— … Ну, как успехи? — полюбопытствовал Сергей, сунув нос в операционную. — О–о–о — судя по ароматам — вы все в шоколаде.
— Да уж, — проворчал я. — Моем вон…, «золото Ардыбаша…»
Духан в помещении стоял еще тот. Тем, кто представляет себе операционную в виде белой стерильной комнаты, где если и попахивает — то какими–то лекарствами, где сестры и хирурги — затянутые в белые халаты стерильные же статуи, и где любой микроб кощунственен, как свиной окорок на празднике Курбан–байрам, следовало бы заглянуть на минутку к нам. Наша операционная в настоящий момент представляла собой некий гибрид из запущенного хлева и туалета, куда к тому же забрели сумасшедшие ассенизаторы.
На чем свет стоит, ругаясь, Семеныч таскал из распахнутого живота толстого дядьки куски того самого продукта, в который превращаются даже ананасы в шампанском, и выбрасывал его в рядом стоящий таз. Периодически он хватал наконечник электроотсоса и нажимал ногой на педаль включения. С утробным урчанием и хлюпаньем шланг засасывал в себя дурнопахнущую жижу, плескавшуюся в животе толстяка, через какое–то время подсаживался, хрипя. Семеныч прочищал наконечник, щедро поливая все вокруг все той же жижей, и снова принимался ковыряться в брюшной полости, доставая все новые и новые «самородки».
— Вон он, пролежень, в сигме, — констатировал, наконец Семеныч результат своих изысканий, — чего спрашивается, четыре дня дома сидел?
Вопрос, в общем–то, риторический. Никто не знает, и, наверное, никогда не объяснит, почему одни при малейшей царапине требуют реанимационную бригаду на вызов, а другие при явной картине не то, что недомогания, а прямой катастрофы в организме сидят дома. У этого, к примеру, дядьки, живот стал уже, как турецкий барабан, и тошнило его, и рвало, а он все чего — то выжидал. В очень небольшую заслугу ему можно поставить лишь то, что он мужественно дотерпел до очередного утра — «не хотел вас ночью беспокоить». Беспокоить он нас должен был, как и говорит Семеныч, четыре дня назад, когда на фоне длительных запоров у него начались боли в животе. Теперь вон разгребаем…. Хотя большинство пациентов почему–то любят обращаться с подобным состоянием часика так в два ночи. Спрашиваешь, когда заболел — «да с неделю». А совсем невмоготу, когда стало? — «да дня с два». Так чего ж ты именно в два часа ночи обращаешься — ни на пять часов раньше, ни на пять позже? — молчит.
— Ну ладно, я переодеваюсь, — Сергей удовлетворил любопытство и пошел. Он закончил смену, но немного задержался, слегка подстраховав меня, а, заодно узнав, от чего люди превращаются в воздушный шар.
— Удачи на дорогах, — машинально бросил я вслед Сереге, не подозревая, что пожелание мое будет пророческим.
Нет, ну что за запах, как говорит Семеныч «аж глаза закрываются…»
Мы только закатили толстяка в реанимацию — («может и выскребется» — сказал Семеныч после операции, пожав плечами), как с грохотом влетела санитарка приемного покоя с глазами, как удачно выражается Котофеич, «по семь копеек».
— Там,…там…Сергея Ни–ни–николаевича привезли…
Серега улыбался, но по мелким капелькам пота на побелевшем лбу синеве закушенной губы было видно, что инъекция морфина, которую ему уже вкатила Нинка со «Скорой», практически не оказало действия. Щегольские кремовые брюки были порваны и заляпаны кровью. Левое бедро было неестественно больших размеров и, казалось, распухало, прямо на глазах.
— Нет, ну ты совсем уже сбрендил, — бодрым голосом начал я. — Решил, что мы тут дурака валяем, так надо нам работенки подбросить? пацан, что ли? Не знаешь, как улицу переходить? Или ты дальтоник, красный от зеленого не отличаешь? — я забрасывал вопросами, а сам быстро достал свой любимый «Victorinox», Иркин еще, до женитьбы, подарок, и распорол штанину, решив, что Сереге брюки все равно уже не пригодятся. Что–то мелькнуло у меня в голове, про штаны, но сразу же исчезло, поскольку все внимание я сосредоточил на бедре. Оно, действительно, стало заметно толще правого, даже за ту минуту, что я провел в приемном покое. Семеныч, тоже спустившийся вниз, осторожно стянул носок с травмированной ноги — ботинка на ней уже не было.
— Хреновенький пульсик, — поджав губы, бормотнул он в мою сторону. — Надо оперировать Сережа, — ласково обратился он к Сергею. Похоже, у тебя там кровотеченьеце. Лады?
— Семеныч, тебе видней, — вымученно улыбнулся Сергей, — ногу только не оттяпывай сразу…
— Ну, даешь ты, оттяпывать… Таблеток дадим, сама отвалится, — буркнул Семеныч шутку с бородой, почище, чем у Черномора.
Слава Богу, операционная было уже практически развернута, анестезиологическое пособие тоже было готово, так что сработали мы в лучших традициях киношной медицины — от поступления Сергея в приемный покой до момента, как я его заинтубировал. прошло минут 15. За это время ему успели побрить волосатую ногу, сфотографировать ее в двух проекциях (на рентгеновском снимке вместо добропорядочной бедренной кости друг на друга хищно смотрели два кинжальных отломка) и даже дать на подпись согласие на операцию. В свою очередь мы подкололись к вене и успели струйно залить флакон «Рефортана».
Обнадеживало то, что пульс на лодыжечной артерии у Сергея, хоть и слабый, но был, а значит, и кровоснабжение ноги сохранялось.
— Негоже, конечно, сразу после того дерьма на чистую операцию лезть, да еще на сосудах, но, как говорится, не до жиру, — гундосил из под повязки Семеныч Гоше. — Ну, как говорил товарищ Гагарин, поехали?…
Мы с Семенычем сидели у койки. Нога Сергея, заботливо погруженная в гипсовый кокон, лежала на возвышение.
— Надо тебе профилактику тромбообразования сделать. Аспиринчику там, гепарина, растворов вкусных покапать. Ну, а так, все нормально. Веточку одну прошили, кровушки тебе вон, Димочка линул.
Семеныч не сказал, правда, что кровушки пришлось «линуть» 1,5 литра, 1600 миллилитров, если быть точно, потому как «веточка» были миллиметров пять диаметром. Сразу же после того, как Семеныч сделал разрез, и в рану, жирно поблескивая черно–багровым боком, вылезла здоровенная гематома, кровотечение сразу усилилось, а вену, разорванную острым отломком, все никак не удавалось зацепить в наплывающей крови, все мы слегка «поплакали спиной». Давление поехало вниз, и хоть к тому времени я уже поставил Сереге подключичный катетер (вернее, надключичный, поскольку пришлось идти необычным доступом — мешали хирурги), и, ситуация, в общем–то, была под контролем, момент был все равно неприятный.
— Ну, а не оперировать тоже нельзя было — Семеныч растекался мыслию по хирургическому древу. — Гематома сдавила артерию, да мы же и не знали, когда на операцию шли, может, это артерия и была — пульса то уже, считай, не было. Это потом, когда раскрылись, ясно стало.
— Да ладно, Семеныч, что ты оправдываешься, спасибо большое, с меня поляна, как только уйду отсюда, — улыбался порозовевший уже Сергей.
— Нет, ну что за шмакодявки малолетние! — сокрушался Семеныч. — Научится на газ давить, пива нахлещется по самые брови, или обкурится, что дым из ж… валит, и носится как угорелый. Ты хоть чего запомнил?
— Да что я там запомнить мог? — устало проговорил Сергей. — Помню только, как машина сзади заревела, а я как раз возле площадке детской шел, там изгородь живая, прижался к ней, да толку, он как мчался, так и полетел дальше, меня зацепил, в глазах сразу темно от боли стало, потом мордой в этот шиповник, может даже и сознание потерял.
— Да нет, Нинка говорила, что ты все время в сознании был, и когда они подъехали, и когда тебя грузили. Повезло, что они недалеко были, вызов обслуживали.
— А у меня провал, помню уже, как в машине лежу.
— «Жигуленка», что тебя сбил, уже нашли, кстати, менты говорили, — включился я. — Сашки Кунцевича «жигуль», его как раз незадолго до этого от подъезда угнали. Точно, говорит, вертелись там какие–то босяки малолетние.
— Кунцевич? Отец у него еще в ЖКХ работает? — глянул на меня Семеныч.
— Ага. — Семеныч вообще, по–моему, знает всех жителей Лесногорского района, включая, какие–нибудь Малые Барсуки, где всего–то три старика и остались. — Мы с ним в параллельных классах учились.
— Ладненько, я пошел, — Семеныч подмигнул Сереге и вышел из палаты. Я тоже встал.
— А штанцы мне все–таки порезал, — сварливо сказал Сергей.
— Штанцы все равно выбросил бы, они и так порваны были, — ответил я, и тут, наконец, меня осенило.
— Слу–у–шай, а ведь я тоже брюки выбросил.
— А ты какие?
— Ну, ты меня еще спрашивал, чего прихрамываю, и чего синяк не проходит, — я ткнул пальцем в замазанную тональным кремом скулу, — я еще отшутился, что, мол, пчелы покусали, когда к ним за медом лез?
— Так я понял, что ты опять в общагу к медсестрам ходил, а тебя там конкуренты отоварили.
— Да нет, не ходил я в общагу, — досадливо поморщился я, — я вчера…, — дальше я рассказал о битве возле мусорных баков.
— … И ты посмотри — и ты, и я шли с работы, разомлевшие, на расслабоне, тут нас и подловили. Кому–то мы не нравимся.
— Ну а кому, нахрен, мы нужны? — резонно заметил Сергей. — Мы с тобой что, наследники Абрамовича? Или главы государств большой 8-ки? Так на роль Бен Ладена один только Рахимбаев подходит. — Я хохотнул. Рахимбаев был щупленьким старичком, вечно сидящим на лавке возле дома, который стоял рядом с больницей, и на роль главаря «Аль–каиды» не тянул.
— Нет, конечно, но… тут, знаешь, еще одно было, — я рассказал про случай с Черепом и коматозником, и про странную фразу, произнесенную им незадолго до смерти в машине Винта.
— Да нет, ерунда это, — махнул рукой Серега. — Мы–то тут, с какого боку?
— Не знаю, не знаю, — задумчиво протянул я. — Сдается мне, что пугануть нас хотят, и крепко.
— Ни фига себе испуг, я чуть ласты не склеил, да и ты, по–моему, чудом проскочил.
— Вот именно, меня случай спас. Если бы они меня просто пристукнуть хотели — чего проще — сунули бы нож в живот, да в тот же контейнер и опустили бы. Я к чему: если они меня запросто отметелили, так прибили бы вообще в одну секунду, а они видишь — время теряли, били меня, а чего били — со скуки, что ли? Тебя, в принципе, тоже — хотели бы задавить насмерть — задавили бы.
— На счет «насмерть» — у них мало–мало не срослось, — пробурчал Серега. — А у кого это, у «них»? — похоже, он начинал прислушиваться к моим словам. — Из местных бандитов что–то более или менее из себя покойный Череп и представлял, все остальные — шестерки, шваль на побегушках, они ларек с мороженым не ограбят, а уж такой заговор организовать — он махнул рукой.
— Да и не местные это, — дополнил я Сергея. — По крайней мере, тех двоих, что меня били, я с Черепом никогда не видел.
Мы смотрели друг на друга и ничего не понимали, кроме того, что если мы не параноики, которым пора подсаживаться на галоперидол, то мы кому–то сильно в чем–то мешали.
Вечером этого сумасшедшего дня я дописывал последние дневники в истории болезни, когда из приемного покоя позвонили, и сказали, что к Ласточкину пришли родственники.
Ласточкин Юрий Павлович, 24‑х лет, пациент с черепно–мозговой травмой и многозначительными наколками, который так заинтересовал Черепа, что тот, на ночь глядя, полетел в город. Зачем? Я уже почти ожидал увидеть в дверях реанимации бритых мордоворотов, которые мне сообщат, что Ласточкин Ю. П. — не кто иной, как дон Корлеоне Мценского уезда, а поскольку лечу я его плохо — «ю маст дээ». Либо, что Ласточкин Ю. П. — заклятый враг дона Корлеоне, а поскольку я имею наглость его лечить — «ю…» и т. д.
Не ожидал я увидеть лишь маленькую сухонькую женщину, лет пятидесяти, при одном взгляде на которую становилось ясно, что никакой Юра Ласточкин не мафиози, и что мне сейчас придется выполнять одну из самых тяжелых задач — объяснять матери, что ее сын умирает.
— Здравствуйте, можно мне к Ласточкину? — робко спросила она. Белый халат, и так большой почти для всех посетителей, был ей велик. Его и так отдали в приемный, что он был всем велик, даже немаленькому Гоше. Ну, а для нее он был вообще гигантским, края его мели по полу по типу царской мантии, а рукава ей пришлось закатать наполовину, чтобы только высвободить кисти рук. В одной руке она держала потертый пластиковый пакет, в другом сухоньком кулаке был зажат носовой платок в горошек. В глазах блестели слезы, но голос ее не дрожал.
Я вздохнул и пошел к женщине.
Она очень, очень хорошо держалась, только мелко–мелко кивала головой, когда я рассказывал ей, что мы сделали и что делаем, и что положение очень тяжелое — мне не хотелось говорить «безнадежное» — «шансы очень малы» — говорил я, только один раз вздрогнула и пошатнулась, увидев отекшее лицо сына, с черными набрякшими веками. Но она быстро оправилось, и взяла себя в руки — мне даже не пришлось поддерживать ее. Взглядом спросив у меня согласия — я кивнул, — она подошла к сыну и бережно, как будто боясь, что от прикосновения это страшное лицо лопнет, дотронулась до лба и негромко произнесла:
— Вот и я, Юрочка, я приехала, мамка твоя приехала, не бросит она тебя.
Женщина–воробушек наклонилась — ей почти не пришлось нагибаться — к безвольно распластанному телу, продолжая что–то успокаивающе шептать сыну, рука ее при этом нежно поглаживала ему уже холодеющий лоб, я же отвернулся и вышел. К некоторым вещам на нашей работе так и нельзя привыкнуть. Это действует гораздо сильнее, нежели пресловутые развороченные тела, от которых вздрагивают медэксперты–институтки.
…Потом уже Юрина мама рассказывала.
— Я ведь одна его растила. Сама сирота, замуж поздно вышла, муж погиб — поехал в лес пьяный, деревья там рубил, его бревном и задавило, а я одна осталось, с ним вот, ему пять лет тогда было. Утром на ферму бежать, в 4 утра, а у меня ни бабушек, ни дедушек, одного его оставлю, а приду после дойки домой — он сидит на кровати, слезами заливается: «Мамочка, не бросай меня, как папка». Я его обниму, глажу, сама плачу и тоже вот так приговариваю: «Пришла мамка, не бросит тебя мамка». Потом перестройка эта клятая началась, ферма наша развалилась, денег ни копейки, куска хлеба не купить. А ему тогда 15 было, он с другом и залез в магазин. Моя вина, сама знаю, — тяжело вздохнула оно, — не доглядела, не усмотрела. — И было видно, что корит она при этом не тех, кто развалил ферму и страну, не тех, кто обрек ее когда–то на тяжелый, до одурения беспросветный труд, а именно себя — мать, не сумевшую правильно воспитать сына, за которого она в конечном ответе перед людьми и Богом.
— … Год ему всего тогда дали, в колонии для несовершеннолетних сидел, а пришел — сказал: «Мама, больше воровать не буду». Тату…, татуировки вот только себе сделал, насмотрел там у кого, не знаю, или так кто ему нарисовал. Сосед наш, дядя Миша, как их увидел, сильно рассердился. Он тоже, еще при Сталине, сидел. Так и сказал: «Дурак ты, Юрок, наколки твои большого спроса стоят, а спросят ведь — ты ответить не сможешь. Дадут тебе тогда, дураку, кирпич или стекло бутылочное, и будешь ты форс свой малолетний до живого мяса соскребать». Он, правда, его послушал, ничего больше не рисовал уж, на коже то. И не воровал, верно. Пил вот только, непутевый, как и батька его. С девкой этой, Викой или Вероникой, связался, жениться даже хотел. Она ему наплела что ребенка, мол, от него ждет. Может, и вправду от него ребеночек был, а там, кто его знает. Они ведь из деревни, как в Лесногорск уехали, так и не слуху, ни духу, за деньгами вот только раз приехал, говорил, киоск хочу открыть свой. А вчера мне соседка уж сказала, что вроде мой Юрка разбился, так я сегодня собралась и поехала, автобусы у нас только один раз ходят, сейчас вот только и добралась. Говорят, что сердце чует, а я и не чуяла ничего — вздохнула она.
— Вы, доктор, скажите, если лекарства какие надо, я корову продам, я дом продам, мне ведь не надо ничего, лишь бы он остался живой, хоть инвалид, хоть какой…
Мне, конечно, полагалось бы, стукнуть себя кулаком в грудь, расшибиться в лепешку, достать живую воду, которой по блату лечат олигархов и президентов, не спать ночей у постели больного, и дождаться, в итоге, чтобы веки у него затрепетали, а в открывшихся глазах появилась искра разума.
Только вот не было у меня живой воды, как не было ее у принцессы Дианы, президента Турции Тургута Озала, умершего от инфаркта и всех тех несчастных, разобранных на запчасти. Дофамин, вводимый чуть ли не струйно, не мог больше поддерживать работу сердца, перестали работать почки, кожа покрылась пятнисто–лиловым рисунком. Под утро, без 10 минут 4, монитор зазвенел, сигнализируя, что сдался последний бастион — крохотный центр в продолговатом мозге, отвечающий за сердечную деятельность. Реанимационные мероприятия, проводимые в течение 30 минут были неэффективными, к успеху не привели. В 420 констатирована биологическая смерть.
Корову она все–таки продала. Чтобы оплатить похороны.