Владимир Качан УЛЫБАЙТЕСЬ, СЕЙЧАС ВЫЛЕТИТ ПТИЧКА

То, что вы сейчас прочтете, написано несколько лет тому назад. Сейчас я не хочу менять ни единого слова, даже с учетом того, что моего друга нет среди живущих земную жизнь, то есть нет здесь, но это не значит, что его нет вообще. Я не к тому, что, мол, «память о нем будет вечно жить в наших сердцах» и прочее, что неизменно звучит во множестве некрологов. Торжественная скука этих слов никак не отвечает тому, что я думаю о нем. И как думаю. Отчасти то, как думаю, выражается яростным нежеланием менять даже время глаголов — с настоящего на прошедшее, ибо слова «он был», или «писал», или «улыбался» по отношению к Лене для меня неприемлемы. Потому что он есть! Он со мной всегда рядом. Все время. И я советуюсь с ним, правильно ли делаю то или иное. И поскольку слишком хорошо его знаю, знаю и то, что он мне ответит. Я проверяю и буду проверять им все, что когда-либо выйдет из-под моего пера. Своеобразный тест на качество, вкус и свет — Леонид Филатов. Без сослагательного наклонения — не то, что бы он сказал по этому поводу, а только — что он скажет.

Я смутно представляю себе, что такое реинкарнация, то есть переселение душ, и существует ли она вообще. И, хотя это противоречит христианским догматам, а мы с ним люди верующие, но сама идея, согласитесь, красивая и обнадеживающая. Будем надеяться, что Господь простит нас за то, что нам, слабым и грешным, хочется верить, что со смертью ничего не кончается, что душа, поблуждав по вселенной, воплощается в другое тело и человек проживает таким образом не одну жизнь. Но жизнь того же порядка — светлую и честную, полную любви и творчества. Хочется верить, что наше прошлое, из которого нам предстоит вернуться, быть может, — это далекое будущее. И когда мы вернемся, узнаем друг друга вновь и вновь подружимся. А Ленина душа в теле Петрарки или Ростана, или влюбленного мальчика-поэта в каком-нибудь XXIII веке будет вновь любить, страдать от несправедливости и творить, украшая своим талантом жизнь людей. Он будет смешить тех, кому грустно, и заставлять задуматься тех, кому слишком весело, помогать жить тому, кому тяжело. Его ирония не позволит нам относиться к себе слишком серьезно, а его мастерство не позволит кому-то халтурить.

Живи, Леня! И в этой книге тоже! Покажи опять, как надо и как не надо!

Общежитие

Его почтовый адрес: Москва, улица Трифоновская, дом 45-б. Боюсь, большинству читателей этот адрес ни о чем не говорит, но зато его знает вся московская богема. Хотя это просто общага с театральным уклоном, в которой проживают иногородние студенты театральных вузов Москвы, а также их нелегальные гости и гостьи. Впрочем, не знаю, так ли это сейчас, но речь идет о 1965 годе, когда было именно так. Портрет того общежития таков: комнаты на четыре-пять человек, по две кухни на этаж, на каждом этаже — мужское крыло и женское, одна душевая (в ней — свое время для юношей, свое — для девушек). Ну что еще: гитары, знакомства, увлечения и нерушимая дружба до глубокой ночи. И когда выпивка кончалась, надо было кому-то бежать на «рельсы» — подпольное местечко за Рижским вокзалом, где торговали дешевым самопальным вином и коньяком. Ах да, чуть не забыл, ведь были же еще и занятия: конспекты, книги, авральная подготовка к экзаменам, когда все, что не успели прочесть, распределяли между собой, а потом друг другу пересказывали…

Итак, комната № 39 на втором этаже. В ней живут: Леонид Пярн (Рига), Сергей Вараксин (Свердловск), Борис Галкин (Рига), Владимир Качан (Рига), Леонид Филатов (Ашхабад). Двоих из них (Пярна и Вараксина) на этом свете уже нет: почтим их память вставанием, господа…

Леня привез с собой из Ашхабада целую кипу опубликованных и неопубликованных стихов, и по крайней мере каждый третий из них обещал юноше блестящую литературную карьеру. А профессия литератора была (представьте себе!) не менее престижна, чем профессия адвоката или, скажем, экономиста. Потому, вероятно, уважение окружающих не определялось ответом на вопрос: сколько получаешь? И творческие вечера поэтов собирали битком набитые дворцы спорта и другие огромные залы.

Тогда, в том самом шестьдесят пятом, Леня со своими стихами, если бы продолжал, не скажу — потеснил бы на поэтическом Олимпе Евтушенко, Вознесенского и других, но, уж во всяком случае, заставил бы с собой считаться. Правда, сам он свои стихи иначе, как «стишки» не называет, но мы закроем глаза на эти конвульсии скромности у мастера слова. Если красавица время от времени говорит окружающим, что она уродина, ей это не вредит: в ответ ей только улыбаются (умные) или же начинают возмущенно опровергать (дураки). Ну пусть будут «стишки», если ему так хочется! Итак, он их тогда усердно «пописывает» и, более того, читает на вступительных экзаменах. «Стишки» тем не менее комиссией воспринимаются как стихи, а кроме того, он их хорошо читает. И обнаруживает себя студентом театрального вуза, хотя думает преимущественно о кино и знает о нем все. Когда я говорю «все», я не преувеличиваю. Леня вообще-то сюда попал случайно. Он ехал из Ашхабада во ВГИК, но когда приехал, экзамены там уже были в полном разгаре, он опоздал, и ему пришлось пойти в кино другим путем. Кино было его хроническим заболеванием, он действительно знал про него все, что можно было в нашей стране знать. Он мог, например, совершенно не морща лоб в мучительном припоминании, назвать исполнителя второй роли в любом мало-мальски заметном фильме мирового кинематографа; назвать фамилии оператора и композитора и еще добавить, в каком году фильм вышел и какой приз на каком кинофестивале получил. Большинство этих фильмов Леня и в глаза не видел, негде было, возможностей не было, но все равно знал про них все и был среди нас прямо-таки ходячей фильмографией; если мы и знали что-то о мировом кино, то только от него.

А теперь поэт, чуть ли не каждую ночь, поджав под себя левую ногу (и не просто поджав, а практически сидя на ней) и закуривая через каждые пять минут новую сигарету, пишет стихи. То есть в максимально неудобной для человека позе, в экологическом кошмаре, который сам же себе и создает, пишет этот ненормальный. Хотя, впрочем, где вы видели нормальных поэтов? Нет, конечно, поэт с виду — человек нормальный, но в нем обязательно есть что-то еще, невидимое миру, что-то такое, что наделяет его нужной дозой шизофрении — безусловно необходимой для творческого угара. Нормальный поэт — это ненормально, неправильно, так же, как, скажем, сентиментальный бизнесмен. Забегая вперед, скажу: как вы думаете, потом что-нибудь изменилось? Что вы! Каждую ночь, сидя на своей бедной левой ноге и непрерывно куря, Филатов пишет очередную пьесу или сказку в стихах. Сигареты — это вообще разговор особый. Уговаривать Филатова бросить курить — бесполезно, бессмысленно; глупо ведь стоять, предположим, перед заводской трубой и уговаривать ее не дымить так много. Когда он пришел в сознание после операции, первое, что он сказал, было знаете что?.. Вы правильно догадались: он попросил именно это. И кто-то из врачей без звука, без намека даже на возражение протянул ему сигарету, а другой врач, улыбаясь, — зажигалку.

Так вот, сидит он в комнате № 39, а чаще — на кухне, где ночью нет никого, посреди мусора, картофельной шелухи и окурков, своих и чужих, и иллюстрирует собой знаменитую ахматовскую строчку: «Когда б вы знали, из какого сора растут стихи…» и так далее. Причем стихи пишутся удивительно красивым почерком. Казалось бы, в таких условиях и почерк должен быть неровным, небрежным, неразборчивым, но нет! Каллиграфические буковки вырисовывает его рука, будто старинный писарь составляет прошение на высочайшее имя. А может, это и есть прошение на самое высочайшее имя. чтобы его, как он считает, «стишки» превратились в стихи — в диковинный язык, на котором изъясняется душа, в одно из средств доставки чувства и ума от человека к человеку, а также хрупкий мост между небом и землей. И он пишет, выводит такие красивые буковки, что их даже жалко зачеркивать, но он зачеркивает, еще и еще, думает, опять пишет и снова зачеркивает, опять закуривает и снова пишет… Я нетерпеливо жду, но знаю, что торопить или заглядывать через плечо, что он там уже написал, нельзя, это — табу. Тоже курю и жду: сейчас, уже скоро, он закончит, и наступит моя очередь сочинять музыку к тому, что он мне прочтет. И если получится, то будет сегодня новая песня, точнее, не сего-дня, а сей ночью. И той же ночью будет ее премьера, вполголоса, на кухне, для одного-единственного слушателя и соавтора — Леонида Филатова. Гитара лежит на кровати и тоже ждет, когда он допишет, тоже вибрирует девушка, трепещет вся…

Первая наша песня была, конечно же, про любовь. А про что же еще, странные вы какие… Все, все про нее, про любовь: про типичное поражение разума — от слепого темперамента. Разум почти всегда слабоват и беспомощен перед острыми атаками сердечных мук. Вообще драматизм, тотальное несчастье, неразделенность или же невозможность соединения — все это множество «не» — главное оружие любви в ее непрекращающейся и успешной борьбе против логики и спокойствия. Так и здесь: любовь поэта (во всяком случае, на данном этапе) была неудачной, неразделенной, а значит — несчастной. Ну не счастливой же ей быть в самом деле, когда тебе восемнадцать! К тому же короткое и слишком простое счастье разделенной любви и даже безобидно-банальное благополучие — неважный двигатель для творчества. Так рождается песня «Ночи зимние», и студеный надрыв ее куплетов несется по ночным коридорам общежития:

Вас вместе с другом как-то видели.

Мне друг, наверное, солжет,

А ото лжи, как и от гибели.

Меня мой Бог не бережет.

Живу, дышу и что-то делаю

И каждый день схожу с ума,

А за окном такая белая.

Такая черная — зима!

Виталий Шаповалов показал автору в общежитии первые три аккорда на семиструнке, и этого оказалось достаточно, чтобы душа у автора запела и выяснилось, что он может сам сочинять мелодии. Ему иногда было достаточно даже балалайки. В реквизите Щукинского училища имелась одна. Однажды, перестроив три балалаечные струны, как первые три струны на гитаре, и воображая себе, что держит в руках банджо, он сочинит в сопровождении этого треугольного банджо мелодию к новым стихам Филатова «Акробат». «Жизнь у акробата трудновата» — с большим энтузиазмом поется и с не меньшим — слушается, а уж припев: «Соленый пот не для господ, моя галерка в ладоши бьет» — подхватывается обычно всеми сидящими и стоящими рядом, и, значит, песня обещает стать популярной хотя бы в театрально-цирковой среде.

Ну а «Оранжевый кот», или по-другому — «Цветная Москва», принесет авторам не вполне оправданный успех уже в масштабах города. Произведение, на сочинение которого авторы затратили аж минут пятнадцать, поется потом во всех вузах Москвы, и это — один из непостижимых для меня секретов успеха. Почему те песни, которые мы с Леней считали серьезными и заслуживающими внимания, не знает никто, а простенькую песенку «Оранжевый кот» знают?.. Кажется, мы с Филатовым даже стеснялись слегка того успеха, который пришелся на ее долю. Она ведь стала в каком-то смысле народной, чем-то вроде городского студенческого фольклора.

Стали «народными» и некоторые другие наши песни. Отделившись от авторов, они отправились в свободный полет и стали жить своей жизнью. Свободны — значит, ничьи. Персонально — ничьи. Песни всех и для всех. Общие. А значит — народные! Ну и слава богу! Потому что если разобраться, если очистить восприятие от мелкого мусора тщеславия, поймешь одну простую вещь: если ты лично дал жизнь хоть одной «народной» песне, то уже не зря топтал землю и коптил небо, и пусть она там летает себе без фамилий. А ты будешь знать — но спокойно, скромно, дома! — что ничего «народного» не бывает, что народ персонифицирован и за каждой частушкой стоят конкретный Иванов, который ее придумал, и Сидоров, который дополнил…

Противно только, когда твою песню кто-то специально присваивает, полагая, что если она «народная», то этот абстрактный народ с него никогда не спросит. Хотя и это тоже скорее забавно, чем неприятно. Один очень известный певец пел нашего с Леней «Полицая»; пел в ряду своих песен, слова и музыку к которым сам написал; авторов «Полицая» он и не упоминал, потому что: а зачем? Поэтому песня эта как бы автоматически, сама собой воспринималась как его новое произведение. Это было тем более удивительно, что к этому времени я ее уже вовсю исполнял в оркестре Утесова. Но на вопрос, зачем, мол, он это делает (ведь мог бы в конце концов объявлять хотя бы автора стихов), он посмотрел этак наивно, чуть наивнее, чем следовало для правды, и так стереотипно и ответил: «А я думал, эта песня народная».

Некоторые наши песни мало того, что стали жить своей жизнью без родителей, но даже обросли своими легендами.

Бело-розовая пастила для Леонида Филатова,
постюбилейный десерт

Почему-то в студенческие годы из еды Филатов больше всего ценил рыбные палочки и бело-розовую пастилу, расфасованную такими прямоугольными брусочками, то есть самые дешевые, непритязательные и даже несколько оскорбительные для гурмана продукты. Это загадочно… Быть может, эти палочки и брусочки были неким фаллическим символом, ироническим предзнаменованием того периода, когда разухабистая журналистика приклеит ему ярлык секс-символа, супермена и наш доверчивый народ поверит, несмотря на очевидную субтильность данного «субъекта Федерации». На это сам Филатов реагировал с комическим ужасом: «Что они, с ума посходили, что ли?! Я ведь даже не на каждом пляже рискую свое тело показать». Однако если уж тебя народ назначил секс-символом, то сиди тихо, не сопротивляйся, это скоро пройдет.

Филатов никогда не наращивал мышцы и пренебрегал даже утренней гимнастикой, а если и насиловал свое тело, то уж никеле не тренажерами. Он курил. И это упражнение до сих пор остается любимым. Однако концентрация воли, мысли и энергии в нужный ему момент была такова, что он ничего не боялся, и было такое впечатление, что если он сильно захочет, то может размазать по стенке любого атлета, даже свечу погасить, не прикасаясь к ней, как это делают в кино ведущие представители восточных единоборств. Концентрация воли и мысли повышала у него температуру, температуру любви или ненависти, а потом, как следствие, рождала сжатую и точную энергию слова. Ленино слово могло если не убить, то больно ранить. Двумя-тремя словами он мог уничтожить человека, находя в нем то, что тот тщательно прятал или приукрашивал в себе. О, этот яд производства Филатова! Кобра может отдыхать, ей там делать нечего. Поэтому собеседники, начальники и даже товарищи чувствовали некоторое напряжение, общаясь с ним. И, даже хлопая по плечу, хлопали будто по раскаленной печке. Побаивались и уважали. Уважение было доминирующей чертой всех последних праздников в его честь. Государственная премия, или юбилей в Театре на Таганке, или премия Тэффи, или авторский концерт в «Школе современной пьесы» — все вставали. Весь зал! И было ясно, что если кто-то его не любит, то нет ни одного, кто бы не уважал. Афористичная краткость и точность, когда если и захочешь, нечего добавить, — ив его сегодняшних пьесах, и в репликах по поводу увиденного или услышанного.

Известный артист пишет что-то вроде мемуаров. Их все можно поместить под рубрику «Теперь об этом можно рассказать». Он тоже вошел в рынок и даже не вошел — угодливо прибежал. И стал бойко торговать вот этим своим «теперь об этом можно рассказать», А можно ли? А стоит ли?.. И Филатов отзывается о мемуарах того артиста всего в двух словах: «Дневник Смердякова». Все. Достаточно. А в другой раз сказал по поводу артиста, плохого, но очень гордого своей популярностью: «Обоссавшийся беркут». Дичь, казалось бы; он никогда не видел, как беркут это делает, но реплика оказалась все равно снайперской и пошла в народ как поговорка.

Теперь я понимаю, что, говоря о Филатове, что он пришел на курс поэтом, потом была многолетняя пауза, потом он снова к этому вернулся, я непростительно неточен. Паузы, в сущности, не было, он все время что-то сочинял, и в нем всегда жил писатель и еще отчасти режиссер. Не спал и тем более не умирал, а вел какую-то свою постоянную внутреннюю работу, и нельзя сказать, чтобы незаметную. Когда у меня еще на первом курсе не получался самостоятельный отрывок, — да что там не получался, он был готов к провалу, — Филатов помог мне как режиссер, но своеобычно. Что за отрывок, из какой пьесы — это уже и не важно. Важны деталь, подход, парадоксальность мышления. Своей партнерше я что-то темпераментно выговаривал, ругался с ней, выгонял из квартиры со словами: «Я не могу больше терпеть вас у себя! Выселяйтесь немедленно!» — и т. д. Получалось неубедительно и хило. А уже вечером показ. «Что делать-то, Леня?» — спрашиваю его, только что посмотревшего отрывок, который не тянул не только на плюс, но даже на поощрение. (У нас система была такая. Хорошие отрывки отмечались плюсом, менее удачные — поощрением, и наши плюсы и поощрения шли в конце года в зачет экзамена по актерскому мастерству. Если, скажем, ты сдал экзамены на тройку, но в течение года у тебя были два плюса за отрывки, ты получал уже четверку. Плохие отрывки не отмечались никак. Вот и мой отрывок мог рассчитывать разве что на ноль, на ничего.)

— Так что, Леня? Можно что-то сделать?..

Он молчит, думает.

— Ну, Леня, — тереблю я его.

— А ничего не делай, — говорит, — поменяй буквы в словах — и все.

— Как это?

— Да так. Веди себя точно так же. кричи на нее, но только вместо «терпеть вас у себя» кричи «не могу пертеть вас у беся», а вместо «выселяйтесь немедленно» — «вылесяйтесь немедленно!»

— И все?!

— И все!

— Поможет?

— Уверен.

Я так и сделал, поменял кое-где буквы и перемены даже выучил на скорую руку для верности. И кончилось все дело тем, что совершенно детская простота этого совета спасла мой отрывок, все хохотали, и я получил за него плюс. Малыми средствами, что называется. Моя партнерша, к сожалению, получила только поощрение, так как постоянно «кололась» — не могла сдержать непроизвольный смех. Да и как могло быть иначе, если сшитый на скорую руку прием все время повергал меня самого в паническое изумление. Я был в ужасе от самого себя: «Господи! Что я несу?! Это же надо — пер-теть вас у беся!»

Но Филатов знал, что изменение одной буквы может изменить не то что отрывок, а даже жизнь. У него был друг в Ашхабаде, радиожурналист. Вся страна наша возмущалась тогда поведением африканского диктатора Чомбе и всем сердцем сочувствовала его противнику — борцу за свободу Африки с социалистической ориентацией Патрису Лумумбе, которого Чомбе всячески терзал и мучил в застенке. Вся страна переживала! И тот журналист тоже сделал репортаж о судьбе Лумумбы для ашхабадского радио. И шел он не в записи, а в прямом эфире, и все прошло блестяще, только в самом конце журналист, видно, расслабился. А в конце у него было намечено патетическое восклицание: «Мы с тобой, Лумумба!» И он, разогретый собственным возмущением и пафосом, голосом, звенящим от восторженного единения со всей страной по поводу неправильного поведения узурпатора Чомбе, выкрикнул в эфир слова, поставившие точку и в репортаже, и в его радиокарьере: «Мы с тобой, ЛуКумба!» Одна буква, а как все меняет…


Одна серьезная тайна стояла за некоторыми нашими самостоятельными отрывками. Материал, сами понимаете, не сразу отыщешь. И мы выходили из положения способом дерзким и опасным: отрывки писал Филатов. На экзамене они выдавались за произведения малоизвестных у нас зарубежных авторов. Подразумевалось, что они малоизвестны только у нас, а за рубежом о них уже все говорят, но железный занавес нашего театра не пропускает пока тлетворного влияния Запада. Расчет был нагл и точен, по принципу «Голого короля» Евгения Шварца. Ни у кого из педагогов не хватало смелости признаться, что и драматургов они этих не знают и об их пьесах ничего не слышали. Все боялись показаться невеждами друг перед другом и говорили, что, мол, как же, как же, конечно, знаем. «И этого одаренного поляка, как его? Ну да. Ежи Юрандота, и итальянского драматурга тоже. Да, конечно, и книги его у меня, кажется, в библиотеке есть. Надо посмотреть, освежить в памяти, интересный автор».

Словом, «зарубежные писатели» имели большой успех на учебной сцене, а мы почти все регулярно получали плюсы за отрывки из их фиктивных произведений. Один раз наглость уже достигла предела, когда игрался отрывок из неизвестной, еще не опубликованной якобы пьесы Артура Миллера. Не последняя фамилия в мировой драматургии, но Филатов и за него написал. Анонимный версификатор не обнаруживался долго, и не нашлось ни одного мальчика, который усомнился бы в том, что на короле красивое платье.

Этот мальчик нашелся среди нас. На одном обсуждении в присутствии всей кафедры шел разбор отрывков. Дошла очередь до нашего. Педагоги отметили наши работы и стали наперебой хвалить изумительную драматургию Артура Миллера, в произведениях которого просто невозможно играть плохо; и тем, что мы играли хорошо, мы в первую очередь обязаны этому гениальному американцу. И тут наш искренний и честный Боря Галкин радостно и громко заявил: «А это Леня Филатов написал!» Он всем сердцем желал сделать хорошо. он хотел, чтобы и Филатова похвалили, чтобы все было справедливо, а то все лавры успеха у нас, а автор — в тени…

Не прошло и минуты, как выяснилось, что искренность не всегда обаятельна, а порыв к добру не всегда уместен. И что они могут обернуться и большой неловкостью. Ректор Б. Е. Захава (один из тех, кто был в восторге от Миллера) побагровел и стал тяжело сопеть. Другие педагоги уставились кто в стол, кто в окно; кто в смущении, а кто еле сдерживая смех. Долгое и страшное молчание воцарилось в замершей от неудобства аудитории.

Да-а… в сложном положении оказался наш ректор. И большинство педагогов — тоже. Выйти с честью из такой ситуации почти невозможно. Чаще всего делают вид, что ничего не заметили, не слышали. Сейчас такое не проходило: Боря сказал громко, и первая реакция на его слова — смущение — уже была. «Что ж вы из нас идиотов-то делаете? — с горечью произнес кто-то из учителей. — Ну сказали бы, что Леня пишет, мы бы только рады были». Туг мы стали наперебой извиняться, признаваться, что и другие отрывки тоже Леня написал, не сознавая, что это признание только усугубляет ситуацию: начали говорить, что ставили фамилии зарубежных писателей, чтобы отрывки пропустили; что боялись, как бы в противном случае не отнеслись к отрывкам без должного пиетета и. т. д. Но лица педагогов все мрачнели, и извинения они пока не принимали, ведь их унизили, можно сказать, при всех. До этой минуты они считались образованными, интеллигентными людьми, а тут выяснилось, что они не только не знают толком Артура Миллера, но и то, что и выдающийся итальянский драматург Нино Палумбо, и другие авторы — чистая фикция, их нет в природе, и что их вот таким образом бестактно разыграли…

Все в конечном итоге уладилось, но, кажется, Борис Евгеньевич Захава так до конца Лене и не простил этого эпизода.

По-настоящему веселился только один из наших педагогов, Ю. В. Катин-Ярцев. Он был одним из самых любимых. и он был единственным, кто сомневался в существовании целой плеяды зарубежных драматургов, внезапно появившихся в мировой культуре. В силу природной доброты и любви к нам Юрий Васильевич молчал и позволял событиям развиваться своим чередом, ожидая, видимо, что, когда Филатов напишет что-нибудь из Шекспира, все само собой и обнаружится.

Процесс сочинительства продолжался у Лени все время, даже когда он не был овеществлен — не только изданными книжками, но и простыми записями. Это называется устным творчеством. Я потом узнал, что почитаемый нами писатель Сергей Довлатов тоже проверял все сначала на слушателях, а потом, отшлифовав слова в «устном творчестве», записывал. И в тот период расцвета своей кинодеятельности, когда Леня писал очень редко, его монологи в разговорах были своеобразными литературными моделями. Писательское творчество воплощалось в монологе. К слову сказать, это то, чем сейчас занимается и Задорнов. Его концерт не что иное, как трехчасовой монолог на разные темы.

У Бориса Хмельницкого есть очаровательный рассказ о том, как однажды вечером он пришел в ресторан Дома кино и за одним столиком увидел Абдулова, Филатова и Панкратова-Черного. Они пригласили его присоединиться. Он сел и через пять минут понял: то, что он принял поначалу за оживленную беседу, представляло собой три отдельных монолога в автономном режиме. Каждый говорил о своем, только одновременно, а со стороны казалось, будто они, пыхтя тремя сигаретами, о чем-то оживленно дискутируют. Можно, конечно, сделать вывод, что большая слава обычно увеличивает объем монологов и приучает человека слушать преимущественно себя, но в данном случае я уверен, что Филатов собирал очередную литературную модель. Насчет остальных не знаю, а Филатов точно собирал.

А когда ничего серьезного на бумагу не шло, сочинялись пародии. Пародии Филатова стали чуть ли не легендой. Их успех был обусловлен глубоким знанием пародируемых. их стиля, манеры, и — самое главное (что труднее всего) — Леня находил и воплощал в пародиях их человеческие слабости. Актерский тренаж на наблюдениях и тут помог, он еще и показывал их всех: и Рождественского, и Вознесенского, и Михалкова, поэтому тут был двойной эффект — и литературная точность, и актерский показ. Были пародии и только литературные, без участия в них Филатова-артиста: на Окуджаву, на Слуцкого, на Самойлова. Чтобы так написать пародию, скажем, на Слуцкого, надо его хорошенько почитать и узнать. Он и читал. И знал поэзию не хуже любого литературоведа. То количество стихов, которые Филатов пропускал через себя, изумляло меня всегда. Знал он, конечно, поэтов любимых — Кушнера, Коржавина, Галича и многих других, знал и не очень любимых; и почти не было для него ни одного незнакомого поэтического имени. Сейчас поменьше, но все равно знает. Я сознательно опускаю пока фамилию Пушкин, потому что об этом стихотворце пойдет разговор отдельный и несколько позже…

А тогда мы, и особенно Леня, постоянно читали друг другу образцы высокой поэзии. И сидел он в Театре на Таганке в одной гримерной с Высоцким, что тоже, наверное, не повредило. Стихов тогда у него было значительно меньше, чем в студенческие годы, и можно было бы тот период назвать поэтическим застоем, если бы… если бы не сказка «Про Федота-стрельца — удалого молодца», которую потом стали цитировать все, вплоть до Горбачева.

Однажды Михаил Сергеевич показал Лене, что близко знаком с его литературными опытами. Забавнее всего было то, что он процитировал фразу, самую характерную для всех наших королей и президентов. «Утром мажу бутерброд, сразу мыслю — как народ?» — сказал тогда Михаил Сергеевич, с удовольствием намазывая бутерброд. Зримая песня…

Но тут справедливости ради нельзя не отметить, что в тот тяжелый предоперационный период Горбачев был единственным из государственных деятелей, кто позвонил Лене и Нине домой и спросил: не нужна ли помощь?

Нина

Говорят, что каждый мужчина стоит той женщины, с которой живет. Он заслуживает ровно столько, не больше и не меньше. И когда мы задаем себе вопрос, отчего часто нравимся женщинам, которые нам вовсе не нравятся (впрочем, и наоборот), то имеем в виду и другое: что бывают совпадения. И тогда!.. Если бы автор встретил в жизни только одну любовь, да и то не свою — любовь Лени и Нины, он бы и тогда поверил в нее слепо, безоговорочно и обливаясь слезами умиления. Шутки в сторону, я спою сейчас песню о Нине. Пусть слушает! А вы, если хотите, назовите это одой, не ошибетесь.

Я не буду вам петь о том, как все началось, это почти у всех похоже. А не похоже то, что они встречались тайно девять (!) лет, и никто, даже самые близкие друзья, об этом не подозревали. Они оба были не свободны, поэтому было так. Они долго мучились, не желая строить свою радость на чужих костях, и даже не «чужих» вовсе, а близких в то время людей. Долгая проверка! Не одно чувство погибло под давлением такого срока, и даже в зарегистрированном браке. А потом стало ясно: больше друг без друга невозможно, надо жечь старые мосты и соединяться. Они поженились и стали жить вместе.

И вот через много лет Леня — в самом критическом периоде своей жизни. С почками совсем плохо, если точнее — их попросту нет. Три раза в неделю его возят на гемодиализ, кладут на процедурный стол и четыре часа перекачивают кровь. Нина всегда рядом. Он, лежа на столе, сочиняет веселую пьесу в стихах «Любовь к трем апельсинам», парафраз из Карло Гоцци. Сочиняет и запоминает свои озорные строки, совершенно не подходящие к обстановке, потом он их Нине продиктует, и она запишет, как и все другое, что он в этот период сочиняет.

Скоро будет операция. Мало кто верит в успех, близкие готовы ко всему, даже врачи сомневаются и ничего не гарантируют, а многие из них совсем не верят. Нина — верит! Ее вера неистова и выглядит иногда фанатичной. Но она свято верит, что все будет хорошо. Она говорит все время: «Он сильный, он выдержит», — и заражает этой верой Леню. Он тоже верит и не сомневается. Когда одни мои знакомые врачи из более чем солидного лечебного учреждения заподозрили рак, причем одну из его смертельных форм, без шансов на выживание, Нина сказала: «Нет! Ничего этого у него нет! Я знаю!» Врачи не знали, а она ЗНАЛА! И ее правота потом подтвердилась. А врачи легко так, будто ничего и не было, сказали: «A-а! Ну слава богу, поздравляем».

Вы прочтите эту сказку — «Любовь к трем апельсинам». Или первую часть его следующей пьесы «Лизистрата». Веселая игривость и даже гривуазность некоторых строк в то время, когда жизнь бултыхалась посреди реки под названием Стикс, не зная, к какому берегу прибиться.

«Да не может быть!» — скажете вы, прочитав.

«Может!» — отвечу я, если это Леня, а рядом — Нина.

Все это время в их доме весело. Никакого уныния, печали, никакого тягостного ожидания операции, никакой ущербности или неполноценности! Только веселье, анекдоты, смешные случаи из внешнего мира, с Большой Земли. Нина ограждает его от любой негативной информации, от любого известия, что кому-то плохо или, того хуже, кто-то из знакомых умер. Филатов со своей передачей «Чтобы помнили» и так в этой воде искупался вдосталь.

Она первый и самый благодарный слушатель того, что он сочиняет. Все новое он читает приходящим друзьям — Задорнову, Ярмольнику, Розенбауму, мне… Всем. Она слушает в десятый раз и все равно — в смешных местах смеется, а в трогательных плачет, как в первый раз. Я прихожу, она, смеясь, меня встречает. И провожает, смеясь. Энергии у нее — и за себя, и за него, она как энергоноситель, от которого он получает питание. Хорошее настроение дома всегда, когда бы я ни пришел, — один или вместе с Мишей. И это тоже она. Нина светится оптимизмом и верой в то. что все будет хорошо. А чего ей это стоит — знает только она. Я не знаю, никогда не видел, она никогда не показывала.

Она соскочила с гребня своей артистической карьеры, чтобы ему помочь, чтобы он встал, чтобы не потерял надежду. Она бросила Маргариту в булгаковской пьесе и другие любимые роли, чтобы быть с ним рядом. Все время, пока ему плохо. И в те кризисные дни перед операцией он написал: «Вставай, артист, ты не имеешь права скончаться, не дождавшись крика «Браво». Вставай, артист, ты профессионал! Ты не умрешь, не доиграв финал».

Теперь, бог даст, финал не скоро, и авторство в этой надежде принадлежит не только блестящему хирургу Яну Мойсюку, который делал операцию, но и, конечно, Нине.

Итак: любовница, жена, друг, медсестра, сиделка, нянька, кормилица и водитель транспортного средства «Жигули» — что еще надо интеллигентному человеку, да к тому же поэту! Я верю, что и я живу с такой женщиной, что она меня не бросит в случае чего…

А они… Они недавно повенчались. Они и там хотят быть вместе.

Давай, Нина, улыбайся! Еще и еще. Опять и опять. Давай! Птичку помнишь, смешную такую? Ну! Давай!

Загрузка...