Она ответила, чтобы он уж как-нибудь привыкал видеть его здесь, это, мол, тоже на пользу его продвижению в обществе и приобщению к славному прошлому.

– Через несколько лет, сеньор Монсальве, – пророчила сеньорита имиджмейкер, все на свете будут уверены, что этот генерал – ваш прапрадедушка, да и вы сами начнете верить этой сказке.

* * *

– С кем в тот вечер занимался любовью Арканхель Барраган?

– С худой смуглой девушкой, которую Немая привела к нему в комнату.

– А как ее звали?

– Никто не знает. Арканхель не спросил у нее имени.

Он раздевает ее без грубости и без любопытства, ложится голым рядом с ней и спрашивает, откуда у нее шрам под коленкой. Она отвечает, что поранилась в детстве об изгородь из колючей проволоки, и спрашивает его о ране на руке.

– Болит? – говорит она.

Арканхель не отвечает. У девушки две косы, и он осторожно расплетает их, стараясь не дергать ее густые вьющиеся волосы. Он берет кончик ее пряди и ведет им по коже девушки так, словно это кисть художника, обрисовывая ее веки, брови, затылок, губы, уши, соски.

– Не смейся, – говорит он. – Засмеешься, и все пропало.

Она старается лежать серьезно, спокойно, но ее одолевают щекотка и смущение, она корчит недовольные и жеманные гримаски, испускает смешок вроде воркования голубки. Арканхель взбирается на ее тонкое тело и начинает заниматься любовью, то ли играя, то ли всерьез, думая о другом и глядя по сторонам.

Взгляд его ласковых глаз медового цвета скользит по стене, годы назад выкрашенной небесно-голубой краской, а теперь ставшей облезлой и серой. Он задерживает взгляд на трещине, где шевелится какое-то темное блестящее насекомое. Похоже, мохнатое, как паук. Черный паук, что прячется в своем укрытии, таится в тени, паук-конспиратор, пускающий шелковые слюни, чтобы плести свою паутину.

Взгляд Арканхеля спускается по стене и переходит на перовую подушку, затопленную алчной курчавой волной – это волосы девушки, – затем движется дальше и устремляется на родинку возле ее губ, прелестную родинку, сидящую почти в самом уголке, словно она только что появилась изо рта. Словно бы и она – крошечное насекомое, живущее во рту, как в норе, и вот оно высунулось и хочет спрятаться обратно. Но оно не шевелится: это всего лишь родинка, ее загадка разгадана вмиг, и Арканхель забывает о ней.

Его тело раскачивается на девушке, и Каравакский крест, висящий на цепочке у него на шее, качается в такт, словно золотой маятник. Пока его член трудится, глаза Арканхеля блуждают, взгляд по простыне сползает на пол, по зеленым и кремовым, уложенным в шахматном порядке, плиточным квадратам скользит в угол, к оставшемуся от завтрака подносу, и там натыкается на двух медно-рыжих тараканов, хорошо заметных на остатках еды, с их непогрешимыми усами, готовыми уловить малейшую опасность. Лежа на смуглянке, Арканхель Барраган качается вверх и вниз, словно на качелях, и разглядывает этих могучих тараканов в кератиновых панцирях – они выживают при ежемесячных фумигациях, производимых Немой, и смеются над утренними поверками ее метлы. Но будь он хоть каким долгожителем, таракан – вещь пустяковая, и Арканхель теряет к ним интерес.

Безымянная девушка под ним испускает слабые стоны, ненавязчиво пытаясь привлечь к себе внимание. Арканхель обладает ею, словно автомат, не думая о ней, его движения так же машинальны и правильны, как при выполнении двухсот ежедневных упражнений для брюшного пресса или как когда он крутит педали на велостанке. Он берет ее, но он ее не хочет, он занимается с ней любовью, но он ее не любит. Это еще одна девушка, такая же, как и многие другие девушки, и будь она как угодно мила, эта безымянная девушка тоже вещь пустяковая.

Другое дело, паук… этот паук, что мельтешит, и ткет сети, и ждет в засаде, этот вещий паук тревожит Арканхеля. Он снова ищет его глазами, взгляд его опять взбирается по стене, пока не обнаруживает паука, таящегося в своем гроте, за слоем пыли. Жив, бодр, бдителен, умен. Есть в этом насекомом что-то непонятное, что вынуждает Арканхеля разглядывать его. Магнит. Знакомое притяжение, уже виденный отблеск. От паука исходят лихорадочные сигналы, которые юноша уже знает. Которые он медленно узнает. Этот паук не паук. Его лапки – ресницы, его шевеление – мигание, его блеск, яркий и влажный, – вожделение. Этот паук – человеческий глаз. Глубокий глаз Немой, это она смотрит, спрятавшись за стеной. Это ее магнетический глаз, мохнатый и хищный глаз паучихи-охотницы, он гипнотизирует, тянет юного племянника вглубь щели, открывается и закрывается, чтобы поглотить его живьем во всем блеске его нетронутой красоты.

– Так это, стало быть, правду говорят. Что Немая приводила девушек к Арканхелю, чтобы подглядывать, как он занимается с ними любовью.

Сгорая от потаенной любви, вся изнывая под своими железными доспехами, бемужняя тетка прячется в соседней комнате и наблюдает за боготворимым племянником…

– Пожалуй, она саму себя ласкала, когда этак в потемках шпионила…

– Да не могла она. Ну как бы ей это удалось в ее поясе с тридцатью шестью острыми зубцами спереди и пятнадцатью сзади?

– А, может, и не было никакого пояса.

– Почему же тогда так говорят?

– Ну, во-первых, народ болтать любит. Во-вторых, мужчины она никогда не знала. А в-третьих, как иначе объяснить металлический звук, который она производила при ходьбе. Словно тихонько цепи позвякивали. Это ее железки под нижними юбками звенели.

– Что сделал мальчик Арканхель, когда понял, что тетка за ним подглядывает?

– В этот самый миг он стал взрослым.

Это ты, Немая? Ты здесь? Это твое тело и твоя душа? В миг, когда он осознает присутствие тетки, когда представляет себе, что это ее он держит в объятиях, Арканхель Барраган становится гигантом. Порыв мужественности укрепляет его хрупкий организм, и его туманные мечты обращаются в твердую волю, способную мочь и владеть.

Устремив глаза на око своей тетки, имея в мыслях ее одну, с сердцем, безумным от любви, и членом, возросшим и бешеным от желания, небесный мальчик обращается в багрового, одержимого страстью демона. Он встает на дыбы, подобный землетрясению, и поднимает в воздух девчонку, лежащую на его постели, он швыряет ее и бросается сверху с дикой ненасытностью, он треплет ее, как тряпку, он языком лишает ее дыхания, он высасывает ее поцелуями, он кличет ее голосом зверя во время гона, он лижет и кусает ее с собачьим упорством, он трясет ее, входит в нее и пожирает ее всю, как тигр свою добычу.

– А девушка, она-то что?

Вспышка мужской силы и желания у Арканхеля так внезапна и грандиозна, что девушка сначала удивляется, потом пугается, а под конец изнемогает от наслаждения. Однако все время испытывает странную уверенность, что не она – причина этих крайних проявлений: как игривого безразличия сначала, так и звериного натиска потом.

Тем временем он, мальчик, ставший взрослым, чье тело покоится на безымянной девушке, а душа в забытьи прильнула к его тетке Немой, в бесконечном раскаянии, в бесконечной признательности возносит благодарность небесам и просит о прощении. «Прости меня, Немая, как и я тебя прощаю, и наслаждаюсь тобою, и обольщаю тебя, вот сейчас я срываю твои черные одежды и познаю твою зрелую плоть, я смотрю на тебя и вдыхаю твой запах, и разбиваю на тысячу частей железо твоих оков, и взламываю твои замки, и нарушаю твое молчание. Умоляю тебя, велю тебе, требую: пусть твой рот говорит, пусть твои ноги раздвинутся, я иду к тебе. Открой и глаза твои, смотри, я пью тебя, я пью, точно молоко матери, твою силу и затем ухожу, чтобы взорвать мир, и снова вхожу, и пью твою мощь, и выхожу снова, и снова вхожу, выхожу и вхожу, выхожу и вхожу, выхожу и вхожу, и рассыпается звездами ужасная эта любовь, что совсем меня убивает, и наконец отдыхаю, держа тебя в объятиях. Я закрываю глаза и окна, я заграждаю двери, я стираю воспоминания и забываю мертвых, и все опасности я изгоняю навеки. Твои слова – ведь сейчас ты говоришь со мною – баюкают меня, и я засыпаю у тебя на груци держа тебя за руку, и пусть Господь – ведь он всемогущ – простит нас обоих».

* * *

Адрес гаража. Это и есть секрет, который купил Нандо Барраган. Адрес гаража в Городе. С этого часа в любой момент Фернели может оказаться у него в руках. Надо всего лишь сидеть и ждать, когда он явится за легким грузовиком, который у него там спрятан. Больше ничего. Надо же, провести столько бессонных ночей, потраченных на добычу сведений и разгадывание психологии, столько ломать голову, идя по следу, разрабатывая и отменяя операции, – и вот, оказывается, добыча сама идет в руки, точно падающий с ветки спелый плод. Проданная увечной тварью, которая является, скользя ужом, и сдает эту добычу – подумать только – всего за несколько монет.

Мочо знает, что три месяца назад Фернели припрятал в одном гараже красно-белый «Форд». Он пользуется им, приезжая по делам в Город. В любой момент он может явиться за машиной. Может быть, в полночь, или с утра, а потом поставит ее назад на другой день, а то, пожалуй, и несколько недель проездит, не возвращаясь.

Нандо бледнеет: его испещренное кратерами лицо становится точь-в-точь, как поверхность луны. Мочо не успевает договорить, как Нандо отбрасывает стул и встает на ноги, яростный и громоздкий, словно только что включенный после долгого бездействия робот. Мочо сжимается, подавленный видом приведенной им в действие военной машины. Нандо достает кольт «Кабальо» – тот самый, из которого он убил своего двоюродного брата Адриано Монсальве – и заряжает его серебряными пулями с оттисками инициалов.

– Идем, – приказывает он увечному человечку. – Веди меня к Фернели.

Мочо не может встать от испуга, как будто вместе с рукой вдобавок лишился и ног, и, дрожа, ожидает, что гигант тумаком заставит его подняться, но тот вместо этого внезапно останавливается, вдруг сбавляя напор.

– Минутку, – говорит Нандо. Он снова садится и спокойно зажигает «Индианку».

Его тяжелые лапищи разряжают кольт, а с языка слетают тихие решительные слова:

– Оставь заложников.

– Как ни хотелось ему заполучить Фернели, в последний момент Нандо обуздал свой инстинкт убийства и отложил дело. Он решил прикрыть спину на случай, если бы ему расставили ловушку. Ведь Монсальве было не впервой подкупать людей, чтобы устраивать ему засады.

– Они договорились, что заложниками будут отец Мочо, человек уже совсем престарелый, и его младший сын. Мочо привезет заложников из своей деревни и оставит их в доме Барраганов. В случае, если бы все прошло как следует, Нандо обещал подарить им землю, на которой они жили, и в придачу неплохую сумму в долларах. Но если бы что-то вышло плохо, старика и мальчика ждала смерть.

– И прежде чем убить, я заставлю их помучиться, – стращает Нандо, подводя итог заключенной сделке.

* * *

– В тот период, когда он жил в колониальном домине, Мани Монсальве сделался богаче, чем когда-либо. Ему наперебой предлагали выгодные дела. Партнеры сваливались буквально с неба. Сеньорита Мельба Фоукон отпирала все двери: она крутилась вовсю, чтобы сломить предрассудки добропорядочных людей. Знала, с какой стороны к ним подъехать, чтобы они слегка поступились своей моралью. Она усаживала их за стол своего патрона и прикармливала его деньгами.

– Нет, все дело было в разделении обязанностей, к которому пришел Мани со своим старшим братом. Фрепе держался в тени, ковал горячие денежки, а Мани в это время делал хорошую мину и отмывал их. Хотя они и не доверяли один другому, но вместе-то и держали за хвост удачу.

– А Барраганы, наоборот, с каждым днем оказывались все в большей изоляции и бедности.

– Со смертью Нарсисо они забросили торговлю. Больше и песо не прибавили к своим деньгам.

– Так расчет Фернели и оправдался: сперва подорвать их дела, потом разгромить их.

– Да, оправдался. Хотя по правде сказать, когда умер Нарсисо, от их состояния уже немного оставалось.

– А кучи долларов, что хранились в подвалах?

– Сошли на нет. Они их растранжирили на гулянки, войну и на всякие чудачества. Последняя крупная трата, известная за ними, была свадьба Нандо и Аны Сантана. В лучшие времена Нандо Барраган сталкивал в пропасть новенькие автомобили ради удовольствия полюбоваться, как они разлетятся вдребезги. Всем напоказ на улице зажигал сигареты от сотенных бумажек. Еще он любил швырять доллары «на кого Бог пошлет», чтобы мальчишки квартала их хватали. Таким манером он покупал преданность и добивался популярности, а заодно забавлялся, глядя, как народ готов поубиваться, чтобы заполучить несколько монет, как люди царапают и рвут друг друга в клочья, озверев от жадности. Другим его излюбленным развлечением был «жирный шест». По воскресным и праздничным дням посреди площади водружали по его приказу смазанный салом шестиметровый шест с мешком, набитым монетами, на верхушке. Мы с ума сходили в попытках взобраться наверх и схватить добычу, а ему достаточно было видеть, как мы превращаемся в липких от жира, алчных и благодарных обезьян, чтобы чувствовать себя королем. Мы поднимались, самое большее, на три или четыре метра и снова съезжали, никто ни разу не смог добраться до верху. В одно из воскресений парнишке по прозвищу Огонек, очень рыжему и молчаливому, это удалось. Квартал взорвался возгласами и аплодисментами: «Браво, Огонек! Ай да рыжий!» Но он не схватил мешок, а с самой верхушки поглядел на нас словно бы с сожалением, словно бы с презрением, а затем раскинул, точно крылья, руки, бросился вниз головой и разбился о землю. В тот вечер на бдении у его гроба мы накачались пивом и во хмелю ударились в рев, проклиная нашу кошмарную жизнь. Время стояло трудное, лихое. Деньги утекали не пойми куда, кровь лилась рекой, рвались бомбы. Люди уж и знать перестали и как их звать, и что им делать.

– А что, все на Зажигалке брали деньги от Нандо Баррагана?

– Не все. Бакан и все собрание доминошников кичились тем, что Нандо никогда не удавалось заставить их пачкать руки. Их элегантная бедность раздражала кое-кого, в ней усматривали вызов, и однажды вечером, при неясных обстоятельствах кто-то решился обстрелять дом Бакана. Сам он находился, где всегда, – сидел в своем плетеном кресле-качалке на улице, глядя в белое и пустое ничто и слушая певучий голос своей мулатки, читавшей ему последние новости из старой столичной газеты. Услышав выстрелы, он и головы не нагнул. Семь пуль просвистели мимо него, не задев, и вонзились в стену за его спиной, – там они и до сих пор сидят. С тех пор пошел слух, что и сама смерть к нему почтение испытывает.

– Только Бакан и его забойщики противостояли Барраганам?

– Были и другие. Но многие привыкли в самом деле привыкли получать монету в обмен на лояльность. И когда Барраганы перестали раздавать деньги, эти самые люди утратили к ним всякий страх и уважение, и стали поворачиваться спиной. Уже судачили о том, что Барраганы теперь тощие коровы, что у них нечем даже платить телохранителям, когда однажды в квартале узнали, что втайне от Нандо женщины продали обломки фиолетового лимузина покойного Нарсисо, которые до этого времени хранились как священная реликвия. Они продали его, потому что им не хватало на домашние расходы. Годами они жили, привыкнув, что Нандо каждое утро оставляет в ящике кухонного стола пачки купюр. Кому нужно было, брал оттуда. Никто не заботился ни о ведении бухгалтерии, ни о бюджете, – к чему, если денег у них было больше, чем они могли потратить. Однажды они открыли ящик, а там – ничего. Они не отважились предъявлять претензии Нандо, а вместо этого пустили в оборот «Линкольн Континенталь». Они продали его одной похоронной конторе, которая, исправив причиненные гранатой повреждения, превратила его в погребальный автомобиль. Сплетня неслась из уст в уста, и это было начало конца.

* * *

Ана Сантана бродит, как тень, по дому Барраганов. Поначалу они ее ненавидели, теперь нет и этого. Кажется, никто не замечает ее робкого присутствия, когда она проходит по коридорам, поливая герань, когда выходит из ванной в своем бесцветном халатике, с накрученным на мокрые волосы полотенцем, или когда она усаживается за свою машинку «Зингер» чинить занавески для своей комнаты или простыни с круглой кровати, которая уже не оказывает прежних услуг, так как ее механизмы заклинило. Никто не заговаривает с ней, и она с ними, и с каждым днем добавляется по кирпичику в окружающей ее стене молчания.

Должно быть, из-за той изоляции, в которой они ее держат, ни Нандо, ни женщины Барраган не знают, что в последние месяцы она вернулась к работе по найму, беря у соседок заказы на шитье простеньких моделей, починку, подшивку и переделку старых вещей. Пока ее подруги – они не видели ее со дня свадьбы – с завистью представляют ее жизнь – королевы, коронованной мужниным золотом, в действительности она сама оплачивает свои расходы: шампунь, гигиенические прокладки, нейлоновые чулки, страстоцвет для успокоения нервов, иглы «Кадена», нитки, пуговицы и прочие предметы первой необходимости, соответствующие ее скромным привычкам приличной трудящейся сеньориты. Все, как когда она была не замужем.

У нее болят запястья. Одиночество и нелюбовь вошли в ее тело и проявляются в виде ревматических болей, терзающих запястья, вынуждая ее часто прерывать работу. Она откладывает в сторону плиссированную юбку из голубого полиэстера, которую укорачивает для одной из своих племянниц, выходит из своей комнаты и направляется в кухню, чтобы немного передохнуть за чашкой кофе. Сначала она проходит мимо, украдкой вглядываясь в дымный, пропахший фасолью полумрак: удостоверяется, что там нет Северины. Она не выносит непроницаемого и неприязненного присутствия своей свекрови, как и ее глаз – угрюмых от злобы и красных от горя. Северины нет. Ана входит, берет теплую шоколадницу со сладким кофе, стоящую на плите, и наливает себе чашку. Уже уходя, она замечает силуэт Немой – та ест кислые плоды гуайявы в темной кладовке.

– Я тебя не видела, – говорит ей Ана.

Остальных женщин этого дома она боится. Немая, напротив, успела внушить ей уважение. У нее вызывает доверие упорная и непоказная энергия Немой, ее неуклонная верность делу: обслуживанию других, поглощающему ее жизнь. Макака – та просто громила, думает Ана, а вот Немая – по-настоящему сильная. В противоположность Северининой добровольной молчаливости, таящей яд и порицание, вынужденное молчание Немой кажется Ане спокойной ничейной землей, которая обещает хранить тайны и приглашает к откровенности.

Не одна Ана Сантана поддается соблазну развязать при ней язык, пустившись без удержу в пространный рассказ. Все в семье поступают так время от времени, хотя и знают, что не получат никакого ответа, ни совета, ни комментария. А может, именно потому, что видят в Немой идеальную конфидентку: единственного человека, предоставляющего в их распоряжение внимательные уши и закрытый рот.

– Ночью Нандо опять говорил во сне об этой женщине, о Милене, – выпаливает Ана, садясь на табурет рядом с Немой. – Вечером он вошел в комнату, чем-то взбудораженный, чем – не захотел мне сказать. Он улегся в гамак, как обычно, а я осталась одна на кровати. Он выкурил пять «Индианок» одну за другой, окурки загасил об пол. Я поняла, что он заснул, потому что он захрапел. Но затем он начал говорить о ней, как уже бывало. Он отвечал мне сквозь сон на все мои вопросы. А затем он повернулся ко мне спиной, и дальше уже молчал. Я проплакала до рассвета.

Бездонные глаза Немой разглядывают Ану, пронизывая слой за слоем. Сначала проницают сквозь ее белую кожу старинной куклы, потом, глубже, видят усмиренную гордыню бедной девушки, а в глубине – страждущую, кровоточащую душу, с упорством факира распинающую себя на отточенных остриях оскорбленного достоинства, разбитой мечты о любви и язвящей ревности. Ана Сантана не выдерживает этого взгляда, он жжет ее. Она встает, наливает себе еще кофе, снова садится, трет ноющие запястья и продолжает рассказ.

– Я хотела узнать, когда он с ней познакомился. Он сказал, что это было много лет назад, на закате, в заповеднике розовых фламинго. Он возвращался из поездки и вышел из «джипа», чтобы подождать, когда вернется стая. В тот момент, когда он увидел птиц на горизонте, к нему приблизилась двенаддатилетняя девочка. Дитя нищеты: тощая, грязная, зубы гнилые. «Увези меня в своем „джипе", – попросила она. Он рассмеялся и сказал: «Куда же ты хочешь, чтобы я увез тебя?» – «Далеко. Туда, где мой муж меня не найдет».

Немая уже знает об этом. Ее глаза под мохнатыми бровями, окаймленные мохнатыми ресницами, обладают рентгеновским даром и видят многое. Она сторожила сон своего брата Нандо, и видела в его снах стаю фламинго. Их шесть десятков, и они, как и каждый вечер, возвращаются на то место, где ночуют из поколения в поколение. Они летят устало, медленно махая крыльями в горящем на западе небе. Нандо очень молод, он один на селитряном пустынном берегу, он в рубашке, без пиджака, весь в гусиной коже от холодного бриза. Перед ним расстилается море, позади и по сторонам, насколько хватает глаз, – раскаленная белизна пустыни.

На этом берегу не живут люди, кроме старика-индейца, обладающего пронзительным голосом и скупого на слова, которому власти доверили бюрократическую работу по подсчету птиц: каждый вечер он детским почерком записывает сколько особей прилетело и точное время их возвращения, а на рассвете регистрирует время, когда они поднимутся в воздух. Такова его единственная обязанность, если не считать приставания к эпизодическим визитерам с целью получить от них добровольные пожертвования и подпись в журнале посетителей. Нандо знает его, потому что не раз останавливался здесь. Но сейчас старика нет, и за подписью к Нандо подходит девочка. Малолетняя жена старого индейца.

– Так она жена ему была или дочь?

– Жена, хотя конечно и дочь тоже.

Это продувная, ловкая девчонка, мастерски владеющая искусством выживания. Она глядит на Нандо, наблюдая за ним. Дождавшись, когда его охватит восхищение птицами, которые теперь стоят на своих длинных ногах в золотистой воде, она скользит к окошку «джипа» и в мгновение ока юркает туда, чтобы стащить чемоданчик, тщедушная и проворная, как ящерица. Нандо замечает это, хватает ее за шиворот, поднимает в воздух и трясет, как тряпку. «А ну отдай, паршивка!» – требует он, и она впивается в его руку зубами.

Он дает ей увесистый шлепок по заду, и она выпускает чемоданчик.

– Понимаешь, Немая? – спрашивает Ана Сантана. – Эта девочка была белокурая Милена, хотя тогда ее не звали Милена, и она еще не была белокурой. Нандо не мог ее забыть с того самого первого дня, когда помог ей убежать от мужа. Это из-за нее твой брат меня не любит, не любил еще прежде, чем со мной познакомился.

* * *

Черное, кроткое море ласково подбирается к ногам Раки Баррагана. Ночные крабы обследуют его обрызганное прибоем распростертое тело, но не царапают его. Луна омывает Раку голубым сиянием, и в этом сиянии видно, как кровь из его порванных вен вытекает медленно, капля за каплей, и впитывается в песок. Благоприятным расположением светил отмечена эта ночь полнолуния, ночь его смерти. Наконец есть свет и для Темного. Покой, конец его страданиям. Теперь можно произносить его имя: это больше не дурная примета и не синоним ужаса.

«Вечно пребудет море, чтобы омыть душу», – сказал когда-то Нарсисо Лирик, склонный к высокому слогу, и Рака вспомнил в час агонии эти слова. С последним дыханием он приблизился к морю и рухнул на берег. Соленая вода даровала ему прощение, и смерть возвратила благодать, в которой отказал ему этот мир: наконец он был красив и свят.

– Как его убили, холодным оружием или огнестрельным?

– Со всей жестокостью: сперва расстреляли, а потом и нож пустили в ход.

– Кто его убил?

– Фернели с его наемниками, это была кровавая оргия. Они покончили с Темным (заметьте, я говорю с «Темным», чтобы не называть гада по имени) и со всей его шайкой. Они убили семерых и после смерти искромсали их в клочья. Фернели тоже пришлось несладко, хотя он напал внезапно и со спины. Он недооценил свирепость Раки – тот убил четверых, прежде чем умереть. Среди тех четырех были двое Монсальве, братья Мани. Их звали Уго и Алонсо Луис, и они состояли киллерами под началом Фернели, потому что ни на что иное способны не были. Но не из-за них как таковых Монсальве света невзвидели. Впервые за долгое время они терпели серьезную неудачу: в одну ночь из семерых живых осталось пятеро. Вернись в свой дом тот, кого называть не след, Барраганы почтили бы его подвиг, закатив пир на несколько дней. Пожалуй и песни бы в его честь сложили, и на руках таскали бы… Хотя кто знает, Нандо никогда не любил отмечать и признавать чьи-либо заслуги. Факт тот, что Темный не вернулся в свой дом. С трудом ему удалось добраться до моря, чтобы там умереть. А трупы его дружков остались валяться на шоссе, среди разбросанных в беспорядке обломков металла и подожженных мотоциклов.

Исколотый ножевыми ударами, продырявленный как решето, истекая кровью, как Христос, неназываемый умудрился ускользнуть от своих палачей. Он бросился в кусты и скатился вниз по склону, продираясь сквозь заросли. Глаза его были слепы, уши глухи, голова в тумане, без воли и мысли. Но упорный черепаший инстинкт вел его в ночи в направлении моря, – и эта жажда прощения, безнадежное детское желание ласки дали его уже ватному телу энергию достаточную, чтобы пройти, проползти, проковылять, как избитый до полусмерти пес, на четвереньках, с километр, а то и больше, пока он не добрался до пляжа.

По пути он постепенно избавлялся от одежды, которая на нем была. Возле шоссе потом нашли его кожаную куртку с четырьмя дырками от пуль, маленькими и круглыми. Первая – на спине – на высоте правой лопатки, вторая на левом плече. Две другие – спереди, на уровне пояса.

– На другой день судебный врач произвел осмотр трупа. Он надел пластиковые хирургические перчатки и вложил персты в четыре пулевых отверстия и в двадцать девять ножевых ран.

Ниже по склону обнаружились его черные, подбитые гвоздями ботинки, какие носят полицейские: высокие, с длинными шнурками, они, конечно, порядком задержали его на смертном пути. Ведь ему пришлось остановиться, нагнуться, скоординировать одно за другим движения рук, и только тогда он смог разуться. Еще в нескольких метрах лежали печальной грудой его скомканные штаны. Его лелеемое оружие, всегда его сопровождавшее, напротив, найдено не было. Ни пулемет, который он звал Сеньора, ни Три Кота, ни даже автоматический нож по имени Балерина.

– Так, может, Темного застали безоружным…

– Не может этого быть. Чем же он тогда убил четверых? Конечно, его оружие забрали убийцы. Воображаю себе, как Фернели вешает его на стену в качестве трофея.

Единственной собственностью, которая сохранилась у него до конца, было изображение Святой Девы Марии дель Кармен, помощницы в трудных делах и заступницы убийц, выколотое на коже против сердца. Рака достиг воды легким, невинным и нагим, как новорожденный.

Теплая ночь окутала его туманом и уняла его лихорадку. Морская соль прижгла его раны, и море зализало их. Волны умерили его жажду и потушили пламя его смятения. Самые маленькие рыбки заплыли ему в рот, пробрались в нутро и освободили его от всей той жестокости, которую он претерпел и причинил. Лунный свет короновал его бледными нимбами, а морской ангел вложил в его руку пальмовую ветвь мученичества: потому что он жил, как мученик, и потому что мучил свои бесчисленные жертвы. Целительные примочки водорослей восстановили его истерзанное тело, и полчища улиток скрепили своей слюной его разжиженный мозг. Моллюски хлопотливо сложили панцирь из раковин жемчужниц вокруг его алчного члена, а ветер мурлыкал ему в оглохшие уши свои колыбельные.

Прилив отступает, оставляя на песке его простертое тело. Море прощается с ним, едва касаясь ступней его ног. Рака Барраган подобен теперь блестящей бронзовой статуе, отрешенный от жизни, избавленный от боли и вины. Он одинок, непобедим и вечен, как юный бог. «Заблудший в жизни, спасенный смертью», – гласит его эпитафия, которую ни один человек не напишет на его могиле, но которую в его честь начертали в небе светила, чтобы через мгновение она уже погасла.

* * *

Алина Жерико подрумянивает на тефлоновой сковородке шампиньоны в сливочном масле. Она никогда не интересовалась стряпней и не имела нужды ею заниматься, потому что Йела – мастерица своего дела. Но с некоторых пор она у нее возник интерес к поваренным книгам и к тем несложным рецептам, что печатаются в дамских журналах.

Сегодня, как и всегда по вторникам, она занята приготовлением еды. Она идет к холодильнику и наливает себе стакан «Кока-Колы» со льдом, возвращается к сковороде и приправляет шампиньоны солью, черным перцем и лимонным соком. Она обжаривает говяжье филе, которое намеревается в дальнейшем поместить в духовку, и долго медлит, моя свежие листья салата: ей приятно касаться их, когда холодная вода бежит по ее рукам. Ее беременность стала еще заметнее: живот торчит, не давая ей подойти ближе к мойке. Она режет помидоры, морковь, редиску. Затем приступает к сервировке стола. Она выбирает две белые салфетки с ручной вышивкой под приборы и к ним парные салфеточки для рук, достает два набора серебряных ножей и вилок. Она ставит вазу с фрезиями в центр круглого стола в столовой, приносит два бокала, корзинку с хлебом, белые с золотым ободком тарелки. Ставит на стол канделябр со свечами, и тут же снова убирает его. «Слишком романтично», – думает она.

– Кого же она пригласила на ужин в тот вечер?

Она ходит босиком из кухни в столовую и обратно – врач не сумел избавить ее от отеков ног, и она не выносит обуви. Она быстро устает и свела свои ежедневные занятия к вязанию, подготовке приданого для малыша, просмотру сериалов после обеда и фильмов по «Бетамаксу» по вечерам, уходуза растениями, заполняющими теперь ее террасу, украшению квартиры, слушанию пластинок, листанию журналов.

Три раза в неделю она ходит на курсы подготовки к родам и материнству. У нее нет друзей, и только с сестрами она иногда видится. За годы брака с Мани Монсальве она привыкла к навязанной его нелегальным положением изоляции, мешавшей ей заводить новых друзей и отдалившей от старых.

– В тот вечер Алина поставила на стол два прибора. С кем она собиралась ужинать?

Ее единственным обществом являются старуха Йела – она заботится об Алине и бережет ее денно и нощно, и адвокат Мендес – он решает все практические проблемы в ее жизни, от сгоревшей розетки до декларации о доходах, и превратился в ее наперсника и советчика. Он присутствует, охраняя ее, развлекая и успокаивая в ее одиночестве, которое иначе уже сломило бы ее, вынудив вернуться к Мани. Много раз она была на грани этого. Она уже снимала трубку – и в три часа ночи, и в шесть вечера – готовая набрать его номер и сдаться на милость победителя.

– Когда соберешься звонить Мани, позвони сначала мне, – сказал ей Мендес, – и мы все обсудим хладнокровно. Может случиться, что ты придешь в отчаяние или просто загрустишь, но ты не должна из-за этого совершить шаг, о котором будешь жалеть всю жизнь.

Алина прониклась к нему таким доверием, что спросила его, не может ли она будить его по телефону всякий раз, как ее посетит кошмарный сон о черной кобыле, – та продолжает являться ей в сновидениях, бешеная, в пене, среди других образов, порожденных чувствами вины и страха.

– В любой час ночи, – сказал на это адвокат. – Звони, и мы прогоним эту зверюгу.

Хотя он и живет в другом городе, Мендес дважды в неделю ездит в Порт. Это отвечает нуждам его работы, но прежде всего он делает это, чтобы побыть с ней. Он неуклонно посвящает ей каждое воскресенье и вечер каждого вторника.

– Так это Мендеса она ждала к ужину…

Ровно в восемь Мендес звонит в дверь квартиры. Он точно только что из-под душа, нарядный, благоухает одеколоном. На нем новая рубашка, и Алина, заметив, отзывается о ней с похвалой. Она принимает его, хорошенькая как кукла, в бледно-фиолетовом наряде, волосы ее стянуты лентой того же цвета.

– Несмотря на беременность, она продолжала оставаться королевой красоты…

Из проигрывателя звучат голоса Эдди Горме и «Лос Пачос». Они садятся за стол, он замечает, что мясо пересушено, однако говорит, что оно чудесно, съедает все и берет добавки, они болтают, смеются.

Позже, когда они пьют кофе в гостиной, она показывают ему новую кофточку, связанную для малыша. Но адвокат начинает нервничать, в мыслях у него совсем другое. Он не видит кофточку у себя под носом, и на вопрос Алины: «Тебе не кажется, что этот мятно-зеленый цвет пряжи слишком кричащий?» – отвечает невпопад. Он даже не понимает, о чем фильм, который они смотрят.

Предмет его беспокойства находится в кейсе с деловыми бумагами: там хранится нечто, что может стать ключом его счастья. Последняя деталь головоломки, которую мало-помалу собирает судьба. Жизнь отталкивает Алину Жерико все дальше от Мани Монсальве и все ближе к адвокату, и он ловит этот попутный ветер, укрепляя невидимые узы с бесконечным терпением, осторожностью, нежностью, боясь форсировать события, чтобы не потерять все, прежде, чем ситуация созреет. Он никогда не вел себя как претендент. Его тщательно выверенная роль – роль безусловного и бескорыстного друга одинокой беременной женщины. До наступления подходящего момента Алина не должна и заподозрить, что он испытывает к ней мужское влечение и безнадежную любовь; что он готов жениться на ней, увезти ее вдаль, усыновить ее будущего ребенка и растить его, как своего собственного, обожать и беречь ее, пока смерть не разлучит их… что может случится весьма скоро, если Мани примет такое решение. Мендесу все равно: он идет на риск.

– Мендесу нельзя было слишком спешить, но нельзя было и упустить момент…

Торопливость так же опасна, как и промедление. Если он не пошевелится, теперешняя ситуация застынет навек и он останется навсегда добрым самаритянином. Добрым Сан Хосе.

– Рогоносцем. Холил бы ее и лелеял, пока кто-нибудь более расторопный не увел бы ее. А что было у него в чемоданчике?

В кейсе у него последний номер журнала «Кромос». В разделе происшествий помещен развернутый репортаж «Война Барраганов с их двоюродными братьями Монсальве», посвященный ночи, когда убили Темного и его друзей. Фотографии разбросанных по шоссе трупов, обезображенных, искалеченных. Ужас в ярких красках и во всей своей мерзости. Серьезное напоминание Алине на случай, если она забыла, каков на вкус тот кровавый мир, который она хочет и не хочет покинуть.

Но это еще не все. В журнале есть и еще нечто – словно это досье собрано самим Мендесом для последнего удара, завершающего многотрудное дело убеждения и обольщения. На страницах светской хроники находится фоторепортаж о праздновании в столице некоего дня рождения.

– А как это день рождения связан с Алиной Жерико?

Именинница – сеньорита Мельба Фоукон, ей исполняется тридцать четыре, и вместе с ней на всех фотографиях появляется «процветающий предприниматель нашего побережья» Мани Монсальве. Мендес не знает, напечатаны ли эти две статьи в одном и том же номере сознательно, или это простая случайность или небрежность редактора. На первой фотографии Мельба и Мани сняты во время танца, на второй – в группе гостей, на третьей Мельба задувает свечи, еще на одной он вручает ей подарок. На двух последних снимках они обнимаются.

Согласно установившейся традиции, во все вторники, как только кончается фильм – около полуночи – адвокат встает и уходит. На этот раз – нет. Он затягивает визит, тянет время, пытаясь принять решение: дать журнал Алине или это будет только бесполезная жестокость? Он склоняется к «да», просит Алину дать ему еще кофе, склоняется к «нет», говорит о футболе, пожалуй, «да», – он говорит, что устал и откидывается на спинку кресла, нет, конечно, «нет», – он поднимается, чтобы идти.

В последнюю минуту он отваживается, достает журнал из кейса жестом, который задуман как спокойный, но получается театральным. «Ты уже видела это?» – спрашивает он торжественным тоном, хотя пытается заставить свой голос звучать естественно.

Она берет журнал, просматривает его, натыкается на фотографии убийства, потом – на фотографии дня рождения, и ее серые глаза наливаются слезами. Сначала она плачет, сдерживаясь, потом навзрыд.

– Зачем ты мне это показываешь? – возмущается Алина. – Сейчас ты уйдешь и оставишь меня расстроенной.

– Если хочешь, я не уйду, – поспешно говорит он, обнимая ее.

Они вместе садятся на обитый кретоном диван; она жарко всхлипывает, прислонившись к его плечу, слезы заливают его новую рубашку; он решается погладить ее волосы с благоговением, замаскированным под покровительство, он осушает ее лицо платком и дает ей его, чтобы она высморкалась, он притягивает ее к себе и нежно баюкает, ее и ее ребенка, и медовые реки струятся в его душе.

– Значит, ход был удачным…

Мед и млеко струятся по жилам Мендеса, когда он ощущает, как ее вздрагивающее отягченное тело прижимается к его телу. Постепенно рыдания стихают, и она начинает успокаиваться: следует продолжительный период всхлипов, затем они переходят в слабое подергивание, прерываемое вздохами, и на конечной стадии оно завершается меланхолической дремой, возвращающей ее покрасневшим глазам спокойный серый цвет.

Теперь Алина дремлет, по-прежнему на плече адвоката, и ему кажется чудом, что минуты идут, а она не отодвигается, словно решила свить себе гнездышко на его большом и рыхлом сорокалетнем теле.

– Мне предлагают хорошее место в Мексике, – роняет он невзначай. – Тебе нравится Мексика?

– А теперь еще и ты уедешь! – негодует она, и плач едва не начинается снова.

«Но я возьму тебя с собой, если хочешь», – уже готов сказать Мендес, но медлит: это прозвучало бы отвратительно корыстно. Лучше подождать до завтра, или до послезавтра. Сейчас надо только лелеять ее в объятии, обожать без слов, гладить ее каштановые волосы, неторопливо, без вожделения, пока она не скажет, что устала и хочет идти спать.

– Так пробило два часа ночи. Мендес вышел, убежденный в своей победе. Наконец он завершил кропотливое вышивание последним стежком. Оставалось только закрепить его прочным узлом. Но он счел разумным отложить это до другого дня.

– На улице он взял такси и попросил отвезти его в свой отель. Он был так счастлив, что заплатил таксисту двойную цену.

Уже четыре часа утра, но адвокат вертится в постели, не в силах заснуть от возбуждения. Его ожидание так лихорадочно, что у него горят виски. Он мысленно переживает раз за разом недавнюю сцену, чтобы убедиться, что она произошла, чтобы запечатлеть ее в памяти. Его пальцы вспоминают гладкость Алининой кожи, его ноздри помнят земляничный запах ее шампуня, он все еще чувствует на шее влажное тепло ее дыхания, а спина еще хранит ощущение тепла ее длинных и прекрасных рук.

Вдруг его прерывает внезапный телефонный звонок. «Это Алина», – инстинктом чувствует он.

– Это была Алина?

– Да, да, она.

Мендес снимает трубку и произносит сдавленное и влюбленное «Алло» – оно идет из глубины его души, выражая безмерное обожание, бесконечную признательность, обещание вечной любви.

– Я только что звонила Мани, – говорит Алина. – Потому что я хочу вернуться к нему.

– Что?!

Алина повторяет только что сказанные слова.

– Ты с ума сошла? Хочешь, чтобы твой ребенок рос среди убийц, и чтобы его тоже убили? – адвокат повышает голос, теряет контроль над собой; он употребляет слова, каких никогда прежде себе не позволял; он чувствует ужасную боль в груди, словно от инфаркта. Он пытается вновь обрести достоинство и добавляет: – Подожди, не предпринимай ничего, если хочешь, я сейчас же к тебе приеду…

– Уже ничего не поделаешь, – ее голос гулко звучит в его ухе, как погребальный колокол. – Я уже позвонила ему. Надеюсь, что ты по-прежнему будешь моим другом…

«Что ты по-прежнему будешь моим другом», – слова со свистом пролетают по телефонному кабелю, вонзаясь в сознание Мендеса, как отравленные иглы.

– Почему ты это сделала? – еле шепчет он в смертельной тоске.

– Убийство Темного было ужасно, и оно, и все другие убийства… Но его совершил не Мани. Он уже давно никого не убивает. Он изменился, понимаешь? Он изменился ради меня…

* * *

– Бедняга адвокат, выстрел произвел сильную отдачу. Журнал оказал воздействие, но не в том направлении.

– Когда Мендес вышел из ее квартиры, Алина улеглась на кровать с журналом в руках. Два часа она рассматривала фотографии, но не те, что с убийством, а те, где день рождения. Она видела Мани красивым, богатым, элегантным, изысканным. Не похожим на того головореза, каким был ее муж. Видела почтенных людей вокруг него. Ни одного – при оружии. Никого из его парней с пистолетами, даже Тина Пуйуа не было. Она видела Мани таким, каким всегда мечтала его видеть, за исключением одной детали: он был с другой женщиной. Не иначе как она подумала: «Мне слезы, а ей розы».

– Так, значит, ревность оказалась сильнее страха…

– Ревность была последним толчком. Но еще с известного праздника в колониальном особняке ее манила надежда, что ее муж, пожалуй, стал честным и порядочным. Что он бросил войну и Барраганы ему больше не враги.

* * *

– Когда Нандо узнал об убийстве Темного, гнев его был страшен. Но он загнал его внутрь: не было ни сцен, ни стенаний. Уже порядочно дней и ночей он просидел у гаража, поджидая появления Фернели, а тот нагрянул и ликвидировал братца. Прямо насмешка.

– И что же Нандо, убил он Мочо с его папашей и сыном? Мучил он их перед смертью, как обещал?

– Нет. Его люди хотели, но он отказался. Бешенство не ослепило его. Про себя он решил: это, мол, не людское предательство, а подвох судьбы. Так что он продолжал ждать Фернели на прежнем месте, с еще большим упорством и постоянством, чем раньше. Он не сдвинулся с места даже, чтобы пойти на похороны. Макака обмыла труп Раки, одела его и положила в гроб. Только она могла это сделать, потому что больше никто его не любил.

– А Нандо горевал о его смерти?

– Он бесился, но не горевал.

Стремление стереть Фернели с лица земли поглотило его целиком, не оставляя ему роскоши думать или ощущать что-либо иное. Он не покидает своего «Сильверадо», надежно спрятанного в двух квадрах от указанного гаража. Нандо расставил целую сеть наблюдателей, чтобы ему дали знать, едва жертва появится. В машине он курит, ест и спит. Но спит он плохо – сидя в неудобной позе, чутко и напряженно: очки «Рэй-Бэн» с инкрустацией и во время сна остаются на его боксерском носу, оружие при нем, а его большая башка с открытым ртом свешивается на грудь. Во сне он видит кошмары, от которых хрипло вскрикивает, а его глаза вращаются за черными линзами и под закрытыми веками. В одних снах ему является белокурая Милена, она уходит от него все дальше: этот кошмар из самых заурядных. Есть и поинтересней: в них появляется Дядюшка, отшельник пустыни, духовный наставник Барраганов и Монсальве, старик, временами теряющий разум от приступов артериосклероза и столь ветхий телом, что уже почти превратился в некое дуновение, в чистое ничто, окутанное космами и тряпьем.

– Кто такой Хольман Фернели и как с ним бороться? – спрашивает во сне Нандо у старика.

Дядюшка отвечает ему без утайки из дальнего плена и тлена замогильного мира:

– Он ничто и вести себя не умеет. Ты – Нандо Барраган, Великий, и от тебя мир ждет благородных подвигов.

Наступает час ноль и разносится тревога. Радиотелефоны и воки-токи обмениваются сообщениям, сигналы несутся туда и сюда от перекрестка к перекрестку, из машины в машину. Нандо выходит из «Сильверадо» и встряхнувшись, отгоняет сонные виденья. Он заряжает старый «Кольт» серебряными пулями. Он напрягает мускулы, замораживает чувства и смиряет биение сердца, чтобы обратиться в разящую и непробиваемую сталь.

Слышится медленное унылое шлепанье ног – словно старуха, волоча кошелку с хлебом и зеленью, тащится с рынка. Человек в шлепанцах выходит из-за угла – это Фернели, длинный, несуразный, грязные волосы прилипли к черепу, рубашка выцветшая, кожа восковая, цвета белой ночи.

Его воспаленные глаза посматривают по сторонам, бросают взгляд назад – не идет ли кто следом. Он осматривает грунтовую дорожку, ведущую к гаражу. Она пуста, если не считать москитов, роящихся над лужами, и рыжей собаки – она всегда выбегает ему навстречу. И теперь она с тявканьем бежит за ним по пятам, и он отгоняет ее камнем.

Уже который месяц он использует это место для тайного хранения автомобиля, и все время без проблем. Оно ему нравится – удачно скрытое внутри рабочего квартала, на пустынной улице, где нет любопытных соседей. Машина, старая и неброско покрашенная, не привлекает внимания. Это не боевое авто, но оно исправно служит ему, чтобы перемещаться незамеченным. Он назвался чужим именем и не имеет примет, по которым охранник мог бы что-то заподозрить. Просто нет причин подозревать. Он его и не опознает: ведь он его никогда раньше не видел. И сегодня все идет, как всегда. Никого и ничего. Фернели подводит итог наблюдений: «Ничегошки, только мошки».

На этот раз он ошибается. Скрытые за окнами, прицелы снайперских винтовок держат его в центре перекрестий и ведут вниз по улице до самого гаража. Несмотря на весь его опыт партизана, карателя и киллера, на все навыки выживания в тюрьме, в горах и в подполье, ничто не настораживает старого лиса в эту беспечную минуту, и он идет прямо в пасть волку – одинокий, беззащитный и доверчивый, как дитя в день первого причастия.

Его держат на мушке, но не стреляют: таков приказ шефа. Все понимают, что один точный выстрел, пробивающий навылет грудь, положил бы конец всему делу без лишних хлопот. А то хватило бы одной бомбы в машине, чтобы Фернели взлетел на воздух. Но это не устраивает Нандо Баррагана.

– Для Нандо убивать было искусством и призванием, как для тореро сражаться на арене или для священника служить мессу.

– Таковы уж были Барраганы. Старого закала.

– Трижды в этот день Нандо оставлял в живых Фернели, убийцу своих братьев. Эти три раза стали так же известны на Зажигалке, как три искушения Христовы или три волоска дьявола. Мы знали их назубок, первый, второй и третий, и все-таки нам не надоедало рассказывать и слушать о них.

– Как же это было в первый раз?

Укрывшись за стеной, неподвижный, как камень, Нандо разглядывает долговязого бесцветного субъекта, входящего в гараж. Это в самом деле Фернели? Да, это он, именно такой, каким он и представлял его в своем мстительном бреду, только волосы пожиже и взгляд более кислый. Это он, нет сомнения: татуировка на руке «Господь и мать родная» метит его, как раба – господское клеймо. Нандо стоит так близко, что слышит его сыпучее дыхание и ощущает кислый несвежий запах пота. Он изучает его со скрупулезностью специалиста. Он пристально разглядывает его по-монашески тощее убогое тело, отмечает жестокую хваткость его пальцев с утолщенными суставами, угадывает, как зудят его пораженные хронической инфекцией глаза. Он замечает короткий ствол у него на поясе, под грязной рубахой.

Не зная, что за ним наблюдают, Фернели подходит к охраннику. Он говорит ему: «Как житуха, голова-два-уха?», протягивает квитанцию, берет у него ключи, проводит платком по своим слезящимся глазам, садится в «Форд», открывает окно, прогревает мотор, дает задний ход, разворачивается, поворачивает машину к выезду с улицы. «Мерси, пардон, я вышел вон», – говорит он.

– Прошло десять долгих минут с того момента, когда Хольман Фернели вошел в гараж, до того, когда он из него вышел. Если Нандо не убил его, то потому, что чтил старое воззрение, согласно которому врагу не расставляют ловушек: прежде, чем стрелять, следует предупредить. Так он в первый раз оставил его в живых.

– Как же это было во второй раз?

Хольман Фернели выезжает на улицу на своем бело-красном «Форде», Нандо Барраган трогается следом на своем «Сильверадо» цвета серый металлик. Он приказал Пташке Пиф-Паф, Симону Пуле и Кудре не сопровождать его: говорит, что на войне мужчина с мужчиной должны сходиться один на один.

Полторы квадры Фернели проезжает, ничего не замечая. Он едет медленно, притормаживая на перекрестках, безо всяких мер предосторожности. Он запросто выставляет на обозрение свой ощипанный хрящеватый затылок, чтобы выстрелом сзади его ухлопали, как цыпленка.

– Нандо не сделал этого, потому что не убивал в спину. Так во второй раз он оставил его в живых.

– Как же это было в третий и последний раз?

Фернели замечает, что за ним едет какая-то машина, смотрит в зеркальце заднего вида, узнает Нандо Баррагана. Начинается кинематографическая погоня с поворотами вправо и влево, резкими остановками, визгом горящих шин, искрами из глаз, ревом моторов, перестрелками лоб в лоб, самоубийственными скоростями. Фернели удается выехать на шоссе, идущее вдоль побережья, но он не может оторваться от Нандо, который как приклеенный едет сзади, немилосердный, как пиявка, не давая врагу ни охнуть, ни вздохнуть. Мощный «Сильверадо» нагоняет «Форд», подрезает его на поворотах, притирается вплотную, чтобы столкнуть его с шоссе. С пятой попытки ему это удается: «Форд» летит под откос, вертится красно-белым волчком и приземляется на крышу, вверх колесами.

С высоты Нандо смотрит на него с презрением, недовольный тем, каким мало волнующим оказалось все дело. Теперь у него есть еще одна причина ненавидеть Фернели: он оказался таким слабым противником, что и победа лишается блеска. Нандо разочарованно зевает и ждет, сжимая перламутровую рукоять «Кольта», не подаст ли признаков жизни загнанный в западню гад.

Внизу открывается дверца «Форда» и оттуда в облаке пыли, исцарапанный и контуженный, в изорванной одежде вылезает Фернели. Он безоружен и вскидывает руки вверх.

– Я вне игры, будьте так добры, – кричит он, умоляя о помощи.

– Нандо Барраган не выстрелил. В третий раз он оставил его в живых, потому что он не убивал побежденных врагов.

Фернели идет вперед не опуская рук, поднимается по заросшему кустарником склону, выбирается на ровную поверхность, подходит почти вплотную, использует скрывший его куст, чтобы вынуть из кармана гранату, выдергивает зубами чеку, и собирается бросить гранату в своего преследователя в тот самый миг, когда серебряная пуля с инициалами НБ вылетает из кольта «Кабальо», влепляется ему в середину лба и валит его замертво, на оставив ему времени ни на одну поговорочку, как и на то, чтобы услышать оглушительный взрыв, раздирающий его барабанные перепонки, его больные глаза, его неболтливый язык и прочие органы и оболочки его утлого тела: «бум» вспыхнувшей гранаты с выдернутой чекой, которую он держал в руке, но не успел бросить.

– Ты взорвал сам себя, так же, как ты это сделал с Нарсисо, – говорит Нандо без удивления, глядя с отвращением на место взрыва, на жалкие останки Фернели, зловонные, обугленные и дымящиеся.

Затем он садится в «Сильверадо» и возвращается в Город, по дороге пережевывая – как жуют резинку – бесконечное омерзение человека, знающего, что убивать людей довольно просто.

– Новость достигла Зажигалки раньше, чем сам Нандо. «Нандо Барраган убил Хольмана Фернели!» – кричали дети на улицах квартала. С этого момента народ стал воспевать его подвиг, и продолжает по сей день. Нандо, живая легенда, сделал Фернели мертвой легендой. В тот вечер мы высыпали на тротуары, чтобы поглядеть, как проедет герой. «Сильверадо» нес на себе дыры от пуль и вмятины, полученные во время погони, пыль и грязь с места преступления. Нандо мы не видели: его скрывали тонированные стекла.

Нандо входит в свой дом тяжелой поступью старого вояки и направляется в кухню в поисках своей матери, чтобы посвятить ей убитого. Он возвращается, отомстив за убийство двух своих братьев, и ждет, что его встретят как героя – что Северина будет испускать вопли благодарности, все женщины бурно выражать свои чувства, мужчины восхищенно восклицать, будет музыка, ром, шутихи, несколько дней празднества, как принято в их семье, когда ликвидируют кого-нибудь из Монсальве. Но никто не выходит ему навстречу.

На всем протяжении безмолвной галереи с керамическим плиточным полом его триумфальный кортеж составляют лишь птицы-пересмешники в клетках, попугаи на шестах, хавронья с поросятами, да вечно занятая рукоблудием обезьянка – все они равнодушно устраиваются на ночлег. Нандо Барраган, великий Голиаф, победитель карликов, входит в кухню, валится на табурет, чудом выдерживающий его вес, снимает черные очки и поднимает на мать свои близорукие глаза, внезапно ставшие кроткими. Северина готовит ему чашку кофе, без слова протягивает ее, встает у него за спиной и успокаивает его, поглаживая косматую голову подушечками пальцев. Нандо прикрывает тяжелые веки и тело его обмякает, никнет, становясь телом непомерно большого ребенка.

– А торжество в мою честь? Кофе – это все, что ты мне даешь? – спрашивает он Северину погасшим от усталости голосом.

– А что же тебе еще? Ты убил не Монсальве. Только их собаку.

Нандо начинает дремать, изнемогая от этой двойственности, терзающей его с детства: суровые слова матери ранят сердце, ее ласки целительной магией вновь излечивают раны.

* * *

За пределами стеклянного купола, в густом зное ночи, рассыпается звон цикад и апельсиновые деревья пропитывают воздух своим сладким мускусом. Ягуар, уходя от погони, взбирается на гору, и раздаются крики вспугнутых им попугаев гуакамайо.[63] Далеко от берега на черной поверхности воды лежит круг света одинокого рыбачьего фонаря.

Под куполом голубая прозрачная вода почти олимпийского бассейна, освещенная прожекторами, испускает волнистые блики и теплые пары хлора. В тумане, заполняющем огромное помещение, слышны, словно издали, отзвуки женского смеха, шлепанье ног, плеск ныряльщика.

– К чему бы крытый бассейн в жаркой стране?

– Так хотелось Мани, потому что это дороже стоило.

Невидимый слуга оставил у бортика два сухих полотенца, кувшин «Кола Роман» со льдом, два стакана и поднос со свежими фруктами: тут арбуз, манго, папайа, питахайа,[64] мушмула,[65] ананас. В воде, сидя на ступенях спуска на мелкой стороне бассейна, Алина Жерико смотрит на другой его конец, где Мани бросается вниз головой с третьего по высоте, самого верхнего, трамплина.

Она аплодирует ему и смеется. Ее волосы подняты лентой кверху, чтобы не намокли. Ее бикини в горошек открывает взорам подросший живот и потрясающие, несмотря на прибавку веса, ноги. Голова Мани появляется на поверхности, он плывет к ней. Он гребет саженками, напористо, без стиля: видно, что он учился плавать на реке, и попал в бассейн только взрослым. На полпути он останавливается, отплевывается, протирает глаза, оглядывает свою жену: он видит, что она красива. Лицо ее пополнело, груди раздались, но красоты она не утратила.

– «Дева Ветра» стояла заброшенная, во власти диких зарослей, но по велению Мани отряд каменщиков, садовников и прислуги за четыре дня привел ее в такой порядок, словно Алина покинула ее накануне. Они восстановили все, что пришло в упадок, исправили поломки, покрасили, выпололи сорняки, навели чистоту. Мебель, теннисные корты, бассейн, стойла, сады, пляж, дороги, изгороди – все привели в наилучший вид.

– Алина позвонила ему ночью во вторник и сказала, чтобы он заехал за ней в субботу – она хочет с ним поговорить. Они договорились провести вместе неделю. Как только они повесили трубки, в четыре часа утра, Мани разбудил Тина Пуйуа и велел ему немедленно отправляться в «Деву Ветра» с бригадой уборщиков и ремонтников. На следующее утро он позвонил самому губернатору департамента и попросил его отремонтировать ведущую туда дорогу – боялся, как бы ухабы не повредили Алине в ее положении. Губернатор послал двенадцать самосвалов гравия. Никто не пренебрегал приказами Мани Монсальве.

– Когда сеньорита Мельба Фоукон узнала обо всей суматохе, она явилась к Мани с вопросом, следует ли ей наблюдать за обустройством дома. Он объявил ей, что не желает ничего менять: все должно остаться так, как задумала Алина много месяцев назад. Он хотел сделать лишь одно добавление: детскую в голубых тонах, со всем необходимым и кучей игрушек.

– Мельба Фоукон и Мани были любовниками?

– Нет. Она-то спала и видела это, но ему такое и в голову не приходило. Его верность Алине Жерико была прочна и неуклонна, как верность солдата отечеству. Не одна Фоукон к нему клеилась: было много и других, и со всеми он был холоден.

В «Деве Ветра» Алина, подобно Еве, видит вокруг земной рай во всей его нетронутой прелести. Зеленые гадюки и маленькие макаки разглядывают ее с расстояния, когда в обнимку с Мани она проходит сквозь заросли бамбука, сквозь влажные коридоры из орхидей и папоротников. В молчании, словно месяцы разлуки – слишком печальный пробел, чтобы вспоминать о нем, они поднимаются по утрам в одетый дымкой лес, откуда берут начало шесть ручьев. Они завтракают в тени деревьев ярумо плодами пальмы чонта и борохос,[66] собранными по дороге. Олени и тапиры, ручные, как собаки, подходят к ним и берут еду у них из рук. В часы сиесты они спят на берегу старого речного русла, покрытого невиданно огромными листьями виктории регии, а когда просыпаются, слышат поющих, как птички, саламандр, и видят, как ласточки охотятся в воздухе за насекомыми. Вечер они посвящают лошадям: Мани ездит верхом, Алина гоняет коней на корде, потом они чистят их и награждают кусочками сахара. Ночами, когда холодный туман спускается с плоскогорья, они греют руки у костра, сжигая на морском берегу обломки давних кораблекрушений.

Шесть дней они проводят, отрезанные от мира, и никто из людей не является им докучать. Невидимые руки доставляют им продукты, накрывают на стол, убирают в комнатах, седлают лошадей. Ни внезапные крики мужских голосов, ни лай собак не будят Алину по ночам, и автоматные очереди не прерывают продолжительных шашечных партий, которые она разыгрывает с мужем на светящемся электронном экране.

– О прошлом они не говорили. А о будущем?

– Мало и робко. По телефону, в ночь примирения, Алина сказала Мани, что хотела бы провести с ним на пробу одну неделю. Неделя уже шла к концу, и ему хотелось предложить ей продлить этот срок, не возвращаться на свою квартиру. Но он не решался, боясь ее отказа.

С середины бассейна Мани смотрит на Алину, он видит, что она красива и что она счастлива. Теперь он не боится: он знает, что она не уйдет от него.

– Малыша я хочу назвать Энрике, – кричит он ей, и нечто вроде энтузиазма слышится в его глухом голосе сумрачного человека.

– Почему Энрике? – спрашивает она. – Никто в семье не носит это имя.

– Как раз поэтому.

За спиной у них раздается грохот разбитого стекла, громовой, как весть о катастрофе, и у них перехватывает дыхание. Они оборачиваются: одно из стекол купола разнесено вдребезги. В дыру входят семеро. Мани узнает всклокоченную седую голову своего брата Фрепе.

– Не волнуйся, – говорит он Алине, – это только Фрепе со своими телохранителями.

Она уже поняла это, ощутив характерный запах извечной низкосортной сигары деверя. Тихим голосом, дрожащим от испуга и возмущения, она спрашивает:

– Почему же им не войти в дверь?

– Неужто что-то случилось с охранниками Мани, что они не преградили Фрепе дорогу?

– Да это ведь был брат хозяина: из той же банды. Они его предупредили, чтобы не ходил, но не решились удержать силой, тем более в тот момент – ведь Мани велел им с максимальными предосторожностями беречь покой Алины. «Я хочу, чтобы вы вели себя, точно призраки, – приказал он им. – Чтобы вас ни слышно, ни видно не было». В тот момент, когда стекла затрещали, они примчались немедля и оружие уже выхватили, но Мани сказал, что все в порядке и отослал их.

– Так, стало быть, в тот день головорезы Фрепе и люди Мани были на волосок от хорошей свалки?

– Так оно и было. Если бы Мани вовремя не дал отбой, никто бы и живым не ушел.

– Такая уж была у них жизнь: в любой момент что угодно могло случиться, и что угодно могло пальбой закончиться.

У головорезов Фрепе лица размалеваны зеленым с черными разводами, они одеты в камуфляжные штаны и кричаще-яркие рубашки флоридских туристов. У одних головы повязаны платками, другие – в бейсбольных кепках. Они зловеще надвигаются в клубах пара, источая безумие, словно сбежавшие из цирка клоуны, словно вышедшие из топи солдаты-наемники.

– Вчера убили Фернели, – с бортика кричит брату Фрепе, – и мы не смогли сообщить тебе об этом – ты дал приказ не прерывать твой медовый месяц. Двенадцать дней назад убили двоих наших братьев, и ты не пришел на похороны. Может, все-таки вспомнишь о нас?

– Побудь здесь, – велит Мани Алине, и выходит из воды не торопясь, кажется, что и не изменившись в лице, с досадой императора, чье купание прерывают рабы. Одна Алина замечает его волнение: она видела, как его ужасный шрам проступил на лице, точно бледная молния.

– Зачем ты явился? Почему твои люди вламываются, как грабители? – спрашивает он Фрепе, облачаясь в халат поверх купального костюма, не спеша, оставляя время для демонстрации своей атлетической мускулатуры, бравируя своей телесной молодостью – уже одно это приносит ему маленькую моральную победу над постаревшим и нескладным старшим братом.

– Я пришел тебя проинформировать, но нам не давали пройти. Ты ведь такой элегантный, знать не желаешь о бойне, но уж такова жизнь, брат, она просто грязная шлюха.

– Кто убил Фернели? – спрашивает Мани, словно не знает.

– Нандо Барраган, и нынче он празднует победу, раздувшись от гордости, как индюк, и пьяный, как бочка.

Пока братья разговаривают, шестеро с размалеванными лицами захватывают пространство. Шумные, ражие, глумливые, они затевают грубое веселье – Алина взирает на них с ужасом, шлепая по воде руками, чтобы удержаться на поверхности, потому что ее ноги не достают до дна. Один пожирает фрукты с подноса и плюет огрызки в воду, отрыгивая и похохатывая. Другой пьет спиртное и говорит сальности, ухватив себя рукой за яйца; третий включает на полную мощность «Разбитый бокал» Алей Акосты[67] на проигрывателе в баре; четвертый развлекается, кромсая ножом парусину тента. Двое остальных, галдя и кривляясь, взбираются на трамплин, и бросаются в воду в одежде и башмаках.

Видя, что мерзавцы к ней приближаются, Алина теряет голову, плывет к бортику, словно удирая от чумы, и кричит мужу:

– Мани, помоги мне выйти! Мани, дай мне полотенце, пожалуйста! – но он ее не слышит. Она кричит еще более истерично, пытаясь перекричать Алей Акосту, с пластинки предлагающего поднять разбитый бокал за изменщицу. Фрепе показывает на Алину пальцем:

– Принеси ей полотенце, – говорит он Мани, – королева не желает, чтобы ее видели с брюхом.

Мани помогает ей выйти из воды, укутывает ее полотенцем и просит подождать его в доме.

– Нет, пусть она остается, – говорит Фрепе, – лучше ей остаться, поговорим, очень даже мило…

– Говорить мы не будем, пока ты не велишь своим людям уйти, – отвечает Мани с демонстративным спокойствием.

– Да зачем, им тут так весело. Они беспокоят королеву?

– Пусть они выйдут, Фрепе, – Мани пускает в ход остатки своего авторитета, – и прежде всего пусть замолчат, от шума у меня голова раскалывается.

Фрепе смотрит на него вызывающе – физиономия в черных разводах напоминает морду старой зебры, вставшей на дыбы. Однако он не решается ослушаться. Помимо его воли, дух превосходства младшего брата путает его и сдерживает. Он сует в рот два пальца, свистит и приказывает своей шайке подождать снаружи.

– Можешь сесть, – говорит ему Мани с начальственным высокомерием и указывает на стул. Затем он обращается к Алине тоном, не допускающим возражения:

– Подожди меня в доме, прими пока теплую ванну и оденься.

– Нет, – говорит она, дрожа от волнения, отвращения и холода, и встает рядом с мужем. – Я предпочитаю остаться.

В воздухе висит смрадный сигарный дым. На освещенной воде нагло плавают арбузные семечки и корки. Желая показать, кто здесь хозяин, Мани идет к бару и выключает песню о неблагодарной, которая уходит, – тут ему является мысль, что ее поставили намеренно, чтобы его подразнить. Он не позволяет себя спровоцировать и предлагает Фрепе выпить.

– Я пришел только сказать тебе, что ты можешь быть спокоен, – говоря, старая зебра испускает клубы дыма. – Для меня не проблема делать свое дело, пока ты фотографируешься с министрами да артистами. Фернели убит, мои люди идут на смерть, чтобы ты жил большим барином. Нет никакой проблемы: это входит в договор. Я не держу на тебя зла за то, что ты не пускаешь меня в свой дом. Я даже прощаю тебе, что ты не придешь на похороны в день, когда меня убьют. Только вот что: ты даешь мне тридцать процентов, меня они не устраивают.

– Иди прими ванну, Алина, – с нажимом велит Мани.

– Этот табак… – бормочет она слабым голосом, в то время как зловонный дым проникает в ее легкие, вызывая изнеможение, от которого немеют ноги, туманятся глаза, кровь отливает от лица, унося с эритроцитами и румянец. – Уже иду, – пытается сказать она, и удаляется, собрав остаток сил, удерживая равновесие, как канатоходец, который старается не замечать, что идет по канату. Ей удается шагнуть в скользящую стеклянную дверь, отделяющую бассейн от главного зала, и она опускается в высокое кресло секундой раньше, чем ее взгляд застилает чернота, чувства отключаются и она теряет сознание.

– Сколько времени Алина Жерико была без чувств?

– Этого никто не знал, потому что никто этого не заметил, даже Мани – он не видел, что она в зале, потому что ее скрывала спинка кресла, и думал, что она ушла в ванную. Должно быть, всего несколько минут. Когда она пришла в себя, до нее доносились из бассейна напряженные голоса двух братьев – они спорили на грани драки, но избегали открыто вступить в нее. Она услышала то, что дало ей понять: готовится убийство Нандо Баррагана. Сама того не желая, она узнала немало подробностей. Несколько раз она слышала слово «кокаин», и поняла, что Монсальве занялись новым видом торговли. Она с трудом поднялась на ноги, пошла в кухню и выпила «Кока-Колы», что подкрепило ее, затем пошла в свою комнату и оделась. Когда она вернулась к бассейну, то была в полном порядке и с нормальным цветом лица.

– Ты должна быть довольна, королева, – говорит ей Фрепе, видя, что она снова здесь. – Твой муж вот-вот станет в десять раз богаче, чем сейчас. В сто раз богаче. Глядишь, и президентом республики станет, а ты – первой леди… Ну, не смею задерживать, ухожу-ухожу. До свиданья, королева, был очень рад. И береги себя, а? И получше береги малыша. Дело может принять дурной оборот, не говори, что я тебя не предупреждал. Склока с Барраганами была детской игрой: в конце концов, счеты между братьями. Дело семейное. Сейчас начинается серьезная война, и противники настоящие. Где больше денег, там и стреляют больше, знаешь? Ну, всех благ, до свиданьица… Так, стало быть, пятьдесят процентов, так, Мани?

* * *

– Значит, Мочо Гомесу удалось получить землю и деньги, обещанные ему Нандо за выдачу Фернели?

– Мочо Гомес огреб двойную прибыль. Нандо заплатил ему, не зная, что и Мани ему платит.

– Мани Монсальве? А он за что?

– Это же очевидно: потому что именно Мани и сообщил Мочо о гараже и дал ему денег, чтобы он довел это до слуха Нандо, будто бы сам от себя. Мани нанес двойной удар: умудрился избавиться от Фернели, не нажимая на курок и избежав войны со своим братом Фрепе, навязавшим ему этого типа. Мани вынужденно терпел Фернели, терпел его пресные фразочки в рифму, и его стариковское шарканье, и вечно слезящиеся глаза. Но недолго. Только тот, кто плохо знал Мани, мог поверить, что он пропустит гол безответно. «Прощайте, хозяин!», некогда брошенное ему Фернели с насмешкой и вызовом, так и звучало у него в ушах, и он не успокоился, пока не нашел способ, асептический и беспоследственный, разделаться с прохвостом.

– А правда ли и то, что в тот вечер в бассейне Мани дал Фрепе добро на убийство Нандо Баррагана? Разве Мани не раскаялся в своем уголовном прошлом?

– Он бы и хотел, да от прошлого так просто не отделаешься. Как ни гони его пинками, оно, как верный пес, идет за тобой по пятам.

– А его стремление вернуть Алину? Разве он не хотел всеми силами быть хорошим, чтобы она была рядом с ним?

– Я же говорю вам, как волка ни корми… С Мани произошло то, что и со многими другими: он и хотел быть хорошим, да у него не получалось. Скверный, ловкий и изворотливый куда больше, чем Фрепе: вот каков он был. Недаром же он был главным.

* * *

Северина шинкует лук на кухонном столе. За годы практики в этом деле ее правая рука обрела умение орудовать ножом с такой скоростью, что его свистящее движение неуловимо для глаза, а пальцы левой – способность сдвигаться в нужный момент на необходимый миллиметр, так что лезвие, скользнув по ногтям, опускается на луковицу, срезая пласт безо всякой пощады.

Сидя напротив, Нандо наблюдает за ее работой, и едкий луковый дух выжимает слезы из его выпуклых и кротких коровьих глаз.

– Я видел сегодня Соледад Брачо, – говорит он, и два десятилетия воспоминаний молнией пролетают у него перед носом. – Я встретил ее случайно, в церкви Христа Вседержителя.

– А что ты там делал?

– Зашел помолиться за Адриано, ведь сегодня двадцать один год, как я убил его. Она ставила свечи за Марко Брачо, нынче двадцать вторая годовщина его смерти.

– Тогда вы не случайно встретились. Ничто не бывает случайным, никогда.

Это произошло около полудня. Город с достоинством терпел солнечный жар в сорок градусов по Цельсию, но внутри пустынного храма, под высокими древними каменными сводами, было даже темновато и температура держалась ниже нуля. Молочно-белые клубы ладана окутывали верующих, холодные и неестественные, как пар из рефрижератора. На коленях, раскинув руки крестом, смирившись перед Всемогущим, Нандо Барраган, Ужасающий, пытался вспомнить обрывки «Отче Наш», когда к нему приблизилась старуха в черном с белой лилией в руке и прервала его молитву.

Хлипкая старушка с тусклыми волосами и иссохшей кожей. «Милостыню просит», – подумал Нандо, и достал из кармана несколько монет, чтобы отвязаться от нее. Кудря и Симон Пуля, охранявшие его со спины, в тревоге приблизились на случай, если сеньора с лилией – наемный убийца. Она с достоинством отодвинула монеты и сказала:

– Это я, Соледад Брачо, вдова Марко.

Нандо снял свои очки «Рэй-Бэн» и протер глаза, сначала с недоверием, потом – сраженный очевидностью: он узнал ее под морщинистой и печальной маской.

– Что же с тобой было, Соледад?

– Видишь, какая я теперь. Когда ты убил Адриано, Монсальве сожгли мое ранчо. Я собрала уцелевшие пожитки и приехала сюда мыкать горе да бороться с судьбой, и жила в страшной бедности. С годами дела мои поправились, и теперь вот старость пришла, ранняя, но спокойная.

В слабом освещении кухни Нандо замечает, как в глазах Северины вспыхивают искры гнева. Она выпускает из рук нож и луковицу и встает, глядя в глаза своему старшему сыну.

– Это она-то спокойна, Соледад Брачо? А ты не напомнил ей о мертвых, что убиты по ее вине?

– Это не ее вина была, и ничья. В первую годовщину Марко Брачо случилось то, что должно было случиться, и всем нам теперь кранты, во все поколения.

– А если бы случилось что-то другое?

– Замолчи, мать. Вспомни дядю Ито Монсальве: он начал вот так задумываться да и слетел с катушек. От таких сомнений люди с ума сходят.

* * *

– Никто не узнал бы тайну капрала Гильермо Вилли Киньонеса, не усни он однажды после полудня в доме Барраганов.

– А что произошло?

– Был полдень обычного буднего дня и мир накрыла липкая влажность. Капрал пообедал двумя тарелками сытного горячего супа, в котором плавали желтые глазки жира, и без сил развалился в одной из качалок на галерее. Спустя какое-то время он проснулся в смущении и не смог вспомнить, что ему снилось. У него было такое чувство, что кто-то провел тряпкой по доске его памяти, где сны были записаны мелом, и оставил только смутный, как облако, след. Чувство его не обманывало. Немая воспользовалась случаем, чтобы сесть подле него и просмотреть его сны, беззвучные и черно-белые, как старинное кино. Она так испугалась того, что увидела, что ее первым побуждением было велеть его убить, прямо на месте, во сне. Чтобы он прямо из сна отправился в преисподнюю, без права на раскаяние и на просьбу о прощении.

– Что же она такое увидела?

– Предательство.

– И она осудила его на смерть?

– Нет. Она придумала кое-что получше.

* * *

– В день похорон Арканхеля Баррагана произошли вещи странные и противоречивые. Одни под землей, другие на земле.

– Никто не знал о том, что случилось в подвалах дома Барраганов во время этих похорон, как раз в тот момент, когда лопаты могильщиков стали засыпать землей гроб юношей. Все знали на Зажигалке, но эта тайна осталась неузнанной на много лет, да и теперь еще многие сомневаются.

Печальный звон колоколов саваном одевает Город. Северина идет за гробом, завернутая в черную шаль, и ее вечный траур, в десятый раз обагренный кровью, заставляет содрогнуться фундаменты зданий.

Плакальщицы расчищают ей дорогу среди толпы скорбящих и любопытных бесхитростными воплями, от которых в раскаленном кладбищенском воздухе разбегаются трещины:

– Сострадания ее горю! Меньшого сына у нее убили!

Она, сеньора страдания, потерявшая десятерых детей, медленно шагает рядом с телом своего меньшого. Лице ее мрачно, губы зловеще бормочут суровое проклятие: «Кровь дитяти пролита днесь. За кровь дитяти врага постигнет месть».

По взволнованной толпе, общим шепотом возмущения, разносится весть: «Лучший друг предательски убил его». Из уст в уста передается имя убийцы: «Гильермо Вилли Киньонес, чтоб его дьявол утащил в пекло».

– Чем же он убил его?

– Да собственным оружием покойного, застрелил из «Вальтера Р38» – этот пистолет был проклят еще в прошлом, потому что был орудием военных преступлений – из него расстреливали евреев.

В Городе только об этом убийстве и говорят; да и во всей стране тоже. Газеты на первых страницах обсуждают кровавое событие, журналы заполнены гипотезами, интервью, репортажами. Один желтый листок вопрошает: «Где же убийца? Что случилось с капралом Киньонесом?»

Никто не знает его местонахождения. Он сбежал после преступления, и где он, неизвестно. Как обычно, ни власти, ни правосудие не находят ни следов, ни улик, ни свидетелей, да им и дела нет до всего происшествия. Но народ-то знает. Народ всегда все знает. Киньонесу не удалось сбежать, Барраганы отомстили и покончили с ним.

– А куда же в таком случае делся его труп, ведь и трупа не видели?

– Его бросили собакам, и те его сожрали. Чтоб его не искали, чтобы не нашли его никогда. Ни следа от него не осталось, ни памяти. Разве что голая кость где-нибудь в дальнем патио.

– Никто не видал Немую на похоронах…

– Ее не видали, потому что ее там и не было. Но вот чего никто не знал, да и теперь знают немногие, так это, что и самого Арканхеля Баррагана, покойника, там не было.

– Не может быть. Все мы видели его гроб.

– А его внутри не было. И не умирал он вовсе. Северина сознательно похоронила пустой ящик.

– Так это все был блеф?

– Да.

– А где же тогда был Арканхель?

– Он был спрятан в одном из закоулков в подвалах, вместе с Немой. И со своим другом капралом Гильеромо Вилли, который тоже был жив.

В тот день, когда Гильермо Вилли уснул в доме Барраганов, Немая, просмотрев его предательские сны, вцепилась в его руку, вонзив ногти так, что кровь потекла. Она втащила его в глубину дома, заперлась с ним один на один в кладовке с инструментами, и давала ему пощечину за пощечиной, пока он, и не попытавшись защититься, не заплакал как ребенок и не рассказал ей все.

– И что же он ей рассказал?

Он открыл ей, что Монсальве заплатили ему, чтобы он завоевал дружбу и доверие Арканхеля и убил его. Он открыл ей и то, что много раз у него была такая возможность:

– Но я не хотел его убивать, потому что Арканхель в самом деле стал мне братом. – Монсальве тревожились, потому что время шло, а их приказ не выполнялся, и давили на него угрозами. Они дали ему неделю срока. Эта неделя уже прошла. – Теперь Фрепе Монсальве не доверяет мне. Мои дни сочтены, – сказал Немой капрал Гильермо Вилли, и она проникла вглубь его помышлений и чувств, и узнала со всей достоверностью, что они искренни.

Тогда-то она и составила весь план и приступила к его исполнению. Она привела Арканхеля и знаками заставила капрала повторить перед ним то, что он ей рассказал. Она превратила Северину, Макаку и Ану Сантана в своих единственных сообщниц, взяв с них клятву молчать, и вместе с ними – общаясь с помощью записок – изобрела мнимые преступления, спрятала юношей в подвалах, распустила фальшивое известие об их смерти, устроила фиктивные похороны.

– А Нандо они открыли правду?

– Что смерть Арканхеля – обман, это они ему сказали, чтобы поберечь его – а то горе его бы надвое разорвало. Но они и словечком не намекнули ему о бегстве, и не сказали, где спрятаны юноши. Боялись, как бы Нандо не прикончил капрала в припадке ярости, ведь он не знал жалости к предателям, даже раскаявшимся.

Немая достала свой запас долларов, припрятанных в годы благоденствия, и вручила их Арканхелю. Сумма была достаточной для того, чтобы уехать далеко и жить без забот в любой стране мира. Она собрала чемоданы с одеждой и приготовила для побега «джип», где было оружие для двоих, запас бензина, бидоны с водой и корзина с провизией.

Когда остальные уходят на кладбище, оставив пустыми дом и весь квартал, и пока рассказы о преступлении и треволнения похорон владеют общим вниманием, Немая ведет племянника и его друга по темным потайным переходам подвалов, которые выводят их под землей за пределы Города. Они идут по пути сточных вод, торопливо ускользают по городским кишкам.

Они заживо погребены в подземном мире штолен и канализационных труб и продвигаются вперед на свет фонаря, как зомби. Их окутывают подземные испарения и жар из центра земли, их задевают по лицу, пролетая, невидимые летучие мыши. Они слышат над своими головами поток шагов и молитв, который параллельно их движению течет по поверхности, рождая мрачное эхо. Арканхель ошеломленно узнает причитания на собственных похоронах.

На цыпочках юноша идет за своей теткой. Он повинуется ей молча и покорно, хотя и знает, что туннель, по которому он идет, – это туннель времени, шаг за шагом уводящий его от того прошлого, в котором она остается. Его сердце, сбившись с ритма, несется вскачь на двух противонаправленных скоростях: систолы сжимает агония оттого, что он ее покидает, диастолы расширяет волнение перед лицом целого мира, который ждет его, одновременно пугающий и притягательный.

– Они добрались до конца подземного лабиринта в тот самый момент, когда лопаты могильщиков закрывали землей могилу Арканхеля.

Перед ними возникает лестница в тринадцать ступеней, она ведет наверх, к двери, из-за которой пробивается белый луч дневного света, озаряя их лица. Быстрыми движениями, без канители и промедления, Немая удостоверяется, что у Арканхеля висит на шее Каравакский крест, вручает ему ключи от «джипа», припаркованного снаружи, отпирает ржавые висячие замки, отодвигает задвижки, снимает цепи и толкает дверь – та скрипит, подается и распахивается настежь. Их накрывает прямоугольник света, свет заливает их с головы до ног. Ослепленные, они трут глаза, и теряют несколько секунд, пока к ним не возвращается зрение.

Арканхель обнимает Немую. Он ничего не говорит ей, но она чувствует у своей груди бой бешеных бонго,[68] что гремят в груди у него. Тогда безо всякого усилия она произносит, звонко и внятно, единственные слова, которые ей суждено сказать в жизни:

– Уезжайте подальше, и забудьте.

Двое юношей бегут по грунтовой дорожке к «джипу», а Немая остается позади, прислонившись к косяку двери. Она вслушивается в последние отзвуки уже расходящейся похоронной процессии, сует руки в карманы своей черной юбки и смотрит бесслезными глазами вслед своему позлащенному и возлюбленному племяннику, Арканхелю преславному, навеки уходящему от нее, воскресшему днесь от своей мнимой смерти.

* * *

Снова Нандо Барраган в оглохшем и зеленом мире. В мире цвета мяты, и зеленого стекла, и зеленого халата хирурга. Несущие боль волны просветления и уносящие боль волны забытья, сменяя друг друга, проходят по неспокойным водам его рассудка. Анестезия безжалостно покидает его, оставляя одного, в груди у него жжет.

– Почему он опять оказался в больнице, его что, снова ранили?

– Нет. Точнее, и да, и нет. Он попал в больницу в результате целой цепочки неожиданных событий, начавшихся в один прекрасный день в девять часов утра.

Ровно в девять утра национальные вооруженные силы впервые в истории вмешались в дела Нандо Баррагана и вторглись в его дом. Они приехали на восьми «джипах», трех мотоциклах и одном броневике. Шестьдесят три солдата под командованием полковника Пинильи обшарили все до последнего уголка в поисках оружия, взрывчатки, наркотиков, отпечатков пальцев, подозрительных книг, иностранной валюты, подрывных прокламаций, карт Кубы, ну хоть чего-нибудь, чего бы то ни было, что могло бы скомпрометировать Нандо Баррагана.

– Они были уверены, что обыскали все до последнего уголка, но ничего не нашли. Оружие хранилось в одном из закоулков в подвалах, куда им было не добраться. Так или иначе, они арестовали Нандо.

– Как же, если они ничего не нашли?

– Они сказали, что нашли пять пуль под кроватью, надели на него наручники и увезли. Пташка Пиф-Паф, Ножницы и все прочие ничего не могли поделать: они и пикнуть не успели. Никогда раньше они не сталкивались с танковыми орудиями и полубатальоном солдат. Даже и сам Нандо не протестовал, так велико было его изумление. От кого угодно он ожидал бы подвоха, но не от властей: они ни разу против него не выступали.

– Так что же, только за эти пять пуль они арестовали второго Рэмбо?

– Именно так. Его заперли в камере все еще в состоянии полного замешательства, за которым последовал взрыв смертельного гнева – так бывает с ягуаром, только что отловленным прямо в сельве и после дозы успокоительного выпущенным в зоопарке. В этом состоянии его и застал визит адвоката Мендеса – сам же адвокат был бледен, с изменившимся лицом, и одет кое-как, без обычной тщательности. Его волнение и великая озабоченность были настолько очевидны, что Нандо их сразу заметил:

– Что происходит? – спросил он.

– Монсальве купили Пинилью, того полковника, что захватил тебя. Они посадили тебя сюда, чтобы иметь возможность убить.

– Они думали изрешетить Нандо прямо там, в камере?

– Таков был их план. Но Мендес подсуетился быстро, и у него на руках была медицинская справка со всеми подписями и печатями, согласно которой Нандо требовалось безотлагательно перевести в больницу.

– Мы выходим отсюда, – сказал адвокат, – потому что тебя должны оперировать.

– Оперировать? Хорошо бы узнать, по какому поводу?

Мендес, уже таща его за руку к двери, ответил:

– Неважно, по какому поводу, так надо.

– И что за операцию ему сделали?

– Нандо заменили тюрьму на больницу, и доверенный хирург адвоката согласился поставить ему фальшивый кардиологический диагноз. Он усыпил Нандо наркозом, вскрыл ему грудь по линии старого шрама и спустя некоторое время снова зашил, не тронув ничего внутри.

В зеленой больничной палате Нандо Барраган возвращается к реальности из очень дальней дали, словно астронавт – из межзвездного пространства. При первом контакте с землей он чувствует жжение в груди; при втором уверенно, с закрытыми глазами, распознает присутствие женщины.

– Милена, ты? – спрашивает он все еще пьяным от пентотала голосом.

– Нет. Я Ана Сантана.

– Подойди, не уходи. Дай мне воды, Ана. В последний раз, когда я очнулся от наркоза, рядом была Милена. Она и до этого была рядом, во время пальбы, когда Мани Монсальве ранил меня в колено. Я не почувствовал боли, но понял, что колено он мне раздробил. Я упал ничком в лужу собственной крови и с пола не мог защищаться. Милена подняла меня, поставила на ноги, чтобы я мог стрелять, и прикрывала меня своим телом, служа мне при этом опорой. Она сильная женщина. И не один раз она рисковала собой ради меня.

– Тебе есть за что ее так любить.

– Подойди, Ана, иди поближе.

Ана Сантана делает шаг вперед и останавливается рядом с ним.

– Разденься, – просит Нандо, и ее глаза и рот округляются в полнейшем изумлении.

– Говорю тебе, раздевайся.

Словно готовясь совершить святотатство, Ана Сантана озирается по сторонам, чтобы убедиться, что нет свидетелей. Она никого не видит: медицинскому персоналу нет до них дела, а охранники, приставленные к арестованному, – по ту сторону дверей. Ана одна с мужем в послеоперационной палате. Она готовится исполнить приказ, от застенчивости медля. Расстегивает блузку, нерешительно, пуговку за пуговкой. Закрывает глаза и задерживает дыхание, словно ей должны сделать укол. Наконец набирается храбрости, рывком снимает блузку, и так и застывает, оставшись в бюстгальтере «Леониса», удрученная и героическая, как Жанна д'Арк на костре.

– Догола, – приказывает Нандо.

«Леониса» такой ширины и плотности, что напоминает бронежилет, а его бретели и резинки так туги, что отпечатываются на ее белой девической коже. Ее руки бродят за спиной, возятся вслепую с упрямыми петлями, пока наконец не расстегивают их. Застежки пружинно стреляют, и в послеоперационной палате груди Аны появляются залитые зеленым светом среди устаревших хирургических аппаратов, выкрашенных кремовой краской. Нандо глядит на нее недолгое время, и велит ей снять оставшуюся одежду и лечь с ним на каталку.

– Их видели две проходившие мимо медсестры, они-то потом и стали рассказывать. Они говорили, что Ана Сантана была совершенно голая, сидела на Нандо верхом, и они занимались любовью.

– А как же он мог, с только что зашитым разрезом на груди?

– А он и не мог. Он был слаб и измучен болью, и толку не вышло. У него не встало, и в тот момент исполнилось предсказание.

– Какое предсказание?

– Первое предсказание Роберты Каракола.

Когда Ана Сантана выходит из реанимационной палаты, застегивая блузку, растрепанная, с пунцовыми от стыда щеками, она сталкивается с адвокатом Мендесом – он, вместе с Пташкой Пиф-Паф, Симоном Пулей и Кудрей, идет повидать Нандо. Найдя Нандо в сознании, он рассказывает ему, что через несколько минут после того, как они покинули тюрьму, там в коридоре взорвалась бомба, задев осколками одиннадцать заключенных в соседних камерах. Пташка Пиф-Паф и остальные подтверждают это: они были свидетелями взрыва, о котором уже сообщили по радио.

– Ты спас мне жизнь, – говорит адвокату мнимый больной. – Откуда ты узнал, что меня хотят убить?

– От Алины Жерико.

– Я опять твой должник. Ты и на этот раз не позволишь уплатить тебе долг?

– Позволю, Нандо. На этот раз – да.

* * *

– Смотрите, какие бывают в жизни совпадения. В те же дни, когда Нандо был в Центральной больнице Города, самый престижный пластический хирург Порта амбулаторно сделал Мани операцию, чтобы удалить шрам на лице.

– Так и было. Но заметьте разницу. Нандо вскрыли старую рану, тогда как Мани удалили ее навсегда.

– Кто-нибудь навещал Нандо во время его, так скажем, выздоровления?

– Да, Ана Сантана каждый день ходила к нему в больницу. Приходила с рассветом, приносила ему сигареты «Индианка» и фасоль домашнего приготовления. Он обращался с ней ласково, как никогда раньше, но звал ее не Ана, а Милена. Эта путаница имен стала постоянной, вплоть до того, что Нандо Барраган окончательно вычеркнул из своего словаря настоящее имя жены.

– И Ана не возражала?

– Нет. Она легко свыклась со своим новым именем и новой личностью, и благодарно принимала немыслимую прежде ласку, которую ее муж стал к ней проявлять. Однажды она даже решилась пожаловаться ему на его мать. Она сказала, что Северина продала их брачное ложе, подарок Нарсисо, в один шикарный отель, купивший его, чтобы начать льготную программу, с подарками и скидками, для молодоженов, приезжающих на медовый месяц.

– Неважно, – сказал Нандо. – Оно и лучше. Это было дурацкая штуковина.

Ана возразила:

– Но где же мы теперь будем спать?

– Спи со мной, Милена, в гамаке.

* * *

Генерал с внушительными патриотическими усами и пятнами плесени на лице разглядывает со своего холста Мани Монсальве, ведущего конфиденциальную беседу с Тином Пуйуа в главном зале своей резиденции, перед холодным камином.

– Мани, после того как он велел убрать со своего лица шрам, стал немного походить на зеленого генерала с портрета. По крайней мере, такой слух распускала, преисполнившись гордости, сеньорита Мельба Фоукон – она ставила это себе в заслугу.

Но сегодня на лице Мани – сумрачное выражение дикого лесного зверя, которое испугало бы сеньориту Фоукон. Тин Пуйуа, напротив, снова выглядит самоуверенным, снова чувствует себя свободно, он словно подключился к высоковольтному источнику энергии и за долгие месяцы впервые оказался в своей тарелке. За время, прошедшее со вчерашнего вечера, он возвратил себе утраченное место в сердце своего патрона, и говорит с ним шепотом, шепчет в самое ухо, хотя они одни в огромном помещении – так близко друг к другу, что их руки соприкасаются.

– Разве Мани не питал отвращения к физическому контакту с людьми?

– Да, но в тот день ему нужна была поддержка Тина.

Между ними витает та братская близость, что объединяла их некогда, во времена пережитых вместе опасностей. Они снова одинаково смотрят, одинаково чувствуют, повторяют одни и те же слова, дышат в унисон, проявляют одинаковые рефлексы, как когда они были лучшими дружками, товарищами до конца во всем хорошем, а особенно в дурном.

– Что же их снова так связало, точно двух быков за рога веревкой?

– Сообщение, доставленное одним из агентов.

Они перебирают последние события, прокручивают информацию и все время приходят к единственно возможному заключению, исторгающему вспышки зловещего света из глаз Мани: Алина Жерико сообщила Нандо Баррагану, что его собираются убить. Только она могла сделать это: должно быть, слышала, как Фрепе у бассейна в «Деве Ветра» планировал покушение. Дала знать птичке, та вспорхнула и была такова. Это адвокат Мендес предупредил Нандо в тюрьме, оформил ему специальное разрешение и переправил его в больницу прямо перед тем, как грянул гром. Нельзя не заключить, что Мендес узнал обо всем от Алины, хотя мысль о предательстве жены и причиняет Мани Монсальве столь острую боль, какой он еще не испытывал в своей бурной жизни.

Тин, напротив, упивается, смакуя удовлетворение от того, что его предостережения оправдались. Он всегда подозревал Алину, никогда не мог скрыть неприязни к ней, и если сейчас он не упрекает Мани в недостатке чутья – мол, говорил я тебе, – то лишь потому, что не хочет влагать персты в его рану. Ему достаточно знать, что он восстановил свое положение единственной близкой души, устранив конкурентку, да так, что и пальцем для этого не шевельнул.

– Алина совершила огромное предательство, передав Барраганам секретную информацию, но это было еще не все, она была на пороге второго предательства, куда хуже первого.

– Какого?

– Агент из полиции предостерег Мани насчет рейса 716 авиакомпании «Авианка» на Мехико в 2.15 ночи. Этим самолетом должны были лететь вместе адвокат Мендес и Алина Жерико.

Мани Монсальве выслушивает сообщение молча: он бросает эту отравленную кость в кастрюлю своей души и варит на медленном огне в остром супе из ревности, гнева и боли, приправленном солью безумия, горькими каплями подозрения и кисло-сладкими на вкус листочками надежды. Тин Пуйуа ворошит угли, помешивает похлебку половником, сдабривая ее пикантными и пряными щепотками мести. Потом он разливает ее по двум глубоким тарелкам и усаживается вместе с Мани хлебать варево полными ложками, с пылу с жару, так что оно обжигает им внутренности.

– Этот тип хочет увезти навсегда мою жену и моего ребенка, – говорит Мани, пьяный от бурлящего супа, и в его голосе звучит голос гуманоида, на далекой заре времен бросавшего вызов враждебной вселенной ради сохранения своего рода.

– Алина – обманщица и предательница, – напоминает Тин, он говорит так ему в глаза, зная, что Мани уже не может это опровергнуть. Любой ценой он хочет воспрепятствовать тому, чтобы его хозяин помиловал грешницу и попытался ее спасти. Он решает продвинуться еще на шаг:

– Кара должна постигнуть всех троих, – изрекает он.

– Ребенка – нет, – рычит будущий отец. – На нем нет вины. Предупреждаю тебя: что бы там ни было, с малышом ничего не должно случиться.

Они уговариваются рассматривать это дело как сугубо личное, не сообщая о нем остальным Монсальве, и действовать вдвоем, по своему разумению и на свой риск, безо всякого предварительного плана, по мгновенному вдохновению и повинуясь свободному велению инстинкта.

Отбрасывая назад свисающую прядь волос, дрожа от возбуждения, Тин возвращается в гараж, чтобы подготовить «джип» и оружие. Мани поднимается в свою комнату, идет в душ и вверяется щедрому потоку: дает лавине воды уменьшить жестокий жар, грозящий расплавить его мозг и низвергнуться в сердце, подобно лаве вулкана. Он твердит самому себе, что час озноба миновал. Надо совладать с огненной рвотой. Отныне и далее, что бы ни произошло, все должно быть под контролем и делаться хладнокровно. Он чувствует, как пар пропитывает его, разделяя надвое: Мани, обугленный горем, разрушается и выходит вон, как пена из сифона, в то время как другой Мани, охваченный жаждой возмездия и обаянием авантюры, ободряется, восстанавливается, отдается напору воды, впитывая необходимую для действия энергию, и остается в таком положении, не торопясь и не глядя на часы, столько времени, сколько просит тело и сколько требует душа.

Он выходит из-под душа и направляется в комнату, двигаясь вновь гибко и легко, как молодой и наглый кот. Он отвергает мысль одеться в ту изящную и скромную одежду кандидата в приличные люди, в которую его нарядила сеньорита Фоукон. Также он отказывается и от кричащего обличья пройдохи с претензиями, в котором он начинал удаляться от своего прошлого.

Из дальнего ящика, куда он спрятал их от своей советницы по имиджу, он вынимает свои старые голубые джинсы, мягкие и гибкие, как вторая кожа, свои излюбленные во времена похождений с шайкой кроссовки, свою выцветшую просторную хлопковую рубашку без пуговиц, уже махряшуюся от многочисленных стирок. Он одевается тщательно, любовно оглаживает, словно священнодействуя, каждый предмет одежды – точно вояка, стирающий пыль с испытанного в сотне боев оружия.

– Он снова стал таким, как раньше.

– Да, таким же. Но нет. Чтобы стать таким, как раньше, ему не хватало одной детали: шрама. Шрама уже не было: стать прежним он уже не мог.

Мани Мосальве хватает какой попало револьвер, спускается в гараж и впрыгивает в «джип» рядом с Тином Пуйуа – тот, за рулем, исполненный решимости и готовый действовать, нетерпеливо рвется вперед.

– В аэропорт, брат, – командует Мани, ободряя его понимающим хлопком по плечу.

* * *

Адвокат Мендес произносит «одиннадцать» и не верит сам себе. Он пересчитывает еще раз: в самом деле, чемоданов одиннадцать – ими битком набита маленькая гостиная в квартире Алины Жерико.

– Здесь мои вещи, Йелы и малыша, – как ни в чем не бывало, объясняет Алина. – Мы весь день укладывались.

– И Йела? – он ошарашен, его голос выражает изумление.

– Разумеется, без нее я не поеду.

– Это невозможно, Алина, я не брал ей билета…

– Купим в аэропорту.

– Как ты не понимаешь, а если мест не будет?

– Я знаю одно, что без Йелы я не поеду.

– Да что это ты вздумала, а паспорт?

– У нее есть, она однажды ездила в Эквадор к брату, он уже умер.

У адвоката Мендеса было двадцать семь часов, ни минутой больше, на подготовку побега в Мексику: паспорта, билеты, доллары, разрешение на работу, рекомендательные письма для его новых работодателей, неожиданности, возникающие в последний момент, и еще тысяча забот. Он действовал в строжайшей тайне, чтобы не возбудить подозрений. По его плану следует выехать в аэропорт скрытно, скромно, чтобы остаться незамеченными. Совершенно ясно, что если Мани Монсальве что-нибудь узнает, он убьет их сразу же, и так он и говорил Алине, хотя и смягчал свои слова, чтобы не усилить ее и без того большого волнения.

И теперь оказывается, что он должен провести эту секретную, в высшей степени рискованную, операцию не только вместе с беременной женщиной на девятом месяце, но в придачу со страдающей сердечной болезнью старухой и с одиннадцатью чемоданами. Однако он не произносит ни слова, поскольку угадывает, что беззаботность, чуть ли не легкомысленность речей и поведения Алины, – маска, скрывающая ее глубокую тревогу; он видит, что она стремится резкими мазками толстой кисти нанести слой лака на свое безмерное уныние, рожденное принятым вопреки сердцу рассудочным решением.

Поскольку телефон в квартире Алины прослушивается и пользоваться им опасно, Мендес бежит к автомату на углу и звонит в аэропорт, чтобы попытаться заказать место для Йелы. Ему отвечают, что это не проблема: к счастью, самолет отправляется пустым.

Он возвращается в квартиру. Одиннадцать часов вечера, в аэропорту им надо быть самое позднее в без четверти час, дорога занимает полчаса, но Алина все еще ходит босиком, с бигуди в волосах, и упаковывает какую-то посуду. Она любовно заворачивает каждую тарелочку в газетную бумагу, прежде чем положить ее в картонную коробку, и адвокат думает, что такими темпами она никогда не закончит.

– Алина, мне очень жаль, но у нас нет времени…

– Помогите мне, доктор, – увидите, как мы быстро управимся. Если бросить вещи кое-как, то когда я вернусь, они никуда не будут годиться.

– Может быть, пройдет много лет, пока ты сможешь вернуться…

– Тем разумней оставить вещи в порядке.

Мендес не хочет давить на нее. Он не собирается добавлять ни капли лишней тяжести в ее лущу, и без того натянутую, как струны типле. Он знает: одно лишнее слово, и может прорваться напряжение горечи и досады, которые вызывает у нее необходимость похоронить отрезок жизни, нерадостный, но безудержно живой до сих пор.

Он опускается на колени вместе с Алиной и начинает укладывать тарелки неловкими руками и с бесконечным тщанием, словно никогда не делал ничего более важного и в более подходящий момент. Он знает, что его единственный шанс в ее глазах зависит теперь от длинной цепочки простых дел вроде этого, которые мало помалу подорвут оборонительное недоверие женщины, достаточно молодой, но убежденной, что уже достаточно поздно, чтобы начинать жить во второй раз.

Обливаясь потом, обвешанный по уши сумками и чемоданами, адвокат спускает на лифте весь багаж и грузит его в автомобили, ожидающие в гараже. Когда он снова поднимается наверх, Алина заворачивает последние кофейные чашечки. Хотя от только что пережитых тревог она потеряла несколько килограммов, и на девятом месяце беременности выглядит, как будто она всего лишь на седьмом, Мендес боится, что у них возникнут проблемы при посадке в самолет – авиакомпании отказываются перевозить женщин, у которых слишком близок срок родов.

– Надо скрыть этот живот, – советует он.

– А как?

Мендес заранее все предусмотрел. Он оставил под рукой старое, очень просторное пальто, сохранившееся у него со времен его студенчества в Европе. Алина высокого роста, а рукава можно подвернуть. Она бурно протестует: так она умрет от жары, и вид нелепый, и цвет ей не нравится, но наконец сдается. Времени уже опасно много, Алина уже обута и причесана, все, похоже, готово, и адвокат открывает дверь квартиры, чтобы выходить, но она останавливает его: прежде ей надо поговорить с ним с глазу на глаз.

– Они уже поговорили, когда события настигли их и стало ясно, что у них нет иного жизненного выбора, кроме бегства. Ободренный критичностью ситуации, адвокат открыл Алине свою великую любовь, и она ответила спокойным взглядом серых глаз, сказавшим ему, что она знала обо всем с самого начала. Тогда он предложил ей жить вместе в Мексике, и она согласилась.

Йела, в шляпе, обходит гостиную с кувшином воды, в последний раз поливая растения, а они вдвоем закрываются в спальне.

– Я хочу, чтобы вы ясно понимали, доктор, – я уезжаю с вами в Мексику, потому что я очень вас уважаю и потому что на карту поставлена жизнь моего ребенка, но я по-прежнему люблю Мани Монсальве.

– Не беспокойся. Я буду так любить твоего ребенка, что тебе ничего не останется, кроме как полюбить меня.

В начале второго часа ночи, адвокат Мендес торжественно въезжает в аэропорт: с одиннадцатью чемоданами (двенадцать вместе с его собственным), старухой в шляпе и беременной в зимнем пальто. Немногочисленные пассажиры сонно бродят по обширным помещениям, разглядывая в витринах вещи, которые они не собираются покупать, они двигаются медленно, словно ждут опоздавших невесть на сколько самолетов. Алину охватывает уныние, оно – в холодном свете, струящемся из неоновых трубок, и в запахе набитых вчерашними окурками пепельниц, и она вдруг понимает: это час отъезда тех, кто не стремится вернуться, тех, кого некому проводить.

Мендес улаживает формальности у стойки «Авианки» – предъявляет билеты, паспорта, справки об уплате выездных пошлин; оплачивает лишний вес багажа – и преодолевает каждую процедуру со вздохом облегчения, словно это и есть последнее препятствие, смертельная ловушка, едва не заставившая их опоздать на самолет. Они сразу проходят в предпосадочный зал, более замкнутое и не такое большое помещение, где, по расчету адвоката, меньше риска.

Атмосфера вполне спокойная, немногие звуки доносятся до них глухо, издалека. Несколько пассажиров покорно сидят в креслах, вцепившись, словно их подстерегают воры, в свои чемоданы; они вяло разгадывают нерешаемые кроссворды, и на их физиономиях написано, что нет у них пристанища в целом мире. Алина, бледная, смиряет свою тревогу, разглядывая духи в киоске duty-free. Адвокат наблюдает за ней: бледность и пальто словно переносят ее в иное пространство, в другую эпоху, она похожа на актрису, играющую в каком-то забытом фильме.

– Все-таки некоторых вещей я не понимаю. Как удалось Мендесу и Алине добраться живыми до зала посадки?

– Исключительно по милости случая. Каких только деталей в механизме безопасности не предусмотрел Мендес, и все дали сбой в решающий час. Чтобы Алина могла, не возбуждая подозрений, выйти из квартиры со всей поклажей, был распущен слух, что она переезжает к одной из своих сестер. Но сестра с мужем не явились, как было условлено, ко времени мнимого переезда, – они струсили. Для поездки в аэропорт Мендес заполучил у одного своего друга из правительства бронированный автомобиль, на случай нападения со стрельбой. Но вышло то, что и должно было выйти: машина оказалось настолько бронированной, что имела непомерный вес и застревала на подъемах, и пришлось возвращаться назад и искать, изрядно петляя, более пологую дорогу. Но и это было еще не все. Мендес заранее условился, чтобы в аэропорту сотрудник службы безопасности упростил им формальности и помог сразу пройти в предпосадочный зал. Нужный человек был на месте, все сделал и исчез. Чего не знал Мендес, так это того, что этот самый агент поставлял информацию Мани Монсальве. Так что если они были живы, то благодаря решению Мани действовать лично – он передал своим людям приказ не вмешиваться. Вот мы и видим, что все было, как всегда: они оставались в живых по воле случая. Попросту не настал их час – и никто не умирает ни минутой раньше или позже.

Легкое шевеление ветерка на затылке дает толчок нервозности Мендеса. Поначалу он чувствовал, что все идет хорошо, но сейчас его преследует ясное ощущение, что враг за спиной. Он уже испытывал подобное раньше: это – безошибочный сигнал тревоги, уже не раз спасавший ему жизнь, звуча в ушах резким зуммером на той самой частоте, как он его слышит теперь.

Он пытается добиться, чтобы стюардессы пропустили их в самолет раньше времени, но те отказываются.

– Тамеще убирают, – говорят они. И добавляют: – Не волнуйтесь, мы сейчас пригласим на посадку, – но Мендес слышит только свой внутренний сигнал тревоги, он звучит все громче и становится оглушительным. Не раздумывая больше, он хватает под руки Алину и Йелу – они протестуют, не успев взять свою ручную кладь, – бежит с ними бегом, почти волоча их по воздуху, и вталкивает их в коридор, ведущий к самолету, несмотря на попытки служащих авиакомпании преградить им путь.

Переход этот представляет собой длинную, темную кишку, продуваемую пронизывающими сквозняками. Они бегут сквозь нее, сцепившись руками, словно нелепое и неловкое шестиногое насекомое, что беспорядочно мечется, убегая от подступающего огня. Бег утомляет женщин, их тяжесть возрастает, они непомерным грузом висят на руках у Мендеса, устремившего взор к той открытой освещенной двери, что ждет их в конце, на расстоянии пятидесяти шагов – пятидесяти шагов между «прежде» и «потом» – Мендес призывает на помощь какую-нибудь центростремительную силу, что протащила бы их к выходу из туннеля: он молит о чуде, которое извергло бы их из перехода туда, где свет.

– В этот момент появились невесть откуда Мани Монсальве и Тин Пуйуа, молниеносные, неудержимые, безмолвные, и сзади взяли их на прицел. Старуха Йела споткнулась и увлекла за собой в своем падении Алину и Мендеса, которые в сутолоке запутались в ногах друг у друга и потому не могли видеть, как Мани секунду колебался, стрелять ли, преградил путь Тину Пуйуа, чтобы не дать выстрелить ему, и стал выбирать наилучший угол, чтобы попасть в адвоката, не задев Алину.

– Для Мани Мендес оказался непростой мишенью, потому что фактически, не желая того, он был защищен двумя заложниками: женщиной и ребенком.

– Тут все застыло на какое-то бесконечно малое время: преследуемые сбились в кучу на полу, видя улыбку на лице смерти, и преследователи упустили драгоценную, единственную секунду – это позволило Пташке Пиф-Паф, Ножницам, Симону Пуле и Кудре разрядить в них полные обоймы своих пистолетов.

– Откуда взялись Симон Пуля и остальные стрелки Нандо?

– Они тут и были с самого начала по приказанию своего хозяина, который оставался в больнице под арестом. Они проводили Мендеса и Алину от дома до аэропорта, а уж внутри все время прикрывали их со спины.

– Почему они это сделали?

– Когда Мендес вывел Нандо из тюрьмы и спас его жизнь, Нандо предложил уплатить ему долг, и Мендес, который уже давно об этом подумывал, обратился к нему с просьбой: обеспечить защиту при отъезде из страны с Алиной Жерико и еще не рожденным ребенком Мани.

– Ну, а Мани кончил тем, что отдал жизнь, спасая Алину и ребенка…

– Да, полагаю, что так, более или менее так это и было.

* * *

– В ту ночь, когда Мани Монсальве умирал на черном виниловом полу международного корпуса аэропорта, рождался на свет его сын Энрике – прямо в небе, на борту самолета авиакомпании «Авианка», летевшего рейсом 716 в Мехико. Смущенные стюардессы, помогавшие Алине во время преждевременных родов, обмыли малыша, завернули в одеяло и отдали матери, которая приходила в себя после непомерного потрясения и огромного напряжения сил, глядя в иллюминатор на отары розовеющих облаков, что паслись на бескрайних лугах рассвета. Когда ей дали ребенка, Алина изумилась, видя, что по какому-то капризу генетики, кожа у него не оливково-зеленая, как у Монсальве, а оливково-желтая, как у его двоюродных братьев Барраганов.

– Энрике? Ребенка назвали Энрике?

– Энрике Мендес – ему дали при крещении имя, выбранное родным его отцом, а фамилию он получил от своего приемного отца, адвоката.

* * *

– К трем часам того карнавального дня вся Зажигалка задавалась вопросом: «Что делает Нандо Барраган один, на пороге своего дома?»

– Прошли уже недели, а то и месяцы, с тех пор, как он оказался на свободе, но мы ничего о нем не знали. Наступало время, когда насилие стало всеобщим, и так и шла наша жизнь – одна тоска смертная да смертоубийства. Но Барраганы уже не были в центре событий, да и Монсальве тоже. По всей стране быстро, как грибы после дождя, множились новые персоны – новые действующие лица, более внушительные, более жестокие и могущественные, чем прежние. Можно сказать, что как-то вдруг, в один день, Барраганы и Монсальве стали всего лишь местным фольклором. Мы стали видеть в них лить предысторию настоящей истории нашего насилия, только начало конца. Когда Нандо уселся в тот день у дверей своего дома, он был уже только тенью себя прежнего. Он и сам, пожалуй, сознавал это, – ведь по словам тех, кто его видел, он вел себя, как зевака, что более присуще теням, чем людям.

– В тот день, третий и последний день карнавала, Нандо Барраган был в мечтательном настроении сразу как проснулся. Заметив, что ему лень вставать, женщины принесли ему в гамак черный кофе и ломтики спелого банана, и все время, пока завтракал, он обдумывал нелепую идею, что было бы неплохо дожить до старости и почить с миром.

– Я не знаю никого, кто умер бы от старости в своей постели, – заявил он Ане Сантана, когда она вошла в комнату, чтобы забрать поднос.

Ана думает, что его претензия неуместна в нынешние времена, когда смерть гарцует повсюду, яркая и резвая не в пример жизни, когда ни о ком не скажут «такой-то умер», а только «его убили». Но она ничего не говорит, только кладет ему руку на лоб, чтобы проверить, нет ли у него жара, а затем спрашивает, хочет ли он еще кофе.

– Все утро мы слышали, как он бесцельно бродит по дому, завороженный визгливой музыкой кларнетов, дурея от запаха отбросов, что всегда висит в воздухе в карнавальные дни.

В одиннадцать он усаживается в патио и пьет белый ром с лимоном и солью. Глядя, как он разом опрокидывает первую бутылку, женщины успокаиваются: «Пришел в норму», – говорят они друг другу. Но это вовсе не так, потому что выпивка не вызывает у него обычной реакции – порыва дикой активности, которая толкает его на улицу в поисках жертвы, – он, наоборот, погружается в дремотную и спокойную меланхолию, характерную для людей пустыни, и дающую повод для тревоги, поскольку она имеет свойство не проходить, то есть, если уж охватывает человека, то навсегда и до конца.

В три пополудни он принимается за третью бутылку, сидя у дверей своего дома и глядя на полуобнаженные тела проходящих мимо танцоров и королевок – они с ног до головы черные, вымазанные пахучей смесью толченого угля и свиного жира, которая блестит под бешеным солнцем, а струящийся пот оставляет на ней дорожки.

Загрузка...