил у тебя благодарности?

- Если ты жалеешь, что пропустил удобный случай…

- Постой, ты не понял …

- Если ты жалеешь, что пропустил удобный случай, так постарайся воспользоваться другим. Я очень часто сплю днем.

- Ну и дурак. Не долго тебе этак спать… придется…

- Проваливай, иди жалей кого-нибудь другого!

- А я тебя и не жалею, только обидно мне, что в мире все перевернулось шиворот-навыворот и не видать, чтобы когда-нибудь встало на свои места.

Он сжался, повесил голову; была у человека слабая надежда, да и та погасла. Пожал плечами - что тут говорить. Видимо, примирился с потерей и собрался уходить. Я его остановил, предложил выкурить по одной - похоже, он тогда только и курит, когда я угощу. Мы перешли в тень, уселись на двух отколовшихся половинах гниющего дерева, сидим, равноправные и миролюбивые. Вукола рассказывает мне про овцу - приручилась она; про соль - дорога нынче соль, ее где-то прячут, торгуют из-под полы, заламывают несусветные цены, совесть совсем потеряли. Те, у которых дома у шоссе, наживаются на бензине - эти не прочь, чтобы война еще лет с десяток продлилась… Потом заговорил про вола: четники увели у кого-то вола, но он по дороге сбежал. Матерый такой вол, черный, страшный и одичавший, шатается теперь по горам без хозяина. Обидно, если волки его задерут или четники снова поймают. Не те пошли теперь гайдуки, что бывали в старину, - в прежние времена Тодор Дулович или Сайко Доселич с товарищами не стали бы дожидаться, покуда этот вол сам им в руки отдастся, а вот Ладо предпочитает с голоду помирать, а вола сытому уступить …

- Вот что мне обидно, - продолжает Вукола, - хватки у вас нет, мягкие больно.

- Есть среди нас и твердые.

- Нутром-то вы тверды, да и к себе у вас тоже твердость есть, а надо бы как-то наружу ее вытащить да другим показать. Больше уважения будет, когда поймут, что и вы тоже кусаться умеете. В наших краях без кулака, без обмана, без грабежа и насилия не проживешь.

- Ты, я смотрю, всякую веру в человеческую честь потерял.

- Нет уж, уволь, сыт я этой вашей честью по горло, она у меня вот где сидит! На этой вашей честности, братец ты мой, далеко не уедешь, а весь век будешь прозябать да поститься. Я со своей колокольни давно уже любуюсь на эти чудеса: честные и добрые люди в первую голову страдают, за ними достается средним, а которые самые что ни на есть мерзавцы, те всегда сумеют выкрутиться.

- Почему же ее так превозносят, эту честность, если она ни к черту не годна?

- Чтобы всучить ее кому-нибудь, как залежалый товар или невесту с изъяном. Да теперь уж и не превозносят, поскольку вам сбагрили. Стоит кому-нибудь заикнуться о честности, как уж на него косятся, как на белую ворону, и так и рвутся записать в коммунисты. А уж если кто-нибудь поклянется честным словом, тут уж всем сразу станет ясно, что он вашей - выучки. Только открывать ее вовсе не следует - за такую науку больно наказывают.

- Знаю, вот поэтому-то я бороду и отпустил. Для маскировки.

- Одной маскировки мало. Надо и вести себя соответственным образом, как все бородачи себя ведут. Отбирать, есть. Голод не тетка, чего ж тут стыдиться, когда натура и нужда заставляют.

Я подарил Вуколе пачку табаку - один этот его совет, хотя бы и затасканный и часто повторяемый, стоит того. Пообещал и соли для овцы раздобыть, если сумею, но он на это не рассчитывает. Мы распрощались, и Плотник зашагал прочь с топором на плече. А я, полусонный, остался наедине со своими мыслями, слишком глубокими, чтобы в них разобраться, и слишком сбивчивыми от лихорадочного жара. Я думал о том, что они кой-чему научились у нас, а теперь вот настал наш черед кой-чему поучиться у них.

Происходит взаимное обкрадывание. Мы воруем друг у друга громкие фразы, бороды, мелкие хитрости и считаем, что при создании необходимых условий для этого у человека появится естественная тяга к честности. Нам эти взгляды достались в наследство от утопистов и народников и, прекрасно сочетаясь с благими намерениями, не совпадали с действительностью. Между тем наше воображение работало на всех парах и продолжало нестись в заданном направлении, а так как оно было плодом коллективного заблуждения, одну иллюзию мы дополняли другой, пока окончательно в них не запутались.

Нужно было подать личный пример неподкупной честности; мы почему-то и это сочли своей обязанностью и довели эту честность до слепоты, до мелочного педантизма, пока нас в конце концов не перестали понимать и молодежь, и старики.

По моему мнению, честный человек - это жалкая и бесплотная выдумка, не приспособленная для жизни в этом жульническом мире и в это жульническое время. Беспомощный и неловкий, честный человек на каждом шагу попадается на крючок, всегда и во всем остается в дураках, теряет голову и в глазах всех мерзавцев представляет собой прекрасную мишень для насмешек. Честный человек - всего лишь половина человека, к тому же не известно, лучшая ли его половина. Но если даже и лучшая, разве ему от этого лучше живется?

В эпоху массовости и господства масс и без того на долю отдельного человека выпадает жалкая роль: подобно Чарли Чаплину, вертится он под ногами, его топчут, отшвыривают, обливают помоями. Главное - это массы, а не отдельный человек, и самое главное, кто завладеет массой, - мы или они? Мы подняли массы, вооружив их винтовками с чужих складов, они отбили у нас массы и повели за рукой с солью, мы должны переманить их чем-нибудь, но чем?

Соли у нас нет, нет ни итальянских паек хлеба, ни денег - одни только горы да неприступные бастионы нищеты, которые их ничем не привлекают. И, только доказав на практике, что негодяям подчас приходится не лучше, чем порядочным людям, мы могли бы поразить воображение народных масс и завоевать их симпатии … Я так устал от этих бесконечных и бесполезных раздумий, что решил поспать и закрыл глаза. Вдруг знакомый с детства зловещий шорох заставил меня содрогнуться от ужаса, и я проснулся. Осмотрелся кругом, так и есть: красивая змея, гордо подняв маленькую голову с раскосыми глазами, тащила за собой монисто из серебра и жемчуга. Она меня прекрасно видела, но не удостоила вниманием! И поползла мимо, будто я портянка какая-то или пустое место. Не оборачиваясь в мою сторону, не останавливаясь и не прибавляя ходу, всем своим видом показывая свое презрение ко мне и воображая, будто ее наводящая ужас красота открывает перед ней все двери. И перед моими глазами воскрес один давно забытый эпизод - зимний рассвет, новый год. Теразии усыпаны конфетти, по улице идет красотка в серебряных туфельках, позвякивая браслетами и ожерельями, и смотрит на меня в упор, презрительно смотрит в упор, требуя взглядом, чтобы я уступил ей дорогу на том только основании, что она любовница министра попа Корошеца!… Но будь эта красавица полюбовницей самого дьявола или его главного сподручного, я умру со стыда, если уступлю ей дорогу. Я огрел ее прутом и рассек на спине кожу, она выгнулась и зашипела. Я осыпал ее градом новых ударов, мстя ей за свой недавний испуг. Сначала она пыталась достать меня и укусить, но, скребнув зубами по металлической подошве приклада, она сдалась и стала прятать голову под кольцами изодранного в клочья тела. Однако часы ее были сочтены - нет, не такой я дурак, чтобы выпустить ее живой, а потом поплатиться за это. Я пригвоздил ее голову к земле и проткнул глаза, слушая, как трещат ее мелкие кости и лопаются сосуды с ядом. Змея судорожно извивалась, обезглавленная, но все еще сильная, пытаясь найти какую-нибудь щель и проскользнуть в нее. И мне было мучительно и сладко смотреть на ее страдания - нет, не такой уж я неженка и слюнтяй и тоже могу при желании заставить себя истязать, убивать и лицезреть предсмертные муки. Сплющенная голова змеи - лоскут пустой кожи - упорно лезла под брюхо, туловище свивалось и развивалось, каждый член ее бился, охваченный агонией …


Загрузка...