В огромном зале замка Кондильяк, где обедали маркиза, ее сын и мадемуазель де Ла Воврэ, произошло смятение, когда выяснилось, что прибывший курьер имел при себе письмо от Флоримона, маркиза де Кондильяка.
Мадам поспешно поднялась, на ее лице читались страх и презрение, она приказала немедленно удалить мадемуазель. Валери спрашивала себя, не могло ли это письмо — или хотя бы какое-нибудь послание — быть написано ее женихом для нее лично. Но из гордости она не задала этого вопроса. Она собиралась справиться о здоровье Флоримона, о том, как он выглядит, где курьер оставил его и еще о многих вещах, но маркиза заговорила прежде, чем ей удалось это сделать.
Услышав, как маркиза приказала Фортунио позвать Баттисту, чтобы тот проводил мадемуазель в ее комнаты, Валери молча поднялась и с достоинством сделала несколько шагов в сторону двери, выказывая покорную готовность удалиться. Однако она не могла оторвать глаз от запыленного курьера, который, швырнув на пол шляпу и хлыст, распечатывал сейчас бумаги, чтобы вручить их вдове, стоящей перед ним.
Мариус, разыгрывающий беззаботность, оставался за столом, и его гончая продолжала лежать, растянувшись у его ног; он то потягивал вино, подливаемое прислуживающим ему пажом, то поворачивал бокал к свету, как бы любуясь красотой оттенков глубокого красного цвета.
Наконец Фортунио вернулся, и мадемуазель удалилась, высоко подняв голову и, казалось, мало интересуясь тем, что происходит вокруг. С ней ушел и Фортунио. Маркиза, держа пакет, полученный от курьера, приказала удалиться также и пажу.
Когда, наконец, они остались втроем, она вновь повернулась к посланцу. В потоках света, льющихся сквозь высокие, украшенные красно-голубыми гербами окна, маркиза выглядела впечатляюще: платье черного бархата облегало ее высокую, гибкую фигуру, пышные блестящие локоны спадали на плечи из-под белого капора, черные глаза и ярко-красные губы выделялись на ее лице цвета слоновой кости, несмотря на охватившее ее волнение.
— Где вы оставили маркиза де Кондильяка? — спросила она посланца Флоримона.
— В Ла-Рошете, мадам, — ответил курьер, и его ответ заставил Мариуса с проклятьем вскочить на ноги.
— Так близко? — выкрикнул он.
Но взор вдовы остался спокоен и безмятежен.
— Почему же он сам не поторопился в Кондильяк? — спросила она.
— Я не знаю, мадам. Я не видел месье маркиза. Его слуга принес мне письмо и приказал ехать сюда.
Нахмурившись, Мариус подошел к своей матери.
— Давайте посмотрим, что он пишет, — нетерпеливо предложил он.
Но его мать не обратила на это внимания. Она стояла, взвешивая пакет в своей руке.
— Значит, вы ничего не можете сказать нам о месье маркизе?
— Ничего более того, что уже сказал, мадам.
Она велела Мариусу позвать Фортунио и отпустила курьера, приказав капитану накормить его.
Оставшись наконец вдвоем со своим сыном, она торопливо разорвала конверт, развернула письмо и принялась читать. Мариус, сгорая от нетерпения, подошел к ней ближе и стал за ее плечом, чтобы видеть текст. Она развернула письмо и начала читать:
«Моя дорогая маркиза, не сомневаюсь, что вам будет приятно узнать, что я на пути к дому, и, если бы не легкая лихорадка, задержавшая меня здесь, в Ла-Рошете, я прибыл бы в Кондильяк вместе с курьером, доставившим вам это письмо. Посланник из Парижа, оказавшись в Милане, искал меня две недели. Из писем, врученных мне, я узнал, что мой отец вот уже полгода как умер, и ее величество считает, что мне необходимо вернуться в Кондильяк и принять на себя управление замком. Я терялся в догадках, почему сообщение такого рода прибыло из Парижа, а не от вас, поскольку вашим долгом было дать мне знать о смерти моего отца сразу после этого печального события. Я был убит горем, но по требованию ее величества мне пришлось спешно покинуть Милан. Отсутствие на протяжении нескольких месяцев известий из Кондильяка сильно удивило меня. Смерть моего отца может быть тому объяснением, но объяснением едва ли достаточным. Однако, мадам, я надеюсь, вы сможете рассеять сомнения, терзающие меня. Я собираюсь оказаться у вас к концу недели, но я также надеюсь, что ни вы, ни Мариус не думаете, что это обстоятельство может в какой-то мере изменить ваш образ жизни, поскольку, хотя я и возвращаюсь в Кондильяк, чтобы принять управление им, как мне предписано ее величеством, я был бы рад, если вы и мой дорогой брат считали бы его своим домом, пока вам это угодно. Мне лично это было бы по душе. Ваш покорный слуга и признательный сын Флоримон».
Дочитав письмо до конца, вдова вернулась назад и громко прочитала еще раз: «Однако, мадам, я надеюсь, вы сможете рассеять сомнения, терзающие меня».
Она взглянула на своего сына, который стоял сейчас прямо перед ней.
— Он подозревает, что тут что-то не так, — усмехнулся Мариус.
— И тем не менее его тон весьма дружелюбен. Маловероятно, что в письме из Парижа было написано лишнее, — короткая трель горького смеха сорвалась с ее губ. — Мы будем считать Кондильяк своим домом, пока нам это угодно. Пока ему это будет угодно!
Затем с внезапной серьезностью она сложила письмо и, скрестив руки на груди, посмотрела в лицо своему сыну.
— Ну? — спросила она. — Что ты собираешься делать?
— Странно, что он не упоминает о Валери! — задумчиво произнес Мариус.
— Фу! Кондильяки мало думают о своих женщинах, Так что ты собираешься делать?
Его красивое лицо, столь похожее на ее собственное, было угрюмо. Мгновение он мрачно глядел на свою мать, затем, чуть передернув плечами, прошел мимо нее в сторону камина. Опершись локтем о решетку и подперев лоб сжатым кулаком правой руки, он застыл. Она наблюдала за ним, нахмурив тонкие брови.
— Да, подумай над этим, — сказала она. — Он в Ла-Рошете, а это всего в дне езды отсюда, и лишь легкая лихорадка удерживает его там. В любом случае, он собирается быть здесь к концу недели. Значит, к субботе Кондильяк выскользнет из-под твоей власти и будет потерян навсегда. Точно так же ты можешь потерять и Ла Воврэ.
Он позволил своей руке вольно упасть и всем корпусом повернулся к матери.
— Что же я могу сделать? Что мы можем сделать? — спросил он с явным раздражением.
Она вплотную подошла к нему и легким движением положила свою руку ему на плечо.
— У тебя было три месяца для ухаживания за этой девушкой, но, к сожалению, ты промешкал, Мариус. Теперь на это тебе остается в лучшем случае три дня. Что ты намерен делать?
— Наверное, я был неуклюж, — с горечью произнес он. — Я был излишне терпелив с ней. Мне казалось, Флоримона не стоит брать в расчет, раз от него нет никаких известий, я чересчур полагался на это. Да и что я мог сделать? Увезти ее силой и вынудить какого-нибудь священника обвенчать нас?
Она убрала руку с его плеча и улыбнулась так, будто высмеивала его горячность.
— Тебе не хватает изобретательности, Мариус, — сказала она. — И я умоляю тебя напрячь свой ум, иначе в воскресенье мы окажемся без крова. Я не воспользуюсь милостью маркиза де Кондильяка, и ты, я думаю, тоже.
— Если все рухнет, — ответил он, — у нас останется ваш дом в Турени.
— Мой дом, — пронзительным от презрения голосом откликнулась она.
— Ты бы лучше сказал «моя лачуга». Сможешь ли ты жить там — в таком хлеву?
— Если все прочее рухнет, мы будем рады и этому.
— Рады? Ты — может быть. Только не я. А рухнет все, если ты не пошевелишься за оставшиеся три дня. Кондильяк уже потерян для тебя, поскольку Флоримон почти на пороге. Наверняка будет потерян и Ла Воврэ, если только ты не поторопишься.
— Могу ли я сделать невозможное, мадам? — вскрикнул он, уступая настойчивости матери.
— Кто тебя об этом просит?
— Разве не вы, мадам?
— Я? Нет! Я всего лишь побуждаю тебя взять Валери, пересечь границу Савойи, найти там священника, согласного обвенчать вас, и покончить со всем этим к субботе.
— Но разве это возможно? Она не поедет со мной, и это вам хорошо известно, мадам.
На мгновение воцарилось молчание. Вдова бросила на него уничтожающий взгляд, а затем опустила глаза. Ее грудь вздымалась от какого-то странного возбуждения. Она испытывала стыд и страх, потому что знала способ, каким можно было бы заставить мадемуазель пойти к алтарю не только добровольно, но, как думалось ей, даже с желанием. Однако, несмотря на всю свою бесчувственность, она была матерью и всем существом содрогалась от мысли, что ей пришлось бы наставлять его в таком отвратительном деле. Почему дураку не хватало мозгов, чтобы догадаться самому?
Заметив, что она молчит, Мариус сардонически улыбнулся:
— Легко говорить, что я должен делать. Скажите лучше как.
Его слепота разбудила в ней гнев, а гнев подавил нерешительность.
— Будь я на твоем месте, Мариус, я бы нашла как, — совершенно бесцветным голосом произнесла она, пряча от него свои глаза.
Он с любопытством оглядел свою мать. Ее волнение было очевидным, и оно озадачило его так же, как и опущенный долу взгляд, обычно столь смелый и надменный. Он подумал о ее тоне, подчеркнуто невыразительном, и внезапно его ум как бы озарился лучом света, раскрывая ясное и ужасающее значение ее слов. У него перехватило дыхание, и он слегка побледнел. Затем внезапно его губы сжались.
— В таком случае, мадам, — сказал он, выдержав паузу, словно еще не понимая того, что она имела в виду, — я могу лишь сожалеть, что вы не на моем месте. Поскольку я думаю, что в сложившейся ситуации мы должны постараться наилучшим образом использовать лачугу в Турени.
Ее досада и стыд вспыхнули столь сильно, что она прикусила губу. Ее намек не ускользнул от него. Она знала, что он лишь предпочел сделать вид, что ничего не понял. Внезапно она подняла глаза, и яркий румянец окрасил щеки.
— Дурак! — выкрикнула она. — Ты просто расфуфыренный дурак, а не мой сын! Ты так легко говоришь об отступлении?
Она сделала шаг к нему и продолжила:
— Пусть твоя трусость приведет тебя к нищете, но только не меня: все что угодно, только не это, — пока у меня есть оружие и власть, я не буду нищенствовать. Ты можешь уходить, если твое мужество совсем покинуло тебя, но я подниму мост и запрусь в этих стенах. Флоримон де Кондильяк не войдет сюда, пока я жива, а если он сам посмеет приблизиться на мушкетный выстрел — тем хуже для него.
— Я думаю, вы сошли с ума, мадам. Безумие — говорить так о сопротивлении ему, и так же безумно называть меня трусом. Я покидаю вас, пока ваши мысли не войдут в более спокойное русло, — и, повернувшись на каблуках, с лицом, пылающим от излитого на него презрения, он быстро зашагал к двери, ведущей из зала, и вышел прочь, оставив ее одну.
Вновь побледнев, она мгновение стояла неподвижно, со вздымающейся грудью и сжатыми кулаками, а затем в отчаянье рухнула в кресло. Она подперла подбородок рукой, уперев локоть в колено, и отблески огня отчеканили совершенный профиль ее лица, на котором никак не отразилась буря, бушевавшая в ее душе. На ее месте другая женщина искала бы утешения в слезах, но в прекрасных глазах маркизы де Кондильяк редко появлялись слезы.
Она сидела так до тех пор, пока солнечные лучи не перестали проникать сквозь окна, расположенные за ее спиной, а углы зала не растворились в сгущающихся тенях. И лишь появление слуги, объявившего, что господин граф де Трессан, сенешал Дофинэ, прибыл в Кондильяк, нарушило наконец ее уединение.
Она приказала лакею убрать со стола, на котором стоял их нетронутый обед, а затем просить сенешала. Она повернулась спиной к суетящимся и бегающим слугам, задумчиво глядя на языки пламени, и на этот раз улыбка появилась на ее лице.
Если все рухнет, сказала себе мадам, она сможет стать графиней де Трессан.
А в северной башне, у себя в комнате мадемуазель вела оживленную беседу с Гарнашем, вернувшимся незамеченным и с успехом выполнившим свою шпионскую миссию.
Он вкратце передал ей содержание письма: Флоримон совсем близко — в Ла-Рошете, и только легкая лихорадка задерживает его, но к концу недели он обещает быть в Кондильяке. Валери высказала мнение: если дело обстоит так, то незачем пускаться в бега. Лучше подождать возвращения Флоримона.
Но Гарнаш покачал головой. Из беседы Мариуса с матерью он понял кое-что еще и хотя считал, что для мадемуазель сейчас нет прямой угрозы со стороны Мариуса, все же не переоценивал мягкость характера этого молодого человека и не обманывался его минутным проявлением благородства. Он думал: чем ближе время прибытия Флоримона, тем больше вероятность того, что Мариус решится на отчаянный шаг. Оставаться в замке было очень опасно. Мадемуазель он не сказал об этом ни слова, но постарался убедить ее, что им лучше бежать.
— Теперь, однако, не понадобится длительного путешествия в Париж,
— закончил он. — Четыре часа езды — и вы сможете обнять своего жениха.
— Вы не знаете, месье, упоминает ли он в письме обо мне? — спросила она.
— По их словам, нет, — ответил Гарнаш. — Но для этого у него могли быть веские основания. Он может подозревать больше, чем написал.
— В таком случае, — произнесла она, и в ее голосе звучала обида, — почему же легкая лихорадка задержала его в Ла-Рошете? Разве легкая лихорадка помешала бы вам, месье, поспешить к женщине, которую вы любите, особенно если бы вы знали или хотя бы предполагали, что с ней что-то случилось?
— Я не знаю, мадемуазель. Я уже немолод и никогда не любил, мне трудно судить о поведении влюбленных. Всем известно, что в это время их души пребывают в расстройстве, и они думают не так, как другие.
Однако, взглянув на сидящую у окна девушку, он невольно подумал, что будь он на месте Флоримона де Кондильяка, то ни лихорадка, ни даже чума не удержала бы его ни на час в Ла-Рошете, столь близко от нее.
В ответ на его слова Валери мягко улыбнулась и перевела разговор на другую тему.
— Итак, когда сегодня вечером мы бежим?
— В полночь или чуть позднее. Будьте готовы, мадемуазель, и не заставляйте меня ждать, когда я постучу в вашу дверь. Возможно, придется спешить.
— Положитесь на меня, мой друг, — ответила она ему и, движимая внезапным импульсом, протянула ему руку. — Вы были очень добры ко мне, месье де Гарнаш. После вашего появления моя жизнь стала совсем иной. Мне стыдно вспомнить, как я однажды обвинила вас в том, что вы поторопились вернуться в Париж. Я была дурочкой. Вы никогда не узнаете, какой покой воцарился в моей душе от сознания того, что вы — рядом. Все страхи и волнения, терзавшие меня, рассеялись за последнюю неделю, пока вы и сторожили, и охраняли меня.
Он взял ее руку в свою, обратив к ней лицо. И вдруг он испытал странную нежность. Он испытывал к ней чувства, которые отец мог бы испытывать к дочери — так, по крайней мере, казалось ему тогда.
— Дитя, — сказал он, — вы преувеличиваете. Я сделал лишь то, что мог, не более, на моем месте то же самое сделал бы любой другой.
— Но больше, чем сделал Флоримон, а ведь он мой жених. Легкая лихорадка оказалась достаточным предлогом, чтобы удержать его в Ла-Рошете, а вам даже смертельная угроза не помешала прибыть сюда.
— Вы забываете, мадемуазель, что, возможно, он не осведомлен о вашем положении.
— Возможно, — чуть вздохнув, промолвила девушка. Затем она вновь взглянула в его лицо, и он удивился, услышав ее слова: — Мне грустно, что приходится бежать, месье.
— Грустно? — вскричал он. — Но почему?
— А вот почему, месье: вот закончится этот вечер, и я, скорее всего, никогда больше не увижу вас. — Она сказала это без колебания и кокетства, просто и естественно. Ее воспитали в совершенно иной атмосфере, чем та, в которой воспитывались знакомые Гарнашу светские женщины. — Вы вернетесь в Париж, а я останусь доживать свои годы в этом уголке Дофинэ. Вы позабудете меня, но я всегда буду вспоминать вас с глубокой нежностью и искренней благодарностью. С тех пор как умер мой отец, вы единственный друг, который у меня есть, кроме Флоримона, хотя я давно не видела его и он никогда не приходил ко мне на помощь в беде, как это сделали вы.
— Мадемуазель, — отвечал он, тронутый ее искренностью более, нежели это было возможно, как он полагал, для его зачерствевшей, огрубевшей натуры, — вы заставляете меня испытывать гордость, думать о себе лучше, чем я есть на самом деле. Раз я заслужил ваше уважение и дружбу, значит, в старом Гарнаше осталось что-то хорошее. Этого я не забуду, мадемуазель, поверьте мне.
А затем они погрузились в молчание; она сидела у окна, устремив взгляд в тусклое ноябрьское небо, а он стоял подле ее кресла, задумчиво глядя на ее изящную темноволосую головку и хрупкие узкие плечи. Его посетило странное, необычное чувство, и, пытаясь найти ему объяснение, он предположил, что было бы хорошо, если бы он был женат и у него была бы сейчас дочь, похожая на эту девушку.