Часть третья. АШИХЭ


ДОРОГА ЧЕРЕЗ ТАЙГУ

Было часов десять вечера, когда пришёл за ним очкастый. Пришёл с пистолетом в руке — это значило, что Виктора уводят отсюда навсегда.

Прошли до конца коридора, потом по лестнице наверх — из подземелья на поверхность земли. Бряцали на каждой ступеньки шпоры жандарма и звенели кандалы Виктора. Всего ступенек было тридцать две, это Виктор помнил. Все чувства в нём замерли, осталось только омерзение. Безграничное, бессильное отвращение к жизни, к себе, к сопевшему за его спиной палачу. Старый он уже, этот палач, недолго протянет с этакой астмой. Виктор подумал это мельком, беззлобно. Он не испытывал больше ни страха, ни ненависти. В этом состоянии полного бесчувствия был он с прошлой ночи, — как будто и сам умер тогда и окоченел между трупами Муси и Ценгло на дне тюрьмы. Теперь оставались только пустые формальности.

На уже знакомом тюремном дворе — том самом, со стеной, яблоней и кольями для приговоренных к смерти — у Виктора от свежего воздуха на минуту закружилась голова. Он отвык от воздуха, забыл, что существует свободное пространство, а здесь перед ним распахнулась летняя звездная ночь, совсем такая, как на картинках в детских сказках. Из-за стены пахло черемухой, где-то там был говор, движение. Донесся издалека — пронзительный свист паровоза, и край неба над городом зардел отблесками пламени. Казалось, от звезд нисходит холодный запах черемухи и дыхание вечности.

Стучал мотор, шофер сидел за рулем, рядом с ним — конвойный. Тюремная карета готовилась отъехать, ждали, видимо, только его, Виктора — последнее «бревно».

Жандарм принял его под расписку от очкастого, кивнул на фургон — влезай, мол! И как только Виктор влез туда на четвереньках, угодив рукой во что-то вонючее и липкое на полу, как только протиснулся среди чужих тел и присел на корточки, дверь захлопнулась, раздавив в его душе последнюю надежду на то, что его прикончат сразу. Тюремная карета тронулась.

Огни города, видные сквозь щели, пробегали, как дрожь, по лежащим. Из темноты каждый миг выступали лица, застывшие, изможденные, лица рабски покорные и гордые, глаза полузакрытые и горящие, раны, тряпки, лохмотья. Всех этих людей везли в Пинфан.

В этом Виктор нимало не сомневался. Он облегчил участь доктора и его любовницы и, значит, как сказал Кайматцу, должен возместить потерю и послужить науке за двоих… Там будут отрезать у него по кусочку руку или ногу, заразят паратифом, старательно вылечат и потом испробуют на нем же, как примется чума.

Везли их осторожно, чтобы, боже упаси, никого не обронить. И под усиленным конвоем: рядом с шофером — солдат, внутри на лавке жандарм с портфелем, второй солдат у выхода, а за каретой мотоцикл с прицепом. Карета на запоре, на руках — кандалы: не выскочишь, и нет надежды, что тебя застрелят «при попытке к бегству».

Кто-то, кто опирался на плечо Виктора и все время стонал, вдруг свалился в обмороке к нему на колени. Поднять и привести в чувство эту женщину (вероятнее всего, это была женщина) не имело смысла. Для нее лучше, если она, не приходя в сознание, умрет. Виктор крепче уперся руками в пол. Они все еще были измазаны. Вот таким он и видел со стороны себя и все: кучка грязи или кала, от которого даже очиститься невозможно.

Машина остановилась на мосту перед контрольным постом. Жандарм с портфелем вылез и подошел к сержанту. Они разговаривали, оживленно жестикулируя, — должно быть, старые знакомые. Сержант махнул рукой в сторону караульного помещения, словно говоря: «вот, слушай!» Там из репродуктора доходили какие-то сообщения о морском сражении. Говорилось, что к концу его у острова Мидуэй появились американские самолеты с авианосца «Хорнет»…

Услышав слово «Мидуэй», конвойный, сидевший подле Виктора, и шофер — оба выскочили из машины и побежали к караулке. Было ясно, что на Тихом океане произошло что-то такое, чего давно ожидали, и оттого они так взволнованы. Слушали сообщение с видом ошеломленным, растерянным: что же там — победа или страшное поражение?

Виктор лежал в фургоне у самого выхода. Доска была опущена, он видел перила моста на Сунгари и голову конвоира, стоявшего перед машиной. Подумал: «Вот все, что судьба могла послать мне: последний шанс умереть легкой смертью».

Он сдвинул с колен лежавшую в обмороке женщину, повернулся на согнутых ногах… Из глубины автомашины кто-то темный, трепеща, как птица, протянул к нему обе руки с безмолвной мольбой. Может, он хотел крикнуть, а может, и крикнул, что и он тоже хочет, чтобы и его тоже… Виктор уже не слышал.

Мгновенно высунувшись наружу, он сверху треснул конвойного кандалами по голове и вскочил на перила моста.

Он оказался в первом пролете моста, то есть не над водой, а еще над сушей. Где-то под ним, на двадцать метров ниже, простирался низкий каменистый берег, кое-где усеянный валунами. Сюда он когда-то ходил ловить раков.

Виктор оттолкнулся от перил, как от трамплина, и очертя голову, с чувством огромного облегчения полетел вниз.

Ударился обо что-то плечом, рванулся и почувствовал, что летит дальше. Падает, захлебываясь водой.

Он инстинктивно стал загребать руками, но мешала цепь — скованные вместе руки разом загребали воду, как лягушка лапками. Однако ноги были свободны, а Виктор был опытный пловец. Он выплыл. Выплыл механически — сказался навык. Но, наглотавшись воды, он задыхался, кашлял и плыл как во сне, пораженный тем, что он движется, что жив!

Бурная река неслась быстро, как всегда во время половодья. Очертания моста быстро отдалялись, были уже едва различимы. Справа и слева бежали все редевшие огни Харбина. Виктор понял: Сунгари вышла из берегов. Значит, сейчас июнь — паводок бывает в июне… Вода, как всегда, хлынула далеко за первое звено моста. Потому-то Виктор не разбился.

С моста пустили ракету. Виктор нырнул. Одной ноге было легко, на другой еще висел грузом валенок — и он стряхнул его. Все это, как и раньше, он делал без мысли и воли, инстинктивно. Тело снова было предоставлено собственным силам и боролось с разбушевавшейся стихией.

Волны то покрывали его, то выносили на поверхность. Порывистый ветер, ветер, который носится по просторам мира, обдавал его брызгами, вливал в легкие с каждым вдохом чистый воздух, и в нем не было и следа тех запахов, что в тюрьме и тюремной карете. С каждым сокращением мускулов и сердца росло напряженное ощущение жизни, и жадно хотелось продлить эту жизнь хоть на минуту, еще и еще…

«Умереть успеется, — думал он. — Это я всегда могу…»

И как бы в ответ сверкнул прожектор, ослепляя ярко горящим взором смерти.

«Не увидят! — убеждал себя Виктор, ныряя и затем на миг выставляя на поверхность только нос и глаза. — Ночью, да еще с такого расстояния. Нет, никак не могут».

Он изо всех сил плыл вперед, за город, подальше от людей… Он помнил — за островом Рыбачьим отходит вправо рукав — старое русло Сунгари. Там есть лесистые островки и озера, непроходимые камыши высотой в несколько метров, настоящая камышовая тайга. Если в них укрыться, не найдут и с собаками, хотя бы в облаву пустили целый батальон.

Сквозь шум ветра и волн дошло вдруг какое-то гудение. Выпь или шмель? Виктор огляделся. Вокруг была сплошная тьма, сюда уже не достигал луч прожектора, и мост совсем скрылся из виду. Нет, здесь его никак не могли заметить… Но между ним и мостом на реке мелькал какой-то огонек — то вперед, то назад, то зигзагами, и там настойчиво гудел мотор. Полицейская моторка!

Виктор поплыл дальше, спасаясь от этого ужасного сверлящего жужжания, а оно все нарастало, догоняло его — вот-вот хлестнет по голове снопом света. Он решил не сдаваться до конца. Еще есть время. Он всегда успеет, поджав ноги, пойти ко дну и гнить там…

Неожиданно он увидел прямо перед собой черный берег и на нем что-то вроде высокого ствола. Он стремительно ушел в глубину и задел за что-то под водой. Ухватил рукой — канат! Только сейчас он различил джонку. Не берег это впереди, а джонка на якоре!

С трудом подтянулся к ней, плывя наперерез бурному течению. Ощупью определил: он находится у кормы и с реки его не видно — заслоняет лопасть руля. Если бы даже добрался сюда свет прожектора, человека в воде не заметят. И, наконец, тогда можно нырнуть на минуту.

Течение несло его под джонку. Виктор уперся коленом в киль и, держась за руль, лег навзничь. Хотел наконец передохнуть, но вдруг увидел над собой… То, что он принял ранее за дерево на берегу, оказалось человеком! Виктор увидел неподвижную фигуру на корме, и этот человек не мог не видеть его.

Рокот моторной лодки приближался, но внезапно затих. Сидевшие в ней либо остановились, либо отъехали и шарили где-то в стороне. Виктор, лежа под джонкой, цепенел от ужаса. А человек, стоявший на корме, поднял руку и вдруг застыл в этой позе под направленным на него снопом света.

— Эй, там, на джонке! — крикнули по-китайски с моторной лодки.

— Есть! — отозвался человек в джонке старческим голосом.

— Держи конец!

Подъехали. По дну джонки затопали чьи-то ноги. Ее обыскивали. Каждый шаг этих людей отзывался во всем теле Виктора, как будто это по нему ходили. Он дрожал от дикого страха за свою жизнь, эту жалкую жизнь, от которой он только что искал способа избавиться.

— Видел? — спрашивали в джонке.

— Ничего не знаю, почтенные господа. Я тут остановился переждать ночь. Мы за гравием едем.

— Хунхуз сбежал, понимаешь?

— Понимаю, достопочтенный начальник.

— За него дадут награду — две тысячи долларов. И не бумажками — серебром. Ну?

Две тысячи, целое богатство — за одно слово, одно движение! Кто же устоит?

Старый китаец указал на воду.

Оставалось только задержать дыхание, поджать ноги и пойти ко дну. Но Виктор этого не сделал и знал, что не сделает: не хватит духу. Он упивался этим жалким глотком возвращенной ему жизни и не хотел от него оторваться. Будет корчиться от ужаса и отвращения к себе, но судорожно цепляться за руль и не выпустит его, пока не схватят, не оторвут силой… Матерь божья, смилуйся…

— Так он сюда убежал? — спросил старик в джонке, указывая на воду.

— С моста прыгнул. Ты не видел?

— Нет, не довелось. Мы с внуком спали. Но теперь я поищу.

— Помни же — две тысячи за живого или мертвого, все равно.

Полицейские уехали.

Губы Виктора все еще шевелились — он молился все время, пока не замер где-то под мостом стук мотора. Только тогда он пришел в себя. Не понимал, что произошло, — слишком это было невероятно. Спасен! Он молился, хотя больше не верил в бога. И последнее, что он испытал, было чувство бессилия, беспомощности червяка, а главное — страх, страх до потери сознания, какой может испытывать только трус… Последний трус!

Он ощутил на спине легкое прикосновение. Это старик с джонки протянул ему багор. Виктор ухватился за конец, и багор отвел его от высокой кормы, подтянул вверх. Он стал взбираться, но не хватало сил. Две пары рук взяли его под мышки, подняли на борт.

Он лежал пластом, и с него текла вода.

— Здравствуй. Как себя чувствуешь? — спросил старик по-китайски.

— Здравствуйте. Хорошо.

— А ты кто?

Виктор вместо ответа протянул вперед руки в кандалах.

— Понятно.

— За таких, как я, награды не дают. Убьют вас вместе со мной.

— Понятно, — повторил старик и ушел на корму.

Было тихо и темно. На реке пусто, никаких огней. Очевидно, преследователи убрались, решив, что Виктор утонул, не мог не утонуть, прыгнув в пучину с такой высоты, да еще в кандалах.

Старик сделал знак мальчику, и тот стал осторожно поднимать якорь. Черный прямоугольник паруса развернулся перед глазами Виктора, наполнился ветром, и джонка, снявшись с места, с плеском полетела по волнам.

Он возвращался к жизни другим человеком, чуждым всему, как тот, кто прошел через смерть. Он казался старше старого китайца, правившего лодкой, и робким, как его внук, мальчик, хлопотавший у огня, на котором стоял котелок. Только по мягкому пуху на подбородке его спасители могли догадаться, что он молод. Они избегали его взгляда, тупого и тусклого. Его удивительно голубые глаза то блуждали вокруг, то смотрели в одну точку, словно сквозь собеседника, и всегда были пустые, поражали мертвой прозрачностью освещенного стекла. Непонятно было, видит ли он и если видит, то так ли, как другие люди.

Старик и мальчик молча наблюдали, как Виктор, сидя на корточках у входа в кабинку на корме, трет о камень звенья цепи, соединявшей кандалы. Трет вот уже второй день. Вчера под вечер распалось первое звено, и руки больше не были скованы вместе, так что он мог наконец снять через голову свою куртку, чтобы ее просушить.

Его спасители делили с ним постель и скудную еду — они и участь его разделили бы, если бы их поймали. И все-таки он оставался им чужд, угнетало и его молчание и его слова — очень уж странные они были.

— У тебя есть сын?

— Был.

— Умер?

— Забрали в армию. И он не вернулся.

— Это лучше. Ничто не возвращается…

И продолжает тереть цепь о камень, ни на что больше не обращая внимания, трет, пока не начнут уж слишком донимать волдыри на руках. А тогда отложит на минуту железо, чтобы остыло, и осматривается. Тут и они очнутся.

Джонка плывет лениво. Ветер почти совсем улегся. Вода убывает, обнажая желтые берега, окаймленные ракитником. Вокруг бескрайняя, однообразная маньчжурская равнина, и по ней несет пену недавнего разлива успокоившаяся величавая Сунгари.

— Две тысячи долларов — это, знаешь ли, целое состояние.

— И мне так думается, хотя я никогда в руках не держал таких денег.

— А тысячу держал?

— Нет, не доводилось.

— Ну а пятьсот?

— Раз заработал триста и тогда построил себе джонку. Но это было давно.

— Так почему же ты меня не выдал?

Босой старик, передвигая румпель, пожимает плечами:

— Нельзя.

— Почему же?

— Разве можно выдать человека в беде? Так не делают.

Он отказался от денег, новой джонки и собственной фанзы, быть может. Рискуя жизнью своей и внука, не выдал, потому что «так не делают» — и все. Не делают этого так же, как не ставят киль поперек лодки, как не пекут «хлеб разлуки», когда из дому никто не уезжает. Очень просто. И Виктор не может решить, что это — примитивность или подлинная доброта? Самая чистая, самая глубокая, ибо совершенно безотчетная, уже автоматизированная доброта?

— Но они же тебе сказали, что ищут хунхуза?

— Все равно — раз за человеком гонятся, его надо спасти.

— А если я и в самом деле хунхуз, убийца? Убью вас, а джонку продам в Саньсине… Я на все способен, знаешь?

На землистом, худом лице Виктора жестокая, бессмысленная усмешка, неестественно синеют глаза, прозрачные и как будто невидящие.

Старик в смятении: такой и в самом деле на все способен. Он украдкой ищет глазами какое-нибудь подходящее орудие — на всякий случай. Но Виктор уже забыл об этом разговоре и снова принялся за свою работу. Зажал ногами камень, чтобы он не дрожал, и согнулся над ним. Отросшие, растрепанные волосы светлой гривой падали на плечи, темные брови сошлись, и на упрямом лбу появилась глубокая складка. Во всем его крупном теле, сейчас скорчившемся по-обезьяньи, было что-то и увечное и звериное.

— Ты, должно быть, много перенес, очень много. Пройдет девятью девять дней, прежде чем ты придешь в себя, забудешь…

— Есть вещи, которые не забываются.

— Это слабым забыть невозможно. А ты сильный. Знаешь пословицу: уж если рыба с крючка сорвалась, значит, это большая рыба.

— С отчаяния иной раз и плотва может сорваться.

— За плотвой так не гонятся, не дают много долларов. Нет, взяли тебя не за убийство и не за мошенничество. Ты пошел против них… Не мое это дело. Только бы довезти тебя благополучно до Саньсина, а там… Найдешь дорогу к своим?

Виктор утвердительно кивнул — конечно, найдет! Саньсин стоит у самого устья Муданьцзяна. Если идти ночами вдоль берега, то в конце концов дойдешь до родимой тайги, где могила матери, до Фанзы над порогами, в которой живет Ашихэ. А через Ашихэ он без труда отыщет Среброголового, с которым держит связь Багорный.

Дорога прямая и для него — единственная. Он не раз уже думал об этом. Волей-неволей он должен идти туда, к этим борцам и лучшим людям. Только среди них он вернется, быть может, в нормальное состояние, вырвется из душевного мрака.

Кандальная цепь лопнула перед самым Саньсином. Достаточно было ее, уже основательно перетертую, надеть на острие якорной лапы и стукнуть камнем, как она разорвалась. Теперь обе руки Виктора были совершенно свободны. Только на запястьях остались еще кандалы — два широких стальных браслета, которые движений не стесняли, но были очень опасны: кто увидит их, сразу поймет, что Виктор бежал из тюрьмы. Надо было как можно скорее от них избавиться, но для этого нужен напильник.

— В Саньсине достану, — лаконично обещал старый лодочник.

Править джонкой теперь приходилось очень осторожно. Картина вокруг менялась. Вдали уже маячили горы. Течение становилось более поверхностным и более сильным. Сунгари белым — пенистым потоком вступала между отрогов Малого Хингана и Чжангуанцайлина, и здесь ее дно перерезали скалистые пороги.

Оставалось двадцать с лишним километров до Саньсина. После трех дней пути старый перевозчик гравия из деревушки под Харбином уже подплывал к этому большому городу. Он вез с собой удостоверение, что мобилизован на работу. Для прокладки новой дороги нужно было очень много гравия, и баочжан, староста, распределяющий работу среди крестьян, для которых японцы установили трудовую повинность, приказал ему доставить джонку в Саньсин. А когда баочжан приказывает, надо подчиниться — его палка всего ближе.

На закате они прошли устье Муданьцзяна и скоро бросили якорь в порту. Старик с внуком отправились доставать для Виктора напильник, одежду и немного еды на дорогу.

Виктор ждал в джонке. С наступлением сумерек на судах и лодках, стоявших у берега, прекращалась работа. Только лесопилка тарахтела где-то неподалеку, да слышался визг ленточной пилы — видно, на лесопилке работа шла без перерыва, в две смены — этого требовала война. Этот визг, огни и отголоски городского шума обостряли тревожное сознание близости множества людей. А ведь каждый из них может его узнать, схватить.

Тишину в бухте нарушил стук моторной лодки. Она показалась Виктору знакомой, точно такой, как та полицейская моторка в Харбине, а гудение ее мотора так же сверлило мозг. Лодка шла вдоль берега, задерживаясь то у одной, то у другой джонки. Похоже было на то, что полицейские наводили справки или искали кого-то.

Напрасно Виктор старался сохранять спокойствие, твердя себе, что пока не из-за чего волноваться. Быть может, они каждый вечер так объезжают порт для порядка. Или это какой-то купец ищет своих людей… Однако он весь дрожал — так же, как в те минуты, когда лежал в воде под килем джонки. И чувствовал, что не в силах сдержать эту сводящую с ума собачью дрожь, которая могла его выдать. Спросят: «Чего трясешься? Зачем руки прячешь? Ну-ка, покажи их!» А на руках кандалы.

Он вбежал в кабинку, обул праздничные суконные туфли старика, висевшие над постелью, схватил давно им высмотренный обломок багра с железным наконечником и выскочил на берег. Надеялся, что на суше впотьмах его не так легко будет окружить.

Осмотрелся по сторонам, потянул носом воздух. От устья реки несло сыростью болот, откуда-то слева — дымом и мусорной свалкой. И Виктор уверенной волчьей рысцой ринулся в темную брешь между городом и Муданьцзяном.

Он шел берегом реки, дорогой на Нинъань, — значит, в сторону гор и тайги. Всякий раз, как во мраке появлялось что-то — пешеход или арба, он отходил в сторону. По временам сворачивал к реке, чтобы убедиться, что она все так же близко и, значит, он не сбился с дороги. В ее верхнем течении лежала та просека на холме, где когда-то мальчик в индейском уборе из перьев стрелял из лука в бизонов и анаконд. Там стоял польский домик, и все вокруг осеняла своей материнской нежной заботой маленькая женщина, тосковавшая по далеким Скерневицам.

Днем Виктор отсыпался. Раз спал в поле, среди гаоляна, раз — в прибрежных зарослях. В сумерки опять пускался в путь, далеко обходя попадавшиеся на дороге домишки рыбаков, усадьбы богачей, деревни — новые, ничем не огороженные, и старые, обнесенные глиняной стеной. Черные зубцы этих стен, застывших остатков средневековья, мрачно скалились на фоне звездного неба.

Чем дальше шел Виктор, тем острее ощущал прилив бодрости и силы — но и голод тоже. Голод, пожалуй, был сильнее всего. На исходе первой ночи Виктор отобрал у шедшей на базар женщины еду, которую она несла в корзинке. В следующую ночь, проходя деревенскими садами, поймал бродившую там курицу. Тут же разорвал ее на куски и съел, присев в зарослях. Теплая кровь и сырое мясо подкрепляли лучше всякой другой пищи. Кости он приберег — и хорошо сделал: в третью ночь не удалось добыть ничего. Он грыз куриные косточки, вынимая их из кармана, грыз с наслаждением, как лучшее лакомство. На заре, обойдя стороной какой-то город или местечко, он опять вышел к реке.

Обернулся, словно хотел окинуть взглядом весь пройденный им путь от устья — восемьдесят, а то и все сто километров, Уже светало, надо было где-нибудь укрыться. Прямо перед ним торчал из воды лесистый островок. Он перебрался туда и лег спать.

Разбудили его голоса. Он выглянул из своего убежища.

На берегу какой-то мужчина привязывал к дереву лодку. Из лодки вышла женщина. Говорили они между собой по-русски.

— Знаешь, здесь даже черепахи водятся!

— Ладно, будет хвастать. Подержи-ка лучше, — отрезала женщина, подавая своему спутнику большой узел.

Она сошла на берег босиком. Цветастое чесучовое кимоно, ничем не перехваченное в поясе, висело на ней, как плащ.

Она передавала вещи из лодки, он выносил их на берег — узел, циновки, две удочки. Оружия у них не было.

Они были одного возраста — не очень молоды, лет по тридцати пяти. Оба не внушали Виктору никаких опасений. Оценивая их мускулы, он решил, что, как он ни ослабел, все же легко справится с этим невзрачным рыболовом в засученных штанах. Женщина на вид казалась сильнее. Рослая, уже немного располневшая, она все еще была стройна и ловка. От нее веяло здоровьем.

Они стали располагаться на отдых. Мужчине, по-видимому, здесь все было знакомо — вероятно, он не раз рыбачил на этом островке, потому так и загорел. А его подруга, должно быть, впервые сопровождала его — ее кожи еще не коснулось солнце.

— Ну вот, теперь и перекусить можно.

— Я хотела бы сначала выкупаться.

Голос у нее был низкий и словно усталый.

— Что ж, купайся. А я пока все приготовлю.

Он стал доставать из мешка провизию и выкладывать на тростниковые циновки: мясо, завернутое в бумагу, флягу, хлеб… Целая буханка! Виктор пожирал ее глазами и судорожно глотал слюну.

А женщина уже сбросила кимоно, бесстыдно обнажив белые плечи и руки. Потом сняла сорочку. Виктор никогда не думал, что женщина может быть такой… А какой — этого он и сам не мог бы объяснить. Он ведь голых женщин видывал только на картинках. От ее наготы повеяло на него чем-то таким греховно сладострастным, что его даже в жар бросило и он уже не знал, чего ему сильнее хочется: хлеба или ласк этой женщины.

— Ох, и красивая же ты, Нюрка! — сказал мужчина восторженно. — И все такая же, как когда-то в Виннице.

— Это я уже слышала.

— Но тебе этого, видно, мало. Я ни за что бы не убежал, если бы не голод… Изголодался по тебе, Нюрка.

— Подумаешь, какой ненасытный! — уже поласковее отозвалась женщина и вошла в воду.

Мужчина, стоя на берегу, смотрел ей вслед, приставив ладонь к глазам. За кустами слышно было, как она плещется в воде у берега.

— Ишь разыгралась, товарищ доктор!

— Была товарищ, а теперь госпожа.

— Не дури. Если не поймают, и это выдержим.

Постоял, глядя вдаль, и сел. Налил чего-то из фляги в чашку, выпил залпом, откашлялся и тем же торопливым вороватым жестом сунул флягу под мешок.

Виктор встал. Из-за дерева ему виден был неширокий рукав реки, берег, усыпанный галькой, заросшие сорняками перелоги, а дальше до самого города тянулись на горизонте одни поля, обнаженные поля.

Поблизости не было никого, кроме этих двоих, приехавших в лодке, а у них была еда. И нож. Они и сами явно откуда-то бежали, так что не поднимут шума из боязни, как бы их не поймали.

Безопаснее было бы подобраться к ним, когда стемнеет. Но ждать целый час, а то и больше, пока зайдет солнце! Нет, следовало поспешить, пока не вернулась с реки женщина, иначе они все сами съедят.

И Виктор решил идти напролом.

Когда тень его легла на циновку, человек, нарезавший в эту минуту хлеб, поднял голову и окаменел.

— Дай! — хрипло, с трудом выговорил Виктор.

Тот в миг все понял — видно, человек бывалый.

— Голоден? Так садись и ешь, сейчас тебе хлеба отрежу.

— Дай! — повторил Виктор. — Я сам.

Он вырвал нож и хлеб. Резал и ел. Рукава вздернулись, обнажая кандалы на руках.

Рыболов тихо присвистнул. От него разило спиртом.

— Вот теперь понятно… — Он кивнул на кандалы. — Японские?

— Ну, не малайские же.

И продолжал пожирать хлеб.

— Разумеется. Это я так спросил, для верности. Садись же, за это с тебя дороже не возьму.

Виктор сел против него. Настороженно, но без всякого страха: нож в руках, багор тут же, под ним. И он ел.

— На, возьми котлету. Нас можешь не бояться. Мы сами в таком же положении.

— Слышал. Сбежали откуда-то?

— Ну, если слышал, так гляди.

Он выставил ногу и ткнул пальцем в искалеченную лодыжку.

— От ножных? — спросил Виктор.

— Нет, нас в кандалы не заковывали. Это деревом покалечило.

Женщина крикнула с берега:

— Ты с кем там разговариваешь? С черепахой? Или с флягой?

— Вот именно с черепахой! Смотри, какая тут объявилась!

Женщина выглянула из-за куста и сразу спряталась, чтобы Виктор не увидел ее голой.

— Брось же мне что-нибудь, дурень чертов!

Мужчина отнес ей одежду, сказав Виктору:

— Маленькая промашка с моей стороны! Упустил из виду…

Женщина одевалась, присев на корточки, и только голова ее виднелась над кустом. Она смотрела оттуда на этого пришельца, усердно работавшего челюстями. Синий рубец от уха до подбородка напрягался при этом, как жила.

— Дай ему луку, Ваня. Ему теперь лук знаешь как нужен… В желтом мешочке, там, где соль.

Мужчина стал рыться в мешке, а она тем временем расспрашивала Виктора:

— Русский?

Виктор, как бы подтверждая, молча указал вперед косточкой, которую грыз:

— К своим пробираюсь.

— А где же тут свои? Одни китайцы кругом.

— Раз борются, значит, свои.

— Не видишь, что ли, Нюра? Он партизан, — вмешался Иван.

Он подсунул Виктору луковицу, колбасу и налил ему в кружку водки из фляги.

— Я не пью.

— Вот еще! Да ты кто — партизан или мормон?

— Как хочешь, а пить не буду. Не выношу этой вони.

Женщина посмотрела на Виктора, как ему показалось, уже дружелюбнее, а Иван буркнул: «Дело твое», и выпил залпом его порцию.

— Не надо сразу так наедаться, — сказала женщина, выходя уже одетая из-за куста. — Это очень опасно.

— Ничего мне не сделается.

— А я все же не советую.

Красивой ее нельзя было назвать. Бледная, рябоватая. Но ее обнаженные руки, полные и сильные руки прачки или акушерки, напоминали Виктору о ее теле: он все еще как бы видел ее обнаженной. И робел.

Ее бледно-голубые усталые глаза неподвижно смотрели из-под полуопущенных век в лицо Виктору, заклейменное рубцом.

— Зажило, но шрам останется навсегда. Чем это тебя так?

— Нагайкой.

— У нас такого не бывало, — сказал Иван. — Чего другого, а бить — нет, не били.

Женщина вздрогнула и перевела встревоженный взгляд на флягу в руках Ивана.

— Ты, я вижу, уже успел…

— Э, он все знает. Слышал наш разговор.

— Ну, если слышал… Тогда можно говорить откровенно.

Но тон ее противоречил словам. В голосе звучала тревога. Узкий рот как будто еще крепче сжался.

— У нас дороги разные: ты туда, а мы оттуда. Значит, встретились и разошлись, вот и все.

— Я не к советским иду, — возразил Виктор, чтобы не запутывать положения, в котором уже начинал разбираться. — Я возвращаюсь к своим, в тайгу.

— Ясно. Такая твоя служба.

— Вовсе не служба. Я здешний, из Саньсина. Жил там, пока жандармы меня не схватили. К счастью, не всех еще выловили. Еще остались на воле товарищи.

— Идейные? Ну, твое дело, мне-то что!

— Верно. Разойдемся сейчас — и всё.

Помолчав минуту, женщина вдруг деловито сказала:

— Ты не можешь идти в таком виде. Эти браслеты снять надо. Напильник? Дадим. Что еще тебе требуется?

— Нож дайте. И хорошо бы какую-нибудь обувку.

— На, примерь.

Принесенные с лодки сапоги стояли рядом — отличные высокие сапоги. Виктор стал их натягивать.

— Одежонку тоже можем дать. Бери, не обеднеем. У нас этого добра хватает.

— Да, да, у нас всего вдоволь, — с готовностью подтвердил Иван. — Здесь каждая баба, когда ей рожать или когда она родить не хочет, бежит к моей «госпоже докторше». Она у меня, можно сказать, знаменитость.

— Будет тебе! — с недовольной гримасой остановила его жена. — Да, мы тут уже многим обзавелись, так что не стесняйся, эти вещи нам ничуть не нужны. Только товарищам своим ты не говори, кто тебе их дал. И вообще никому про нас не говори.

— Зря вы это — сам понимаю. Как стемнеет, уйду и никогда мы с вами больше не встретимся.

— А не боишься? — задумчиво спросила женщина после недолгого молчания.

Виктор не понял ни ее вопроса, ни усмешки.

Они дали ему все, что нужно для жизни и смерти: нож, напильник, сапоги, огниво с длинным фитилем… Дали, быть может, из чувства товарищества, памятуя собственный тяжкий путь беглецов, а быть может, из страха — подкупить его хотели, чтобы молчал про них.

Он уходил дальше в ночные просторы, вооруженный теперь десятидюймовым лезвием, снабженный всем, что нужно, чтобы развести огонь и поесть горячей пищи, более подвижный, так как у него теперь были сапоги… и одинокий, как никогда.

Разговор с этими двумя людьми глубоко запал ему в душу. Сначала он даже не очень ясно это осознавал. Ну, поговорили как будто о самом обыкновенном. Но через некоторое время это «обыкновенное» начало бередить душу. Чем дальше, тем сильнее. И не думать о нем, было невозможно.

На стоянках он пилил свои кандалы и под визг пилки думал о незнакомой бескрайней стране там, за горной цепью Мира и Благополучия, где он еще недавно искал людей, знающих какую-то великую человеческую правду, людей высшего морального порядка.

А теперь он, забросив свои кандалы на дно Муданьцзяна, вовсе не почувствовал себя свободным. Как ему теперь распорядиться этой свободой? С кем соединить свою судьбу и во имя чего?

Вот так, не видя пред собой пути в жизни, шел он ночь за ночью все дальше берегом чистой реки. Порой, чтобы сократить путь, он там, где река петляла, сходил на «сяолу» — узенькие тропки, протоптанные в желтой земле ногами бесчисленных поколений крестьян. Тропки эти бегут от деревни к деревне через весь Китай, изрезывают его вдоль и поперек, как сеть кровеносных сосудов, в которых неустанно циркулирует живая кровь народа.

Он прошел через полотно Китайско-Восточной железной дороги и очутился в лесном море.

Теперь он мог уже идти днем, а спать ночью. Он был дома. Родная тайга укрывала и кормила его. Повсюду, куда заглядывало солнце, на склонах сопок и по краям оврагов, где не глушил их подлесок, красочными коврами лежали ягодники — и ягод было так много, что, когда Виктор проходил, сапоги его становились красными от сока. Из гнезд еще можно было вытаскивать птенцов. Форелей и аухов — китайских окуней, которых Виктор ловил на подаренные ему крючки, он начинял луковичками дикого чеснока и запекал в глине. Соль заменял золой от ольховых дров.

У него прибавлялось сил уже только от одного погружения в лесное море, где все было настоящее, свое, понятное. Здесь он наконец-то снова обрел самого себя. К нему возвращалось знание тайги, прежние навыки и чувства. Глаза безотчетно и постоянно отмечали каждую подробность, чутьем угадывал он чье-то присутствие поблизости, и даже во сне слух его был насторожен, как у оленя.

Однажды ночью, уснув над Муданьцзяном, в месте, которое ему показалось знакомым, Виктор вдруг проснулся как от толчка, разбуженный странными звуками — скрежетом железа о песок. Он прислушался. Где-то неподалеку копали землю. Копали осторожно, с перерывами. Звуки замирали на время, потом доносились уже с другой стороны.

Создавалось впечатление, словно кто-то копнул лопатой, пошел дальше, опять копнул в другом месте, выбрасывая песок из ямы.

Виктор притаился и ждал, осматриваясь кругом. Но ничто не указывало на присутствие человека. И только когда над его головой бесшумно и плавно пронеслась какая-то птица, он сообразил, что эти звуки издавала сова-пересмешница. Она, единственная из всех сов, имеет склонности попугая. Однако если она подражает скрипу песка под лопатой, значит, она этих звуков наслышалась. Значит, здесь кто-то копал землю в течение долгого времени. Что он искал? Золото? Иначе к чему был ему нужен в тайге речной песок? Это следовало проверить.

В свете наступавшего утра Виктор увидел реку. Она лежала, как брошенный на землю плащ с раскинутыми рукавами, и в среднем своем течении широко разливалась среди песчаных отмелей. Такие места были редкостью на Муданьцзяне, реке бурной на быстринах между горами или спокойно лижущей свои берега в котловине, средь ржавых и болотистых лесных низин.

Место это было знакомо Виктору. Отсюда плыл он когда-то на самодельном плоту в страну сиуксов, ирокезов и могикан, и у руля стоял Пэн, парнишка, лишенный всякого воображения. Пэн все принимал всерьез, раз и навсегда — и их побратимство, и то, что они отныне краснокожие, и свое красивое новое имя. И где-то здесь, между широких отмелей, чередовавшихся с грядами белых голышей, разбился их плот и пришлось несолоно хлебавши бежать к отцу Пэна, предателю У. Тогда У еще не был предателем. Всегда улыбался, подобострастный и услужливый. Топил печь, таскал воду, работал в саду и огороде. У все умел делать и был любимцем и главным помощником матери Виктора. Отец же втайне терпеть его не мог: «В глаза не смотрит, у таких людей душа темная».

Идя берегом, Виктор скоро наткнулся на то, чего искал. Сова не зря скрипела: здесь действительно копали песок. Его просеивали и увозили на муле.

Ближе всего отсюда — в двух часах ходьбы — находился двор У. А за ним, на пять километров южнее, — «польский домик», родной дом его, Виктора. Был — и нет его. Сожжён — и незачем о нем вспоминать.

Песок мог возить отсюда только У.

Следы человека и мула вели туда, ко двору У. Они уводили все дальше от реки, и Виктор уже входил в лес. Очень уж его заинтересовала эта загадка: кто так усердно, день за днем вывозит отсюда песок и для чего.

Он вдруг остановился, почуяв чье-то присутствие вблизи. Он осмотрелся и едва только бросил взгляд на оплетенный лианами ствола ореха, как из-за него выскочил Пэн.

Виктор инстинктивно вытащил из-за голенища нож, и Пэн бросился бежать от него по тропинке. На бегу он оглянулся, сделал непонятный жест, словно отмахиваясь от чего-то страшного, и, швырнув свой топор на землю, скрылся между деревьями. Поблизости могли оказаться люди. Поэтому Виктор, подобрав топор, поспешил обратно к реке. Его мучила мысль, что он сплоховал, надо было сразу пустить в ход нож. А теперь Пэн побежал к отцу, тот поднимет на ноги полицию или, быть может, сам бросится догонять его.

Он разулся и, перекинув сапоги через плечо, побрел вверх по реке, чтобы не оставлять следов. Это на тот случай, если У погонится за ним с собаками.

Рыба еще шныряла на плесах, последние розовые дымки утреннего тумана таяли в воздухе, и косули еще только сходили с пастбищ над рекой. Здесь было тихо, безопасно. Входя снова в лес, Виктор теперь уже не был так уверен, что Пэн побежал к отцу. Может, он просто потерял голову, увидев перед собой жертву отца, — потому и убежал от него. Жест, которым он бросил топор, был скорее жестом человека, который сдается.

— Зачем он это сделал? Ведь топор давал ему преимущество, он мог меня зарубить…

Но это была уже явная нелепость. Виктор никак не мог себе представить, чтобы Пэн, его друг, его тень, «Верное Сердце», поднял на него топор. Пэн, которого У каждый день приносил на плечах в усадьбу, чтобы маленькому шао-е, Виктору, было с кем играть на этом безлюдье. А когда Пэн подрос, он уже сам прибегал с утра, проделав изрядный путь от фанзы У до «польского домика» на просеке, где высокий хозяин, шевеля страшными усами, всякий раз удивлялся: «Ага, ты уже здесь, бутуз!» (Пэн был пузатенький, нескладный и милый, как медвежонок.) А добрая тай-тай (которую Пэн никогда не называл «пани», даже когда уже хорошо говорил по-польски) тотчас сажала его подле своего сынка: «Ешь, Пэнчик, пока не остыло, успеете еще наиграться». После завтрака мальчики уходили в свой собственный мир, замкнутый тайгой и детством, отгороженный от взрослых их собственным, только им одним понятным польско-китайским языком.

Так было до школы. Отъезд Виктора, гимназия, город, новые люди, новые интересы — все это разлучило двух друзей. Переменился, собственно, только Виктор. Пэн оставался все в том же кругу представлений. В последний раз они виделись во время зимних каникул четыре года назад. Виктор готовился к выпускным экзаменам, а Пэн тогда только что получил свой первый заработок лесоруба, и деньги эти у него, конечно, отобрал отец. Мало уже оставалось общего между выпускником-гимназистом и неграмотным Пэном. Виктора стесняла привязанность к нему Пэна, их прежние обеты, понятия и их отношения, которые в простоте души все еще сохранял Пэн. Ему жаль было Пэна и не хватало духу сказать тому прямо, что они больше не побратимы. То, что они когда-то смешали свою кровь, — это же чистейшее ребячество, зуд романтики. Никогда они не поплывут на помощь к сиуксам, благородных сиуксов давно нет, и «Верное Сердце» — просто Пэн, сын У, слуги пана Доманевского…

— Хорошо, что он убежал, а то я по глупости пырнул бы его ножом!

Собственно, Пэн ни в чем не виноват — разве только в том, что он сын У. Разумеется, он будет защищать отца. Рано или поздно столкновение произойдет. И трудно требовать от Пэна, чтобы тот понял, что он, Виктор, мстя за родителей и за себя, никогда полностью не отплатит шпиону и доносчику, даже если сожжет его фанзу, как тот сжег их дом, даже если убьет эту гадину.

Виктор готов был сделать это немедленно, но он знал, что У живет не один. У него ночуют лесорубы, да и патрули маньчжуров, заходя в глубь тайги, часто пользуются гостеприимством своего осведомителя. Нет, без оружия туда не сунешься.

Значит, надо пока подавить в себе жажду мести. Разве хоть издали поглядеть на родную просеку, на пепелище. Но оттуда доносились какие-то звуки, напоминавшие шум стройки, там что-то ворочали, стучали, И потому Виктор предусмотрительно обошел это место стороной и углубился в лесное море.

К вечеру он добрался до Тигрового брода. Здесь больше не было ни креста из двух березок, ни могильной насыпи. Даже самой скалы не было. Видно, река ее постепенно подмыла, а напор воды во время недавнего разлива обрушил — и ничего не осталось после Доманевской, даже могилы.

Был июнь — возможно, что и двадцать третье, этого Виктор не знал, — во всяком случае, конец июня. Значит, три года прошло с того дня, когда она умерла здесь с аттестатом в руках. Отсюда он перенес ее на скалу, потому что наступала ночь и нужно было где-то укрыться. Вон там он сидел, и дрожащая, охрипшая Яга лежала рядом. А цаоэр пел о недожитом, неосуществившемся…

Тогда казалось, что хуже и быть не может. И вот он сидел сейчас здесь, обняв колени, еще во сто раз более одинокий и несчастный. Верхушки деревьев и горы рисовались на низком небе, как острова, поднявшиеся из океана тьмы.

Прежде он мог хоть верить в загробный мир, в какую-то прекрасную жизнь после смерти или в будущем на земле. А теперь видел — небо пусто, на земле сплошная мерзость, А человек? Спасибо, лучше иметь дело с тигром!

— Тайга… Буду в ней таким, каким захочу. Как всякий зверь — в зависимости от добычи.

Время подходило к полудню, когда впереди показались пороги, деревья, переброшенные через реку, и на склоне холма ветхая фанза, вросшая в землю и в окружающую ее таежную глушь.

Тявкнул Кунминди. Из-за низенького плетня, которого раньше здесь не было, выглянула Ашихэ. С минуту всматривалась в подходившего Виктора, затем, перескочив через плетень, бросилась к нему навстречу.

Радостное приветствие замерло у нее на губах — так он переменился, таким казался чужим.

— Что случилось, Вэй-ту?

Виктор, не отвечая, недоверчиво оглядывал фанзу и местность вокруг.

— В доме нет никого?

— Конечно, нет.

— А поблизости?

— Я живу одна.

— А Ю?..

— Ю погиб в тот день, когда ты ушел. Его тигр растерзал. Ну, войди же, Вэй-ту, отдохни.

Только тут он посмотрел на нее. Глаза его точно затянуло бельмами, в их прозрачной голубизне было что-то мертвое, а голос звучал глухо, без всякого выражения.

— Ты красивая, здоровая, и негоже тебе жить одной в шу-хай. Эта фанза вместит двоих. Я останусь с тобой, Ашихэ.

ЛЮБОВЬ И ПЛЕСЕНЬ

Она любила этого юношу — с каких пор, этого она не могла бы сказать. И за что полюбила, тоже неважно, разве любовь считается со всякими «за что» и «почему»? Он был стройный, ловкий, отважный и ни на кого не похожий. Отличало его от всех и твердое произношение китайских слов, и глаза голубые, как небо, и сдержанность его тайного обожания. В его устах имя «Ашихэ» звучало так красиво и нежно! Когда он смотрел на нее, она казалась себе прекрасной, его взгляд словно возвеличивал ее, она чувствовала власть своей неожиданно открытой женственности, — это она-то, простая тунсиньюань — «человек с ружьем», как миллионы ее братьев из Яньани.

Ю всегда восхищался тем, что Виктор так хорошо чувствует и понимает тайгу: «Это большой охотник с душой тигра», — говаривал он. Но Ашихэ находила сходство разве только между участью Виктора и того тигренка, которого они встретили на тайболе. Пришел тигренок сюда с матерью с далеких гор, а когда мать убили, остался в тайге один, и не известно, найдет ли дорогу обратно в родные места, хотя он отважен и силен, как и этот польский юноша, ищущий отчизну.

Виктор с первой встречи будил в Ашихэ сочувствие, и восхищение, и страстные желания, которые она старалась подавить в себе… Может быть, он пришел в ту пору, когда одиночество уже обрело привкус горечи и душа созрела для любви.

Провожала она его тогда с невыразимой тоской и тревогой за него, искренне желая, чтобы он благополучно достиг страны, откуда пришли его родители, страны Полан. Уходя, он обернулся, помахал ей рукой и скрылся за поворотом реки. Словно и не было его, ничего не было, оставалась только тишь морозного утра да сухой снег, на котором отпечатались следы Виктора, искрился на солнце так, что глазам было больно.

Через несколько часов после ухода Виктора пришел Хуан Чжоу с сыном. Он ждал Ю, но не дождался. Они вместе с Ашихэ пошли его искать и нашли на тигровой тропе. Не много осталось от Ю. Останки эти они собрали и погребли за садом, близ фанзы, такой же невзрачной и старой, каким был сам Ю. На похороны своего чжангуйды сошлись охотники с гор, из лесных дебрей. В суровой печали стояли они над гробом и жертвенными чашами, в которых сжигались золотые бумажки-деньги на путешествие в подземный мир. Все проделали, как полагается, глубокими поклонами отдавая дань уважения покойнику, ибо Третий Ю был настоящий охотник и они глубоко скорбели, что похоронен он, одинокий и бездетный, не в родной земле, и тем обрек себя и всех своих предков на муки голода в загробном мире.

После похорон все разошлись, и осталась Ашихэ одна с Кунминди. Пес умный, но все же он не более как пес. Время от времени навещал ее Хуан Чжоу, избранный теперь старшиной таежных охотников. Он-то знал, зачем Ашихэ осталась здесь, для кого сторожит перевал. Он приносил ей мясо — то жирного кабанчика, то парочку фазанов. Придет, нарубит дров, а уходя, всегда осведомляется, не нужно ли ей чего, — как раз есть оказия, едет человек в город. Когда не мог прийти сам, присылал сына, Ляо.

Так заботились о ней охотники. Она была вдовой Ю, принадлежала к их сяну, вольной лесной общине, и все в тайге знали: горе тому, кто посмеет обидеть Ашихэ, сестру каждого охотника от Седловины до Польской могилы.

Проходили дни и ночи. После небогатой снегом зимы наступила сухая солнечная весна, потом сезон дождей и наконец — щедрое субтропическое маньчжурское лето. Пять месяцев — бесконечный ряд дней и ночей, замкнутых горами и необходимостью жить, чтобы следить за перевалом, — жить не для себя. Не жизнь, а какое-то приглушенное, обезличенное полусуществование.

И вот — вернулся он. Ашихэ никогда и не мечтала о такой возможности. Вернулся сам не свой, помрачневший после всего пережитого. Не спрашивая ее согласия, завладел пустой фанзой, завладел ею: «Я останусь с тобой, Ашихэ».

И все произошло как-то само собой. Совсем иначе, чем она себе представляла когда-то, в те редкие минуты, когда, побежденная страстью, давала волю воображению.

Виктору ночью приснилось что-то из пережитого — должно быть, очень страшное, потому что он весь дрожал и стонал во сне и жался к Ашихэ, как ребенок. Она обняла его, словно хотела телом своим заслонить от этого страшного, и Виктор проснулся в ее объятиях.

— Ашихэ? — Он вбирал в себя жар и запах ее тела, стук ее взволнованного сердца.

— Да, да, Вэй-ту, я здесь, ты же сам чувствуешь это.

— Сними же сорочку, Ашихэ, чтобы я чувствовал тебя всю, не отталкивай меня, Ашихэ!

Она и не думала отталкивать его. Ведь она хотела этой близости. Но хотела при этом, чтобы то, чего оба они до сих пор еще не испытали, вышло красиво и нежно. Почему он не искал ее губ и глаз, а целовал только грудь, плечи, тело?.. Он ласкал ее неловко и с такой ненасытной жадностью, так торопился овладеть ею, что она не выдержала — сжала руками его голову. «Постой!» — и поцеловала его сначала в губы, чтобы он видел не только себя, но и ее, Ашихэ. Ведь им обоим дано великое счастье любви.

Она солгала бы, сказав, что все это было ей непонятно, тягостно. Вовсе нет. Но их первая ночь не принесла ей ничего похожего на тот экстаз любви, о каком говорит легенда, на дивное блаженство, воспетое поэтами. Только боль и облегчение, начало взаимной близости и сознание перемены; вот теперь она женщина. Перемена эта будила в ней смешанное чувство — не то это утрата, не то большой праздник…

— Значит, Ю был так стар, что не мог уже быть тебе мужем? — спросил Виктор на другое утро. — Или ты просто не хотела быть ему женой? По правде говоря, он был такой некрасивый и притом ужасно грязный.

Конечно, ему хотелось понять, почему она, Ашихэ, бывшая три года замужем, до этой ночи оставалась девушкой. И, пожалуй, он имел право узнать это. Но спрашивать не следовало. Она сама когда-нибудь объяснила бы ему все. И притом непристойно с его стороны так отзываться о Ю!

— Ю был ко мне очень добр. Как родной отец.

— Но вы же спали рядом. Неужели он никогда не пытался…

— Вэй-ту, не говори глупостей.

— Какие же это глупости? На таком безлюдье, в такие жаркие ночи, когда все вокруг любит… Неужели тебе не было трудно без ласки?

— Трудно, конечно. Ты был далеко, я могла только думать о тебе. Но зачем ты спрашиваешь? Ведь и с тобой было так. И ты никого до сих пор не любил.

— Ох, я-то спал между Алсуфьевым и Люй Цинем!

— Значит, будь около тебя женщина, ты бы… Даже если бы старая, некрасивая женщина?

— Не знаю. Перед уходом, помню, меня уже так допекла моя добродетель, что я…

Он не договорил и вышел с кувшинами. Пошел за водой на речку. Ашихэ принялась за отложенную было работу.

Выкраивая из шкурок новые улы для Виктора, она твердила себе: «Значит, только это? Это — и ничего больше? Не внушай себе, Ашихэ, что ты первая любовь его сердца. Он пришел сюда после ужасных страданий и жаждал забыть все в объятиях женщины. Он потянулся бы к любой другой, если бы нашел ее в этой фанзе. Он не притворщик, он ничего не приукрашивает. Это надо ценить. Но сделал бы он такое признание, как сейчас, если бы я не была китаянкой? Позволил бы он себе такую грубую откровенность, если бы его подругой была белая девушка, — ну вот, например, Тао?.. Хотя она-то не совсем белая…

Быть может, в нем еще живы предубеждения и предрассудки его среды. Быть может, он полагает, что к желтокожей девушке надо подходить проще, что ей голос тела понятнее, чем голос души… Ведь ты о нем ничего не знаешь, Ашихэ! Его и тебя разделяют материки и века, дела и дороги жизни. И любовь твоя, Ашихэ, должна быть терпеливой и мудрой, чтобы ее не испортил, не оскорбил этот мальчик с больной, ослепшей душой».

Виктор принес воду, взял силки и позвал Кунминди. Он не мог усидеть на месте — так его томило душевное беспокойство или, быть может, жажда деятельности.

После полудня он вернулся с детенышем косули.

— Отбился от матери, и я его приманил вабиком. А Кунминди твой никуда не годится. Глупый пес.

Он сразу принялся свежевать косульку, ножом подрезая шкуру, чтобы потом ее ободрать.

— Да, глупый! — повторил он сердито. — Не понимаю, почему ему дали имя «Мудрый».

— Ты учти, что Кунминди никогда еще не брали на охоту. Он только сторожил меня и фанзу, когда Ю обходил свои капканы и силки. Поди сюда, Кунминди! Теперь ты будешь охотиться с Вэй-ту, как прежде твоя мать Яга и твой брат Волчок…

— Нет, Ашихэ, такой собаки, как Волчок, у меня уже не будет.

— Почему же?

— Разве такую найдешь? Это была гениальная собака. Такие родятся раз в сто лет.

— Действительно, помню, он казался очень разумным.

— Казался! Этот песик был умнее человека. И чувство чести у него было сильнее. Если бы я положил эту косульку и сказал ему «стереги» — по-польски, конечно, потому что Волчок понимал только по-польски, — и если бы я не вернулся, этот пес околел бы с голоду, но не двинулся бы с места и не тронул бы лежащего перед ним мяса. А Кунминди?

Он сделал презрительную мину и отвернулся. Кунминди, похожий на Волчка, как брат-близнец, только раздражал его этим сходством.

— Э, да что там говорить!

Но, видно, пропавший любимец не выходил у него из головы, и он не мог не говорить о нем.

— Он был помесь легавой и лайки, да и от волка было в нем кое-что. В общем дворняга, обыкновенный дворняга. Но все породистые охотничьи собаки, ищейки, сеттеры с золотыми медалями не стоят клочка шерсти из его хвоста — так он знал тайгу и понимал меня! Стоило мне только глянуть на след — и Волчок уже тут как тут. Ткнется в него мордой, проверит — и либо побежит по этому следу, либо только ушами зашевелит: мол, след старый, выветрился. Погляжу на деревья — и он туда же смотрит и уже понимает, что сегодня надо искать белок или глухарей. Стану, бывало, на тропе и скажу тихо, раздельно: «Ну, песик, поищи-ка оленя. Кабана не надо, повторяю — кабана не надо, только оленя». И мой Волчок уже мчится. А зверя он гнал, заметь, совершенно бесшумно. Сделает круг — большой, чуть не в десять ли, — и обратно. Направо, налево, наискось углубится в лес, но путь держит все время ко мне. И так вот, ни разу не тявкнув, без шума, выгонит на меня из тайги то, что я приказал. Если скажу «оленя», — то только оленя, а если «кабана», то всякое другое зверье пропустит, а кабана выследит… Ну, видела ты когда-нибудь такую собаку?

«Смотри-ка, — думала Ашихэ, — как он горюет о пропавшей собаке, как жалеет ее! Значит, он не злой человек. И если столько нежности и внимания он уделяет животным, так неужели не найдется их у него для тебя, Ашихэ?»

— И при этом он был такой веселый, как ребенок. Этим он в Жука, потому что Яга… Ну, да ты же ее видела. Собака была угрюмая. Смышленая, правда, очень даже смышленая, но с капризами и злая, как ведьма. От злости этой у нее даже морда была перекошена. А Волчок от рождения был такой приветливый и неистово жизнерадостный. Когда на меня находила хандра и я не мог с ним разговаривать — не было для него худшего наказания! Чего только он не делал — показывал все свои штуки, приносил мне из лесу все, что попадалось и в лицо меня лизал. А глаза у него были такие выразительные, в них все можно было прочитать — совсем как у тебя. Они так и говорили: «Брось, Витек, не стоит огорчаться. Пойдем-ка лучше в лес». Я и сеичас порой как будто слышу, как он просится в лес, как визжит. Со мной что-то неладно, Ашихэ.

Это нечаянное признание и стыдливая улыбка делали его опять тем юношей, которого полюбила Ашихэ.

Она отложила недошитые улы и обняла Виктора. А он боялся шевельнуться, чтобы не испачкать ее своими окровавленными руками, и стоял, растопырив их в воздухе.

— Значит, глаза у Волчка были, как у меня? Погляди хорошенько, Вэй-ту.

— У тебя — красивые, глубокие. А у него — маленькие и заросшие шерстью.

— Не смейся. Зачем ты меня дичишься? Я же вижу — тебя что-то мучает. Неужто так и будешь молчать и мучиться тайно? Тогда чем же мы будем с тобой делиться?

Виктор ответил не сразу.

— Не могу. Потерпи, пока все это немного уляжется.

Ждать Ашихэ привыкла. Вся ее жизнь с того дня, когда она назвалась женой Третьего Ю и стала принимать и передавать сигналы с перевала, была постоянным ожиданием отряда. Но отряд ее, разгромленный и преследуемый, перешел через хребет Мира и Благополучия и нашел убежище в стране Советов. Остались здесь только связисты и последние караулы, несколько костров на вершинах, но и они гасли один за другим, открытые ночными самолетами-разведчиками.

Последние вести, передававшиеся сигнальными огнями от сопки к сопке, доползли призраком страшного голода из долины реки Хуанхэ: там уже умерло два миллиона крестьян. Японцы двинули свои вооруженные силы на Освобожденные районы, но Яньань все еще обороняется. Восьмая армия сражается. Немцы все дальше продвигаются в глубь страны Советов. Англичанам и американцам тоже не везет. Словом, ни единой доброй вести! Сплошной разгром, море крови и страданий, повсюду свирепствует насилие. А Вэй-ту всего этого не хочет знать!

— Хватит с меня. Я вырвался оттуда, как из сумасшедшего дома.

— Но долго ли мы будем с тобой здесь одни? Рано или поздно мы пойдем к людям.

— А мне это не нужно. Мне совершенно достаточно тебя.

Великие слова. Верх всего, что жаждет услышать женщина от любимого, если она хочет быть только женщиной.

— Я люблю тебя, Вэй-ту. Но я не буду для тебя ни доброй стеной, заслоняющей от тебя мир, ни тенистой беседкой отдыха. Это прекрасно только в стихах Ли Тай-бо. А может, так было и в жизни когда-то, тысячу лет назад.

Виктор не понял. Он не замечает простых вещей. Восторгается Волчком, но до сих пор не догадался, что и ей, Ашихэ, тоже сказано: «Стереги!» И она до сих пор не двинулась с места, хотя давно ушли те, кому она обещала быть на страже, и вот уже второй год вершины гор темны, не вспыхивают на них огнями приказы и вести. А Вэй-ту не спросил у нее ни разу: «Что ты переживала, Ашихэ, оставаясь столько дней и ночей одна-одинешенька на заброшенном перевале?»

Но ведь любовь — это ты; все тебе — и думы мои, и забота, и счастье. Так по крайней мере было в фильмах, которые она видела когда-то в Аньшани, и в книгах, читанных в свободные минуты в Яньане, где она училась, чтобы потом учить других. И она воображала, что если полюбит и будет любима, они пойдут вместе той же дорогой борьбы, делясь каждой мыслью и каждой чашкой риса. Что может быть проще и прекраснее?

Но любовь, что застигла их с Виктором в этой фанзе, не слила две жизни в одну и никуда не вела. Утомленная, присела она на пороге и ждала, что будет дальше. «Некуда вам идти, — нашептывала она Ашихэ по ночам, когда Виктор спал, основательно натрудившись за день. — Лето в разгаре, опять медведи шалеют от любви, слышишь? Так любите же и вы. Пусть служат вашей любви уединение и широкий кан…»

Привыкнув размышлять, Ашихэ невольно смотрела по временам на себя и Виктора со стороны — и недобрые то были минуты. Виктор же, наоборот, жил, казалось, только радостями тела, упивался первой любовью, словно хотел заглушить в себе все другое. Он ловил рыб и птиц, ел и ел, — запасы муки, сои и проса в кладовой быстро таяли.

— Не тревожься, все у нас будет. Дай только наберусь сил, — Он напрягал мускулы. — Ну-ка, пощупай!

Ашихэ приходилось вставать на цыпочки, чтобы дотянуться до его руки у плеча.

— Вэй-ту, не слишком ли много силы на одного? Право, тебе самому с нею не справиться.

— Ну, уж этого нечего бояться. Есть сила — значит, проживем! Со мной ты никогда не будешь терпеть голод.

Конечно, Ашихэ радовало, что он так быстро распрямляется и крепнет. Но… не слишком ли он о себе заботится, копит силы с расчетом, словно его тело — какой-то инструмент или капитал, который понадобится в будущем.

Как-то раз Ашихэ, не дождавшись Виктора к обеду, пошла ему навстречу. Ближайшим местом, где он ставил силки, был муравейник, и по дороге домой он всегда туда заглядывал.

Однако тут она Виктора не нашла. Сама осмотрела силки, сегодня оказавшиеся пустыми, и стала рассматривать муравьиные яйца, которыми питаются фазаны.

Перед муравейником на южном склоне лежало множество этих белых зернышек, и муравьи-работники все время выносили новые и новые на свежий воздух и солнце. В теплых коконах спали крохотные червячки — будущие муравьи.

«Это у них вроде яслей, — подумала Ашихэ. — В Яньане мы тоже выносили маленьких на солнце».

Она прутиком ковырнула муравейник, и верхний слой бурого холмика осыпался. Муравьи лавиной хлынули к яйцам, хватали свое потомство и спешили унести его домой, в безопасные подземные жилища. Один застрял со своей ношей под веткой, но к нему мигом подскочили двое других и общими силами перетащили ношу через преграду. Ашихэ не могла бы сказать, что ее больше тронуло: мудрость ли муравьев, создавшая общество, основанное на справедливости и самоотверженности, что людям не всегда удается, или огромная сила любви к ближнему, живущая в этих крохотных существах.

Гляди, Ашихэ, хорошенько присматривайся! Если родится у тебя малыш — а теперь это возможно, — ты будешь вот так же нести его через все преграды, охранять, как муравей и как тигрица, жить его жизнью…

Чье-то горячее дыхание овеяло ей щеку. Она обернулась. Подле нее сидел Кунминди, дружелюбно мотая высунутым языком. А подальше стоял Виктор с кошелкой на плече. Он смотрел на нее так, как в день первой встречи. И под этим внимательным, «открывающим» взглядом Ашихэ снова почувствовала себя красивой, взгляд его словно возвеличивал ее в собственных глазах.

— Ты такая…

У Виктора не хватало слов, чтобы объяснить, какой он увидел эту новую, неожиданную Ашихэ.

— Какая? — спросила она тек же тихо.

Но он уже оторвался от созерцания.

— Такой я тебя еще не видел… В силках ничего не нашла?

— Ничего, — ответила она, огорченная тем, что он, как всегда, уже ушел в себя. Словно еж, который выпускает иглы, чтобы его нельзя было тронуть.

— Тебя так долго не было, вот я и вышла тебе навстречу.

— Совершенно напрасно! В такую жару, да еще с этой железиной на плече.

Так он всегда называл ее карабин — «железина», «мушкет», «рухлядь». Очень уж ему было обидно, что лишился он своей замечательной двустволки, отцовского подарка.

— Ну, не оставлять же ружье в пустой фанзе. Я тебя не раз просила брать его с собой.

— Такое старье? Из него только ты и можешь стрелять. К тому же — сколько у тебя патронов?

У Ашихэ, действительно, было только три патрона и «лимонка» — японская граната.

— Все равно. Я была бы спокойнее за тебя.

— Э, не родился еще такой зверь или человек, который бы застиг меня врасплох в тайге.

Они шли уже по береговой круче, внизу искрилась на солнце река. Виктор, как всегда впереди, прокладывал дорогу в траве, которая была ему по грудь. Шедшая за ним Ашихэ тонула в ней с головой.

— Кунминди щиплет траву — значит, будет дождь, — сказал Виктор.

Он почему-то стал подниматься в гору, удаляясь от берега, прямо на лиственницу, одиноко росшую над купой молодняка. Высокая, гордая, она кроной своей купалась в жаркой лазури неба. Дерево это очень любит солнце.

— Ты такой наблюдательный, все замечаешь, обо всем помнишь. Только того не помнишь, что до сих пор не сказал мне ничего.

— А что я должен был тебе сказать?

— Не знаю я, Вэй-ту, что говорит мужчина, когда берет женщину. Может, всегда одно и то же, но каждая из нас ждет этих слов. Ждет и по-своему переживает свой Праздник Лета…

Голос Ашихэ как-то странно замирал, словно отдаляясь от Виктора. Он оглянулся: Ашихэ хромала и не поспевала за ним.

— Что с тобой?

— Поранила ногу.

— Покажи.

Она присела и сняла с ноги туфлю. Сильно истертая подметка была чем-то пробита, и под большим пальцем ноги кровоточила ранка.

— Ты, должно быть, наступила на шип или сук. Надо будет как следует отмочить ногу и вытащить занозу. Потерпи.

Он посадил ее к себе на плечо и понес, придерживая рукой.

— Да я бы и сама дошла, это такой пустяк.

— Сиди, сиди. Весу в тебе не больше, чем в косуле, так не о чем и толковать.

Он и в самом деле шел так легко, словно нес на плече не человека, а бурундучка. Ашихэ, покачиваясь, плыла над травой и лесной порослью, и ей видна была вся местность вокруг.

— Высоким хорошо!.. А зачем ты идешь на эту горку, Вэй-ту?

— Увидишь.

И только когда они были уже на холме, он указал ей на противоположный берег, где вырванная с корнями береза упала среди купы мрачных растрепанных елей.

— Узнаешь?

Ах, тогда ели были так красивы в снежном уборе и все выглядело иначе. Но место это Ашихэ узнала бы из тысячи: там она и Хуан Чжоу нашли мертвую тигрицу и растерзанного Третьего Ю; вернее, то, что осталось от него.

— А я уходил тогда, ничего не подозревая, и думал… Если уж непременно хочешь, чтобы я тебе сказал что-нибудь в твой Праздник Лета, так знай: я тогда думал о тебе, Ашихэ…

Опять имя ее прозвучало так нежно и вместе так гордо…

— Постой, дай мне сойти. Я хочу смотреть на тебя.

Они растянулись в траве, в густой тени лиственницы и дикого винограда. Смотрели на реку. Эта самая река сверкала перед их глазами в солнечный морозный день Нового года, когда они расстались и Виктор пошел по льду Муданьцзяна к тем, кто обещал ему помочь вернуться на родину, а Ашихэ осталась в Фанзе над порогами.

— Значит, думал все-таки обо мне?

— Не только думал. Звал тебя.

— А что ты говорил?

— «Ашихэ, Ашихэ, я бы с тобой весь свет обошел» — разные другие глупости.

— Но мне именно эти глупости нужны! Не скупись на них, Вэй-ту!

— Ну, если уж хочешь знать, я еще и загадывал…

Это было с полгода назад — давно, если мерить время пережитым. Он был молод и жаждал неизведанного, он нес в мир свою готовность к борьбе и боль разлуки с Ашихэ, которая досталась темному крестьянину Ю, как слепой курице жемчуг. Когда он шел лесом, между березой и елями впереди вдруг что-то мелькнуло, и он решил проверить, не почудилось ли ему это. И тут-то, поднимаясь на горку, он загадал: если там ничего нет, я никогда больше не увижу Ашихэ. Да, она шла за ним и тогда и позднее. И вернулся он сюда не случайно. Изувеченный, в лохмотьях, брел через тайгу, тоскуя по Ашихэ и с издевкой говоря себе, что самый близкий ему человек, женщина, к которой его так влечет, — жена Третьего Ю.

Конечно, Виктор не сумел всё это связно рассказать Ашихэ, но ведь она его любила, а тот, кто любит, понимает все с полуслова.

— Как трудно заставить тебя говорить, Вэй-ту!

— Челюсти у меня стиснуты. После долота и напильника все слова на языке застревают… Ну, остальное ты уже знаешь.

— В самом деле?

— Разумеется! Ты попросту читаешь у меня в душе. Через десять лет мы уже, наверно, будем разговаривать только глазами.

— Так ты думаешь, что мы и через десять лет…

— Отчего же нет? Конечно, если будем живы и если я тебе еще раньше не опротивею. А за себя я ручаюсь… Это за что ты меня?

— Чтобы ты не валял дурака, мой милый ежик.

— Ашихэ.

— И я сейчас закрою тебе рот!

— А знаешь, ведь ты еще никогда первая…

— Потому что никогда я еще так тебя не любила…

Кунминди от удивления даже уши наставил: господи, что такое творится с этими людьми?

— Иди, или прочь, песик, не подглядывай!

Пёс неохотно отошел в сторону. Оттуда он видел уже только две головы, черноволосую и русую, прильнувшие одна к другой, Кунминди от скуки стал ловить мух, время от времени щелкая челюстями, потом лежал сонный, уже равнодушный к доносившимся оттуда странным звукам, шелестам и словам. Ему это больше не казалось необычайным: он решил, что, видно, так всегда бывает у людей.

— Значит, ты только сейчас это почувствовала? А почему же прежде…

— Ах, это должно прийти само, изнутри. Я хотела твоей близости, но что-то мешало. Не могла вся до конца отдаться.

— А скажи, о чем ты думала там, у муравейника? У тебя было совсем другое лицо.

— Какое?

— Ну, я не художник и не поэт… Но такой я тебя любил, о такой думал.

Они еще не очнулись от жара любовных восторгов. Лазурь неба, просвечивая меж ветвей, струйками текла в пепельную тень лиственницы, и воздух сверлило назойливое густое жужжание шмеля. Шмель кружил подле ветки винника, свисавшей над самой головой Виктора. Виктор хотел его отогнать, но Ашихэ удержала его руку:

— Посмотрим, найдет ли.

Шмель подлетал к листьям, манившим его своей яркой окраской, бело-розовой и пурпурной, но, сев на них, опять отлетал, обманутый: эти листья только притворялись цветами! Что за странное, невиданное растение!.. Шмель наконец сел и медленно поворачивался во все стороны — видимо, искал, откуда же аромат. Еще мгновение — и он, раздвинув листья, нашел скрытый под ними настоящий цветок.

— Может быть, цвет любви вот так же скрыт, Вэй-ту?

Все было прекрасно. Все дышало предчувствием чего-то еще более прекрасного впереди. Вот сливаем мы наши уста и тела, наши страстные желания и судьбы. И только позднее…

Во всяком случае, когда бы Виктор и Ашихэ ни оглядывались впоследствии на свою любовь, этот день всегда светил им яркими и теплыми красками, был вехой, указывающей путь.

Вскоре наступила очередь Ашихэ нести вахту на перевале. С нею пошел туда и Виктор.

Ночь была благоприятная — очень темная и безветренная. Огонь костра, разведенного Ашихэ, поднимался высоко и ровно. Виктор, стоя на деревянном помосте перед вторым костром, то поднимал, то опускал заслон из коры. Это сочетание в воздухе пламени неподвижного с пламенем, которое равномерно то появлялось, то скрывалось, служило первым условным сигналом: «Мы ждем, передавайте». В такую ночь огонь был хорошо виден издалека. Однако они нигде не замечали ни единого огонька который можно было бы принять за ответный сигнал.

— С Мэй что-то стряслось, — сказала Ашихэ.

— Попробуем еще. Может, она не успела прийти на место.

Они трудились так час-другой, ища во мраке ответных сигналов. У Виктора, натягивавшего все время веревку блока, который приводил в движение заслон, от напряжения уже болели плечи.

— А ты небось здорово уставала каждый раз от такой работы?

— Не всегда. Мне часто помогал Ю.

Дров, принесенных заранее на этот безлесный перевал, хватило до полуночи. К этому времени у Виктора и Ашихэ иссякли и терпение и надежда. Ашихэ не могла больше обманывать себя.

— Нет, Мэй, видно, не отзовется.

Они сели у догорающего костра.

— Здесь мы сидели — Тун, Мэй и я — ровно три года назад. И Тун сказала: «Я вернусь в Шуньбао, к реке, поселюсь у старого перевозчика. Буду держать связь с Нинъанем, а огни зажигать для вас на Оленьей сопке». Мэй решила ходить по деревням и притворяться помешанной — таких не трогают, — тогда она сможет бывать в Ванцине и Таньхуа и сигнализировать огнями то с Кудрявой сопки, то с Высокого Коу. А я сказала, что сойду в Фанзу над порогами и стану женой Третьего Ю.

— И долго это продолжалось?

— Довольно долго — больше года. Мы держали связь между собой и с нашим отрядом. Потом японцы стали сильно напирать. Среброголовый хотел пробиться к своим, в район Аньту, но их отбросили, и он с отрядом ушел в страну Советов. А на наших связистов — ведь не мы одни зажигали сигнальные костры в горах, — на всех связистов напустили разведчиков и самолеты. Мы несколько раз меняли место и время сигналов. Не помогло. Первой погибла Тун. Раз ночью я приняла сигнал: «Тун нет в живых, говорит Лю». Позднее — второй: «Лю погиб, говорит Сяо». Дольше всех держалась Мэй, та, что притворялась помешанной. Но и она, как видишь… Если в четвертый раз, в четвертый срок не подаст сигнала — значит, погибла.

— Ну, и что же ты будешь делать?

— Ждать.

Виктор не видел в этом никакого смысла. Товарищи ее давно в Советском Союзе, с другими группами партизан она не связана. Кто помнит, что на этом перевале ждет Ашихэ с одной «лимонкой» и тремя патронами в никуда не годном карабине? Она осталась здесь, как остается на берегу рыба, когда схлынет полая вода. Как солдат, которому не отдали приказ оставить пост.

— Не жди больше, жаль времени и жизни. Из Яньаня к тебе не придут.

Он рассказал ей о своей встрече с русскими беглецами.

Но Ашихэ не хотела, не могла поверить в такую чудовищную нелепость.

— Они тебя обманули, Вэй-ту. Это были враги, реакционеры.

— Полно, Ашихэ! Они обыкновенные люди — учитель и врач.

— Ну, значит, ты не так их понял.

— Послушай, когда я нахожу на можжевельнике клок шерсти, я знаю, какой зверь продирался сквозь эти кусты и в какую сторону… И точно так же достаточно поговорить с такими вот обыкновенными людьми, услышать обычную историю — и я…

Ашихэ молчала. Сидела согнувшись и обняв руками колени. От потухшего костра ни единый отблеск пламени не падал больше на ее лицо, и впотьмах Виктор не мог его разглядеть.

— Извини, но я тоже верил раньше и понимаю… пережил эту боль…

— Мне не приходилось встречать людей, убежавших оттуда, — голос Ашихэ звучал тихо, но решительно. — Я разговаривала только с теми, кто учился в стране Советов. Вероятно, не все там так прекрасно, как этим людям казалось. Но и не так отвратительно, как думают после всего пережитого те двое бежавших из лагеря. Знаю только, что Китай борется в отчаянии за свою свободу. И во всем мире только одна эта страна нам помогает, только она искренне хочет, чтобы китаец не был рабом. Поэтому не говори мне о ней ничего дурного.

— Что ж, для вас действительно… Притом вы все равно делаете все на свой особый лад…

Говоря это, Виктор хотел умиротворить Ашихэ и поскорее пройти мимо того, что неожиданно выглянуло из-за границ тайги и могло разъединить его и Ашихэ: мы и вы, Европа и Азия — все, от чего он открещивался, называя это одним словом «политика».

Если бы Ашихэ сказала ему: «Как мне жить теперь, Вэй-ту, если ты не пойдешь со мной?» — он, вероятно, ответил бы: «Что же делать, пойду, если не будет иного выхода». Да, он сказал бы ей эти и еще более горячие и нежные слова, понимая, что и он не может жить без нее. Но Ашихэ молчала. Ему следовало заговорить первому, не оставлять ее в таком душевном смятении. Однако именно сознание, что он обязан это сделать, раздражало Виктора, как всякое принуждение. И он так ничего и не сказал, мысленно осуждая Ашихэ за ее «партийную слепоту». Они провели эту ночь (у костра, потом в фанзе), обмениваясь только полусловами. Невеселая ночь. В первый раз они лежали рядом, притворяясь спящими, занятые каждый своими мыслями.

На другое утро, когда оба работали на огороде, который Ашихэ еще расширила после смерти Ю, Виктор вернулся к вчерашнему разговору.

— Не стоит нам спорить, — говорил он. — Коммунизм, свободный Китай и моя родина, Польша, — все это потеряно и уже в сущности прошлое. Война идет к концу, немцы и японцы побеждают на всех фронтах. Не будем себя обманывать. Скоро начнется раздел мира. Европу, Африку, Ближний Восток заберет Гитлер, а вся Азия, Австралия и Океания достанутся Японии. Не будет ни Советского Союза, ни Яньаня, никаких Освобожденных коммунистических районов в Китае. При этих условиях что ждет нас с тобой? Куда ни сунемся, придется работать на захватчиков, и работу нам дадут самую тяжелую, низкооплачиваемую, как чужакам и людям без специальности. Все выгодные занятия будут для японцев и для их китайских друзей. Надо подумать, как нам получше наладить жизнь, не связываясь с японцами…

Виктор не сомневался в правильности своей точки зрения, но все-таки в том, что говорил, он и сам чуял что-то чуждое ему и фальшивое. Сказав «как получше наладить жизнь», он вдруг вспомнил, что именно так рассуждал тот мерзавец Квапишевич в гостях у доктора Ценгло. И вспомнив это, он основательно сократил остальные свои рассуждения.

— Я уже все обдумал. Нам следует перебраться к Люй Циню. Люй Цинь стал теперь разводить женьшень, он это дело хорошо знает, и через год-два плантация будет давать большой доход. Я буду ходить на охоту за пантами и пушным зверем, а попозже заведем свою ферму пантов — для этого достаточно небольшого стада оленей. За нами потянутся, я думаю, другие — смотришь, вырастет целый поселок. И был бы у нас с тобой дом что надо, порядочный участок поля, лошади, коровы…

Кунминди заворчал, и они прервали разговор. Собака кого-то почуяла. Насторожившись и повернув морду в сторону перевала, она усиленно нюхала воздух. И вдруг, залаяв яростно — видимо, на человека, — побежала по тропинке вниз и скрылась между деревьями. Слышно было, как она с отчаянным лаем пятится от кого-то. Из-под ног пришельца шумно посыпались камешки, потом он выругался по-японски.

Виктор мигом перемахнул через плетень и бросился бежать — у него мелькнула мысль, что это пришли за ним.

Только очутившись в полумраке под деревьями и продираясь сквозь кусты и лианы, он немного опомнился. Мысль, что это сделал Пэн, первой пришла ему в голову. Пэн рассказал отцу о их встрече, а У привел японцев, чтобы они схватили его, Виктора. Его-то не поймают, но фанзу сожгут, а уж Ашихэ…

Далеко обходя фанзу, он вернулся к опушке леса над рекой. Оттуда был виден угол фанзы и лужайка перед нею. Там Ашихэ разговаривала с каким-то мужчиной. Кунминди лежал у их ног уже спокойно.

Не выходя из лесу, Виктор медленно приближался к ним и наконец узнал пришельца: это был Алсуфьев. Узнав его, Виктор прислонился к дереву и стоял тут долго. Не знал, как быть: идти туда, к ним, или прочь от фанзы. Ему казалось, что лучше всего уйти навсегда, так стыдно было ему за свою позорную трусость. Он не мог больше уверять себя, что это прошло, что он излечился от своей болезни… Вот ведь убежал при первом звуке японской речи! Правда, все оказалось ложной тревогой — Алсуфьеву попросту вздумалось обругать собаку по-японски. А он, Виктор, вообразил, будто пришли японцы, и в животном страхе пустился наутек, оставив им на съедение Ашихэ. Да, так было — от этого позора не отмахнешься! Такие приступы безумного страха будут повторяться, как приступы лихорадки или эпилепсии, как только появятся вблизи японцы и глянет ему в глаза опасность попасть снова в руки Кайматцу и вытерпеть вторично все, что он пережил в тюрьме, на пытке, на колу во время казни…

— Но я же не трус! Не был им и не буду!

Он искал в памяти примеры своей смелости, призывал их в свидетели, споря с самим собой. Ну, разве трус отважился бы на такие безумства? Ведь он, Виктор, ничего не боялся, всегда шел на риск, бравировал, как мотоциклист до первой аварии… Но сколько раз можно умирать? Он умирал доблестно на колу, потом в камере и еще раз в пучине Сунгари, когда прыгнул с моста. Хватит!

Алсуфьев и Ашихэ давно вошли в фанзу. Надо было и ему вернуться туда и каким-нибудь приличным предлогом объяснить свой уход. Но он ничего не мог придумать. Все же он побрел домой, заранее представляя себе омерзительную сцену. Алсуфьев хлопнет его по плечу и визгливо засмеется: «Что, здорово перепугался? И козел так не скачет через плетни!» — «А что мне было делать? Ведь я безоружен…» — «О мой доблестный Тартарен, все-таки не годится так удирать, бросив женщину на произвол судьбы…»

Ашихэ ждала его. Она появилась в дверях, как только он подошел к дому.

— А вот и ты, Вэй-ту! Как хорошо, что ты рано воротился! — воскликнула она. — У нас гость. Ни за что не угадаешь, кто пришел!

Так она защитила его честь перед чужим, и все вышло иначе, чем предполагал Виктор. Алсуфьев, правда, крикнул: «О мой доблестный Тартарен!», но без злорадной усмешки и тут же обнял его. Он действительно рад был увидеть Виктора — и притом так скоро: ведь Ашихэ сказала ему, что не ждет сегодня мужа домой, так как он копает ямы для ловли косуль где-то за Голубым ручьем.

— Вот это сюрприз так сюрприз! Не думал не гадал, что ты здесь! — Алсуфьев говорил еще быстрее, чем прежде. Он поседел, щеки отвисли, белки глаз пожелтели. — А мы, Витя, уж навек с тобой простились, услышав, что ты погиб такой страшной смертью.

— Мне погибать не впервой. Привыкаю понемногу.

— Мы с Закшевским даже напились с горя.

— С Рысеком?

— Ну да, с Ришардом Богуславовичем. От него я и узнал про тебя.

— А он от кого?

— А ему наш председатель сказал. Председатель Квапишевич регулярно приезжал к нам из Харбина. Вот раз он и говорит Закшевскому: «Ваш товарищ Доманевский впутался в какое-то дело, связанное со шпионажем и, когда его везли на допрос, бросился из тюремной кареты в реку». Закшевский тотчас побежал ко мне, потому что мы не раз о тебе говорили. Ну и мы с ним как засели…

— Извините, Павел Львович, но где все это происходило?

— А я разве не сказал? В горах Тайпинлиня. Я оттуда как раз и пришел.

Из рассказа Алсуфьева Виктору все стало ясно. Квапишевич своего добился: японцы вошли с ним в компанию. В горах Тайпинлиня они начали добывать урановую руду, с тем чтобы поблизости построить заводы по производству тяжелой воды методом Алсуфьева. Согласно плану, там должен вырасти целый город с заводами, великолепно оборудованными лабораториями и гидроэлектростанцией на реке… Пока же в котловине, замкнутой гранитными скалами («гранит там первоклассный, — говорил Алсуфьев, — двуслюдяной — биотит и мусковит»), построили несколько бараков и устроили временный склад. Складом заведует Рысек.

Вся история этого грандиозного предприятия представлялась Виктору довольно туманной — быть может, потому, что слушал он невнимательно, наблюдая за Ашихэ. Она хлопотала у печки, готовя им ужин, и в разговор не вмешивалась, так как они говорили по-русски: у Алсуфьева запас китайских слов был слишком ограничен.

— Пока мне предоставили примитивную лабораторию в бараке, двух ассистентов и жалованье, какое получают профессора университета.

— В таком случае я не понимаю, почему ты от них сбежал.

Незаметно для них обоих Виктор стал говорить Алсуфьеву «ты». Все пережитое им за последнее время словно стерло между ними разницу в возрасте, и это «ты» звучало вполне естественно.

— Почему сбежал? Да потому, дружок, что мы не сходимся в мнениях. Меня, видишь ли, во всем процессе расщепления атома интересует выделяемая при этом энергия, а их главным образом — взрывная сила. Мои дорогие ассистенты старательно скрывали это от меня, но от них просто за версту разило «особой физикой» японского генерального штаба, у них глаза блестели от предвкушения этакого страшного взрыва. Ведь какое это будет оружие! Они хотят меня использовать для консультаций, для экспериментов, а потом я им стану не нужен и они примутся изготовлять атомные бомбочки, чтобы угостить ими Америку и Советский Союз!

— Но ты же ненавидишь большевиков, так почему ты…

— Если я против большевиков, это не значит, что я пойду против России. Ведь я же русский! Да и вообще втягивать науку в такие аферы — нет, увольте!

— Как же тебе все-таки удалось от них уйти?

— Понимаешь, они хоть и были уверены, что купили меня, но тем не менее следили зорко. Под видом предупредительности и любезного внимания эти шпионы мне просто вздохнуть не давали. Не знаю, что было бы со мной, если бы не твой Закшевский. Он честный малый, должен тебе сказать…

Ашихэ поставила перед ними ужин, и они по-турецки уселись за низеньким столиком.

— Я дал ему денег, чтобы он купил мне оружие и экипировал меня. Сам я не мог этого сделать — они бы сразу обо всем догадались. И с помощью того же Закшевского я ночью бежал от них. Повторяю — очень славный парень!..

После ужина Алсуфьев показал им свою «экипировку», состоявшую из винчестера, кожаной куртки, башмаков на шнурках, компаса, складного ножа из нержавеющей стали и отличного дорожного несессера, Ашихэ стала рассматривать никелированные вещицы в несессере — пилочки для ногтей (как ей объяснил Алсуфьев), небьющееся зеркало, крем для бритья, одеколон.

— Все это очень нужные вещи, просто необходимые, — оправдывался он, видя ее изумление. — В молодости они у меня были, потом потерялись. А я совсем иначе чувствую себя, когда они со мной.

Из съестного этот неисправимый любитель сладкого взял с собой только несколько кило шоколаду. Все деньги, что у него оставались, он хотел отдать Ашихэ, отдавал их охотно, от души (Ашихэ, конечно, не взяла). А шоколад пожалел, уделил ей только одну плитку, да и то был явно огорчен тем, что его запас сладостей истощится на день раньше.

«Седеющий ребенок! Был чудо-ребенком, а мужчиной так и не успел стать», — мельком подумал о нем Виктор и вернулся к мыслям об Ашихэ.

Она была безмятежно спокойна, как всегда, держала себя так, словно ничего не произошло, не избегала ни разговора, ни его взглядов. Но Виктор уже достаточно ее знал — он видел по ее замкнутому лицу, что она страдает.

Она убрала все и перед тем, как ложиться спать, подошла к струнам календаря на стене и передвинула один шарик: еще день прошел. Тяжелый день. Удивительно гибким прощальным движением Ашихэ пробежала пальцами по струнам минувших дней, и Виктору почудилось, что он слышит звенящую трель — как пение цаоэра, который оплакивает умерших.

— Пардон! — спохватился вдруг Алсуфьев, исчерпав весь запас своих новостей. — Ведь мы говорили о тебе. Ну, рассказывай же, как все было в действительности?

— В Харбине я попался из-за доктора Ценгло. Он всем болтал, будто я сын Кузьмы Потапова, а Кайматцу с этим Потаповым был когда-то знаком и знал, что у него никакого сына нет. Ну и велел за мной следить…

Виктор считал, что не стоит откровенничать, поверять все этому человеку, настолько занятому собой, что он неспособен принять к сердцу чужие переживания. И он рассказал Алсуфьеву только о том, что с ним было в тюрьме и что собой представляет «оружие Танака».

— Кошмар! — воскликнул Алсуфьев, спеша отмахнуться от всех этих ужасов. — Если уж и бактериологию заставят активно работать на истребление людей, то дальше идти некуда. Это конец.

Он чиркнул спичкой, чтобы разжечь трубку, и огонек осветил его сосредоточенное лицо, перекошенное гримасой отвращения.

— Ко-шмар! — повторил он тихо и раздельно.

«Ох, только бы не начал философствовать!» — подумал Виктор с раздражением. Но Алсуфьев, снова обретя слушателя и благодарную тему, не мог отказать себе в этом удовольствии.

— Да, да, Витя, мое поколение было последним, которое еще верило в культуру, в прогресс, в человека..

— Удивляюсь тебе. Ты же физик, на что тебе вера? У тебя есть сила, энергия, масса, скорость, удельный вес…

— Ах, дружок, слишком уж много бессмыслицы в мире! И я часто обращаюсь к богу — конечно, как к источнику разумной материи.

— Брось! Надо бы чтить не бога, а сатану — за то, что он восстал против бога. И скажем себе прямо, как говорит старая пословица: если старый бог нас не слышит, помолимся пню!

— Но что же тогда остается? Что?

— Не знаю и знать не хочу.

Алсуфьев замолчал, и Виктор сквозь хриплое пыхтенье его трубки мог теперь прислушаться к дыханию лежавшей рядом Ашихэ. Она не спала. Что она чувствовала теперь, когда ее Вэй-ту оказался трусом? В городах из этого не делают трагедии. Тысячи женщин любят, не задумываясь над тем, смелы их возлюбленные или трусливы. В городе отвага редко бывает нужна и не так уж необходима для счастья. Но в тайге! И для Ашихэ! Она ведь вросла в среду, где смелость есть нечто столь же естественное и необходимое, как крепкие ноги или здоровые легкие. Этим здесь никто не хвалится, об этом даже не говорят… Ашихэ не может не презирать его за то, что он в минуту опасности потерял голову и убежал, бросив любимую женщину на произвол судьбы. А любовь и презрение вместе не живут, нет, нет, они несовместимы.

— Кто-то — кажется, Франс — сказал… Да ты меня слушаешь? Замечательное изречение! «Существуют, — говорит он, — звезды органически чистые, но на них нет жизни. А на других звездах есть плесень, то есть жизнь». Как подумаешь, что нет ничего, кроме процесса вегетации, даже дрожь берет!

— Плесень? Возможно. Пора спать, Павел, мы мешаем Ашихэ уснуть. Покойной ночи.

На другое утро, сразу после завтрака, Алсуфьев стал собираться в путь. Хозяева его удерживали, но он торопился — у него были свои планы, в которые он их пока не посвящал.

Главное он сказал Виктору перед уходом:

— А знаешь, твоя собака у того подлеца.

— Какого подлеца?

— Ну, того, что у вас служил и донес… Такой коренастый, лысый и ходит, как утка.

— Ты говоришь об У?

— Да. Этот У присвоил твою собаку и ружье.

Услышав имя предателя, Ашихэ повернулась к ним от печки, на которой пекла лепешки Алсуфьеву на дорогу. И он продолжал уже по-китайски:

— Я шел к вам. Было раннее утро, тишина кругом. И я услышал, что где-то вблизи работают люди. Иду дальше — слышу, пес скулит. Еще немного прошел, смотрю — узкоколейку люди строят, а трое маньчжур за ними надзирают. У стоял с твоим ружьем в руках и натравливал собаку на какого-то человека без лопаты. А твой Волчок не хотел трогать этого человека, и У его бил. У собаки заморенный вид. Наверно, околеет там.

Все трое словно видели перед собой страдальческие глаза Волчка. Ашихэ первая прервала молчание.

— Но как он попал к У?

— Волчок был в полицейском участке, — объяснил Виктор. — И, должно быть, У в награду отдали и Волчка и мое ружье.

— А я бы на твоем месте собаку отобрал, — сказал Алсуфьев. — Моя собака была бы только моя и ничья больше.

Виктор только буркнул: «В самом деле?» Со стороны Алсуфьева это было, разумеется, пустое бахвальство, предназначенное для ушей Ашихэ. Он бы отобрал? Это он-то, закопанный когда-то по шею!..

Больше они об этом не говорили. Попозже Виктор проводил Алсуфьева до ущелья. Тот ни о чем не спрашивал. Когда застаешь двух молодых людей под одной крышей, и к тому же еще в тайге, то все ясно.

— Ну что ж, — сказал Алсуфьев, прощаясь, — желаю счастья. А помнишь, amico, мое предсказание насчет девушки? Вот и напророчил. Она, конечно, примитив, но, надо сказать, примитив очаровательный, с этаким пряным ароматом дикости…

— Так ты говоришь, что у Волчка плохой вид? — перебил его Виктор.

— Ужасный. На твоем месте я…

— Ясно. Можешь ты мне одолжить твой штуцер дня на два?

— Что ты! Своего ружья, трубки и жены никогда никому не одалживают.

— Тогда, может, пойдешь со мной?

— Охотно. Но, видишь ли, сейчас я бы…

— Не извиняйся, я пошутил. Один справлюсь. Кланяйся Люй Циню, пусть старик готовит пирожки и шиповник на меду. Я скоро его навещу.

Он не сказал «мы навестим» — ведь Ашихэ может не захотеть идти с ним, а то и вовсе его покинет. Он теперь ни в чем не был уверен.

Возвращаясь домой, он гадал, как-то она его встретит, что скажет теперь, когда они окажутся вдвоем. Не давала покоя и мысль о заморенном, забитом Волчке, и надо было принять решение всерьез, а не так, как он бросил Алсуфьеву свое «сам справлюсь» — только чтобы сбить его с покровительственного тона и прекратить эти «добрые советы». «Я бы на твоем месте…» Болван! На моем месте он бы отрубил голову доктору и успокоился.

Виктор вновь переживал то же смятение, что тогда, на месте казни, когда ему подали меч. Он и содрогался, и бунтовал в душе — но уже покорялся неумолимой, как судьба, правде: есть вещи, которых делать нельзя, несмотря ни на какие доводы и страх последствий! Покинуть в беде свою верную собаку, не попытавшись вырвать ее из рук живодеров…

Нет, скажем прямо — дело тут не в Волчке. Если он, Виктор, сознательно, всей силой воли, не попробует избавиться от этого страха, которым заболел в неволе, и не вернет себе самоуважения и уважения Ашихэ, он окончательно изменит себе и станет тряпкой.

Почти бегом Виктор прошел за фанзу и вынес из чуланчика топор. Потом снял с крыши чурбан, который уже недели две сушился там на солнце. Старое топорище годилось для рубки дров, но, если топор должен заменить оружие, нужно топорище подлиннее и поудобнее. Виктор об этом подумал заранее и даже выбрал подходящее дерево — граб. Сейчас он принялся его обтесывать так поспешно, как будто новое топорище поможет ему отрезать себе путь отступления. Пусть скорее свершится то, что задумано!

— Когда ты туда пойдешь, Вэй-ту? — спросила Ашихэ. Без малейшей холодности после всего, что было! Без удивления. С непоколебимой уверенностью, что он пойдет именно «туда».

— Сейчас. Как только кончу.

Виктор наконец решился взглянуть ей в лицо.

На лице Ашихэ было такое же выражение, как тогда, когда она сказала ему: «Я люблю тебя, Вэй-ту, но не могу быть тебе только женщиной, тенистой беседкой для отдыха…» И Виктор понял, что оба они думают одно и то же: ринуться с топором на десяток хорошо вооруженных полицейских во дворе У только для того, чтобы спасти собаку — это, конечно, безумие. Но еще большим безумием было бы жить, не сделав этого.

— Хорошо, так я приготовлю еду на дорогу.

Ашихэ вернулась в фанзу, а Виктор продолжал тесать.

Когда он, насадив новое топорище, вошел в дом проститься с Ашихэ, она была уже готова в путь: обулась, надела кожаные наколенники и взяла карабин. На кане стояла корзинка с едой.

— Ашихэ, это же не имеет смысла! Я пойду один.

— А ты думал, я останусь здесь? Нет, ты, наверно, шутишь… Покажи-ка! — Она осмотрела топор. — Хорошо сделано! Теперь можно идти. — И повесила ему на спину корзинку. Ношу несет мужчина — это так же естественно, как то, что она, Ашихэ идет с ним повсюду, куда бы он ни пошел… Это сказали Виктору ее руки, застегивавшие сзади лямки, ее теплый, спокойный голос:

— Пригнись-ка чуточку, мой милый слон. — Виктор покорно стал на колени. — И на всякий случай возьми вот это.

Она протянула ему «лимонку».

— Да я не умею с ней обращаться!

— Ну, это же совсем просто. Вот смотри: повернешь и потянешь к себе, — она показала ему, как вынимают чеку. — Держи ее для себя. С ней тебе будет спокойнее.

Виктор подумал, что ослышался, но Ашихэ уже прикрепляла ему гранату к поясу, и слова ее были бальзамом для его исстрадавшейся от стыда души.

— Если будешь тяжело ранен или окружен и не останется никакой, ровно никакой надежды на спасение — понимаешь? — тогда тебе поможет эта граната. Бери и не думай больше о том, что снова можешь попасть к ним в руки.

Они жердью приперли снаружи дверь фанзы, чтобы не забрались в нее звери, и пошли вниз, к мостику над водопадом. Три представителя «земной плесени» — три, ибо и Кунминди, брат Волчка, шел с ними.

ОСВОБОЖДЕНИЕ

К вечеру они наткнулись на Пэна и его мула с грузом гравия. И Пэн сказал:

— Старший брат, у моего отца только один сын. Если убьешь меня, это будет хорошая месть. А я защищаться не стану.

— Почему ты не сказал так в первую нашу встречу? Почему убежал от меня?

— Люди говорили, что ты казнен, а ты вдруг появился передо мной, как из мира теней. И у тебя был страшный вид.

— Значит, ты с испугу убежал?

— Нет, оттого, что стыд обрушился на мою голову. Я увидел тебя в таком состоянии, а за тобой — твоих отца и мать, которых я любил… И я убежал.

— Но ты же на бегу оглянулся. И зачем ты бросил топор?

— Я не мог не посмотреть на тебя еще раз. И тут я заметил, что у тебя в руках только палка. Я подумал: «Топор лучше и ему пригодится»… Старший брат, если не веришь, вели ей застрелить меня, — Пэн указал на Ашихэ, стоявшую в нескольких шагах от них с карабином, повернутым дулом в его сторону. — Отец меня любит, и пуля попадет прямо в него.

— Что ты думаешь о нем? — спросил Виктор? — обращаясь к Ашихэ.

— Большое несчастье быть сыном подлеца. Ты должен ему помочь.

— Слышишь, Пэн, что говорит моя жена?

Пэн низко склонился перед Ашихэ и стоял так, не выпрямляясь. Они не сразу заметили, что он плачет.

Ашихэ подошла к нему.

— Мы верим тебе, Пэн.

— Три года уже… Три года прошло с тех пор, как сожгли Домни…

— Ну, перестань, слезы не помогут. Подумаем, что тебе делать.

— Нет, если бы даже я забыл — люди не забудут. Куда бы я ни пошел, везде слышу: «Тише, идет Пэн, сын шпиона и убийцы».

— Так уйди от него, начни новую жизнь.

Пэн утер глаза и посмотрел на Ашихэ из-под опухших век.

— У меня есть Ли, она работает у отца. Оба мы с ней как малые дети: ничего у нас нет, ничего не умеем. Скажите, куда нам идти, и мы тотчас пойдем.

— Я укажу тебе такое место, — обещала Ашихэ. — Но сейчас поговорим о Вэй-ту. Как бы ты поступил на его месте?

— Я бы сейчас же предупредил Люй Циня и Закопанного, что их ищут ламозы. Пусть укроются где-нибудь.

Так Виктор и Ашихэ узнали, что у отца Пэна расположился на постой отряд, присланный для охраны узкоколейки и строительных материалов. В отряде двенадцать человек, большей частью «ламозы», то есть казаки, но есть и маньчжуры. Им сейчас дан приказ во что бы то ни стало разыскать Алсуфьева. У указал им дорогу, и шестеро пошли по направлению к Рогатой сопке, а командует ими высокий ламоза с длинным именем и рассечённым лицом. Он из всех самый свирепый.

— А этот верзила не похож ли на обезьяну? — спросил Виктор. — Горбится, и руки до колен висят, а глаза щурит, как будто плохо видит?

Пэн подтвердил, что он именно таков. Виктору стало ясно, что это Долговой. Значит, тогда в участке на допросе он его вовсе не убил! Озверев от удара нагайки по лицу, он этого Долгового бил, да, видно, не добил. И протокол о его смерти, который потом прочли вслух, — обычный полицейский блеф!

— Закопанного велено доставить японцам, а Люй Циня убить. Старший брат, ты дорогу знаешь, так поспеши…

— Пэн, мне этого объяснять не надо. Но я безоружен. Не думаешь ли ты, что моя собака и мое ружье должны вернуться ко мне?

— Конечно, я так думаю.

— Тогда помоги.

— Это нетрудно. Ты завтра же мог бы отобрать и ружье и собаку… Но если я тебя впущу к нам в фанзу, ты убьешь отца?

— Значит, ты все-таки его еще любишь?

— Нет. Он мне противен.

— Так зачем его защищаешь?

— Но он же мой отец…

Виктор задумался.

— Ладно. Если он на меня не нападет, я его завтра не трону.

Затем Пэн объяснил, где кто спит у них в фанзе и как выкрасть собаку и ружье. Способ был поразительно прост, как всякая отчаянная дерзость.

Они все подробно обсудили, и Пэн пошел дальше за своим мулом — к «Домни». Так когда-то китайцы переиначили на свой лад фамилию Доманевских. И хотя с того дня, как усадебку их сожгли, прошло несколько лет, это место по-прежнему называли «Домни».

Виктор и Ашихэ последовали за Пэном, держась, однако, на некотором расстоянии от него, сначала лесной тропой, затем по полотну узкоколейки. Когда дошли до конца железной дороги, пройти оставалось уже немного — впереди светлел выход на открытое место. Они увидели издали Пэна на мостике, узком, но длинном и очень высоком. Мостик лежал на кольях, поднимавшихся из ручья, который обегал невысокую горку между Муданьцзяном и тайгой. Горка напоминала по форме початый каравай, обращенный отрезанным концом к реке, а округлым — в лес.

— Место выбрали для него подходящее, — заметила Ашихэ. Она говорила о форте, который намеревались строить японцы. — Нельзя дать им здесь укрепиться!

Форт в этом месте, да еще с подъездной железнодорожной веткой и аэродромом на лугу, с трех сторон окруженный рекой, как крепостным рвом, был бы неприступен. Здесь, глубоко в партизанском тылу, форт своими бетонными блиндажами господствовал бы над Муданьцзяном и тайгой. Самолеты могли бы отсюда патрулировать горы и леса и возвращаться в свое постоянное убежище…

А Виктор смотрел на родные места и видел только этот уцелевший фруктовый сад и поднятый над колодцем журавль.

— Переночуем там. Меньше будут нас донимать комары и мошка.

На мостике опять замелькала конусообразная шляпа с широкими полями. Теперь ее светлая солома казалась алой, и мул, освобожденный от груза, бежал впереди Пэна рысцой, как собака: он уже чуял близость хлева.

Виктор и Ашихэ подождали, пока тлевший на небе закат совсем угаснет. Только тогда они двинулись к тому месту, где черный колодезный журавль торчал в воздухе, как виселица. Прогнившая ограда развалилась под напором разросшегося, одичавшего сада… Вишни уже, созрели, но отдавали терпкой горечью, как и все вокруг. Двор зарос чернобыльником. Здесь все еще пахло полынью — ведь она повсюду следует за человеком и долго еще остается там, где было его жилище. Свежие груды песка и щебня не смягчали тяжелого впечатления, которое производили эти места, покинутые людьми и снова возвращенные лесному морю.

Виктор и Ашихэ раздвинули траву и легли. До утра оставалось несколько часов, но, несмотря на усталость, обоим не спалось. Ашихэ думала о форте: никогда еще японцы не пытались проникнуть так далеко в глубь лесного моря. И эту попытку надо было пресечь в самом начале. Но где искать людей, способных это сделать? Кого известить?

Виктор думал о том же. Лежать было неудобно — что-то кололо его в бок. Он стал шарить в траве, думая, что это камень, но это оказался кусок бронзы. Быть может, пепельница отца? Так же расплавиться в огне пожара могли, впрочем, и подсвечники из спальни родителей или та игрушечная пушка, из которой он и Пэн стреляли горохом в цель. Если бы знать, что было здесь, где сейчас лежат он и Ашихэ, какая из комнат, тогда легче было бы угадать, что это за кусок бронзы… Но вокруг только бурьян, трава да горький запах полыни.

Виктор сунул в карман слиток бронзы, лег на спину и привлек к себе Ашихэ.

— Спрячься от мошкары!

Мошкары здесь, в открытом месте, на ветру, было, правда, меньше, чем в лесу, где она стояла в воздухе густой пеленой. Здесь ее еще возможно было отгонять. Виктор обмахивал одной рукой обнаженный затылок Ашихэ и по временам нежно поглаживал ее спину в порыве горячей благодарности. Он понимал, что она не прижималась бы так лицом к его груди, если бы презирала его за то, что недавно произошло, если бы между ними родилось отчуждение.

Он почувствовал, что Ашихэ улыбается в темноте.

— Не удалось-таки тебе…

Он не знал, что она хотела этим сказать, но не стал допытываться и только крепче прижал ее к себе. А она в ответ легонько потерлась раз-другой лбом о его плечо, словно подтверждая: да, да. Как он любил эту уже знакомую ему ласку!

— Ты пришел из тюрьмы и подумал: вот фанза и женщина, обе покинуты. Они мне нужны, я возьму их себе… Тебе ведь тогда оставалось одно — жить в тайге, и ты хотел жить, как тигр, правда?

— Насчет себя ты не совсем права. Но ты уже второй раз меня этим попрекаешь. Должно быть, тебе было очень больно?

— Совсем недолго. Я скоро поняла, что тебе не удастся сохранить эту напускную хищность.

— Откуда такая уверенность?

— Ах, Вэй-ту, невозможно быть тем, кем ты не родился. Знаешь, я не раз говорила с тобой тихонько, когда ты спал. Вэй-ту, говорила я тебе, твое сердце никогда не было пусто. Ты всегда кого-то любил: мать, отца, родину свою, Польшу, хоть и не знал ее. А когда у тебя все это отняли, ты полюбил Люй Циня и Волчка. Как же ты мог бы не полюбить женщину? Не обязательно меня — я не так — самоуверенна, чтобы это думать. Но какую-нибудь женщину.

— Ты отлично знаешь, что стала для меня родным домом и отчизной.

— Ну вот, потому-то я и иду с тобой.

— И не колеблешься? Не сомневаешься во мне? А если недостоин твоей любви?

— Мне это и на ум не приходило.

— Ашихэ, не говори со мной, как с больным. Ты видела моё позорное поведение, подсмотрела мой стыд и муку, а притворяешься, будто ничего не случилось, будто болезнь излечима. Я бы должен тебя возненавидеть, но, кажется, только теперь полюбил по-настоящему… Но не в этом дело. Мы идем на страшный риск. И, быть может, это наш последний разговор. Так будем же искренни до конца.

— А я действительно за тебя спокойна. Что бы ни случилось, ты будешь держаться лучше, чем всякий другой на твоем месте.

— Но скажи, откуда у тебя такая вера в меня? И это после вчерашней моей выходки? Я хочу это понять.

Ашихэ приподнялась на локте — вопрос, видимо, застал ее врасплох.

— Но когда ты дрался с ними у Тигрового брода, один против целого отряда, разве ты боялся?

— Нет. Злоба во мне кипела, и я хотел отомстить.

— А когда охотился за пантами? Вспомни-ка те ночи. Даже Хуан Чжоу, храбрейший из охотников, говорит, что не бывает ночей страшнее и что с него довольно.

Виктор не мог не признать, что она права. Когда сидишь в вырытой тобою яме у вспаханного копытами солончака, подстерегая оленя, и ночь так темна, что едва-едва можно различить белую тряпочку на конце ствола, то не знаешь, кто идет: может, олень, а может, и тигр, который в эту пору бродит по следам оленей, или еще более проворная и кровожадная, а потому и более опасная кошка — белая пантера, ирбис. Ни зги не видать. Сидишь неподвижно, отданный на съедение комарам, нельзя даже шевельнуть рукой или головой. А слух и нервы напряжены. Ведь каждый шорох может означать последнее движение хищника перед прыжком его сверху в эту проклятую яму, прямо тебе на затылок…

— Да, в эти ночи нервы могут сдать…

— И тебе было страшно?

— Нет. Риск только меня раззадоривал. И притом я бывал уверен, что всегда как-нибудь да выпутаюсь.

— А когда тебя водили на допрос? И потом у Кайматцу?

— Оставь. Я все это не раз перебирал в памяти. Однако какое это имеет значение? Когда-то, правда, я был смел… Но с тех пор я трижды умирал.

— И тебе кажется, что теперь ты другой, слабый человек? Не знаю, как мне тебя убедить… Ну, можешь ты не пойти освобождать Волчка? Нет, не можешь. Пойдешь во что бы то ни стало. Вот тут и виден твой характер, твоя смелость — в этом весь ты, Вэй-ту, таким я тебя узнала, такого люблю и восхищаюсь тобой. Сам увидишь, еще сегодня отобьешь свою собаку и будешь только смеяться, вспоминая наши разговоры.

— Или будет так, или меня не будет.

— Или обоих нас не станет. Не будь эгоистом, Вэй-ту, ведь я иду за тобой.

Больше они об этом не говорили. Все было сказано и все яснее ясного.

Ночь стала сплошным мраком, наполнилась до краев ароматами и звуками. Тогда только они встали и пошли.

Тропку эту протоптал когда-то У, бегая каждое утро на работу к польской тай-тай. Теперь Пэн со своим мулом заново расчистил заброшенную дорогу.

Когда небо на востоке посветлело и завел свою первую песню дрозд, Виктор и Ашихэ были уже на месте. Выйдя из леса, они прошли через просеку в дубовой роще и остановились среди гаоляна, такого высокого, что он с головой закрывал даже Виктора, и такого густого, что можно было незаметно подойти к самым строениям.

Стерегли хозяйский двор гуси. По обычаю китайских крестьян, У держал не собак, а гусей, которые дают и мясо, и перья, да и сторожа они чуткие. Вот и сейчас загоготали.

Из старой фанзы появился заспанный Пэн — вышел за малой нуждой.

— Ну чего раскричались? Что вам приснилось?.. А тот, сын черепахи, и не тявкнет, ему все равно! — Пэн заглянул в хлев, — Я бы такого пса пришиб!

И, выходя, оставил ворота хлева приоткрытыми. Все это было заранее условлено.

— Я-то думал, что уже конец смены! — воскликнул Пэн. — А можно было еще поспать.

— Дурак, не видишь, что светает? — отозвался кто-то, стоявший, должно быть, между старой и новой фанзой. Это был, видно, караульный. И, судя по выговору, маньчжур.

— Иди ты к своему…

Тут скрипнула дверь. Вышел У, неся на руках старика.

Он усадил его на скамейку перед фанзой, лицом к востоку. Караульный, зевая, появился из укрытия и пошел будить своего сменщика. Пэн вчера сказал Виктору: «Ночная стража сменяется тогда, когда отец выносит дедушку на солнце».

— Чего ротозейничаешь? День нам дан для работы! — прикрикнул У на сына. — Выпусти гусей, займись мулом. И не смей вертеться около Ли.

— Да, да, Пэн, эта девушка нам не подойдет, — прошамкал и дед.

Караульный скрылся в старой фанзе, где ночевало пятеро полицейских. Пэн подходил к хлеву.

«В твоем распоряжении только эта минута, старший брат, и ты должен действовать быстро…» — сказал он вчера Виктору.

Виктор машинально дотронулся до висевшей у пояса «лимонки» — то ли чтобы поправить ее, то ли чтобы увериться, что она здесь. Среди колосьев гаоляна он видел глаза Ашихэ. Такие безмерно близкие и сосредоточенные. Она, наверно, хотела еще раз сказать ему: «То, что тебя мучает, пройдет!» Но уверять его в этом было уже не нужно: оно и в самом деле прошло.

Сорвавшись с места, он пробежал отделявшие его от хлева пятнадцать-двадцать шагов. Внутри он ощущал какую-то пустоту, страха не было. Ему все было нипочем в этот миг, он даже облегчение испытывал, как после болезни или сильного голода. Одно он помнил — прикованный к нему взгляд Ашихэ.

Опять загоготали гуси. Слыша голос У во дворе, они кричали уже без тревоги, скорее для порядка. Но Волчок, почуяв сквозь стенку запах хозяина, рванулся на веревке и, жалобно заскулив, притих в нерешимости, не зная, вспомнился ли ему только этот запах или хозяин действительно тут, близко. Пес каждую минуту мог завыть. Хорошо еще, что Пэн с вечера запер его в хлеву!

Виктору надо было как можно скорее проскочить мимо новой фанзы. Из-за угла он мог бы сейчас достать У топором. Тот как раз наклонился, чтобы окутать одеялом колени отца. Старик уже много лет не ходил, и У каждое утро заботливо выносил его на воздух, чтобы он мог видеть солнце, свидетеля их былой нищеты и нынешнего счастья, солнце, которое, поднявшись по дивным ветвям фу-саня, приходит к нему из Шаньдуна, где он родился, жестоко бедствовал, познал отчаяние голодающего безземельного крестьянина. Туда же, в Шаньдун, отошлет его прах, когда он умрет, богатый и добрый сын его У.

А солнце всходило над лесом и просекой, где У много лет назад корчевал пни срубленных пробковых дубов и засеял для себя небольшой участок земли. Теперь здесь, куда ни глянь, колыхались его гаолян и пшеница и в первом свете утра гордо красовалась новая фанза, сияя благополучием, розовая, как само будущее семейства У: ведь У мог теперь брать себе сколько угодно леса и земли — японцы ничего не жалели.

Лысое темя этого негодяя, стоявшего на коленях перед старым отцом, так и просилось под топор. Судорога ненависти рванула сердце Виктора. Но из глубины хлева на него смотрел Пэн. А старый дед, сложив руки на животе, слезящимися глазами жадно созерцал разгоравшуюся зарю — молился или вспоминал — и казался таким счастливым…

Виктор отступил за угол, взошел на крыльцо. Он все еще ощущал на себе взгляд Ашихэ. С улыбкой махнул рукой в ее сторону. Он способен был сейчас даже засвистать, совершить любое сумасбродство — пусть она окончательно в него поверит! А то она, вероятно, в глубине души все-таки в нем сомневается и страдает.

В первой комнате было пусто. В другой слышалось чье-то хриплое дыхание. Свет падал из открытых дверей на неубранную постель, с которой встал У, чтобы вынести отца. Рядом на сундуке лежала двустволка Виктора и патронташ.

Виктор даже задрожал, коснувшись приклада, стертого его руками, пропитанного потом его ладони, как будто он коснулся руки Ашихэ, как будто к нему возвращалось нечто большее, чем его старая надежная двустволка.

Он торопливо зарядил ее. Храп в соседней комнате был какой-то неровный — значит, человек спал не крепко. А нужно было туда войти. Там помещался небольшой склад отряда, сейчас почти пустой. Пэн сказал им вчера: «Долговой ходит по тайге, ищет Алсуфьева, а здесь остался один Захар, заместитель Долгового».

На кане лицом в подушку лежал человек, сжимая руками лохматую голову, как будто она у него сильно болела. Над каном на гвозде висел автомат (как раз такой нужен Ашихэ!) и маузер в деревянной кобуре. Казаки тут все были вооружены маузерами, но автомат в отряде был только один.

Когда Виктор схватил маузер, кобура упала. Казак сел сразу, словно подброшенный пружиной, но тут же свалился от удара обухом по голове.

Виктор повесил через плечо автомат, потом маузер. Прислушался, не сводя глаз с неподвижного тела. Со двора ни звука. Удар, видно, был глухой, его не услышали.

Сняв корзинку, он уложил в нее патроны, запасные магазинные коробки и связки «лимонок».

Он был уже порядком нагружен, но все осматривался, ища, что бы еще взять. Подле остатков еды лежали папиросы и коробка спичек. Он поискал глазами чего-нибудь легко воспламеняющегося. На полке заметил жестянку. Понюхал — пахло спиртом. Спиртное, должно быть, входило в дневной паёк казаков. Водка или чистый спирт? Он поднес спичку — жидкость вспыхнула.

Тогда он облил ею постель У, сундук с его добром и соломенные циновки. Все вылил — десять, а то и пятнадцать литров спирта. Поджег. Голубоватое пламя разбежалось легко и уверенно, и ничто уже не могло спасти новой красивой фанзы У, если огню на четверть часа дать волю.

В хлеву, куда вбежал Виктор, промчавшись через двор пустой, как прежде (сколько же времени прошло? Не больше двух-трех минут), Пэна не было. К счастью, он вовремя убрался, и не нужно было бить его, как он вчера просил: «Старший брат, если встретимся, побей меня, изувечь даже немного для виду…»

Виктор вырвал из-за пояса топор, разрубил веревку. Волчок задрожал всем телом, но не двинулся с места.

— Волчок!

Только на звук его голоса пес бросился к нему: нашелся хозяин!

— Успокойся, песик. Бежим!

Но Волчок, ошалев от радости, метался и лаял, и эта минута чуть не погубила их обоих.

Караульный, который пошел будить товарища, выглянул на шум и, увидав вооруженного мужчину, вокруг которого прыгала собака, вскинул ружье к плечу. Но в тот же миг грянул выстрел со стороны гаоляна. «Рухлядь», как называл Виктор карабин Ашихэ, все-таки стреляла, и притом метко. Раненый маньчжур отступил, дорога была свободна.

Виктор стрелой домчался до Ашихэ, и оба побежали к лесу.

Вслед защелкали выстрелы, но колосья скрывали бегущих, и только Волчок мог их выдать: охмелев от радости, которой никаким лаем нельзя было выразить, он вертелся подле них колесом. Пришлось Виктору остановиться и, подняв левую руку, скомандовать:

— Стереги!

Приказ, знакомый с щенячьего возраста, первый приказ охотника, подействовал на Волчка отрезвляюще, он лег на землю и замер, уткнув морду в землю.

А Виктор и Ашихэ помчались дальше, ныряя в гаоляне. И только когда они укрылись за деревьями, Виктор позвал Волчка, засвистав рябчиком. Потом снял с плеча автомат.

— Ты ведь о таком мечтала? На вот, получай.

По тому, как Ашихэ взяла его в руки, видно было, что она умеет с ним обращаться.

— Я поджег фанзу. Нельзя их теперь подпускать к ней, пусть огонь разгорится как следует.

Они побежали в разные стороны. Виктор выстрелил. Ему ответили частой стрельбой. Стреляли оттуда очень уверенно, надеясь, видимо, на свое оружие и запас патронов.

И вдруг на другом краю просеки, за железнодорожным полотном, тявкнул автомат.

Этого враги, видимо, не ждали. Они на миг перестали стрелять, и в наступившей тишине раздался пронзительный вопль У.

Из дверей фанзы валил дым.

Едва У вбежал с ведром на крыльцо, как снова затрещал автомат Ашихэ, и У на четвереньках пополз под защиту старой фанзы.

Так перестреливались вслепую через колышущееся поле, не видя друг друга, не зная, кто, собственно, кого осаждает. Скорее это Виктор и Ашихэ осаждали маньчжурских казаков. Один из них уже лежал убитый в пылающей фанзе, другой был ранен. Правда, оставалось еще четверо, но у Виктора и Ашихэ был автомат, к тому же их укрывала лесная чаща. Казаки, наверно, вообразили, что их атакует целый партизанский отряд.

Дым над фанзой густел, принимая какие-то фантастические очертания, и розовел от лучей восходящего солнца. Патроны в фанзе трещали, как сухая хвоя в костре. Облако дыма над крышей рассеялось, одна стена рухнула, открыв внутренность фанзы, как пасть, извергающую огонь. Затем до Виктора и Ашихэ донеслись отголоски взрыва. Теперь Виктор убедился, какая взрывная сила таится в невинных «лимонках». А у него сейчас было несколько связок!

Он достал их из корзины, распихал по карманам, сколько удалось. Потом тем же приказом «Стереги!» пригвоздил к земле Волчка и стал подкрадываться к владениям У, ориентируясь по треску огня и дыму, потому что он только дым и видел перед собой.

Остановившись достаточно близко, он проделал с гранатой то, чему его учила Ашихэ, и швырнул ее.

Действительно, раздался грохот, и ободренный Виктор швырнул вторую.

— Сдавайтесь, мать вашу…

Он бил в них гранатами и сочными русскими ругательствами. А они, отстреливаясь, отступали, Он заставил их уйти из фанзы и пристроек, и они залегли где-то в саду. Хлев уже занялся. Запахом паленой шерсти тянуло от лежавшей у колодца коровы. Гуси разлетелись по всему двору, гогоча, как безумные. Под хлопанье их крыльев и треск огня горело все, горела и душа.

— Сдавайся, сволочь ублюжья!

Он готов был на части их растерзать и не сомневался, что одолеет всех. Но Ашихэ схватила его за руку:

— Бежим!

— Нет, я их…

— Бежим, поезд идет!

И уже на бегу:

— Я видела дымок на дороге. Это, верно, паровоз!

Когда они перебегали рельсы, паровозик уже пыхтел в полукилометре от них. Из вагонов выскакивали солдаты в форме песочного цвета. Откуда здесь взялись японцы? Вызвали их или они случайно именно сегодня ехали на строительство форта? Во всяком случае, надо было уходить, пока не поздно. Но тут они спохватились, что нет Волчка: он лежал там, где ему было приказано. Виктор взял его на руки, и они пошли в глубь тайги.

Виктор шел очень быстро, Ашихэ едва поспевала за ним. Потом оба замедлили шаг. И не потому, что тропинка густо заросла травой. Нет, это Виктор пошел тише, горбясь и пряча лицо в кудлатый затылок Волчка. Ашихэ встревожилась: уж не ранен ли?

— Что с тобой? — спросила она.

— Ничего.

— А собака?

— Все, все в порядке.

Он отпустил Волчка.

— Ну, видишь, видишь… — забормотал он, а слезы текли и текли по его исцарапанному, грязному и счастливому лицу. — Идем, все в порядке.

Он уходил, сильный всем тем, что вернул себе. Теперь с ним была его собака, его ружье и он стал прежним Виктором, не знающим страха. Он уходил с женщиной, которая заменила ему родной дом и отчизну. «Эй, вы, сукины сыны, попробуйте-ка теперь меня тронуть!»

На первой стоянке они пересчитали патроны, гранаты и запасные магазинные коробки.

Они теперь были богаты, у них был солидный запас, который мог обеспечить им несколько лет спокойной жизни в тайге. Если понадобится, они могли вести борьбу в самых выгодных условиях, когда не приходится экономить каждый выстрел и стрелять только в случае крайней необходимости.

Виктор, улыбаясь, наблюдал, как Ашихэ осматривает свой автомат.

— Другие женщины радуются новому платью или какому-нибудь украшению, а ты…

— И мужчины таких женщин любят…

— Но радоваться так, как ты сейчас, эти женщины не способны.

— Нет. Правда, на твоей и моей родине…

Что-то в механизме автомата привлекло внимание — Ашихэ, и она, замолчав, принялась возиться с ним.

— Ты не договорила…

— Забыла, что хотела сказать. Потому что мне вдруг подумалось: наступит ли время, когда мы о твоей или моей родине скажем — наша? Посмотри, даже наши собаки, Волчок и Кунминди…

Обе собаки подняли головы, Кунминди — быстро, Волчок — нехотя, так как его имя произнес не Виктор.

— Один понимает только по-польски, другой — по-китайски, хотя они от одной матери.

— Знаю, Ашихэ, что тебе не дает покоя. Но напрасно ты так много думаешь о будущем, совсем напрасно! Все само собой уладится, родная, вот увидишь. А собаки наши разные потому, что разная у них была жизнь. Кунминди не видел злых людей и собак, а Волчок по-своему пережил то же, что и я.

Они были похожи — оба серые с рыжим отливом на спине, но у Волчка на голове было черное пятно, как будто ему облили смолой ухо и полморды. И так как голова у него всегда была склонена набок, светлым ухом кверху, то казалось, будто с темного уха еще стекает смола. В неволе он сильно переменился — заморенный стал, худой, шерсть на нем свалялась грязными клочьями, а в морде и глазах появилось что-то от Яги — какая-то язвительность чересчур острого ума.

Кунминди, одинокий дворовый пес, искал дружбы с ним, но Волчок, положив голову на колени Виктору, не удостаивал ни единым взглядом вертевшегося вокруг него брата и не отвечал на его умильные заигрывания. Он точно говорил: «Отвяжись, дурачок». Волчок понюхал жизни, пережил обиды, лишения и боль разлуки. Он еще не освободился от страха потерять хозяина, уже однажды исчезнувшего среди множества людей и городского шума, после чего пришла неволя, голод, побои. Хозяин появился так же внезапно, как исчез, и вот сейчас скребет у него за ухом, вытаскивая клещей. Зачем же ты, глупый Кунминди, мешаешь блаженству этой минуты?

Они поели, отдохнули. Перед тем как идти дальше, спрятали в дупле ореха старый карабин Ашихэ. В расставании с этим заслуженным инвалидом она видела чуть ли не измену со своей стороны. Но какой смысл тащить на себе несколько килограммов ненужного балласта, когда имеешь скорострельное и точное оружие?

— Отсюда недалеко до нашей фанзы. Заберу свой карабин на обратном пути, — оправдывалась перед собой Ашихэ, не вполне, впрочем, уверенная, вернутся ли они и где будет теперь их фанза.

Когда они обсуждали этот вопрос, она соглашалась с Виктором: лучше всего было бы поселиться у Люй Циня и разводить женьшень. Может быть, вместе с Хуан Чжоу. И еще взять в дом Пэна с его девушкой. Но имеет ли она право уйти с перевала? И как можно думать о себе, когда японцы строят форт на хуторе Домни? На эти вопросы Ашихэ не находила ответа.

— У Люй Циня сейчас уже тоже не безопасно, — рассуждал Виктор. — Рано или поздно Долговой туда доберется. Придется нам уйти в другое место.

— Там видно будет. А теперь главное — вовремя добраться до Люй Циня и предупредить его.

Долговой отправился туда за три дня до них, но дорогу он знал плохо, и они надеялись, что он немало будет плутать по тайге, прежде чем найдет фанзу Люй Циня. Однако встреча с ним была возможна, и следовало держать ухо востро. А Волчок упорно жался к ногам Виктора. Когда его заставляли ходить на разведку, он, побегав вокруг и обнюхав все, тотчас возврашался и начинал искать Виктора, боясь, как бы хозяин опять не пропал.

Летние звериные тропы, которыми шли Виктор и Ашихэ, были так извилисты и перепутаны, что легко было заблудиться. Тропинки эти вели на самое дно лесного моря, в зеленый сумрак и глубинную тишину, в душную сырость субтропиков. Зеленые заросли казались такими однообразными, как стена штрека в шахте, как ряска или водоросли на реке. Вокруг ничего не видно, разве только на метр-другой вперед. Никаких дорожных вех, кроме изредка встречавшихся зарубок на деревьях. Этой дорогой ходил когда-то Люй Цинь к Доманевским и дальше, разнося свои лекарственные травы. Два года назад, в годовщину смерти матери, и Виктор шел этой тропой на ее могилу и вдобавок к старым зарубкам Люй Циня делал для верности свои собственные.

— Вот эта моя, — указал он на зарубку в виде двух скрещенных надрезов. — Она означает, что дальше дороги нет и надо идти в обход до самого ручья.

Преградившая им путь засека имела вид мрачный и заброшенный. Давно, лет тридцать назад, когда еще люди охотились этим способом, звероловы навалили здесь срубленные деревья одно на другое, чтобы звери не могли пройти.

Сквозь щель, неожиданно раскрывшуюся в лесном своде, пробилось солнце. И яркий сноп его лучей пробудил жизнь вокруг. За вспыхнувшей, как фитиль, зеленью побежала вдоль просеки молодая поросль елок, буков, пихт, но некоторые деревца уже поникли в мертвящей тени валежника, на другие накинулись разные черви — их много развелось здесь среди гнили и плесени, и они объели все, оставив буро-рыжее сушье. Лианы змеями оплели здесь все сплошь, и образовался вал, совершенно неприступный. Отвратительная мешанина, как везде, где старое падает в цвете сил, а новое вырастает из той же почвы слабым, нежизнеспособным, задавленным трухлявыми останками высокоствольных стариков.

— Не попробовать ли топором?

— Жаль время терять. Звери эту засеку обходят, обойдем и мы.

Над их головами сквозь ветви проглядывало небо, облачное, серое. Только сейчас, когда Виктор и Ашихэ шли краем засеки, они заметили, что идет дождь. Холодный мелкий дождик, столь необычный для маньчжурского лета, моросил противно, зарядив, видимо, надолго, а между тем уже наступал вечер. Поэтому путники, обойдя засеку, сделали привал на косе в излучине ручья.

Соорудили навес из нескольких слоев веток, покатый, чтобы вода с него стекала, и укрылись под ним.

Собаки тревожились, чего-то боялись и ходили с поджатыми хвостами. Особенно нервничал Волчок. Он все ловил ноздрями горный ветер, искал места повыше, наконец прыгнул на навес и ни за что не хотел сойти.

— Ну и пусть сидит там!

— Но это же очень странно. То он льнул к тебе, не отходил, а теперь…

— Должно быть, у него есть причины.

Только они задремали, как Волчок разбудил их. Он рвал лапами листву навеса и тревожно лаял. А он никогда не поднимал тревоги напрасно, и нелегко его было испугать. Видно, надвигалось что-то для него новое, грозное и непонятное.

Виктор поднялся. Ночь была темная, хоть глаз выколи. Снизу из долины доносился какой-то глухой шум. Пройдя несколько шагов, Виктор ощутил под ногами воду. Видно, где-то в горах долго лил дождь или прошла сильная гроза с ливнем. А здесь по-прежнему только моросило, и от такого дождика речка не могла сразу разлиться настолько, чтобы залить их полуостровок.

Ашихэ вышла из шалаша в другую сторону. И оттуда закричала.

— Вэй-ту, здесь повсюду вода!

Неужели разлив отрезал их от берега. Виктор проверил. Вокруг была вода. Их коса стала островком.

Теперь уже отовсюду слышалось чавканье воды, по временам и тихий плеск. Подмытая земля сползала в речку и расплывалась. Да, земля уходила из-под ног! Оставался еще краешек — надолго ли? Ощупью в темноте брода не найдешь. Хоть бы продержаться до рассвета.

Они стали вбивать в землю колышки на шаг один от другого. Колышков на неразмытом участке поместилось всего семь. Теперь Виктор и Ашихэ следили за приливом, нащупывая колышки через определенные промежутки времени, чтобы знать, до которого из них уже дошла вода.

Хмурый рассвет открывал постепенно небо и речку. Они были одного цвета — белесые, как свежий бычий пузырь. Дождик накрапывал еле-еле, но вода продолжала прибывать. Из неё торчали уже только три колышка, а дальше расстилалась широкая гладь, окаймленная косматым лесом, из которого Виктор и Ашихэ только вчера вышли. Пойма суживалась в воронку там, где был раньше овраг, и в ней клокотало, как в котле.

— Ты хорошо плаваешь?

— Так себе. А что ты хочешь перебраться обратно к засеке?

— Нет, против течения нам не доплыть. И притом надо спасти оружие и патроны.

— Да, да, как быть с ними?

Виктор кивнул в сторону оврага: — Плыть можно только туда! — И, подумав с минуту, спросил: — Сколько у нас ремней?

Сосчитали: три от ружья, автомата и маузера, один — от охотничьей сумки, два пояса и еще ремешки, которыми связаны узлы. Всего шесть ремней и восемь ремешков.

— Пожалуй, хватит.

Виктор стал рубить сосенки, между которыми стоял их шалаш. Деревца были невысокие и толщиной в руку. Когда обрубили ветви, оказалось, что длиной каждая сосенка в три, самое большее четыре метра. Их срубили штук двадцать и, уложив тесным рядом на земле, поспешно связали маленький плот.

Клочок не затопленной земли все убывал. Виктор столкнул плот на воду, вскочил на него.

— Ну, если он выдержал меня — как-никак, добрых девяносто килограммов, — то тем более выдержит наш багаж… Давай ветки!

Посреди плота на возвышении из ветвей уложили корзину с оружием и патронами — все их богатство, все надежды и залог жизни. Потом, раздевшись, укрыли свои сокровища брезентовой курткой Виктора и халатом Ашихэ, обернули с боков брюками, для надежности наложили сверху еще листьев, чтобы ничего, боже упаси, не промокло.

Собаки не хотели без хозяев взойти на плот. Пришлось их перенести силой.

— Ну, держись за ремень и работай ногами. Правь к тому берегу. Постараемся, чтобы нас не снесло течением.

Они поплыли. Собаки и багаж на плоту, Виктор — сбоку, ближе к носу, направляя плот плечом на середину реки, Ашихэ — позади, вместо «кормила», как говорят сплавщики.

Так они переправлялись на противоположный берег. Но вот, когда суша была уже почти под ногами, вода внезапно рванула и понесла плот. Берег был высокий, глинистый. У Виктора рука соскользнула, он не смог удержать плот, и тот, отскочив, понесся, кружась, прямо в шумный водоворот. Овраг втянул их, заглотал мигом и через мгновение выбросил, задыхающихся, далеко назад, туда, куда уже не доходило ни течение, ни дневной свет, где не было никакого движения, в стоячую, гнилую воду.

— Ашихэ!

— Я здесь.

Из-под опутавших плот водорослей вынырнула ее голова.

Виктор выплюнул изо рта набившуюся туда зелень, сопроводив ее ругательством. Ашихэ уже знала это его любимое словечко.

— Хулела?

— Ты не смейся. Холера, конечно! Хуже не бывает.

Он, отфыркиваясь, пустился вплавь обследовать место. Ни единой кочки, куда можно бы выбраться, — все стволы да стволы, как замшелые столбы под мостом. Поискал дна. Здесь было как будто неглубоко, но если погрузиться в воду по плечи, под ногами — полужидкая масса, целые залежи вонючего ила, бездонная трясина, от которой надо поскорее спасаться, не то засосет с головой. И долго ли они будут в силах барахтаться в воде подле плота, на который влезть нельзя, потому что не выдержит?

— Отпусти ремень, плыви ко мне!

Он подсадил Ашихэ на склоненное к воде дерево, которому не давала упасть только сплетенная с соседними верхушками пышная крона.

Сидя на нем, Виктор и Ашихэ отбивались от тревожных мыслей и от кишевших здесь насекомых. Положение прояснилось. Речка через узкую горловину оврага вливалась в болото. В обычное время эту трясину легко обходили, идя от засеки вверх по крутому берегу. Но бурное половодье превратило болото в озеро, и выхода из него не было. Не было ни дна, ни берегов, некуда было ногой ступить. Обратный путь тоже был им отрезан. Бешеный водоворот в овраге удерживал их здесь, как пробку в бутылке.

Как выбраться? Тащить на буксире плот невозможно, когда под ногами нет дна. Пуститься вплавь? Но как же собаки и оружие? Плот, даже такой маленький, не потащишь за собой, как ни плыви — кролем или брассом. Так что же остается? Пробираться по лианам, как обезьяны, от дерева к дереву?

Слова их были бессвязны, беспомощны, как и движения, которыми они отмахивались от насекомых. Рои комаров жалили их, мошкара оседала тучами на голых телах, как жгучая черная соль.

— Оденься. Авось, ничего там не промокнет и без твоего халата.

Ашихэ вместо ответа указала на воду:

— Смотри, что творится.

Опять полил дождь, и с мокрых деревьев густо капала вода. Зеленая поверхность болота пузырилась, как масло на горячей сковороде.

— Так хоть штаны надень.

— Нет. Там каждая тряпка нужна, чтобы уберечь патроны. Что будет, если…

Виктор и сам это понимал. Бесценный их груз был хорошо укутан, и трогать его не следовало. Что будет, если замки и спусковые пружины заржавеют, а порох в патронах отсыреет? Ведь без оружия они погибнут в тайге. Измученных и безоружных Долговой возьмет голыми руками.

— Придумай что-нибудь, Вэй-ту, Потому что я… я только женщина… слабая женщина.

Ашихэ шуткой пыталась замаскировать свою слабость — как она еще способна была шутить? Но в ее печальной улыбке, в потухших глазах сквозило мужественное сознание конца: ненадолго у меня хватит сил, милый.

Виктор встрепенулся. Все его мускулы и суставы при каждом движении отзывались судорожной болью, тело жгло, но больнее обжигала душу эта улыбка Ашихэ.

— Все будет в порядке. Ты тут отдохни немного, обмахивайся…

— А ты?

— А я тем временем сооружу плот для нас всех.

То, о чем он до сих пор боялся и думать, ища другого выхода, теперь представлялось совсем простым и вполне осуществимым. Человек все может сделать! Нельзя рубить дерево и делать плот, болтаясь в воде и не имея дна под ногами? Да, но в этом сейчас нет необходимости. Надо забраться повыше на то дерево, куда он посадил Ашихэ. Оно уже наполовину свалилось, его держит только крона. Срубить ее… Возможно, что он шлепнется в болото вместе со стволом, но что же делать? Отрубленный конец ствола погрузится в воду, но нижняя его часть, где сидит Ашихэ, еще удержится на земле. И придется рубить, сидя верхом на стволе. Двух таких колод уже достаточно, чтобы ему удержаться на поверхности болота. Тогда он подберется под какое-нибудь дерево подходящей толщины и свалит его. Четырех бревен вполне хватит для плота. Его надо сделать достаточно массивным и как можно уже, чтобы он нигде не застрял и прошел между деревьями…

Орудуя топором, Виктор отрывочными фразами объяснял все это Ашихэ. Щепки летели, эхо ударов, отражаясь от воды, гудело по лесу как-то мертвенно, глухо и замирало вдали. Только один отголосок летел высоко и долго звучал где-то в южной стороне.

— Слышишь, Ашихэ? Слышишь?

— Да, да, это не показалось ему! Там эхо проносилось высоко.

— Должно быть, там взгорье!

— И недалеко, не больше двух ли отсюда!

Два ли — это меньше километра. Ли или километр — все равно. Не ими измеряется путь в тайге. Он мерится временем — сколько времени идти. И трудностью тяготами этого пути. Нередко — и жизнью.

Час шел за часом, а они все работали. Несколько часов — но сколько боли, пота, крови! Виктор рубил, Ашихэ вязала бревна. А оводы и комары ели их живьем, впивались в тело клещи и оленьи мухи, на раны тучами садилась мошка… «Вот, говорят, в аду грешники в смоле кипят, — думал Виктор. — А до сих пор никому как-то не приходило в голову, что можно терпеть адские муки и без смолы. Попросту среди бела дня быть отданным на съедение комарам».

— Войди в воду! — кричал он Ашихэ. — Ополоснись хотя бы.

Это давало минутное облегчение. Но Ашихэ отказывалась от него, и Виктор не мог понять почему. Или ей так уж противна эта вонючая и черная вода?

Наконец они со всеми пожитками и собаками перебрались на новый плот. Можно было трогаться в путь. Но куда?

Виктор, закрыв глаза, пробовал ориентироваться по ветру. Теплее и суше как будто был ветер с той стороны, где эхо летело ввысь. Виктор глянул на Волчка. Пес в ту же сторону обращал свою унылую и сосредоточенную морду, и ноздри у него жадно раздувались.

— Туда, думаешь? Мы с тобой, я вижу, сходимся в мнениях.

И вот Виктор на переднем конце плота, Ашихэ — на заднем оттолкнулись баграми от ближайших деревьев. Плот двинулся и поплыл, шурша и потрескивая между ветвей и стеблей, от дерева к дереву. Он был похож на брюшко какого-то животного, то и дело уходившее в воду и выталкиваемое опять наверх последним усилием полумертвого тела. Усилием отчаянным, в слепом забвении всего — только бы дальше, только бы скорее выбраться из этой трясины на твердую землю!

К вечеру выбрались. Несколько сот метров мучений — и вот перед ними открытая вода. Это была не то заводь, не то просто полянка в затопленном лесу.

— Придется тут заночевать. Как ты думаешь?

Вместо ответа Виктор услышал только жалобный визг Кунминди.

Ашихэ неподвижно лежала на плоту, и собака лизала ей лицо.

— Что с тобой? Рука?

Он схватил ее в объятия.

— Ничего, ничего, — шепнула она. — Обыкновенная женская слабость…

Виктор все еще не догадывался.

— У женщин бывают такие дни, знаешь?

Конечно, он что-то такое слышал. У женщин каждый месяц это бывает. И тогда им нужен покой, тепло. Некоторым приходится лежать.

— Лежи, лежи!

В своем смятении и бессильном сострадании он ничего другого сказать не мог. А она лежала голая на скользких бревнах, вся искусанная, покрытая ряской и грязью. Виктор бросился к тюку с оружием — достать какую-нибудь одежду.

— Не трогай! — умоляюще крикнула Ашихэ. — Вэй-ту, дождь утихает, потерпим еще немножко…

— А пока тебя окончательно мошкара съест.

— Достань-ка мне вот что, — попросила она, указывая на плывущие рядом большие сердцевидные листья кувшинок, — И укрой ими… Как тогда.

Виктор набросал этих листьев полный плот, а ведь в каждый из них можно было завернуть всю Ашихэ. Не лист, а целое одеяло в добрый метр шириной, мягкое и плотное. Виктор уложил Ашихэ на эти листья и стал укрывать ее ими, твердя свое «лежи, лежи!». Пусть только не двигается. Закутает ее всю с головой, и она будет лежать, как под периной.

Сумерки переходили в ночной мрак. За деревьями, в той стороне, где должно было находиться взгорье, несколько раз подряд ухнуло что-то. Должно быть, глухари сели или журавли. Где-то дикие утки сзывали друг друга на ночной шабаш.

Между туч кое-где уже выглядывали звезды. Погода налаживалась. Можно было разобрать тюк и вытащить из него одежду.

— Не надо, Вэй-ту. Мне и так хорошо.

Прохладные листья, должно быть, уменьшали боль в ее израненной, воспаленной коже. Виктор и сам прикрылся ими, потом сунул руку под голову Ашихэ и прижался к ней теснее, пытаясь сквозь листья обогреть ее теплом своего тела.

— Ашихэ, не каждый охотник мог бы вынести все это, а ты… Но почему ты мне прежде не сказала. Я бы не знаю, что сделал… Ах ты, чернушка моя славная! Самая лучшая на свете!

Слова бессвязные, скупые, сами по себе ничего не значащие. Но как их не сказать, если они душат, рвутся из груди. В шепоте Виктора слышалось биение его сердца и что-то похожее на молитву.

Он ощутил на руке губы Ашихэ. И не отнял руки — то был бы чуждый ему и неискренний жест, условность чуждого мира, где любят стыдливой и отмеренной любовью. Да, Ашихэ, можешь целовать мне руки, можешь и погубить меня, ведя за собой. Веди же меня на уничтожение форта и еще дальше — в твой коммунизм…

Его мучила жажда. Надо было дотянуться до воды, но он не мог и пальцем шевельнуть. Он словно одеревенел, болели все мышцы. От изнеможения и голода темнело в глазах, и в мозгу вставали какие-то бредовые видения.

Звезды, ныряя средь туч, плыли сверкающими стаями, и он плыл за ними. Гоготали гуси. Лодка шла по течению речки Упрямицы в полумраке лесного туннеля. А на носу лодки стояла Ашихэ в плаще из двух листьев кувшинки, связанных черенками. «Такие водяные лилии увидишь только на Сунгари, у нас в Маньчжурии». От близости этой девушки у него кружилась голова и мучили горькие сожаления: зачем они встретились, если она — жена Третьего Ю? Ю стар и безобразен, как гриб «иудино ухо», а она спит с ним и, видно, любит его — вот ведь пошла охотиться на гусей только потому, что Ю очень любит гусятину…

Неправда! Ю давно уже нет в живых, и Ашихэ не была ему женой. Вот она лежит рядом, укрытая листьями, любимая, такая близкая, словно оба они родились уже с мыслью друг о друге.

И зачем все это повторяется? Неправда, это сон, наяву прошлое никогда не возвращается. На Ашихэ листья уже других кувшинок, и воздух вокруг, и деревья, и сами они — все другое.

Даже звезды светят иначе. И только крупный шмель все так же жужжит над головой, ища цветок под веткой актинидий…

«Быть может, цвет любви вот так же укрыт, мой милый?»

В этом тумане и бреду прошла ночь.

День наступал погожий. Ясное небо, лес как умытый, все так и сверкало свежестью.

Виктор и Ашихэ оделись, стали осматриваться. Деревья за их озерцом снова смыкались, и до берега было, видно, недалеко, об этом свидетельствовали крики удода. Вода заметно убывала. Созданное паводком озеро опять становилось болотом, Виктор и Ашихэ понимали, что, если они вовремя не выберутся отсюда, плот их застрянет в иле, через который ни пройти, ни переплыть.

И они стали продираться дальше. Трудился, собственно, один Виктор, Ашихэ лежала. Он не позволил ей встать. Дважды плот увязал. Пришлось разделить его на две части и двигать каждую отдельно.

Дальше воды не стало, пошли сплошь болота. Надо было мостить себе дорогу ветками и жердями и по ним добираться до сухого места. Только около полудня выбрались наконец на твёрдую землю.

Некоторое время они отлёживались на залитом солнцем пригорке. Не могли шевельнуться. За всё расплачивались теперь полным изнеможением и болью. Сказалась тяжесть пройденного пути, раны, треволнения, безмерное душевное и физическое напряжение, трое суток без сна, двое — без еды.

— Как ты думаешь, добро наше не пострадало?

— Не знаю. Вот было бы гнусно, если бы мы после всего лишились оружия!

Вещи, обеспечивавшие им несколько лет жизни в тайге, добытые страшными усилиями, буквально окропленные их потом и кровью…

Виктор и Ашихэ принялись вынимать все из корзины, раскладывать на траве, осматривать каждую вещь отдельно. Нет, вода не проникла в корзину и ничего не попортила. Правда, мука и чумиза, взятые ими с собой, превратились в полужидкую серо-бурую кашицу. Отсырели и заряды дроби в картонных гильзах. Но оружие и пули только слегка припотели и не вызывали никаких опасений.

— Протрем, выставим на солнце — и будут, как были, в полной исправности.

Они ободрились, повеселели — теперь они действительно спасены!

Виктор высек огонь, принес воды.

— Я вчера уток слышал. Попробую к ним подобраться.

Он взял ружье, позвал Волчка и ушел.

Ашихэ бросила в котелок размокшую смесь муки и чумизы — во всяком случае, получится какая-нибудь мучная похлёбка… Поплелась собирать хворост и, собирая его, увидела на стволах свалившихся деревьев грибы, те грибы му-эр, за которыми люди приходят издалека. Виктор брезгливо называл их «иудино ухо». Еще недавно едва приметные, похожие на какие-то сухие бородавки, они после дождей сразу разбухли, превратились в студенистую массу в форме ушной раковины.

Ими можно было хорошо заправить варившуюся в котелке похлебку. Но как только Ашихэ дотронулась до одного большущего «иудина уха», вдалеке, на мшарах, куда ушел Виктор, внезапно послышался треск и чей-то хохот. Что-то большое, злое хлопало там крыльями и кричало «давей-хек» и еще какие-то слова, которых она разобрать не успела, потому что так же внезапно все стихло. Однако в сумраке лесной чащи как будто притаилась тень человека, который повесился, после того, как предал своего бога, — про него Ашихэ рассказывали когда-то в приюте сестры-францисканки. Отпечаток его уха остался на дереве, на котором он повесился, и здоровое дерево сгнило, от него пошли грибы му-эр… А Третий Ю говорил, что по ночам в лесу людей и зверей сводит с пути Шу, дух болот, а днем этот дух спит в грибе му-эр, на котором видна двойная сине-желтая полоса. Такой гриб нельзя трогать, потому что…

Ашихэ вздрогнула: на грибе, который она хотела сорвать, она увидела именно такую полосу.

«Глупые суеверия! — сказала она себе, однако не тронула «иудина уха». — Но есть же и другие грибы, не обязательно брать именно этот…»

Правда, этого одного хватило бы на целый котелок похлебки. Зачем же она отошла от него? Как могла поддаться пустым страхам, пережиткам старины? Но прошлое всегда побеждает, когда человек слаб.

А она очень ослабела, едва шла, ноги ее не слушались. Еще шаг — и вот оно, дерево, из-под которого она сбежала.

Вдруг снова треск вдали, пронзительный хохот. Он звучал злорадно, насмешкой над ее Вэй-ту. Она ясно расслышала:

— Да-вей-хек, Вэй-ту, хек!

Грибы, которые Ашихэ успела собрать, посыпались из платка. Она вся тряслась, перед глазами плыл зеленый мрак, из-за елок веяло жаром, и злой дух болот Шу шептал оттуда, что уже нет Вэй-ту, нет его в живых… Ты вернешься, Ашихэ, к монахиням, будешь снова стоять в часовне, искупишь грехи свои…

— Наверно, я больна!..

В эту минуту в тревожной духоте грянул выстрел — и сразу исчезли смутные видения, затих зловещий шепот.

Опять светило солнце, ели стояли, как ели, вокруг шла обычная лесная жизнь. И в душе Ашихэ пела радость: Вэй-ту стреляет — значит, жив, значит, ничего с ним не случилось.

Она вцепилась обеими руками в гриб му-эр, дернула раз-другой и оторвала его от ствола. Понесла к костру и здесь, ободрав кожицу, стала резать гриб на ломтики.

Вернувшийся Виктор протянул ей убитую птицу с рыжеватым оперением и красным гребешком. Ашихэ впервые видела такого лесного петуха — на перевале они не водились.

— Белая куропатка. Я мог подстрелить три штуки, да патроны отсырели, только третий выпалил. Знаешь, дробью нам уже не удастся стрелять. Впрочем, беда невелика.

— Так вот чей это был смех!

Ашихэ просто не верилось, что такие ужасные крики могла испускать птица немногим больше куропатки. Но Виктор подтвердил:

— Самец всегда так кричит, когда стая в опасности. Он хочет отвлечь охотника на себя, спасает своих, как умеет… Смотри-ка, костер погас. Ты не подбрасывала?..

«Действительно, забыла! Что со мной творится? Задумалась насчет этого гриба и не принесла хвороста».

Ашихэ хотела встать, но, глянув в ее изменившееся лицо, Виктор придержал ее за плечо:

— Не надо, займись лучше стряпней.

Он натаскал хворосту, разжег костер и опять ушел.

Ашихэ нарезала грибы и, очистив куропатку, положила и птицу и грибы в кипящую воду с мучной заправкой. А Виктор между тем бродил где-то поблизости. Его шаги в ельнике и треск срубаемых сучьев она слышала словно издалека — на нее нашло какое-то странное оцепенение.

Когда они наконец засели за свой суп, ей уже и есть не хотелось. Она проглотила несколько ложек, досыта поели только Виктор и собаки.

— Что поделаешь, оставлю тебе немного, съешь потом, — сказал Виктор. — Ну, теперь пойдем.

Ашихэ думала, что он намерен пуститься снова в путь. Ведь надо было во что бы то ни стало идти дальше, обогнать Долгового, чтобы он не застал врасплох Люй Циня, неожиданно напав на фанзу.

Однако Виктор повел ее в тот ельник, где час назад мерещился ей и бормотал дух болот Шу. Там теперь стоял готовый шалаш, со всех сторон защищенный деревьями, а в нем — постель из трав и мха.

— Но нам надо идти…

— Никуда мы сейчас не пойдем.

Это звучало решительно, почти как приказ. Никогда еще Виктор так не говорил с нею.

— Но казаки, верно, уже недалеко…

Виктор вместо ответа только поднял ее и уложил.

— Родная, ты на ногах не держишься! — Потом лег рядом, обняв ее. — Спи, завтра мы этот день наверстаем.

«Все спуталось, все переменилось», — думала Ашихэ. Ее мальчик так быстро возмужал! Он уже настоящий мужчина, который сам все решает, с которым никто не сравнится силой и разумом… Теперь не она его, а он ее ободряет, служит ей опорой. Он согревает ей сердце теплом своих слов и нежной лаской, которой она не знала в детстве, которая даже как-то удивительна ей, обыкновенной девушке с ружьем! Она не привыкла к тому, чтобы щадили ее слабость, и было ей сейчас и странно и хорошо, как никогда в жизни.

А Виктор, держа ее в объятиях, испытывал чувство полноты жизни и уверенности в себе. Они лежали наконец в сухом шалаше, в безопасности и сохранили свою богатую добычу. Вот отдохнет Ашихэ, и они пойдут спасать Люй Циня, а там и дальше, поддерживая друг друга, как и прежде, добывая все, что нужно для существования. Быть может, придется воевать, а может, только землю пахать да скот пасти. Но где бы они ни были и сколько бы ни прожили, они исчерпают до дна все, что дано пережить людям, все то подлинно прекрасное, что мужчина и женщина могут дать друг другу.

Из-за наводнения они потеряли трое суток. Но отдых сделал свое: проспав конец дня и целую ночь в тепле, Ашихэ почувствовала себя лучше, хотя и была еще сильно переутомлена. Идти дальше пришлось медленнее, так что, когда они наконец дошли до жилища Люй Циня, то застали здесь только опустошение и разгром.

Ничего не осталось. Обугленные развалины фанзы. Труп Звездочки. И свежая могила.

Несмотря ни на что, они все же опоздали. Из того, что они здесь увидели, стало ясно, что все произошло только вчера.

Казаков было шестеро. Они пришли со стороны Рогатой сопки. С сопки сходили врассыпную, окружая фанзу со всех сторон. Но перед садиком, где у Звездочки была своя «купальня», один из них выстрелил — должно быть, кабан напал на него. На этом месте валялись пустая гильза и клочья одежды. Звездочка, видно, дрался отчаянно и не напрасно. На могиле стоял православный крест — значит, один казак погиб здесь. А отпечатки ног на берегу озера рядом с бороздой от лодки, которую волокли по песку и столкнули в воду, показывали, что Люй Цинь и Алсуфьев, услышав шум нападения, успели спастись в камышах.

А Звездочка пал, прошитый пулями. И убитого кабана казаки еще рубили саблями, чтобы натешить бессильную злобу.

— Ты его любил, Вэй-ту?

— Не знаю, право. Он к себе и подпускал-то неохотно. Был удивительно угрюм, заносчив и ужасно ревновал Люй Циня. Мне он иногда позволял почесать ему спину, да и то только в последний год.

— Он был предан и храбр.

— Да, если бы не он, Люй Цинь и Павел наверняка были бы убиты.

Следовало зарыть Звездочку, но нечем, да и некогда было копать яму. Они только отогнали собак, добиравшихся до кабаньего мяса, и продолжали осмотр.

В жилой горнице и чуланчике глиняный пол был весь взрыт. Нападавшие, видимо, искали чего-то. Они забрали книги Алсуфьева и тетрадки с его записями. Переночевали здесь, а утром сожгли фанзу и ушли. Свежие следы в примятой траве вели, однако, не обратно к сопке, а в тайгу.

— Значит, они не вернулись к У?

— Похоже на то. Или, быть может, это только хитрая уловка — они отошли недалеко и где-то подстерегают Люй Циня в надежде, что он рано или поздно непременно придет поглядеть, уцелело ли его имущество.

— А может, они действительно ушли в другом направлении?

— Зачем?

— Кто их знает? Вероятно, им дано еще какое-то задание в тайге.

— Тогда надо идти за ними!

— Нет, сперва отыщем Люй Циня.

— А где будем искать?

— Я знаю, куда он мог укрыться. Есть только одно такое место.

Они собрали все, что можно было собрать, с истоптанного огорода, за которым с такой любовью и знанием дела ухаживал Люй Цинь; взяли бобов, луку, початки кукурузы. Затем побежали на Отрезанный Рог.

— Выбравшись в лодке на озеро, старик только там мог спрятаться, — сказал Виктор.

Неподалеку, между Цзинбоху и Гусиным озерком, тянулся узким перешейком лесистый гребень, пересеченный руслом Упрямицы. За речушкой начинались топи. В летнее время через них можно было пройти одной-единственной очень запутанной тропкой. Эта волчья тропа была известна только Люй Циню. Он когда-то указал ее Виктору на тот случай, если тому понадобится укрыться от опасности.

Мрачные эти болота выходили на большой луг с сочной травой, где водились бекасы и коростели, шумливые, драчливые, щеголяющие ярким оперением. Дальше за лугом Рог сужался делал изгиб, входя глубоко в озеро, и кончался песчаной горкой, где несколько исхлестанных ветрами сосен вздымали темно-изумрудное облако своих крон над необозримой водной пустыней.

Между соснами еще стоял шалаш из тростниковых циновок, в котором жил Виктор, когда охотился на болотных птиц или рыбачил на побережье Отрезанного Рога. Именно здесь он надеялся застать обоих беглецов. Но шалаш оказался пуст, заброшен, и не было никаких признаков, что здесь недавно побывали люди.

Виктор и Ашихэ пошли берегом, высматривая лодку Люй Циня. Обследовали весь Рог.

— Может, они спрятались в другом месте?

— Но поблизости нигде нет такого удобного и безопасного укрытия. Они непременно сюда придут. Подождем немного.

Они починили прогнившие кое-где циновки и, приведя шалаш в порядок, расположились в нем вполне удобно по сравнению со своими прежними стоянками. Теперь у них была крыша над головой, постель, вдоволь кукурузы, бобов и лука. Они могли безбоязненно готовить себе пищу: если бы даже Долговой и кружил где-то вокруг сожженной фанзы Люй Циня, он с берега никак не мог увидеть дым. Только от охоты пришлось отказаться — отголоски выстрелов несутся по воде далеко. Поэтому Виктор и Ашихэ, не трогая бекасов, ловили рыбу.

Погода стояла солнечная и безветренная, как всегда в эту пору года, когда уходящее лето, свершив все, что могло, дышит ясной умиротворенностью.

Дни начинались и кончались хлопаньем крыльев — шумели птицы, отправляясь в утренние и вечерние перелеты. С самого распсвета сероватое небо начинало гудеть от кряканья уток, гусиного гогота. Потом все рассеивалось по камышам, заводям, и на гладкой жемчужной поверхности озера уже только нырки сверкали на солнце белоснежной грудью. Их хохлатые головки то и дело высовывались из воды, как расшалившиеся гномики таинственного затонувшего мира, где раскинулись долины и леса, а быть может, и города, где меж скал редчайшие, почти слепые рыбы водных глубин, сонно обмахиваясь плавниками, колышут водоросли на памятниках исчезнувших из мира людей и богов, давно и окончательно забытых.

— Ю говорил, что в старые-престарые времена дракон, разгневанный злодеяниями и глупостью людей, перевернулся на другой бок внутри священной горы Байтоушань, и тогда началось великое землетрясение, потоп. И погиб этот грешный мир.

— А ведь про этот потоп мы в школе читали в учебнике географии! Помню, там было сказано, что озеро Цзиньбоху образовалось после вулканических извержений. Потоки лавы загородили прежнее русло Муданьцзяна, и воды его затопили всю эту местность до самых гор, до первого перевала.

Потоп произошел здесь во времена незапамятные, но Виктор и Ашихэ словно еще ощущали его дыхание и снова радовались своему спасению.

Когда они с первым светом утра, после крепкого упоительного сна, сна утомленных странников, сходили вдвоем голые к матовой глади озера, не тронутой еще ни малейшим дуновением ветерка, им казалось, что весь мир затонул, что все начинается сызнова — и только для них двоих.

Купались ли они, или грелись на песке, нанесенном сюда ветрами на базальтовые глыбы — остатки извержения вулкана, или шли по звеневшему цикадами девственному лугу, все было для них одних — эта вода, песок, травы и небо, не такие, как прежде, увиденные по-новому сквозь пережитое, неотделимые от счастья доверчивых признаний, ласк и ошеломительных открытий.

Ашихэ смеется — и Виктору кажется, что до сих пор он еще никогда не слышал, как она смеется. Ее смех — негромкий, но звонкий, неудержимый, радость и удивление переливаются в нем через край. «Ну подумай, Вэй-ту, с чего это я вдруг смеюсь?»

У Ашихэ бывают и свои минуты тихой задумчивости. В такие минуты не надо с ней заговаривать, Надо оставлять ее наедине с чем-то, что сходит на нее, как ранние лиловые туманы, когда густо цветет вереск.

Виктор открывал в ней все новые особенности души и тела, недоумевая, как это он раньше их не замечал. Вот, например, ножки у нее маленькие, детские, просто даже не верится, что они способны были выдержать страду труднейшего пути.

НЕМНОГО ЗОЛОТА НА СЛОМ

Люй Цинь не приходил. Видно, он все же нашел другое убежище, получше.

Ждать дольше было невозможно.

— Пойдем к Хуан Чжоу. Он — чжангуйды, старшина всей лесной общины от Польской могилы и Седловины до побережья. Он должен знать, что здесь произошло.

На одной из сосен, среди которых стоял их шалаш, Виктор сделал зарубку, вырезал свои знак рядом со знаком Хуан Чжоу. Человек посторонний ничего не разберет, а Люй Цинь, когда сюда придет (а рано или поздно он придет непременно), будет знать, куда они пошли и где их искать.

Они прощались с озером, стоя в молчании на берегу. Из воды выплыла самка нырка с детенышем на спине, совсем маленьким — ему было не больше двух дней. Малыш сидел неподвижно, съежившись, и не желал сойти в воду. Должно быть, ему было хорошо на материнской спине, этаком теплом плавучем островке. Мать закричала, из камышей ей ответили таким же криком, похожим и на гусиный гогот и на воронье карканье. И через минуту оттуда показался самец с длинной сочной водорослью в клюве. Малыш жадно завертел лысой головкой, но родитель только тряхнул этим лакомством перед его носом и проследовал мимо. Нырочек пискнул — не помогло и это. Он запищал опять, и наконец с храбростью отчаяния, взмахнув слабыми крылышками, маленький лентяй шлепнулся в воду.

Ашихэ опустившись на колени, смеющимися глазами указывала на него Виктору:

— Смотри, смотри, сейчас отец его покормит…

Действительно, старый нырок, решив, должно быть, что на первый раз довольно, дал малышу в награду вкусную водоросль. Родители кружили около своего детеныша довольные, важные. Они по-своему учили его: «Кто не плавает, тот не ест».

— Знаешь, я не суеверна и в приметы, конечно, не верю… Но у нас в Шуаньбао говорят, что, если перед дорогой увидеть щеночка или птенчика, вообще какого-нибудь малыша, — это к добру.

Они с Виктором не раз вспоминали потом смышленого нырочка, когда шли болотами и лесом. Шли теперь легко и без всяких приключений. Видно, и в самом деле к добру увидели они этого птенца. «Ну конечно, нырочек!» — говорили они. Новое словечко вошло в тот язык, который был понятен только им двоим, имел уже свои сравнения, сокращения и символы.

Однако на дне оврага Трех Ручьев, где жил Хуан Чжоу, они сразу столкнулись с событиями необычайными. Об этом говорило уже множество каких-то полотен, развешанных повсюду на шнурах между деревьями. Полотна эти были защитного цвета — желтые, как глина, с темно-зелеными пятнами — и разной длины и формы: полосы, квадраты, треугольники и просто обрезки… И все ткани и шнуры — шелковые. Груда шелка! За этим заслоном фанзы совсем не было видно.

Из-под одного полотнища выглянул карлик — таким показался Виктору в первую минуту Хуан Чжоу. Виктор уже знал от Ашихэ, что он малого роста и что его тоненькие седые усики болтаются, как развязавшиеся шнурки у башмаков; «на них наступить можно», — говорила Ашихэ. Хуан Чжоу при столь малом росте был далеко не худощав, но фигура у него была какая-то плоская, а плечи неестественно широки. Его брови, очень уж косые даже для китайца, топорщились кверху, и создавалось впечатление, будто глаза у него навсегда остановились, упорно косясь на кончик носа.

— Как хорошо, что ты пришла, Ашихэ! — сказал он после всех взаимных поклонов и учтивых приветствий. — Значит, тебе известно, что я приходил к тебе?

— Нет, как же я могла это знать? Я иду издалека, от Люй Циня.

— А я только вчера вернулся, не застав тебя дома. Видишь ли…

Он чего-то недоговаривал — считал, очевидно, неуместным с этого начать разговор.

— Хотел тебе сказать, что к нам с неба упал человек.

— С неба?

— Ну, ты же сама видишь…

Он указал на шелка вокруг и затем на сына, который только что пришел с речки. Сын был повыше отца, но все-таки ниже среднего роста и так же сосредоточенно косил глаза на кончик своего носа. Поздоровавшись, он принялся развешивать принесенные с собой мокрые тряпки.

— На этих полотнах тот человек упал сверху, на большущем зонте. Отличный шелк, а шнуры… Вот, возьми-ка их в руки! Ну что? Мягкие, а крепкие как железо, как угриная кожа. Видала ты когда-нибудь такие?

Больше всего радовался Хуан Чжоу шнурам. Тонкие и прочные, настоящие цепи! Не порвутся, хоть тащи на них любое дерево или звериную тушу. А если их расплести, получится первосортный крученый шелк, — и шить им можно, и на силки пойдет. Это настоящий клад для лесного охотника.

— А шелк пригодится на рубашки и всякое другое. Вот мы этот зонт распороли и стираем — окраска у него военная, так лучше ее смыть. Но краски ядовитые — не смываются.

— А где же тот человек? — спросила Ашихэ. — Он жив?

— Жив. Только ходить не может. Ну, и воронье его немного поклевало.

Как выяснилось из дальнейшего разговора, событие произошло сразу после наводнения в двадцати с лишним ли отсюда по дороге к Шанлю, Хуан Чжоу с сыном отправились туда с деревянным корытцем для промывки песка. Пора для этого стояла самая подходящая: между летним и осенним охотничьим сезоном у охотников свободного времени вдоволь, а после дождей вздувшиеся горные потоки размывают скалы и несут массу песка. Отец и сын хотели попытать счастья в одном известном им местечке — авось в песке окажется золото.

По дороге они услышали карканье и остановились, гадая, зачем слетелось сюда воронье целой тучей, какую падаль могло оно найти так высоко, на самой вершине дерева? Им ничего не удалось разглядеть — только то, что вороны все с криками летают над одним деревом. Увидели затем, что с дерева свисает какая-то веревка. Тогда Ляо полез туда. Парень он решительный и по деревьям лазает, как росомаха. Карабкался с ветви на ветвь, добрался до раскидистой верхушки и увидел, что там застрял человек в кожаном костюме. Вороны уже на него насели и, наверно, выклевали бы ему глаза — ведь они всегда начинают с глаз. Но человек лежал без чувств ничком, зарывшись лицом в листву, так что они могли клевать только затылок и щеку…

Ляо спустил его на веревках вниз. С трудом привели его в чувство и перенесли сюда, к себе. Он говорит, что его сбил японский самолет. Машина загорелась, и он прыгнул вниз с парашютом.

— Я подумал, что тебе, Ашихэ, следует поговорить с ним. И сразу же пошел к тебе.

— Обидно, что ты ходил напрасно. Но случилось кое-что непредвиденное, и я должна была как раз в то время уйти из дома.

— Да, да, я уже кое-что про это слышал.

Хуан Чжоу поглядел на превосходно вооруженных Ашихэ и Виктора, остановил взгляд на автомате Ашихэ, затем на полицейском маузере у пояса Виктора.

— Хуан Чжоу, ты наш человек и ты мудр, понимаешь все без слов. Как видишь, я иду издалека с Вэй-ту. Он теперь мой муж.

Хуан Чжоу только склонил голову и с еще большим вниманием скосил глаза на что-то невидимое на кончике своего носа.

— Мне говорил о нем Люй Цинь. И другие люди тоже… Лучшего мужа ты не могла бы выбрать.

— Если ты слышал обо мне, — сказал Виктор, — то знаешь, что у меня нет никого, кроме Ашихэ. И ни единого места на земле, кроме лесного моря. Ты здесь старший, и я, как все, буду тебя почитать и слушаться.

— Будем помогать друг другу, как прежде, да?

— И я так думаю, — подтвердил Хуан Чжоу, приглашая их войти в фанзу. — Входите. Надо все обсудить.

Гревшийся на солнце подле фанзы большой старый уж поднял голову и посмотрел на входящих, но не двинулся с места. Он был совсем ручной.

— Ловит?

— Еще как! У нас не осталось ни одной мыши, ни одной крысы.

Фанза была обыкновенная, тесная, из кедрового дерева, но с земляным полом. В южной стене — одно отверстие, заменяющее окно и заклеенное промасленной бумагой. Кое-какая мебель, несколько шкур. Среди этой тесноты и убожества лежавший на широком кане летчик казался поверженным великаном, и его кожаный костюм в полумраке фанзы отсвечивал металлическим блеском, как стальная броня.

Голова у летчика была забинтована, видны были только глаза, неподвижно устремленные на вошедших.

— Тебе полегчало? — спросила Ашихэ. — Можешь поговорить с нами?

Он не отвечал.

— Мы пришли тебе помочь.

Тут они услышали знакомый голос:

— Значит, ты все же спасся? Это хорошо.

Виктор вздрогнул. Нет, он все еще не верил!

Между тем Багорный — это действительно был он! — помолчав, добавил так же тихо и равнодушно:

— И вы, кажется, в конце концов поженились?

Ашихэ бросилась к нему:

— Товарищ!

— Да. Мы с тобой встречались.

— Что с тобой? Ты ранен?

— Нет. Только вороны поклевали. Ничего серьезного. Но вот ноги…

— Перелом?

— Хуже. Омертвели. Что-то с позвоночником…

— Это только из-за общего сотрясения. Ты, верно, сильно расшибся.

— Я упал на ветви… Японский истребитель подбил нас, когда мы возвращались в Яньань.

— Со Среброголовым? — с беспокойством спросила Ашихэ.

— Нет, только пилот и я.

— А Среброголовый?

— Он с нами не летел.

— Но что с ним? Где он?

Багорный ответил не сразу, коротко и с явной неохотой:

— Не знаю.

Ашихэ невольно оглянулась на Виктора. Оба недоумевали. Как так? Багорный возвращается из Советского Союза и ничего не знает о Среброголовом, не хочет даже говорить о нем, своем ученике, товарище, о человеке, который ему жизнь спас!

— Я немного умею ходить за больными. Не надо ли сменить тебе перевязку?

— Спасибо, Хуан Чжоу сделал все как следует. А ноги… Тут уж ничем не поможешь: паралич.

— Это еще неизвестно. Я уверена, что со временем все пройдет. Тебе нужен только покой и хороший уход в безопасном месте. А в тайге сейчас не совсем спокойно…

Она рассказала о походе Долгового, о том, что фанза Люй Циня сожжена.

— И твоя тоже, — вставил Хуан Чжоу.

Из его слов стало ясно, что Ашихэ и Виктор, когда шли к жилищу У, разминулись с Долговым: Долговой со своей бандой направился сначала к Фанзе над порогами и только потом пошел искать Алсуфьева и Люй Циня.

Виктор добавил, что казаки, спалив фанзу Люй Циня, не двинулись обратно, а остались в тайге и продолжают поиски.

Что же это? Ясно, что они выполняют какое-то задание, но какое именно?

Багорный, утомленный, видимо, разговором, открыл глаза.

— Вы говорите, они строят форт? Ну, значит, хватают заложников, чтобы им не осмелились мешать.

— Но если так, они и за Хуан Чжоу могут прийти.

— Удивительно, как до сих пор еще не пришли. Ведь он чжангуйды общины. Таких японцы берут в первую очередь.

Положение оказывалось гораздо серьезнее, чем они думали, и надо было немедленно решить, куда спрятать совершенно беспомощного товарища. Его надо надолго укрыть в месте, совершенно безопасном и не вредном для здоровья, где он бы набрался сил и справился с болезнью.

Когда они это обсуждали и каждый припоминал разные глухие уголки в тайге, Ашихэ сказала, что знает только одно подходящее место: грот, в котором когда-то расположился лагерем их отряд и лежал раненый Багорный.

— Ты говоришь о пещере, где меня усыпили? Где являлись мне видения и богиня? — спросил Виктор.

— Да, да. Я уверена, что лучше всего ему будет там. Ты сможешь найти это место?

— От перевала я бы дорогу вспомнил. Но отсюда…

Хуан Чжоу тоже не знал, как туда идти, — он в тех местах никогда не бывал. Ашихэ и Виктор стали объяснять, где находится пещера, припоминая разные особенности местности. В конце концов Хуан Чжоу сказал:

— Ага, это где-то за Черным Растоком, по другую сторону Межгорья… Ляо вас проводит.

— Хотя бы до Растока, а оттуда мы уж сами доберемся… Это далеко отсюда?

— Для хороших ходоков — два дня пути.

— Полноте, во мне восемьдесят кило весу! Бессмысленно тащить меня в такую даль, — запротестовал Багорный.

Разумеется, каждый из них протестовал бы на его месте, сознавая, какой обузой он будет. Однако считаться с протестом Багорного они тоже не могли: не бросать же товарища в беде.

Нельзя было медлить. Поев, они соорудили носилки из двух жердей и куска парашюта и пустились в путь: впереди Ашихэ с собаками, за ней Ляо и Виктор несли Багорного. Хуан Чжоу остался дома. Ему нужно было спрятать остатки шелка, которым он поделился с Ашихэ, и поспешить в Соболью долину, где жили Хэн, Чжи Шэн и Большой Юн, которые охотились больше за пушниной, убивая зверей выстрелом без промаха прямо в глаз. Ляо обещал, когда вернется из Межгорья, привести с собой еще Эр-ляня и Сань-пяо. Семерых таких охотников будет достаточно. Все они вместе отправятся по следу Долгового. И тайга, наверно, поглотит рыскающую по ней пятерку сыщиков.

Дорога шла лесами, по руслу речки и тропинками по горным склонам то вверх, то вниз. По временам Ашихэ останавливалась, и тогда мужчины опускали носилки на землю и отдыхали, разогнув спины. Ляо нес только носилки, а у Виктора на спине висела еще корзина с оружием и патронами. Ашихэ просила дать ей нести хотя бы часть этого груза. Но как убедить мужчину, упрямого и не знающего меры своим силам? «Не приставай, Триданя, не то я еще и тебя понесу вместе с корзиной».

На одной из таких остановок Багорный опять заговорил о том, что их затея не имеет никакого смысла.

— Вы только замучаетесь, а мне не поможете.

— Не думайте вы об этом, Александр Саввич. Как-нибудь доберемся.

Виктор приподнял концы жердей — они врезались ему в плечи под тяжестью человека, встречи с которым он когда-то ждал два года, о котором позднее — на джонке и когда ночами брел через тайгу — часто думал с благодарностью и восхищением и которого жаждал найти. Но после встречи с беглецами из России он уже не стремился увидеть Багорного, потому что испытывал горечь разочарования. И вот теперь Багорный свалился как снег на голову со всем грузом запутанных и трудных вопросов. Он разбередил опять все то, что стоит между ним, Виктором, и Ашихэ, то, чего он ни понять, ни признать не может…

Об этом думал Виктор вечером у костра, когда остановились на ночлег. Ляо ушел собирать хворост, Ашихэ готовила ужин, а Багорный лежал против Виктора по другую сторону костра. Протянул ему свой портсигар.

— Покурим напоследок?

— Спасибо, я не курю.

— И Ляо не курит. Придется мне одному…

Они снова замолчали. Было тихо. В котелке булькала вода, Ашихэ снимала ложкой пену.

Багорный курил, задумавшись. Он смотрел на Виктора, но вряд ли видел его.

Наконец он бросил окурок, достал из кобуры пистолет и выстрелил себе в висок.

Он проделал это у всех на глазах так просто и внезапно, что ему не успели помешать.

Все бросились к нему. Он лежал на спине, раскинув руки, и пальцы его еще теребили траву, но скоро и эти движения прекратились.

Просмотрели голову: пуля прошла навылет.

Все поднялись, только Ляо еще стоял на коленях, наклонясь над раненым, и он-то первый обратил внимание на то, что кровь струей бежит из раны.

Послушали сердце, оно билось.

Тогда Ашихэ промыла рану и забинтовала, чтобы остановить кровь. Больше ничего нельзя было сделать, и они только стояли вокруг Багорного, каждую минуту ожидая конца. Смотрели на него, чувствуя, что их как-то отдалил от него и его поступок, и веявший над ним ужас смерти, и то, что сделал он это так хладнокровно. Ни слова, ни взгляда не нашлось у него для них, как будто подле него были люди совершенно чужие, с которыми не нужно было считаться. Этот его жест — о, как отчетливо видел его сейчас Виктор: усталое движение руки, отбросившей окурок и затем спокойно протянувшейся к пистолету. Без колебаний, но и без всякой торопливости, словно отсалютовал кому-то.

— Мы его ничем не обидели, — сказал Ляо угрюмо. — Зачем же он так сделал?

— Видно, не хотел быть нам обузой.

— Все равно. Так убить себя среди друзей — это то же самое, что повеситься у врага на воротах.

Ляо смело смотрел в лицо самоубийцы, вслух отчитываясь перед своей совестью:

— Нет, мы перед ним ни в чем не виноваты… А он своей смертью нас обесчестил.

Багорный не умер. Часа через два он открыл глаза, пошевелил губами. Ашихэ дала ему напиться. Потом он опять потерял сознание.

Так прошли ночь и утро. Решено было идти дальше. Помочь Багорному они больше ничем не могли, а для него было все равно, лежит он на земле или на носилках, если, конечно, нести их осторожно.

На третий день после полудня они вышли из тайги и увидели вдали хребты Межгорья. Виктор и Ляо отдыхали, пока Ашихэ осматривала окрестности, а продолжалось это довольно долго. Наконец она вернулась и сказала, что теперь знает, куда их вести. И только вечером они, осторожно поднявшись по высеченным в скале ступеням, внесли раненого в пещеру. Багорный сразу узнал ее.

— Положите меня на то же место.

Вход был загажен зверьем, но в глубине пещеры все осталось нетронутым, как три года назад, даже остатки постели, на которой лежал тогда Багорный, раненный японской пулей.

Как только поели, Ляо пустился в обратный путь.

— Ночь будет лунная, дорогу я знаю… Отец меня заждался, ведь мы шли не два, а целых три дня.

Все это было верно, но столь же очевидно было и то, что Ляо не хочет ни минуты дольше оставаться с человеком, который отплатил ему бесчестием за гостеприимство и заботы.

И вот они остались втроем, и началась оседлая жизнь между двух миров — на высоте двухсот метров над лесным морем и на тысячу с лишним метров ниже горных вершин. На границе дня и вечной ночи, в пещере над ущельем.

Пещера их переходила в коридоры и залы выдолбленные в горе подземной речкой. Они тянулись вглубь на целые километры, через пласты гипса и известняка, руд железа и цветных металлов. Проходя по этим коридорам и подняв высоко факел, можно было увидеть картины, напоминающие полярный пейзаж, а то и совсем сказочные: разноцветные долины, где огромные сталактиты стоят, как белые медведи или окаменевшие зеленые ели и можжевельник, а кое-где в розовой глубине мертвого озера виднелись какие-то забавные красные гномы, на которых кварц и слюда играли огнями, как алмазы.

Выходя отсюда на поверхность земли, на свет и воздух Межгорья, Виктор и Ашихэ останавливались у края неширокой террасы, откуда можно было все окинуть взором: Черный Расток и тайгу, горы в лазурной дымке, снижавшиеся к Седловине, и белые насыпи гальки внизу, на берегах реки. Река эта была продолжением подземного ключа, который бил из трещины в скале, и течением своим как бы обозначала нейтральную полосу между двумя областями: горной и низинной.

В этом подземном царстве путники нашли все удобства: воду, хорошую тягу, один выход на террасу и два скрытых. От того розового грота, где Виктор пережил когда-то ночь видений, подземный ход разветвлялся на два. Один, извилистый и труднопроходимый, вел далеко, к теплым источникам в тигровой пещере на северном склоне горы. Другой — собственно, не ход, а только расселина, которую они прозвали Трубой, — поднимался отвесно и кончался на дне темного колодца — сюда никогда не заглядывало солнце и даже в июле лежал снег. Ашихэ рассказывала, что там, в этом леднике, их отряд хранил запасы мяса.

Главное же преимущество этого убежища состояло в том, что здесь легко было обороняться от врагов. Попасть сюда можно было только с реки, где нападавшие оказались бы под пулями осажденных, и дальше — козьей тропкой и ступенями в отвесной скале. Здесь даже маленький отряд мог бы защищаться против атаки целого батальона и в крайнем случае отступить в глубь подземного лабиринта или выбраться незаметно одним из двух не видных снаружи выходов.

— Как ни трудна была дорога сюда, а стоило помучиться, — говорил Виктор. — Лучшего жилья не найти. Вот увидишь, как хорошо мы здесь устроимся.

Однако пока им было не до того. Когда они уже думали, что Багорный на пути к выздоровлению и никакая опасность ему больше не грозит, ему неожиданно стало хуже. Пуля прошла через висок удивительно удачно, не задев ни мозга, ни глазного нерва, но рана в ее выходном отверстии стала гноиться, и началось воспаление.

Ашихэ пошла искать нужные лекарственные травы. Виктор остался, чтобы поддерживать огонь и присматривать за Багорным. Он и сам не знал чего желать Багорному — смерти или жизни. Потому что какая же это жизнь — без ног?

Багорный бредил. У него был сильный жар, и он бормотал что-то непонятное, какие-то обрывки слов.

— Нет, нет, нет! — вдруг закричал он. — Вовсе не все равно, почему убили Среброголового!

Виктор поднял голову, чтобы лучше рассмотреть его лицо. Рассеянный свет факелов падал на забинтованную голову Багорного и тело, метавшееся на постели. По отекшему лицу, заросшему давно не бритой седоватой бородой, скользили красные отблески огня. Из-под повязки видны были мутные, блуждающие глаза. Он держал в руке бумажку и через костер протягивал ее неведомо кому.

— На, возьми! Если по-твоему все равно, так бери!

— Давай! — отозвался вдруг Виктор, вставая, и подняв выше факел, подошел к Багорному. — Где тут сказано про Среброголового?

Он взял из рук Багорного смятую бумажку, липкую от присохшей смолы. Это была вырезка из газеты. «Третий день суда во Владивостоке», — гласил заголовок. — Дело о шпионаже… рассматривалось военным трибуналом… Среброголовый — тайный агент, предатель национально-освободительного движения… Прислужники Японии… Во главе банды бывший сержант маршала Чжан Цзо-линя, бывший хунхуз Среброголовый…

— Значит, он уже не защитник Шитоухэцзы, не герой Анту, а снова хунхуз?

— …молчал, понимаешь? Ни слова в свою защиту. Даже после приговора…

— Какого приговора? — крикнул Виктор в самое ухо Багорному.

Багорный вздрогнул. Устремил взгляд на огонь — и вдруг глаза его стали неподвижны.

— Товарищ командир!.. — простонал он. — Сергей!

Должно быть, ему чудился Сергей Лазо, которого японцы сожгли в паровозной топке. Да, наверно, в пламени костра он увидел двадцатый год и своего командира, сгоревшего в топке паровоза — за власть советов, за революцию…

— Так вы его расстреляли? — крикнул Виктор, тряся Багорного за плечо.

— Ну, сам понимаешь, трибунал…

— Сукин ты сын, сволочь после этого!

Только тяжелое состояние Багорного помешало Виктору ударить его.

Он швырнул головню в костер и вышел из пещеры. Какой ужас! Защищал Багорный перед трибуналом своего ученика и спасителя или отрекся от него, потопил?

В солнечном блеске августовского дня, упиваясь суровой и чистой картиной лесного моря, Виктор понемногу успокаивался. «Меня это не касается», — говорил он себе. Но это все-таки его касалось. Из-за Ашихэ. Она — коммунистка. Что же, идти за ней и видеть, как она страдает? Нет, надо сейчас с этим кончать. Правда о Среброголовом должна открыть ей глаза.

С этим решением вернулся он в пещеру. Багорный лежал на спине в полном изнеможении и что-то бормотал, Виктору не хотелось слушать. В нем росло раздражение, враждебное чувство к Багорному и уверенность, что тот в этом деле сыграл какую-то неприглядную роль. Впрочем, если бы Багорный протестовал против расстрела, его бы тоже «ликвидировали». Нет, он, наверно, отрекся от Среброголового. Лучшее доказательство этому то, что он здесь. Ненадежного человека большевики ни за что не послали бы за границу. Вон он лежит, как срубленное дерево. Пальнул себе в лоб не очень удачно и теперь мечется в бреду, снедаемый отчаянием и презрением к себе.

Потрескивал хворост в слабом огне. Причудливые тени скользили по мокрым стенам, в углах таился мрак.

«Человек вышел из пещеры и возвращается в нее».

Это сказал Коропка. В Харбине, когда они шли к доктору Ценгло. Учитель рассуждал о кризисе культуры, о том, что человечество необычайно быстро дичает. Тогда он, Виктор, пропустил его слова мимо ушей. А сейчас он был согласен с Коропкой.

Тысячи тысяч лет назад кто-то сидел тут, где теперь сидит он, так же поддерживая огонь во мраке пещеры. Какой-то обезьяно-человек с низким лбом, с бородой по пояс, одетый в жесткие вонючие шкуры. Он даже не умел сделать их мягче, обработать. Он ничего не умел и ничего не стоил. А его окружали силы, страшные и неведомые, которых он, конечно, боялся и во всем был им покорен.

И вот опять лежит в пещере этот человек. Одет в звериную кожу, но обработанную химическим способом, мягкую, блестящую, как доспехи. Однако, как и его далекий предок, он ничего не может, ничего не значит в этом мире. Запуганный, сраженный, он шаманит именами каких-то «бук» и сокращенными названиями носителей всякой мудрости, справедливости и силы.

— Что он говорит? — спросила Ашихэ. Она принесла собранные ею травы.

— Бредит. Наверно, видит какой-то страшный сон, — неохотно отозвался Виктор.

Ему было жаль Ашихэ. Он уже познал боль человека, чья вера разбита. «Зачем ей сейчас терзаться из-за того, что где-то там делается, — думал он. — Мы отрезаны от мира. Придет время — узнает».

И он не сказал ей ничего об участи Среброголового. Ни в этот день, когда она делала Багорному компрессы, ни позднее, когда Багорный уже выздоровел. Выздоровел! Нелепо говорить это о человеке, у которого ноги висят, как у тряпичной куклы.

Виктор выстрогал ему костыли из орехового дерева с верхними перекладинами из коры пробкового дуба, чтобы не натирало под мышками. Багорный стал на них расхаживать по пещере, иногда выходил посидеть на солнце, молчаливый, угнетенный — что может угнетать человека более, чем неудавшееся самоубийство? Замкнувшийся в себе после пережитой драмы, он и не подозревал, что в бреду открыл эту тайну Виктору.

— Знаешь, — говорила Ашихэ, — я боюсь, как бы он не попробовал еще раз…

— Так не отдавай ему пистолета.

— Я и не отдаю. Но есть ведь и другие способы. Он может броситься вниз с террасы.

«Ну и пусть бросается, — подумал Виктор. — Пусть сломает себе шею. Хлопот с ним не оберешься, и Ашихэ приходится, постоянно с ним нянчиться, так что нам с ней и побыть вдвоем не удается. А главное — он свинья и трус. От такого всего можно ожидать».

Это была неправда. И, поостыв, Виктор вынужден был признать, что Багорный не свинья и не трус. Ведь он с юных лет рисковал жизнью, страдал, боролся, всем жертвовал для революции. И к нему, Виктору, он отнесся хорошо, большего и требовать нельзя. Видимо, когда он действует по своему разумению, он всегда проявляет смелость, мудрость и человечность.

И наконец, где доказательства, что Багорный в отношении Среброголового вел себя недостойно? Среброголового расстреляли, опорочив его имя, но еще не известно, принимал ли в этом Багорный какое-либо участие.

Чем дольше Виктор размышлял об этом, тем больше рассеивалось его враждебное чувство к Багорному. В том жесте, каким Багорный поднес пистолет к виску, словно салютуя кому-то, Виктор видел теперь уже не браваду преступника, попавшего в безвыходное положение, а благородное самоотречение. Не подлость, а трагедию.

Багорный, с тех пор как оправился, старался быть полезным, помогал им, насколько хватало сил, и с утра до вечера вместе с Ашихэ плел циновки.

Ночи становились холоднее, наступала осень. Их грот, последний в бесконечном подземном лабиринте, имел широкий выход. Если бы в этом обширном и высоком зале поставить домик, никакой ветер не выдувал бы из него тепло и, кроме тепла, они обрели бы покой и уверенность, так как их домик внутри горы никто не мог бы увидеть. Но как его построить, из чего? Они решили соорудить нечто вроде палатки из тройного слоя тростниковых циновок, печь с широкой лежанкой вроде кана, а выход из пещеры закрыть деревянной стенкой с небольшим лазом.

Начали заготовлять циновки. Виктор резал тростник на ближнем болоте и носил его наверх, а Багорный и Ашихэ плели циновки.

Когда их накопилось уже достаточно, Виктор принялся рубить молодые деревья. Обтесывая бревна подходящей длины, он сплавлял их по реке, потом тащил по одному наверх до того места, где начиналась крутизна, а оттуда поднимали их на веревках.

Спать все ложились только поздно вечером — Виктор и Ашихэ в шалаше перед пещерой, а Багорный подальше, внутри пещеры. Проспав несколько часов, вскакивали до зари и принимались за работу. А работы все прибавлялось. Не успели еще все наладить, как подошел сентябрь — месяц, самый подходящий для того, чтобы делать запасы шкур и мяса.

Солнечная маньчжурская осень пламенем растекалась по склонам Межгорья, с каждым днем пылала все ярче и вакханалией красок и звуков волновала сердце.

Вставали теперь уже вскоре после полуночи. Ашихэ разводила огонь и готовила еду, Виктор смазывал салом лапы Волчку, чтобы он их не стер о сухую траву, и, поев, выходил в лес, в бодрящий холод, в винный аромат перезрелых лесных ягод и плодов, в осенний рассвет, пронзающий, как страстный крик тоски и последней вспышки жизни. Начинался страдный сентябрьский день, когда все живое в тайге хлопотало, спешило в тех же заботах, что и трое людей в пещере. Белки, бурундуки и летяги носятся с дерева на дерево, делая запасы в своих кладовых. Росомаха и енот ищут места, где бы вырыть себе нору понадежнее. Медведи бродят, задрав голову и вынюхивая мед в дуплах, а в вышине птицы собираются стаями и учат молодых перед отлетом… Везде оживление, спешка, хлопоты. И только олени, глухие к голосу рассудка, распаленные, ошалевшие и страдающие, низко опустив головы, бредут за своими оленихами на ежегодный праздник плоти и ревут, вызывая соперников на бой.

Виктор стрелял глухарей. Пьяные от сладковатого сока лиственниц, бродившего в тронутых первыми заморозками, покрасневших листьях, глухари нелепо качались на ощипанных ими ветвях, и к ним легко можно было подойти.

Как-то Виктор во время охоты на них приметил небольшую котловину, где укрывалось стадо оленей. На другой день он отправился туда.

Ветер был неблагоприятный — пришлось сделать круг и долго взбираться наверх, чтобы оказаться с подветренной стороны. Поэтому, когда Виктор дошел до цели, солнце уже давно встало и легкая завеса тумана порозовела, поднялась к вершинам гор, открывая глазам голые, облитые золотом склоны и всю тайгу в ее осеннем уборе. На темно-зеленом фоне кедров, пихт и сосен шафрановые островки кленов, нежная желтизна берез и лип, пылающая пурпуром кружевная листва дикого винограда и малиновые лианы — все так и кипело красками. Виктор глядел и наглядеться не мог. Стоять и стоять бы тут, созерцая неустанное движение жизни, благоговея перед этой расточительно щедрой дивной красотой! И только огромным усилием воли оторвался он от этого зрелища, очнулся и вспомнил, где он и зачем сюда пришел.

На противоположном склоне паслись среди можжевельника оленихи.

Притаившись за скалой, Виктор видел сверху их спины. Сосчитал. Все восемь здесь, как и вчера, — четыре матки с оленятами. Был там и самец — как раз в том месте, где и предполагал Виктор, между ним и стадом, на дне котловины, густо заросшей деревьями, откуда вытекал небольшой родник. Стоя там, олень криками удерживал самок, чтобы не смели отходить далеко.

Виктор ждал, следя за животными, а самец все не выходил. Следовало бы его подманить, но у Виктора не было вабика — он только вчера начал делать его из березовой коры, но доделать не успел — пришлось помочь Ашихэ носить камни для кладки печи.

Утро проходило, было уже не рано, и Виктор терял надежду на то, что олень среди бела дня выйдет из своего убежища. Старые вожаки стада всегда до крайности осторожны и очень себя берегут.

«Нет, не выйдет. Надо подстрелить хотя бы одну из самок, а то и они уйдут».

Он стал потихоньку спускаться, как вдруг в можжевельнике за стадом подал голос какой-то чужой олень. В зове этом слышалась ярость страсти. Оленихи насторожили уши. Их вожак, грозно заревел, но пришелец неудержимо стремился вперед, возвещая о своей жажде любви и борьбы. Когда он вышел из-за, деревьев, могучий и статный, в венце рогов, гордо поднятых над еще юной шеей, оленихи заерзали на месте, и только одна побежала со своим олененком к старому вожаку.

А пришелец обежал кругом стадо и уже приближался мелкой рысцой, как вдруг из-за деревьев выскочил тот олень, которого до сих пор напрасно ждал Виктор. Он оказался действительно старым, огромным, с пышной черной бородой, но и с явными признаками одряхления. Голос его, гудевший как в пустом и надтреснутом котле, эхом прокатился по горам. Нападающий отозвался с не меньшей яростью и силой, только чуточку звонче, и ринулся в атаку, но его противник внизу был слишком хитер и ловок, чтобы дать себя раздавить обрушившейся на него сверху громаде. Он увернулся. Чужаку ведь терять нечего, а у него четыре самки. И старик медлил, ожидая, пока противник спустится вниз. Наконец здесь, у родника, они сшиблись рогами. Два оленя — вот так мишень! Виктор поспешно рылся в карманах, ища патрон с жаканом для дробового ствола. Да есть ли жакан? Есть!

Сбегая с горы, он смотрел не на оленей, а на олених. Самцы дрались и ничего не видели, но самки сохраняли спокойствие. Если одна из них увидит охотника и бросится бежать, все помчатся за ней, и этот шум моментально отрезвит самцов.

Поэтому Виктор зорко следил за оленихами, и когда одна из них подняла голову и посмотрела в его сторону, он замер.

Олениха, вероятно, заметила его — ведь он остановился на открытом месте. Но спугнуть зверя может только движение и запах. Учуять же Виктора олени не могли на таком расстоянии и с подветренной стороны. Надо было не шевелиться, ничем не выдать, что он живой. И Виктор застыл на одной ноге с ружьем под мышкой, в такой позе, в какой его застал взгляд оленихи, когда он собирался прыгнуть. Он смотрел на нее, она — на него. Кто дольше выдержит? Виктор волновался: успеет ли выстрелить вовремя? Снизу доносился шум и треск. Но он и не взглянул туда — стоял, как развилистый пень, как прихотливо изогнутый ветром куст, и олениха, видимо, успокоилась. В позе ее уже не было настороженности, она повернулась к Виктору задом, ища своего олененка. Тогда Виктор соскользнул вниз, ныряя в зарослях, и очутился на дне котловины.

Олени дрались где-то за деревьями. Подкрадываясь к ним, Виктор прежде всего старался высмотреть, куда скрылась убежавшая сюда олениха с олененком. Те, что остались на склоне, ему не могли помешать, но эта…

Он вовремя увидел ее. Еще шаг — и все было бы потеряно. Олениха стояла неподалеку от взрытой копытами впадины, где дрались, сцепившись рогами, ее самец с соперником. Они уже не кружили друг подле друга, а из последних сил бились на одном месте, глаза их налились кровью, слюна летела из пастей, как мыльная пена. Молодой олень был сильнее, но неопытен и уже сдавался. Старый постепенно выкручивал ему шею, чтобы поставить на колени и ударить рогами…

«Эх, если б выручил мой жакан! Авось выпалит».

И Виктор выстрелил.

Первый олень свалился на бок. Второй бросился бежать. Виктора это не смутило. Если после выстрела зверь бежит так, не разбирая дороги, ломая все на своем пути, значит, пуля угодила в грудь и, быть может, прошла через легкие. Трава была обильно полита бледно-красной пузырчатой кровью.

— Нет, далеко не уйдет.

А Волчок уже вернулся. И нос у него был в крови. Достаточно было увидеть, как он ведет хозяина, чтобы увериться, что олень свалился где-то поблизости.

И он действительно лежал в глубине леса, в двухстах шагах от первого.

Два оленя сразу — вот это удачный день!

— Ну и повезло же нам, Волчочек! Знаешь, сколько тут мяса? Триста кило с лишком. Дай бог донести!

Хлопот было немало — выпотрошить, освежевать, разрубить туши и нести их несколько километров. Четыре рейса туда и обратно! Когда все было сложено перед крутым подъемом к Межгорью и Виктор с первой частью груза взобрался на террасу перед пещерой, он был совсем разбит. И солнце уже стояло у западных вершин.

У входа он невольно остановился и прислушался. Багорный сидел на земле и, складывая из камней печку, что-то объяснял Ашихэ, месившей глину:

— …между теорией и практикой. Или, по его выражению: когда пускаешь стрелу, надо видеть перед собой цель.

— Да, Мао любит поговорки. А что, кампания уже началась?

— Перед отъездом я слышал, что началась. Очень широкая и энергичная кампания.

— Против догматиков?

— Да, конечно. Мао пишет: некоторые наши марксисты-схематики попросту не считаются ни с марксизмом, ни с китайской революцией.

Виктор чувствовал, что столкнулся с чем-то для него непонятным и важным. Вот эти двое толкуют о цели и стрелах в переносном смысле, это для них метафора, а его мысли не поднимаются выше будничных забот. Он только и знает, что выслеживать и стрелять. Вот притащил триста килограммов мяса, не считая шкур и потрохов… А его Ашихэ и Багорный, оторванные от мира, загнанные в какую-то пещеру, рассуждают о борьбе, которая идет за горами, за лесами, борьбе, насколько понимал Виктор, за правильный стиль партийной работы.

Ашихэ, утратившая связь со своими, жадно ловит теперь каждое слово Багорного, узнавая от него свежие новости, а Багорный при ней забывает, что он теперь беспомощный калека, обломок, а не человек. Виктор все это хорошо видел и понимал, но не мог примириться с мыслью, что его подруга, его «Триданя», живет не только им. Есть вещи, которые отодвигают его на второй план, есть минуты, когда он для нее не существует и Багорный ей ближе.

Чувство обиды и чуть ли не ревности не проходило. Оно глодало его, испортило конец этого удачного дня, хотя Ашихэ так обрадовалась его успеху, да и Багорный оживился.

Все трое, уплетая жареную оленью печенку, обсуждали вопрос, сколько мяса вялить и сколько заморозить в их «леднике» — в колодце внутри горы — и как употребить шкуры: для постелей или на одежду.

Вечером, когда они улеглись в шалаше и Виктор ощутил на шее теплое дыхание Ашихэ, которой хотелось услышать от него снова рассказ об его приключении со всеми мельчайшими подробностями, мучившая его обида как-то улеглась. Он вспомнил, что не все еще рассказал Ашихэ о пережитом сегодня.

— Знаешь, это мелочь, но мне было ужасно смешно… Жду я за камнем — выйдет олень или не выйдет? Жду и смотрю на олених. У всех у них — оленята.

— Маленькие?

— Нет, не очень. Некоторые уже почти одного роста с матерями. Только у одной, той, что меня потом заметила, детеныш еще маленький.

— В белых крапинках?

— Да, пятнистый. И такой озорник — то и дело убегал от матери. Только она подойдет к другим оленихам пошушукаться, как все бабы, малыш сейчас же удирает и скачет где-то. Раз она его подозвала — вернулся, но через минуту опять удрал. Она его привела обратно, а ему все нипочем — убежал в третий раз. Тут уж мать его догнала, поймала за ухо да так укусила, что он даже присел. И когда он шел за матерью, свесив это ухо, такой пристыженный и жалкий, я как будто самого себя малышом увидал, вспомнил детство.

— Но у тебя же мать была добрая. Ты говорил, что даже слишком добрая.

— Видишь ли… Отец иногда меня шлепал, да и было за что, а мама — никогда. Но один раз она мне уши надрала за то, что я вырвал у индюков перья из хвостов — мы эти перья носили на голове, когда играли в индейцев. «Как можно мучить беззащитную тварь? Каменное у тебя сердце!» Больше всего она боялась, что я вырасту бессердечным дикарем…

Виктор стал перебирать пальцами волосы Ашихэ, как перебирают дорогие воспоминания. В лунном свете было видно, что лицо его расплылось в совсем детскую, ласковую улыбку.

— Вэй-ту, — тихо промолвила Ашихэ. — У нас тоже будет малыш…

Он встрепенулся. Ребенок? Так недавно… и уже ребенок?

— Ты не рад?

— Рад, конечно. Еще бы! Но это такая неожиданность… Когда ты ждешь?

— К началу «полной безоблачности». А тебе кого хочется, мальчика или девочку?

— Девочку.

Виктор сказал это, не думая, — ему, собственно, было все равно. Но когда он освоился с этой новостью и понял, что ничего тут не поделаешь, он из двух зол выбрал меньшее и решительно пожелал иметь дочку, а не сына.

— Мужчины всегда хотят сыновей. Я думала, что и ты… Скажи, почему ты предпочитаешь девочку?

— С ними меньше хлопот. Мальчик, знаешь ли, вроде олененка. Всегда брыкается. А девочка больше сидит дома, она послушнее и нежнее, ее как-то больше любишь. Была бы у меня маленькая Ашихэ.

— Ах, Вэй-ту, какой ты…

— Ну, какой?

— Твоя мать сейчас порадовалась бы на тебя, если бы могла тебя видеть.

— Ну, ну, ты ко мне пристрастна… А тебе кого хотелось бы?

— Сама не знаю. Не думала об этом. Я все только думаю: это будет мой ребенок. И пусть он благополучно родится, и пусть ему со мной будет хорошо.

Новость эта начала волновать и тревожить Виктора уже позже, когда Ашихэ уснула. Ее тихое посапывание во сне, умилявшее Виктора и наполнявшее его ощущением уюта всегда и везде, где бы они ни ночевали, теперь почему-то назойливо вызывало мысль об этом ребенке, который должен «благополучно родиться»… На тряпках от парашюта, в пещере, где они втроем с Багорным будут лежать вповалку, грея друг друга, как овцы. Да, можно сказать, веселенькая перспектива! Ребенок если не замерзнет, то умрет с голоду. Ведь питаются они здесь главным образом мясом, рыбой, грибами и давно уже все едят без соли. Ни молока нет, ни муки и никаких жиров, зелени, витаминов. Как Ашихэ выкормит младенца? Да и перенесет ли она беременность?

Им грозит цинга и страшное истощение. Он это понимал. Он ждал прихода Хуан Чжоу, чтобы с его помощью запастись всем необходимым. Но дольше ждать нельзя! Надо самому идти и все сделать до наступления зимы. Можно ещё успеть. Вот только помеха: Багорный. Он связывает по рукам и ногам, стоит поперек дороги.

Наутро, после завтрака, когда Ашихэ ушла с котелком по воду, а Багорный придвинулся поближе к камням, Виктор достал его пистолет из щели, где до сих пор его прятал, и приступил к решительному объяснению.

— Хочу с вами потолковать, Александр Саввич.

— Что ж, потолкуем, Витя, — согласился Багорный, продолжая работать.

Руки его, волосатые и жилистые, измазанные сейчас глиной, видно, не пострадали при катастрофе. Ловко клали камень к камню, и на широком фундаменте заметно росла печка с вытянутой горизонтально трубой.

— Напрасно вы силы тратите на эту работу.

— Почему напрасно?

— Печку все равно придется развалить. В тростниковом шалаше мы зиму не выдержим. Придется строить настоящий дом.

— И ты только сейчас до этого додумался? Надо было сразу решать.

— Ну, не все можно предвидеть. Мы не подумали, что у нас может родиться ребенок. А оказалось, что Ашихэ ждет…

Багорный перестал работать. Медленно стал счищать глину с растопыренных пальцев.

— Что ж, это, пожалуй, к лучшему. Жена, ребенок… Это уже настоящая семья. Вот и вырастет тут у вас, Витя, новый «Домни» вместо сожженного.

— Я как раз и хотел вас просить помочь мне в этом.

— Ну, какой уж из меня помощник!

— Видите ли, Александр Саввич, я должен идти к Хуан Чжоу за инструментами и продуктами. Да и кое-какую теплую одежду надо оттуда захватить. Если удастся, приведу Пэна с его девушкой. Ашихэ остается здесь с вами, и она не сможет уходить из грота, потому что постоянно беспокоится за вас и следит, чтобы опять беды не случилось. Так продолжаться не может. Нам надо договориться. Я вас прошу, Александр Саввич, поймите меня, как следует мужчине, и в доказательство моего доверия примите вот это.

Он протянул ему пистолет. У Багорного дрогнуло веко.

— Понял.

— Нет, неверно поняли. Я сказал: в доказательство моего доверия. То есть, я возвращаю вам оружие, а вы дайте честное слово, что ничего над собой не сделаете. Мы хотим нормального сосуществования и помощи.

— Слишком многого требуете от калеки.

— Вы ходите все лучше, и авось со временем… Но не о том сейчас речь. У вас большой опыт, знания, вы умный человек, безусловно мудрее нас обоих. И я, уходя, хочу быть уверен, что вы будете заботиться об Ашихэ… Нет, пожалуйста, не перебивайте… Да, да, не она о вас, а вы о ней. Не думаю, чтобы сюда кто-нибудь пробрался, но если бы даже это случилось, вы с ней всегда успеете уйти в глубь подземелья и никто не отважится искать вас там. Но могут быть всякие неожиданности и затруднения. Так вы будьте начеку и помогайте Ашихэ советами. Могу я на это рассчитывать?

— Я перед вами в долгу. И если так обстоит дело… Хорошо, согласен.

Багорный сунул пистолет в карман.

— А на какие же деньги вы будете делать закупки?

— Денег у меня нет. Хуан Чжоу пошлет кого-нибудь в город и поручится за меня торговцам. А я потом расплачусь мехами или пантами.

— Ну, если мы строить будем сообща, так и я должен внести свою долю.

Он снял с руки часы.

— На, возьми. Бинокль мне отдавать не хочется, может еще пригодиться. Но вот это могу…

Он расстегнул «молнию» на своей кожаной куртке, ножиком подпорол подкладку.

— Я их зашил здесь, потому что такие вещи, сам знаешь…

Он достал из-за подкладки какую-то книжечку — вероятно, партийный билет — и еще что-то, завернутое в тряпочку. Виктору показалось, что там лежит вырезка из газеты и еще какая-то бумага. Но Багорный торопливо спрятал все.

— Вот за это кое-что дадут.

На его открытой ладони лежала пятиконечная золотая звезда. Красная ленточка стекала с нее, как струя свежей крови.

— А я и не знал, что вы награждены золотой звездой. Значит, Герой Советского Союза?

— Да. За то, что помешал японцам применить бактериологическое оружие в боях на Халхин-Голе. Так сказано в приказе… Возьмите. Ваш отец во всем этом принимал не меньшее участие.

— Нет, Александр Саввич, не возьму. Это слишком дорогая для вас вещь.

— Бери, не стесняйся. Это нужно… Надо будет только разломать ее, чтобы не узнали… И сдашь как лом. Здесь несколько граммов чистого золота.

Загрузка...