1

15 ИЮНЯ. УТРО

15 июня 1970 года. Придет время, и этот день в календаре обведут рамочкой, его назовут днем «X» и будут с нетерпением ждать. Одни – чтобы вырваться и бежать, другие – чтобы поймать и посадить. Придет время, в годовщину этого дня советские послы на Западе будут спозаранку упирать из своих резиденций, чтобы не видеть у себя под окнами колонны под бело-голубым флагом, чтобы не слышать гремящее по континентам: «Отпусти народ мой!»

Так будет 15 июня 1971-го. И 15 июня 1972-го. И тысяча девятьсот семьдесят – любого. А сегодня обычный будничный день сухого и солнечного лета. Мне крупно «подвезло»: по утрам будильник молчит, на работу бежать не надо, спи – не хочу. Правда, послезавтра снова на завод – отпуск кончается. И тогда – прощай дача в зеленой тенистой Сиверской[2], снова чувство локтя под ребрами в автобусе, оторванные пуговицы в метро, монотонно стучащие цилиндры на испытательном стенде в заводской лаборатории.

Уже завтра я возвращаюсь в город. Ева, уезжая вчера вечером в Ленинград, оставила мне длинный список поручений. Хорошо, что она оставляет мне письменные инструкции – голова свободна, и туда можно загнать более интересную информацию.

Например, футбольный счет 0:0. Так сыграли с Италией. Или 1:1. Так – со Швецией. Уругваю, правда, проиграли. Так нас же всего три миллиона и традиции футбольные в зародыше. «Молодцы наши» – отмечаю я про себя и воображаю, как мячик трепещет в шведских воротах.

Наши! Было время, когда я сказал бы: молодцы израильтяне! Сегодня я говорю: молодцы наши! И каждая клеточка внутри подпевает: наши, наши! А ведь сегодня здесь же, в Ленинграде, топчут землю: евреи, которые даже не подозревают, что там за океаном, в далекой Мексике, идет чемпионат мира по футболу, что Израиль приехал туда среди шестнадцати лучших сборных мира, что он вышел уже в четвертьфинал – один среди восьми лучших. А Россия – родина слонов – снова среди неудачников. Нет, не бегут они по утрам разыскивать «Советский спорт», эти граждане еврейского происхождения.

Для меня же это священный церемониал. Каждое утро после завтрака я забираю девочек, чтобы мама могла прибраться дома – и в читальню. Обе девочки – и моя Лиля, и дочь сестры Аннушка – в почемучкином возрасте. В читальне они с трудом дожидаются, когда я долистаю газеты до конца. Свои книжки с картинками из детского фонда они перемусолили помногу раз. Наконец мы выходим из читальни. До дачи идти минут двадцать, и каждый раз мы играем во что-нибудь новое.

Сегодня мы определяем названия деревьев.

– Белеза, – кричит Аннушка.

– Дуб, – поправляет солидно Лилеша. Она старше на год, ей уже скоро четыре.

– Сынок, велно – белеза? – обращается Аннушка в арбитраж.

Она называет меня сынком – когда мы с ней играем в дочки-матери, я всегда сын, а она мама.

– Папотька, верно – дуб – верно? – волнуется Лилеша.

Если ее папа – «сынок» для Ани, значит ей трехлетняя Аня – бабушка. Высчитать это Лиля еще не может, но ситуация ей явно не нравится.

– Клен, – говорю я. – Смотрите, какой у него листочек.

И подпрыгнув, срываю лист.

– Клен, клен! – радостно кричат девочки и бегут к следующему дереву. Никто не проиграл.

Я смотрю на мелькающие ножки в коротеньких штанишках, на одинаковые белые панамки. Одеты одинаково, но до чего не похожи эти маленькие два человека. Аня – голубоглазая блондинка, типичная скандинавка. Смуглая Лилеша – типичная семитка. И темпераменты соответствующие. Аня – уравновешенная, рассудительная, с задатками математика.

Как-то сестра, ведя маленькую Аню к нам, чтобы скоротать дорогу, стала загадывать загадки:

– Два землекопа за один день вырыли яму глубиной в километр… – начала сестра импровизировать.

– Не буду отгадывать, – спокойно прервала Аня. – Таких ям на свете не бывает…

Я перевожу взгляд на Лилешу. Мы с ней хорошие друзья, и даже когда Ева на работе, нам никогда не бывает скучно друг с дружечкой вместе.

– Лилеша, ты моя хадость.

Слово «радость» я умышленно произношу так, как произносит его она сама.

– Не хадость, а хаадость, – поправляет Лиля.

– Ну, я и говорю, не гадость, а гаадость, – начинаю я свою любимую игру.

Мелькают загорелые ножки: Дуб! Береза! Клен!

Трудно представить, что четыре года назад моего маленького друга еще не было. За две недели до своего появления на свет Лилеша дала свой первый сольный концерт. И этот концерт совпал с другим концертом: первый и последний полпред израильской эстрады певица Геула Гил тоже давала концерт в Ленинграде. Геула приехала в Ленинград после гастролей в Риге. Каждый ее концерт – бой. После ее отъезда из Риги там осталось несколько евреев, арестованных и раненных во время схватки с милицией, и море энтузиазма. Наверное, не один сионист родился на ее концертах в Риге.

И вот она прибыла в Ленинград. 16 июля 1966 года ее первый концерт. Евреи, которым крупно повезло, сидят в Летнем зале Сада отдыха; евреи, которым повезло поменьше, расположились в проходах; евреи, которым совсем не повезло, стоят снаружи и ждут антракта – может быть, удастся пролезть на второе отделение вместе со зрителями.

А на сцене мим. Он изображает солдата, несущего знамя. Сильный ветер дует ему в лицо, наполняет знамя, как парус, и сносит солдата назад. Но только на один шаг. Страшным усилием воли и мускулов солдат выравнивает знамя. Как ножом рассекая им встречный ветер, солдат делает шаг вперед и, отставив ногу назад и развернув корпус, он выдерживает очередной порыв бури. Лишь сжатый рот и сузившиеся щелки глаз показывают, какую цену он заплатил за этот маленький шаг вперед.

Еще шаг вперед… еще… Как советская цензура пропустила этот номер? Я смотрю на зрителей: всем все ясно. Нет, это не абстрактный человек, борющийся с трудностями. Это не просто белый флаг над его головой. Это бело-голубой флаг нашей маленькой Родины реет над солдатом! Это народ Израиля в его трудном марше вперед! Это солдат Цахала, который выходит один против десяти, потому что мы, еврейские парни, сидящие в этом зале, не можем ринуться ему на помощь и поддержать это знамя десятками крепких рук…И тут начала свои гастроли Лилеша. Может быть, она спешила родиться, чтобы прийти на помощь солдату со знаменем? Может быть, сотни дышащих легких высосали слишком много кислорода в зрительном зале и выдохнули слишком много углекислого газа? Все первое отделение концерта пришлось сидеть на садовой скамейке возле входа в театр и ждать, пока Лилеша успокоится.

Начинается второе отделение концерта. Снова мы трое в зале. У меня в руке букет цветов. У Соломона Дрейзнера – тоже. У многих в руках цветы. Для Геулы Гил, для ее гитаристов, для мима Аркина. Но кто-то предусмотрительно продумал заранее все варианты, предотвратил все возможные контакты евреев в зале и евреев на сцене. Демонстрации единства не будет: на сцене представители одной нации, а в зале – другой. Ничего общего у них быть не должно. Поэтому машина для артистов подается прямо к заднему служебному входу, до которого не дотянуться даже взглядом. Поэтому снята боковая лестница, ведущая из зрительного зала на сцену. Поэтому билетеры не дают даже приблизиться к сцене, чтобы бросить наверх цветы.

Ленинградский КГБ сделал вывод из рижских событий. И тем не менее, что-то надо делать. В принципе на сцену из зала забраться можно. По любой из двух высоких колонн сбоку от сцены. Но возле каждой стоит билетерша. Она как цербер у входа в рай – ее не перепрыгнуть и не обойти. Выход один – отвлечь.

План сработал. Соломон с букетом цветов бросился к сцене с левой стороны. И тотчас от колонны отделилась фигура: «Молодой человек, сюда нельзя!» На миг колонна остается без присмотра… Когда я начал взбираться и в зале поняли мои намерения, мой затылок зафиксировал вначале полную тишину, потом шепот. А потом, потом, когда цветы уже были у Геулы в руке, когда она подала мне другую, и мы подняли наши сцепленные руки над сценой, загремели аплодисменты. Рука йеменской еврейки и советского еврея сплелись вместе в символическом рукопожатии. «Ле-шана ха-баа б-Ирушалаим» – шепчу я ей в ухо, ибо, стоя рядом, мы не слышим друг друга из-за аплодисментов.

В конце концерта пели все: Геула, гитаристы, зал. Мы охрипли. Было очень душно, и билетерши открыли все входные двери. Сразу же в зал втиснулись те, кто все время стоял у входов и ждал.

А из зала навстречу им вырвался мужественный марш Палмаха.

Моя подружка Лиля… Когда возникла наша дружба? Дружба двух людей, одному из которых уже 37, а другому нет еще и четырех. Нет, она никогда не возникала, она была всегда. Только проявлялась она по-разному. Уже в годик она пыталась установить со мной особые отношения. Как-то, придя с работы, я завалился спать и сквозь сон почувствовал, что мне почему-то трудно дышать. Открыл глаза – на лице у меня стоит тапок, а Лилеха, пыхтя, тащит из передней огромный грязный зимний ботинок, чтоб поставить рядом с тапком… Никому не поставила: ни Еве, ни бабе Маше – няне своей. Мне поставила. И с лучшими намерениями. Давай дружить! Видишь, как я о тебе забочусь!

Сегодня Лилеха взрослый человек. Она любит помогать и особенно – гладить.

– Папотька, давай гаадить, – предлагает Лиля. «Л» она не выговаривает.

– Давай гадить, – поддразниваю я.

– Не гадить, а га-а-а-дить, – тянет Лиля.

Я глажу, Лилеша – подает белье. Конечно, фокус в том, чтобы не подать первое попавшееся на глаза – ведь это папа может взять и сам. И Лилеха ныряет в глубь кучи, вытягивает носовой платок и несет мне., При этом на пол сваливается моя рубашка, сползает простыня. Но это издержки производства.

Кипит работа. Растет гора выглаженного белья. Скоро Ева вернется с работы – надо успеть закончить наш сюрприз.

– Папотька, велно, я твоя помончица?

– Верно, верно, доча, ты настоящая помощница. Сюрприз для мамы готов. Работники утюга, уставшие и удовлетворенные, сидят за столом и ждут. Лилешка смотрит на меня каким-то недетским взглядом, вдруг встает на сиденье стула и прыгает ко мне – я едва успеваю вскочить, чтобы поймать ее в воздухе.

– Я очень тебя люблю, папотька, – шепчет она и целует меня в щеку.

Потом, уже в тюрьме, родится:

Ты очень еще молода.

Сегодня ты в первый раз

Мне говоришь: «Люблю»

И не отводишь глаз.

Ты у меня на коленях

Я нежный твой взгляд ловлю,

И ты говоришь, волнуясь:

Я очень тебя люблю.

И нежно целуешь в щеку,

А я подставляю вторую…

Как дуновенье ветра

Легки твои поцелуи.

Я знаю – ты не обманешь:

Не та у тебя порода.

И женщине можно верить,

Когда ей четыре года…

Мы поворачиваем на улицу, где снимаем дачу. Девочкам надоело отгадывать названия деревьев. Они затеяли какую-то новую игру и, весело прыгая, катятся к калитке.

А вот и калитка. Я бросаю привычный взгляд на веранду. Вижу мать, вернее, ее глаза, и они поражают меня. Глаза, полные тревоги и ужаса, пытаются что-то сказать мне, а рот молчит. И только тут я замечаю троих на крыльце: плотный, в кожаной тужурке, и два молодых, в одинаковых светло-серых костюмах, с приветливыми лицами. Таких «приветливых» я уже встречал однажды в Большом доме на Литейном десять лет назад. Тогда нас с Соломоном допрашивали трое суток, потом мы отказались отвечать и так и остались свидетелями. А Натан Исаакович Цирюльников присел на год за распространение «Вестника Израиля». Соломон тогда отделался легким испугом – его даже не вышибли из института. Я вылетел из Уголовного розыска, где работал следователем, и пошел чинить холодильники. В общем, тогда было так. А как будет сейчас?

Девочки втягиваются в калитку, а трое уже встают навстречу.

– Здравствуйте, Гиля Израилевич, мы уже давно ждем вас. Соскучились.

Обыск идет уже два часа. Сколько можно искать в комнате в десять квадратных метров, где нет даже полки с книгами? Сколько можно искать в прихожей, где нет ничего, кроме холодильника, полок с посудой и кухонного столика? Можно долго. Можно с умным видом стучать по тонким дощатым стенам между комнатами, можно переливать молоко из бутылок в кастрюли и назад, можно прощупывать муку вилкой, а потом долго пересыпать ее, пока рукава светло-серого костюма не станут белыми. Многое можно.

– Слушай, парень, меня в 38-м тоже обыскивали, но такого все же не было, – говорит мне один из понятых. Я его знаю только «здрасьте – до свиданья». Он снимает комнату на нашей же даче на втором этаже. Ему уже явно осточертело третий час сидеть на диване в неудобной позе, ибо комната полна людьми, и ему не шелохнуться.

Меня результаты обыска не волнуют. Дом «кошерный». То, что было «некошерного», я как раз вчера отдал почитать одному парню, с которым только что познакомился. Книжечка небольшая, и, если парень старательный, то он как раз сейчас может прийти вернуть ее. Это бы точно соответствовало «закону подлости», который безотказно действует в природе и обществе. Иногда его называют законом бутерброда: бутерброд всегда падает маслом вниз.

Еще они могли бы найти книгу «Мои прославленные братья» Говарда Фаста. Она только-только поступила в редакционно-издательский совет Организации, ее еще не начали размножать, ее еще даже не читал никто. После последнего заседания комитета Лев Львович Коренблит мне первому дал почитать ее – и только потому, что я в отпуске. Но, когда я взялся за чтение, Лилеша все время прибегала узнавать, не прочитал ли я уже и скоро ли мы пойдем играть в дочки-матери. Я спрятался от нее в комнате, которую теща снимала на втором этаже. Кажется, там я ее и оставил. Там они искать не будут.

Светло-серые костюмы входят и выходят, а кожаная куртка в комнате бессменно. Он перетряхивает постельное белье, а на спинке кровати висят мои выходные брюки, в которых я был на последнем заседании комитета. В заднем кармане брюк – записная книжка. В ней – телефоны. У тех, которые нужно знать только мне, последние две цифры поменялись местами. Шифр очень примитивный и при серьезном следствии отгадывается моментально. Когда-то было посложнее: к третьей цифре телефона прибавлялась единица, а от второй вычиталась, но каждый раз приходилось вывихивать себе мозги, и мне это быстро надоело.

Внутри записной книжки сложенный вчетверо листочек, там данные на ребят, которые поедут из Ленинграда в летний лагерь сионистской молодежи на берегу Днестра в Молдавии. Такой палаточный лагерь устраивается впервые, его организуют ребята из кишиневского филиала Организации. Поедут и ленинградцы – в качестве преподавателей иврита и истории и в качестве учащихся. Там по предварительному подсчету должно собраться около сотни ребят со всего Союза. Лагерь – пробный, и в будущем году можно будет развернуть дело с учетом опыта этого года.

Как стянуть записную книжку? Это можно будет сделать, если оба серых костюма выйдут, а кожаная куртка отвернется. Как будут реагировать понятые? Этот, которого арестовали в 38-м, навряд ли любит своих «старых друзей». Он промолчит. А тот второй, которого я не знаю? Может быть, он из тех понятых, которые постоянно дежурят в КГБ и которых берут на обыски механически, как сыскных собак при ограблении магазинов?..

Серых костюмов нет в комнате, но кожаная куртка переместилась и теперь она между мной и брюками. Его уже можно поздравить с первым «трофеем».

– Обратите внимание! – торжественно говорит он понятым. – Расписание работы иностранной радиостанции! – и потрясает узеньким листочком бумаги, который он вытащил из-за карниза входной двери. Смешно и грустно. Совсем недавно я узнал, что шведское радио стало говорить по-русски, записал на всякий случай длину волны и время передачи и засунул за карниз.

«Иностранная радиостанция… расписание работы… – Понятые, которые почти засыпали, оживляются. – Кажется, этот гусь, которого обыскивают, не такой уж невинный…»

Сколько бы ты ни ждал ареста, он всегда неожидан. И всегда не по сценарию.

Об аресте я думал много, еще до встречи с Марком Дымшицем. И план на случай ареста у меня был готов. «Они», конечно, приходят на нашу ленинградскую квартиру в Купчино. Стучатся. Я, конечно, спрашиваю из-за дверей: кто? Конечно, слышу подозрительный мужской голос, который после секундного колебания отвечает:

– Откройте, из жилконторы. – Или что-нибудь в этом роде.

– Подождите минуточку, – отвечаю я и бегу на балкон, который выходит на другую сторону. «Они», конечно, забывают поставить кого-нибудь с этой стороны, и я быстро спускаюсь. Бегом к автобусу. Одалживаю деньги у тети Сони – и в Москву. Там иду на квартиру к Люсе Мучник или к кому-нибудь из знакомых москвичей. Дальше – пресс-конференция, а потом можно самому пойти и на Лубянку.

В этом плане была одна техническая трудность: надо было быстро спуститься с балкона четвертого этажа, пока «они» хлопают ушами перед входной дверью. Я провел серию тренировок. В новостройках Купчино высота потолков два с половиной метра. Самое страшное, когда ты повисаешь на вытянутых руках над следующим этажом. Пальцы ног едва касаются перил нижнего балкона. Встаешь только на носки, одну руку отрываешь и упираешься в гладкую стену дома. Наступает неустойчивое равновесие. Отрывая вторую руку, наклоняешь корпус чуть вперед, чтобы свалиться внутрь балкона, а не наружу. Между третьим и вторым этажом уже веселее, а между вторым и первым можно дышать ровно и глубоко.

Конечно, тренировки я проводил днем, когда жильцы этих этажей были на работе. Тем не менее, скоро на меня появился спрос. Сперва пришли соседи с пятого этажа и, немного помявшись, сказали, что они захлопнули дверь, а ключи остались внутри. Я поднялся к ним со своего балкона и отпер дверь. Потом пришла Галя Гельман из соседнего подъезда.

– Слушай, мой идиот снова посеял ключи, – сказала она. – Я слышала, что ты можешь…

Спустился к ней с балкона соседа сверху. Через неделю пришла совсем незнакомая женщина и, стесняясь, сказала:

– Вы меня не знаете. Я живу в пятом подъезде. Вы знаете, моя старшая дочь уехала и увезла с собой ключи, и я не могу попасть домой. Я буквально не знаю, что мне делать, и вся надежда на Вас…

Я понял, что, если я не откажу сейчас, это будет прецедент, и потом жить мне станет некогда, зато внимание местной милиции будет гарантировано. Я отказал.

Девочки играют в соседней комнате, которую снимает сестра. На полу они выстроили огромный кривой поезд из всех своих игрушек. «Вагоны» тянутся через всю комнату и норовят вылезти на веранду. Взрослые о них сегодня забыли. Никто не кладет спать – не жизнь, а малина. Лилеша не заходит в нашу комнату: она знает – к папе пришли товарищи – и не мешает.

Наконец обыск закончен, протокол составлен. Я раздеваю Лилешку и кладу спать, а мама укладывает Аннушку. Лилешка юркает под одеяло, ложится, как положено, на бочок, лицом к стенке. Я вижу, как она с силой сжимает веки: надо быстрее заснуть, чтобы быстрее проснуться. После мертвого часа будет с папой и Аней играть в дочки-матери. Быстрее заснуть, быстрее проснуться. Я смотрю на Лилешу последний раз и иду к двери. Когда ты проснешься, меня не будет, дочка. Буду ли я, когда ты проснешься завтра? Послезавтра? Проходя по коридору мимо комнаты, которую снимает тетя Соня, я приоткрываю дверь. Тетя Соня и так больна, а визит «гостей» ее доканал.

– Тетя Соня, до свидания. Передайте привет вашему Соломону, – говорю я, прежде чем меня уводят.

Никакого Соломона у тети Сони нет. Когда меня уведут, она останется с девочками, а мама побежит на электричку, чтобы поехать в Ленинград предупредить Соломона Дрейзнера. А он – остальных.

Было четыре часа дня. Я не знал, что я – один из последних; живи я не на даче, а в городе – был бы уже там же, где Соломон.

Мы спускаемся с веранды. У калитки стоит черная «Волга». Когда я с девочками входил, ее не было. Возле самой машины нас нагоняет мама и сует мне в руки ватник. Откуда у нас на даче ватник, и почему она его мне дает? Десять лет назад, когда меня увозили первый раз, мать не давала мне ватника.

…Мы выходим на улицу. Бежит мимо пес, на повороте о чем-то судачат две женщины. Садимся в машину. Кожаная куртка впереди, рядом с водителем. Серые костюмы по бокам. «Волга» сворачивает на шоссе.

Потом родится:

Он долго не мог уйти,

На девочек маленьких глядя.

Черненькой – друг и отец,

Беленькой – друг и дядя.

Они его любят немножко,

А он их немножко балует.

Привычно они подставляют

Щечки его поцелую.

Следующий будет не скоро,

Но это малышки не знают,

Послушно ложатся в кроватки,

Ресницей глаза накрывают.

Вот он уходит к машине,

А мать поспевает рядом

И обжигает спину

Долгим тревожным взглядом

Лет десять назад уже было:

Тоже уехал на «Волге»,

А к вечеру снова вернулся.

Значит, сейчас не надолго

Мимо проходит собака,

И шарик все так же вертится

Он уходил без оглядки:

Знал – немного задержится..

«Волга» выходит на главное шоссе Луга-Ленинград. Идет плавно. Все молчат. Я тоже молчу. И думаю… Только что мы около часа простояли во дворе местного отделения милиции: кожаная куртка пыталась дозвониться до какого-то номера в Ленинграде, все время занято. Звонил по другому номеру – снова короткие гудки. Он возвращался к машине, нервно курил, снова убегал. Наконец, дозвонился. «Добро» получено, машина трогается.

Когда меня забирали в 60-м, такого не было. Тогда все было проще, наверное, поэтому и родился у меня такой план «контрареста». Тогда вначале приехали за Соломоном. Как только его увезли, его мама села на автобус и приехала ко мне. Я был на больничном, немедленно встал с постели и смотал удочки. И правильно сделал. Как я узнал потом, «они» не знали, что я на больничном, и приехали за мной на работу, в Кировский райотдел милиции. Там, конечно, переполошились, немедленно опечатали мой рабочий сейф с лежащим там пистолетом Макарова – личным оружием оперсостава советской милиции. Пока приехали ко мне домой, время упустили. Целый день бродил я по улицам Ленинграда, ожидая, когда выпустят Соломона Его выпустили в полночь. Соблюдая предосторожности, мы встретились. Соломон рассказал о допросе, мы согласовали общую линию и договорились, что, если будут слишком давить, отказываемся отвечать на вопросы вообще. Тот, кто отказывается первый, втыкает в цветочный горшок в коридоре спичку, головкой вверх, чтобы прекратить одновременно. Когда на завтра рано утром за мной приехали, психологически я был готов к допросу.

Начальник следственного отдела ленинградского КГБ полковник Рогов зашел тогда в кабинет, где я сидел, еще в дверях сверкая улыбкой. Он нес ее уверенно и легко, как все свое двухметровое тело спортсмена и любимца фортуны. Крепко и дружески пожал мне руку.

– Ну, здравствуй! Угораздило тебя влезть в это дело. Ничего, ничего страшного. И на старуху бывает проруха, – и он снова весело улыбнулся, показывая, что ничего страшного нет. Сейчас мы вместе с ним разрешим это недоразумение, и я поеду к себе на работу, как обычно, а он останется отражать козни врагов. Видя мое насупленное лицо, он добавил:

– Ты, Бутман, лейтенант, я полковник, но оба мы офицеры, оба работаем в органах, защищающих государство, и мы оба должны сейчас выполнить свой долг…

Адреналин выделяется в кровь у человека, когда возникает тревожная ситуация. Когда надо реагировать; на резкое изменение обстановки, а выхода нет. Или еще хуже: есть альтернатива. Нет выхода – отдал себя на волю судьбы: будь что будет. Бог не выдаст, свинья не съест. А когда два взаимоисключающих пути, и ошибка почти как у минера, тогда как?

Может быть, рассказать Рогову, ведь ничего страшного нет. Ну, собираемся, ну, слушаем израильское радио, обсуждаем израильские проблемы, почитываем «Вестник Израиля», который Натан Исаакович Цирюльников привозит из израильского посольства, когда ездит в командировки в Москву. Так ведь там объективная информация об Израиле. Советского Союза стараются не касаться. А уроки иврита – что же тут запретного?

Ну, а если упереться? С работы вышибут, как пить дать. Ни к какой работе по специальности не подпустят на пушечный выстрел – это не ходи к гадалке. В 27 лет начинай жизнь сначала.

Хорошо, что у меня нет альтернативы. Вчера мы обо всем договорились. Кнут, пряник – все предусмотрено. И Соломон будет действовать так же – уверен. На третьи сутки в цветочном горшке появилась спичка. Головкой вверх.

Кожаная куртка время от времени поворачивает назад голову. Видя, что я на месте и серые костюмы не дремлют, снова смотрит в ветровое стекло. Все молчат.

Да, в этот раз не так. Обыскивали, как в кино. Даже несколько листков чистой бумаги взяли из пачки на выбор: вдруг тайнописью что-нибудь записано. Утюгом, наверное, гладить будут. Или макать во что-нибудь. Машину от ворот дачи умышленно убрали, чтобы не спугнуть. Сейчас кожаная куртка час не мог дозвониться, хотя звонок был явно согласован заранее. Что-то происходит. Везут свидетелем или арестуют? Одного или ребят тоже? Разгром организации? Не похоже. Не было никаких настораживающих признаков. Правда, ходили все время по лезвию ножа, но старались не переступать на ту сторону. Советская конституция тем и отличается от американской, что по американской можно даже то, что нельзя. По советской нельзя даже то, что можно. Неужели конец?

Загрузка...