ДЬЯВОЛ ЛИЧНО


… Потеряв и стыд свой и совесть, не думая о чести и спасении души, никак не насытитесь вы братской кровью и отныне за славу, честь, гордость, геройство и доблесть почитаете рознь и вражду внутри своей страны, находя в ней наивысшую свою радость и счастье …

… С сего дня и впредь запрещаю вам призывать меня в судьи ваши, не желая отныне вовсе вмешиваться в ваши дела… и, каясь, остаюсь при сем несчастным доброжелателем вашим.

Владыка Петар

(Послание черногорцам и брчанам)


БЕГСТВО ЯЩЕРИЦ И ДЕТЕЙ


Прежде всего я постарался раздобыть себе какое-нибудь пропитание и умилостивить свою утробу, промытую водой, а потом мирно спал под можжевельником весь день и всю ночь напролет. Если мне и снились какие-нибудь сны, они сразу же забывались, и ни единое предчувствие не омрачало приход зари и открывающийся передо мной день. Оседлав хребет каменистого Седла, я ухватил его за гриву и поддал ему шпор, норовя взвиться в небо на бешеном коне над жалким равнинным миром, распростертым внизу подо мной. Как хороша жизнь и как чудесно жить, и от прилива сил и счастья мне хочется кричать. Рассвет между тем обнажал горбы, загривки и далекие лысые макушки со снежными складками, и, постепенно успокоив дрожавшие во мгле силуэты, то и дело менял их цвет. Напуганные громыханьем каменного скакуна, кусты вслед за деревьями кинулись спасаться в ущелья, будто малые дети, увязавшиеся вдогонку за старцами в трухлявых тулупах. Стоящая на отшибе сосна наклонилась к востоку, словно журавль над колодцем. Качнув журавль, я зацепил солнце, и повисло, покачиваясь, его сверкающее ведро. Остановившись на полпути, малые дети протянули к солнцу свои озябшие руки да так и застыли, румянея в сиянии зари, в алых шароварах с золотистыми, как у маленьких вил, волосами.


В темных ямах долин едва различаются в глубине разбросанные там и сям поселения и клочок дороги. Там, на соломе, в тряпье, в смрадных каморках над подклетью с навозом, спят братья сербы, сыновья земли черногорской и лелейской. Искусанные блохами, они начинают чесаться задолго до пробуждения, да и потом еще долго не могут оставить в покое свои болячки. Почесываясь, они отхаркиваются, вспоминая мало-помалу свои сны. Снится им по обыкновению всякая чепуха, но они стараются приукрасить ее, чтобы было о чем порассказать. Они готовы болтать или слушать других, подлизываться, склочничать, травить, воевать - что угодно, лишь бы только не работать. Считая труд проклятой кабалой, мучением и пыткой, ненавидя и презирая его, от отца к сыну передают они изустное предание о том, что не тягловая крестьянская скотина они по рождению, а побочная ветвь непризнанных потомков князя Милутина Неманича и прекрасной цыганки из Смедерева. И, отягощенные, таким образом, наследственными пороками - по мужской линии стремлением властвовать, выкалывая глаза непослушным отпрыскам, а по женской, цыганской, веселиться и петь, - они всеми правдами и неправдами отлынивают от работы, предпочитая жить за счет чужого труда и за неимением других подданных нещадно эксплуатируя детей и женщин.

Позевывая и ворча, мужички направляются босиком и в подштанниках под кусты и заборы, дабы глотнуть свежего воздуха. Их прадеды были потомственными князьями задолго до Кандийской войны 42, они получали дукаты от Млетака, воспевались гуслярами, складывали буйные головы на Скадаре и жестоко мстили за погибших товарищей; и, хотя многие позабыли об этом их славном прошлом, теперешние потомки древних князей считают своей первейшей обязанностью снова как-нибудь дорваться до кормушек и дукатов, гуслей и безразлично чьих медалей. Поэтому нет ничего странного в том, что, прежде чем натянуть на себя брюки, они нахлобучивают на голову фуражку с кокардой и прицепляют к поясу что-нибудь из оружия: эта мера придает им все же некоторый вес и возвышает в глазах женщин, яростно скребущих свои кастрюли. Да, они опустились до положения крестьян, но, припертые к стене стечением несчастных обстоятельств, они были вынуждены пойти на эту временную уступку - ведь и орел в непогоду вынужден зимовать с курами. Но погодите, дайте только срок, и они снова разбогатеют или выбьются в большие начальники - из тех, что расхаживают с плетью, наводя страх и ужас на окружающих. Когда-то они были здесь не последними, и вот увидите, будут опять - есть еще порох в пороховнице.

Вдруг долину, наполненную блеянием, лаем собак и мычаньем голодных коров, огласили тревожные голоса. Словно из ада или открытой могилы вырывались оттуда жалобные стоны - значит, снова людей постигло какое-то горе. Пронзительный тягучий вопль, выделившись из нестройного хора голосов, оповещал о том, что в селе появился покойник. Он исходил из самого сердца долины - уж не Беле ли это Треус отдал наконец свою грешную душу дьяволу? Если так, сегодня простятся ему многочисленные барашки и телушки, которых выкрал и сожрал Треус за три десятилетия своей неутомимой деятельности. И над его открытой могилой, сменяя друг друга, произнесут речи унтер-офицеры и высшие чины, оттачивая свое ораторское искусство и превознося до небес его заслуги. Однако именно такой исход прельщает меня меньше всего. Пусть бы он лучше живым напоминанием обо мне скакал по земле на трех ногах еще много лет спустя после моей смерти. Но поскольку я не властен над судьбой, остается найти положительную сторону случившегося. Если Треус и в самом деле сдох, слух об этом непременно дойдет до Ивана с Василем, и, может быть, именно это заставит их сняться с места и поспешить на розыски заблудшего собрата, пока он еще не успел окончательно погрязнуть в пороке.

Представляя собой неиссякаемый источник вдохновения, подобные события, развиваясь и обрастая деталями, вырастали в моем воображении до размеров поистине роковых. Дабы остановить полет фантазии, я решил сойти в долину и посмотреть, что там творится. Я спустился лесом к дороге, дошел обочиной до перекрестка и здесь остановился, ожидая, когда с той или с другой стороны появится кто-нибудь из сведущих людей. Дожидаясь, я вспомнил Гальо: я его проучу, если тесть ничего не сделает для моих. Недурно было бы напомнить ему об этом и черкнуть письмишко для острастки! .. И постараться, чтобы это письмецо попало прямо в руки коменданта. Содержание письма должно быть примерно следующим: «Благодарю тебя за револьвер - отличная штука, что же касается твоего сообщения, так оно подоспело как раз вовремя…»

На этом месте мысли мои прервал Вукола Плотник, как раз спускавшийся сверху. Он приоделся в чистую рубаху, новый джемадан, побрился и постриг усы; должно быть, в селе на самом деле стряслась какая-то беда, если уж Плотник решился на такой шаг. Заметив меня, он хотел было потихоньку улизнуть. Но мой оклик пригвоздил его к месту.

- По ком это там голосят внизу? - спросил я.

- По Цаге, - сказал он, - Мямлиной жене.

- Той полоумной? А разве их положено оплакивать?

- А как же! Она себе шею свернула.

- Должно быть, не без помощи своего муженька Бойо Мямли?

- Мямля здесь ни при чем, это она по наущению черного дьявола из пещеры.

- Выходит, эта тоже имела сношения с дьяволом?

- Должно быть, имела, потому что в этом деле не обошлось без лукавого. Представляешь себе: Цагу заперли в комнате одну, окна забили досками, опасаясь, как бы она не вылезла на волю и не осрамила семьи. Ведь у нее на уме одно похабство было и вечные жалобы, что ее в черном теле держат и ракии не дают, и она ко всем приставала и выпивки выпрашивала. В той комнате был люк в полу, из этого люка видно все, что происходит в подклети. Но с тех пор как дом построили, этот люк, по их словам, ни разу не открывали. Все домашние про него позабыли, и уж где тут Цаге вспомнить про него, если бы ей дьявол на ухо не нашептал. И вот вчера открыла Цага люк и давай в него сбрасывать постели, одеяла, подушки - все, что могла дотащить. Как будто решила из дому съехать. И точно: съехала в мир иной - вниз головой и насмерть. Прямо удивительно, откуда у нее такая силища взялась, чтобы крышку открыть, - петли-то все проржавели…

- Может быть, ей дьявол открыл?- спросил я.

- Они тоже так думают. Кому ж другому-то?

- Должно быть, ей дьявол приглянулся, вот она и кинулась за ним вдогонку, да и грохнулась.

- Может быть, и так, этим выжившим из ума старикам чего только на ум не взбредет. Может быть, она за ракией ринулась, а может быть, еще какая-нибудь блажь ей в голову пришла.

- Теперь они, должно быть, этому дьяволу по гроб жизни благодарны, - заметил я.

- Что он их от старухи избавил?

- Ну да, такую обузу с шей снял.

- Обузу, да еще какую! И надоела же им покойница! Да и ей так-то лучше: намучилась она в своей темнице, все взаперти да взаперти сидела. С коих пор божьего света не видела!

Внезапно, как бы осененный какой-то догадкой, Плотник замер и вперился в меня проникновенным взглядом. Смутила ли его моя одежда или какая-нибудь другая примета, но этот его взгляд заставил меня пожалеть о тех неосторожных похвалах, которые я расточал в адрес дьявола. Я перебрал в памяти весь наш разговор с Плотником, но не нашел там ничего такого, что могло бы послужить достаточно веской уликой против меня. Нет, это проделки кого-то другого, ловко воспользовавшегося тем временем, когда я отсыпался в можжевельнике под Седлом. И если я действительно открыл однажды крышку старого люка с проржавевшими петлями, то было это бог знает когда; Цага давно уже позабыла тот случай и никогда бы не вспомнила о нем, если бы тот, другой, явившись к ней, не повернул в ее потухшем, помутившемся сознании какой-то рычаг. С единственной целью - напакостить мне и растревожить душу укорами совести. Придя к этому выводу, я окончательно убедился в том, что двум дьяволам здесь не ужиться: мы никогда не сможем поладить и, вечно враждуя, будем только мешать друг другу.

- У меня такое впечатление, - произнес Плотник, не отрывая взора от моей головы, - что кто-то зверски треснул тебя по башке.

- Точно. Довелось-таки и мне столкнуться с косматым дьяволом.

- Видит бог, он тебя не пожалел!

- Как, впрочем, и я его, так что ему тоже нечем похвастаться.

- Ты что ж, его совсем укокошил?

- Да не совсем. На этот раз он от меня ушел, но в следующий раз ему уж не уйти.

- Берегись, видать с ним шутки плохи!

- Какие шутки, когда тут спор не на жизнь, а на смерть. А я не успокоюсь, пока не разделаюсь с ним…

В глубине души я не слишком уверен в том, что сумею с ним разделаться: ведь он лучше моего знает здешние норы и в случае чего в любую спрячется. Есть у него и второе преимущество - появляться в тот момент, когда это выгодно ему, но отнюдь не мне. Силой его не возьмешь - силы у нас равны, зато он превосходит в хитрости. И на винтовку надежда плоха - оружие, которое бьет прямой наводкой, его, мне кажется, не берет. Для него хорошо бы такое оружие, которое стреляет под углом или зигзагом, а спусковой крючок имеет не с той руки. Сейчас у меня такого оружия нет под рукой, но погоди, если я сам не сыграю в ящик, может быть, я еще и раздобуду его …

- Слушай, тебе придется передать тут одно письмецо.

- Кому это?

- Гальо. Постой, сейчас напишу!

- Даже и не подумаю, я с Гальо никаких дел иметь не желаю. Нет, нет, я к нему не ходок - знаю я этого Гальо!

- Что же ты такое знаешь?

- А то, что он это письмо немедленно доставит прямо в руки коменданту. Да еще доложит, кто его принес. А у меня дети малые, я не могу!

- Мне как раз и надо, чтоб письмо попало в руки коменданту. Понимаешь? .. Я его Гальо напишу, а ты его коменданту снесешь… Ну, теперь понятно?

- Ничего мне не понятно, и я не позволю впутывать себя в эту историю.

Долго втолковывал я ему, что присяга, добровольно или вынужденно данная им четнической власти, обязывает его доставлять этой власти любое подозрительное письмо, которое попадет ему в руки. Бесполезно. Плотник не желал меня понять, прикидываясь настоящим дурачком. Легче дикого осла втащить на мост, чем обработать неподатливого Вуколу Плотника. Наконец он смекнул, что от него требуется, и стал отбрыкиваться обеими ногами: мол, с тех самых пор, как существует род Дрмеличей, даже еще до того, как они получили свое настоящее имя, ни один человек из их рода не строил таких гнусных козней своему самому заклятому врагу! Когда дело доходило до кровавой вражды, они выхватывали мечи и винтовки, но никому и в голову не приходила мысль наклепать на своего противника властям, ибо власти были для них чужими с того самого времени, как пало их воеводство. И он тоже не станет старинный завет нарушать, не станет он марать честь своих предков, которые в содружестве с патриархами из Печи привели свое племя в лелейские земли, дабы отстоять пустынный край от нашествия католических Климентиев, с одной стороны, и волны потурченцев - с другой … Наконец Плотника осенила счастливая идея - спихнуть щекотливое поручение на плечи ближнего.

- А знаешь ли ты, кто может отлично обстряпать это дельце?

- Не знаю. Кто?

- Сало! Лучшего кандидата не придумаешь?

- Ты же говорил мне, что он гад.

- Так оно и есть, и вот именно поэтому он его и обстряпает… Ты его только попроси никому письмо не показывать, дескать, в этом письме очень важные сведения. И уж будь покоен, Сало тотчас подсунет его коменданту или начальнику, а не то и самому воеводе.

- Похоже, что так оно и будет.

- А не будь по-моему, я тебя на закорках на самую макушку Седла втащу!

Вдруг из-под горы раздались писклявые голоса мальчишеской ватаги. Едва заслышав их, бывший забияка и поножовщик, потомок славных воевод, Вукола Плотник, побледнев и озираясь по сторонам, припустился наутек глухой тропинкой, трепеща при одной мысли, что его застукают в моем обществе. На опушке мальчишки сбились гурьбой. Их толстощекий предводитель, не иначе как сынок какого-нибудь четнического главаря, взобрался на пень, собираясь произнести напутственное слово перед началом боевой операции.

- Дорогие братья, - провозгласил он торжественно, подняв кверху свою маленькую руку, - народные мстители за раны сербов со времен Косова по сей день! Вы встали грудью на защиту семьи, племени, сербской нации и всего, что мило сердцу и господу богу нашему, от красной опасности, от чудовища из борделей и бараков …

- Верно говорит! - хором гаркнули слушатели.

- Да здравствует оратор! Забодай его черт полосатый!

- Выпьем чашу за победу нашу!

- Но борьба наша еще не окончена, - продолжал оратор с пня.

- Пустим турок под нож! - звонко лупил один из слушателей в чугунный котел.

- И до них еще очередь дойдет, - ответствовал предводитель, - но сначала нам надо со своей нечистью расправиться. Наши леса кишат красными, заклятыми врагами короля и отечества, церкви и алтаря, священников и мошенников и всего, что есть святого и прекрасного в нашем народе и государстве. И вот мы собрались здесь, чтобы извести под корень эту заразу и уничтожить всех свидетелей до единого! Так пусть же, дорогие братья, головы красных летят с плеч долой без всяких разговоров! Кто больше голов снесет, тот больше получит и удостоится похвалы и одобрения как нашего, так и союзного командования! А всякие там хлюпики нерешительные останутся с пустыми руками и с пустым брюхом и покаются, но только тогда уж им никакое раскаяние не поможет… Постой, да я еще не кончил! Прекратить там всякие разговорчики, а не то получите двадцать пять горячих по заднице в соответствии с сербскими законами!.. Взводные, выстроить роты. Бойцы, оружие на изготовку! Не забывайте зорко следить за ятаками! Ятаки, братья, наш национальный позор и подлая измена, вырвем ее с корнем без всякой пощады! Итак, братцы, в бой, вперед на врага!

- Ура-а-а!

И, растянувшись цепью, ребята пошли на лес настоящей облавой. Расходятся, кричат, орут, колошматят в кастрюли и котлы. В большинстве своем босоногие или обутые в какие-то опорки, худые загорелые голодранцы, вымазанные сливами. Я отступаю, прячась за деревьями, ребята наступают. Ребята преследуют и казнят землянику, которая заменяет им красных. Одни немедленно отправляют ее в рот, другие - в посудину, третьи накалывают на травники, нанизывая ягодные ожерелья. Завидев султан папоротника, они налетают на него, громко оповещая товарищей о разоблачении нового ятака, и топчут его ногами в назидание другим. Что ни шаг, то новый ятак - видимо, это единственный способ подвинуться вверх по служебной лестнице. Да это же ребячья игра, уговариваю я себя, но как-то тоскливо у меня на душе от этой игры. Дети - наше будущее и грядущий судья, к которому мы с надеждой обращаем свои взоры, а этот судья уже предубежден!… Нечесаная, немытая, вихрастая голытьба - наше будущее - уже осуждает нас, еще не успев ни в чем разобраться. И пусть случится невероятное, пусть победит революция, для этих детей, чью игру я сейчас наблюдаю, самыми прекрасными днями жизни останутся те, которые скрасила им облава на красных и ятаков!

Я было собрался уходить, сытый по горло всем, что, я услышал, но потом раздумал: правильно ли это убегать от детворы? Может быть, лучше с ними потолковать - дети не виноваты в том, что не знают правды, им некому ее открыть. И если взрослых и закореневших мы уступили итальянцам, то от детей мы не имеем права отступаться. Может быть, ко мне придет то единственное слово, которое разит и заставит их призадуматься и понять. На худой конец я хотя бы предоставлю ребятам возможность, страшно важничая и вызывая зависть окружающих, рассказывать о том, как они повстречались со мной в лесу. Представляю себе, сколько шума разведут вокруг этой истории. Может быть, она докатится до Ивана с Василем и поднимет их на поиски пропавшего? С чего бы только мне начать, чтобы не спугнуть ребят? … Но начинать мне так и не пришлось: кто-то из детей увидел меня и подал остальным сигнал к отступлению. И вся ватага кинулась врассыпную с воплем и писком, обгоняя друг друга, перекувыркиваясь через головы, не успев хорошенько рассмотреть, от какого они черта спасаются.

Лес опустел. Только одна отставшая ящерица, запыхавшись от бега, приостановилась на камне. Смотрит на меня неподвижными глазами, и видно, как под кожей бьется ее объятое ужасом сердце. Ну что, паршивый гад, спрашиваю я ее, что ты на меня уставилась? Кого я тебе напомнил, прокаженного или дьявола?.. Ящерица еще мгновение разглядывала меня, а затем стрелой юркнула в залежи опавшей листвы. Удирая, она ныряла в нее и снова появлялась на поверхности. Потревоженные шуршанием листьев и хрустом прутьев, которые беглянка задевала на ходу, проснулись целые семейства, целые полчища ящериц и змей, подстерегавших птиц в засадах у ежевичных кустов. И тоже устремились вслед за ней, распространяя вокруг себя хрупкий шорох, расходившийся волнами, подобно кругам на воде. Все живое обратилось в бегство, увлекая за собой все, способное передвигаться. Оглянувшись, я увидел, что моя тень тоже рвется с цепи, которой она прикована к моим ногам. Только деревья по-прежнему стояли на своих местах, отмахиваясь от меня ветками и не подпуская близко к себе.


СОН И ЯВЬ

Как ни старайся, как ни гадай, но никакая прозорливость не в состоянии предвидеть будущее, приуготовленное нам судьбой. Иной раз заранее продуманный и, казалось бы, безошибочный расчет жестоко подводит человека, тогда как другой неподготовленный и совершенно стихийный жест может вдруг увенчаться полным успехом.

Несколько дней тому назад, изнуренный невыносимой жарой, я черкнул короткую записку: если, мол, вы не отпустите из тюрьмы старого Луку Остоина, я подожгу у вас сено в лугах и скирды на гумне. Я написал это в горячке, вовсе не имея в виду всерьез заниматься поджогом, и уж тем более не надеясь добиться чего-нибудь путного этой угрозой, но вот, представьте себе, добился: старика выпустили из тюрьмы и два дня назад он вернулся домой, вызвав на селе великий переполох. Особенно раскричались завзятые горлодеры, вечно подстрекаемые неудовлетворенным честолюбием: они обвиняли власти в попустительстве, боясь, как бы это не повлекло за собой новых уступок, жужжали о подкупе, досадуя при этом, что на их долю не перепала малая толика. И поутихли только вчера, после того как был арестован и уведен в тюрьму инженер Драго Нежданович из Шапки.

Я никогда раньше не слышал, чтобы кого-нибудь выпустили живьем из тюрьмы, из пасти этого дракона, и прямо-таки не верю своим ушам. Однако Ива развеяла мои сомнения - она собственными глазами видела старого Луку, вернее, обтянутый кожей скелет, оставшийся от него, глянула и перекрестилась в ужасе, словно на живое привидение. Выйдя из тюрьмы, Лука в первую очередь пошел проведать ее и Малого, расспросить про меня и про соседей. Он сидел на крыльце, протягивая руки к солнцу - никак не может согреться старик. Выпил кофе с молоком и велел ей обдать кипятком его чашку - это из-за болезни. Потом пообедал на солнышке, а после Ива повела его домой - ей хотелось немножко прибрать его сиротливую хату и постелить постель.

- Лучше бы он здесь остался, - сказал я.

- Уж как я его просила, но он ни в какую.

- До чего же упрямые эти старики! Привык к своему очагу, жить без него не может. Ему, поди, кажется, что таких цепей, какие спускаются с его прокопченного потолка, в целом свете не сыщешь.

- Дело тут не в цепях, а в кашле. Кашель его замучил, вот он и боится, как бы ребенка не заразить.

- Ну тогда уж пусть лучше у себя живет; только как он там будет один?

- Говорит, ему хочется одному побыть.

- У всякого свои причуды. А может, ему и правда одному захотелось побыть, ведь в тюрьме - там все на людях. Ты его про Нико не спрашивала?

- Он его видел, говорит, Нико жив!

Неужели это правда?

Может быть, и правда, только я в нее не верю. И я пошел к Луке удостовериться. По дороге я стараюсь трезво разобраться во всем происходящем, но все равно мне кажется, что я смотрю какой-то дивный сон, в котором чудесным образом исполнилась часть моих желаний. Он разворачивается передо мной невероятно длинной лентой, все усложняясь и соблазняя меня самыми легкомысленными обещаниями. Но, убаюканный им, я продолжаю сладко спать. В вышине над горами течет и пенится звездная река, которую так часто наблюдал я наяву. Луга простираются там же, где прежде, и каждый куст занимает издавна отведенное ему место, и те жё тропинки вьются по ним, и тот же ольшаник, и лопухи, и пасущиеся кони - и все эти немые приметы реальной жизни как бы уговаривают меня не прерывать счастливого сна. Если бы только Нико был жив, он бы мог еще вырваться оттуда - через стену, через крышу, через подземный ход, найти меня и никогда уже со мной не расставаться и быть до гроба вместе, как две руки - правая и левая. И даже после нашей смерти, уже сойдя в могилу - а они у нас будут рядом, - не разлучаться никогда, чтобы не скучать и не томиться в одиночестве…

Может, он уже на воле. И ждет, притаившись за кустом, и вот-вот выскочит мне навстречу … Я иду осторожно, обходя кусты, заглядываю за деревья, - никого нет, даже засад. Не брешут собаки в селе - значит, там сегодня не хозяйничают патрули. Но эта подозрительная тишина не успокаивает, она пугает и настораживает меня. Если в мире стало так тихо и я действительно не сплю, значит, это неспроста. И если даже они на самом деле выпустили старика из тюрьмы, так это ненадолго - пока не прихлопнут меня, поймав на эту приманку… Порой в тишине зашуршит кукуруза, и мне кажется тогда, что кто-то испуганно убегает от меня; закачается куст, и мне чудится, что я окружен. Но только я вскину Винтовку, как шорох стихает вместе с порывом ветра, и снова, наслаждаясь сама собой, устанавливается вокруг глухая тишина. Ее нарушает только старческий кашель. Не пойму я, зовет он меня или предостерегает. Возле дома никого нет. Да и кашляют вовсе не в доме, а как раз под той яблоней, где раньше были пчелы.

Я подошел и сразу же увидел его; Лука сидел, прислонившись своей старой спиной к стволу старого дерева, курил и смотрел на звезды. Я покашлял в промежутке между двумя его приступами, он обернулся и спросил:

- Это ты, Ладо?

- Да, - сказал я, подходя к нему. - Ты меня сразу узнал!

- Я тебя давно поджидаю, я знал, что ты придешь.

Руки у него - кожа до кости, лицо - опавший бурдюк серого цвета, с колючей щетиной, и - кашель. Усохший, сгорбленный - мешок костей, которые тянет к себе земля. Но, как бы не сознавая этого, Лука по-прежнему считает себя больше, сильнее, выносливее меня и по-отечески треплет по лицу, пробираясь, как бывало в детстве, за волосы к уху.

- Здесь гораздо приятнее, чем в доме, - говорит он, - поэтому я тебя здесь и поджидаю.

- Хорошо здесь пахнет.

- Пахнет. Запустением пахнет.

- Нечего его понимать, дядька Лука, мы ему не поддадимся.

- Да если оно сюда и придет, что ж, тут его исконные владения.

- Ты поправишься, вернется Ненад, и все устроится.

Он оживился:

- А знаешь, я ведь слышал, что Ненад мой жив. Ей-богу!

Ага, так это разветвляется мой сон, подумал я про себя, недаром ведь он обещал мне исполнение всех желаний. Стоит мне только о ком-нибудь подумать или произнести чье-нибудь имя вслух, как сон мгновенно вплетает его в свое повествование и сообщает о нем все, что -знает. Ну что же, это неплохо - я ведь так давно не имел никаких вестей. Оказывается, Лука видел в тюрьме кой-кого из ребят, встречавшихся в Боснии с Ненадом. Вот на какие проделки пускается старый враль-сон, стараясь затянуться подольше. Едва обнаружив где-нибудь опасный пробел, он без промедления перескакивает на другую тему и, нащупав точку опоры, снова набирает силу, разветвляясь молодыми побегами.

- Да, хорошо им там, в Боснии, - проговорил старик, словно в подтверждение моих собственных мыслей, подтверждение, которое я так давно уже жаждал услышать. - Они освободили большую территорию и все время расширяют ее. Ее площадь вдвое больше нашей Черногории, и земля там не то, что у нас - бесплодный камень да скопище скалистых громадин. У них там равнинная местность, удобная для жилья и посевов, привольные пашни и сады, города, магазины, автомобильные дороги и всякое такое. Иной раз под натиском превосходящих сил противника нашим приходится отойти и кое-чем поступиться, зато потом они прорвутся там, где их никто не ждал, и не останутся в накладе. Подорожную им брать не надо, ни царь, ни визирь им не указ. Да и шутка ли сказать, десять бригад, и все как на подбор - молодые буйные головушки, огневые ребята, им сам черт не страшен. Хлеба у них вдоволь, трофейного оружия полным-полно, обуви тоже хватает и одежонка имеется - они пленных вмиг разденут. Днем отдохнут, ночью нападают. Боеприпасов у них сколько душе угодно, чего ж еще желать солдату…

- Нечего, - сказал я с завистью, - даже если половина из этого правда.

- Все правда, от слова до слова. Я их всех подряд допрашивал, потому что и меня тоже сомнение брало. Счастье их, что там четников нет. Даже духа их нет, им наши в Боснии не дали голову поднять, и потому сейчас там некому народ мутить и раскалывать, там все как один, и даже в песне про это поется: «все мы братцы из-под Козарицы, не рожают у нас матери предателей». А если уж народ сплотился каким-то чудом, он сам способен чудеса творить.

Все это вполне правдоподобно и логично, но все-таки похоже на сон; привычные понятия перевернулись вверх дном, тюрьма оказалась источником добрых вестей, и, слушая их, лес только диву дается.

- Как хорошо, что тебя выпустили, - сказал я.

- Не знаю, что это им в голову ударило, вот уж не надеялся выбраться оттуда.

- Должно быть, кто-нибудь замолвил за тебя словечко!

- Представления не имею, разве что дьявол им на ухо нашептал; они ведь никого, кроме дьявола, не слушаются. Боюсь, не кроется ли здесь какой-нибудь подвох, ты ко мне пореже наведывайся.

Табаком он меня не угощает, боится заразить. Когда я прикурил самокрутку, он свою потушил, как бы не выдал меня второй огонек, если к нему приставлен какой-нибудь шпик.

Там у них на тюремном дворе росло одно единственное деревце, должно быть, ветер откуда-то занес яблочное семечко и в окружении серых стен прижилась и выросла тонкая яблонька. Все заключенные норовили пройти мимо той яблоньки и ласково погладить ее рукой: она была для них чем-то живым, чем-то своим, что не питало к ним ненависти и не кричало на них, а только вздыхало с ними вместе. Весной заключенных под конвоем гоняли за город к Таре на пойменные луга раскапывать Собачье кладбище и вытаскивать из ям предателей, которых прошлой осенью постреляли наши; в тюрьме оставались одни только старики, тяжелобольные и закованные в кандалы коммунисты - их выпускали на пять минут во двор, глотнуть свежего воздуха, и тогда они видели цветущую яблоню. Частенько вспоминалась ему тогда вот эта яблоня, но он распростился со всякой надеждой увидеть ее когда-нибудь… Когда же в ненастный день облетел с яблоньки цвет, ему казалось: вот и осень пришла, вот и снег повалил, перевернулся белый свет вверх ногами …

- Должно быть, намерзся ты там? - спросил я.

- Меня и теперь еще дрожь берет, как вспомню эту могилу для живых людей.

- Зато у тебя там компания была, свои люди, а с людьми не так скучно.

- Люди были, но каково мне было смотреть, как они исчезают. Молодые парни, твои и Ненадовы сверстники, да еще и моложе вас, совсем еще дети, у которых еле-еле пробился пушок над губой и голос окреп, и вот наступает ночь, а утром парнишка уж не проснется живым. А который проснется, так тоже на горе себе, и еще до полудня для него наступит последняя ночь. Таких убивают, а предателей не трогают.

- Неужели там тоже есть предатели?

- Сейчас их везде полно. Когда у власти стоит партия предателей, предательство процветает, предательство кормит и наживается. В совершенстве овладев искусством пользоваться человеческими пороками, оно извлекает из них выгоду и в тюрьме. В камеры подсаживают провокаторов и доносчиков, иногда их приводят избитыми - это верный способ влезть в доверие; другие кичатся своими кровоподтеками и ранами и, разжалобив сердобольного соседа по камере, потом доносят на него тюремному начальству. Пока пуд соли не съешь, верить никому нельзя…

Он устал, вздохнул. Тот дивный сон Лука давно уже развеял, осталась голая жизнь без прикрас - рыба рыбе не верит, даже когда на одном вертеле жарится. Он вытащил из-под подушки бутылку ракии - кто-то принес из гостей. Я отхлебнул два глотка, закинул голову к звездам, сиявшим над отрогами Лелейской горы. И мне почудилось, что кто-то смотрит на меня оттуда, с той линии, где лес граничит с небом, и сдавленно хохочет, вздрагивая плечами. И меня охватил внезапный ужас: мне подсунули отравленную ракию … И сколь нелепой ни казалась бы мне эта бредовая идея и сколь смешным ни казался бы я самому себе, но, не в силах ей сопротивляться, я возвращаю бутылку назад и спрашиваю Луку:

- Скажи, что с Нико?

- Он жив, сидит и ждет.

- Ждет, когда его расстреляют?

- А что ему остается делать? Эх, сгубили вы парня! Грех вам на душу!

- Он сам себя сгубил, сам им в руки отдался.

- Нет, не сам. Как это сам? Сам себя сгубить может тот, кто для своей выгоды живет и об одной своей шкуре заботится, а он не из таких. Вы виноваты, и молчи! Нечего сказать, хороша артель - выжали человека, как лимон, а после бросили: выкручивайся, мол, сам как знаешь, если подохнуть не хочешь.

- Нам тоже не сладко приходится. А вся наша артель давно рассыпалась - каждый сам по себе барахтается.

- Значит, у кого сил нет, тони. И никто руки не протянет…

- Мы опоздали на три дня.

- Некоторое время мы с Нико вместе в одной камере сидели. Он им не поддается и никогда не поддастся, не такой это парень. Одно только меня тревожит, как бы он умом не свихнулся: уж больно часто твердит про Иону-пророка. Есть такая древняя легенда о том, как еврейский бог Иегова послал Иону в растленный город Ниневею насаждать добро и прочее.

Иона не хотел туда идти: прекрасно зная жителей Ниневеи, он заранее предвидел тщету слов, которые он должен будет расточать, и задумал бежать в Тартезис на попутном корабле. Иона уложился, сел на корабль и поплыл, но тут поднялся страшный ветер, нагнал волны и стал играть с кораблем, как с игрушкой. Матросы заподозрили, что на корабле находится какой-то человек, приносящий несчастье, и стали гадать, кого бы им ради своего спасения выбросить за борт. Долго гадать им не пришлось - Иона сам отдался им в руки, и его бросили в море на съедение огромной рыбе, и буря мгновенно утихла, и корабль спокойно поплыл дальше. Вот и Нико тоже вообразил себя пророком Ионой, а здешний край - развращенной Ниневеей, а вас матросами, которые бросили его за борт, чтобы самим доплыть до Тартезиса, то есть до партизанской территории в Боснии. Он совершенно уверен в том, что вы находитесь в Боснии, и завидует вам.

- С чего он это взял?

- В одиночестве человеку всякие небылицы в голову лезут, а еще тут Сало подзуживал.

- Нико не мог поверить Сало.

- И ты бы поверил, если бы был один.

- Ты думаешь, Сало нарочно подзуживал?

- Уж наверно не без заднего умысла. Этот зря ничего не делает, просто из кожи вон мужик лезет, старается как-нибудь поднажиться. Вчера ко мне с визитом заявился; уж так он меня жалеет, так жалеет, а сам все расспрашивает, выведывает, вынюхивает, будто что в воздухе ловит.

- Я давно уже его под сомнением держу. А что, если его вообще убрать?

- Ты что! Он нам сродни, это Видричева ветвь, наша кровь.

- И Треус тоже из рода Видрича, однако я ему ходули подкоротил.

- Треус другая статья. Треус - известный тип и всем осточертел. Слава богу, что он живым остался, не то б они и этого тоже объявили святым. Это же какой-то несуразный народ - мертвые у них ценятся выше живых. Конечно, надо было бы прежде всего вывести своих паразитов, но сейчас еще не время для этого. Так что ты сейчас его не трогай, а сам от него подальше держись. Пусть его лучше кто-нибудь другой на тот свет отправит.

- Кроме меня, тут некому.

- Как это некому? А где ж твоя артель?

- Нет у меня никакой артели. Ни черта тут нет, кроме меня.

- Это что же, они и тебя тоже бросили на произвол судьбы?.. И давно ты один мыкаешься?

- Да я уж привыкнуть успел.

- К этому нельзя привыкнуть, человек не может без товарищей. Без товарищей человек все равно что безрукий, и привычка тут не поможет. Тогда я сам с тобой пойду. Не позволю я тебе тут одному с ума сходить!.. Не такой уж я старый, ноги еще держат, да и опыта у меня в таких делах побольше твоего. Еда сейчас не проблема, а укрытие тоже найдется. Ведь находят же его и волк, и медведь, и куница, и мы тоже подберем себе славную нору. Сиди хоть до зимы. Ночью никому под пулю лезть неохота, а день мы где-нибудь в холодке переждем…

- Постой, дядька Лука, повремени еще тут, пока не выздоровеешь…

- А может, прямо вот сейчас и пойти?

- Нет, нет, не надо. Ты ведь кашляешь, еще выдашь нас. Я тебя заберу, когда ты поправишься.

- Ну смотри, будь осторожен! Главное - в случае чего старайся первым стрелять!

Я поторопился скрыться с глаз долой, покуда он не передумал. Ночь темна и пахнет кукурузной молокой и ее шелковистым волокном. Нет-нет, да и прошумит ветерок или тявкнет сонно собака, а не то на Желине гаркнет горластый пастух. А внизу, под ними, в лощинах, на тропинках и в пещерах, на заброшенных пашнях, где увядает папоротник, ни единая душа не повстречается мне на пути. Нет никого, и все это принадлежит теперь мне - для меня шумит, для меня качается на ветру. Я пошел через Глухомань и нашел родник, еще не успевший заглохнуть; выложил дно листьями, подождал, пока осела муть, и стал цедить сквозь зубы мелкую воду, с каждым глотком выпивая пригоршню звезд. Мое нутро набито звездами, я счастлив и ужасно жалею, что не могу сочинить красивую песню про одиночество и распевать ее и слушать эхо. За неимением песни я закурил самокрутку. Если кто-нибудь увидит ее, пусть лопнет со злости! Я исчезну в темноте вместе с ее огоньком, и никто никогда не узнает, что за дьявол шатался ночью по Глухомани и куда он девался под утро.


ПОГЛОЩЕННЫЕ НОЧЬЮ

Было бы наивно думать, что рассвет всего только рождение дня, этого мокрого, неоперившегося птенца, который мучительно рвется на волю и, состарившись, окровавленный, вылупляется наконец из черного яйца ночи. Имеющий уши может услышать, как он бьется, упираясь, и сотрясается всем телом, поднимая свою тяжелую голову с голодным клювом Лелейской горы. Стоит только закрыть глаза, как в уши врывается шум клокочущей битвы и отзвуки дальних криков, долетающие из-за линии горизонта, неясных призывов, ликующих возгласов и жалобных стонов… Но мне почему-то кажется, что сегодня в этот хаос звуков вплетаются, исторгаясь из бездны ущелья, людские голоса. К чему взывают они? .. Только не к радости. Их прерывистые тоскливые всплески, тусклые, глухие, слабые, как бы с огромным трудом выбиваются на поверхность из глубин прошедшего. Живые ли это голоса или отзвуки воспоминаний? Да и сами эти воспоминания, по существу, не более как смутный зов минувших дней. Тех дней, когда будущее представлялось нам прекрасным и обещающим, когда мы видели душу в живом и неживом, а деревьям, как и людям, давали обычные и необычные имена.

Росли когда-то над Глухоманью три дерева из одного корня: брат Йован, сестрица Ела и склонившаяся над ними мать Анджа. Набрав черники, грибов или других даров леса, пастухи по установившемуся обычаю должны были выделить долю и для Йованова семейства. Мы свято соблюдали лесную традицию, но то не спасло от гибели древесное семейство: однажды явились люди, срубили Елу и Йована, а старую Анджу бросили подыхать медленной смертью от тоски и печали. Из всех деревьев, окрещенных именами, выжила одна только Вонючка - развесистый бук на поляне. Долго я бился, покуда не выяснил, откуда взялось это имя - Вонючка. И вот что оказалось: во время прошлой войны солдаты венского императора ловили в горах мятежников, а поймали девочку с отарой овец; ее затащили в лес, приволокли к этому буку и здесь изнасиловали. Несчастную нашли на пятый день мертвой, истерзанную и опозоренную, от трупа шел уже смрадный дух. Девчушка была из бедных, и ее недолго оплакивали: чего ж грустить о тех, кого поглотила темная ночь. Близкие покойной постарались как можно скорее вычеркнуть из памяти само ее имя, напоминающее им о несмываемом позоре и, трепеща при одной только мысли о том, что старая история может повториться, в следующей войне сами кинулись в горы выслеживать мятежников и, таким образом, навек заклеймили позором свое доброе имя.

Улеглась наконец предрассветная возня, тени и краски распутались, все распределилось по своим местам и умолкло. Теперь должна была, наступить тишина, как это было вчера, как бывает всегда, когда одержавший победу день устанавливает на земле свои недолговечные порядки, но у подножия гор не умолкали жалобные стенания людей. Они, казалось, звали кого-то из мертвых, звали без всякой надежды дождаться ответа. Порой их голоса бледнели, как бы угасая, и напоминали тогда зловещий рокот черных гуслей, доносящийся откуда-то из-под земли. Потом, захлебнувшись, смолкали совсем, и я облегченно вздыхал, думая, что этому пришел конец, но тут вздымалась новая волна человеческого отчаяния, и эхо прокатывалось по горам: о горе, горе, темная ночь поглотила и унесла его от нас … Стонут подо мной ущелья и долины, но громче всех рыдает и плачет Шапка. А это как раз недобрый знак: Шапка, по прозванию Малая Москва, - непокорное село, в свое время доставившее им много неприятностей, за что его и держали под вечной угрозой пожара и расправы. Однажды грабители прокатились по ней разорительным валом и, порубав фруктовые деревья и пчелиные ульи, схлынули, сытые, пьяные и неудовлетворенные тем, что не стерли Шапку с лица земли. Возможно, они сейчас решили взять реванш, и Шапка отбивается, тщетно взывая под горой о помощи, подобно той бедной девочке под проклятым буком…

Странно, что молчат винтовки, чего это они там церемонятся! Ружейная пальба по крайней мере заглушила бы эти жуткие вопли. Само несчастье я всегда предпочитаю томительному предчувствию, преследующему вас и днем и ночью. И наверное, не только я, ибо самое страшное несчастье представляет собой уже совершившийся и отходящий в прошлое факт, который невозможно исправить или предотвратить, тогда как предчувствие подобно боли еще неоткрывшейся раны, подобно страху перед нависшей угрозой, подобно ожиданию под занесенным мечом, требующему от человека принятия срочных мер, ни на одну из которых он не может решиться.

Отлепившись усилием воли от того места, на котором сидел, я ввиду своей полной беспомощности и невозможности прийти на помощь несчастным решил укрыться за горой от их невыносимых воплей. За горой их не должно быть слышно; и их наверняка не слышно, но моя бездумная память, как идиот свою игрушку, таскает за собой полный мешок разных клочков и обрывков. И, вытряхнув из мешка глухие призвуки и невнятные вздохи, оживляет в тишине бледные тени умерших звуков, стараясь продлить срок их земного существования. Я отмахиваюсь головой от их жужжащего мушиного роя и, стараясь сосредоточить свое внимание на чем-нибудь другом, рассматриваю ели, корни, ветви, птиц, но все эти предметы недолго занимают меня.

Приглушенные удары топора за горой явились для меня сущим спасением. Я кинулся бегом, торопясь застать его на месте, и поспел как раз вовремя: широко расставив ноги и чем-то напоминая стервятника, Плотник терзал топором поверженные деревья. Застыв на середине взмаха, он обернулся, интуитивно почувствовав опасность. Впившись глазами друг в друга, мы крепко сжимаем в руках свое оружие - шутки в сторону! Между нами давно так повелось: сохраняя приятельские отношения, мы предпочитаем держаться на расстоянии и никогда, не здороваемся за руку. Похоже, рукопожатия вообще уже вышли из моды, во всяком случае, за последнее время один только старый Лука да Драго Нежданович пожали мне руку, остальные воздержались.

- Болен, что ли, кто-нибудь в Шапке? - спросил я Плотника.

- Не слышал. А что, причитают внизу?

- Завывают на все лады.

- Были там кой-какие старухи при последнем издыхании. Но по старухам никто не станет особенно причитать - они свое отжили. Боюсь, как бы не было чего похуже.

- А что может быть?

- Они на Шапку еще с той зимы зуб точат. Уж не надумали ли они сегодня спалить оставшиеся избы. Раньше их не давал в обиду инженер да еще кое-кто из нейтральных; а теперь инженер им не защитник, вчера его в тюрьму увели.

Во время разговора Плотник пугливо озирается по сторонам, высматривает кого-то за деревьями - словом, проявляет явные признаки крайнего беспокойства. И говорит, понизив голос почти до шепота. Теперь, шепчет он, и нейтральных почти не стало, потому что это преследуется законом. Богачам надо было стричь всех под одну гребенку, вымазать и лишить всякой возможности оправдаться в будущем, поэтому нейтральные объявлены врагом номер один и идут впереди партизан. Сами-то богачи их не трогают, а препоручают итальянцам, а те присылают за ними солдат. А с солдата что возьмешь - втолкнули в грузовик без всяких объяснений, и в лагерь .. .

- Ты чего это озираешься? Ведь никого же нет, мы одни.

- А говорят, с тобой ходит один по кличке Комиссар Дьявол.

- А, это верно. Но я ему там велел подождать.

- Они думают, это Василь.

- Скажи, что ошибаются. Этот один как перст - без роду без племени. Усташи и четники всех у него перебили. Я даже имени его настоящего не знаю.

- Должно быть, отчаянный парень.

- Да уж, ему терять нечего, поэтому он такой беспощадный и есть.

Мне именно такой беспощадный и нужен, которому нечего терять. Одно время я надеялся обрести его в самом себе, когда все во мне перегорит. И обретаю подчас. Но ненадолго - истощив свои силы в мечтаниях, он быстро сникает, а потом начинает тянуть и мучиться совестью, постепенно размягчаясь и добрея. И вместо ошеломительных действий принимается анализировать воображаемые последствия своего поступка, возводя их в квадрат, в куб, переводит их в четвертое измерение и, замирая от страха, заползает в тень, стараясь, упаси боже, не примять какую-нибудь травку. В самый ответственный момент он уходит в кусты, а пропустив его, снова воодушевляется, загораясь новыми планами, и расхаживает этаким гоголем, как бы одержавшим все те победы, которые он благополучно проморгал. Мне стоило немалых трудов уговорить его расстаться со старым и вшивым рваньем и одеться по-человечески и как следует наесться мяса. Но несмотря на все мои старания, он остается неисправимым неудачником: замахнувшись кулаком, наносит легкую царапину, а метясь в цель, попадает мимо. Он припугнул пару трусов - эка невидаль! Да спутался с чужой женой - вот и все его героические подвиги!…

Подхлестывая себя подобным образом, я взлетел на вершину Седла. Клокотавшая во мне ярость рвалась наружу: мне хотелось бить, крушить. Но на вершине она вышла из меня теплым паром и улетучилась. Пожар потух, огня больше не было. И не было больше ни дыма над Шапкой, ни стонов, ни плача. Вероятно, все это мне почудилось. Передо мной простирались поля и пашни, маленькие домики как ни в чем не бывало высовывались из сливовых зарослей. Крошечные грузовички жужжали на дороге, словно заводные: строго соблюдая правила движения, они без всяких отклонений и остановок упорно ползли вперед узкой лентой шоссе, пока совсем не скрывались из вида. Вот уже улеглось небольшое облачко пыли, вившееся следом за ними. Окрестность представлялась мне отсюда как бы в миниатюре: в три прыжка очутишься у Окопного, а там уж рукой подать до Шапки и до того лесочка над лугом, где инженер Драго Нежданович некогда выдвинул новую гипотезу об исчезновении Атлантиды. Но стоит заслонить глаза ладонью, и все исчезнет. Вот так же, должно быть, и бурные перипетии наших дней с их громкой ненавистью и враждой - какими ничтожными покажутся они с высоты великого горного пика или грядущих времен.

Все же что-то там у них стряслось - предчувствие не обмануло меня. Дурные предчувствия никогда не обманывают. На дорогу из леса выползла длинная вереница людей, черная и молчаливая, как муравьиное войско. Вот они вышли на луг и были мне теперь отчетливо видны. В колонне были женщины и девушки и даже дети. Должно быть, всех сгребли под гребенку, согнав из домов и с полей и теперь вели своих невольников к шоссе. А там - на грузовики и в лагеря. Вот наконец показались погонщики, замыкающие колонну; спереди они обвешаны награбленным добром. Все это стадо рабов они захватили без единого выстрела. Конечно, одна винтовка против них бессильна, так же как и две, но все равно они должны были подать свой голос. Какая досада, что я опоздал, но я всегда являюсь к шапочному разбору, в точности как Стево на Косово. Ни на минуту не упуская из виду колонну, я незаметно спускаюсь все ниже. Так я съехал к Окопному и беспрепятственно пересек открытые поляны. Да и кто бы мог мне помешать, когда вокруг ни души, все слишком заняты обращением в рабство и грабежом. В роще над Шапкой бродит скот без пастухов и колокольчиков, волы подозрительно глядят на меня, кивая головой и пятясь назад при моем приближении. Я прохожу знакомые места - они успели оголиться, выцвести, насупиться. Шиповник, где прежде распевали соловьи, топорщил колючки, да и соловьи удивились бы сейчас, чему это они так радовались недавно. Я пробрался к дороге, сижу, жду. Сам не знаю, кого - первого встречного. Если бы мне бог послал ворюгу, который оторвался от своих, шаря по домам, я бы его уложил на месте и, ей же ей, на этот раз не промахнулся бы. И, хотя этот выстрел еще не был бы истинной местью, все же он был бы намеком на месть, вполне достаточным для того, чтобы положить начало новой эре, долженствующей доказать местному населению, что пока еще в этих краях не перевелись те люди, которые будут вершить правосудие. Я живо представил себе, как этот подлый ворюга идет дорогой, увешанный разным скарбом, и как растопырит усы, не зная, на что решиться: молить ли о пощаде, бросить награбленное добро или кинуться наутек, унося добычу с собой. Несмотря на несомненные изменения в костюме, он чем-то странно напоминает мне одного из тех варваров, некогда разоривших Атлантиду. Я примостил винтовку на суку, приготовился к бою. Но к чему приготовления, когда не в кого стрелять. Прошел час, второй, а может быть, и больше - никого. Положительно, дороги находятся у нас сейчас в долгосрочном простое, ибо пешеходы, по всей видимости, бесповоротно переселились на тропинки, предоставляющие гораздо больше возможностей для всяких махинаций.

С противоположной стороны широкого поля до меня доносилось тихое журчанье разговора, подобно ручейку набиравшее силу до мере приближения ко мне. Это были встревоженные женские и детские голоса - невольники возвращались из лагеря. Собственно, они не успели добраться туда - кто-то смилостивился по дороге и отпустил их, а может быть, невольники выпутались как-нибудь сами или для них не нашлось свободного места. Я спрятался за кустом. Сегодня не стоит попадаться им на глаза: у женщин сейчас самое вздорное настроение, обед не сготовлен, и они с досады могут во всем обвинить меня. За женщинами показались и мужчины - над ними повисло тяжелое молчание и запах ракии. Угрюмые, понурые, униженные, они плелись, опираясь на палки, и тяжело вздыхали. И хоть бы одно ругательство, облегчая душу, сорвалось с чьих-нибудь уст - нет, какая-то страшная немота сковала им рты и превратила их в толпу привидений. Прошли, за ними сомкнулась тишина, и лес задремал, убаюканный ласковым солнцем. Но вот на смену безмолвию явился шум и рев: это шествовал в полном одиночестве Милан Трепло, артиллерист и симулянт, объявивший саботаж всем родам войск. Пытаясь нагнать свои размякшие и разъезжающиеся ноги, он вынужден был мотаться следом за ними из стороны в сторону. На ходу он изрыгал угрозы: перебить кому-то ребра, зубы и обломать рога. Остановившись отдохнуть, Милан узрел высокий муравейник у обочины и ринулся его крушить.

- Ах, ты напасть поганая! Поганая, поганая, ишь развелось вас здесь до черта! Небось, полезную тварь днем с огнем не сыскать! Подавись своей трухой, задыхайся в пыли, получай, с тобой-то еще, слава богу, я запросто справлюсь!

- Куда это вас гоняли? - спросил я из своего укрытия.

Милан закачался от неожиданности и, схватившись за ветку рукой, ответил:

- На кладбище.

- Не слишком далеко, наверное, просто так, для острастки.

- Это еще что за притча такая? Да меня господом богом не запугать, ежели я в своем праве. Пусть виновный трепещет. И напрасно он прячется - все равно все откроется. Добрая слава под землей лежит, а худая по земле бежит.

- А ты вроде бы к стопочке приложился?

- Да, приложился, правильно. Ну, и что ж тут такого? На кладбище положено пить, как же можно без этого? Эхма! Погубили, проклятые, нашу славу, гордость нашего рода - вот ведь что! Да нешто мыслимо этакую пилюлю всухую проглотить - унесла, мол, черная ночь, и поминай как звали!.. Нет, мы его схоронили по закону, по обычаю, а потом помянули ракией, а ракия и существует для того, чтобы пить ее, а пьют ее, чтобы не плакать, потому что стыдно мужчине слезы лить, потому что мужские слезы не к добру. И не такие мы хлюпики, чтоб от собственного бессилия реветь, а Дедичи и Неждановичи. И уж будь покоен, отомстим за невинно пролитую кровь!

- Чью кровь-то?

Он просунул голову в кустарник, любопытствуя наконец увидеть своего собеседника, и, узнав меня, воскликнул:

- Ты чего это здесь делаешь?

- Пришел посмотреть, с кем это у вас расправились?

- Хватит нам за тебя да за твоих дружков-товарищей страдать, хватит нам из-за одной вашей тени страдать. С этого дня я тебе не позволю тут колобродить!

- Каким же это образом?

Наведенная винтовка мгновенно охладила его пыл. Он поднял руки вверх, попятился назад, отскочил к дороге и задал деру. Я затопал ему вслед, он запнулся; я щелкнул затвором - подкинул ему материальчик для последующей трепотни. Он припустился сломя голову, а на дороге в это время показались братья Сретко и Осташ, известные спорщики. Поминутно останавливаясь на ходу, братцы хватали друг друга за грудки и тыкали пальцами чуть ли не в глаза. Увы, оказавшись в досадном одиночестве и понимая, что разнимать их некому, они вынуждены были по очереди уступать друг другу. Сретко и Осташ не могли сойтись решительно ни в чем; один был радикал, другой - демократ; один - правоверный, другой - оппозиционер и так далее. Кабы не затянувшийся спор, не бывать бы им сегодня вдвоем. Лично я впервые видел их вместе. Не иначе как большая беда свела сегодня братьев. Дождавшись, когда они поравняются со мной, я спросил, кого это они похоронили.

- Самого достойного из нас, - сказал Осташ.

- Драго, инженера, - пояснил Сретко. - Его итальянец убил.

- Итальянец только гашетку нажал, убили его другие.

- Известно, кто его убил, ты воду тут не баламуть!

- Вот и я говорю, известно! А со временем вся эта история досконально выяснится. Итальянец в этом деле был всего лишь стрелочником!

- Стрелочником или нет, а только он его убил.

- Откуда же итальянец в тюрьме взялся? - спросил я в тщетной надежде прекратить спор.

- Все это случилось еще до тюрьмы, - сказал Осташ. - До тюрьмы дойти ему не дали. Они ведь прекрасно понимали: попади он в тюрьму, и точка, там уж его не достанешь. Нельзя же всех убивать без разбору, а он тем более не член партии. Но Драго давно им мешал, да вот охотников оговорить его перед властями все не находилось: во-первых, на него и клепать-то нечего, а во-вторых, на такую подлость никто отважиться бы не посмел. И тогда они решили уничтожить его по дороге в тюрьму с помощью подставного лица. Все это было заранее спланировано и отрепетировано, оставалось только спровоцировать его…

- Бежать?

- Да нет, - вступился Сретко, - просто конвойных замучила жажда…

- Жажда, жажда, - рявкнул Осташ, - как будто по дороге напиться негде.

- А вот и негде, когда все источники пересохли.

- Только в трактире не пересохли.

Так или иначе, но конвойные, мучимые жаждой или притворившись, что им хочется пить, завернули в придорожный трактир, куда вообще-то с арестованным заходить не полагается. В трактире они застали карабинеров, с которыми был один тип в черной рубашке - из тех, кто сдавался в плен во время восстания и после выдавал коммунистов. Этот тип и узнал Драго, хотя до этого в глаза его не видывал. Показалось ли ему, что он его узнал, или велено было, чтобы показалось, неизвестно. Да и то сказать, узнать Драго было проще пареной репы, поскольку у него были связаны руки. Карабинер указал на него пальцем и потребовал, чтобы Драго предали какому-то там высшему суду. Конвойные запротестовали или сделали вид, что протестуют; завязалась небольшая стычка, заранее предусмотренная, как и все в этой инсценировке, и тогда итальянец, выхватив пистолет, всадил в Драго семь пуль подряд, якобы в отместку за брата. Вслед за тем четники арестовали конвойных - для маскировки истинной подоплеки событий. Предъявили обвинение карабинерам и потребовали предать убийцу казни, понося на чем свет стоит итальянцев, конечно, из-за спины, произнося речи о великом сербском народе и бессовестно обманывая его…

- Никто никого не обманывает, - заметил Сретко. - С какой стати они будут кого-то там обманывать?

- А с такой, - вскипел Осташ, - что голодный год проходит, а для них это полный зарез. Старые сказки приказали долго жить, поэтому надо срочно придумать новые, чтобы такие дураки, как ты, верили всей их брехне, черт бы тебя подрал.

- Меня не черт, а язык твой дерет. Больно ты много знаешь, не знаешь только, когда остановиться!

- А с чего это мне останавливаться?

- Кто много болтает, тот мало делает, а расплачивается сполна…

И между братьями с новой силой разгорелась перепалка, да она, собственно, и не прекращалась никогда. Сретко уверяет Осташа, что он дурак, Осташ доказывает Сретке, что он баба, ничтожество, трус. И, схватившись за грудки, братья толкаются, испепеляя друг друга презрительными взглядами. Но все же не забывают и о своем кровном родстве: когда один напирает, другой уступает, и так по очереди, дабы не допустить до настоящей драки. На меня они не обращают никакого внимания - сейчас им не до меня. Видимо, я был для них не более как привидение, явившееся на миг в угаре ссоры, чтобы тут же исчезнуть без следа. Я смотрю на их удаляющиеся фигуры и даже в них нахожу печать согласия: они по очереди несут тяжесть несчастья, постигшего их, не успевшего еще переселиться в прошлое, вдвоем нести гораздо легче. Когда устанет один, подхватит другой; когда одному захочется взвыть, другой бешено рявкнет, и стон застрянет в горле. Все постарались часть тяжести сбросить на других: на жен, на детей, на скот, безнадзорно плутающий по лесам. Только я ни с кем не могу поделиться, только мне не на ком сорвать свою злость; и я стою, молчу, кусаю ногти.


ДВЕ ЛОВУШКИ, РАССТАВЛЕННЫЕ ДЛЯ САЛО

Прежде всего мне в голову пришла блестящая идея: доказать им всем, что не только темная ночь, но иной раз и светлый день может поглотить человека. И я, не щадя своих сил, день-деньской мотался вчера у дороги, поджидая какого-нибудь подходящего кандидата в покойники. Но словно по наущению дьявола, указавшего им место, где я караулю, ни один черт не вылез из норы, а если и вылез, так выбирал себе другие дороги. Сегодняшний день сулит мне не больше удачи. Моя вчерашняя непримиримость бесследно исчезла вместе с тревожным чувством, выполнявшим роль подстрекателя: известно, что достаточно покойнику одну ночь пролежать в могиле, не будучи отомщенным, как он уж свыкается со своим положением и все реже напоминает о себе живым. После бессонной ночи у меня была тяжелая голова. В затуманенном сознании мелькали видения нездорового сна Gigantissimum 43 с хоботом трубой и усами главного полицмейстера, увешанный медалями и саблями. Всю ночь он неотступно преследовал меня. Но вернулся опять со своей порядком надоевшей мне теорией о том, что прогресс - это жалкий обман и все возвращается назад по ступеням старой и привычной лестницы: ефрейтор, начальник, комендант, воевода, губернатор, а над всеми нами - Верховный Dinotherium Gigantissimum.

Я пошел бродить по горам - вверх и вниз, лишь бы ни о чем не думать. Брожу и рассматриваю окрестности. Но кругом давно знакомая картина: непроходимые заросли ольшаника и бузины, всеобщее запустение и одичание. Времена честного труда, когда отроги гор засеивались гречихой, канули в вечность. Бывало, на лугах паслись стада и отары, а на унавоженных низинах волновались ячмень и рожь, кое-где колосился овес, а возле жилья на Делянках, обнесенных плетнем, цвела картошка. Нынче ничего подобного нет и в помине. Редеют стада, уменьшаются пашни, исчезают продукты. Одни только Плотник да Сало ценой титанических усилий пытаются придать прежний облик Лелейской горе, пестревшей, бывало, чуть не до самого верха клочками возделанной почвы. Сало, заблаговременно подготовившись к засухе, восстановил старую канаву и с рассвета разводит воду, тяпая мотыгой и создавая запруды возле каждого пучка картофельной ботвы. Заглядевшись на ее растрепанные зеленые прически, он ничего не замечает вокруг. На лице у Сало застыло блаженное выражение верблюда, который удовлетворенно месит копытами грязь, распоряжаясь по своему усмотрению резервами жидкости и провианта, необходимыми для путешествия по неизведанным дорогам зимних месяцев навстречу голодной весне.

Мне ничего не стоит уложить его на месте. И быть совершенно уверенным, что ни одна живая душа не сможет доказать мою причастность к этому убийству. Но что-то - я и сам не знаю что - удерживает меня, и сердце подсказывает повременить. И это не голос совести - совесть моя молчит, но отчего-то руки опускаются сами собой. И все слухи о нем представляются мне глупыми наговорами, а мои собственные подозрения бледнеют и отступают. Мне кажется просто невероятным предположить подлые замыслы в этом самоотверженном труженике, объявившем непримиримую войну голоду, засухе, смерти и одичанию. Сначала его надо испытать, решаю я про себя, дьявол всегда искушает свои жертвы, отчего бы не последовать его примеру и мне?.. И, примостившись на камне в холодке, я настрочил письмо:

«Товарищ У, передаю тебе распоряжение М. К. выяснить доподлинно обстоятельства ареста и гибели инженера Драго Неждановича, поскольку существует подозрение, что весь этот спектакль подстроен по чьей-то личной инициативе без ведома высшего начальства. X отобрал у меня твою хлопушку, которую ты мне подарил, постарайся как-нибудь выудить для меня другую. Явка у N, место и время то же. Привет Л. Д.»

Сложив записку втрое, я загнул концы таким образом, что первый укусил второй за хвост и, всунув их друг в друга, получил нечто вроде аптечного порошка, заключающего в себе страшную отраву. Края залепил для прочности сосновой смолой. Запечатанное таким образом, оно непременно заинтригует Сало, и ему захочется прочесть его. А содержимое моей записки не оставит его равнодушным. Если Сало действительно честный человек, каковым представляется мне сейчас, он передаст письмо истинному адресату; если темные силы возьмут над ним верх, он покажет его коменданту или еще кому-нибудь из вышестоящих чинов, и тогда его содержимое не улежит в тайне. Я бесшумно подошел к ограде - Сало не поднял головы. Покашлял. Он подскочил, будто наступил ногой на раскаленные угли. И, ожидая увидеть какое-то страшное и огромное чудовище, шарит глазами по небу и ничего не находит. Вертит головой во все стороны, дико вращает глазами - ну копия застигнутой врасплох змеи, никак не удосужившейся впопыхах определить, с какой стороны нагрянула опасность. Наконец, опустив взгляд, Сало обнаружил меня. И как ни хотелось ему выругаться, он все-таки сдержался:

- Ч-черт, долго ли ты еще будешь меня пугать!

- А ты чего уткнулся носом в земле, точно деньги считаешь?

- Лиса вот ни за что бы ко мне не подкралась, а ты подкрался.

- Это потому, что моя шкура дороже лисьей. Такую шкуру следует беречь, вот я и берегу - теперь это моя основная профессия.

- Ну что ж, поздравляю, лихо же ты ее освоил!

Он уже овладел своими нервами, усмехается. Подошел к ограде, вытирает руки о штаны, собирается пожать мне руку. Я сделал вид, что не заметил его намерения, тем более что руки у меня заняты, и Сало ухватился за ограду. И снова превратился в верблюда - мнется, глазеет. Физиономия у него и точно верблюжья - сухощавая, морщинистая и волосатая, серым цветом своим напоминающая вечный холод и безлюдье пустыни. Но под этим внешним покровом у него свернулась змея. Может быть, каждый из нас - двойник под одной крышей. Змея выглядывает из его ухмылки и глаз, выдавая себя косыми изучающими взглядами. Теперь мы будем долго играть друг с другом в прятки, хотя я не вижу ничего увлекательного в этом занятии: если его рентгеновская установка может читать мысли, моя теперь уже тоже не столь безграмотна, как раньше.

- Ты слышал про Луку Остоина? - спросил он. - Его из тюрьмы выпустили.

- Слышал, что выпустили, но теперь ему один черт. Больному да старому, ему и дома та же тюрьма.

- Я к нему заходил. Еще поправится, он старик жилистый. Ходят слухи, будто это он кого-то подкупил. Но я-то сразу подумал на тебя.

- На меня? Ну еще бы. Это я их подкупил теми денежками из Москвы!

- Не денежками, а одолжением. Подцепил какого-нибудь типа на крючок или вынудил угрозой похлопотать за старика. Без этого дело не обошлось, по-хорошему с ними не договоришься.

- Тут что-то третье кроется, и вернее всего - приманка!

- Приманка? Подманить тебя к нему и прихлопнуть? … Я, как видишь, и сам уж подумывал об этом - может быть, действительно приманка. В прежние времена такие штучки откалывали швабы, да и полицейские, видит бог тоже. В таком случае лучше тебе туда носа не совать. Будете живы-здоровы, налюбуетесь еще друг другом. Молодец, что подумал об этом, да это на тебя похоже - береженого, говорят, бог бережет. Вон для инженера Драго нашелся-таки итальянский палач. Люди говорят - случайность, а я полагаю, никакой тут случайности нет. Так и будет у меня на сердце камень лежать, покуда не размотается этот клубок. Да ты сам посуди: как мог его этот итальянец узнать, когда Драго из штаба не выходил? Я и то его в глаза не видывал до самого конца, куда уж тут итальянцу, пленному? Нет, кто-то ловко свел с ним свои счеты чужой рукой. Дедичи да Неждановичи кругом должны, потеряли счет, кому они кровью своей задолжали, а за долги приходит срок расплачиваться. Теперь за деньги можно запросто убийцу подослать, через третьи или четвертые руки, поди потом докапывайся, кто его нанял. Что и говорить, скверные настали времена, вся человеческая пакость выхлестнулась наружу и покрывает друг друга и выгораживает. Поэтому-то я и предупреждаю тебя: будь начеку, не доверяйся, никому не верь - ни мне, никому другому …

- У меня тут записочка есть для Гальо, - сказал я. - Передашь ее к вечеру, неохота мне из-за мелочи вниз спускаться.

Сало нахмурился.

- А не рискованно ли браться за это? Выдаст меня Гальо, что тогда делать?

- Не выдаст, не бойся. Гальо наш.

- Вот уж не сказал бы. Он у тестя на поводу, пискнуть поперек не смеет.

- Это он для вида, иначе не сможет работать.

- А нельзя на словах передать, чтобы письмо не тащить?

- Письмо-то это не ахти какое важное, я бы сам: ему в руки отдал, если б важное было. Передашь, и дело с концом.

- Ну уж ладно, передам, раз ты просишь. Я мимо его дома хожу, мне не трудно.

- Да в нем ничего особенного нет, просто свидание назначено. Однако ты все-таки того, если попадешься, советую уничтожить его, прежде чем его у тебя отберут.

Он взял записку и, поняв наощупь, что она запечатана, сунул за пазуху, даже не взглянув. Этот видит все насквозь, а чего не видит, о том догадывается, чувствует, чует, храня при этом бесстрастную мину на лице. На секунду мной овладело подозрение, что он знает больше чем нужно и уже имеет в связи с этим далеко идущие планы. Эта его чрезмерная проницательность внушает мне серьезную тревогу: а ну как он уже теперь догадывается, с какой целью я вручил ему это письмо? … Ну и что ж? Мне это ничем не грозит, зато сам он благополучно выберется из ловушки. Прочтет письмо и сейчас же уничтожит его, а в крайнем случае всучит тестю Гальо, получив таким образом возможность для шантажа. Но тогда мы тебе расставим второй силок, а пока что постараемся не угодить в твой… Сало между тем не спускал с меня внимательного взгляда, стараясь выведать, что у меня на уме. Вытащил из кармана жестяную коробку, угощает табачком, а это прекрасный повод для перемены разговора. Ребенок у него разболелся, жалуется Сало. В действительности этот ребенок - взрослый балбес. Он участвовал в восстании с оружием в руках. Кроме того, он ничем не болен, смекаю я, это Сало нарочно распускает слухи из опасения, как бы его сыночек не загремел в поход, из которого можно иной раз и вовсе не вернуться.

- И верят ли они в эту его болезнь? - осведомился я.

Сало оторопел:

- Да это ж видно, и ноги покраснели и раздулись от щиколоток аж до самого колена. Это он тогда зимой по вашей милости заработал.

- Не столько по нашей, сколько по милости какого-то снадобья, которым ты его натираешь. Смотри не переборщи, как бы он у тебя без ноги не остался…

- Какого еще снадобья?

- Сам знаешь какого.

- Что поделаешь, в наше время приходится выкручиваться.

- Что правда, то правда, только смотри, как бы тебе не сделать из парня калеку.

- У меня уж и то башка от этих мыслей раскалывается. Но пойди разберись, что хуже: живой калека или мертвый герой из братской могилы или такая вот шкура, как я и все наши, которые сейчас продались итальянцам, чтобы потом по гроб жизни казниться, вспоминая о своем позоре. Существует еще и четвертый путь: работать на два фронта. Но и это тоже не сахар - рано или поздно двойная игра откроется и начнется беспощадная травля и издевательства с двух сторон. Вот уж кому действительно повезло, так это тем ребятам, которые попали в лагеря. Конечно, им там тоже всякие мучения приходится терпеть - холод и голод, но зато их не заставляют в своих стрелять; а если им и вздумается подраться, так опять же вполне безобидно, поскольку голыми руками, да к тому же еще и без сил особых увечий никак не нанесешь. Голодные сироты им там небось глаза не колют, так что против совести грешить им не приходится да свое доброе имя срамить. Ну и выйдут ребята из лагеря в полной сохранности и без единого пятнышка. Жаль, что нынче нас в лагеря не сгоняют, не то бы полно желающих нашлось. Что и говорить, перевернулся белый свет вверх тормашками; невольно позавидуешь какому-нибудь пленному или несчастному калеке: его по крайней мере в армию не загребут, и не погонят в облаву, и не поставят под чужие знамена присягу давать.

И Сало испустил глубокий вздох. Еще немного, и он разжалобит меня и я завою вместе с ним, проклиная и эту войну и свою горькую долю. Однако завыть мне так и не пришлось, ибо Сало допустил серьезный промах и заставил меня усомниться в своей искренности: блестяще справившись с первой задачей и доведя меня почти до слез, но не рассчитал и чересчур поспешно перескочил на то, что не давало ему покоя:

- Кто же это ходит с тобой, Василь или Якша?

- Ни тот, ни другой, у них свои дела.

- Последнее время только и разговоров, что о твоем напарнике, Комиссаре Дьяволе, или как вы его там величаете, вот я на них и подумал. Кто же он такой?

- Ты его не знаешь, он не из здешних краев.

- Говорят, он все время ходит с тобой.

- Ходил, но сейчас заболел. Я его в пещере оставил поправляться.

Про пещеру я нарочно удочку закинул: теперь Сало постарается выведать окольными путями, в какой именно пещере. А уж я позабочусь, чтоб с языка у меня как бы невзначай слетело название горы Прокаженной. Таким образом, будет поставлен второй капкан для Сало, который может ввести его в искушение послать туда карательную экспедицию … Но Сало, как бы почуяв подвох, переменил разговор:

- Если он серьезно заболел, я могу доктора прислать.

- Да разве туда доктор пойдет? - удивился я.

- Хочешь, сюда придет - словом, куда тебе надо, только скажи.

- А не может он подойти к горе, к развилке, где старая дорога ответвляется?

- Куда угодно. Хоть в пещеру, если прикажешь. Этот за вас голову отдаст на отсечение. Сам он из Печи или откуда-то из тех краев, родня тому попу из Утрга. Давно уже пристает ко мне свести его с тобой или с кем-нибудь из ваших. Работает в больнице, и надоело ему там до чертиков, рехнусь, говорит, если не сбегу отсюда. Ты его должен приструнить, пусть подождет, сейчас еще не время такие штучки выкидывать. А вот то, что вы в пещере, это мне совсем не нравится, я лично против пещеры.

- Мы же там наскоками - в дождь да вот еще когда болезнь загонит.

- Я бы на вашем месте и в дождь не пошел - эта пещера на Прокаженной исхожена вдоль и поперек.

- Исхожено то, что снаружи, а вот куда она ведет и что там дальше - этого даже я не знаю. В ее лабиринтах можно целое войско спрятать.

Сало остолбенело уставился на меня. И этой секунды было достаточно, чтобы по некоторым едва уловимым чертам безошибочно определить, что он уже там был, и шарил, и вынюхивал. И теперь судорожно припоминал, что в кромешной тьме недостаточно тщательно исследовал кой-какие окутанные мраком закоулки. И, негодуя на свою небрежность, досадовал и хмурился: почему-то, забравшись в чужой огород, человек начинает пугливо озираться, чувствуя себя на редкость неуютно, и никогда не может удосужиться общупать все досконально… На этом месте Сало спохватился и уже совершенно сознательно посмотрел на меня, предварительно стерев с лица все тревоги, которые его точили. Не замедлив воспользоваться представившимся мне случаем, я дал простор своему воображению и за какой-нибудь час работы набросал ему радиальный план подземелья с источником в глубине и узкими извилистыми коридорами, которые поднимались к поверхности, разветвляясь и расширяясь подземными залами, а затем, образуя нечто вроде лестницы, соединялись с пещерами на той стороне горы… Критически осмотрев свой рисунок, я был искренне поражен: какая чудовищная беспардонность! Видимо, одиночество все-таки испортило меня, и от недостатка общения я стал завираться и молоть всякий вздор… И, как бы раскаиваясь в своей чрезмерной откровенности, я вдруг остановился.

- Если все это так, - сказал Сало, - тогда вам там действительно прекрасно.

- В том-то все и дело, что ничего прекрасного нет, там ужасно воняет.

- Это чем же?

- Не знаю. Должно быть, серой или каким-нибудь подземным газом, но только невозможно воняет. И такая духота, что в безветренную погоду огонь не горит, а если глубже зайти, свеча гаснет и дальше можно идти только с электрическим фонарем. И голова начинает болеть. Но куда же денешься в дождь или при такой вот оказии, тут уж поневоле приходится терпеть.

Сало хотел было что-то сказать, да прикусил язык и смолчал. Вспомнил, что ему надо срочно перевести воду, но на самом деле это был удобный предлог справиться с волнением. Он заодно ополоснул руки, смочил глаза и шею, остужаясь. Утомился, бедняга, каждое слово стеречь и выкручиваться. Наконец вернулся ко мне:

- Когда тебе доктора привести?

- Пусть обождет немного, я дам знать, когда понадобится.

- Уж он заплесневел ждамши.

- И я вот плесневею тут, да ничего.

- А мне понравилось, что вы Треуса проучили. Получил наконец по заслугам, да видит бог, вы его и так долго терпели.

- Я бы его и дольше терпел, да Дьявол не давал…

- Треус то же самое говорит: от тебя, мол, он целехонек ушел, а вот чернявый, тот, что за сливой стоял, пригвоздил-таки его своей пулей к земле. Винтовка у него длиннющая, говорит, он такой сроду не видывал. Молодец этот черный, и винтовка его длиннющая не подкачала! За это дело вас сейчас многие благословляют!

- А кое-кто собирается наказать.

- Это кто же?

- Иван Видрич и Байо. Нам не положено в людей стрелять.

- Треус дрянной человек, ты так Ивану и передай. Пусть придет, я подтвержу, если он не верит. За этим Треусом еще комиты в прошлой войне охотились - собирались его прихлопнуть. Он вдовье грабил, беззащитных сирот да немощных обирал, а всех собак на комитов вешали. Однажды сам Сайко Доселич приходил сюда по его душу - это когда он на швабскую засаду нарвался и едва ноги унес. Потом Треус бежал от комитов через Рибань в Сеницу. Говорили, будто бы он там мусульманство принял. Я-то думаю, что это сущая правда. Треус и сейчас за кусок мяса какую хочешь веру примет. Больно нужна ему какая-то там вера и тому подобные глупости!…

- Сейчас так многие думают.

- Факт, прямо-таки удивительно. И к чему все это приведет?

- К товарно-денежному производству. Так ты, значит, письмо-то береги, смотри не оброни.

- Не оброню, надежно спрятано. - И он нащупал письмо за пазухой. - Не бойся!

- За себя-то я не боюсь. Только бы вам не напортить, если это письмецо попадется кому-нибудь в руки.

И я ушел, утомленный этим разговором. Он оседлал ограду, провожает меня взглядом. Смотрит, прислушивается к журчанию воды, вертит головой, ища меня глазами, и раздумывает, стоит ли мне верить. Старая лиса, может быть, он с самого начала мне не верил. А письмо за пазухой жжет его, и он беспокойно чешется. Угрюмое копание в картофельной ботве теперь нисколько не привлекает его, очень уж медленно она растет, чертовски медленно, больше сохнет, чем растет, за сто лет заработаешь девяносто грошей, да и нет в ней того блеску, что в деньгах и медалях. Зайдя за деревья, я вернулся назад посмотреть, как он в одиночестве качает головой. Залетела к нему в ухо маленькая мушка и своим жужжанием заглушает те остатки благоразумия, которые называются совестью. Да у него эти мушки и раньше водились, а теперь расплодилось их видимо-невидимо, и они съедают его заживо. Сало снова побрел на делянку, тяпает для вида, звенит мотыгой, наткнувшись на камень, и вертится, точно на вертеле. Но я ничуть не раскаиваюсь, что обрек его на эти муки; за ним следом я подвергну испытанию следующих; кто не устоит, того и жалеть не стоит; тот же, кто с честью выдержит испытание, только крепче будет.

И я пошел прочь куда глаза глядят, времени у меня, слава богу, достаточно. Попробовал было закрыть глаза, и передо мной тут же возник он - мой гигантиссимум!.. Я сразу открыл глаза и стал осматриваться по сторонам - мне сейчас не до чудовищ. Ноги бессознательно понесли меня к Прокаженной, и я подумал: надо бы там подстроить какую-нибудь ловушку. Какую, я и сам не знаю, я это на месте решу. Зацепившись ногой за стелющуюся ветку, я выгнал из потревоженного куста серого зайца-неудачника. И остановил его пронзительным свистом - иначе его не догонишь. Выстрелил наугад, он трепыхнулся и пропал. Я нашел его немного ниже: заяц трясся в предсмертной агонии, умоляя меня страдающими глазами прекратить его муки. И тогда меня осенило - мне нужна кровь … Одним взмахом ножа я перерезал ему глотку и подставил жестянку, стараясь не пролить ни одной капли крови. Когда я вошел в пещеру, хорьки прекратили свою возню. Привыкнув к темноте, я разглядел свои разбросанные лохмотья, и они мне живо напомнили падаль, растерзанную чертями. Я обильно окропил их свежей кровью - пусть думают, что и тут гуляла смерть…


ОЙ ТЫ, ПОЛЮШКО МЕДВЯНОЕ

Овал Водопоя сверкал на солнце - горное око в морщинах и складках. Тени легли на берега - зубчатое кружево ресниц; вздымается вверх скалистый лоб, отороченный темной зеленью тиссовых бровей. Нет ни овец, ни волков, давно уже никто не приходит сюда мутить незапятнанное зеркало Водопоя. Брошенные черные хижины пастухов заглушил бурьян, позарастали старые тропки, словно шрамы, природа исподволь возвращает себе свой прежний облик, и теперь передо мной лежит уже не озерцо, куда водили скот на водопой, а прозрачный глаз Лелейской горы, воззрившийся в пустоту. Где-то по другую сторону возвышенности, под лесами и скалами, под тиссовой гривкой бровей, непременно должно быть такое же второе; когда-нибудь я его открою или на худой конец отыщу глазную впадину, в которой оно когда-то было. Прильнув к воде, простирается над гладью озера упавшая молодая сосна, влюбленная в свое отражение, и, уронив голову в воду, целует в глубине предмет своей любви. Скользя по ее стройному телу, раскачивая его, я гарцую, подпрыгивая на нем, и, отрекаясь от прежнего Ладо, превращаюсь в синий силуэт между двумя океанами голубизны.

Изогнувшись, загляделся в бездну неба, опрокинутую к моим ногам; налюбовавшись всласть и запрокинув голову вверх, я увидел над собой нескончаемое множество бездонных миров. Распахиваясь передо мной и вливаясь один в другой, они как бы затягивают меня в свои сферы, передавая с рук на руки. И, становясь невесомым, теряя связь с землей, я растворяюсь прозрачной дымкой, подобно легкому облачку, и исчезаю в бесплотной пустоте воздуха, как пригоршня пушинок. А где-то там, на дне, от меня осталось лишь бледное воспоминание, потерянный отголосок песни: «Ой ты, жизнь моя …» Поет какой-то незнакомый давнишний голос, смутно напевает на краю земли как бы одним дыханием: «Ой ты, жизнь моя, ой ты, полюшко, ой ты, полюшко медвяное, ты медвяное мое, чемеричное…» Дальше слов не разобрать, потускнели старые краски, и умолкшие свирели едва слышно наигрывают в туманном полусне: «Ах, зачем ты меня, полюшко, поле-полюшко чемеричное, чемерицею вскормило да полынь-травой вспоило? ..» Это чья-то чужая песня - я так не пел. Да к тому же и вскормлен я не такой отравой, перепадали мне куски и послаще, хотя их далеко не всегда давали мне по доброй воле и поэтому иной раз их и приходилось силой вырывать.

Не знаю, сколько времени продлился бы еще этот сон наяву, не отравленный угрозой встречи с людьми и желанием вернуться к ним. Я заставил себя очнуться - хватит. Где-нибудь за горой под скалами и тиссовой бровью лежит второе такое же озеро. Пойду искать его; там на берегу тоже, наверное, сидит какой-нибудь Ладо или Якша и предается праздным грезам, в то время как другие, не теряя даром драгоценного времени, стараются как можно быстрее истребить друг друга. Я медленно поднимаюсь в гору, переваливая с гребня на гребень, и замечаю в них странную систему и как бы сознательно замаскированную симметрию в расположении и формах вершин. Казалось, существовавшая вначале симметрия, единый каркас были нарушены впоследствии. Дважды я обманывался и напрасно спускался в низины, которые казались мне сверху высохшей чашей озера, и заблудившись в строевом лесу, к ночи едва выбрался из него. Выбрался и, к величайшему своему изумлению, обнаружил, что лесистая гора, по склону которой я спускался, была мне чем-то знакома. Долина под горой удивительным образом напоминала катун «Тополь»; сходство шаг за шагом увеличивалось, и наконец у меня не осталось никаких сомнений, что я каким-то чудом набрел на двойник катуна «Тополь» на противоположной стороне горы. Однако минуту спустя я понял, что это не двойник. Знакомые луга, просто я вышел на них с другой стороны. Местность обладает любопытным свойством видоизменяться в зависимости от ракурса, как бы переворачиваясь в нашем сознании. Но в катуне никто не замечал этого удивительного явления: там как ни в чем не бывало разводили по дворам скот, кричали на детей, хлопали калитками и гремели котлами. Сгущались сумерки, в домах собирались ужинать. Я подождал, пока не смеркнется, и заглянул сквозь щель в ее лачугу. Старика не было, Неда была одна; что-то изменилось в ней, она недоверчиво смотрела на меня.

- Долго же ты пропадал, - промолвила она, - видно, вилы далеко затащили.

- Не вилы, а дела.

- Дела всегда найдутся, не нашлась ли женщина другая?

- Я ее и не искал. И не собираюсь, покуда ты у меня есть.

- Я для тебя временная - пришел и ушел.

- Не совсем так. Весь мир временный, даже горы. Когда камень с кручи скатится, он уж назад не воротится, а мы привязчивые, вечно нас на старое место тянет. Ну чего ты упираешься, все равно не вырвешься от меня!… Тебе и, самой того же хочется, признайся, хочется!

- Постой, - сказала она, отстраняя мою руку. - Здесь нельзя!

- Это почему?

- Здесь их дом.

- Ну и наплевать! А я здесь хочу, посмотрим, как это в ихнем доме получается.

Если все силы мира, несмотря на мое отчаянное сопротивление, сговорились ввергнуть меня в пучину греха, пусть он по крайней мере свершится там, где будет выглядеть всего греховней! Выбрав из чувства протеста это гнездо собственности, я и сам не знаю, чего хочу - оскорбить ли его или отомстить за себя? Но я должен остаться здесь, под этим кровом, в запахе шерсти и молока, слышать скрип досок и дробный стук трясущихся бревен и знать, что испуганные коровы прислушиваются к нам в загоне, перестав жевать свою жвачку. Достаточно того, что эта собственность дает доходы, обеспечивающие им существование, и было бы слишком несправедливо, если б она к тому же охраняла их честь. Потом мы найдем с ней другие места: у реки, поющей о вечности, в лесу меж двумя слоями листвы - опавшей и той, что собирается опасть и сберечь для нас воспоминания. И непременно под березой, и под одиноким дичком, и на горе, с которой открывается широкий вид, и под стогами, хранящими запах сенокоса, и на подстилке из моха, где-нибудь на скале, озаренной луной. Что ни новое пристанище, то новые ощущения. И новые откровения природы и земли, за которую столько крови нами пролито. И, блеснув нам новой гранью, эта наша земля снова становится нам бесконечно любимой, любимой…

И нет больше мыслей, нет сознания, нет меня, лишь пляшет над темными долами синий огонь в безумной жажде слиться с ними воедино и, обратившись дымом, вознестись к небесам.

- Какой же ты, - заметила она с укором, когда дыхание снова вернулось к ней. - Какой же ты!

- А что, похож я на дьявола?

- Иной раз еще похлеще. Но какая разница, мне все равно хорошо с тобой.

- Тебе и раньше было хорошо, так что это не только со мной.

- Оставь это, ты ведь знал…

- Что я знал?

- Что я не девочка.

Знал, ну и что ж? Значит, надо было смыться, а ее тут бросить на произвол какому-то прохвосту? А кому от этого было бы лучше? Ни мне, ни ей; ни даже ему, ее мужу, но он сам кругом виноват. Нечего было и жениться глядючи на войну и бросать молодую жену. И ведь надо же быть таким подлецом, чтобы выбрать именно ее за ее красоту, нагло воспользовавшись при этом своим преимуществом единственного хозяйского сынка. А когда началась вся эта заваруха, дать, как бабе, увести себя в плен. Рискуй, беги, у тебя для этого гораздо больше причин, чем у тех, которые сумели выбраться оттуда. А не хотел рисковать - дело твое! Валяйся теперь на соломенной трухе и гадай, кто виноват. И все-таки мне его жаль, хотя, казалось бы, и не за что его жалеть. Предположим, сбежит он из лагеря. Что хорошего ждет его здесь? Опять постылая винтовка, и непременная борода, и братание с итальянцами по харчевням, и страх и позор, и тщетные попытки откупиться от страха деньгами, и залить позор вином …

- Меня в сон клонит, - сказал я наконец. - Пора идти.

- Что так скоро? Спи, я тебя постерегу.

- Я тут не засну - так и буду всю ночь прислушиваться. Да и душно в доме.

- Давай на луг выйдем вместе. Хочешь?

- Хочу, только тебе холодно будет.

- Я постель постелю, надо же тебе хоть разок в постели выспаться.

- А вдруг да я в постели как раз и не выдержу испытания?

- Ничего, я тебе заранее все прощаю.

Загорелось ей сегодня поухаживать за мной.

Вытащила из дому простыни и одеяла, нашла ровный пятачок, стелет. Руки у нее быстрые и ловкие, в темноте мелькают пальцы. В мгновение ока она сняла с меня все, что ей мешало. Вот наконец-то и я мог разглядеть ее всю, и ничего больше не было под звездами, только она - белело, извиваясь, ее тело, мстя за все, что оно пропустило. Вымотала меня, измучила, убаюкала. Во сне я ее потерял, а потом позабыл. Позабыл и себя, как будто бы меня и не было на свете или уже не стало. Ночь и мгла, и тусклый лунный свет струится на желтые листья. Дунай, луга, виноградники, у виноградников брешут псы, сторожа размахивают фонарями. Один из них, подойдя к ограде, вопрошает меня грустным голосом Ивана Видрича: «Ты чего тут делаешь?» - «Небось сам видишь, если не слепой!» - «Кто поручил тебе это задание?» - «Прадед какой-то, а может быть, прапрадед, в темноте-то я не разглядел. Да к тому же не уверен я, что и днем его узнаю». - «Нечего тебе тень на плетень наводить и увиливать от прямого ответа!» - «Он считает, что у него есть особые права». - «Права на что?» - «Задания мне давать …»

Тут я наполовину проснулся. Вернее, приоткрыл краешек глаза - посмотреть, сон ли это. Похоже на сон, сон потревоженной и предостерегающей совести. Пусть-ка она лучше оставит меня в покое. И проваливает подобру-поздорову: я не хочу просыпаться!… Пора наконец и мне отдохнуть в постели в объятиях двух белых рук, которые сплелись вокруг меня во мраке, как бы присваивая и защищая. Не хочу просыпаться, никогда не проснусь. Зачем просыпаться? … Если жизнь - это поле с расставленными силками, не лучше ли мне тогда остаться здесь, пожертвовав и тем и другим. Тут мне прекрасно - в стране обнаженного детства, которое ничего не ведает ни о себе, ни о мире и, тихо посмеиваясь, неслышно дышит на дне просторной люльки для близнецов. Люлька стоит не на земле, земля уплыла куда-то вниз, ее не различишь. И катун «Тополь», ничем не примечательное местечко, доступное всякому, кому взбредет в голову посетить его, превратился в его призрачный двойник по ту сторону Лелейской горы. Раскачиваясь подобно качелям, он парит между небом и землей.

Чуть покачиваясь, мы летим у самого неба вдоль звездной стремнины, мимо тихих плавней. Но, подхваченные внезапным порывом, качели раскачиваются все сильней, обрываются и падают, падают вниз …

- Тебе не спится, Ладо. Ты и во сне все мечешься, - сказала Неда.

- А я и сам не знаю, как я сплю, мне ведь некому сказать об этом.

- А что, если мне пойти с тобой, Ладо? Я буду караулить твой сон, и мы всегда будем вместе.

- Тогда уж нас не будет так сильно тянуть друг к другу, как теперь.

- А мне и не хочется, чтобы тянуло. Мне бы только быть всегда с тобой.

- Тебе, наверное, что-нибудь приснилось. Проснись скорее.

- Я и так не сплю и все прекрасно понимаю. У меня ребенок будет от тебя. Ну что ты так уставился на меня? Попалась я, теперь уж ничего не поделаешь!

- Как так? - рявкнул я и вскочил на ноги.

Она приложила голову к моей груди и слушала, как бьется мое сердце, она и плачет, и смеется, и слезы сменяются смехом. Едва успокоилась. Нет, она ни в чем не раскаивается и не видит в этом ничего зазорного. Так часто бывает. И нисколько не стыдится, а даже рада, что так случилось. С мужем она прожила целых два года, а детей все не было. Значит, тут что-то было не так, как надо, вернее, все было не так, как надо. Свекровь попрекала ее этим и перед всеми обзывала пустоцветом и яловой овцой. Она хотела допечь ее своими насмешками, и согнать со двора, и женить своего сына на ком-ни-будь другом, и заиметь внучат. Еще бы, единственный сынок, он должен род продлить, чтоб не разграбила добро стая голодных родственников. И выгнали бы ее из дому, да война помешала; и оставили Неду, потому что некому было за скотом ухаживать. И вот наконец выяснилось, кто пустоцвет и в ком вся загвоздка: долго она таилась и терпела, нет больше ее моченьки…

И у меня тоже нет больше сил слушать эту исповедь.

Все дороги завалены обломками, смята любовь, все растоптано беспощадной войной, война ворвалась в жилища,, на мирные поля, война идет на земле и под землей. Тут уж поневоле растеряешься. Куда податься, что делать? А у тебя под боком тоже ведется ожесточенная война, исконная война, о которой ты никогда не догадывался; в ней без твоего ведома тебе отведена та роль, о которой ты не имеешь ни малейшего понятия. В домашнюю войну между Недой и ее свекровью оказался втянутым и я: мне предназначено было сыграть в ней роль самца и рассудить, кто прав, кто виноват. Может быть, они до сих пор втихую помирают со смеху, вспоминая, с каким огнем сыграл я эту роль. Но после драки кулаками не машут! Как бы там ни было, но мой ребенок - во всяком случае, наполовину мой - намеревается появиться на свет божий, плакать, жить и все такое прочее. Я еще не знаю, что о нем и подумать, все так смутно у меня в голове. А тихий голос уговаривает меня - пусть родится, дабы не переводились на земле голодранцы и бесшабашные балагуры, дабы луженые глотки неуемных Тайовичей и впредь вносили огневой задор в угрюмые драки будущего… Но сердце внезапно сжимается болью: там, на лугах, покрытых чемерицей и полынью, его поджидают тернии и камни…

- Не могу я больше оставаться в этом доме, - между тем говорила Неда. - А куда мне деваться?

- Подожди немного, может быть, как-нибудь все само собой утрясется.

- Само собой никогда ничего не утрясается. И свекор точно с цепи сорвался, невесть что несет.

- Я уже когда-то давал себе зарок прихлопнуть этого гада и не могу понять, зачем это надо откладывать. Давно пора убрать его отсюда, и так уже зажился этот свекор твой на свете …

- Не надо, прошу тебя, не связывайся с ним! Я его боюсь…

- Американского кольта испугалась? Врет он все.

- Не врет, он его всегда при себе носит. Боится, как бы Плечовичи его не убили или не подослали наемных убийц. Незнакомых он пуще всего боится и глядит в оба, потому и сюда редко является, только днем, да и то с дружками. Недаром его колдуном-то прозвали!

- Я тоже колдун, потому-то мне и хочется помериться с ним силами!

- Ты глаза его когда-нибудь видел? Они у него затянуты какой-то пеленой - не поймешь, на кого он смотрит, но он все видит и все замечает. Старый охотник, он и волка, и лисицу издали распознает и никого к себе не подпустит. Прошу тебя, не связывайся с ним, куда же я-то денусь, если он в тебя угодит?

- Если он в меня угодит - в конце концов должен же кто-нибудь в меня угодить, - ты, не раздумывая, отправляйся в Межу, к Иве, да скажи ей, что это я тебя послал. Еще у меня есть дядька Лука, но ты прежде к Иве иди - она мне сноха. Будете невестками, одна незаконка под стать другой, потому что наша Ива тоже до замужества понесла. Будете на пару воспитывать двух голопузых последышей Тайовичей. И заживете в чужом дому, но, между прочим, и в чужом дому дым из трубы прямо в небо валит, не хуже, чем в своем. Иной раз повздорите, так что в ушах зазвенит, да шарахнете котлами и другими железками, норовя разнести скандал на всю округу. А потом придет Лука и помирит вас. Но посмей только кто-нибудь чужой задеть невестку - тут уж вы друг за друга горой и такого жару зададите обидчику, что он свету белого не взвидит! Но прежде чем ты туда пойдешь, белого света не взвидит колдун из Америки. Я зарок дал и нарушать его не могу. Хорошо, что он охотник, а не дряхлая развалина. Я его в селе караулить не стану, не люблю я ваше село, я его здесь подожду. Когда он придет сюда ночевать, ты вывесь на крыльцо белую тряпку, рубашку какую-нибудь, что ли, сушиться, а уж я буду знать, что он здесь…

- Так ты его решил во сне? …

- Нет. Это гадко.

- А как же?

- Распугаю кур, он подумает на лису и выйдет …

- Он по ночам не выходит. Меня пошлет.

- Тогда придется до следующего дня подождать, потому что когда-нибудь надо же с этим делом кончать. Я буду целый день караулить у пещеры, а ты подгадай момент и распугай кур, а потом закричи, будто на лису, и скажи ему, что она к пещере побежала.

- Не могу я этого. Не умею я врать и ни за что не буду.

- Так уж прямо и ни за что?

- Я его хлеб ела, потому и не буду.

- Не его, а свой. Небось ты больше заработала, чем съела.

- Не буду я врать, не хочу, чтоб у меня ребенок вруном родился.

- Тогда я сам буду, а ребенок пусть каким хочет, таким и рождается.

Звезды поредели, поднялись высоко и померкли. Чей-то петух захлопал крыльями, кукарекнул разок и разбудил всех кур на горе. Наступили предрассветные сумерки - надо поскорее отнести домой постели и водворить на место, чтоб никто ничего не заметил. Я зашел в хижину - хоть молока напиться вдоволь. Хлеб и каймак у меня были, экономить мне не приходится; если я авансом не отработал за этот харч, расплачусь потом пулей или собственной шкурой. Телята, словно маленькие арестанты, уставились на меня своими блестящими глазами, принюхиваются. Недоверчивые вначале, они пугливо шарахались от моей руки, но, почувствовав запах соли, принялись ее лизать. За ними придвинулись и коровы, за коровами бычки, и мы заключили с ними дружеский союз. Я погладил их влажные морды, похлопал женщину по спине, - надо же и мне когда-нибудь изведать приятное чувство хозяина. Так, а теперь можно идти. Столько перемен, столько важных событий произошло за одну эту ночь, а техника ходьбы за это время ничуть не изменилась: с левой на правую, шаг за шагом.

В лесу благодать, в листьях попыхивает ветерок, предвестник мятежного рассвета. Мелкие сучки трещат под моими ногами, белки прячутся за деревья и снова любопытно выглядывают из-за них. Мне и не грустно и не весело, мне всего понемножку, у меня, если так можно сказать, половинчатое настроение, но по нашим временам так-то оно, может быть, и лучше. А гордиться мне и вовсе нечем - делать детей не такая уж тяжелая работа. Гораздо тяжелей другое: если моему ребенку и суждено появиться на свет, так появится он у подножия Лелейской горы. И с первых дней будет бояться и плакать, ночью он будет бояться собак, днем и ночью - людей. Он будет плакать от голода, от шипов и несправедливости, от жалости и унижения, плакать до тех пор, пока не привыкнет отстаивать свои права, обходить ловушки и сам расставлять их другим. Потом ему будет легче. У деревьев он научится стойкости, у камней - твердости, остальное придет к нему само. И когда все от него отвернутся и он останется совсем один, он откроет для себя небо и найдет в нем свое утешение.


ДЫМ И КРИК И ВСЕ ПРОПАЛО

Описывая три с лишним столетия назад Скадарский саджакат, Мариан Болица сообщал, что село Berresa (включавшее в себя Брезу с Межой, Шапкой и Утргом) насчитывает 100 домов и 150 воинов - следовательно, несколько больше, чем в наши дни. Известно также, что в те давние времена брежане ниоткуда никакой помощи не получали, их же, напротив того, обдирали как липку и турки, и попы, и гайдуки, и все же они могли прокормиться за счет своей худосочной земли. Каждый клочок обработанной почвы подпирала каменная кладка, не давая ни одной песчинке пропасть даром, каждая пядь придорожной земли была использована за счет сужения самих дорог. Работая и накопляя, эти безумцы мечтали прожить здесь честным трудом. Убедившись в конце концов в своем заблуждении, они ударились в бунтарство, но, дрогнув перед грозной силой, израненные, обратились в бегство, во главе с патриархом переправились через Саву и рассеялись по равнинным просторам австрийских владений, где и теряется их след. Однако память о них и до сей поры хранят еще кое-где ложбины и долы: то в виде остатков каменной кладки, то куска дороги, то названия лесных полян (Караджин лаз, Пеёв дол), пашен (Овсы, Льны, Сад, Огород) да островков одичавших фруктовых деревьев, которые изредка попадаются в лесу.

Но даже и там, где от них не сохранилось решительно ничего, где давно уже заглохли оставленные ими следы и предано забвению их имя, странное ощущение говорит вам о том, что дух ушедших поколений витает в воздухе, как бы присутствуя в причудливом рисунке деревьев и мирно растущих трав. Вначале это приводило меня в смущение. Иду, бывало, глухими нехожеными тропами, и вдруг мне начинает мерещиться, что где-то рядом ограда, а за оградой запущенный сад, откуда выглядывает соломенная крыша, доносится жужжание пчел, и босой старикан, болтая ногами, радостно смеется, довольный, что жив и видит меня. В другой раз, проснувшись, я слышу где-то рядом с собой говор семьи вперемежку с гомоном живности, вдыхаю аромат хлеба и дыма и просто диву даюсь, как это я мог незаметно для самого себя подойти к человеческому жилью … Возможно, какая-то часть этих галлюцинаций и вызвана расстройством чувств, измученных голодом и неудовлетворенными желаниями, но разве другая их часть не объясняется все же повышенной обостренностью тех же самых или других каких-нибудь чувств? Я почему-то верю в существование необычайно проницательного сверхзрения и сверхобоняния, способных уловить невидимый след минувших человеческих поколений, что, теснимые с востока и запада, гибли где-то на перепутье между гайдутчиной и долевыми работами.

Однако вовсе не всякая местность радушно встречает меня. Есть и такие места, которые при моем появлении волнуются и хмурится. Вероятно, тут жили когда-то угрюмые люди, отнюдь не славившиеся любезным приемом незваных гостей. В этом отношении особенно выделяется Прокаженная - стоит ей завидеть меня, как она темнеет, сдвигая тени, точно хмурые брови, и невнятно бормочет слова, угрозы. Деревья подставляют мне под ноги корни, обрывы, поджидая меня, скалят острые зубы, поток завывает тоскливо, подпевая песне вымершего рода прокаженных, промывавших некогда в нем свои раны и рубища, а пещера таращит свой страшный глаз чудовища, в бессильных потугах вылезающего из-под земли. Все подозрительно следит за мной, как будто бы я пришел сюда грабить, как будто бы на Прокаженной есть что грабить. На самом же деле на всей этой горе нет решительно ничего, что имело бы хоть какую-то ценность, кроме разве деревьев; вот они скрипят и машут друг другу лапами: «Смотрите, проклятый изгнанник снова явился сюда. Думает, мы по нему очень соскучились… Это не тот ли самый, который хочет, чтоб из-за него нас сожгли живьем? Разве он еще жив?» - «Представь себе, жив. Все таскает свою винтовку и воображает из себя черт-те кого». - «Бог мой, до чего же долго зажился он на этом свете!..»

Что верно, то верно. Я и сам давно уже думаю об этом, и порой мне становится жаль, что столь затянувшийся спор между мной и смертью мне все-таки придется проиграть. Не знаю уж, кого благодарить или, может быть, обвинять в том, что я все еще жив вопреки страстному желанию бесчисленного множества людей избавиться от меня. Причем желанию отнюдь не платоническому, но и самому действенному, ибо активные действия, направленные на мое изничтожение, составляют основное содержание этого лета. Я абсолютно уверен, что ко мне подосланы ищейки, но поскольку они давненько не попадались мне на пути, я начинаю подозревать, что они нарочно для чего-то приберегают меня. Им доподлинно известно, что я в лесу, ведь не в селе же я и не в небе; а иной раз известно даже и в каком - не так уж трудно определить предел скитаний лесного узника, который еще не обзавелся подходящим летательным аппаратом. Одни ищейки висят у меня на пятках, другие подкарауливают впереди. Будь ты хоть семи пядей во лбу, их не проведешь - давно уже разгаданы все уловки и архиуловки. Должно быть, меня хранит все то же сверхобоняние. Вслепую обнаруживая, приближающегося неприятеля, оно уводит меня в сторону и держит там, покуда не минует опасность, а потом отсыпается.

Употребляя понятие «сверхобоняние», подразумевающее особую напряженность и подсознательное сотрудничество чувств, я все же недоволен приставкой «сверх», которая уводит к богу и высшему порядку, чем она мне и не нравится. Я предпочел бы верить, что мои преследователи по каким-то неизвестным мне причинам просто пожалели меня. Пожалели раз, и второй, и третий, когда я уже сидел у них на мушке - им ведь тоже знакомо чувство жалости, и к тому же не все из них законченные убийцы. Иной раз человеку случается и зверя пожалеть, в другой - он упускает верную добычу из-за минутной слабости. Впрочем, как бы то ни было, а время идет. Проходит день за днем, и так же будут проходить они потом, безотносительно к тому, существую я или нет… С этими мыслями я заснул, ощущая сквозь сон, как собираются тучи и как тень, бегущая впереди, подобно погоне, вздувает сухую листву, притаившуюся под деревьями. Я проснулся и осмотрелся: небо, превращенное в каменоломню, низвергалось на поляны, затопляя леса серой лавиной густых облаков. Зеленые маковки гор редкими островками возвышались над морем и, покачавшись над ними, быстро скрывались из виду. Бешеный ветер кидался на деревья и, закрутив, смешав с пылью зеленые и увядшие листья, вздымал их вверх, швыряя небу в лицо.

Все слилось, подхваченное ураганом, и растворилось в мутной полутьме. Хлынул ливень, вынудив меня искать укрытие. И все, что отвращало меня от Прокаженной, было вмиг забыто, когда мир превратился в сумрачную, богом проклятую обитель прокаженных. Я вбежал в разверстую каменную пасть пещеры; глухое эхо, метавшееся под сводами, нагоняло на меня жуть, а снаружи бесконечной вереницей громоздились серые пещеры облаков, подминая, проглатывая друг друга. Ветер загнал запах хорьков в глубину пещеры, но не мог загнать туда тьму - она растекалась, вылезая из подземелья, подбиралась со спины, норовя оседлать меня, обвивалась змеей вокруг шеи. Вот она заполонила всю пещеру, источая запах убитой змеи, красной глины с прожилками и грибов. Поток, заглушенный плеском ливня, собравшись с силой, загудел и, захлебываясь дождем и разбухая, с ревом поскакал, облизывая камни и впитывая в себя влагу земли. Казалось, я слушал не голос потока, а воинственные кличи разбойничьей ватаги, сзывающей своих в грабительский налет. Плохо придется сегодня посевам в долине, плохо придется сегодня горной бедноте, как, впрочем, плохо ей приходится всегда.

К сожалению, я ей ничем помочь не могу, подумал я. Как бы там ни было, а никто из них не согласится поменяться со мной местами. Пригревшись, я задремал, и. все мучительные раздумья как бы отодвинулись от меня. И я позабыл, где я, ни на минуту не расставаясь, однако, с приятным сознанием кровли, имеющейся над головой. Она находится на берегу какой-то бурной реки, проносящейся мимо. Сквозь шум реки до меня долетают искаженные звуки. Подчас это крики, ауканье, а потом топот промокшей толпы - появись передо мной табун чертей вперемежку с людьми, я бы ничуть не удивился. Где-то позади меня пылает очаг, черный огонь пожирает черные дрова, от чего сгущается темнота. Щербатый старик, один из тех негостеприимных хозяев, сидит, невидимый у очага, и распекает меня на все корки. «Все-таки ты сюда приполз, притащил свои портки, теперь тебе и здесь хорошо, а?» - «Я ненадолго, пока уляжется непогода». - «Теперь повадишься, знаю я вас! Все сюда лезут, чуть только брызнет». - «Что значит брызнет? Ты выстрелы, что ли, имеешь в виду?» - «Да всякое. На ваш век и того и другого хватит». - «Поэтому-то ты здесь и окопался?..»

Он не ответил, не расслышал за воем потока и громовыми раскатами.

«Ты что же, с перепугу сюда забился?» - переспросил я его. «Не с перепугу, а потому что больной. Я всегда болею, когда верхние начинают свою возню». - «Да ты голову подними, а то я не вижу тебя!» - «А зачем тебе меня видеть?» - «Если не ошибаюсь, мы как будто знакомы». - «Знакомы, знакомы, да не по-доброму». - «Ты не тот ли самый, что не выносит дождя?» - «По-моему, дождь любит тот, кто копает и пашет, а среди нас таковых не имеется …»

Я начинаю смутно припоминать, что однажды убил его змею, а потом расставил даже кой-какие силки в расчете на то, что он в них попадется. И, вспомнив это, я содрогнулся от ужаса: а вдруг это он же и заманил меня сюда, надеясь поймать в тот самый силок, который был предназначен для него? Надо срочно сматываться отсюда. Но второпях я никак не могу найти свою винтовку, шапку, билет, чемоданы. С трудом собрав багаж, я потерял в темноте выход. Он поднял голову.

«Куда это ты собрался?» - «Воняет от тебя, как от хорька, дышать невозможно». - «Стало быть, погони испугался, потому и удираешь». - «Да, удираю, ну и что? Не желаю я попасться им в этой яме!. .»

Я нащупал у себя под рукой дверной косяк. Где-то здесь должен быть засов. Ощупываю, хочу понять, как он открывается, но засов не поддается; он же продолжает методично уговаривать меня остаться:

«Ты же ничего не потеряешь, отдавшись им в руки, этого тебе все равно не миновать. Это единственное, что может ждать тебя по выходе из этой пещеры. Ведь не станешь же ты воображать, что представляешь какое-то особое исключение и можешь выйти сухим из воды? А смерть, если хочешь знать, сущая безделица. Ничуть не страшная, самый обыкновенный зубодрал - хвать тебя за шею, в точности как зубы тащат. Вначале немножко больно, ну, подергаешься, когда клещами захватит, подрыгаешь ногами, зато потом наступает блаженство. Стоит только переступить порог, и никто уж тебя не достанет - отныне ты не чувствуешь боли и знать ничего не желаешь! Вот так. Какой же смысл тянуть? Одна канитель. Представь себе, что ты бы еще прошлым летом отделался от этой канители, от скольких мучений избавил бы ты себя и других …»

Это он намеренно растягивает слова, соображаю я, это он хочет убаюкать меня и как можно дольше задержать в пещере, пока не подоспеют зубодралы и кондукторы с клещами и коновалы. Надо скорее исчезнуть, спрыгнуть прямо на ходу, как только поезд выскочит из туннеля, но проклятый засов как на зло никак не открывается. Я столкнулся с кондуктором в дверях и проснулся; я лежал один в пещере у края черной лужи. Дождь спал, а страх, засевший во мне, тут же выгнал меня из этой ямы. Я пошел от дерева к дереву - всюду мокреть. Смерть искала кого-то, рыская по лесу и засыпав кусты камнями и повалив кое-где деревья, удалилась, скорее всего спустилась вниз, ведь и ей тоже под гору легче. Наискосок через реку лежал опрокинутый ясень. Я перешел по нему на тот берег, в надежде что там будет лучше. Но и здесь точно так же: мокрая земля, сползая вниз, тащит меня назад к Прокаженной. Упираясь изо всех сил, хватаясь за мокрые ветви, я едва выбрался из ущелья и, на свое счастье, наткнулся на ту самую щель, где прошлым летом Консул спасался от нападения с воздуха.

К моему удивлению, с виду она ничуть не пострадала. Да и внутри было неплохо - только в одном месте протекало. Я чиркнул спичку и зажег свернутую трубкой бумагу. Огонь вызвал переполох в царстве сороконожек, гусениц и красноватых мух с раздвоенным хвостом. Я наметил себе место и потушил огонь, предпочитая ничего не видеть … Может быть, тут водятся скорпионы, кормятся маленькие змейки - пусть выбираются как знают. Я расстелил одеяло и растянулся. Если бы Консул знал, какую оказал мне услугу, он сожрал бы себя от досады. Некоторое время я размышлял о том огромном разрыве, который разделяет угодья пещерных гадов и небесную вышину: одни деревья корнями и верхушками соединяют эти крайности, да вот теперь еще и я. И так заснул, где-то посредине между добром и злом; проснувшись, ощупал уши и был ужасно поражен, обнаружив их в целости и сохранности. Ни одна из кишевших вокруг тварей не ужалила и не укусила меня, только лужа растеклась от дождя, который шел всю ночь. Я выбрался на волю и раскаялся: капало с неба и с листьев, вокруг было мокро, мрачно, неуютно. Поток с воем несся с Прокаженной, являя собой картину битвы, которая никогда не кончается.

Между тем рассвет никак не наступал - у него, видимо, не было для этого ни настроения, ни охоты. Да и для кого ему было стараться? У меня тоже не было никакой охоты ни оставаться здесь, ни идти куда-нибудь еще, ни разводить костер, ни мечтать о лучшем будущем. И мы бесстрастно взирали друг на друга. Два равнодушия - огромное и крошечное. В ожидании чего-то третьего. Сорвавшись, по ущелью вниз скатился камень и смолк в бушующем потоке. Какое-то странное чувство подсказало мне, что он скатился неспроста. Не успел я подумать об этом, как грянули выстрелы, и горное эхо смешалось с хриплыми криками людей: «Стой, стой! Не беги, держи его!» - «Не сюда, куда стреляешь?» - »Чего не стреляешь?» - «Чего стреляешь?» - «Постой, ай, ай…»

Когда все стихло, кто-то крикнул с горы:

- Ну что, выпустили их, предатели?

- Только не туда! Внизу их нет, - ответили ему со дна ревущего ущелья.

- А наверху тем более - крылья у них пока еще не выросли.

- А в пещере кто-нибудь есть?

- Есть, не беспокойся, этим-то от нас не уйти.

- Чего ж вы тянете?

- Мы дали им на размышление пять минут.

Это они мне дали пять минут поразмыслить, какую предпочел бы я выбрать смерть - мгновенную или несколько более затяжную. Должно быть, им почудилось, что в пещере есть кто-то живой - несомненно я. И они напирают, галдя. Орут: «Сдавайся!» И, выкликивая меня по имени, велят отвечать, кто из нас предатель: я или они. И эта их уверенность, что я нахожусь в пещере, перевесив наконец чашу весов, перешла ко мне. Возможно, я заснул и остался там, а здесь трепещет безумный фитилек заблудшейся души, покинувшей меня во сне. Плутая по лесам, моя душа прислушивается, что происходит там со мной, с тем, настоящим, который до недавних пор никак не мог расстаться со своими лохмотьями, паршой, вшами и честными намерениями и мечтает втайне услышать от соседа или знакомого хотя бы и лицемерные слова надежды или сочувствия.

- Ну что они там говорят, - теряя терпение, крикнул тот с горы.

- Ничего не говорят.

- Как это ничего?

- Так, молчат.

В глубине под землей загрохотал глухой взрыв. Острая боль оторвала меня от земли, подняла и швырнула в зеленоватое туманное марево. Я опустился на встревоженные ветви криков и грязную мокрую землю. Ощупал себя: все цело, ранений нет, только в ушах шумит. Сквозь этот шум до меня доносится слабый голос того с горы:

- Это они сами себя?

- Нет, это мы их!

- Еще, еще поддай - в следующий раз не будут корчить из себя героев. Да смотри, как бы кто-нибудь не сунулся туда раньше времени и не нарвался на недобитого пса. Подкинь им еще динамита, не жалей его! Пусть погреются, а то небось совсем замерзли …

И они подкинули. Пальба продолжалась - каждый хотел внести свою лепту в общее дело. И каждая выпущенная пуля приносила мне облегчение. Одни за другими рвались узелки и путы, связывавшие меня, рвались, извиваясь словно обрубленные корни. Вот теперь я был свободен, выйдя уже вполне закаленным из того огня, который они развели для меня, а кто однажды выйдет из пекла живым, тот будет долго жить, наслаждаясь расчетливой местью. Любуясь рассветом, я прислушивался к тягостному спору по поводу того, кому первому надлежит войти в пещеру. Вошли, выскочили обратно, недоумевают, галдят.

- Ну как, вытащили кого-нибудь?

- Одни тряпки.

- Какие еще тряпки?

- Тряпки и книги, все окровавленное. Они ранены, забились в какую-нибудь яму.

- Дымом, дымом их! Подпустите чаду, их надо всех до единого выкурить!

Послушались, стали раскладывать костер у входа, таскать сырой хворост. Пещера отрыгнула поток сизого мутного дыма, он ручьями растекся по земле, пополз по деревьям вверх. В свете занимавшегося утра видно было, как они отпрянули назад, выставив вперед винтовки и приковав взгляды к зеву пещеры. Вырвавшись из подземелья, мощный сноп дыма превратил их в привидения, но порыв ветра рассеял дым, и привидения снова стали людьми. Они кашляли, лаяли, перекликались и, прячась за стволами, держали оружие наизготовке. А Сало среди них не видно и не слышно. Да его тут, скорее всего, и нет, он, должно быть, отсиживается в укромном уголке, заручившись показаниями надежных свидетелей о полной своей непричастности к делам такого рода. Но если для всех моя смерть станет отныне очевидным фактом, то Сало ни на минуту не поверит в нее и удвоит бдительность.

Вдруг вместе с дымом подземелье исторгло из своей утробы страшный рев или вопль, переходящий в хохот. Смолкнув на мгновение, он снова взметнулся вверх - мрачный хохот, зловещий и ядовитый. заткнул уши руками, зажмурился, спасаясь от его когтистых лап, стиснул зубы, стараясь скорее забыть. И проглядел, как они бросились врассыпную от пещеры; когда же я открыл глаза, они уже опомнились и подходили назад посмотреть, что случилось. Страх уступил место веселью, некоторые пытались даже подражать подземному хохоту. Для вящей храбрости они грянули песню:


Красный флаг кровавой птицей

Не посмеет больше взвиться!…


Песня объединила их. С горы спустились наблюдатели понюхать и поглазеть, громким свистом сняли караульных. Теперь им совершенно неважен конечный результат проведенной операции, с их достаточно и того, что, по всей видимости, они не зря сюда тащились. Взобравшись на камень у входа в пещеру, какой-то балагур стал благословлять толпу именем короля и всех святых. Его сменил другой, более пылкий оратор и затянул анафему. Его оборвали криком, запели хором и стали спускаться, увлекая за собой камни. Наконец они скрылись из виду в узкой теснине, но долго еще следом за ними неслись отголоски стрельбы и песен. Догорел костер в пещере, над входом вилась тонкая спираль дыма. Но вот и он исчез, и все пропало.


ПРОКАЗЫ НОЧНОГО ДУХА

Я сижу и рассматриваю облетевшие листья. Они еще не успели завянуть и, оставаясь такими же зелеными, как вчера, не отличаются красками от живых, но тем не менее они мертвы. Мертвы бесповоротно, хотя и не желают поддаваться смерти, трепещут, как живые, Стараясь повернуться к солнцу, которое припекает порой, блестящим краем выглядывая из-за туч. Но все напрасно: все связи порваны, листья вычеркнуты из списков живых и получили полную свободу лететь куда им вздумается, но пути возвращения назад для них отрезаны навсегда. Судьба этих листьев странно совпадает с моей: и у меня тоже порваны связи, и я свободен, и я тоже лишний и тоже могу идти на все четыре стороны, но только не туда, откуда я вырван. Там меня скоро зачислят в покойники; спускаясь туда, они распевают песни и веселятся. Бог с ними. У меня нет охоты ни переубеждать кого бы то ни было, ни просиживать тут штаны на мокром камне, ни искать другой, когда все равно везде одинаково сыро. Даже тени моей нет, и поэтому мне не с кем побеседовать или хотя бы с ее помощью удостовериться, что я существую на свете. Я дотащился кое-как до Водопоя и наклонился над его. зеркальной гладью. Оттуда на меня уставилась злая рожа черного дьявола, костлявая и косматая:

- Ну вот ты и жив, а много ли тебе в том радости!

Под развесистыми елками земля не успела промокнуть. Я сижу на сухом пятачке, покрытом иголками, сижу час или два, пока не отдохну и не наберусь сил, чтобы переселиться на другой и сменить пейзаж. Над ожившими ручьями перекинулись стрельчатые радуги; в радужных арках проплывают клубы тумана, складываясь фантастическими башнями. Освещенные внезапно выглянувшим солнцем, преобразились горные поляны и скалы, покрытые сверкающими каплями. Порой расчистится кусочек неба и на опушке столпятся тени, а потом исчезнут вслед за солнцем. Перед заходом яркое солнце озарило окрестность. Тень Скобы покрыла всю долину и поползла выше, через реку к Глухомани. Она напоминала пьющего воду коня и постепенно увеличивалась. Пригнув голову к копытам, конь метет землю гривой, на спине у него Седло, а в Седле я, черный всадник. Стоит мне вытянуть руку, как я, не сходя с места, достану до жилища Джола Огрия на Глухомани, затерянного среди одичавших слив.

Солнце закатилось за горизонт, стерлись тени, и землю окутал таинственный полумрак с прядями тумана по лощинам. Дорогу загромождали наносы и обвалы, и я сошел с нее, решив обойтись как-нибудь так. Пробираясь впотьмах, я ничего не видел вокруг, кроме горных вершин, вонзившихся в небо, да нескольких звезд, сиявших в разрывах облаков, но по запаху свежей земли догадывался о том, что вокруг села за ночь образовались новые овраги и ручьи. Река Межа глухо шумела, подавая голос оттуда, где ей вовсе не положено было быть; видимо, она прорвала дамбу и, разделившись на рукава, ринулась на кукурузные поля. Но никому до этого и дела нет: снявши голову, по волосам не плачут. Так и будет хозяйничать своевольная Межа, покуда новое трудолюбивое поколение не водворит ее обратно в старое русло. С давних пор предостерегала река местных жителей, грозным рокотом своим повелевая распроститься с наивной надеждой продержаться сохой и мотыгой и найти другие средства существования, коль скоро обречены они судьбою жить в этом краю; она предупреждала их воем и гулким топотом водопада: тут - все - мо-ё, тут - все - мо-ё!… В другой раз она вырывалась из берегов, безжалостно разрушая плоды многолетнего человеческого труда. До недавнего времени люди стойко отражали внезапные вторжения воды, теперь же все их помыслы сосредоточены на одном: раздобыть себе пропитание без помощи мотыги.

Но вот и жилище старого Луки - из-под яблони до меня доносится кашель и брань. Я прислушался; старик бранился со старостью, но она ничего не отвечала ему. Почувствовав, что кто-то стоит в темноте, он, как безумный вскрикнул:

- Это ты, Йоко?

- Всего только Йоков сын, - сказал я. - Йоко давно уже не досаждает тебе.

Он радостно всхлипнул:

- Йоков сын, чертово семя, да ты никак жив? Как же ты выбрался из этой проклятой дыры?

- Я был от нее далеко.

- Дай я пощупаю тебя, я теперь ни ушам, ни глазам своим не верю.

- На вот тебе руку. Ну как, убедился теперь?

- А они-то думают, что ты был там. Готов, говорят, конец, в куски разнесло!.. А я-то им поверил и до сей минуты верил …

От него здорово попахивало ракией, язык заплетался, но он хорохорился, смущенный своим состоянием. И наконец признался, что запил с горя и вот все крепился, не плакал, не давал поганым извергам насладиться видом своих слез. Ему сказали, что меня разорвало динамитом в клочья, остались одни кровавые обрывки одежды и растрепанные книги. Целый день искал старик себе помощника в селе - собрать мои останки, покуда их хорьки не обглодали. Но безуспешно. Никого старик не нашел - одни не хотели, другие боялись. Перевелись, видать, друзья-друзья-товарищина свете, не те стали люди, какими прежде были, прежние-то люди исчезли куда-то, пропали, пропали бесследно. А если случайно какой и замешкался тут, так и тот постарался перекраситься и сжаться до макового зернышка и тоже человеческий облик потерял, и от него осталось жалкое воспоминание о прежнем человеке. Вот ведь какие дикие вещи в мире творятся, но ими мир не удивишь: бывало такое и раньше, в те времена, когда зло, перевернув все понятия наизнанку, торжествовало победу. Наконец он договорился с Ивой встать завтра до свету и пойти в пещеру, но односельчанам он этого не простит…

- Тише ты, - сказал я, - еще услышат.

- Кто услышит? Сегодня никто не услышит, все налакались и перепились.

- Это все за упокой моей души?

- А уж песни орали, аж скулы набок свернули.

- Скоро они пожалеют об этом.

- Не торопись!

- Это еще почему?

- Не нужно торопиться, пусть подольше считают тебя покойником.

И он протянул мне ракию в утешение.

- Их надо хитростью взять, - продолжал он, - они ведь тоже на каждом шагу ловчат. По привычке ловчат, даже когда в этом нужды нет. Так уж издавна повелось. Сайко Доселич потому так долго и продержался, что не спешил: он нашел верных людей и через них распустил слух о своей смерти. Дошло до того, что однажды полезли проверять его могилу и обнаружили в ней мертвеца и приняли его за Сайко, хотя на самом деле это был один шпик, которого комиты заманили в лес и прикончили. И люди поверили, клюнули на приманку и на год-другой оставили Сайко в покое. Тем временем он отдохнул, подлечился и ятакам дал передышку после бесконечных обысков и арестов. А врагам своим предоставил упиваться торжеством и в припадке неудержимого хвастовства выбалтывать сведения о своих неприглядных подвигах и связях. Теперь другое время, другие силы пущены в ход, и вся эта мерзость недолго еще продержится на свете, но сколько еще, не известно. А между тем проходит лето, приближается дождливая осень и коварная зима со снегом, а снег открывает следы. Надо серьезно призадуматься об этом и затаиться до поры…

Пообещав ему затаиться, я пошел к Лазу повидать Иву. Она не ложилась и открыла на первый мой зов. Похудевшая и бледная, она упала головой ко мне на грудь и приникла к сердцу: бьется ли оно еще там, не обман ли это? Нет, она не испугалась, не поверила - какое-то чувство говорило ей, что я жив. И это чувство не покидало ее весь день, пока Локар, Треусов сын, распевал со своими приспешниками:


Ой ты, Ладо, глупый Ладо, что тебе в пещере надо?

То не зорька занималась, душа с телом расставалась!


- Если к тебе женщина одна придет, пустишь ли ты ее, Ива, к себе?

- Какая женщина?

- Черная, как я, коли моя.

- Твоя? Когда же ты успел жениться, Ладо?

- В самое неподходящее время. Наши всегда так женятся.

Она усмехнулась - вспомнила прошлую весну. И радостно закивала: лучше сейчас, чем никогда. Правильно я сделал, и ей теперь лучше будет, не придется больше одной куковать, будет с кем душу отвести и поплакать, когда к горлу тоска подопрет. Вдруг на лице ее изобразилось беспокойство: а ну как это ученая какая-нибудь женщина, непривычная к деревенской жизни? .. Но, узнав, что и она тоже простая, Ива вздохнула с облегчением. А высокая ли она? .. И какие у нее глаза? .. Должно быть, она очень красивая и славная. Кровать она ей поставит у окна и уступит горницу, а сама с Малым может и в боковушке, чтоб не будить ее, когда Малый плачет. Полы она выскоблит, они у нее желтее воска будут, и яблоки на полках разложит для запаха... Мечты о том, как она уберет свой дом, как украсит свою жизнь, взлелеянные в одиночестве, казались ей сейчас почти осуществимыми. Главное - нашелся бы повод, а остальное приложится, была бы только охота, да пара рук, да ножик, да теплая вода… Ива нетерпеливо теребила меня:

- Когда же она придет?

- Точно не знаю, ей еще надо кой-какие дела уладить. Может быть, к осени.

- До осени так долго ждать. Неужели она раньше не может?

- Еще успеете повздорить.

- Зачем нам вздорить?

- Невестки вечно ссорятся.

- У нас, у коммунистов, другое дело - мы с ней подружимся, как две сестры.

Ночь была уже на исходе, когда лунный свет позолотил скалистые вершины на Седле и Желине, и то ли от этого лунного света, а может быть, и без всякой причины, но меня вдруг охватило какое-то неуемное веселье. Нет, нет, не могу я затаиться, хоть я обещал это старому Луке Остоину; меня так и подмывало пройтись по загулявшему на радостях селу. Я трижды бухнул кулаком в дверь Треусова дома и столько же раз проблеял голосом овцы, явившейся с того света с явным намерением отомстить своим палачам. Притаившись за углом, я дождался, когда Локар отопрет, и стал манить его к себе: «б-э-э-э, б-э-э-э…» Он помялся на пороге, но страх взял верх, и Локар судорожно захлопнул дверь и запер ее. Я запустил камнем по крыше - пусть по крайней мере знает, что это не совсем обычная овца, и трясется до утра!.. На дворе у Бочара я нашел в груде стружки подходящую завитушку и продел ее между зубами - -теперь уж никто не узнает мой голос. И принялся колотить кулаками и орать, пока не проснулась Ерга и не крикнула из-за двери:

- Кого это тут по ночам черти носят?

- Я за гробом пришел, - зарычал я страшным голосом. - Подавай его сюда!

- Нет тут никакого гроба, позабыл про твой гроб мой Бочар. У него от ракии всегда отшибает память. С утра приходи.

- Не желаю с утра, подавай сейчас! Не желаю, чтоб меня без гроба в землю закопали.

- Во имя отца и сына, - пробормотала она.

- Нечего тебе креститься, пойди его растолкай, пусть сейчас.же принимается за работу!

- О господи, отведи нечистую силу от меня и моего дома, - проскулила она и с разбегу опрокинула на пол стул.

Тут меня осенила идея навестить Бойо Мямлю, передать ему привет от Цаги и посмотреть, что он на это скажет. Завернув мимоходом к яблоне, я порядком задержался под ней. Яблоки были ядреные и зрелые, и я их ел, пока у меня не свело рот, и набил ими полный ранец. За едой я как-то позабыл о своем решении. И пока шел через луг, все мучился, чувствуя, что позабыл о чем-то необычайно важном, и никак не мог припомнить о чем. Так подошел я к самому кладбищу и залюбовался на дубы, облитые лунным сиянием, в тени которых прятались могилы. Вдруг на глаза мне попался терновник, росший над дорогой, и я подскочил от ужаса: там лежала половина человеческого туловища, верхняя часть его, с закинутой головой. Собрав кое-как остатки самообладания, я подошел поближе и тут только рассмотрел, что это была вовсе не половина туловища, а как есть, все целиком, да к тому же еще и с усами. Свет луны перерезал беднягу пополам, и видна была только освещенная верхняя часть его туловища, ноги же, которые спьяну завели своего хозяина в куст, оставались в тени. Усы дергались при каждом вздохе, и по ним я узнал их владельца - это был старый Глашатый.

Я принялся дергать его и тормошить:

- Эй, поднимайся, чего ты тут делаешь?

- Пусти, - пробормотал он. - Проваливай, дьявол паскудный, разрази тебя гром! Отстань от меня, привидение с Лютой Гряды, убирайся тебе говорят!

- Давай лучше тяпнем по рюмочке. Тут у меня есть кое-что из старых запасов …

Он шевельнул головой и приоткрыл веко на правом глазу. И в тот же миг оба его глаза распахнулись настежь, как будто он увидел черта у меня за спиной. Я обернулся посмотреть, что там такое, он закрыл лицо руками.

- Что такое, - спросил я, - чего ты там увидел?

- Нет, нет. Ничего я не видел и не вижу.

- Хочешь яблочко? Посмотри-ка, до чего красивое, наливное.

- Ничего я из твоих рук не возьму. Я человек смирный, в драки не лезу, а тебе я никогда ничего плохого не сделал.

Это правда - ни плохого, ни хорошего, как, впрочем, и всем остальным. Да и что может сделать человек, который никогда ничего не делает? Если есть на что - выпивает, если не на что - гадает, как бы выпить. Когда-то на заре туманной юности, воспоминания о которой терялись где-то вдали, пастухи до страсти боялись его кустистых длинных усов и зеленых библейских очей. Ходили слухи, будто бы однажды, где-то перед началом балканских войн, Глашатый совершил славный подвиг. Случилось это на выборах, знаменитых первых выборах Черногорского королевства. Прежде всего Глашатому представили два ящика и объяснили, какой за государя, какой против; затем вручили резиновый шарик и указали, куда его следует бросать. Но тут на Глашатого что-то нашло, и он шмякнул шарик на стол: раз так, пусть они сами его бросают куда им надо, а он в этом представлении участвовать не согласен!… Никакие угрозы не помогли, Глашатый уперся и ушел. После вышеописанного эпизода с ним, несмотря на многочисленные предсказания, не случилось ничего плохого, но с тех пор он неуклонно избегал тех мест, где требовалось проявить храбрость, упорно ища и находя те места, где цедили ракию.

Вдруг я почувствовал на себе его косой взгляд и уловил чуть слышное:

- Уж не тот ли ты самый и есть? …

- Верно. Тот самый.

- Тебя на Прокаженной в пещере убили.

- Верно, меня динамитом разорвало, а потом еще дымом удушило.

- Ты ведь сейчас не живой, а?

- Как же я могу после этого живым быть?

- А зачем ты сюда явился?

- А где же мне еще быть? На этом кладбище все мои родные лежат, кто с головой, а кто и без. И я обречен тут маяться, покуда люди не смилостивятся и не похоронят меня - ведь и я тоже был когда-то крещеной душой. Небось они меня крестили не спросившись, а это все равно что вперед квитанцию на похороны выдать. Нет мне покоя, понимаешь ли, нет; пещерные черти да хорьки для меня не компания! Так я и буду вокруг кладбища шататься, покуда мне место не выделят, и не объявят, что я тут лежу, и гроб мой в землю не закопают. Пусть хоть и пустой, это не важно, они ведь никак там останки не соберут. А могилу должен Сало выкопать, один Сало, и никто другой, - это он меня продал. Да чтоб не вырыл как-нибудь ненароком за оградой, я со всеми вместе хочу, хочу им рассказать, какого ирода они на свет произвели. А ты, как домой придешь, сразу в постель сляжешь и будешь болеть до тех пор, пока не выполнишь всего, что я тебе сказал! А теперь вставай и уходи! Чего ждешь? Да не обернись ненароком.

Он нашарил в темноте свой посох, лежащий рядом, воткнул в землю в качестве опорного столба и поднялся. Стоит согнувшись и не поднимая глаз, а это верный признак того, что Глашатый что-то надумал. Что, еще не известно, но вернее всего что-нибудь подлое, и, следя за каждым его движением, я прикидываю в уме, куда отскочить, когда он замахнется. Он промажет, а я над ним посмеюсь да еще позабавлюсь как-нибудь по дороге. Но Глашатый не замахнулся, не до того ему было, и заковылял прочь. Спотыкаясь о камни, путаясь в терновнике, он едва выбрался из кустов на дорогу, но и дорога прыгала у него перед глазами и вырывалась из-под ног. Он ее догонял, останавливал, тыкал палкой, словно в змею, стараясь удержать, покуда он сделает шаг, но при этом крепко держался моего наказа и ни разу не обернулся. Так он и шел прихрамывая - это у него уже давно, с той самой ночи, как Глашатый, сорвавшись спьяну с Торчка, скатился в реку и сломал себе ногу выше колена. Верный конь так и простоял всю ночь на Торчке, не сходя с тропы и храпя над пропастью; после этого коня пришлось продать для покрытия расходов на бесконечное лечение, стоившее уйму денег.

Глядя на его удаляющуюся фигуру, я хохочу до упаду - ей-ей, эта игра в ночного духа кажется мне очень занятной!… Но смех внезапно оборвался, и острое чувство жалости пронзило меня. Нет, мне не жалко Глашатого, он всего лишь случайный повод лишний раз представить себе капитана Салоника, обвешанного медалями и забросанного городской ребятней огрызками и пометом, представить себе комитов, отдавшихся в руки властям, и себя самого в туманном и далеком будущем, забросанного огрызками и пометом… И все мы так: навьюченный непомерным грузом верблюд вдруг падает от лишнего грамма. Прославившийся храбростью человек становится посмешищем детей… В терновнике, где валялся Глашатый, лежала позабытая им шапка. И меня разобрала злость и на тоску, охватившую меня, и на мою судьбу, на эту шапку - я поддел ее ногой и забросил за ограду на могилы. Получай!… Это придаст большую достоверность рассказу Глашатого о проказах ночного духа. Глашатый оступился и упал, потом поднялся кряхтя. И, бормоча себе что-то под нос, снова заковылял по дороге, а дубы на кладбище, до самых копией облитые лунным сиянием, покачивались, точно стервятники, захмелевшие от мяса и ракии, которую распивали под ними.


УТОМИТЕЛЬНАЯ ОХОТА

С запада, петляя по отрогам гор, движется караван итальянских грузовиков, поднимая облака пыли на шоссе, проходящее через старую Брезу. Неразрывной цепью следуя друг за другом, машины подпрыгивают на ухабах, раскачиваются и подталкивают под зад передних. И так каждое утро, отравляя своим появлением наступающий день и утверждая существующий порядок вещей, немыслимый без этого потока машин, ползущего по шоссе. Он представляет собой единственную нить, связывающую местный гарнизон с Римом через море, Драч, Скадар, извивающуюся, пульсирующую жилку высшей силы, что попирает и властвует, безобразно растекаясь по лику земли в тщетных потугах скрыть свое неуклонное и бесславное одряхление. Одни караваны доставляют провиант и снаряжение заброшенной в эту дыру дивизии, которая с осени бездельничает, прилежно унавоживая земли и воды Лелейских долин; другие тянут мешки с мукой и боеприпасы для четников, предохраняющих деморализованное войско от окончательного разложения. Транспорт делает частые остановки, подолгу отдыхает, еле ползет по дорогам - то ли от непосильной тяжести, то ли в страхе перед мрачными безднами, куда не сегодня-завтра предстоит ему сорваться.

И в лучшие времена не отличавшаяся изысканной красотой, теперь итальянская техника издали выдавала очевидную бедственность своего положения. При ближайшем же рассмотрении об этом все кричало. Кричали заезженные .машины, залатанные, зачиненные, разболтанные, изношенные; они дымили и протекали, взывая к милосердию. Облезшая краска, обшарпанные покрышки, изодранный в клочья брезент, хлопавший сзади и полоскавшийся по ветру, точно протяжный вопль нищего, облетевший полмира. Шоферы спешили использовать любой предлог для остановки и, меняя бензин на ракию, тешились несбыточной мечтой обзавестись когда-нибудь хозяйством и открыть свою торговлю. Солдаты выскакивали, норовя поймать кошку, выпросить яйцо или вырвать из огорода куст картошки и, не обив земли, засунуть ее в штаны. Застигнутые кем-нибудь за этим занятием, они при первом же окрике стаскивали с себя портки и, присев где попало, пускали в ход ядовитые газы, подобно вонючим хорькам. Измотанные бесконечными переездами, измученные страхом и тоской, в обтрепанной униформе, с оружием, траченным ржавчиной… Это уже не армия - да она никогда таковой и не была, - это понурое скопище страдающих людей, которые отчаялись выбраться из этой заварухи.

Наконец солдаты собрались, втиснулись в машины и со вздохами тронулись. После них остались масляные лужи и пустое шоссе. Теперь можно было перейти на ту сторону: никто меня не остановит, никто не окрикнет. В один прекрасный день шоссе станет совсем свободным, и днем и ночью, ибо время одинаково безжалостно как к нам, так и к нашим врагам. До сих пор явное численное превосходство противника внушало мне мысль о том, что время против них бессильно, но когда-нибудь они точно так же подумают про нас, убедившись в том, что наш костяк крепче. И может быть, именно благодаря этому крепкому костяку я доживу до того дня, когда увижу своими глазами совершенно свободную ленту шоссе и это меня ничуть не удивит. Что может помешать осуществлению этой заветной мечты? До снега еще далеко - впереди у меня добрая половина лета и целая дождливая осень, а пока что у меня есть хлеб, нехоженые тропы и, кроме того, женщина … Хотя, говоря откровенно, мне так и не удалось разглядеть ее хорошенько, как, впрочем, и ей меня. Мы с ней встречались только ночью, при отблесках огня, догорающего в очаге, да под звездами, а днем так и не пришлось нам встретиться ни разу. Уж такая, наверное, наша судьба - видеться по ночам, чтобы наша грешная ночная любовь так и осталась незримой мечтой где-то на грани между действительностью и сном.

Но мне достаточно знать и того, что с ней мне хорошо, а без нее мне плохо. Когда я слишком долго не вижусь с ней, на меня нападает тоска и страх и я лишаюсь аппетита, курю без удовольствия и, одолеваемый глупыми мыслями, не вижу никакого смысла в своем бездарном и пресном существовании.

И я вскочил и кинулся к ней со всех ног, в ужасе, что она может куда-нибудь улизнуть от меня. И спозаранку явился в катун «Тополь», позеленевший после ливня. Коротая время, я принялся рассматривать луга, пересчитывать колышки, к которым привязывали коней. Но вот уже все пересчитано, считать больше нечего. Мне предстоял томительно длинный день - до чего же осточертели мне эти длинные дни и несносное ожидание!… На той стороне ущелья зазвенел овечий колокольчик, и было бы совсем некстати попасться в чистом поле кому-нибудь на глаза. А если это Неда пасет овец, тогда я ночью залягу где-нибудь там и буду завтра караулить хоть целый день - так хочется мне посмотреть, как она выглядит днем. Со скуки я решил обойти подряд все пещеры. Самая большая широким коридором уходит вглубь - это бывшее русло подземной ледниковой реки, иссякшей со временем или просочившейся в другую расселину. Перекаты хранят еще память о прежних водопадах, которые вырыли котлованы, соединенные друг с другом просторными залами с каменистыми порогами. Над последним залом рухнула пещерная кровля и в расселине зияло небо. Запрокинув голову, я засмотрелся в небо, но и это в конце концов надоело мне. Во рту у меня застоялся вкус плесени, в носу - удушливый запах земли, тонкая паутина, осевшая на бровях, щекотала меня, из-под земли доносилось глухое завывание, как будто бы кто-то звал меня из недр пещеры. Пугливо озираясь по сторонам, я не могу понять, что мне тут надо. В лесу гораздо лучше, там мой невидимый соглядатай по крайней мере вынужден прятаться за деревьями. Я взобрался на скалу, торчащую над лесом, и, отыскав глазами большое дерево с дуплом, в котором Велько хранил свои продукты, стал вспоминать, как мы однажды тут с ним обедали. Внизу виднелись домишки и дети, а через луг шагал человек с охотничьим ружьем. Я не знаю, кто это такой, но думаю, что вряд ли это Недин свекор: для свекра он слишком молод. Рослый, статный, этот человек не похож на предателя; наверное, это тот самый Кривой, который, по Нединым словам, не имеет никакого отношения к убийству Велько Плечовича. Он шел открыто, не оглядываясь, с решительным видом охотника, шагавшего, впрочем, с такой уверенностью, как будто ему было доподлинно известно, где затаился нужный ему заяц.

Пробираясь папоротником по краю поляны, он стал беспокойно озираться - почувствовал, видно, что кто-то тут есть. Облюбовал подходящее местечко, сел на пень, повернувшись лицом к заходящему солнцу, и прислонил ружье к стволу по правую руку от себя. Виски его посеребрила седина, и эта седина выдала его с головой - нет, это не Кривой. Мне ничего не стоило убить его, но я не люблю ничего не стоящих вещей. Я откашлялся и для пробы выставил из-за дерева наведенное на него дуло того самого пистолета, который я отобрал у Гальо. Физиономия у него исказилась, шапка приподнялась на волосах, черные брови сошлись к переносице.

- Это ты и есть Кривой? - спросил я его.

- Нет, - усмехнулся он, - Кривой внизу.

- Все равно, ты тоже в курсе ихних дел. Встань на ноги!

- Чьих это - ихних?

- Руки вверх, обе, вот так! Так и держи, если не хочешь, чтобы я всадил в тебя десяток пуль! Значит, говоришь, ты не Кривой?

- Значит, так. А ты кто такой?

- Отойди от своего ружья да не зыркай на него глазами - все равно тебе на это времени не отпущено.

Он отодвинулся от ружья и спросил:

- А ты сам-то понимаешь, что делаешь?

- Исполняю свой законный долг. Мы видели, как ты крался по лесу, и наши тебя узнали. Ты уже давно у нас на подозрении за связь с партизанами. И меня послали привести тебя живьем или изрешетить пулями при первой же попытке к сопротивлению. Одним кривым меньше, одним больше - никакой, говорят, разницы нет. Все ясно? А теперь выбирай, что тебе больше нравится!

- Только вы ошиблись, я не Кривой.

- Это ты им рассказывай, а мне все едино.

- Кривой должен быть с одним глазом, соображаешь?

- Подумаешь, я тоже могу стать кривым, если мне прикажут. Моя служба такая - выполнять что приказано. Наши тебя внизу ждут У пещеры, возле той, большой, только я тебя с оружием не поведу, охота была нарываться на выговор. Давай сюда пистолет!

- Нет у меня пистолета, - сказал он, инстинктивно потянувшись к нему рукой.

- Не шевелись, я его сам вытащу!

Его невольное движение указало мне, где спрятан пистолет, и я извлек его знаменитый кольт из-под полы и дал ему такого пинка ногой под зад, что он закачался. Это его сразу образумило - он понял по почерку, что нежность не является основной чертой моего характера. Но второй пистолет мешает мне идти, и я сунул его кольт в ранец с яблоками. Потом шарахнул прикладом охотничьего ружья по ребрам и заорал, подражая для вящей правдивости полицейским окрикам. Не ограничиваясь одними этими мерами, я изрыгал угрозы и проклятия, запугивая его страшными карами, которые постигнут его за непослушание властям и за попытку укрыть оружие. Он посмотрел на меня недоверчиво, покачав головой: если бы одно только это!… Он все еще надеялся - ведь человек надеется до последней минуты, - что я всего-навсего легавая образина из летучего патруля или какого-нибудь карательного отряда, прибывшего откуда-то издалека и еще не успевшего разобраться в обстановке. Вышли на дорогу, он помедлил и спросил:

- Дорогой?

- Дорогой, - прикрикнул я, - а то чем же?

Это укрепило в нем надежду: партизан не повел бы его дорогой. Теперь ему уже не терпелось поскорее прибыть на место и объясниться. Он даже начал слегка роптать, не теряя, однако, чувства меры: с начальством, мол, он быстро найдет общий язык, его тут все знают, и всем известно, что он не заслуживает подобного обращения … Мы подошли к большой пещере, и наши голоса, отраженные скалами, превратились в гомон толпы, спрятанной где-то внутри.

Меня это смутило, его же подстегнуло поскорее войти внутрь. Внезапно он остановился как вкопанный и воскликнул:

- Что же это?

- Ловушка, - сказал я. - Или все еще не понятно?

- За что?

- А теперь выкладывай по порядку, кто выдал Велько Плечовича и кто ему за это заплатил?

При одном этом имени судорога прошла по его телу, пробежала по щекам и свела руки, сжав их в кулаки.

- Нечего тут по порядку выкладывать, - сказал он и выдавил на своем лице подобие усмешки. - Это я его выдал, только не за деньги. За деньги я бы никогда его не выдал.

- А за что же?

- Он с моей снохой жил! - выкрикнул он. - Я за свою поруганную честь отомстил.

Крик его, отраженный от скал, подхватило и умножило эхо, многократно повторяя каждое слово и растягивая его по складам. И так, насмехаясь, слог за слогом, а за ними пряталось множество невидимых рож, хохотавших до упаду: охо-хо-хо-о-о-о… У меня перехватило дыхание. С которой снохой, сквозь вихрь, поднятый во мне этим издевательским смехом, хотел было крикнуть я, но в этот миг свет померк передо мной от сильного удара каблуком в лицо. Он угодил мне прямо и зубы, ноги у меня подкосились, и я кубарем покатался на землю. Я лежал на спине, задрав ноги вверх и прикрыв рукой глаза, раздавленный, точно огромный, поверженный навзничь таракан-прусак, не умеющий защитить свое брюхо. Пистолет выскользнул у меня из рук, как бы украденный чертями. Винтовка оказалась подо мной вместе со злополучным ранцем, набитым яблоками, которые покатились во все стороны, ища спасения. Но вот какие-то старые прадеды заголосили во мне в десять глоток: «Чего ты разлегся! Защищайся, трус! Вставай, не срамись!…» И я увидел его нагнувшееся туловище - может быть, он потянулся за чем-то, валявшимся на земле, а может быть, готовился нанести мне новый удар; я сгреб его ногами, точно вилами, и перебросил через голову. Должно быть, он приземлился не очень-то удачно и взвыл.

- Ну как, получил? - крикнул я, вскакивая на ноги.

- Постой, постой же, я тебе сейчас покажу, как со мной связываться!

- А ну покажи!

- Ты у меня еще узнаешь, с кем вздумал дело иметь!

Винтовка тяжким грузом все еще болталась у меня за плечами, но у меня не было времени ее снимать. Я схватил его охотничье ружье и огрел по голове, не подпустив к себе. Ствол сломался, но он зашатался и чуть не упал. Вцепившись обеими руками в его правую руку, я завернул ее за спину, но он коротким ударом левой вынудил меня отпустить ее. Ловко увернувшись от нового удара, я зарылся головой ему под ребра. В нос ударило запахом пота, и я услышал биение сердца и прерывистые всхлипы легочных мехов. Пальцы наши сплелись, и мы впились друг в друга глазами - равноправные, взъерошенные и ошалевшие от страха. Ему все же больше досталось: одна половина головы у него представляет собой кровавую кашу, из глаза струится кровь, зато руки у него совершенно целые и ужасно сильные. У меня хрустят пальцы, и я извиваюсь, иначе он сломает их. Он явно сильнее меня, и, что еще хуже, он знает об этом. Если ему удастся еще разок треснуть меня, как вначале, я пропал. И останется тогда Сало на свете потешаться надо мной, Микля - стяжать, а прочие гады - унавоживать нашу землю. Может быть, я это предчувствовал, передавая Бочару заказ на свой гроб?

- Получил, - тряс он меня. - Получил свое, - орал он.

- Получил и тебе вернул!

- Я Колдун, Коста Колдун, конец тебе!

- А я Дьявол, Ладо Дьявол, смотри, куда я тебя завел!

- Придушу, как змею, сукин сын!

Я резко вырвал свои полураздавленные пальцы из его клещей и увернулся от удара, метившего мне в голову. Обхватив его за пояс, я приподнял его и шмякнул об камни. Пока он пробовал встать, я нащупал его правую руку и, завернув за шею, пригнул голову к ребрам - на, мол, кусай свой собственный бок. От этого он захрипел каким-то тонким жеребячьим голосом, как будто бы в нем проснулся кто-то другой, призывая неведомую силу прийти к нему на помощь. Невольно ли вырвался у него этот хрип или он хотел напугать меня, только и сейчас при одном воспоминании о нем у меня мурашки пробегают по коже. Хрип этот временами прерывался, указывая на необходимость глотнуть воздуха перед новым. ударом свободной левой рукой, и эти паузы служили мне предостерегающим знаком. После десяти или двадцати промахов голос его ослаб и охрип и превратился наконец в какое-то бульканье. Подожду еще немножко, подумал я, а потом свяжу и заставлю ответить мне, с какой это снохой жил Велько - с Недой или какой-нибудь другой …

Внезапно меня пронизала острая боль где-то пониже живота: вытащив правую руку, он завернул мне рубашку вместе с мясом, закручивая его и выдирая.

- Ну что, получил теперь, прокаженный, прокаженный! - проревел он нечеловеческим голосом.

Я выпустил его, согнувшись пополам от боли. Пот выступил на пояснице и на бровях. Схватив длинный заостренный камень, я хотел было садануть им его, но не смог, силы оставили меня.

- Будешь связываться со мной, сучий пащенок! - вопил он.

Я долбанул его камнем в руку, потом в плечо, но все это были немощные удары, не причинявшие ему никакого вреда.

- Вот как я этого дьявола оскопил, -прокаркал он, - вот как, вот как …

И, уже почти теряя сознание перед тем, как погрузиться в темноту, я увидел где-то далеко от себя его шею и затылок. Вот бы кинуть туда камень, подумал я и, наверное, кинул. Но в ту же минуту все позабыл от боли, а потом и саму боль. Я лежал на спине, на мокрых камнях, на краю какого-то обрыва, и не мог от него отодвинуться. Я лежал так ужасно долго, но по-прежнему не приходил в сознание, по временам просыпаясь от холода, который, однако, не приводил меня в сознание и только возвращал мне нестерпимую боль, тупую муку, перекатывавшуюся по гребню моего хребта, срываясь в ущелья вслед за летящими туда под вой моторов и крики шоферов камнями. Но вот я снова остался один на один со своей болью, она разлилась во мне от живота до затылка, и это дает мне основание думать, несмотря на потемки, сгустившиеся снаружи и внутри меня, что я еще жив. Тут где-то рядом есть еще кто-то другой. Он с руками и копытами, он меня ищет, шарит ими в темноте, нюхает воздух, перекатывает камни. У меня нет времени вспоминать, кто это, и винтовки нет, и палки, но в кармане я нащупал пистолет Гальо и изо всей силы стиснул его в руке, не давая ему вырваться от меня. Пистолет этот невероятно маленький и в нем, должно быть, крошечные пули, ими трудно прикончить Колдуна, но сейчас не приходится выбирать … Почуяв опасность, он вдруг передумал и, переменив направление, стал от меня отодвигаться.

- Куда ты? - крикнул я. - Вот я где!

Он остановился в раздумье и успокоился.

- И не стыдно тебе удирать, когда я все равно тебя достану, - сказал я.

Он снова стал отодвигаться. Но не шагом, а ползком, наподобие раздувшейся змеи, заглотившей целиком непомерно огромную жертву. Дышал он подозрительно тяжело, с присвистом и клокотаньем …

- Давай договоримся, - сказал я. - Я тебя прощу, даю тебе честное слово, ёсли ты мне скажешь, с которой снохой жил Велько. С Недой или с другой?

Два-три камешка скатились в яму обнажив бугор земли, показавшийся мне неестественно-громадным.

- Значит, не желаешь отвечать, - воскликнул я и подождал немного. - Ну и не надо! Я бы все равно не поверил тебе. Ни одному слову твоему не поверил, потому что ты подлый старый врун и нарочно выдумал это, мне назло. Разве стала бы Неда с ним жить, когда они родственники? .. Но тебе это даром не пройдет, ты мне заплатишь за эту ложь и за все остальное …

Он ничего на это не ответил - понял, что молчание самый верный способ мучить меня. Даже и отползать перестал, а может быть, мне больше не слышно его. Утомила его эта охота,, ему тоже здорово досталось. Молчит, целится в меня и чуть слышно дышит - напрасно тратить пули не в его вкусе, да и на слова он скуп. Выдержки у него явно больше, чем у меня, даже и в этом. Уступлю, подумал я, и будь что будет, невозможно ведь томиться тут целую ночь! .. Я зажег спичку, и на конце ее затрепетал язычок пламени, образовав небольшую пещеру в пещере - тесную, залитую кровью, с колыхавшимися стенами и тенями, которые метались, нагоняя друг друга. Зажег вторую - его нигде не было. Вокруг меня рассыпанные яблоки, да лужа крови впереди, да сломленный ствол ружья. Да ему же нечем стрелять, спохватился я, ведь моя винтовка у меня за плечами, а его сломалась! И ранец у меня за плечами, а в нем его кольт среди помятых яблок. Я снял с плеча ранец, вытащил пучок лучин и зажег их, и тени, скопившиеся под каменным потолком пещеры, разлетелись в разные стороны и забились по углам.

Я встал на колени и попробовал разогнуться, думая, что так мне будет легче. Ничего подобного. Я расставил ноги, стараясь не тревожить рану, но каждый шаг причинял мне острую боль и заносил куда-то влево. Передвигаясь мелкими шажками, я неловко крался бочком вдоль жирно блестящей борозды крови, вьющейся среди камней. Не доверяя своим глазам, я нагибался и трогал эту липкую полосу и размазывал по ладони и чувствовал радостное удовлетворение от того, что это была кровь, его кровь. Я доковылял до края ямы, вытянул руку с лучиной, и первое, что бросилось мне в глаза, были его ноги в огромных опанках. Ноги торчали вверху, тогда как голова свешивалась в яму, как бы прислушиваясь к пульсу подземных водопадов. Я окрикнул его - он не шелохнулся. Дал ногой под дых - он не противился. Сел ему на спину, схватившись за шею: он дрогнул и выдохнул воздух. Я осветил его упавшую в яму голову - рана разверзла свои уста, в глубине ее белели раздробленные кости. Я поднялся на ноги и стоял над ним, дрожа всем телом и вспоминая старую игру пастухов: «Тут мертвец. Игре конец. Мы на Вилином кладбище похороним мертвеца…»


КРИЧАТ И РАЗМАХИВАЮТ ГОЛОВЕШКАМИ

В былые времена глухоманские девчата, приставленные к овцам, и знать не знали, где и какое оно из себя, это Вилино кладбище. Они воображали, будто бы Вилино кладбище находится на облаке, а не то на какой-нибудь поднебесной вершине, там, куда живым людям путь заказан.. Взрослые могли мне сообщить по этому поводу не многим больше, чем пастушки, даже и такие мудрецы, как лесорубы и гусляры. Одни высказывали самые невероятные предположения насчет того, что в горах есть такое кладбище, где закопаны заблудившиеся охотники и преступники, над которыми чудесный промысел совершил справедливое возмездие; другие же мрачнели при одном упоминании про Вилино кладбище, считавшееся как бы запретной темой. Так и не удалось мне узнать, является ли этот вопрос нескромным или неприличным и кому он приносит несчастье - тому ли, кто спрашивает, или тому, кто отвечает. Наконец я и вовсе перестал интересоваться Вилиным кладбищем и вскоре позабыл про него. А про себя решил, что скорее всего это место древнего захоронения дославянского или валашского происхождения, затерявшееся где-то возле Вилиной воды или Вилиного кола, и решил при случае непременно туда завернуть и посмотреть, не осталось ли там каких-нибудь следов древнего погоста. Но в данный момент для меня этимологические байки не имеют сколько-нибудь существенного значения, гораздо существенней сейчас для меня сознание того, что в один прекрасный день и мне тоже выпала честь сыграть роль чудесного промысла, свершившего справедливое возмездие …

Лучина догорела и погасла, оставив на память о себе струйки дыма и запах сосновой смолы. По всем правилам мне бы следовало поднять руку, вытащить из ранца другую лучину, затем спичку, долго мучиться, разжигая ее, потом искать потерянный пистолет и тащиться с ним по темному лесу и карабкаться по тропинкам, с горы на гору - словом, делать сто разных дел, которые невозможно переделать, а потому я предпочитаю их вовсе не начинать. К чему затевать всю эту обременительную возню, когда можно мирно лежать в темноте над котловиной рядом с мертвецом, подремывая на лаврах каменистого ложа, любуясь звездами, виднеющимися в расселине, и прислушиваясь к подземным водопадам, давно уже пересохшим? Не сон, а усталость, непреодолимая слабость сморили меня, как страшный кошмар. Тело мое стало тяжелее свинца; должно быть, камням, на которых я лежал, тяжело было выдерживать его; сырость и холодное равнодушие пронизывали меня до мозга костей, и я с полнейшим безразличием относился к попыткам мертвеца стащить меня то за ноги, то за руки куда-то вниз, в пучину темноты. Возможно, это он меня пытается достать из-под земли, рассуждал я про себя, с намерением удержать тут до прихода карателей; надо бы чем-нибудь откупиться от него пулей, или опанком с ноги, или пуговицей, или прядью волос …

Я вытащил спичку, примету новой эры Люцифера, и кинул ее покойнику. Это придало мне силы. Теперь можно было приподняться к встать. Я зажег новую лучину и пошел, покачиваясь и обходя камни. В голове моей крепко засела мысль - забрать с собой его пистолет; я с трудом отыскал его, весь облепленный грязью, словно его потеряли год назад, и кое-как выбрался из пещеры на вольный воздух, но и воздух не освежил меня. У меня ныли зубы, болело ниже живота, болела поясница - болело все, до чего бы я ни дотронулся; я внимательно ощупал себя руками, жалея, что у меня так мало рук. Выйдя на дорогу, я намочил в луже тряпку и, обвязавшись ей, почувствовал некоторое облегчение. На дороге, ведущей в катун, раздались голоса, преимущественно женские, и вскоре на ней показалась группа людей с лучинами и головешками; они приближались ко мне, часто останавливаясь, аукая и прислушиваясь, должно быть, искали отбившегося от стада борова. Наверное, это Неда подняла их на поиски; уж больно она торопится, могла бы немного и повременить - я был теперь уверен, что все мои невзгоды так или иначе исходят от нее. Люди подошли к большой пещере, остановились, и кто-то, вполне возможно, что как раз Кривой, заорал во все горло:

- О-о-о-о, Ко-о-сто!

- Эге-е-е-е! - крикнул я, стараясь перекричать эхо и отвадить их от пещеры.

Они обрадовались, услышав отклик, загалдели, принялись гадать, откуда это им отозвались, указывая на то место, где был я. Из общего гвалта выделился мужской голос:

- Мы тебя целую ночь ище-ем, где ты, эй, Косто-о?

Я пригнулся к земле и протрубил:.

- О-а-о-о-о!

- Непонятно, чего ты говоришь, - прокричал тот, - повтори погромче, если можешь!

Но довольно с меня переговоров - сейчас самое время уносить отсюда ноги. Чувствуется, что они спешат изо всех сил, а встречаться мне с ними не имеет никакого смысла. Не позволив себе ни разу оглянуться, я шел вперед, но и они не отставали, и вот уже снова послышались удивленные голоса - значит, дошли и, к своему изумлению, никого не обнаружили. Они кричат, передавая своим, что никого не нашли, размахивают головешками и поминутно справляются друг у друга, что нового. Стали гадать, куда идти, заспорили, и наконец тот самый голос принялся снова аукать. Я разрешил ему как следует прочистить горло, пока не отошел на приличное расстояние, и отозвался только на третий оклик. Спор перешел в перебранку, когда тот же голос громко произнес:

- Ты чего таскаешь нас за собой всю ночь, Косто?

- Уносит меня, - крикнул я надсадным голосом.

- Помешался, - вскрикнула какая-то женщина.

- Кто уносит? - закричал Кривой.

- Дья-я-во-о-ол! - заверещал я и захохотал.

Люди остановились, притихли, замахали своими факелами, отгоняя нечистую силу. Не знаю, шли они потом за мной или нет, только я, обогнув выступ, зашел за гору и съехал в мрачную теснину, о существовании которой никогда раньше не знал. Иду и дремлю на ходу, забывая обо всем, и только боль смутно напоминает мне о том, что было, а может быть, еще и есть.

С закрытыми глазами легче переносится боль, а потому я открываю их в исключительных случаях, оказавшись, например, верхом на дереве, не пожелавшее посторониться с дороги. Лес постепенно редел, а может быть, это взошла луна или заря занялась над горами, но вот незнакомый лес кончился, и я увидел знакомые скалы с источниками-памятниками у дороги. В сущности, здесь одна только видимость дороги, и я постоянно сбиваюсь с нее, зато очертания знакомых гор предстают передо мной на какое-то мгновение в двойном освещении - озаренные сиянием звезд и моими воспоминаниями. И, глядя на них, я испытываю какую-то необъяснимую, глупую радость, которая, впрочем, кажется такой только на первый взгляд: на самом деле она вызвана встречей с надежными и верными друзьями, которых напрасно так долго искал я в мире мужчин и женщин.

Но впереди меня ждали новые встречи, повергшие меня в ужас. Неожиданно я оказался на улице перед домом номер 44, который в то же время сильно смахивал на знак отрядов СС, написанный рукой какого-нибудь лакея-лётичевца. Справиться у дворника я не решаюсь - он ведь сейчас же на меня донесет. Улица длинная и кривая, стены облупились, ставни закрыты, воняет клопами и стиркой, на балконах сушатся бесцветные обноски, пеленки и облезшие веники. Давно знакомая картина, но тем хуже: она живо напомнила мне то смрадное существование, из которого я выкарабкался с такими муками, лелея безумную мечту никогда больше в него не возвращаться. Я не могу сказать, что это, - сам ли я сбился с пути и нечаянно забрел сюда или, возродившись само собой, это давно отжившее засосало меня в свою утробу, в серую тоску мелких лавочников и хозяек с подхалимством, воровством, сплетнями и вонью вареного томата. Я пойман, выхода нет, и, опираясь на локти, я выворачиваю наизнанку свою утробу. Вдруг две трухлявые стены стали сближаться спазматическими рывками, словно сокращающиеся, стенки змеиного желудка, который принялся переваривать проглоченную заживо жертву.

Я упирался, пока хватало сил, потом мне стало совершенно безразлично, что городская улица превратилась в змеиное нутро с раздувшимися до предела ребрами в форме эсэсовского знака. Я заключен в ее внутренности, в желудок, и, разглядывая его изнутри, бреду по скользкой и густой каше переваренной пищи.

Ей нет конца, а сокращающийся желудок, извиваясь, играет со мной, сбивая с дороги. Я продвигаюсь вперед, возвращаюсь и осматриваюсь и наконец догадываюсь, что змея укусила сама себя за хвост, образовав замкнутый полый круг, который с давних пор называется вечностью, ибо не прекращается в ней вечное движение и переливание одного в другое. Из этой тюрьмы, сказал я себе, еще никто не мог выбраться; и я тоже не должен, потому что не в моем характере выделяться из общей массы, и пусть она и меня переваривает!.. Я покорился; тогда змея, желая продлить мои мучения, снова превратилась в улицу, увешанную знаменами, шлафроками, трусиками и окороками. Но вот дома раздвинулись, растворились, словно туман у огня. Вокруг трава и ночь, и надо спать. Зарывшись с головой в траву, я отдыхаю, утешая себя надеждой, что доберусь до Лелейских отрогов, дай только соберусь немного с силами. Но надежда всегда подводит меня, всю ночь она играет со мной, и снова на меня надвинулся коридор с кривыми СС-образными подпорками по бокам, смыкавшимися у меня над головой. Я притаился, едва дыша, но они меня все-таки увидели и стали звать, размахивая головешками: Косто, Косто, Косто-лом… Видимо, только в одном они удивительно единодушны: в том, что я кругом виноват, виноват перед теми и другими. Они пытаются накинуть на меня лассо, как на дикую лошадь, проткнуть острогой, как рыбу, а в довершение ко всему откуда-то появляется Сало с живодерским сачком за спиной. Он замахнулся, и каркас сачка звякнул о камни позади меня, задев меня за пятки и сгребая в кучу грязь, палки, гальку, а среди всего прочего и мою тень. Я обернулся и успел увидеть, как моя тень бьется в сачке, точно пойманный пес, брыкается и, вырвавшись, исчезает, перепрыгнув через стену. Люди зашумели, обрадовались, закричали, что никого не нашли и, попрятавшись по канавам, запели:


Красный флаг кровавой птицей

Не посмеет больше взвиться!..


Какое-то чувство подсказало мне, что уже рассвело и что волосы у меня на затылке позолотило и нагрело нежное сияние. Я заглянул в вышину сквозь мохнатые просветы и слизнул языком с травинки сверкающую каплю росы. Подкрепившись таким образом, я стал смутно припоминать, что по убеждению Байо и Ивана бессовестно, по мнению же других - неприлично и вредно с точки зрения общественной морали оставлять валяться на улице избитых и обнаженных граждан. Поэтому первым моим движением было прикрыться как-нибудь шапкой с головы до пят, но, пошарив вокруг и ничего не найдя, я вспомнил, что шапки у меня нет. Потом я пополз на четвереньках вверх по склону. Я быстро уставал и впадал в беспамятство, а потом спешил наверстать упущенное время, пробираясь сквозь толпу опаздывающих по уважительным причинам. Все они одеты в зеленое и ворсистое, а некоторые нарочно царапают и колют меня, стараясь подольше задержать. Я прислонился к зеленой ветке, она подалась, и дверь открылась. За дверью царил зеленый полумрак и невозмутимый покой давно прошедшего, не ведавшего измен и неистовства погонь.

Я вытянулся на коричневом ковре иголок - это единственное, что я мог сейчас сделать, перед тем как уйти из царства необходимости. Я раскинул руки, разжал пальцы, расслабил напряженные мышцы и скомандовал шепотом: рота, вольно!.. Я глубоко вдыхал запах смолы, настоявшийся с весны в тихом закутке, укрытом густыми еловыми лапами, и ощутил его в глубине под ребрами и в волосах. Боль кое-где притупилась, в других местах свила себе новые гнезда и терзала меня своими клювами. Но клювов стало меньше, и вот уже откуда-то явилась и Джана, постелила чистые простыни и пропитала примочки настойкой лаванды и рябины. Управившись со всеми этими делами, она окурила комнату и уселась перед домом, оберегая мой покой. Я спал уже давно, я спал с самого детства, подобный необитаемой глухой теснине под высоким утесом в горах. Я проспал смерть Джаны, и Бранко, и Юго, и Велько с Нико, как вдруг с горы покатились прокопченные камни человеческих голосов. Они катились в долину, обдирая деревья, приминая траву, засыпая все на своем пути; они и меня засыплют живьем, если я тотчас же не проснусь.

И я проснулся, а голоса не утихали.

- Видишь, нет, - говорил один.

- Странно, - проблеял другой.

- Только напрасно таскал меня по этим проклятым буеракам! Кто мне заплатит за то, что я даром подметки продрал?

- Вон там он лежал, видишь, трава примята.

- А где она не примята? И здесь точно так же - ветром или еще чем.

- Да говорю же тебе, я его видел! Лежал, как мертвец, голова набок свалилась, живой человек никогда так не станет лежать.

- Так кто же его отсюда уволок?

- Не знаю, Дьявол, наверное.

Это сущая правда, подумал я, да и кто же позаботится о бедном дьяволе, если он сам о себе не позаботится? Вот поэтому-то я, не рассчитывая на чужую помощь, собрал с грехом пополам свои перебитые и раздробленные кости и оттащил их с перекрестка в кусты. И вынужден теперь защищать их до последнего вздоха. Но к сожалению, у меня только две руки, и обе неловкие, обе левые. Кое-как овладев ими, я установил перед собой три пистолета. Начав с кольта, я на том и закончу; ведь, укокошив одного, я тем самым спугну второго. День длинный, а люди хитры, они не позволят дважды застичь себя врасплох. Самое лучшее, если бы они подошли сюда, не заметив меня; да разве скроешься от этих ищеек? И давний страх, забытый младенческий страх, истоки которого теряются в детстве или даже где-то за ним, начал трясти мою руку и застилать пеленой влаги глаза. Я не успевал утирать глаза, как они снова заволакивались слезами; победив дрожь в одном суставе, я терял власть над другим. Стараясь оправдаться перед самим собой, я ссылаюсь на то, что этот проклятый страх подло захватил меня врасплох, сорвавшись с цепи и набросившись на меня из-за угла… Я вдавился локтями и коленями в землю, вгрызался в нее пальцами ног и наконец сжал зубы, стараясь унять их стук.

- Он где-то тут, - проговорил своим блеющим голосом первый.

- Где бы он ни был, я тут ни при чем, - возразил второй.

- Давай заглянем под ветки, может, там найдем.

- Да я отца своего родного искать не стану, пусть каждый как хочет, так и выкручивается.

- Да ты никак его боишься?

- А чего мне бояться, бояться не в моем обычае! Только я не вижу никакого расчета стараться, когда никто мне за это не заплатит. Ну а уж если на человека страх нападает, это верный признак того, что дело нечисто. А сегодня как раз таким делом и пахнет.

- Я что-то ничего не чувствую. Объясни хоть, чем пахнет-то?

- Дохлятиной пахнет, а где одна падаль есть, там быть и второй.

Они сошлись и с жаром зашептались. Я догадался: они обсуждали приметы и дурные предзнаменования, в которые кто-то не верил, а потом горько в этом раскаялся. Выхватывая из разговора отдельные слова, я вдруг отчетливо услышал: шабаш. Один раз и второй, произнесенное таинственным шепотом, а вслед за ним явились ведьмы, и получился шабаш ведьм. Но дальше я уже не знал, что со мной было: слышал ли я их наяву или в каком-то странном сне, явившемся как бы продолжением их разговора. Нет, говорил один, траву-то примял здесь не ветер; и боже упаси к ней притронуться, не то сразу умом рехнешься. А колдуны - они всегда так странно умирают, возьмут да исчезнут, обычно и трупа их не находят. Да и встречаются они не часто, а все потому, что не терпят близкого соседства себе подобных. Если же заведутся два колдуна в одном краю, они сейчас же вызывают друг друга на адский поединок без свидетелей и бьются, пуская в ход тучи, туманы, ветры и молнии. Оттого-то и бывает трава примята и опалена, оттого и ветки поломаны, а иной раз все деревья в лесу пригнут в одну сторону. Один из них не возвращается с этого поединка, а случается, что и оба …

- Давай окликнем его, - предложил блеющий голос.

- Не стоит. Они его всю ночь кликали и все равно не нашли. Он им из разных мест откликался, заманивал в чащу.

- Слушай их побольше. Его Плечовичи убили в отместку за своего.

- Плечовичи сумерничали в селе, у них свидетели есть.

- Тогда еще кто-нибудь, на деньги польстился.

- А зачем ему понадобилось прятать труп? И куда это он его так спрятал, что его никак не найти?

Теперь уж я окончательно убедился, что искали его, а не меня. Я был забыт, будто меня вообще не существовало на свете. Обидно даже, старый гад совершенно затмил меня, отодвинул куда-то на задний план. Надо было хоть деньги у него отобрать и купить на них чью-нибудь душу. Но теперь поздно, а может быть, так-то оно и лучше, пусть думают, что его задушил своими руками пресловутый дьявол, а этого, понятно, не интересуют бумажные кредитки. …

Тут объявился еще какой-то голос, он кричал с перевала: «Спускайтесь, вон там чернеет что-то в долине, на лугу!»

- Вверх-вниз, так день-деньской и маешься.

- Ничего, это нам в службу зачтется.

Вскоре их голоса смолкли, воздух очистился, я глубоко вздохнул и прослезился. Надо мной были легкие арки ветвей и небеса, уходящие в бесконечность, и, покачиваясь чуть приметно, они баюкали меня: долго ты блуждал, намучился, устал, а теперь засыпай!.. Меня клонило в сон, и постепенно я стал забываться. Но, погружаясь в забытье одной половиной сознания, я другой вспоминал урывками прошлое. Мне вспомнилось, как однажды женщины жали пшеницу у кого-то на мобе, недалеко от Глухомани, и мать утыкала дужку моей люльки ольховыми ветками для защиты от солнца. Вот и сейчас между мной и полуденным солнцем простираются ветви и мать где-то рядом со мной, она собирает жито и думает обо мне. Я услышал, как она вздохнула и прилегла отдохнуть. И отодвинул ветку в безумной надежде увидеть ее. Но опоздал. Вместо матери передо мной возвышалась Лелейская гора, утонувшая по самые плечи в охапках кудрявой зелени. Добрая мать не переживает своих детей, крикнул я ей прямо в лицо. Ты злая мать - поздно сеешь, а жнешь недозревшее жито! Твои голодные дети дерутся за эти голые камни или скитаются на чужбине, где каждая мразь смеется над ними. А заманив их обратно домой, ты их кидаешь в погоню за жалкие подачки, которые они получают от чужеземцев …

Гора незыблемо возвышалась надо мной, немая каменная громада, вознесшаяся к самому небу; ей дела нет до человеческих страстей! Стояла непроницаемая тишина, и я заразился ею, как какой-то болезнью, и наконец успокоился. Я смотрел на гору и видел, как она поднимала голову на моих глазах, вытягиваясь вверх, подрагивая всем телом. И в этой дрожи, в этом тяготении к небу чувствовались мука, и страх, и ослепление мрачной страсти. Гора по-своему жила и заблуждалась; в безумном порыве она старалась оторваться от земли и сквозь прозрачную чистую синеву улететь к солнцу. Она издавала высокий неслышный звук, смутно улавливаемый слухом в те редкие мгновения, когда он бывал в контакте со зрением и сверхзрением. Тот же самый звук рождается за горизонтом на рассвете и сопутствует реву бури. Давно уже всем своим существом стремилась Лелейская гора в объятия, которые от нее ускользают. Все подчинив своей страсти, она заострила и вытянула деревья, поставила на ребро отвесные скалы, выпустила к солнцу орлов и мечту человека о недостижимом счастье, которая сводит его с ума.

В период бабьего лета выдаются безумные дни, когда змеи взбираются на дерево и бесятся оттого, что не могут взлететь. Это точка наивысшего подъема всех желаний, неистовой жажды жизни, после которой наступает перелом - пора осени, зрелости, увядания. Опадают иголки и листья, с гор устремляются оползни, с веток срываются плоды; гайдуцкие дружины рассыпаются, знамена свертываются и прячутся. И, словно грозный предостерегающий знак, приходит старость, и страх, и кошмарные сны; затяжные дожди, изморозь и иней являются предвестниками ветров и метелей. Все живое свертывается, клонится вниз, в землю, в спячку, в свою скорлупу. Орел истребляет свой молодняк по пещерам, и заяц душит зазевавшийся выводок, змея ищет нору, медведь - берлогу, а старейшины отдаленных горных селений тянутся к подолу скадарского визиря или итальянского губернатора и падают перед ним ниц, клянясь в верности и выманивая сукно и дукаты про черные дни, которые уже не за горами. Бывает, что осенняя пора не совпадает с календарем природы и длится в лелейских долинах год или два. Эта последняя осень затянулась дольше обыкновенного, ей не видать конца…


ЦЕЛИТЕЛЬНОЕ СРЕДСТВО ОТ РАНЫ

Клок волос, красных, как пламя, вспыхнул вдруг в полумраке на фоне колонны и, сосредоточив на себе пятно тусклого света, обрел материальную сущность. Сверкнули выпуклые стекла очков, под которыми прятались выпученные глаза, и осветили припухшее лицо. Их обладатель, неунывающий еврей из Дорчола, маленький кривоногий Исаак-Саки, по прозванию Спиноза, по кличке Невезучий, что-то искал на лестнице, по всей вероятности окурки, и тихо посмеивался, когда ему удавалось что-нибудь найти. Он никогда не отличался особой состоятельностью, но это уж чересчур. Мне кажется, он намеренно преувеличивает свою патологическую страсть ставить себя в унизительное положение хотя бы даже и перед самим собой. Для еврея это несколько необычно. В отличие от своих преуспевающих собратьев он проявляет полнейшее равнодушие к земным благам. И меня ужасно злит это его упрямство, и эти рыжие космы, и мятые штаны; он как бы кокетничает своей неприспособленностью к жизни. По-видимому, он принадлежит к той категории людей, которым доставляет удовольствие выделяться своей внешностью - лохмотьями, если уж не роскошными нарядами, - добиваясь с помощью этого обратного приема исключительного внимания окружающих. Это суетное стремление является, как мне кажется, признаком некой обособленной касты вечных неудачников.

Только было я собрался выложить ему все это, как он съежился у колонны, словно заяц, дрожит, трепещет, замер на месте. Не знаю, чего это он так испугался: топота вроде,не слышно, полиции не видать. Две ящерицы проскользнули по груде развалин, ныряя из щели в щель, и скрылись совсем. А люди давно уже забились в щели, опустела Васина улица, безлюден парк вокруг Досифея 44 и дальше, до самого Дуная. Я обернулся, он уставился на меня, растерянный, словно князь Мышкин Достоевского, изображенный на обложке.

- Или ты не узнаешь меня, Саки? - спросил я.

- Что-то не пойму, ты ли это?

- Я и сам никак не пойму, все меняется. Ты чего это так испугался?

Он качнул головой.

- Это я тебя испугался. Больше никто не знает, что я здесь.

- Можешь не бояться, я не доносчик. Все что угодно - лгун, грабитель, отчасти бабник, даже убийца, при случае и ловкач, и обманщик, а вот доносчиком, наверное, никогда не буду - это для меня табу.

- И для других было табу, но они нарушили его, когда попались.

- Есть такие, которые все-таки не нарушили, а я постараюсь им не попадаться.

- А во сне?

- Я им такого перцу всыпал, что они теперь не посмеют меня и спящего взять. Я разработал эффективную систему рекламы и уже испытал ее, теперь они предпочтут убить меня на расстоянии, чем возиться с поимкой. А это уже кое-что, ведь верно?

- Н-да, на худой конец сойдет и это.

- Но я еще усовершенствую свою систему. А ты что здесь делаешь?

- Ничего. Просто скрываюсь, - и он указал толовой вверх.

Саки нашел себе славную каморку над колоннадой разрушенной лестницы - подобие чердака между небом и землей. Никому и в голову не может прийти искать его здесь. Он там один, последний обломок семьи. Он не хотел быть последним, этого не хочет никто на свете, но так уж вышло. Пока он шарил по чердаку в поисках каких-то вещей, солдаты разом увели его мать и трех сестер. Он даже не сразу понял, что их увели, когда обнаружил комнату и кухню опустевшими. Саки еще не решил, что делать, все еще колеблется. Конечно, он мог бы сразу отдаться им в руки, но этим ничего не добьется. Его бы стали пытать, но это неважно; а потом его бы расстреляли или что-нибудь в этом духе - это уж как пить дать. Но даже и тогда он не сумел бы - будучи уже по ту сторону черты - отыскать своих в страшном нагромождении мертвых тел, которые ежечасно пополняются тысячею тысяч новых покойников. Эти ужасные свалки безгласных тел, где в хаосе и темноте каждый тщетно пытается соединиться со своими, просто сводят его с ума.

- Но ты же не сумасшедший - разрешать себе думать об этом, - сказал я.

- У каждого своя печаль.

- А ты плюнь на печаль, выбрось ее из головы, вытолкай взашей к чертовой матери! Лучше думай о чем-нибудь другом, о жизненном, и точка. Например, о том, что ты голоден и тебе не мешало бы раздобыть чего-нибудь съестного.

- Еда меня не интересует, еды у меня полно.

- Как это полно? В таком случае поделись со мной - я страшно голоден.

- А я вот подбираю огрызки и помидоры, а кроме того, кое-что попадается в помойных ящиках. А по воскресеньям на кладбищах остается угощение, которое приносят покойникам, нищие не успевают его сразу расхватать, нищих тоже стало заметно меньше.

- Но кладбище очень далеко. Разве тебе не опасно туда ходить?

- А я и не хожу, в этом нет никакой нужды. Кладбище само приблизилось ко мне - оно теперь повсюду, все парки превратились в кладбища …

Все это невероятно, как во сне, - ведь этот близорукий и неуклюжий юноша не умел устраиваться и в более счастливые времена. Голова, отяжелевшая от Гегеля, ноги слишком слабые для атлетических состязаний с полицией, беспомощный и безропотный, он в любом переплете неизменно падал первой жертвой. Потому-то мы и прозвали его Невезучим. Его сажали в тюрьму по всякому поводу и без повода, дабы наглядно доказать, что одни только евреи и черногорцы повинны в студенческих беспорядках. Черногорцы, как правило, дрались и вырывались из цепких рук полиции, евреи откупались взятками, которые их родители пересылали через маклеров и адвокатов, и только Саки Невезучий де Спиноза засиживался в тюрьме, отдуваясь за всех, первый на зуботычины и последний в списках подлежащих освобождению наравне с уголовниками и забастовщиками, с этим презренным сбродом, который своим молчанием расписывается в своей виновности и упорно стоит на своем. И вот на долю Саки выпало испробовать одиночество, и оно не понравилось ему. Голод ничуть не беспокоит его, он готов был питаться хоть голубями, если бы только кто-нибудь научил его ловить этих птиц и совесть позволила поднять на них руку. И в куреве Саки не испытывал недостатка - ведь под ногами валялось столько превосходных окурков…

Он и меня угостил окурком, задабривая, чтоб я не оставлял его одного. Одиночество - вот что ужасно его тяготит… Это меня вывело из себя, и я раскричался:

- Чем это оно тебя тяготит? Как это тяготит? Что еще за выдумки?!

- Тебе этого не понять!…

- А может, и понять. Одиночество - это просто когда поблизости нет людей. Отсутствие людей, пустота, а пустота по природе своей не должна тяготить, напротив того, она как бы сама приподнимает над землей.

- Правильно, приподнимает, но при этом толкает тебя то в прошлое, то в будущее, но непременно к людям. Она тебя тянет к людям, а ты сопротивляешься, потому что они ведь убьют тебя и выйдет страшно глупо, не следует вводить их во искушение, чтоб они потом проклинали тебя мертвого, за то, что ты, как последний идиот, сам подставил голову под пулю. И кроме того, одиночество лишает тебя всех тех барьеров, которые изобрело и создало человеческое общество для защиты от времени, от его невыносимого гнета, который сказывается в постоянном сознании того, что и тебе тоже судьбой предназначено умереть. Нет барьера и вокруг тебя, куда ни кинешь взгляд - бездна, и ты висишь над ней и видишь четвертое измерение. Можно закрыть глаза, но и это не спасает тебя…

- Не скажешь ли чего еще? - насмешливо спросил я.

- Я могу говорить хоть весь день. Одиночество действительно пустота, но эта пустота не столь безобидна, как кажется. Она не та нейтральная среда, которая никак не воздействует на тебя, нет, пустота тянет тебя в разные стороны, разрывает на сто частей, заставляет тебя быть одновременно теми, кого с тобой нет, и спорить самому с собой до хрипоты, как спорили бы между собой те, кого ты заменяешь. Иной раз кажется, что это бранятся твои враждующие предки, в другой - ты слышишь голоса своих потомков, возмущенных тем, что еще до рождения их вынуждают покориться, и так тебя терзают без конца. Ты, конечно, стараешься их примирить, изворачиваешься, как угорь, надеясь привыкнуть к своей роли, но привычка тут не помогает. Страх сменяется надеждой, но и то и другое оставляет после себя маленькие раны. Сегодня рана, завтра рана, и, постепенно сливаясь, они превращают человека в одну сплошную рану. Незаживающую рану, которую невозможно залечить, потому что она постоянно растравляет человека изнутри, растравляет ненавистью, завистью, внушая ему мысль отплатить людям за страдания злом, коль скоро они не желают принимать сделанного им добра…

- Так отплати, за чем же дело стало!

- Как отплатить?

- Как-нибудь поумнее, исподволь.

- Что же это - значит, я должен причинить кому-то боль?

- А то как же иначе? Два зуба за зуб - вот это действительно целебное средство от раны!

Саки стал с жаром доказывать мне, что это отжившая и вредная теория. Однажды Маркс упомянул о ней в одном своем письме, да и потом она под разными личинами периодически всплывала на поверхность, воскресая из небытия. Саки сыпал названиями книг, заголовками, страницами, беспокойно озираясь и как бы вымещая на мне все те часы молчания, которые провел в одиночестве. Он заморочил мне голову цитатами и, образовав из них настоящую дымовую завесу, сам исчез за ней. Скрылся без следа, как будто бы его никогда и не было; передо мной остался стоять длинный стол в общестуденческой столовой, тарелки розданы, из них поднимается пар, пахнет вкусной сербской фасолью со шпигом, а девушка в белом расставляет между двумя рядами тарелок миски с нарезанным хлебом. Все готово, все очень голодны, но все-таки чего-то ждут. То ли какого-то известия, то ли условного знака. На самом деле они ничего не ждут, просто никто не берет на себя смелость первым сесть за стол. У них не так, как бывало у нас, когда каждый старался первым выстрелить или добежать до окопа, но, памятуя о том, как-то неприлично первым кидаться на штурм наполненных до краев кормушек…

Впрочем, все это жалкие предрассудки, уговариваю я себя; никто не осудит меня, если я пренебрегу ими и пойду первым. За мной ринутся остальные, не менее голодные, чем я, а там, глядишь, кто-нибудь обгонит меня, а потом вообще позабудется, кто зачинщик. Все это правильно, но все-таки я не решаюсь броситься в пылающий костер одиночества, уготовленный мне на те короткие мгновения, которые потребуются для того, чтобы сделать несколько первых шагов под взглядами всех собравшихся. Другие тоже не решаются. Тщеславные и лицемерные, они ни в коем случае не позволят себе унизиться, признав себя голодными. И так мы стоим, перебирая отсутствующих и вспоминая, где мы расстались с ними. Голод между тем волнами находит на меня и гоняет по столовой от одного собеседника к другому. В конце концов он взбунтовался и все испортил - я проснулся. Я лежал под низкорослой елью особой карликовой породы со стелющимися по земле ветвями. Под раскидистым шатром еловых лап сводчатая горенка с низким потолком, застланная желтым ковром иголок, и на этом-то маленьком пятачке уцелело каким-то чудом от всего понемногу: от меня, от снов и от боли и даже от робкой привычки семь раз отмерить, а уж потом отрезать и очертя голову броситься на роздобычу съестного.

Долго еще, терзаемый страхом, раздумывал я, не решаясь покинуть свое убежище, которое, по моему глубокому убеждению, было окружено врагами, притаившимися в лесу в ожидании той минуты, когда я вылезу под пули. Наконец я отважился выбраться из-под еловых лап. Стою, изнеможенный и ослепленный светом, точно медведь после зимней спячки, жду, когда они крикнут и выстрелят в меня. Но кругом ни души, только птицы да бабочки, а их война не касается. Деревья отчужденно взирают на меня взглядом хозяина, провожающего случайного постояльца, собравшегося в дорогу после ночлега. У меня такое чувство, что сосны тоже могли бы пуститься в путь, стоит им только порвать с предрассудками, привязывающими их к их каменистому ложу; для меня это было бы счастьем - в их компании я мог бы безбоязненно пересекать луга. На ручье я отмыл с рук коросту запекшейся крови. Каждый поворот туловища сопровождается острой болью в пояснице, поэтому я перестал оборачиваться и смотреть по сторонам. Не все ли равно, где я; через некоторое время я уже буду в другом месте, потом в третьем и так далее. А когда устану, когда мои клячи выбьются из сил, тогда я постараюсь представить себе ель, распространяющую вокруг себя хвойный аромат, и с помощью этой приманки заставить себя идти дальше. Позади меня, словно прожитые дни, ложатся один за другим крутые откосы - ничем не примечательное, безрадостное прошлое, которое позабудется в пути.

Неожиданно моим глазам предстало рассыпанное по склону село Утрг - положительно, мне не миновать сегодня встречи с людьми. Пошел наобум, а теперь уже поздно сворачивать. В роще надо мной, пронизанной солнечными лучами, видны разбросанные там и сям движущиеся точки, с деревьев раздаются скрипучие, как у змей, голоса, слышится визг и стук садовых ножей - значит, я могу не волноваться, поглощенные своим делом заготовители режут на зиму лист, не отрывай глаз от рук и все свое внимание сосредоточив на том, чтобы не свалиться; они и не заметили меня. Я уселся под кустом у дороги, поджидая деревенских хозяек с горшочками фасоли и хлебом в торбах - выпрошу у них чего-нибудь поесть. Снизу из долин до меня долетают крики пастухов. В этом году они не такие голодные, как в прошлом, это сразу чувствуется по их окрепшим голосам. В этом году пастухи даже песни поют; песни их воссоздают картину гор - высокий взлет, затем падение. Изредка выпущенная длинная трель как бы олицетворяет собой горный хребет, заостренный обрывами. До меня долетают отдельные фразы: «Как у ясеня в лесу вд-о-воль листьев на суку!», «У хозяина Ивана вдоволь денег по карманам», «Вдоволь у меня добра, а мне люба дорога», - по всей видимости, слово «вдоволь» преобладает в поэтическом лексиконе этого нищего края.

На дороге долго никто не появлялся, и я уж совсем отчаялся дождаться хозяек с обедом, как вдруг внизу показалась группа ребятишек и женщин с торбами. Пока я раздумывал, подождать ли их здесь или выйти навстречу, я увидел толстую тетку, которая семенила вдогонку за остальными. Ее резвая иноходь живо напомнила мне Миклю. Вполне возможно, что это Микля и есть, подумал я, она всегда старается оттянуть момент расплаты, даже если под ней подразумевается простой обед. А хорошо, если б это была Микля, у нас с ней есть кой-какие старые счеты. Но все равно, Микля или кто-нибудь другой, я ее подожду - с глазу на глаз все как-то легче вести переговоры. Я спрятался от стайки востроглазых ребятишек и вышел на дорогу как раз в тот момент, когда тетка поравнялась со мной. Она заметила меня краешком глаза и сейчас же узнала - в этом не было никакого сомнения - и с видом полнейшего равнодушия отвернулась в другую сторону. Идет себе как ни в чем не бывало и даже не думает отдавать долг. Эта невозмутимость меня ужасно разозлила, и я крикнул громче, чем собирался:

- Где ж это видано, проходить молчком мимо живого человека?

- Ах ты боже мой, - воскликнула Микля с наигранным изумлением. - А я-то бегу и глаз не поднимаю.

- Чего у тебя там есть хорошенького?

- Некогда мне сейчас, работники меня заждались наверху. Я и так опаздываю, они уж, поди, ругают меня последними словами. Сейчас не до того, а вообще-то ты заходи, заглядывай ко мне при случае!…

- Да ты, кажись, не узнаешь меня?

Микля вытаращилась на меня:

- Ей-ей не узнаю! Да кто ты такой?

- Таможенник. А ну подавай сюда свою торбу! В наказание за вранье.

Она остановилась в недоумении. Уставилась на меня своими зелеными глазищами и капельками пота, выступившими вокруг. Она неотрывно всматривается в меня, а про себя прикидывает: возможно ли, чтобы ее вот так подкараулили и ограбили на дороге, среди бела дня и при всем честном народе? … Нет, не может она в это поверить. Вот уж истинно не ждала не гадала! А уж кто-кто, а Микля знает, что такое грабеж, - это она стаскивала шинели с австрийских солдат в конце прошлой войны и ходила грабить мусульманские села на том берегу Рачвы. Она промышляла вместе с Вучком Джемичем и другими, а может быть, и вместе с моим дядькой Тайо и получала равную долю, а может быть, даже и большую, чем остальные. И всегда умела устраиваться так, чтобы самой не остаться в накладе, а поэтому ее не покидает надежда выкрутиться как-нибудь и сейчас. Я вырвал у нее торбу, отломил краюху хлеба. Она посмотрела на меня таким взглядом, будто это я ей руку оторвал. Я вытащил из торбы головку сыра, завернутую в тыквенный лист. Она вздохнула и покосилась на винтовку, прислоненную к моему локтю, испытывая сильнейшее искушение сцапать ее и огреть меня по башке. Я замахнулся прикладом и дал ей тычка под ребра. Получив свое, Микля посмотрела на меня с уважением.

- Это для нас обоих, - заметил я, - для меня и для Дьявола.

- Ты мне работников без обеда оставил.

- Пусть едят фасоль, - сказал я, не переставая жевать. - Так за тобой должок остался деньгами и мукой, - который ты Нико Сайкову не отдала, припоминаешь? … За поле. Он целый месяц голодал, а ты ему ни крошки не дала.

- У меня тогда не было.

- Сейчас ему деньги не нужны, сейчас ему ничего не нужно… Он просил у тебя меру муки, всего пятьдесят кило, а ты понадеялась замотать ее как-нибудь. За это ты мне принесешь сто кило вот на это самое место!

- Не много ли будет, - с издевкой передразнила она.

- Это вместо штрафа, а за поле ты мне особо заплатишь.

- Да тебе и этого не унести.

- Какой сегодня день?

- Четверг.

- В пятницу или в субботу смелешь зерно, а в воскресенье принесешь вот сюда.

И я саданул подкованным прикладом в камень, дабы точнее обозначить то место, куда Микле надлежало доставить муку. Отныне я всегда намерен вести себя именно так: жертву надо держать в страхе и трепете с помощью начальственного окрика, может быть чересчур громкого, зато не оставляющего места никаким сомнениям. Микля закусила губу, поняла, что дело не шуточное. Ее физиономия, раскрасневшаяся от жары, на глазах посерела, усохла и сморщилась. Хлопая ресницами и щуря злые глаза, она пыталась разрешить мучивший ее вопрос: продолжать ли сопротивление или с выгодой отступить. Несколько мгновений я наслаждался, наблюдая, как хмурая готовность бойца сменялась на ее лице трусливой робостью. Наконец, сказал:

- А если вздумаешь водить меня за нос, тебе это поле выйдет боком.

- Ты думаешь, хорошо так с людьми обращаться?

- Если так тебя не устраивает, я могу придумать что-нибудь похлеще.

- Ну например?

- Сколько мне помнится, дом у тебя всю ночь на улице стоит. Так вот, в один прекрасный день он без бензина может прекрасно посветить соседям. Кое-кто совсем не прочь увидеть такую картину, еще и отблагодарит меня щедрой рукой, как за Треуса и некоторых других.

- Давай лучше как-нибудь иначе договоримся.

- А именно?

- С выгодой для обеих сторон.

- Значит, ты мне предлагаешь в долю с тобой войти? Ну что ж, можно и это, только прежде ты мне муку сюда доставь. Если я сам не приду, тут будет кто-нибудь из наших. А если никого на месте не окажется, ты муку оставь и уходи. Поняла?

Поняла. Микля окончательно сдала позиции и сникла, голосок у нее стал тонким, в глазах заблестели слезы. Она-то прекрасно знает, запричитала она, как тяжело живется в горах. Ей тоже приходилось с комитами скрываться и с Сайко Доселичем, а доктору Марковичу в лес продукты носить. В горах человеку и холодно и голодно, горы - что зубастый хищник человеку. Она, бывает, всю ночь напролет глаз не сомкнет, все думает про коммунистов и про других страдальцев, которые отстаивают народное дело. Но разве все такие, встречаются еще отдельные бесчувственные личности, у которых и душа о них не болит, которые только того и ждут, как бы на чужой беде руки погреть. Одни наживаются на торговле, вроде Илии Керосинщика. Другие не дают партизанским семьям воды для поливки, не пускают на шоссе зерно обмолотить, им даже соли купить не разрешают. Хоть бы того же Савовича взять, да и знаменосец Гривич тоже гусь хорош: все лето издевался над несчастными семьями, которые остались без соли. Перебегал с горы на гору и орал на все село, призывая их облизывать за ним листья, на которые он помочился, если не хотят без соли сдохнуть. Вот кого следует проучить, а не бедную женщину, которая спит и видит, когда все это кончится …

Еще немного, и она расплачется. Бедняжка думает, что я все такой же, каким был в прошлом году: безответный, вроде Нико Сайкова, младенчески наивный и доверчивый, податливый, чувствительный и совестливый юноша, который растает при виде слез и отдернет руки, как от святыни, при одном упоминании о бедноте. Для некоторых с тех пор прошли недели и месяцы, для меня - целые годы. Я нагляделся крови, мертвых и раненых, я видел их столько, что хватило бы на три жизни, и от этого состарился, зачерствел, перевернулось у меня нутро, а кожа вывернулась наизнанку. Я теперь старый и тертый дьявол, который никому не верит, а слезам и подавно. Я знаю, что Керосинщик не сахар, Савович - еще того хуже, а знаменосец стоит их обоих; неплохо было бы, конечно, захватить кого-нибудь из них врасплох, как эту Миклю, но теперь я не такой дурак, чтобы выпустить ее и погнаться за теми. Всему свое время, спешить некуда, им еще предстоит получить свое, а сейчас пусть ждут и мучаются … Я пристально смотрел ей в глаза, покуда она не поняла меня и не заткнулась.

- Так в воскресенье, - напомнил я. - Попозднее, на этом месте!

Она обозлилась и ушла, унося с собой заметно опустевшую торбу.


УМ ХОРОШО, А ВЕЗЕНИЕ ЛУЧШЕ

Вскоре придорожные кусты скрыли ее от меня, а еще через некоторое время вдали замолкло злобное шипение и шарканье подметок по камням. И снова я остался в одиночестве, полностью удовлетворенный едой, бранными подвигами и молодечеством, царапинами и ушибами, перебранкой и всем прочим. Делать мне тут было больше нечего, и самым разумным было бы куда-нибудь убраться, но, к несчастью, я испытывал равное отвращение ко всем четырем сторонам света. Мне было везде одинаково плохо и могло быть только хуже - в таком случае бессмысленно и глупо скитаться, отмечая свой путь бесконечной цепью ошибок. Лениво шевельнувшись, в моей душе проснулась запоздалая тревога: женщина, змея, гадюка - в это самое мгновение, снедаемая жаждой мести, она, наверное, вынашивала план погони. Как это я раньше не подумал об этом - в последние дни я удивительно неповоротлив во сне и наяву. То уставлюсь как баран на новые ворота, пока не заработаю зуботычину, то как дурак задремлю посреди разговора и опять окажусь в дураках. Эта забывчивость всерьез беспокоит меня - уж не является ли она свидетельством внутреннего разброда и смятения мыслей? Как будто бы какая-то пятая колонна сеет смуту и вносит разлад в мою душу, а может быть, изнуренное боями войско, которое не чает дождаться привала и поскорее распрощаться с бесконечной войной, надоевшей до одури.

Мне не оставалось ничего другого, как ждать тревоги, ибо Микля не та покорная овечка, которая безропотно снесет грабеж среди бела дня. Она этого никогда не потерпит, конечно со стороны других, и, уж конечно, не преминет на все село раструбить о пропаже цыпленка, унесенного вороной. Все эти соображения, однако, ничуть не мешали мне, отправляя в рот кусок за куском, с наслаждением перемалывать их челюстями, не испытывая при этом ни тени благодарности к Микле, скорее даже напротив… Теперь мне было совершенно очевидно, что это Миклина снедь околдовала и одурманила меня, усыпив во мне элементарную осторожность, вместо того чтобы удвоить ее. И вот я снова прозевал возможность заблаговременно предотвратить беду. Ну, а если бы не эта сонная одурь, которая напала на меня, разве мог бы я что-нибудь предпринять? Ровным счетом ничего! Пригрозить Микле страшными карами и адскими муками значило выдать себя с головой, предоставив ей прекрасный повод посмеяться надо мной про себя. Так она по крайней мере не раскусила, в чем тут дело, и это бесит ее больше всего. Нет уж, лучше так, лучше беспечное легкомыслие, чем предусмотрительная озабоченность, которую невозможно было бы утаить от ее проницательных зеленых глаз. Рассудив таким образом, я начинаю подозревать, что за видимым хаосом в моем сознании кроется некая хитроумная система, благодаря которой везение вывозит меня гораздо чаще, чем ум.

Человеческий ум слишком ненадежен и робок, он отличается крайней нерешительностью и боится ответственности. Я подбросил вверх полдинара, предоставляя ему возможность определить мой дальнейший маршрут. Монета упала решкой вверх, указывая, что мой путь лежит в горы; подбросил снова - она упала вверх орлом, предлагая мне идти направо. Я встал лицом к горам, повернулся направо - это направление выводило меня прямиком в дубовую рощу к заготовителям, обеду и веселому говору. Я нахмурился - только этого мне еще недоставало! - и в сомнении остановился. Может быть, лучше свернуть налево или снова попытать счастья у монеты? Но тотчас же отбросил к черту всякие колебания и упрямо стиснул зубы: не стану я жульничать и подправлять судьбу, не стану нарушать свое слово! Да и какой смысл жульничать, когда указанный мне путь, право же, не так уж плох, как может показаться с первого взгляда. А возможно, даже имеет свои преимущества перед другими - ведь никто никогда не поверит, что я выберу именно его. Если в погоню за мной и выслан карательный отряд, он прохлаждается сейчас где-нибудь за тридевять земель отсюда, ибо ленивые скоты, по обыкновению возглавляющие его, не выносят запаха рабочего пота и грубых голосов трудового люда.

Пока я пробирался сквозь кустарник, невидимая птица-призрак или змея, спрятавшаяся в ветвях корявого бука, издала пронзительный скрежет, предательски оповещая лес о моем приближении; ее крик подхватила другая, и тоже с корявого бука. Сверху скатился оклик и рассеялся в воздухе, оставшись без ответа. Я притаился - ни звука. Замолкли песни пастухов, никто не шел по дороге, в выжидающем затишье сверчки оттачивали свои смычки. Я вышел на склон под еще нетронутые дубы, дожидавшиеся своей очереди: все было спокойно, резчики переговаривались между собой и, посмеиваясь, перебрасывались двусмысленными шутками, напоминавшими мне старые добрые времена. Ввиду отсутствия Треуса общее руководство операцией принял на себя Маркелез - он поддерживал связь, отдавал распоряжения, кричал дальним:

- Эге-ге, принесли тебе чего-нибудь пожрать?

- Принесла тут бабонька одна сердечная, оторвала от своего куска.

- Если ты сегодня же не разуважишь ее за ее доброту, какой же ты тогда серб!..

- Ого-го, а ты-то свою уважил? ..

- Ей же ей, уважил, да еще как - лучше, чем требовалось. Видал, как она у меня повеселела, разыгралась, так и прыскает со смеху.

- Браво, Маркелез, браво! Не вечно же тебе от работы отлынивать, надо хоть в этом деле свою честь поддержать.

Слушая их задорные прибаутки, я с сомнением взираю на прогресс. Может быть, где-то там на равнинах и весях, вдоль шоссе и дорог действительно когда-нибудь восторжествует прогресс - ведь это там войска и техника прокатываются по затаившимся селениям, стирая их с лица земли и сами рассыпаясь прахом. Сперва казалось, что лавина войск затопит, сметет, сравняет и перекрасит в защитную краску все, что попадется ей на пути, однако через некоторое время стало ясно, что тут не все так гладко: в глухих углах, позатерявшихся в горах, уцелели старинные обычаи тех времен, когда на свете еще на было пулеметов, грузовиков и прочих усовершенствований современной эпохи. Здесь сохранилась старая летняя сцена с доставшимися ей в наследство от дедов горестями и нехитрыми радостями; долгое время молчала она под гнетом, и вот теперь, стряхнув с себя оцепенение, восстанавливает декорации, расширяется, перекликаясь с вершинами гор, и слушает эхо, смеясь над пролетевшим ураганом перемен. Одни, слушая эту веселую перекличку, забывают о том, что происходит внизу, другие, вспоминая детство, будят эхо, надеясь расслышать в нем голоса своих предшественников.

Когда одни устанут, их сменят другие, когда надоест слушать, придумают что-нибудь еще, чтоб не остаться с глазу на глаз со своими заботами и тревогами.

Где-то неподалеку оказался и знаменосец Гривич, по горам прокатилась волна его мощного баса:

- Эге-ге, Маркелез, партизанский горлодер, повернись-ка сюда!

- Повернулся, итальянский лизоблюд, выкладывай, в чем дело.

- Я с тебя кожу на бурдюк содрать решил!

- Смотри, как бы я тебя на мыло не переварил!

- На что тебе мыло, когда тебя все равно никакое мыло не отмоет: черного кобеля не отмоешь добела! Лучше расспроси-ка ты Сало, с чего это он сегодня язык проглотил?

- Попробовал бы ты всю ночь напролет бревна да кули ворочать, попробовал бы ты над ними попыхтеть да попрыгать взад-вперед, и ты бы небось проглотил.

- Господи помилуй, да какие же это бревна такие по ночам?

- Ох уж и тяжелые бревна, вдовьи. Пустился человек во все тяжкие, выдоят его по капле, сгубят его соседушки любезные. Днем мужик батрачит и ночью батрачит - этак долго не протянуть, коли вовремя не отстать.

Тут загалдели новые голоса, которые раньше помалкивали. У стеснительных, видно, тоже языки развязались, коль скоро речь шла о другом. Каждый спешил вставить свое словечко, зазвенел заливистый женский смех. Один из братьев Вуколичей окликнул Сало:

- Эй, слышь, что рассказывает про твое удальство Маркелез?

- Не слушаю я, что там Маркелез со своими дружками треплет, некогда мне.

- Он говорит, будто ты всю ночь напролет какие-то бревна ворочал.

- Пусть болтает себе на здоровье, это ему не впервой. Его хлебом не корми, дай только посплетничать.

Хриплый звук этого дерзкого и злобного голоса мгновенно затянул меня в свой водоворот. Не успел я подумать, зачем это я делаю - но звук этого голоса лишал меня способности соображать, - как уже весь инстинктивно устремился к нему. Ноги сами собой срывались с места, руки крепче сжимали винтовку, а волосы встали дыбом и ощетинились. Я как бы вышел из своей кожи, распространившись, подобно облаку, вокруг. Не потому ли так тревожны стали крики, что люди обнаружили мое присутствие и предупреждали друг друга о грозящей опасности? Шорохи, прятавшиеся за моей спиной, преобразились в живые существа и шли за мною. Их становилось все больше, больше, однако не все они против меня, среди них попадаются и такие, которым просто не терпится узнать, что будет дальше. В сопровождении этой свиты я проскользнул мимо участка Маркелеза, Вуколичей и других резчиков и наконец добрался до Сало. Должно быть, он еще с ночи принялся за работу - полрощи оголилось под его ножом. От деревьев остались скелеты с остро срезанными рогатками, зубьями и крючками вместо ветвей.

Я увидел его высоко на дубе, в переплетении обрубков, обнаженно торчавших над нижними, еще зелеными ветвями. Сало был один - он сосредоточенно резал лист. Я остановился и зашипел, подражая змее, огромной змее, равной ему или даже больше. Он забеспокоился, нащупал меня глазами, окаменел и выдохнул из себя воздух.

- Много ты наработал, - заметил я.

- Человеку положено до смерти работать.

- Когда-нибудь надо и отдохнуть от этого всего.

Он понял все и усмехнулся:

- Что ж, отдохну, если ты меня берешься освободить.

- Я потому и пришел, надо же, думаю, хоть кого-нибудь освободить.

- Мало вы еще о свободе болтали.

- Мы кое-что и делали ради нее.

- Только все у вас сикось-накось получается.

- Что поделаешь, когда весь мир устроен сикось-накось. Да к тому же еще и закругляется и все искривляет.

Не надо было вступать с ним ни в какие дебаты. Я сразу почувствовал, что между приготовлением к действию и самим действием открывается огромный простор для работы сознания, но я пришел с намерением его убить, и через мгновение я его убью, а потом эти короткие мгновения ничего уже не смогут изменить ни в моей, ни в его судьбе. И смутным предчувствием запоздалого сожаления или раскаяния в моем сознании заговорили тревожные голоса: а действительно ли так должно быть и имею ли я право на это?.. Я отступил на шаг - Сало вызывал во мне такую же ненависть, как жара, дождь, бесплодные скалы и другие явления природы, которые, однако, мне и в голову не приходило уничтожать. Почему же тогда я решил убить его? Он составляет неотъемлемую часть этой природы, так же как и его упорное стремление выколотить деньги и выбиться из нищеты, тогда как я представляю собой инородное тело, чудовище, вылезшее из книги, мрачного фантаста, в тщетных потугах пытающегося изменить естественный ход событий. Может быть, лучше не трогать его, ведь и он тоже Видрич, и старается спасти своего сына, и потеет от зари до зари, и, может статься, не заслужил мгновенной смерти от пули, потому что сам никого не убил собственной своей рукой…

- Уж не ты ли это, - сказал я, - послал карателей за мной в пещеру?

- А не я ли честью просил тебя не ходить на Прокаженную?

- Как это они догадались явиться туда именно в дождь?

- Иногда и они тоже головой думают - неровен час и угадают.

- А почему это Гальо в тюрьму увели?

- Ты тех и спрашивай, которые увели, а мне ведь ты все равно не поверишь.

- Конечно, ты ни в чем не виноват - только и делов, что письмо не по тому адресу доставил. А теперь послушай: я тебе это письмо затем и дал, чтобы проверить, куда ты его понесешь.

- Послушай и ты меня: я прекрасно знал, зачем ты мне его даешь, и отнес точно по адресу. Письмо никакой связи с арестом не имеет - просто тесть Гальо, вздорный мужик, досадил кому-то там, вот ему и отомстили.

- А ну-ка слезай с этого проклятого дерева, - крикнул я.

- Слезу, когда работу кончу.

- Я тебя сейчас оттуда сам спущу в два счета.

- Видит бог, что я чист перед тобой!

- Посмотрим, что он там видит. Если ты действительно чист, так я промажу.

Я прицелился, но не в него, а в сук, на котором он стоял. Я не хотел его убивать и стрелять не собирался, решил просто страхом его испытать, но он не выдержал этого испытания. Лицо его покрыла мертвенная бледность, глаза расширились от ужаса, и он закричал, вынуждая меня тем самым стрелять. Подсеченный пулей, сук обломился под его тяжестью, и Сало, хватая руками воздух и теряя опору, повалился в пустоту. Пролетая мимо торчащих рогаток, он на секунду повис на какой-то и взвыл. И, оставив на ней клок ткани или внутренностей, полетел дальше. Он летел медленно, подобно огромному пауку, который разматывает нить, вытягивая ее откуда-то из рваных брюк и спускаясь на ней, как на канате. Он падал вниз головой и успел на лету обхватить самую нижнюю ветку дуба и навалиться на нее всей грудью, свесившись поперек. Он стонал, распускал вонь. Его вид вызывал во мне тошноту, но уйти я не мог. Я прицелился, желая сократить его муки, но опустил винтовку - рука не поднималась на это убийство. Впрочем, так оно и должно быть, не суждено ему погибнуть от пули, не заслужил он этой чести.

Силы оставили его, руки разжались, и он тяжелой грудой рухнул на камни. Но и тут еще не разбился насмерть, а с воплем перевернулся на спину, устремив свой взгляд на дерево, взнузданное петлей его кишок. Он смотрел на него с ненавистью, как смотрит наездник на коня, скинувшего его со спины. От боли и ярости он стал колошматить кулаками по камням; потревоженная судорожными рывками длинная сизая змея, раскачавшись, обрызгала меня сверху каплями слизи и крови. Покуда я вытирал их сухими листьями, ему стали кричать с других участков:

- Эге-ге, Сало, что там такое происходит?

- Охо-хо, - откликнулся я вместо него.

- Это кто еще там стреляет?

- Охо-хо-хо, - пробасил я, изменив голос.

Сало обернулся и посмотрел на меня. Лицо его представляло собой окровавленную, покрытую потом кашу, которая корчилась в гримасах, обнажая зубы, двигала челюстями, стараясь что-то вытолкнуть из себя или, наоборот, проглотить.

- Убей меня, - выдавил он наконец.

- Не такой я дурак - наживать себе кровных врагов.

- Я все это сделал - письмо и еще, о чем ты понятия не имеешь. И еще добавил бы к тому, если бы только жив остался.

- Никаких если, сегодня ты подохнешь.

- Убей меня, убей, я бы убил тебя, если бы только мог.

- Чужой рукой - на это ты известный мастер.

Он с усилием поднял голову, как бы собираясь сказать что-то важное, собрал губы в дудочку и плюнул, норовя попасть в меня, и закрыл глаза от боли. Дыхание с трудом вырывалось из его груди, он подавлял стоны: чувствовалось, каких мучений стоит ему сохранить этот последний, столь необходимый ему сейчас покой. Кругом тишина, лишь легкий ветерок, забравшись в груду срезанных веток, прошуршит порой, играя листьями, и кажется тогда, что листья весело лепечут, радуясь тому, что за них отомстили. На деревьях ветру не с чем было поиграть, и он принялся раскачивать со скуки красновато-сизую плеть кишки, свисавшую с рогатки; по кишке волна колебаний с опозданием добегала до Сало, вызывая в нем новый приступ боли, от которой он скрипел зубами и хрипел в нос. И, напрягаясь, снова заставлял себя лежать спокойно - то ли спал, то ли прикидывался спящим. На какое-то мгновение по лицу его разлилось блаженное выражение: никогда еще не был он так огромен, так разбросан по воздуху, по деревьям, по земле. Это был апогей его стремления к распространению: покрывая своим телом всю эту окровавленную, обрызганную потом почву, он хотел бы, задыхаясь и стеная, запихать ее в пудовые мешки и утащить с собой. И он царапал землю пятерней, сгребая ее вместе с камешками и ветками и судорожным движением сжимал свою добычу в кулаках, выцеживая из нее соки и разминая.

- Ты мне за это заплатишь, - цедил он с закрытыми глазами.

- Ты же сам свалился, за что же мне платить?

- Тебе еще за меня отомстят.

- Пуля тебя ни на волосок не задела, ты не от пули погиб. Кто же виноват, что ты трус? За тех, кто срывается с веток, не мстят.

- Я им расскажу, как было дело.

- Не успеешь, твоя песенка спета.

- Успею, успею, я им обо всем расскажу.

- Рассказывай, подумаешь дело какое. Я уж и так кругом в долгу - за то, что было и чего не было. Так уж лучше за дело расплачиваться - по крайней мере не обидно.

- Я им все расскажу, все расскажу, - твердил он. - Я еще три дня проживу.

С помощью этой нехитрой угрозы он надеется выманить из меня последний удар. Добить его ничего не стоит - дать камнем, и готово. И сразу можно уходить, не тратя тут попусту времени. И камень есть подходящий под рукой, но почему-то не поднимается рука. На камень села муха, закружилась, зажужжала, за ней налетели другие, учуяли - скоро их тут будут тысячи. Сало приоткрыл глаз, хлопнул в ладони, скрежетнул зубами и заслонил глаза локтем. То ли смерть увидел, то ли солнце ему мешает, и он отгоняет его рукой, словно муху. Он жует ртом, сглатывает, борется с отрыжкой, подступающей к горлу, и что-то невнятное шепчет - то ли читает молитву, то ли вспоминает грязные делишки, которые он еще не успел доделать на этом свете. На губах у него запеклась корка пены и крови, сквозь которую пробивается редкая, рыжая с сединой щетина. Смрадное дыхание не давало мне возможности приблизиться к нему и послушать, что он там бормочет. Но это уже не шепот, а беззвучный шелест губ, заглушенный трещотками сверчков.

Вместе со стрекотанием сверчков в уши ко мне проникли звуки внешнего мира и затопили все. Птица-дух или змея прокрякала с корявого бука, склоны гор огласились криками. Аукался знаменосец Гривич, ему отзывались Вуколичи, визжали женщины. Все это давно уже, должно быть, началось, но только сейчас дошло до моего сознания.

- Нет его, не откликается, не знаю, что и подумать, разве что разозлился на нас.

- Наверное, ушел, - кричал Маркелез. - Закончил работу и ушел.- у него делов полон рот, он хочет весь свет перевернуть.

- Ей-богу, меня жуть берет - стреляли вроде.

- А ты, паскуда, сбегай да посмотри - человек ведь, мало ли что случиться могло.

- Сбегай-ка, знаменосец, сам, коли ты такой храбрый, а мне никакой охоты нет с садовым ножом против винтовки выходить.

- Если другие не желают, я тоже не пойду, подо мной тоже земля не горит.

- Лучше всего женщин послать.

- Посылай женщин, посылай кого хочешь, я уж сбился, кто у кого в должниках тут ходит. С меня своих забот довольно, не хватает еще в эту историю вляпаться, чтобы потом тебя Лим не отмыл.

После бесконечных препирательств, затянувшихся на час или два, они наконец, галдя и ругаясь, двинулись всей толпой. Сало приподнялся и откинулся назад. Приподнялся снова и огляделся вокруг: он беспокойно шарил вокруг глазами, искал дыру в земле, как змея. Больше он сдерживаться не мог: стонал, храпел, подползая на лопатках к груде срезанных веток. Он успел засунуть под них голову и зарыться пятками в землю. Я сбросил ветки и посмотрел на него: глаза остекленели, он расплатился. со всеми своими долгами и больше уже никому ничего не мог сказать.

Сейчас самое время бросить его, но меня удерживает смутное предчувствие, что я тут что-то позабыл. Я беспокойно озираюсь, но не могу припомнить ничего, кроме разве что денег и документов покойного. Заставив себя усилием воли окунуться с головой в смрадное облако, я обшарил его карманы. Никаких писем нет, только бумажник во внутреннем кармане. А в нем немного мелочи - было бы слишком гадко забрать это у покойника. В другом отделении, прилепившись друг к другу, лежали итальянское удостоверение личности и четническая книжечка: Вучко Видрич, взводный третьего взвода брезанской четы. Вот уж не подумал бы, что Сало взводный - человек никогда не знает, с кем имеет дело. В другом краю эти документы могут сослужить мне добрую службу, стоит только сменить фотографию на обложке. Я забрал документы себе и подумал, что не худо было бы оставить что-нибудь ему взамен. И тут же написал: «Расписка. Принял душу раба грешного Вучка Сало. Дьявол лично и собственноручно». Сложил записку, положил в бумажник, а бумажник сунул в карман; пусть знают, что умер он все-таки неспроста.


ВОСКРЕСЕНЬЕ

Бессмысленность названий дней недели, обезличенных частым повторением, видна особенно наглядно, когда какой-нибудь день из непроглядной тьмы будущего уходит в безвозвратное прошлое. Одноглазой уткой проползла пятница-утица, затем суббота - грязная работа, сегодня, если не ошибаюсь, воскресенье, но мы бы не ошиблись, назвав его «растрясением». «Растрясение», на мой взгляд, гораздо больше подходит к этому сумбурному и суматошному дню, по примеру которого и другие дни недели могли бы получить более соответствующие действительности названия. Так завтра наступил бы подневольник, послезавтра уморник, за ним беда, потом череда, давая человеку ясное представление относительно грядущих радостей, уготованных ему на этом лживом свете. А пока изволь довольствоваться воскресеньем и, таскаясь за ним от одного корявого бука к другому, от одного дупла со сверчками к другому, ждать от этого расфуфыренного и разряженного в обещания господина необыкновенных происшествий, празднеств, перестрелки и тысячи других вещей, которыми он попусту заманивает вас. Тревоги не слыхать, погони нет, ничто не подтверждает факта моего существования, ничто не доказывает мне, что я что-то значу на этой земле, вызывая своими действиями чью-то ненависть, а может быть, и страх. Наоборот, у меня создается такое впечатление, что они совсем не боятся меня, как будто я выдуманный персонаж, или пустое место, сквозь которое продувает легкий ветерок.

В роще на склонах гор сегодня больше шуму, чем вчера. Они привели с собой и женщин, надеясь до дождя собрать и сложить нарезанные ветки: для местных жителей заготовка корма на зиму несоизмеримо важнее партизан и четников, свободы и рабства, вместе взятых, от султана Мурата до Гитлера. Люди мелькают среди деревьев в рубашках и без рубашек, поглощенные своим делом; меня они не замечают, им глубоко безразлично, есть я или нет. Тащат, кричат, поторапливают водоносов быстрее подносить воду с источника и как ни в чем не бывало позвякивают вилами и котелками. В конце концов я и сам стал подумывать о том, что ничего такого не было, а вся эта история с Сало, ни с того ни с сего сорвавшимся с дуба на камни, приснилась мне во сне. И с тех пор оставила меня в покое - с Сало было покончено навсегда, он был уже за оградой. Вместо Сало откуда-то взялся Исаак-Саки из Дорчола, сгорбленный и шелудивый, как сам Восток, с неизменными огненными вихрами. Выполз откуда-то себе на горе и отшатнулся; споткнувшись на развалинах о камень, съежился у опаленной стены и закрыл лицо руками. Бормочет что-то себе под нос, шарит по карманам в поисках платка, но так его и не находит; пожав плечами, он покачивает головой и вытаскивает подол рубашки, намереваясь протереть им очки.

Под очками обнажились его глаза - два набрякших выпученных шара, каждую минуту готовых выскочить из орбит и оставить пустые глазницы. По сути дела, они уже и выскочили, но теперь это просто вода и земля. Я часто вижу во сне его глаза; это объясняется непреодолимой потребностью какой-то части моей души видеть новые горизонты и новых людей. Напрягаясь и призвав на помощь воспоминания, эта часть моей души по какой-то неведомой прихоти задумала восстановить его, Исаака-Саки, портрет, и, обновив и оживив его, она теперь разглядывала его, поворачивая со всех сторон и одновременно заслоняя им то, что ей не хотелось видеть. Припоминаю, как вчерашней ночью мне впервые явился Велько Плечович. Озабоченный чем-то, он беспокойно вертелся между двумя оголенными дубами. Я не торопился выйти к нему навстречу - нам предстоял мучительный, тягостный разговор, напоминающий омерзительные склоки из-за межей и мелкой собственности сомнительного происхождения. И я страшно обрадовался, увидев, как с другой стороны к нам скатился Исаак-Саки, прибывший, словно нарочно, сюда, чтобы предотвратить и сгладить назревавшую ссору.

Они обрадовались друг другу, смотрят и смеются, прежде чем броситься друг к другу в объятия, и от этого смеха расцветают их лица. Я по своему обыкновению встал в сторонке, прислушиваясь к их разговору и наматывая на ус все, что может потом пригодиться в нашем споре. Сначала мелькали города: Шанхай, Бомбей, потом проливы, Южная и Северная Америка, Додеканез … Ах да, ведь это же довоенная игра! Ребята решили со скуки тряхнуть стариной: два мальчугана в матросских костюмчиках, гоняя на самокатах, присваивают географические названия отрезкам тротуара, взятым с одного разбега. Благополучно добравшись до Агадира, они устремляются в Самарканд, постепенно исчезая из виду и уступая опустевшие просторы молчанию безвестных кораблекрушений. И снова возвращаются, серьезные, хмурые, и озабоченно шепчутся о том, что вдоль берега в кустах залегла засада. Они проявляют полнейшее единодушие по всем вопросам, и эта слащавая бесконфликтность меня начинает бесить. И только в еврейском вопросе у них обнаружилось некоторое расхождение, и Велько повысил голос:

- А ну их к бесу, не хочу даже думать о них.

- Они чем-нибудь досадили тебе?

- Да, они действуют мне на нервы.

- И мне тоже очень многое действует на нервы.

- Поляки, например, совсем другое дело. У них там шляхтичи, конечно, но даже шляхтичи дрались. И норвежцы тоже дрались.

- Подожди, до поляков мы еще дойдем, давай сначала с первым вопросом разберемся.

- Ты рассердишься, если я выложу все начистоту.

- Не рассержусь, выкладывай!

- Так вот что я тебе скажу - трусы твои евреи, нытики и трусы! Сами, как чуть что, в кусты, а над другими смеются, и все на себя разноцветные лоскутики нацепляют - зеленые, желтые, голубые, розовые, стращая всей этой пестротой женщин и простаков. Как будто они не знали, что ждет их впереди, как будто бы у них не было времени заранее предпринять необходимые меры. И что же, как они к этому подготовились? Решительно никак, их не хватило даже на то, чтобы бежать, они предпочитали до самого судного дня раскладывать свои лоскутки да квохтать над добром подобно наседкам. А потом спустить все до нитки палачам, предоставив новым хозяевам курятника безнаказанно душить своих детей. Детей-то уж больно мне жаль, в чем дети-то виноваты? Да и женщины не растерялись бы, если бы только им волю дали: они бы на худой конец царапались, кусались и выдирали глаза. Но жалеть пузатых мещан - это уж ты меня извини, не могу, нечего было без драки кверху лапки задирать.

Саки вздохнул и спросил:

- А разве ваши не задрали лапки кверху?

- С нашими совсем другое дело.

- Тебе кажется, перейти на их сторону - это совсем другое дело?

- Прежде чем перейти, наши много крови пролили.

- Смотря кто и смотря чьей. Классы - это отнюдь не выдумка.

- Наши ни за что бы не сдались, если бы их урожай не подвел.

- Всегда можно найти подходящую отговорку.

Мне надоело слушать этот спор, и я пошел к ним. Но по пути мою шапку подцепила ветка и сорвала ее с головы. Я оглянулся - это была не ветка, а рука. Женщина, похоже Неда, незаметно подкралась ко мне и, двусмысленно улыбаясь, бросилась бежать, Я догнал ее, обхватил, но она кинула шапку другой женщине, Микле, а может быть, ее сестре. Не успел я съехать к Микле, как она швырнула шапку обратно и расставила свои длинные руки, не пропуская меня. Мне хотелось крикнуть им, но я сдерживался и не кричал, потому что женщины за все это время не проронили ни звука. Наверное, это особая игра в молчанки и мой крик означал бы нарушение правил, а вместе с тем и проигрыш. Конечно, я все равно проиграю, потому что не знаю условий игры, да и как их можно знать, когда женщины на ходу устанавливают правила, какие взбредут им в голову. Стоит мне остановиться, перевести дух, как они начинают комкать мою шапку, запихивая ее в потаенные места под платья. Я гоняюсь за ними, размахиваю руками, но неизменно, к великой радости насмешниц, попадаю в пустоту, замирая от жаркого мальчишеского стыда и страха, который внушает мне эта опасная возня. С поляны мы перекочевали в дебри перевитых корней и веток. Вокруг стали собираться люди. Двусмысленно ухмыляясь, они наблюдают за моими муками. Может быть, это Неда подстроила надо мной такую шутку, научив Миклю неслышно подкрасться ко мне со спины. Но и проснувшись, я все еще остаюсь во власти своих подозрений, тщетно пытаясь растолковать значение этого странного сна. Собственно, эти сомнения вселил в меня коварный Коста Америка, для того чтобы выиграть время и двинуть меня по зубам. Теперь Коста мертв и разлагается под могильным дерном, и было бы непростительной глупостью поддаваться разъедающей язве его вранья. Призывая на помощь доводы рассудка, я без труда подавляю их в себе, но где-то в мрачных глубинах души, куда не доходит свет мысли, все еще шевелится трава и что-то копошится в ней, и там вздуваются, плодясь на глазах, пузыри, начиненные ядовитыми газами. Временами я начинаю ненавидеть Неду - не за ее вину передо мной, которая так навсегда и останется для меня неразгаданной тайной: я ненавижу ее за то, что где-то очень далеко, в прошлом, а может быть, в будущем, которое я бессилен защитить и за которое бессилен отомстить, я стал из-за нее беззащитным и ранимым.

И я понял, что должен сию же минуту увидеть ее. Захватить врасплох и вырвать признание добром или силой. Может быть, она ответит мне по совести - ведь я не властен над ее прошлым, а Неда давно уже мечтала иметь ребенка, и этот ребенок, независимо от того, чей он, ни в чем не виноват. Да, но как унизительно для меня было бы выслушать такое признание - все равно что снова дать втянуть себя в ту постыдную возню на поляне, и, воспользовавшись встречей с ней, снова сдаться и пасть, а потом примириться со своей слабостью… Вот к чему приводит человека вынужденное безделье - к бессмысленным переживаниям, раздутым его непомерной мнительностью. Я вскочил на ноги. Бежать! Бежать подальше от катуна «Тополь», иначе ноги сами собой понесут меня туда, куда влечет меня желание. Я нарочно заставляю себя отворачиваться в другую сторону и думать на посторонние темы, но справиться со своей походкой не могу: она у меня петляет из стороны в сторону, заплетается и колобродит вкривь и вкось. Но ведь сегодня воскресенье, соображаю я, а следовательно, такая походка как нельзя более подходит к этому дню. Я ждал погони, но погони нет. И мне обидно, что я не заслужил ее, несмотря на все мои старания. Я был уверен, что Микля на меня донесет, но она почему-то не донесла - затаилась, ждет …

Поглощенный своими мыслями, а то и вовсе ни о чем не думая, я вышел на Перевал к тем самым букам, которые росли над хижиной Вуколы Плотника. Постоянное общение с человеком придавало этим букам вполне домашний облик, и они склонялись над лугом с видом самых что ни на есть обыкновенных садовых деревьев. Из-под самого старого бука бил журчащий ключ, прозрачной струей вливаясь в водоем, возле которого на подстилке спал Плотник. Для Плотника сегодня было настоящее воскресенье, и ради такого дня, привольно раскинувшись на земле, человек решил отдохнуть. Одна рука его, повернутая ладонью вверх, оказалась на самом солнцепеке - по ней бежали два муравья, то и дело соскальзывая в бороздку плотниковской линии жизни. Какая-то гадкая муха, внимание которой привлекла эта бороздка, прожужжала мне в ухо: а что, если прикончить его во сне? Не то чтобы за дело, а просто так - в награду за его честность. Это был бы легкий конец, не омраченный горечью предсмертного страха и мук… Я потряс головой, отгоняя гадкую мушку с ее надоедливым жужжанием, но не тут-то было: если это твой единственный друг, жужжала муха, лучше тогда уж тебе избавиться и от него. К тому же он ничего не почувствует, кроме внезапно обрушившейся на него темноты - преддверия к просторным залам потустороннего царства, сияющего исконным величием.

Я покашлял, чтобы покончить с этим. Плотник подобрался, вскинул голову, вытаращил глаза. Шарит глазами где-то между землей и небом, стискивает кулаки, готовый ринуться в драку. Он узнал меня, но испуг от этого не проходит: в наш век, охваченный войной, в нашей воюющей стране, где каждый противник дорожит своим преимуществом и подозрительно следит за другим, и дружба отравлена горечью.

- Что, отдыхаешь? - спросил я.

- Да так, немного, - ответил он, посматривая на свой топор.

- Я бы мог запросто стащить твой топор.

- Бери что тебе надо.

- Я шучу, ничего мне не надо. Что нового слыхать?

- Может и слыхать, да только до меня не доходит.

Так. Значит он не желает сообщать мне о том, что Сало сорвался с дуба. Похоже, все они связаны круговой порукой. А я-то думал, что Плотник по крайней мере будет рад - ведь он всегда так жаловался на Сало, - но ничего подобного. О чем только он ни болтает, но эту тему тщательно обходит стороной. Пошел к хижине принести еды, приволок на троих, смотрит, как я уплетаю, и молчит.

- Облаву на меня не готовят? - спрашиваю я его.

- Откуда мне знать? Они мне про такие дела не докладывают.

- А Микля не собирается на меня доказать?

- А откуда ей знать, где ты тут бродишь?

- Она знает, где я буду. Я ей назначил свидание.

- Я бы на твоем месте не пошел на это свидание.

- А я пойду. Разве она из таких?

- Не знаю, из каких. И никто не знает. Ей иной раз такое на ум придет, что никому бы в голову не пришло. Небось ни один человек не додумался еще деньги брать за козла, который по осени коз покрывает, а она вот целый капитал сколотила, огребая по три десятки за каждый наскок.

- Время такое, теперь за все деньги берут.

- На этом еще сроду никто не наживался, а она сумела двойной куш сорвать.

- Как это двойной?

- Деньги надо умеючи делать!… Завязала баба козлу шерсть под брюхом - вот первый-то заряд у него в трубу и вылетел. А потом к нему тех же самых коз повторно приводили, и Микля снова не моргнув глазом деньги огребала.

- Надо ее проучить за такие проделки.

- Еще не родился тот, который взялся бы ее проучить.

- У меня на примете есть один, который берется за такие дела, посмотрим тогда, родился он или нет.

- А я бы посоветовал ему подальше от нее держаться.

- Поздно, я уже послал его к ней.

И я собрал остатки еды.

Я досконально обследовал всю окрестность вокруг того места, где было назначено свидание, обозревал ее с холмов, но не заметил никакого движения. Безлюдны дороги, и пусты лощины, тишину нарушало ауканье, доносившееся из оголенных дубрав. Просто невероятно, что Микля сохранила в тайне наш договор; и в этом отчасти моя заслуга - значит, мне удалось каким-то образом убедить ее в том, что по крайней мере в некоторых исключительных случаях в коммерции выгодна точность. Миновал полдень, приближался вечер, в долине извивался Лим, солнце клонилось к закату. Вдоль старой дороги вытянулись, все удлиняясь и сползая в долину, тени деревьев; а снизу, навстречу этим теням, поднималась Микля, погоняя перед собой навьюченную клячу. Едва переставляя ноги, она медленно брела за лошадью, раздавленная отчаянием и стыдом. Еще немного, и она разжалобит меня своим видом и я отошлю ее домой вместе с мукой. Возможно, кое-кто и одобрил бы мой поступок, зато Микля раззвонила бы на всю округу, как она оставила меня с носом. И тогда прощай те жалкие крохи уважения, которые с таким трудом удалось мне внушить к своей особе вовсе не для того, чтобы тотчас же потерять!

- Та-ак, - прорычал я. - А что бы тебе было Нико долг отдать?

- Не было у меня тогда.

- Пожалела святому свечку пожертвовать, так изволь теперь дьяволу две поставить.

Она окинула меня подозрительным взглядом, закрыла глаза и замолчала. Ишь, напялила на себя лохмотья с пугала, а на ноги дырявые башмаки, из которых высовывались пальцы. Этот маскарад, рассчитанный на сострадание, меня ужасно разозлил. И так почему-то всегда: злые умыслы не остановят нас и перед самым невозможным маскарадом, в то время как добрые намерения, ничуть не привлекая нас возможностью показаться людям хоть капельку лучше и чище, не способны вдохновить нас на какие бы то ни было превращения.

Микля осадила клячу и остановилась. Ее не покидает надежда, что, может быть, я сменю гнев на милость и скощу штраф. Стоит, вздыхает, ждет чего-то и мигает глазами, покрасневшими от слез, которые она старательно выдавливает из себя. Наконец последняя искра надежды оставила ее, и Микля принялась развязывать веревки.

- Что это ты делаешь? - гаркнул я.

- Сгружаю. Ты ведь сюда велел привезти.

- Это что же, я должен на своем горбу переть эти мешки в горы? Да ты в своем уме?

- Уж не прикажешь ли и лошадь тебе подарить?

- Пока что нет. Гони свою клячу вверх, а не то так сама тащи, это уж как тебе нравится: только муку изволь мне наверх доставить.

Она стегнула лошадь и снова остановилась - пропускает меня вперед. По обычаю мужчине полагается идти в горы первым, а у Микли есть сейчас особые мотивы для столь почтительной благовоспитанности - она могла бы предоставить ей прекрасную возможность запустить мне в затылок каким-нибудь камешком. Дабы избавить ее от этого искушения, я подтолкнул ее вперед. Мы молча поднимались к перевалу, постепенно погружаясь в тенистый сумрак. Из распадков и со склонов, поросших лиственным лесом, до нас долетали крики. Что-то уж больно они раскричались, надо бы их приструнить. Я окликнул Миклю:

- Какой сегодня день?

- Воскресенье.

- Не воскресенье, а растрясенье, запомни это.

- Во имя отца и сына, - проговорила она и перекрестилась.

- Небось когда по тридцать динаров за козлиное семя драла, так не крестилась.

- Бесплатно ничего не дается. Государство вон богаче меня, так и то за быка берет.

- Государственный бык племенной и работал на совесть, а ты своему козлу связала шерсть под брюхом и обезоружила его.

- Каждая пчела для своего дома тащит, так спокон веков повелось и впредь так будет.

Ах вот ты как, замахнулась на будущее, решила и будущее загадить!…

Поскольку я и сам слишком часто терзаюсь сомнениями относительно незапятнанной чистоты этого будущего, я отличаюсь повышенной чувствительностью в этом вопросе. Березовый прут был у меня заготовлен заранее. Я замахнулся им:

- А ну-ка изобрази, как блеет твой козел! Да поживее!

- Брось дурачиться, - губы поползли у нее куда-то вбок, как бы собираясь расплакаться и рассмеяться одновременно.

- Живей, живей! Я не шучу, мне не до шуток!

- Никак тебя дьявол последнего разума лишил!

- Некогда мне тут болтовней заниматься, живей, тебе говорят! - и я огрел ее прутом по выпуклой части.

Она взвизгнула, я оборвал этот визг новым ударом. Она было рванула с дороги в кусты да запуталась в ветках и упала. И началось соревнование - я стегал, она визжала. Женщины в валежнике загалдели, как вороны. Платье на Микле повисло, изодранное в клочья, сквозь него проглядывало голое тело, исполосованное рубцами. Спасаясь от новых ударов, она пыталась удрать от меня на четвереньках, вынуждая тем самым усилить темп порки. Наконец она признала факт моего существования, запросила пощады и заблеяла. Голос у нее к этому времени достаточно осип, и с третьего захода ей удалось достичь подлинного сходства с козлиным блеянием. В качестве поощрительной меры я сократил число ударов в минуту. Я был полностью удовлетворен этим спектаклем, да к тому же рука устала. Микля, распростершись на земле, продолжала совершенствоваться в искусстве блеянья, пока не достигла в нем неподражаемых высот. Сборщики веток, пораженные странными звуками, онемели. Я скатил на них камень, напоминая о том, что не следует совать нос не в свои дела. А лошадь хлестнул огрызком прута, и она так рванула с места, что выбила подковами пригоршню искр. Если бы Василь только знал, чем я тут занимаюсь, он бы пламенно ратовал за расстрел. Его поддержал бы Байо, за ним ребята с Устья, и так все по очереди, и только Иван, уклонившись от прямого ответа, предпочел бы воздержаться от голосования.

Так нате же вам, голосуйте! Эта история непременно дойдет до их слуха, о ней еще долго будут судачить. А я как раз того и добиваюсь: коль скоро у них не было потребности вытащить меня из этой трясины, пусть хотя бы появится желание поскорее подвергнуть меня заслуженному наказанию. Мой спор с миром близок к завершению; согласно договору, мы бьем через раз, сохраняя ничью. Я не раскаиваюсь, совесть моя чиста - загорелось же мне во что бы то ни стало с помощью зла творить добро, а это не так-то просто.

Мягкая и податливая тропа вела сквозь помрачневший буковый лес. Вот и миновало растрясенье. Я погонял лошадку, как вдруг услышал за собой какой-то шелест. Обернулся - Микля. Драной тенью, прихрамывая, ковыляла она за мной. Такой чести я обязан лошади, теперь уж Микля не покинет меня до самых врат ада. Я остановлюсь - и она остановится. Замахнусь - начинает блеять. Я разрешил ей сопровождать себя до самого хребта, а уж оттуда вниз по склону мне не составит никакого труда в любую сторону свезти мешки с мукой на ветках. Я размотал веревки, она схватила лошадь под уздцы и утащила ее за собой в темноту. Она не сказала мне на прощание ни единого слова, но я инстинктивно почувствовал, что Микля чтит меня больше господа бога и сохранит воспоминания обо мне вплоть до смертного часа.


Загрузка...