Хольман Фернели слушает все объяснения не перебивая, не выказывая признаков нетерпения. И признаков жизни тоже. Он сосредоточен на болезненных ощущениях в своих воспаленных глазах, они полуприкрыты, он защищает их веками в надежде уменьшить жжение. Через некоторое время, поняв, что слышал уже достаточно, он рекомендует:

– Пускай умрет Нарсисо.

Он не сказал ничего нового, это и так ясно, это и так уже было понятно остальным. Но его вывод сделан непредвзято, и решение принимается единогласно.

– Пускай умрет этот дохляк Нарсисо.

– Противника надо сперва разорить, а потом добить, – заявляет Фернели, и это озадачивает Монсальве – им очевидно, что Нарсисо должен умереть, но потому, что он сноб, потому, что он пахнет духами, потому, что он удобная мишень. Но у Фернели другая, иностранная логика: его надо убрать потому, что в его руках деньги, списки клиентов, контакты…

– Противника надо сперва разорить, а потом добить, – повторяют пораженные Монсальве, в восторге от этого общего места.

– Чао, рыбки, – прощается Фернели безо всякого вдохновения и подъема и идет прочь – изучать обстановку и готовить план покушения.

* * *

Дом Барраганов мы знали только снаружи. Поскольку мы всю жизнь жили в этом квартале, нам они позволяли проходить мимо их окон, и прогуливаться по соседству, и садиться на тротуар поболтать. А так они следили за всем и вся в округе. Их люди патрулировали местность день и ночь. Нас они оставляли в покое, но пришлых близко не подпускали.

Наш некогда тихий, даже скучный квартал стал прямо каким-то сумасшедшим. Когда меньше всего ждешь, вдруг трах-ба-бах, все как один несутся на улицу, что, дескать, там стряслось, тра-та-та-та, всем охота знать, кого на этот раз убили. Из-за этой войны Баррагнов с Монсальве многие дома бывали повреждены. Каждое убийство, каждое столкновение оставляли следы, подобные шрамам, на окрестных улицах, и мы росли, изучая по этим отметинам важнейшие главы нашей здешней истории.

И самым благопристойным местам, и частным владениям не удалось избежать судьбы арены преступлений. На одного из Барраганов, Эльвенсьо его звали, они устроили покушение в приходской церкви, девять пуль прямо в алтарь всадили. Десятая, самая кощунственная, ударилась о чашу для причастия. Этот парень, Эльвенсио, спрятался в церкви, думая, что у них духу не хватит атаковать дом Божий. Но духу у них хватило, и его убили.

Духу у них на все хватало. Любимым местом наших ребят и девчонок была мороженица, там было большущее окно на главную улицу, можно было сидеть и на народ глазеть. Это вот самое окно они два раза за один год вдребезги разнесли очередями, так на второй раз хозяин не выдержал и поставил на него стальные решетки. В другой раз от их пальбы загорелся газолиновый фонарь, и на том углу осталась только груда обугленных обломков. Следы пуль были даже в садике, где старики собирались за домино. Повсюду были следы пуль: на заборах, на окнах. Поваленный столб у дверей муниципальной школы напоминал нам о том дне, когда его снесла машина, набитая Монсальве, – они удирали после налета.

Много урона за долгие годы причинила эта распря. Не осталось ни одного дома без собственной кровавой истории. У нас так часто вспыхивали перестрелки, что мы сами, уроженцы этого квартала, вынужденные поневоле здесь и расти, прозвали его Зажигалкой. И в других кварталах его так звали.

Рассказывать посетителям различные эпизоды этой войны было любимым развлечением мальчишек. Как во всяком деле, здесь были свои мастера – те, чьи рассказы были самыми красочными и подробными, и те, чья память была острей, чем у прочих, и те, кто наилучшим образом изображал звук автоматной очереди и визг шин. Или же мог показать, словно в замедленной съемке, как в тело входит пуля за пулей или как дерутся ногами, или на ножах.

Посетители получали сильные впечатления от рассказов. А также и от показов, мы ведь водили их, словно по музею, по местам, где разыгрывались отдельные эпизоды: здесь убили одного из Барраганов, когда он возвращался с похорон своего брата, сообщали мы, и они могли лично засунуть палец в отверстие, пробитое пулей в кладбищенской стене. А то еще, говорили мы, здесь были выбиты стекла во время покушения на такого-то, а вот в этой прачечной находился тот-то, когда в него стреляли вон с той стороны.

Наш квартал, прежде такой обыкновенный и ничем не примечательный, один из многих, теперь имел свои традиции, свой фольклор. Здесь было опасно жить, мамы запрещали детям играть на улице, по ночам пробирал страх, но по крайней мере у нас было о чем поговорить. У нас появился повод для гордости. Каждый день Барраганы выступали главными героями чего-то потрясающего, чего-то такого, о чем стоит порассказать.

Сказать по правде, мы их не любили, даже почти не имели с ними дела. А точнее, это они не имели дела с нами. Должно быть, в силу недоверия. Они ведь и родной матери не доверяли. Уже и то было хорошо, что они позволяли нам ходить мимо своего дома безо всякой проверки. За это следовало сказать им спасибо: нас они ведь не убивали.

У них повсюду имелась своя агентура, и они хранили в памяти досье на каждого жителя квартала. Если кто был новичок, или им не было известно, чей это сын, или кузен, или кум, то они такого не пропускали. Квартал был их территорией, и мы привыкли к такому положению дел. Мы подчинялись их власти и мерам безопасности, первой – потому что не имели возможности ее свергнуть, последним – потому что при всем прочем эти меры давали определенные выгоды: у нас на Зажигалке никто не крал, не приставал ни к кому, не было обычной мелкой преступности. Но были и свои невыгоды: мы жили на пороховом погребе, в ожидании нападения Монсальве. Или – обороны Барраганов, что порой оборачивалась для нас, нейтральных, даже большим ущербом.

Женщины Барраган были нелюдимей мужчин. Одетые в черное, они, выходя из дома за покупками, к врачу или к мессе, шли торопливо, не останавливаясь, ни с кем не входя в общение. Мужчины были не так нелюдимы, но и они не были приветливы.

Каков их дом изнутри, оставалось для нас тайной: почти никто из квартала никогда не входил туда. Я скажу, все что мы знали – это то, что удавалось подглядеть в окна. Да и то, когда ставни не были закрыты. Иногда, если война бродила поблизости, ставни у них оставались закрытыми по целым неделям даже в пору самой изнуряющей жары.

Поэтому, когда было объявлено о женитьбе Нандо Баррагана и распространилась весть, что приглашены мы все, соседи по кварталу, никто из нас не хотел упустить такую возможность. Дело не в том, что мы их высоко ставили, потому что, сказать по правде, они нам не нравились, просто чтобы увидеть эту крепость изнутри. Чтобы понаблюдать за ними вблизи. Это было нездоровое любопытство к потрохам чудовища. Все мы хотели увидеть всё своими глазами, вживую и на месте событий, никто не собирался дожидаться, пока к нему придут и обо всем расскажут. До сих пор носились только слухи и сплетни, и никто никогда не знал доподлинно ни их источника, ни того, достоверны они или просто клевета. Но после этого приглашения все изменилось, потому что теперь мы должны были вот-вот увидеть всё своими глазами, сидя в первом ряду, точно на премьере кинофильма.

Известие о свадьбе повергло всех нас в изумление, потому что мы были уверены, что Нандо Барраган никогда не надумает жениться. Он бросил с множество женщин с брюхом, но ни одна не жаловалась и ничего не разглашала, потому что они испытывали ужас перед ним.

Не было случая, чтобы даже самые задиристые родители потребовали возместить ущерб, нанесенный их дочери, тем более настаивали на браке или даже напомнили ему, что прокормить ребенка стоит денег. Наоборот: девушки рожали и спешили дать детям свою собственную фамилию, чтобы не явились Монсальве разделаться с ними как с детьми главы Барраганов. Эта фамилия была проклята, и лучше было не носить ее.

Но в то же время мужчины квартала завидовали Нандо, потому что не было девицы, которую он не лишил бы девства, не было вдовы, которую бы он не утешил, да и вообще ни одна женщина от него уйти не могла. Коли удавалось добром, хорошо, а нет, так и недобром, а то получал свое и кнутом, и пряником, а при таком-то счастье кто о женитьбе думает!

Его брат Нарсисо, прозванный Лириком за стихи, красивую внешность и аромат духов, тоже был охотник до женского пола, но на другой лад. Нандо любая юбка была по вкусу. Впрочем, это так только говорится, ему-то всякая баба годилась, будь на ней джинсы, или бермуды, или hot-pants,[26] неважно – что бы там ни было.

Нарсисо, напротив, был разборчив и выбирал лучших. Ему нравились только модели или те, кого можно увидеть по телевизору, и завоевать их для него не было проблемой. Никогда силой, как Нандо, только стильно, пуская в ход свою славу красавчика, физиономию тореро и хорошие манеры. Также он гордился своим успехом у солидных, культурных женщин. У таких, что были бы по крайней мере с законченным средним образованием, а лучше, чтобы и с университетским. Ему нравились женщины-адвокаты, женщины-врачи, женшины-инженеры, да в общем, женщины любой профессии, только, конечно, хорошенькие. Девочки-подростки и необразованные бабы были не для него – первые слишком незрелы, вторые – вульгарны. Он кичился тем, что берет только самое изысканное, и презирал все остальное.

Совсем другое дело – Нандо, его вечно так разбирало, что он бросался на все, что ни подвернется. Его сексуальные подвиги были известны всему кварталу. Он умудрился обрюхатить даже одну сеньору шестидесяти лет. Ясное дело, говорили много чего, но только никто ни в чем не был уверен. Что безусловно факт, это то, что с женским полом он задерживался ненадолго, а затем уж, будь здорова, не скучай, обо мне не вспоминай.

Что же до его женитьбы, то тут дело было удивительное и по другой причине – все мы знали, или по крайней мере мы так считали: единственная любовь Нандо – белокурая Милена, проститутка, осененная, как Магдалина, милостью небес, та, что не захотела стать его женой. Говорили о его безнадежной любви к ней и утверждали, что если с другими женщинами он поступал так, как он с ними поступал, то это с досады. Чтобы отомстить другим за нелюбовь Милены.

Женщины заявляли: одна только и может быть его женой – эта самая Милена. Мы не знали Милену, мы даже никогда ее не видели, но для нас это была персона. Поэтому никто и не мог ничего понять, когда мы узнали, что невеста – не она. И тем более, когда мы узнали, кто невеста: Ана Сантана, самая заурядная девушка в квартале, самая что ни на есть простушка, наименее интересная, наименее загадочная. Она была портниха, и все соседи не раз к ней захаживали – кто ушить или надставить одежду, кто подрубить подол, кто перешить по моде пальто или брюки.

Ана Сантана ни в коей мере не была красавицей, но и хуже всех не была. Не такая уж умная, но и не дура. Она была симпатичная, но не так чтобы что-нибудь особенное. Ни толстуха, ни худышка, фигура у нее была обычная, как и все остальное. Короче говоря, ни рыба ни мясо: самая обыкновенная из всех обыкновенных девушек. Удивляло и то, что она шла замуж не беременной, так что этот союз был не вынужденным, а добровольным. Поэтому все мы хотели присутствовать, когда Нандо скажет ей «да». Хотели услышать, чтобы поверить. Пока он не скажет этого прилюдно, перед всем миром, никто не собирался верить, что он дал себя заарканить.

В тот день, когда распространилось известие о коллективном приглашении, дом Аны Сантана, что в полутора квадрах от Барраганов, наводнили соседки. Они были недовольны, они ведь привыкли бахвалиться тем, что узнают обо всем прежде, чем это произойдет, а тут новость застала их врасплох. Никто и не подозревал, что между Аной и Нандо были отношения. Похоже, их на самом деле и не было, в один прекрасный день они познакомились и через какую-нибудь неделю уже решили пожениться. Во всяком случае, дом Аны превратился в настоящий курятник, женщины являлись под любыми предлогами: я, дескать, пришла за отрезом тонкой шерсти, помнишь, месяц назад тебе оставляла, а мне, мол, одолжи несколько палочек имбиря и корицу, – все в дело шло, лишь бы разнюхать подробности. А она на все вопросы отвечала одно и то же.

По словам Аны, несколько дней назад ее разбудила на рассвете песня под названием «Старая лошадь». В страстную среду, когда она проходила мимо дома Барраганов, она услышала эту самую песню, звучавшую на полную громкость. Это привлекло ее внимание, потому что был день строгого уединения.

На следующий день, в страстной четверг, повторилось то же самое, и она решилась приблизиться к их двери, намереваясь протестовать против кощунства. Ее религиозное чувство было возмущено, и она раздраженно позвонила, но она бы, конечно, на это не отважилась, если бы только могла вообразить, кто к ней выйдет. Не больше не меньше, как Нандо Барраган собственной персоной. Живая легенда во плоти открыл ей дверь, он был в трусах и в черных очках, с сигаретой во рту и с талисманом на голой груди и любезно спросил, чем он может быть ей полезен. Слова застряли у нее в горле. Она сразу отказалась от мысли жаловаться, и стояла безмолвная, немая, потрясенно глядя на полуголого гиганта, ожидающего ее ответа у косяка приоткрытой двери.

Он повторил свой вопрос все таким же любезным тоном. Тут в мозгу у нее просветлело. Не иначе, Дух Святой вразумил. Она вдруг еле слышным голосом пролепетала, что, мол, не были бы вы так добры дать мне переписать этот диск. Он тогда спросил, в самом ли деле ей эта песня так нравится, а она сказала, что ее эта песня будит каждый день. Он принес ей искренние извинения и сказал, что диск он ей одолжит. Разговаривать больше было не о чем, она взяла диск и с этой минуты влюбилась. Бедняжка едва не упала в тот вечер, когда Нандо Барраган постучал в ее дом под предлогом, что хочет забрать «Старую лошадь».

Выходило, что роман у них начался, словно у подростков. По крайней мере, по версии Аны Сантана, напоминавшей розовую сказочку и не имевшей ничего общего с черной славой Нандо Баррагана, который с женщинами шел напролом, не утруждая себя никакими уловками и ухаживаниями. Но поскольку он никому не рассказывал, каким ему видится происшедшее, история с пластинкой стала официальной версией.

Так же как и любопытствующие, не имели успеха и те, кто явился к Ане с плохо скрытым меркантильным интересом, – она и словечком не обмолвилась о том, что после свадьбы из портнишки, латающей одежду, превратится в мультимиллионершу. Не имели успеха и те, кто пришел от чистого сердца предостеречь ее, во что она влипла.

Ей рассказали тысячу историй про тысячу женщин Нандо, ей говорили:

– Тебе и во сне не приснится, чтобы он всех на тебя одну променял. Ты будешь тысяча первый номер, и имей в виду – штатной супруге всегда бывает хуже, чем прочим. – Также ей говорили о незаконной торговле ее будущего мужа и о войне с другой семьей. – Твои дети будут под угрозой, едва на свет родятся, – напоминали ей. – Ни ты, ни все твои близкие не будете иметь ни минуты покоя. Деньги, это да, и все, что угодно, но ни покоя, ни любви.

Из деревни, с другого побережья, приехали ее дальние родственники с тем, чтобы сообщить об одном неизвестном обстоятельстве.

– Открой глаза, Ана, – предупреждали они, – это ведь не в первый раз Нандо Барраган вступает в брак.

Они рассказали, как однажды он был в их краях и положил глаз на юную мулатку, которую отец берег, как зеницу ока. Нандо Барраган хотел поступить, как обычно: утащить ее куда-нибудь под дерево и взять нахрапом.

Отец мулатки оказался здоровенным моряком, с мускулатурой, сформированной годами ловли лангустов в открытом море. Когда он понял, что только что появившийся мужлан собирается нанести ущерб его сокровищу, он грудью встал на защиту и пригрозил убить его. Должно быть, у Нандо вызвали почтение монументальные размеры негра, или он увидел в его налитых кровью глазах смертельную решимость прирезать противника, потому что вместо того, чтобы его отдубасить, он вытащил из кармана толстую пачку банкнот и предложил их ему в обмен на пятнадцать минут в обществе его дочери.

Поначалу рыбак демонстрировал гораздо большее возмущение, чем испытывал, но уже почти ринувшись в бой, точно хищная птица на добычу, он, не удержавшись, зыркнул вкось на пачку денег – пожалуй, там было больше, чем он мог скопить за целый год торговли лангустами.

– Я принимаю ваши условия, – сказал он Нандо, – но взамен вы должны жениться на моей дочери.

Нандо засмеялся, более нелепого предложения ему сроду не делали. Однако смех у него прошел, когда он увидел, что этот человек не согласится на меньшее. Он предложил удвоить сумму, с тем чтобы взамен получить только пятнадцать минут.

– Не хочу я ни больше, ни меньше, чем в этой пачке, – заявил упрямец, – но в обмен на брак.

В это время за кустами банана показалась мулаточка, и когда Нандо ее увидел, он потерял власть над собой. Он умирал от желания обладать ею, но только зря распалялся, ему надо было ехать отсюда для заключения миллионной сделки, а он застрял, как прикованный, теряя время на эту идиотскую торговлю.

– Двести тысяч песо за десять минут, и кончено, – сказал он.

– Сто тысяч и женитьба, – не уступал папаша.

Нандо понял, что делать нечего, и так как он решил, что девчонка будет его во что бы то ни стало, крикнул в нетерпении:

– Ладно, будь она проклята. Тащите попа. Рыбак обнажил все свои зубы в торжествующей улыбке.

– Есть одна проблема, – заявил он. – Нет у нас в деревне священника.

Сдерживая взрыв преступной ярости, Нандо Барраган огляделся по сторонам и увидел, что все местное население, – старики, старухи, женщины и дети, – стоит кольцом вокруг них и наслаждается спектаклем. В числе зрителей были две монахини-каталонки, школьные учительницы, одетые в белое, в широких накрахмаленных чепцах с торчащими, точно крылья чаек, краями.

Нандо схватил за руку старшую из них.

– Раз нет священника, эта преподобная матушка нас поженит, – заявил он.

Монашка, ужаснувшись, попыталась скандалить, но это было уже намного выше того, что привыкли терпеть люди, носящие фамилию Барраган. Он выхватил висевший на поясе кольт «Кабальо» и приставил его к крахмальной чайке на голове сестры.

– Или вы нас тут же обвенчаете, или пристрелю, как собаку, – заявил он.

Невеста Христова обвенчала их, как сумела, свекор спрятал свои денежки, Нандо отшвырнул окурок, снял очки «Рэй-Бэн», расстегнул ширинку, за шесть с половиной минут лишил свою супругу девственности и покинул ее на восьмой минуте, навеки умчавшись по шоссе в своем «Сильверадо» цвета серый металлик.

Ана Сантана выслушала эту историю молча и когда родственники закончили, поблагодарила их за информацию и подытожила:

– Венчание, совершенное монахиней, не в счет – ни на земле, ни на небе. – Она сказала это сухо и не позволила больше возвращаться к обсуждению данной темы.

Многое в этом духе и еще похлеще передавали ей люди, озабоченные ее счастьем, предрекая и ей нечто подобное. Но она оставалась глуха. То ли послужной список ее избранника был ей уже знаком, то ли она не считала необходимым с ним ознакомиться, но она не изменила своего решения.

Для нас оно было и лучше, потому что передумай Ана Сантана, не было бы свадьбы, а не будь свадьбы, весь квартал остался бы с носом.

* * *

Немая Барраган, босая и одетая в черное, замкнутая в своем непроницаемом бессловесном пространстве, протирает красной тряпкой игровые автоматы и тренажеры в уединенной комнате своего племянника Арканхеля.

– Почему ее называли Немая Барраган, она ведь не носила эту фамилию? Она же была теткой братьев Барраганов с материнской стороны?

Всех женщин в их семье так зовут, Барраган. И Северину, мать Нандо и Арканхеля. И Макаку, их сестру, женщину бешеного нрава и невоздержанную на язык, бой-бабу, укротительницу мужиков, выросшую мужеподобной благодаря тому, что будучи единственной сестрой, она воспитывалась среди одиннадцати братьев. И жен женатых Барраганов, и их дочерей, и саму Немую, и трех других теток с материнской стороны.

– Все они заперты в своем домище, не желают знать ничего о внешнем мире, одеты в черное. В квартале над ними смеялись, называли их то гаремом, то шабашем ведьм, то птичьим двором, где все птицы вещают беду. Никому из нас не случалось влюбиться в какую-нибудь из Барраган, даже в голову не приходило, и они не смотрели в нашу сторону Старухи иссохли от бесконечных страданий и родов, а молодых война сделала каменными. У них уже не оставалось времени быть ни женщинами, ни матерями. Они были фригидны и стерильны. Или, по крайней мере, мы так считали.

В глазах внешнего мира кланом руководят мужчины, но за закрытыми дверями правят женщины. Они поддерживают одна другую в своем напряженном сосуществовании, полном тайной борьбы за домашнюю власть и плохо скрытой ревности, возникающей в погоне за благосклонностью мужчин.

– У нас на Зажигалке не бывало, чтобы склока, какой бы личной она ни была, не стала известна всем и каждому. Будь то размолвка любовников, или если ревнивый муж поколотит жену, или даже поспорит кто из-за футбола – скандал всегда выходил громкий и становился притчей во языцех. Однако мы никогда ничего не знали о конфликтах между женщинами клана Барраганов.

Их взаимная злоба – потаенная, скрытая, она никогда не выплескивается в открытых стычках. Она носится в воздухе, но не проявляется явно и, как по волшебству, исчезает в минуты опасности. Когда они хотят защитить своих мужчин и детей, женщины Барраган действуют, как единый организм: они забывают о раздорах. Но раздоры есть, и немалые. Каждая из них – генерал, ведущий войну за домашнюю власть.

Говорят, что верховный авторитет – Северина: старшая, мать, позвоночный столб клана. Но на самом деле каждая из них в своем роде – главная. И кроме того, каждая осуществляет особый контроль над кем-нибудь из мужчин.

Северина – наставница Нандо, своего старшего сына. Она любит его с такой силой, что эта непомерная любовь связывает и душит его. Он и пальцем не пошевелит, не посоветовавшись с матерью, и в то же время, в свои без малого сорок лет то и дело закатывает ей истеричные скандалы, точно строптивый подросток.

– Народ уверял, что удивительный брак Нандо с Аной Сантана – ни что иное, как желание воткнуть шпильку Северине.

Макака, необузданная дикарка, по возрасту следующая за Нандо, кажется созданной по его образу и подобию, только пониже ростом и в юбке. Несмотря на ее прозвище, волосы у нее черные, все до единого волоска: ее прозвали Макакой не за рыжину, а просто за общее сходство с обезьяной. Она командует Ракой, предпоследним из братьев, и уж как она с ним грызется и собачится: не обликом, но характером и наклонностями Рака весь в сестрицу, только хуже. Несравнимо хуже.

Ну и наконец, Немая – задумчивая, как ее предки-индейцы, закованная в свое девство и в свое молчание, – и ее странные отношения с племянником Арканхелем.

– Немая не позволяла никому вступать в контакт, тем паче в близкое общение с Арканхелем. Кроме тех подружек, которых она сама ему выбирала.

Это не так, у Арканхеля есть даже близкий друг, пехотный капрал по имени Гильермо Вилли Киньонес. Дружбе этой уже год, и молодые люди поддерживают отношения благодаря еженедельным визитам Киньонеса, дозволенным Немой.

– Так, значит, еще кто-то имел доступ в место заточения Арканхеля…

Да. Этот капрал, Гильермо Вилли Киньонес, – единственный чужой по крови, кто вхож в дом Барраганов. Во время своих посещений он, чтобы развлечь Арканхеля, приносит ему в подарок старые номера журнала «Солдат удачи» и, поскольку Киньонес знает английский, а Арканхель – нет, переводит ему статьи. Кроме того, они часами напролет болтают об оружии, о военных действиях, о спецназе и наемниках: их сближает страсть к насилию, хотя ни один из них не применяет его на практике. В других случаях они вместе занимаются гимнастикой или сидят молча, слушая пластинки «Пинк Флойд». Киньонес гордится тем, что знает слова наизусть, и переводит их своему другу.

– И Немая позволяла им дружить?

Если бы она не позволяла, дружбы и не было бы, потому что в комнату племянника и муха не влетит без ее разрешения.

– В квартале говорили, что голос Немой, хоть его никто и не слышал, в их доме звучал громче всех прочих.

Немая контролирует каждую мелочь, все самое необходимое, без чего никто и шагу не ступит. Под ее началом полдюжины девчонок-служанок, живущих в самом дальнем патио и исполняющих работу по дому.

Они называются служанками, но на самом деле они рабыни. Спят они на полу на матрасах, работают за хлеб. Лет им от девяти до четырнадцати, это дочери бедняков, чьи семьи не могли прокормить их и подарили Барраганам. Они такое же имущество, как мулы, или куры, или кресла-качалки на галерее.

Немая, во главе команды служанок, ведет хозяйство, масштабы которого непомерны в такой огромной семье. Девочки-рабыни исполняют малейшее ее указание. Они умеют понимать значение каждого выражения ее лица и приказы, которые она отдает жестами. Вся практическая жизнь дома Барраганов – а это ведь не дом, а цитадель – зависит от Немой. Не закупи она провизию, все останутся голодными, не сделай уборку – утонут в грязи, не оплати счета за телефон, воду и газ – останутся без удобств, а если она не усадит детей заполнять страницы крючками и палочками – так им и расти неграмотными, никого из взрослых это сна не лишит.

Немая ищет одному рубашку, другому патронташ, а какой-нибудь малозаметной дальней родственнице – лекарство от кашля. Она дает слабительное детям, ведает ядом для тараканов и расставляет крысоловки, штопает носки, чистит обувь, работает в огороде, обрезает плодовые деревья, следит за тем, чтобы возле умывальников на галерее всегда был зубной порошок, чтобы тот выпил молоко, а этот не клал ноги на стол, и все повседневные дела в ее незримой власти. Без нее все в доме пошло бы прахом, и все они это знают, хотя и не признаются в этом.

Северина обладает абсолютным моральным авторитетом, и одного ее присутствия матроны достаточно, чтобы главенствовать во всех областях жизни. Макака, наоборот, строит свой авторитет на тумаках. Ослушников она лупит, ругает на все корки, осыпает проклятиями. В ее ведении – инвентарь, чистота и исправность оружия. Как женщина она не принимает непосредственного участия в войне, но сила у нее бычья – не иначе, избыток хромосом. Она стреляет лучше своих братьев и может зарядить и разрядить винтовку быстрее, чем любой из них.

В настоящее время Немая и Арканхель – вдвоем в его уединенной комнате. Она вытирает пыль красной тряпкой, а он, растянувшись на кровати, наблюдает за ее работой, не сводя с нее глаз.

– Те, кто встречал Немую лишь на улице, видели только густые брови, взгляд глаз вороненой стали и фигуру, бесформенную под ворохом черной ткани.

Арканхель смотрит на нее пристальней и видит гораздо больше. Избыток одежды на тетке заставляет работать его воображение. Он сосредотачивается на единственном, что она не прячет, – на ее босых ногах. По этим молодым ножкам, ступающим быстро и бесшумно, юноша расшифровывает код, позволяющий ему провидеть остальные формы. С сердечным другом, капралом Гильермо Вилли, они иногда говорят о женщинах. Они составляют списки своих женщин, они смеются, как взрослые, расписывают их в нарочито грубых, вульгарных выражениях. Но Арканхель, который грезит только одной Немой, избегает упоминать о ней, и кусает губы от негодования и ревности, когда это делает Гильермо Вилли.

– В квартале говорят, что она старая дева, да и килограммов лишних у нее многовато.

– Неправда, она красивая.

– А еще говорят, что она носит пояс невинности.

– Неправда.

– Нет, это правда. Кузнец Рохас клянется, что много лет назад он сам его изготовил, собственными руками, по ее заказу. Она даже как-то нарисовала ему его на бумаге, чтобы он понял, что надо сделать. Она нарисовала что-то вроде мужских трусов с двумя отверстиями, одно спереди, с тридцатью шестью зубцами по краю, другое сзади, вокруг пятнадцать зубцов.

– Это все врут. Замолчи.

Сейчас Немая снует по комнате, вытирая пыль, наводя порядок, убирая грязную одежду. Племянник следит с кровати за ее движениями. Он смотрит на ее ноги, он восхищается спрятанным телом, его тянет к ее зрелой плоти, он хочет вдохнуть аромат ее влажного лона, воображает себе заграждающий его металл. В резких и энергичных движениях, в том, как она держит веник, как встряхивает красную тряпку, юноша улавливает тайный призыв, гипнотизирующий его и лишающий сил. Вся жизнь его проходит в созерцании Немой, он растрачивает силы в попытках представить себе ее, он хотел бы найти ключ, отпирающий замки запретного, бронированного чуда.

– Немая, – произносит он, и она прерывает свое занятие, чтобы обернуться к нему. – Это правда, что ты умеешь говорить? Поговори со мной. Скажи мне что-нибудь.

* * *

Хольман Фернели целую неделю ходит по пятам за Нарсисо Барраганом и собирает информацию, необходимую для разработки плана покушения.

– Не было смысла нанимать для этой работы профессионала. Выследить Нарсисо мог всякий – иди себе на запах его духов.

Про духи – это все народ болтает, а Фернели – профессионал, не питающий доверия к досужим домыслам. Он руководствуется только проверенными фактами, действует наверняка: это убийца-исследователь.

– Да к чему бы тут вся эта наука и техника, жертва-то и так – подарок.

Так, да не так. Вся штука в том, что пребывание в пределах Города уже само по себе обеспечивает Нарсисо, и всем Барраганам, надежную неприкосновенность, потому что между ними и Монсальве действует соглашение о разделе территорий, заключенное еще в те времена, когда Нандо Барраган явился с трупом Дириано Монсальве в лачугу Дядюшки посреди пустыни. По этому соглашению оба семейства должны были покинуть пустыню, одно отправилось жить в Город, а другое в Порт, и никто не имел права нарушать границы территории противника. Если Нарсисо позволяет себе не прикрывать спину, то в сущности потому, что рассчитывает – Монсальве не могут явиться в Город.

– Если только не наступает день «зет»…

Да, кроме дней «зет». В течение двух часов в дни «зет» территориальное соглашение теряет силу и действует только один закон: одни нападают, а другие защищаются, одни стремятся убить, а другие воспрепятствовать убийству. Каждая смерть может быть отомщена через девять дней, через месяц или через год: за каждую смерть мстят один раз, каждая месть равна одному новому мертвецу, дни «зет» множатся подобно раковым клеткам. Все вылазки Монсальве в Город, а Барраганов – в Порт всегда происходили только в дни годовщин. И никогда в другие дни.

– Нандо всегда был начеку, будь то день «зет» или какой другой.

После того покушения в баре, когда его ранили в колено, Нандо всегда соблюдает осторожность, так же ведут себя и другие оставшиеся в живых братья – Рака и Арканхель. Но не Нарсисо. Нарсисо всегда верит в то, во что ему хочется верить, и образ жизни подпольщика не согласуется с его манерами плейбоя, обликом матадора, магнетическим змеиным взором и напевами соблазнителя сирен. С ним дело обстоит так же, как со знаменитыми тореро и суперзвездами: его склонность выставлять напоказ свою эффектную внешность требует публики, софитов, медных труб, подмостков и оваций.

Если кто-нибудь из Монсальве попытается пробраться в Город тайком, Барраганы тут же будут знать об этом, ведь за каждой стеной, на каждом углу, за каждым фонарным столбом у них есть глаза и уши. Поэтому если уж Монсальве являются, то делают это с треском, вооружившись до зубов, с караваном бронированных автомобилей. Они врываются в черту города внезапно, налетают, сшибая всех с ног, как гунны, как пираты, идущие на абордаж, как злодеи в ковбойских фильмах.

– А Барраганы поджидали их в своей крепости во всеоружии, запасшись всем необходимым, точно защитники крепости Масада[27] – фильм о ней[28] тоже многим у нас в квартале запал в душу.

У Фернели совсем не такой план, и разработан он в ином стиле. Ему платят за убийство, и он убивает быстро и без угрызений совести. Ему нипочем и закон, и этика, ничто не вызывает у него сожалений, и потому как убийца он безукоризнен. Будучи никому не известным иностранцем, он легко может незамеченным явиться в Город и бродить сколько ему вздумается повсюду, выдавая себя за торговца контрабандными шоколадками «Милки Вэй». Он преследует Нарсисо, как черная тень, и всего за несколько дней выведывает всю его подноготную и узнает интимные особенности его поведения.

Первое, что он выясняет, – его жертва постоянно думает о женщинах. Если он танцует с одной, то между танцами улучает минутку, чтобы позвонить другой, если занят делами коммерции, заводит интрижку с женой или дочкой партнера, если идет в кино, его волнует актриса, а если принимает участие в судебной тяжбе, то соблазняет женщину-адвоката и укладывает в постель женщину-судью. Он служит искусству обольщения, словно священнодействуя, и его стремление нравиться так велико, что он превратился в раба собственной привлекательности. Он распыляет энергию в усердной погоне за многими женщинами сразу и никогда не встречает любви в требуемой им степени: он терзается, если его не любят, но если его любят слишком сильно, он приходит в бешенство. Все женщины – для него, и он – для всех женщин, так и проходит его жизнь в истовом, многообразном, изменчивом и абсолютном самоотвержении, заполняющем часы и не оставляющем просвета одиночеству, но также – ни отдыху, ни уединению, и уж тем более не оставляя времени для забот о личной безопасности.

Хольману Фернели не нужно знать больше. Он знает, что нет более беззащитной мишени, чем влюбленный, а Нарсисо не может жить без любви женщин так же, как рыба без воды и человек без воздуха. Если он не убивает его немедленно, то не потому, что это представляет трудность, а потому, что следует жесткому приказанию своих нанимателей дождаться часа икс.

* * *

Сегодня день, которого все ждали, день свадьбы Нандо, и Барраганы открыли наконец двери своего дома. Впрочем, открыли двери – это так говорится, потому что перед этими дверями расположилась их личная гвардия, производящая досмотр всех входящих, они ощупывают каждого, будь то кабальеро, сеньора или малое дитя, посаженный отец или посаженная мать, – проверяя, нет ли у кого при себе оружия.

Хотя все приглашены на вечер, многие явились уже в середине дня и увидели тех, кто пришел еще раньше и дожидается начала торжества, расположившись на тротуарах. Есть и мнимые гости: телохранители Пташка Пиф-Паф, Симон Пуля и Кудря в костюмах сельских жителей, затесавшись среди публики, прикидываются дурачками, неусыпно следя за малейшей возможной угрозой безопасности.

– И как это мы могли узнать их в толпе, если все вокруг были разряжены, как на маскарад?

Когда двери открываются, гости врываются всей оравой с криками и возгласами «ура», словно фанаты на стадион, и начинают сновать по всему огромному дому, разглядывая все подряд, они фотографируют, суют нос во все углы и ведут себя, как туристы в зоологическом саду.

– Мы воображали себе, что внутри этого дома – сокровища, или туннели, или пыточные камеры, и еще невесть какие необычайные вещи, а все оказалось таким же простым и заурядным, как и в наших домах. Только что размерами этот домина был во много раз больше любого из наших.

Внутри нет ни сокровищ, ни чудес, каких ожидали. Только комнаты и коридоры, бестолково заставленные вышедшей из моды мебелью – выглядит это так, словно не человеческая воля, а само течение лет установило здесь этот порядок. Некоторые комнаты заперты на ключ и войти в них нельзя. Но те, кто подглядывает сквозь щели между старыми досками, видят только пустое пространство. В одной из спален гостей поражает бронзовая складная кровать, не сразу заметная среди наваленных тут же груд маиса. В другой – козленок, привязанный к ножке шкафа.

В маленькой молельне, где пахнет ладаном и дохлыми крысами, приглашенные обнаруживают портреты маслом всех покойных членов семейства, под каждым портретом горят ряды свечей. Тут же – большой гипсовый святой, в плаще и со шпагой, но без носа. Также имеются распятие, канделябры, большие церковные свечи. Новешенький гроб стандартного размера ждет, скрытый за занавеской: все готово для следующего бдения.

– Да, этих людей смерть никогда не заставала врасплох…

Когда уже яблоку некуда упасть, появляется Ана Сантана, под руку со своим дядей с материнской стороны, поскольку отец ее уже умер.

– Выход невесты поверг нас в полное разочарование. Мы ожидали сногсшибательного туалета с ворохом кружев и тюля, как у Грейс Келли,[29] когда она выходила замуж за Ренье, или как у Марианы в последней серии «Богатых…»

Ана кажется убранной не для свадьбы, а для первого причастия. Свой наряд из дешевенького атласа, в полном смысле слова неинтересный, она сшила сама, и хотя в салоне красоты ее завили, напудрили рисовой пудрой и накрасили тушью и румянами, она выглядит все такой же простушкой, как всегда, ни дурнушкой, ни красавицей. На нее смотрят скорее с жалостью, чем с восхищением, и видя ее всю в белом, словно голубку, думают: так вот она и летит прямо волку в пасть.

Девочки-служанки – в атласных нарядах, в тюлевых нижних юбках на проволочном каркасе, самые высокие одеты в желтое, те, что поменьше, – в синее, а самые маленькие – в красное, так что ровно в полночь, выстроившись в шеренги, они образуют подобие национального триколора[30] и запевают «О, неувядаемая слава…»[31] под аккомпанемент городского духового оркестра.

Братья Барраганы не показываются, равно как и женщины из их семьи. Гостей принимают и обслуживают девочки-служанки в разноцветных платьях, и несколько лакеев, таких неумелых и неотесанных, как будто они только вчера вступили в эту должность.

– Разумеется, они вчера в нее и вступили. На самом деле это были работники из поместий Барраганов, заслужившие доверие, – из соображений безопасности хозяева не наняли никого чужого, хотя бы и более опытного, боясь, что он может быть подослан врагами. Мы не видели и жениха, Нандо, но прошел слух, что он занимается делами, запершись в своем кабинете. Как Марлон Брандо во время свадьбы сына, в «Крестном Отце».

С самого начала Нандо и вправду занимается своими делами, но затем, в середине празднества, появляется. Он одет так же, как в любой день, в той же гаванской рубашке, в какой его видят уже много лет.

– Точнее, не в той же самой, просто у него много таких.

В знак уважения к гостям сегодня он впервые появляется на людях без очков «Рай-Бан». Его глаза смотрят неуверенно и ошарашено, как у всякого, кто снимает очки, носимые постоянно, и люди предпочитают не сталкиваться с ним лицом к лицу – им неловко встречать этот взгляд, всегда скрытый в тени, и вдруг явившийся на свет Божий. Выставив напоказ свои круглые глаза, прежде никому не ведомые, он прихрамывая ходит среди толпы, приветствуя гостей шумными объятиями, точно белый медведь, удушающий свои жертвы. Единственно, кого он не удостаивает объятия, так это собственную невесту – ей он дарит лишь поцелуй в лоб, братский и бесстрастный.

Нандо Барраган отвергает рюмки с ликером, подносимые лакеями. Он идет к буфету, медленно осматривает его, исследует ящик за ящиком, обнюхивает, словно недоверчивый грызун, и не берет ничего. Он скрывается из глаз за развешанной в предпоследнем патио одеждой и входит в кухню.

Там он находит свою мать, Северину, она одна. Она тоже одета по-домашнему, как в обычный день: на ней длинное платье из черного хлопка с набивными белыми цветочками, на плечах – полотенце, на талии повязан клеенчатый передник, ноги босы. Она вымыла голову мылом «Голубой Крест» против вшей, и Нандо выпадает случай видеть ее с распущенными волосами, что бывает нечасто.

Хотя Северина проводит всю жизнь дома взаперти, если не считать периодических визитов на кладбище, ее дети ни разу не видели ее неприбранной или только что вставшей с постели, они не знают, ни в котором часу она ложится, ни в чем нуждается, никогда не слышали от нее ни жалобы, ни плача, ни смеха: все личное она таит от чьих-либо глаз. Ее дело – справляться со слабостями других, но свои собственные она надежно скрывает. Когда другие напиваются, она не изменяет умеренности; когда они больны, она за ними ухаживает; когда они сами не свои, они чувствуют ее цельность; когда они сбиваются с пути, они видят, что она стоит в центре; когда они транжирят, она бережет каждый сентаво; когда мир их семьи рушится, распадается в прах, она собирает обломки и склеивает их вновь.

Северина знает всех своих до донышка, вдоль и поперек, но никому еще не удалось расшифровать ее саму. Она так и остается загадкой – загадкой всемогущей хрупкости. Она всегда здесь, она всегда была здесь, неколебимая, как доисторическая скала, и однако ирреальная, как пространство и время. В ее поразительной стойкости и в ее таинственности сфинкса коренится секрет ее авторитета.

Она потеряла мужа, умершего естественной смертью, и семерых из своих двенадцати детей – смерть их была насильственной, и пережив столько смертей, превратилась в существо из другой материи, в обитательницу сфер, удаленных от боли и людской непоследовательности. Она приняла свой жребий с героическим, если не параноидальным, фатализмом, по меньшей мере непонятным. Будучи главной жертвой войны с Монсальве, она никогда не просила сыновей положить ей конец.

С годами ее волосы поредели и поседели, но длиной они еще и теперь до пояса. Нандо наблюдает, как она расчесывает их частым гребнем, и отмечает про себя, что и теперь, когда волосы уже не те, в ее жестах все та же энергия, какая, годами раньше, требовались для укрощения мощного каскада. «Она постарела», – думает он, и его удивляет открытие, что его мать подвластна течению времени.

– Я хочу есть, мама.

Она идет к растопленной угольной плите – она никогда не желала пользоваться электрической, поставленной по приказанию сыновей, – и подает своему первенцу миску, до краев наполненную черной фасолью, и доверху налитый стакан «Олд Парра».[32]

– Нандо Барраган боялся, что его отравят, и поэтому не брал в рот ни кусочка, если он не был приготовлен его матерью.

– На самом-то деле причина была другая: просто такой уж он был дикий человек, что не желал пробовать блюдо, если оно казалось ему новым или необычным.

Уединившись в кухне, мать и сын забывают о празднестве, что шумит в отдалении, словно ярмарка в другом городе. Нандо сидит за массивным, грубо обтесанным столом, который служит их семье уже двадцать лет – за ним едят, на нем месят тесто для маисовых лепешек и гладят. Северина приближается к сыну со спины и, точно умелый укротитель диких зверей, поглаживает подушечками пальцев его кудлатую голову – она всегда, со времен его раннего детства, делает так, если хочет его успокоить.

– Ну а теперь объясни мне, почему ты женишься на ней. Назови мне хоть одну причину, – говорит она.

– Потому что мужчина должен иметь супругу – отвечает он, полностью сосредоточившись на поглощении фасоли, сопровождая ее горячими глотками крепкого виски.

– Ты ее угробишь, Нандо.

– Ана Сантана сильнее, чем кажется.

– Тогда она принесет зло тебе. Посмотри, что за цирк устроили здесь сегодня, и все только ради ее удовольствия. Никогда раньше чужие не входили в этот дом.

– Все под контролем.

– Ты всегда так говоришь, и всегда это плохо кончается.

Дверь кухни открывается и входит сеньор на пятом десятке, белокожий, выше среднего роста, с ясными и кроткими голубыми глазами, хорошо гармонирующими со здоровым румянцем его щек. Его неброская приличная одежда – светлая рубашка и скромный темный костюм – элемент личной безопасности и средство пробудить доверие клиентов. Это доктор Мендес, друг и адвокат семьи.

– В Городе доктор Мендес имел репутацию джентльмена. Он был другом Барраганов, но не был на них похож. Он был холост, вел размеренную жизнь и не принимал участия в вооруженных столкновениях. На самом деле он как адвокат работал на оба семейства, и Барраганов и Монсальве, и являлся единственным, кто умудрялся долгие годы иметь дело с обоими и не поссориться ни с кем из них.

Адвокат Мендес защищает членов обеих семей в тяжбах с третьими лицами. В своей деятельности он не переходит границ беспристрастности, не позволяя себе увлекаться и не взирая на лица, не берется за дела, в которых сталкиваются обе банды, и, кроме того, не берет ни от кого ни сентаво свыше стоимости своих профессиональных услуг как таковых.

Мендес знает, что имеет дело с людьми, привыкшими давать на лапу и покупать чужую совесть, и что в тот самый момент, как некто получит от них левые деньги, он становится их исключительной собственностью, их рабом, лишенным права возмущаться и обязанным хранить верность им при любых условиях, рискуя головой в случае неповиновения.

Обе семьи уважают адвоката как человека культурного и честного и гордятся его дружбой. И тем, и другим на руку, что в их распоряжении имеется такой человек, как он, потому что несмотря на смертельную войну – а может, и ввиду нее – им нужна косвенная связь, средство сообщения через кого-то близкого, но нейтрального.

– Во всяком случае жизнь адвоката висела на волоске, потому что один неверный жест с его стороны, одно лишнее слово могли разрушить выверенное до миллиметра равновесие, установившееся между Монсальве и Барраганами, и его долговязое тело отправилось бы гнить на дно канавы.

Только что выбритый и свежий, словно в новой коже, адвокат Мендес входит в кухню и приветствует Северину поцелуем и объятием, а Нандо – рукопожатием.

– Он был единственным, не принадлежавшим к их семье, кто целовался с Барраганами при встрече. Кроме того, он был единственный чужой, кто бывал у них в кухне.

– Доктор Адвокат! – приветствует его Северина с сердечностью, какой она не выказывает никому другому.

– Присядьте, – просит их Мендес – так, как если бы он был хозяином дома. – Рад, что застал вас вместе. Мне надо поговорить с вами обоими.

То, что он хочет сказать, касается Нарсисо. Он заверяет, что он не разносит сплетни или информацию от Монсальве, что он ничего не передает ни оттуда сюда, ни отсюда туда. Он только хочет, чтобы они знали то, что всем очевидно: Нарсисо неоправданно рискует. Он слишком на виду, его видят с эффектными женщинами в гриль-барах и дискотеках.

– Если он не побережется, долго это не протянется, – предупреждает адвокат.

– За смертями моих сыновей всегда стоят женщины, – произносит Северина ровным голосом.

Между тем, снаружи праздник кипит ключом и оркестры грохочут вовсю. Время от времени всплески хаотичной активности достигают пика, и весь квартал дрожит, сотрясаемый энергией, что извергается из дома Барраганов. Затем атмосфера остывает, разгул идет на спад, притуплённый шумом, изнеможением и виски, пока не возносится гребнем вновь накатившей волны и не рассыпается опять безумными брызгами.

– На этом празднике чего только не случилось!

К концу второго дня, когда музыканты, лакеи и телохранители лежат вповалку под действием рома, а импровизированные отхожие места источают мощный аммиачный запах, Нандо Барраган уже упраздняет ранги и сокращает дистанцию, став плечом к плечу и соединившись в братской икоте с остальными пьяными на гульбище.

Как всегда, на его правом запястье – «Ролекс» массивного золота с инкрустацией из сорока двух роскошных сияющих бриллиантов, и их сияние не остается незамеченным. Один из гостей, незначительный человечишка по имени Элиас Мансо, кружится и вьется, охваченный алчностью, вокруг часов. У него неприятное обличье бедного, но претенциозного пройдохи – жесткая шляпа, брюки-дудочки и белые башмаки – и Нандо высокомерно отгоняет его, точно мошку, бессознательно отпихивая рукой. Мансо, будучи пьян, возобновляет свой приступ и с жадностью и вожделением вперяется в сверкающую россыпь бриллиантов «Ролекса».

– Подари мне эти часы, – говорит он Нандо, который его не слушает. – Подари мне эти часы, – упорствует он, назойливый как муха.

И так он зудит, что наконец Нандо приходит в ярость и в своей безмерной и ужасающей ярости гиганта-неврастеника отрывает человечка от пола, издав хриплый рык, от которого кровь стынет в жилах, а человечек, охваченный страхом, делает в штаны. Нандо Барраган замечает это и говорит ему:

– Слушай, насекомое, ты наклал в штаны, и мне охота посмотреть, как далеко ты зайдешь, чтобы получить, что тебе хочется.

– Мне ничего не хочется, по правде мне твои часы не так уж и нравятся, – лепечет дрожащий Мансо.

– Ври больше, – рычит Нандо, – ты свою мамашу продашь, чтобы заполучить такие. Я дам тебе шанс. Сейчас тебе принесут тарелку, вилку, нож и салфетку. Если ты съешь свое дерьмо, медленно, не морщась, с хорошими манерами, да смотри, без жульничества, подарю тебе часы.

Толпа образует кружок вокруг Элиаса Мансо, и люди едва не становятся свидетелями отвратительного зрелища, но тут им в уши ударяет несущийся с улицы страшный шум – каскадом рассыпаются ноты одной из «утренних песенок»,[33] с подъемом исполняемой пятнадцатью гитаристами, двадцатью скрипачами и двадцатью тремя трубачами: пятью ансамблями марьячи,[34] нанятыми для совместной игры. Оглушительная серенада подхлестывает толпу, словно электрический шок, и скопище, всколыхнувшись, поспешно теснится у входной двери, чтобы присутствовать на представлении. По улице вниз валят, играя на своих инструментах, многочисленные чарро,[35] в больших черных сомбреро, затянутые в костюмы серой шерсти с серебряной отделкой.

Следом за ними, медленно, торжественно, скользит бесшумный и великолепный ярко-фиолетовый «Линкольн Континенталь» Нарсисо Баррагана.

– На свадьбе Нандо этот Нарсисо умудрился стать героем шоу. Еще бы, появиться с такой уймой марьячи.

– Уж он всегда бывал героем шоу.

– Устроил себе триумфальный выезд, точно как у Гайтана Черного[36] на центральной площади столицы.

Позади «Линкольна», замыкая процессию, покачивается и скрипит какой-то странный и огромный предмет мебели – он едва пролезает в улицу, и никто не в состоянии понять с первого взгляда, что это такое. Эту штуковину, установленную на прицепе, тянет трактор, – это нечто плоское, круглое, четырехметровое в диаметре.

Речь идет о свадебном подарке Нарсисо его брату Нандо: это гигантская круглая кровать из черепаховых панцирей, с водяным матрасом, набором зеркал, встроенным баром, покрывалом из лисьих хвостов и обилием подушек всевозможных размеров, обтянутых тем же мехом.

Нарсисо, с зачесанными назад и приклеенными бриллиантином к черепу волосами, похож на Гарделя. Одет он безукоризненно – белый, облегающий, как у тореро, костюм, наногах – белые же итальянского производства мокасины, легкие и мягкие, как перчатки.

– Вся эта белизна наряда специально была придумана, чтобы лучше видно было, до чего же у него глаза неотразимые, глубокие, черные, как ночь в пустыне.

– Все у него было специально придумано, чтобы вернее очаровывать.

Его сопровождает женщина, словно сошедшая со страниц модного журнала: дорогая куколка, на несколько сантиметров выше его самого, со сверхддинньгми ногами, сверхгладкой прической, чувственным ртом и V-образным декольте до самой талии, выставляющим на обозрение большую часть ее плоской груди.

– Не знаю, что в ней находил Нарсисо, коли она была тоща, как палка.

– А ему такие именно были по вкусу, чтоб не в теле и современные. Он говорил, мол, это я только мясника прощу взвесить кусок мяса побольше. Ему нравились тонюсенькие цыпочки, а не какие-нибудь обыкновенные бабы.

Нарсисо велит музыкантам играть триумфальный марш из «Аиды» и торжественным, великолепным жестом приглашает Ану Сантана опереться на его руку и проследовать за ним: он хочет официально вручить ей подарок. Он ведет ее в зал, берет на руки со всей почтительностью, каковая и подобает в отношении жены брата, и кладет в центр кровати на меховое покрывало. Он просит у собравшихся тишины и при всеобщем ожидании нажимает на выключатели, установленные в изголовье неописуемого мебельного шедевра.

И тут происходит чудо. Из встроенного радио звучит переливчатая музыка, загораются обрамляющие черепаховый каркас черные и красные лампочки, пружины под матрасом приходят в действие, производя покачивание и массаж, матрас колеблется вверх и вниз, вправо и влево, совершает медленные повороты на сто восемьдесят градусов.

Народ ужасается, волнуется, раздаются крики.

– Кровать-то заколдована!

– На колесо обозрения похоже!

– Спасай невесту, ребята!

Ана Сантана, отчасти испуганная, отчасти заинтригованная, пытается сохранить равновесие, крутится среди подушек и лисьих хвостов, белое платье рвется, венок из флердоранжа падает с головы, на нее нападает приступ нервного смеха, она просит о помощи, кричит, чтобы остановили, раскаивается в этом, хочет посидеть на кровати еще немножко, хочет сойти, опять хочет остаться.

Музыканты опять хватаются за инструменты и начинают наяривать как заведенные, пары пускаются в пляс, пьяные ободряются и возвращаются к выпивке, обезьянка вновь предается привычному рукоблудию, толпа взвывает, каждому хочется посидеть на волшебной кровати, возникает свалка из-за права первенства, и наконец они выстраиваются в очередь, чтобы влезть на нее друг за другом.

Так продолжается, пока Нарсисо – не такой он человек, чтобы дать себя затмить какой-то кровати, – не кричит: «Хватит!», не выключает электродвигатель, не прекращает балаган и не возвращает себе роль звезды. Он надевает сомбреро-чарро, вдевает гвоздику в петлицу и начинает петь песни ранчеро, обходя родные пенаты во главе марьячи, которые ему аккомпанируют.

Его голос порхает поверх скрипок и труб и захватывает слушателей: мужчины с подвывом восклицают «ай-ай-ай» на мексиканский лад, а девушки истерически рыдают, словно фанатки какого-нибудь рок-кумира.

– Ай же ты мой братик родненький! – растроганно вопит Нандо, и его стальные ручищи стискивают Нарсисо, почти поднимая его в воздух так, что итальянские мокасины едва касаются пола. Он гладит брата по голове неуклюжими движениями ласковой гориллы и голосом, срывающимся от чувства и алкоголя, говорит ему на ухо:

– Будь осторожен! Не дай себя убить, как собаку.

По своему обыкновению Нарсисо не упускает возможности устроить спектакль. С изяществом цыгана и с проворством канатного плясуна он вскакивает на плечи Нандо, его фигура в белом залита светом, словно под лучами прожекторов. Все смолкают, как в церкви, а он, с высоты своего живого пьедестала, парализует толпу лихорадочными сполохами своих прекрасных глаз, затягивая молчание на долгие минуты.

Затем, мягким, меланхолическим голосом, в ответ на предупреждение Нандо он импровизирует проповедь, которой суждено войти в историю Зажигалки:

– Брат мой! Мы дерьмо и в дерьмо обратимся. И тебе, и мне это известно, потому что мы прокляты. Будем же пить, пока не свалимся, есть, пока не лопнем, тратить все до последнего сентаво, любить всех женщин, смотреть в глаза смерти и плевать ей в лицо!

– Чем закончилась свадьба?

По прошествии трех дней дом напоминает поле битвы после ее окончания: он тих и пуст, завален мусором, едва не разрушен нашествием толп и оккупирован армией уличных собак, ищущих отбросы.

Ана Сантана – одна посреди бескрайнего круга своего супружеского ложа, в накрахмаленном и незапятнанном свадебном наряде, она принимает пренебрежение и власть мужа с тем смирением, что паче гордости, а Нандо Барраган в это время лежит пьяный в углу материной кухни, среди кучи зловонных окурков, и горько рыдает, вспоминая о белокурой Милене, о женщине, что не пожелала его любить.

* * *

Жители Порта просыпаются после сиесты и раздвигают жалюзи, позволяя потоку света заливать свои дома, чтобы рассеять влажную духоту, застоявшуюся к четырем часам пополудни. Мани Монсальве – он никогда на спит днем – сидит за письменным столом и смотрит в большие окна своего кабинета. За отражающими стеклами море приобретает неестественный серебристый оттенок – Мани он нравится больше натурального, а фиолетовое небо выглядит великолепно и нереально, словно на фотографии.

Мани ведет беседу за закрытыми дверями со своим помощником и правой рукой Тином Пуйуа. Мани снял обувь и мягко поглаживает ступнями ковровую дорожку, недавно замененную по его приказу, так как прежняя уже утратила аромат новизны.

До сих пор его поражают запахи и прикосновения дорогих материалов, которые он узнал уже взрослым. Ему доставляет удовольствие касаться пальцами хромированных металлических ножек своего письменного стола, мрамора крышки, искусственной кожи стула с изменяющимся углом наклона, граненого хрусталя стакана, который он держит в руке. Он глубоко вдыхает свежий и безличный аромат экологически чистого спрея. Он с удовлетворением отмечает, что ему не слышен шум моря: по его распоряжению стены обиты звукоизолирующей пробкой, потому что от шума у него болит голова. Кондиционер включен на полную мощность, и прохлада вздыбила все волоски на коже Мани. Ему это нравится: он столько лет страдал от жары, что теперь ощущает свое могущество, страдая от холода.

Каждую неделю он принимает в своем кабинете какого-нибудь контрабандиста из тех, что поставляют ему последние технические новинки, и последний непременно уходит довольным: Мани Монсальве неизменный покупатель всего, что только можно включить в розетку. Он набивает кладовые ненужными ему электроприборами, купленными только ради удовольствия. В его коллекции есть и такие, что он и назначения их не знает. Он ревностно хранит упаковки и инструкции по применению, и даже все свои, хоть и скудные, познания в английском он приобрел, пытаясь разобраться в этих инструкциях. Он чувствует неутолимую страсть к переговорным устройствам, гигантским телеэкранам, квадрофоническим установкам, перстням с часами, электронным табло, магнитным календарям, электропледам, микроволновым тостерам, духовкам с устройством самоочистки, магнитофонам с автоперемоткой, фотоаппаратам с автофокусом и, кроме прочего, к телефонам.

Среди двадцати шести телефонных аппаратов, установленных в его резиденции, не найдется двух одинаковых. Тут есть модели без звонка, с магнитофонами, ярких расцветок и из прозрачной пластмассы, с запоминающим устройством, с защитой от подслушивания, в форме башмака, или жестянки «Кока-Колы», или собаки Снупи.[37] Его любимый аппарат стоит у него на письменном столе – он прозрачный, что позволяет видеть внутреннее устройство, принимает и передает сообщения, оповещает о том, что линия занята, звуками колыбельной, и рассыпает в темноте разноцветные лучи, как летающая тарелка.

В той же мере, в какой электротехнические приспособления пленяют его, картины, висящие по стенам, напротив, вызывают его недоверие. «Современная живопись» – объяснил хозяин галереи, продавший их ему по заоблачным ценам. Он заплатил, сколько запросили, позволил повесить их на лучшие, как ему сказали, места, и даже заучил имена художников, но на самом деле, в чем он никому не признается, эти картины ему неприятны. Он не понимает, как можно брать такие деньги за неизвестно что означающие пятна или за портреты, написанные словно малыми детьми. Однако он не решается заменить картины. Если декораторы выбрали эти, они должны быть хороши.

У него теперь больше денег, чем он мог мечтать, но ему изменяет уверенность в правильности выбора, когда дело доходит до их траты. Он знает, что не разбирается в том, что красиво, а что безобразно, что модно, а что нет, и это вызывает у него навязчивое беспокойство.

– Только мне понравится какая-нибудь вещь, – объясняет он Алине, – как выясняется, что она дурного вкуса.

Поэтому он вынужден консультироваться, действовать только наверняка, не совершать ошибок и не допускать претенциозности, которая выставила бы напоказ его сущность нувориша.

Есть и другие вещи, которые он не в силах воспринять так же, как картины Обрегона и Ботеро,[38] и среди них – фирменная одежда. Он покупает ее тоннами, но не носит, – ему в ней неловко, вечно где-нибудь жмет или трет. Ногти у него всегда неухоженные: он ненавидит маникюрш. Равно как и массажистов, парикмахеров и врачей – он испытывает фобию в отношении чужих прикосновений к своему телу. Чтобы избежать физического контакта, он не приближается к людям и не позволяет им приближаться к себе. Он мало спит, может целыми днями ничего не есть, не курит, не употребляет наркотиков, не склонен к алкоголю и пьет только «Кола Роман».

– Вода «Кола Роман» – это было его пристрастие. Он накачивался ею литр за литром, и говорили, что именно красный анилиновый краситель этой газировки придает ему такие силы.

– Все ли готово к сегодняшнему вечеру? – спрашивает Мани Монсальве Тина Пуйуа, глядя в сторону так, словно его это не интересует, так, словно и не он задает этот вопрос. Вот что он хочет знать – подготовлено ли покушение на Нарсисо Баррагана.

– Как там насчет сегодняшней ночи? – спрашивает он опять, не давая Тину времени ответить.

Он принял решение держаться в стороне: не марать руки убийством и предоставить все дело в ведение своего брата Фрепе. Чтобы иметь спокойную совесть. Чтобы Алина не могла взвалить вину на него. Но он слишком привык держать все нити в своих руках и в последний момент не в силах подавить в себе стремления вмешаться:

– Как там дела с Нарсисо, а?

Сидя на краешке стула и постукивая по полу каблуком, словно он только и ожидает той минуты, когда можно будет уйти, Тин Пуйуа отвечает на вопросы шефа. Он говорит торопливо, рвет пальцами бумажки, откидывает назад падающую на лоб прядь нервным движением головы.

Тин сообщает: когда настанет день «зет», Барраганы собираются засесть в своем доме, за исключением Нарсисо, который оставляет дни «зет» без внимания и должен провести вечер с одной моделью, отмечая день ее рождения. Фернели узнал об этом, прослушивая телефоны. Он собирается напасть, когда Нарсисо подъедет к ее Дому. Он хочет загородить дорогу машиной Службы городского благоустройства, а в засаде будут люди в спортивных костюмах, с оружием в сумках.

Мани слушает и раздраженно крутится на своем вертящемся стуле. Жвачка стала безвкусной, он ее выплевывает. Тин Пуйуа продолжает: Фернели уже раздобыл машину, подкупив муниципального служащего, и знает местоположение дома этой женщины, у него все наготове, он только ждет, когда Фрепе даст зеленый свет.

– На кой хрен они такого туману напускают? – спрашивает Мани с досадой.

Убивать, в его понимании, дело нехитрое, скорее для тупиц, чем для умников, оно имеет больше общего с охотой на зверя, чем с военной тактикой. Его бесят все эти приготовления и все эти редкостные выдумки, он в нетерпении, он готов позвать Фрепе и сказать ему, чтобы он кончал плести интриги, выгнал своего Фернели, что они поедут вдвоем на «джипе» и влепят пулю в голову Нарсисо, и все дела. Но он сдерживается и не зовет его. Он решил не совать нос в это дело, и не собирается менять свое решение. В третий раз за день он спрашивает Тина Пуйуа, что он думает о Хольмане Фернели, и Тин вот-вот повторит в третий раз за день, что он ничего о нем не знает, но вдруг дверь кабинета распахивается.

– Говорят, что Мани струхнул и схватился за револьвер. Оно и понятно, ведь никто, даже его жена, не дерзал врываться без стука к нему в кабинет.

Это Алина Жерико. Мани выпускает рукоятку и с недоумением приглашает ее садиться.

Он спрашивает:

– Что случилось?

– Ничего, – отвечает она, и Мани тут же понимает, что стряслось нечто серьезное.

Она в брюках и в шелковой, светлой и просторной, блузе, сандалии позволяют видеть ее ножки, столь же белые и совершенные, как у мраморной статуи. Лицо не накрашено, и заметные круги под глазами говорят о том, что ночь она провела в борьбе с черной кобылой своих кошмаров. Подобранные волосы приоткрывают уши, в каждой мочке блестит бриллиант, маленький, однако прозрачный и голубой, как Венера на вечернем небе.

– Скажи мне, что случилось.

– Ничего.

Алина садится на стул перед письменным столом мужа и продолжает молчать. Она бросает на Тина Пуйуа испепеляющий взгляд, в котором ненависть сверкает сильнее, чем голубые бриллианты в ее ушах. Она испытывает отвращение к нервным тикам этого головореза, ей оскорбительно его навязчивое присутствие в ее личной жизни все двадцать четыре часа в сутки. Она кладет ногу на ногу и сжимает губы, потому что в присутствии Тина она не намерена говорить ни слова. До Мани доходит.

– Выйди, Тин, – велит он.

Молодой человек, дважды дернув головой, отбрасывает назад прядь волос и встает с надменным видом. За Мани он отдаст жизнь, но неприязнь между ним и Алиной взаимна, и он тоже не старается это скрывать. Он выходит и закрывает дверь.

– Ну теперь, наконец, скажи мне, что стряслось, – говорит Мани своей жене, собираясь с духом в надежде, что дело не слишком сложное. Голова у него забита мыслями о Нарсисо, и он чувствует себя неспособным терпеть супружеские упреки в этот момент. Он смотрит на нее жестко, заранее устав от еще не начатого спора. Он, конечно, обожает ее, пусть только она не создает ему проблем.

Не открывая рта, Алина роется в сумочке и вынимает оттуда конверт. Она встает, кладет его на письменный стол и садится снова. В ее действиях есть нечто вызывающее – жест в духе Джеймса Дина[39] – что вселяет в Мани тревогу, и он колеблется, прежде чем взять конверт в руки. Он смотрит на жену, допрашивая ее взглядом, умоляя об отсрочке, о липшем миге, пока не случилось то, чему суждено быть, – но она, не уступив, возвращает ему взгляд.

Мани в отчаянии. Он не знает в чем дело, но это нечто огромное, тяжкое и невыносимое – то, чему суждено случиться, – и с этим ничего не поделаешь, оно уже нависло над ним. Он открывает конверт, разворачивает лежащую в нем справку и читает: «Клиническая лаборатория. Доктор Хесус Онофре. Сеньора Алина Жерико де Монсальве. Тест на беременность: результат положителен».

* * *

– А что, все, кто жил на Зажигалке, побывали на свадьбе Нандо Баррагана?

– Почти все, но не все, все-таки не все. Бакан и его «забойщики» отказались от приглашения.

– Это кто же такие были?

– Собрание доминошников. Бакан был двухметрового роста слепой негр. Он заставлял свою жену читать ему газеты, рассуждал о политике и об истории и знал все на свете, потому что сам всему выучился. В квартале он пользовался авторитетом: только он и снискал авторитет, не прибегая к оружию. Он ненавидел насилие, суету, жульничество и всякую чванливую показуху. А «забойщики» – это была группа его партнеров по домино, кружок друзей, собиравшихся каждый вечер, с шести часов, на тротуаре перед его домом, чтобы определить чемпиона в турнире по домино, начатом три года назад и не обещавшим когда-либо закончиться. В один из таких вечеров, перед свадьбой Нандо, жена Бакана, пышнотелая мулатка, много моложе своего мужа, оторвала его от партии просьбой выдать ей деньги на покупку платья для торжества. Он сухо отказал. Женщина, привыкшая, что старый муж всегда рад доставить ей удовольствие, захотела узнать, почему. И тут же, в присутствии друзей и зевак, Бакан поднял от костяшек домино свои бесполезные, затянутые катарактами глаза, белесые, как облачный небосклон, и сказал то, чего никто в квартале сказать не отваживался:

– Потому что мы не идем. У меня нет дел с убийцами.

* * *

В четыре часа утра в районе красных фонарей бронированный «Мерседес Бенц 500 SE» цвета взбитых сливок, с тонированными стеклами и белой шевровой обивкой салона, резко тормозит перед выкрашенной черной краской глухой стеной, на которой горит неоновая надпись: «Голубая Сирена. Стриптиз-бар. Настоящие Сирены сделают реальностью ваши самые смелые фантазии». Следом останавливаются две «Тойоты» с вооруженными людьми.

Из «Мерседеса» выходит хромой человек, массивный, как орангутанг, входит в помещение бара и пристально вглядывается в дымный полумрак сквозь черные стекла своих очков «Рэй-Бэн». Это Нандо Барраган, он выжидает несколько минут, пока не начинает различать фигуры людей – они покачиваются в сумраке в ритме меренге[40] «Сожги меня опять». Он рассматривает эту картину взглядом знатока, постепенно составляя свое представление о происходящем. Всего в наличии двенадцать женщин, чьи роли, согласно едва прикрывающим их тела костюмам, распределены следующим образом: две бабочки, один павлин, две сирены, одна коломбина, две травести, один крольчонок, одна тигрица и две просто шлюхи.

– Черную Сирену, Павлина и Тигрицу, – приказывает Нандо своим телохранителям. И тут же покидает помещение и ожидает в «Мерседесе» выполнения приказа.

– В прежние времена, до того покушения, когда его ранили в колено, Нандо приезжал в «Голубую Сирену», требовал запереть двери, поил всех присутствующих, влезал на эстраду, тискал стриптизерш, засовывал им в бикини доллары, а под конец и сам раздевался догола.

– А кому не нравилось смотреть, те должны были помалкивать в тряпочку.

– Говорят, член у него был маленький, ну просто смех, особенно для такого громадного тела.

– А еще говорят, что несмотря на такую скудость атрибутов, он был в состоянии удовлетворить их всех до одной, да еще и на второй круг хватало. Да о нем ведь много чего говорят, не все же правда. Рассказывают, например, будто у него все тело было покрыто волосами, прямо как у обезьяны, а на самом деле кожа у него была гладкая и безволосая, как у людей желтой расы.

Телохранители приближаются к огромной негритянке, одетой сиреной, к блондинке с плюмажем из павлиньих перьев и к худышке, обтянутой трико тигрового рисунка, с прицепленными ушами и хвостом. Они говорят им что-то на ухо, и три женщины поспешно накидывают шали, берут сумочки и выходят на улицу, покачиваясь на каблуках-шпильках высотой девять с половиной сантиметров, подталкивая друг друга, как школьницы, и гомоня, как потревоженные куры.

Повизгивая и жеманничая, они усаживаются в «Мерседес» – Павлин впереди, Сирена и Тигрица сзади, но Нандо это не нравится, и они пересаживаются так, что впереди оказывается Сирена, а сзади Тигрица с Павлином. «Мерседес» и «Тойоты», рванув с места, мчатся по улицам веселого квартала, скрежеща и сжигая шины. На полном ходу Павлин вдруг решает открыть дверцу, прищемивщую ее плюмаж, и едва не вываливается на крутом повороте, но кто-то спасает ее, вцепившись в нее мертвой хваткой и швырнув внутрь. Машины тормозят на площади, где собираются исполнители серенад, и по знаку Нандо телохранители подбирают знакомое трио, своих ребят, и сажают их в одну из «Тойот».

Возглавляемый «Мерседесом» караван приближается к берегу моря, теперь шоссе вьется по склонам прибрежных гор, среди обрывов и скал, спускаясь к чудовищным, черным, зеленым и лиловым волнам, что рокочут внизу. Нандо одной рукой ведет машину со скоростью сто двадцать километров в час, а в другой держит бутылку, чередуя глотки виски с затяжками сигары «Индианка», которую женщины вкладывают ему в рот. Он мчится вниз, пьяный и безумный, не обращая внимания на силу тяжести, с каждым поворотом все сильнее взывающую к нему из глубин, и стреляя из кольта возле дорожных знаков, предупреждающих об опасности спуска.

Девицы в восторге, захваченные румбой и скоростью, возбужденные выпивкой и сигарным дымом, преисполненные заботы об ублажении своего щедрого хозяина: одна целует его, другая сосет, а третья нашептывает ему на ухо любовные стишки. Они пьют из горлышка «Олд Парр» и швыряют в окно пустые бутылки, чтобы посмотреть, как стекло цвета кофе разбрызгивается по асфальту тысячей золотистых осколков, которые «Тойотам» приходится, головокружительно маневрируя, объезжать, чтобы не проколоть шины.

По приказу Нандо Сирена начинает грубый стриптиз, мурлыча меренге призывным голосом индейского демона. Она расстегивает голубой бюстгальтер с отделкой из металлической чешуи, напоминающий средневековые доспехи, и в воздухе подпрыгивают, стосковавшись по свободе, ее монументальные груди, – размерами они достойны книги Гиннеса, и каждую венчает сосок, подобный глазу циклопа. Каждая грудь Смуглой Сирены – чемпион мира среди тяжеловесов, тот, что справа – это Фрэзер, а тот, что слева – Мухаммед Али,[41] их боксерский поединок развивается в полной зависимости от неровностей и извивов шоссе: поворот налево – и Фрэзер наваливается на Али, прижимая его к канатам, поворот направо – и Мухаммед ответным апперкотом нокаутирует Фрэзера, и в пылу схватки оба тяжеловеса упруго наливаются, приподнимаются подобно параболическим антеннам и рассылают порнографические сигналы, вызывая на бой любого.

Водитель и пассажирка переднего сиденья стиснуты, как сардины в банке, словно вместо двоих весьма крупных людей там едут четверо – Нандо-Горилла, Сирена (сиречь Китиха), Фрэзер (правая грудь) и его брат-близнец Али (левая).

Сирена отцепляет рыбий хвост, украшенный латунными и посеребренными чешуйками, и подставляет свежему ветру буйную растительность, что у нее между ног. Выходящая из берегов, щедрая пучина ее устья источает звериные флюиды, от которых Нандо воспламеняется, приходит в раж и заталкивает бутылку вглубь этих амазонских джунглей до тех пор, пока она полностью не поглощается ими, скрывшись вся целиком вместе с портретом бородатого старца на этикетке.

– Обманула ты меня, Сирена, – произносит Нандо разочарованно. – У сирен и дырки-то нет, а в твою трубу загляни подальше – миндалины увидишь.

В это время на заднем сиденье Павлин (длинноволосая блондинка) погружается в дремоту с открытыми глазами, челюсть у нее отвисает, и Нандо велит Тигрице разбудить ее и пощипать. Тигрица, тощенькая, но прыткая, хлещет ее по щекам в надежде растормошить, трясет, покусывает, звучно чмокает в губы, но Павлин все так же неподвижна и бесчувственна, затерянная в мире невесть каких галлюцинаций, в плену пьяной меланхолии. Тогда Тигрица – с хищницей шутки плохи! – впивается в нее отточенными ногтями, срывает плюмаж, а заодно и белокурый парик – он сваливается на пол, открыв взорам бритую голову, гладкую, как бильярдный шар.

– Этой уже ничего не надо, отрубилась, – сдержанным тоном подхалимски докладывает Тигрица.

Павлин ничего не замечает, ей нет дела до того, в порядке ли ее прелести, она все так же пребывает в прострации, несчастная птица, вульгарная и опозоренная, перья выдраны, увядшие титьки повисли под действием собственной тяжести, она поймана с поличным на уловке с париком, и череп выставлен на всеобщее обозрение во всей своей неприглядной наготе.

– Эти шлюхи меня надули, – жалуется Нандо, огорченный как ребенок. – И Сирена поддельная, и блондинка. Одна ты, Тигрица, и остаешься на мою долю в этом жестоком мире.

Тигрица, торжествуя победу, откликается на призыв руладами носовых и гортанных звуков. Она водружает парик Павлина на голову Нандо Баррагана, виснет у него на шее и двигает взад-вперед своим розовым языком, словно кошечка, лакающая молоко из блюдца. Поскольку она сидит в неудобной позиции сзади, она наклоняется прямо над Нандо, сминает ему волосы, стискивает затылок, смрадно дышит в лицо, сбрасывает с него очки, щекочет ему угли его длинными, наподобие кошачьих, усами, так что он с трудом ведет машину.

Однако Тигрице трудности нипочем, она, как никогда, преисполнена стремления выполнить свою работу наилучшим образом, и переносит свои действия на интимные части его тела, демонстрируя опытность и уверенность. Ее пальцы разыгрывают арпеджио, касания рассыпаются неслышными фиоритурами, ладони гладят и похлопывают. Сбросив тигриную оболочку, она обнажает свою настоящую кожу, куда более потасканную, чем первая, но всемерно ухоженную благодаря многообразным ухищрениям и знанию всех секретов красоты – наблюдая за женщиной в зеркальце заднего вида, он достигает наконец сносной эрекции.

Пребывая в полной гармонии с человеком, «Мерседес» набирает скорость по мере того, как растет возбуждение хозяина, и каждый шальной поворот руля заставляет машину пролетать самоубийственно близко от края пропасти. На одном из виражей оба левых колеса проносятся над пустотой, Нандо притормаживает, чтобы выровнять руль и перевести дыхание, и с грустью видит результат происшедшего – с такими трудностями начатый подъем завершился извержением.

– Порой мне кажется, что тебе хотелось бы туда, вниз, – говорит он автомобилю с безграничной нежностью.

Они находятся на высшей точке шоссе. Нандо Барраган со спокойствием большого барина, привыкшего не поведя бровью принимать крутые решения, направляет нос своего «Мерседеса» к пропасти, отдает приказ всем выйти и выходит сам, с проворством, неожиданным для его огромного тела.

Огромный, всемогущий, пьяный в дымину, похожий в длинном белокуром парике на тевтонского воина и напоминающий всем своим обликом то гипотетическое существо, что занимает в эволюции место между обезьяной и человеком, страшный и не знающий удержу, он выталкивает машину на край, бросает взгляд на блеск волн внизу, набирает полную грудь воздуха и толкает в последний раз.

«Мерседес Бенц 500 SE» цвета взбитых сливок обрушивается в бездну, рассыпая искры и блики, это – словно неповторимое кино со спецэффектами снятое широким объективом, и Нандо, остолбеневший, завороженный, ошеломленный, смотрит, как машина тихо летит в огромном и бездонном воздушном пространстве, как она беззвучно падает, словно в замедленной съемке, дырявя по пути облака и обезглавливая ангелов, налетая на черные кручи и отскакивая, демонстрируя при каждом ударе немецкую прочность и безупречное качество сборки, пока, в конце небесного маршрута, волны моря-океана не принимают ее в свои благодатные объятия, – мягкое лоно гасит удар, воды покорно расступаются на ее триумфальном пути, радостно вскипая пузырями и пеной, чтобы поглотить ее безвозвратно на вечные времена.

Наверху, на краю пропасти, Нандо Барраган, бог нетрезвый и желтокожий, человек в белокуром парике, человек в темных очках и с кольтом «Кабальо» на поясе, рябой и хромой, потрясенно созерцает величественную картину – руки раскинуты в стороны, взгляд блуждает – и сознает, что наконец-то экстаз близок. Он чувствует, как горячая молочная лава закипает в его теле, дает ей вырваться фонтаном наружу и орошает своим семенем планету Земля. Тогда он возводит горе полные слез глаза и, раздуваясь от гордости, орет громовым голосом, слышным в небесах и в преисподней:

– Я-а-а – арти-и-ист!

– А правда, что кто-то остался там, в той машине? Говорят, после оргии вернулись на «Тойотах» с телохранителями сам Нандо, музыканты, Сирена и Тигрица. А о Павлине больше никто ничего не слышал.

– Она ведь спала, – так, возможно, и покинула компанию вместе с «Мерседесом» и пошла ко дну, не просыпаясь. Будь она сиреной, она могла бы спастись, но была она всего лишь птица с птичьего двора…

Музыканты, всю дорогу игравшие, сидя в «Тойоте», теперь окружают Нандо и докучают ему угодливостью, следуя за ним по пятам, как неотлучные тени. Его же, набравшегося, точно бутылка «Олд Парра», и утомленного космическим оргазмом, достигнутым при добровольном уничтожении стотысячедолларового автомобиля, тянет отдохнуть, как Бога Отца в седьмой день творения, и он укладывается поспать в удобной песчаной ямине.

Трио с подобострастными жестами окружает спящего. Они поют ему еле слышные болеро и прочие умиротворяющие напевы, опустившись на колени со своими гитарронами и мараками, усердные и скромные, как Мельхиор, Гаспар и Бальтазар,[42] блюдущие покой Младенца.

– Цыц, сукины дети! Еще пикнете, и я велю расстрелять вас на краю обрыва! – орет Нандо, которому они мешают спать, и мелодия, захлебнувшись, обрывается полупридушенным ре-минор. Тогда он засыпает глубоким сном, храпя, точно горное чудовище, и во сне ему явственно предстает Милена, та, что неприступна.

– А что стало с Тигрицей и Сиреной?

– А то, что пока хозяин спал, ими попользовались телохранители и музыканты.

На следующее утро, в гараже дома Барраганов на Зажигалке, Ана Сантана обнаруживает, что одна из двух «Тойот» испачкана блевотиной и распространяет зловоние, а внутри, свалившись на пол возле заднего сиденья, спит полуголая толстуха, наполовину втиснутая в нелепый рыбий хвост.

– Дайте этой женщине позавтракать, – распоряжается Ана Сантана.

– Накрыть ей в столовой? – спрашивает одна из служанок.

– Нет. Пусть поест прямо здесь, в машине.

* * *

– Алина Жерико сказала, что она уйдет от мужа, если забеременеет, и она забеременела. Она сдержала свое слово? Ушла она от мужа?

– Она поступила не совсем так, как грозилась. Она была женщина с характером, способная сдержать свое слово. Но она была влюблена в мужа, и оставила ему возможность выбора. Когда беременность была установлена, она сказала Мани вот что:

– Еще один убитый на твоей совести, и я ухожу.

Алина вручает Мани справку из лаборатории и выходит из кабинета, бросив всего одну беспощадную фразу: «Еще один убитый на твоей совести, и я ухожу».

Мани так и остается со справкой в руках, немой и застывший, точно птичье чучело, он не знает, что сказать и что подумать, и шрам в форме полумесяца оттиснут у него на лице, как вопросительный знак.

Он представляет себе угрозу Алины в виде большой черной жабы, готовой прыгнуть ему в лицо. Дело пахнет паленым – два оголенных провода, производя короткое замыкание, скрестились в его мозгу: рождение его ребенка и убийство Нарсисо Баррагана. Какое-то время уходит у него на то, чтобы оправиться от умственного оцепенения и онемения в членах, и когда ему приходит в голову, что следовало бы обнять Алину, или поздравить ее, или предложить ей выпить, она уже покинула кабинет, ушла с увлажненными глазами и комом в горле, лишь витают еще в прохладном воздухе шелест шелковой блузы и воспоминание о ножках античной богини.

Мани смотрит на часы. Сейчас десять минут восьмого, и в любую минуту этого вечера и ночи может произойти то, что навсегда разлучит его с его женой и ребенком. Если только не удастся дать обратный ход делу, уже зашедшему слишком далеко. Он сжимает голову руками. Сейчас он так же горячо желает, чтобы Нарсисо Барраган остался в живых, как еще несколько дней назад желал ему смерти.

Все еще неверными движениями он надевает кроссовки, завязывает длинные шнурки и встает на ноги. Он хочет пойти вслед Алине, успокоить ее, уверить, что ничего не произойдет, но останавливается: нельзя терять ни минуты. Ему надо бы пойти помочиться, но он откладывает поход в туалет: нет времени.

Он хватает трубку прозрачного телефона и по внутренней связи требует вызвать Тина Пуйуа. В ожидании ответа он достает из холодильника, встроенного в книжный шкаф без книг, бутылку «Кола Роман» и опрокидывает ее одним долгим глотком, ощущая нисходящий, виток за витком, путь холодной жидкости в желудок. Он чувствует, как спадает напряжение в разгоряченном мозгу, к нему возвращается некое подобие уверенности, хотя этому служит помехой настоятельная потребность помочиться.

– Ты знаешь, где сейчас найти Фернели? – спрашивает он Тина.

– Не в обычае было у Мани Монсальве задавать такие вопросы. Он всегда был в курсе всех дел, а теперь обнаруживал неосведомленность, оказывался потерявшим точку опоры, стоящим вне игры, он обращался к помощнику за сведениями животрепещущей важности.

Тин Пуйуа чует ненормальность ситуации. Мани всегда отдает приказы и отвечает на вопросы, а сегодня он все только расспрашивает и просит объяснений. Парень растет в собственных глазах: втайне он испытывает гордость оттого, что знает больше шефа. Он отвечает с важностью:

– Конечно, знаю. В отеле «Нанси», в Городе. Он сказал, что будет там, пока не поступят указания от Фрепе.

– Тогда свяжись с ним, – приказывает Мани. «Кола Роман» завершила свое нисхождение и теперь спускается в мочевой пузырь, усиливая давление.

– По телефону?

– Да. Именно так.

Тин Пуйуа не верит своим ушам. Мани, который не допускает ошибок, только что отдал ему бредовый приказ. Тин возражает:

– Да ведь ясно же, что Фернели не зарегистрировался под своей фамилией… – Мани настаивает как ни в чем не бывало: – Говорю тебе, звони.

Тин повинуется: портье отвечает, что постоялец по фамилии Фернели не значится.

– Я же говорил тебе, Мани, – не упускает ввернуть Тин, и отваживается продолжить: – Хоть бы Фернели не узнал, что мы умудрились спрашивать его по телефону из твоего дома, называя по имени, за несколько часов до дела.

Мани его не слышит. Единственное, что для него сейчас важно – не потерять жену, а самое неотложное – помочиться, и он оставляет без внимания такую чепуху, как мнение Тина или безопасность Фернели.

– Тогда разыщи Фрепе в Городе по радиотелефону, – распоряжается он, в то время как его вздувшийся мочевой пузырь вопиет о помощи.

Тин не соглашается. Он не знает, в чем дело, но готов поспорить, что не обошлось без Алины Жерико. Наконец он неохотно, с раздражением повинуется. Он выходит на связь. Мани говорит с Фрепе – тот уже выехал в Город, чтобы лично проконтролировать покушение. Мани просит его найти Фернели в отеле и велеть ему заморозить план.

– Я объясню тебе потом, почему, – говорит Мани, думая, что у него будет время придумать какую-нибудь причину, не выдавая истинной. Фрепе говорит, что это невозможно. Обеспокоенный, он объясняет, что Город непредвиденным образом переполнен полицией из-за официального мероприятия в здании неподалеку от «Нанси».

– Я не могу попасть в тот район, – объясняет он, – это опасно.

Мани настаивает до тех пор, пока Фрепе не соглашается, отчасти потому, что клановое чувство склоняет его к повиновению, отчасти же по привычке, потому что все всегда делалось или не делалось братьями по одному слову Мани, без всяких «но» и просьб о разъяснениях. Фрепе обещает через десять минут быть в «Нанси», отыскать Фернели и сразу же связаться с Мани.

Мани говорит Тину, чтобы он не отходил от радиотелефона, и отправляется на поиски Алины. На служебном лифте он поднимается на два этажа, мчится по широкому коридору, где ковры заглушают звук шагов, и попадает в главную спальню. Там он находит Алину: она растянулась на кровати лицом вниз, утопив лицо в пуховом одеяле, трагическая и божественная, как Роми Шнайдер в «Сисси».[43] Не говоря ей ни слова, он направляется в туалет.

Мани Монсальве мочится: радостной, сильной, пенистой, ярко-желтой струей. Он возвращается в комнату с чувством легкости и успокоения, убежденный, что драма уже наполовину разрешилась сейчас в уборной. Теперь остается разрешить ее окончательно. Он садится возле жены и гладит ее по волосам.

– Если будет девочка, назовем ее Алина, – он говорит это, чтобы сделать ее счастливой, но на самом деле он хочет мальчика и уверен, что так и будет.

Тут же он возвращается к радиотелефону и вбегает как раз в тот момент, когда Фрепе выходит на связь – он уже в «Нанси», но Фернели там нет и следа.

– Пока что он тут не появлялся, – докладывает Фрепе. – Возможно, скоро будет.

Мани приказывает, чтобы он занимался только поисками Фернели, и ничем другим. Чтобы оставил своих людей в отеле до тех пор, пока они не увидят, что Фернели там. Он говорит, что Тин Пуйуа выезжает к ним, и будет через два часа. И чтобы вышли на связь, как только появятся новости. Тин вскакивает в машину и отбывает в Город с приказом содействовать Фрепе в том, чтобы остановить Фернели. Даже если придется стрелять, – так сказал Мани. Тин считает, что Мани рехнулся, однако отправляется с намерением все исполнить.

Мани остается у радиотелефона и ждет. Он раскладывает пасьянсы, один, другой. Открывает одну за другой бутылки «Кола Роман». Проходит час, полтора, два часа. Без четверти десять звонит Фрепе, он сообщает, что только что приехал Тин, но Фернели не появляется.

– Может, он испугался при виде этакой армии, – говорит он. – А может, поехал прямо к себе, и здесь его уже не будет…

Мани свирепеет.

– Кто-нибудь контролирует этого сукина сына? – кричит он. – Он сказал, что будет в «Нанси», значит должен быть в «Нанси».

– Он свое дело делает по-своему, – вступается Фрепе.

Мани обрушивается на брата, называет его дураком набитым, идиотом, заявляет, что Фернели водит его за нос, и говорит, чтобы он велел Тину отыскать ту самую модельку, предупредить ее о покушении и просить, чтобы она дала знать Нарсисо.

– Как? – вопит теперь уже Фрепе, охваченный подозрением, что его брат продался врагу. – Слишком поздно, Мани! Хочешь, чтобы я велел Тину встать под пули? Отдать жизнь за этого Баррагана?

Мани понимает, что если он не успокоится, то проиграет игру. Он делает глубокий вдох, говорит раздельно и четко, стараясь придать каждому слогу как можно больше весомости:

– Делай, что я сказал. Останови Фернели.

Фрепе вешает трубку и вытирает о штаны ладонь, мокрую от пота. Он делает длинную затяжку сигарой и выходит из наполненной едким дымом телефонной будки. Он шагает к машине, где его ждет Тин Пуйуа.

– Что приказал Мани? – спрашивает Тин.

– Ничего, – врет Фрепе. – Он сказал, что уже поздно, и чтобы мы ничего не делали.

* * *

Нандо Барраган собрал всех своих в центральном патио их дома, и закатное солнце, просеянное сквозь кружево тамариндовой листвы, осыпает желтокожее племя опилками света и тени. Все заняли свои места вокруг главы, все наготове, всецело в его распоряжении, как это бывает всегда в дни «зет».

Они ждут стоя, прислонившись к стенам, курят в молчании сигареты, туша окурки об изразцы галереи, готовые по первому же знаку броситься на уничтожение Монсальве. Нандо, в центре, размышляет, растянувшись в гамаке.

Кроме Арканхеля, заточенного в своей комнате, Нарсисо, который вечно шатается невесть где, и Раки, до которого никому нет дела, налицо все взрослые мужчины клана, остающиеся в живых. Двоюродные и троюродные братья, дяди, кумовья: здесь Барраганы Гомесы и Гомесы Барраганы, трое братьев по фамилии Гомес Араухо, двое рыжеволосых Араухо Барраганов, Симон Пуля, Пташка Пиф-Паф, Ножницы, Кудря.

Нандо развалился в гамаке, он курит и думает, и не найдется никого, кто отважился бы прервать молчание старого вояки, разрабатывающего стратегию. Вдруг курица-несушка взлетает ему на колено и все ждут ее смерти: вот сейчас шеф шарахнет ее о стену, и она превратится в жалкое месиво из перьев. Но Нандо позволяет ей остаться, снисходительный к ее теплому присутствию.

Макака Барраган, расталкивая мужчин, расчищает себе дорогу среди них, подходит к гамаку и что-то говорит брату на ухо. Тогда Нандо взрывает напряженную тишину патио и нудным голосом сонного священника, без усердия служащего мессу, сообщает, что им продали секретную информацию: Монсальве уже в Городе, в одном из центральных отелей.

– Как это им продавали информацию?

– Нандо Барраган разработал безупречную систему разведки и шпионажа. В Городе ни один листочек не падал с дерева без его ведома. Работала целая сеть соседей, таксистов, чистильщиков обуви, продавцов лотерейных билетов, проституток, полицейских, таможенников, и мало ли кого еще, кто поставлял ему секретную информацию. Он покупал ее за деньги, за протекцию или просто за то, что позволял им жить спокойно.

Нандо отдает приказания:

– Женщины и дети в подвалы. Мужчины в «джипы», устроить облаву в центре, искать Монсальве по пяти отелям: в «Межконтинентальном», в «Инн-Карибе», в «Бачуэ», в «Дипломатическом» и в «Нанси».

– Так это правда, что под домом Барраганов был подземный лабиринт?

Это подземное убежище, сырое и темное, они называют его «подвалы». Оно имеет выходящие на улицу проемы на уровне тротуара, у которых размещается охрана с карабинами. Дом Барраганов – это, на самом деле, целый блок домов, соединенных между собой, а под землей один дом с другим сообщаются посредством подвалов. Подвалы используют как переходы, тайники для оружия, товарные склады и укрытия. У них множество выходов, все секретные.

– Говорили, что один туннель идет от Зажигалки до границ Города. Однажды мы видели, как Нандо Барраган вошел в дом, а потом узнали, что он появился через две минуты на расстоянии в двадцать квадр, не выходя на улицу.

Одни говорили, что подвалы были на деле не чем иным, как сетью канализации. Другие считали, что это было чудо военной инженерии.

Макака Барраган принимает командование над оставшимися. У нее смуглая, оливково-желтая кожа, мужеподобное сложение, на резцах и клыках – коронки из белого золота, волосы стянуты сзади в длинную и толстую, как канат, косу. Ей тридцать четыре года, она сквернословит под стать погонщику скота, а характер у нее в пору самому дьяволу, и жизнь ее посвящена только двум великим страстям: оружию и телесериалам.

Она славится своей непогрешимой меткостью, позволяющей ей убивать крыс из рогатки, и умением распознавать марку и калибр оружия по звуку выстрела. Она быстрей кого бы то ни было разбирает и собирает винтовку, и одолеет любого, кто рискнет померяться с ней силой рук.

– В квартале говорили, что эта Макака – о трех яйцах баба…

Тем не менее, ежедневно в полседьмого утра и ровно в пять вечера, она включает телевизор и усаживается в кресло для просмотра своих любимых сериалов. В печальных местах она рыдает без стеснения, обожает хороших персонажей и ненавидит плохих, и ничто на свете не заставит ее оторвать глаза от экрана – ее родичи имели случай в этом убедиться: однажды во время разлива река затопила дом, и пока все сбивались с ног в попытках спасти мебель, Макака, подняв вверх телевизор – древнее черно-белое сооружение, – поставила его на шкаф, чтобы он не намок, и досмотрела серию «Просто Марии».

С патронташами через плечо, с карабином «Сан Кристобаль» в руках, в широкой юбке и в башмаках на каучуке, Макака собирает свой отряд женщин и мелюзги и, понукая, торопит их вниз по черной лестнице, уводящей в подвалы. Она освещает мрачные переходы факелами, втыкая их в покрытые плесенью глинобитные стены, и, шагая через лужи, идет по лабиринту туннелей, как генерал по полю битвы.

Криками и пинками она организует свою паству. Она распределяет среди женщин оружие, не взятое мужчинами: всевозможную рухлядь – от уругвайского автоматического арбалета до «Вальтера» тридцать восьмого калибра, ввезенного нацистским офицером, бежавшим в тропики после войны. Макака велит запасти питьевую воду, еду и одеяла на ночь. Она помещает служанок и малышей в сухое место. У Аны Сантана – та спустилась с шитьем в руках – она вырывает ее тряпье и иголки, швыряет их подальше, и велит Ане взять пистолет.

– Чтоб ты поняла, раззява, – говорит она ей, – что здесь за дела.

– А Арканхель, младший из братьев, так и остался взаперти в своей комнате?

– Нет. Он тоже спустился в подвалы, со все еще перевязанной рукой, робко протестуя, поскольку с ним обращались как с ребенком, и прося дать ему оружие.

– А Макака? Обругала его?

– Нет. Арканхеля она никогда не ругала. Она одарила его кривой улыбкой, обнажив свои одетые в металл зубы, и швырнула в лицо три военных приказа, что у нее было выражением чистейшей приязни. Она даже дала ему оружие по его просьбе. Но она не позволила ему присоединиться к тем, кто отправлялся искать драки.

Наверху, в патио, ночь пропитана запахом пота разгоряченных мужчин, и в воздухе дрожит, острая и немая, священная жажда мести. Гомесы Барраганы, Барраганы Араухос, Пташка Пиф-Паф, Ножницы: они готовы совершить ритуальную казнь в назначенный срок. Разбившись на группы по указанию Нандо, взмыленные, как кони на ипподроме, они ждут в готовых рвануться «джипах» со включенными моторами. Они напряжены, наэлектризованы и сосредоточены, как спортсмены перед стометровкой. На старт… Внимание… Стоп. «Стоп! Назад». Приказы шефа. «Выйти из машин. Зачехлить оружие. Все назад в патио».

Нандо только что узнал, что с шести до девяти вечера в одном из зданий в центре Города состоится правительственное мероприятие с участием общественных деятелей и иностранных гостей. Для охраны участников военная полиция расставила десятки людей в зоне безопасности, и без того наводненной эскортами и телохранителями.

Личная армия Нандо Баррагана не имеет проблем с местной полицией, – та не вмешивается в их дела и глядит на все сквозь пальцы, следуя старому соглашению о взаимной выгоде и мирном сосуществовании, которое до сего дня блюдут обе стороны. Но совершить вылазку в центр, патрулируемый вооруженными чужаками, означает ввязаться в ненужный конфликт. Надо отложить выезд до девяти.

– Неважно, – говорит Нандо. – Не больно и хочется. Эта штука и Монсальве парализовала.

Мужчины снова закуривают сигареты и погружаются в вязкую меланхолию демобилизованного войска. Нандо распоряжается, чтобы им раздали по чашке сахарной воды[44] и по ломтю молодого сыра. Кое-кто засыпает, растянувшись на земле, другие беседуют в сумерках.

В девять мстители снова приводят себя в боевую готовность и наполняют патио смутным шумом шагов и бряцающего оружия. Они плещут себе водой в лицо, разбирают стволы, крестят лоб, грудь, левое и правое плечо, и возвращаются к «джипам» в ожидании главнокомандующего.

Нандо медлит две минуты, вверяя себя наедине своему охранительному талисману. Он молитвенно сжимает его в руке, – «Святой Каравакский Крест, Силе твоей препоручаю себя», – и в это самое мгновение звонит телефон.

Северина снимает трубку.

– Это тебя, Нандо.

– Не теперь, мать, разве не видишь – я уже ухожу.

– Подожди. Говорит, это Мани Монсальве.

Услыхав это имя, Нандо столбенеет, точно окаменевший великан, и в напряженном изумлении сжимает ладонь, вдавив в нее крест из четырех перекладин.

– Разве они когда-нибудь разговаривали лично?

– Всего один раз в своей взрослой жизни, вот этот самый.

– Акак об этом узнали в квартале?

– А уж так оно всегда бывало. Барраганы знали обо всем, что творилось в Городе, но и мы знали обо всем, что творилось у них в доме. Весть об этом звонке нам показалось странной. Нандо и Мани – смертельные враги всю свою жизнь, как говорится, вода и масло, кошка с собакой, никогда они не общались, кроме как выстрелами, и вдруг этот звонок. Нандо решил, что тут какая-то ловушка, или издевательство, или обман, но так или иначе, подошел к телефону.

Нандо не знает голоса Мани, но, однако, едва услышав его, сразу чует своего по крови.

– Как он мог узнать этот голос, если он его никогда не слышал?

– Он узнал его не зная, инстинктом, нюхом.

Он признает его с первого «алло», с той же несомненностью, с какой волк распознает вой другого зверя своего вида. Внезапная боль в искалеченном колене подкрепляет его уверенность, что он говорит с человеком, чья пуля нанесла ему эту рану.

– Это он, – говорит он Северине, прикрывая трубку расцарапанной ладонью.

Мани Монсальве произносит четыре слова и вешает трубку.

– И что же это были за слова?

– Говорят, что ровно четыре слова: «Сегодня ночью берегите Нарсисо».

Нандо Баррраган остается погруженным во тьму сомнений. То, что случилось, не имеет прецедентов в долгой истории их кровопролитной войны.

– Говорят, что он был сам не свой после звонка двоюродного брата, Мани Монсальве. Подумать, всю жизнь воевать по неизменным правилам, и вдруг, здрасьте пожалуйста, твой противник появляется с предупреждением, с какого боку он хочет ударить, выдает тебе секрет своего следующего хода…

Нандо ищет хоть какой-нибудь проблеск в глубине своего рассудка и находит только миражи, предположения, сомнения и бессмыслицы. Если они хотят убить Нарсисо, зачем Мани сообщает об этом? Или у них другие намерения, и звонок должен запутать противника? И почему звонит лично Мани Монсальве? Исключительно ради какой-нибудь хитрости? Нандо смотрит на Северину, по-прежнему стоящую возле него, но не говорит ей, что сказал Мани. Он только спрашивает:

– Верить ему или не верить?

– Верь.

– Тогда надо найти Нарсисо.

В это момент Нарсисо может быть где угодно – в баре, ресторане, на петушином бою, в кегельбане, на пирушке или распевать серенаду – ничего не подозревающий и пленительный, под прицелом вражеского оружия. Как добраться до него раньше, чем его настигнет смертельная пуля? Северина знает ответ: Сан Антонио. «Вот сейчас поставлю Сан Антонио вниз головой».

– Есть в квартале такая старая традиция. Кто бы что ни искал, работу ли, жениха ли, или потерянный ключ, надо поставить вверх ногами изображение этого святого, а когда его снова поставят на ноги, он находит искомое.

– А в этом случае как, помогло?

– Сан Антонио сотворил им чудо. Спустя полчаса Нарсисо явился домой, по собственной воле – никто не искал его и не звонил ему – весь благоухающий и разряженный, потому что зашел он домой по пути на вечеринку к своей подружке-модели.

Прямо в парадную дверь входит Нарсисо Барраган, Лирик, в белом фраке с гарденией в петлице, сияющий и смеющийся, только что из турецких бань и после японского массажа, знать не знающий об опасности и далекий от какой бы то ни было войны. В фиолетовом «Линкольне» – цветы и шампанское ко дню рождения тоненькой куколки, которую он хочет пленить.

– С Новым годом! – кричит он суровым воякам своего брата, – на дворе разгар августа, – и идет мимо них, легко вытанцовывая развеселую кумбью.[45]

– Он что, не знал, что это день «зет»?

– Знал, конечно, просто прикидывался психом.

Он встречает Северину, нагнувшись, звонко целует ее в лоб, просит, напевая, приготовить себе тарелку риса с молоком и уже намеревается исполнить следующие па своей кумбьи, как на него наваливается огромная туша Нандо, лишив возможности двигаться.

Нарсисо брыкается, пытаясь освободиться, теряет мокасины, кричит и ругается, его дивные глаза мечут молнии. В процессе бесполезного сопротивления он пачкает свой фрак, рассыпает лепестки гардении, напрочь портит прическу под Гарделя. Но Нандо безо всяких объяснений, не дав ему вздохнуть, хватает его и тащит в подвалы, где передает Макаке с приказом:

– Не выпускай его отсюда до утра.

Макака стискивает Нарсисо, поставив его лицом к стене, упирается коленом ему в поясницу, приставляет к затылку дуло своего «Сан Кристобаля» и повторяет в самое ухо с наихудшей своей интонацией:

– Ты все слышал. До утра отсюда не двинешься.

– После звонка Мани Нандо Барраган изменил стратегию. Он уже не собирался охотиться на врагов по отелям, потому что главное было бросить все силы на защиту дома, а точнее Насисо, находящегося в доме. Когда Монсальве явятся за ним, они вынуждены будут осадить крепость и взять ее штурмом. Если им это удастся. Намечалось большое сражение, самое зрелищное из всех, и мы, мальчишки квартала, тоже хотели поучаствовать. Так что мы примкнули к Барраганам и помогали им строить на соседних улицах укрепления из булыжника, ящиков, камней, старой мебели, мешков с песком.

Он занимает пост главнокомандующего объединенной армией Зажигалки и присутствует повсюду одновременно, точно Дух Святой, организуя возведение баррикад, расставляя снайперов, создавая пикеты, военные советы, команды смертников, авангард и арьергард. Ни одна мелочь не ускользает от единоличного господина и хозяина войны.

* * *

– Всякий раз, как наступал день «зет», на Зажигалке начинался переполох. У Барраганов была возможность защищаться и обороняться. Их женщины и дети укрывались в подвалах, под надзором Макаки, а сами они шли встречать Монсальве лицом к лицу. Но остальных жителей квартала охватывала паника. Нам некуда было идти, и некого просить о помощи, и мы проводили бессонную ночь в ожидании худшего.

Самая долгая из таких ночей была эта, когда прокатился слух, что враги идут в наш квартал за Нарсисо Барраганом. Мальчишки со скандалом требовали у родителей пустить их повоевать, а старшие, выжидая, запирали нас в кухнях. Приходской священник и послушницы вышли к народу, точно пророки Апокалипсиса, говоря, что если мы не выдадим Нарсисо, то Монсальве, как ангелы истребители, будут ходить из дома в дом, обезглавливая первенцев. Мы им поверили, да, настал Страшный Суд. Но как могли мы выдать Нарсисо, если его у нас не было? Самые отчаянные подбивали нас всем вместе атаковать дом Барраганов, захватить в плен Нарсисо и выдать его Монсальве, чтобы их утихомирить. Но на поверку против Барраганов никто не смел и пальцем шевельнуть. Если мы боялись врагов, Монсальве, то перед друзьями, Барраганами-то, мы трепетали. Единственный во всем квартале, кто сохранял спокойствие, был Бакан. Он посмотрел вокруг ничего не видя, закрыл свои белесые ясновидящие глаза, и вернулся к нескончаемой партии в домино. Его друзья, забойщики, не дрогнув, составили ему компанию на всю ночь.

– К полуночи разнеслась весть, что Монсальве уже едут. Шестьдесят с лишним человек на двенадцати «джипах». Мы схоронились за дверями, вооружились камнями, палками и горшками с кипящим маслом, и стали ждать, когда разразиться наихудшее. Мы прождали порядочно, однако никто не появлялся.

* * *

– Для людей пустыни время «зет», даже в тех случаях, когда убитым оказывался кто-то с их стороны, было звездными часами на всем протяжении цепи кровавых событий. Как нокаут в боксе, как home run[46] в бейсболе, как вольтерета[47] в корриде. Без соблюдения часов «зет» вся игра не стоила свеч. Время «зет» продолжалось одну ночь, ни минутой больше или меньше, по строгой традиции, которой Барраганы и Монсальве следовали уже двадцать лет. Этому священному установлению, организующему их жизни в циклы смертей и мщений, они десятилетиями подчинялись так же естественно, как встречают лето и период дождей, Великий Пост и Пасху, Страстную Неделю и Рождество. Той ночью, однако, часы шли, а новостей не было. С тех пор, как раздался, примерно в девять, звонок Мани, Барраганы собрались на Зажигалке, чтобы охранять Нарсисо. Но пробило двенадцать, и все еще ничего не произошло. Также ничего не произошло ни в час, ни в два, ни в четыре.

В пять, на рассвете, Нандо покидает линию обороны и уходит в кухню к Северине, чтобы немного отдохнуть.

– Ничего? – спрашивает она.

– Ничего, – отвечает он удивленно. – Но у них в запасе еще два часа.

Он велел, чтобы ему дали знать о малейшем признаке тревоги. Наступает шесть часов утра, в патио врывается яркий свет и будит кур на насестах, певчих дроздов, собак, склонную к рукоблудию обезьянку. О Монсальве ни слуху, ни духу.

Северина никогда не видела, чтобы ее сын так нервничал. Ни отвар батата с петрушкой, приготовленный ею, чтобы его успокоить, ни терпеливое похлопывание кончиками пальцев по голове не идут ему на пользу. Он снял свои очки «Рэй-Бэн», и его близорукие глаза блуждают, ни на чем не останавливаясь, затуманенные смятением. Его тревожит не то, что противник нападет, а то, что он этого не делает. Он не выносит, чтобы ему ломали сложившуюся схему. Одна мысль о том, что время «зет» пройдет спокойно, выводит его из себя, и мучительная тревога нарастает в нем градус за градусом, как лихорадка.

Уже полседьмого, цыплята клюют маис, служанки стирают белье в прачечной, все на свете делают, что им положено, кроме Монсальве – они не появляются.

– А если они не нападут? – спрашивает Нандо в пространство ошеломленным голосом. – Если на этот раз никто не будет убит?

– А если и в следующий раз? – эхом подхватывает его вопрос Северина.

Вот-вот наступит семь часов, когда время «зет» истечет, и Нандо охватывает полное смятение с упадком сил и тахикардией. Встревоженные Барраганы окружают его.

– У него грипп начинается, – заявляет кто-то.

– Это от усталости, – поправляет другой.

– У него давление.

– Нет, – говорит Северина, – это догадка.

– Догадка?

– Догадка о том, что жизнь могла бы быть иной.

* * *

Радиоприемничек марки «Санио» маленький, но мощный. Мани всю ночь прижимает его к уху, включив на едва слышимую громкость. Алина, примостившаяся рядом, спрашивает, почему он не выключит радио, и он отвечает, что хочет слушать музыку. Но на самом деле он жадно ловит сводки новостей.

Они коротают ночь в полусне-полубодрствовании, одурманенные зыбкой дремотой и монотонным бормотанием приемника, обнявшись и затерявшись среди великолепных просторов своей кровати «Кинг-сайз» – мягкой и нежной, розово-сиреневой, безграничной, ирреальной, изолированной от мира, атласной и пуховой.

– Настало семь утра, а в новостях так и не было сообщения, которого так боялся Мани, – об убийстве Нарсисо. Это значило, что время «зет» истекло, и Нарсисо спасен.

Старуха Йела приносит им завтрак в постель, и Мани, который обычно пьет только черный кофе, на этот раз требует яиц, хлеба, кровяной колбасы, молока, фруктов, и удивляет Йелу и Алину аппетитом, какого за ним никто прежде не замечал. Потом он приказывает, чтобы их не беспокоили ни по какому поводу – они будут спать все утро.

Он наконец выключает «Санио», прижимается к Алине Жерико, как ребенок к матери, и тихо погружается в сокровенную область спокойных сновидений, где он не бывал уже очень давно. Оказавшись в ней, он раздевается и купается в расщелине, в пресной прохладной воде, что бежит безостановочно, беззвучно, меж зеленых камней до самого моря.

– Это был поток, бегущий в «Деве Ветра»…

* * *

Дом Барраганов умиротворен теплым запахом только что сваренного кофе. Люди принимают отдых ошарашенно, как если бы они ожидали конца света, и в последний момент получил сообщение о его переносе на другой день. Домашние животные ведут себя с простодушным легкомыслием существ, побывавших, не ведая того, на волосок от смерти. Солнце щедро изливается на всех, расточая милосердие и прощение.

Нарсисо Барраган вылезает из подвалов злой как черт. Он ни с кем не здоровается, он даже не отвечает Северине, предлагающей ему кукурузную лепешку с яйцом и ломтиками папайи.

– Я же им говорил – они не явятся. Бабьи бредни, нафиг, идиотизм поганый, – возмущенно бормочет он, отряхивая белый фрак, непоправимо испорченный в эту самую долгую и утомительную ночь в его жизни, в эти адские десять часов, проведенных в осаде злости, клаустрофобии и катакомбных газов.

Он проходит мимо Нандо, не удостаивая его даже поворота головы в его сторону, он только фыркает от злости. Он уже не отплясывает кумбью и не лучится обаянием: пинает собак и рычит на людей. Также он не блистает белизной и элегантностью: он грязен, потрепан и страшен, как какой-нибудь Пташка Пиф-Паф, как какой-нибудь Симон Пуля.

Загрузка...