Стоят невыносимо жаркие дни. Люди одеты по-летнему, и Москва кажется большой дачей. Днем можно забыть о войне. На Пушкинской площади, как всегда, продают цветы. Напротив Кремля есть кафе с террасой: красноармейцы, девушки, служащие в майках с портфелями едят мороженое.
У домашних хозяек много новых забот: затемняют дома, оклеивают оконные стекла матерчатыми полосками. Повсюду занятия противовоздушной обороны. Почтенные мамы учатся тушить зажигательные бомбы, которые молоденькие инструкторы сокращенно и презрительно называют «забами».
Вечером в переулках все сидят или стоят возле домов: обсуждают различные слухи. А слухов много: дурных и хороших. Один рассказывает, что Красная Армия подошла к Варшаве, другой, что немцы возле Москвы…
В школах — на призывных пунктах — молчаливые, серьезные люди. Вокруг школ — женщины: матери, жены; на войну уходят без бравады и без страха. Поражает ранняя суровость на молодых, еще не затвердевших лицах.
Отдельные командиры, приезжающие на несколько часов с фронта, рассказывают о драме пограничных гарнизонов. Немцы напали исподтишка. Была ночь на воскресенье. В клубах танцевали.
Наши части оказывают ожесточенное сопротивление, но немцы продвигаются вперед. Все дороги загромождены беженцами. Еще не обстрелянные бойцы с тоской говорят о немецких танках.
Возле редакции «Известий» — большая карта театра военных действий. Стоят люди, смотрят и молчат. Где сейчас немцы?.. В сводке сказано: «превосходящие силы противника»…
Москва еще не понимает опасности. Здесь все смешалось: и уверенность в победе, и беспечность, сила и слабость.
Телефонный звонок разбудил меня в 4 часа утра: вызвала редакция — «слушайте радио». Я догадался, кто будет говорить. Речь Сталина потрясла всех. Она была глубоко человечной. Каждый почувствовал, что Сталин обращается именно к нему, с первой же фразы: «К вам обращаюсь я, друзья мои!» Сталин сказал об опасности: нужны большие жертвы и большое мужество.
Я принадлежу к поколению европейцев, которое видит не первую войну. Я был в Париже в 1914–1917 гг., в России в эпоху гражданской войны, в Мадриде и Барселоне под немецкими бомбами. Я был в Париже, когда в него вошли германские дивизии. Я видел прошлой осенью унылый военный Берлин. Я знаю, как искажает война лицо и душу городов. Может быть, поэтому я не могу наглядеться на Москву — я горд ее выдержкой. Все понимают, как велика угроза, — нет ни беспечности, ни хвастовства. Но нет и страха. Суровые, спокойные лица.
Стоят невыносимо жаркие дни. Люди одеты по-летнему.
У женщин много хлопот: затемнили дома, оклеили стекла матерчатыми полосками. Все проходят занятия по противовоздушной обороне. В домах дежурства жильцов. Повсюду мешки с песком. Москва готовится, и «хейнкели» не застанут ее врасплох.
Одной из первых забот было отослать детей подальше от крупных центров. Один за другим уходят поезда с детьми. Уехали школы, детские дома. Вот поезд с детьми писателей, вот другой — с детьми железнодорожников. Кажется, не видал я города, где было бы столько ребятишек, они вместе с воробьями заполняли гомоном московские переулки. Теперь воробьи остались без товарищей.
С детьми уехало много матерей, не связанных работой с Москвой. Знакомый печатник вчера мне сказал: «Работать легче — отослал моих в деревню. Если прилетят немецкие стервятники, не будет мысли: а что с ними?..»
Старикам советуют уехать в провинцию, в деревню. Некоторые уехали. Другие обижаются. Один старичок мне сказал: «Какой же я инвалид? Я могу что-нибудь охранять. Вот возьму и поймаю парашютиста — увидишь».
По улицам проходят ополченцы. Это подлинная гражданская армия. Таких на парад не выведешь… Но они полны решимости, им не страшны испытания. Вот, может быть, ключ к выдержке Москвы: этот город много пережил — сорокалетние знавали и артиллерийский обстрел домов, и голодные годы. Их нелегко запугать.
Сегодня ввели продовольственные карточки. Впервые Москва их узнала в эпоху гражданской войны, вторично — в годы первой пятилетки. Теперь — нормы большие. Люди говорят: «Всего не заберешь»… Нет ни удивления, ни суматохи.
В немногих открытых летом театрах играют патриотические или антифашистские пьесы. Зрители подчеркивают аплодисментами монологи героев. У зрителей муж, брат или сын на другом театре — военных действий.
Испытание сблизило всех. Прежде в трамвае москвичи частенько ругались. Теперь не услышишь обидного слова. Вечером все стоят или сидят возле домов, обсуждают события, рассказывают: «От мужа открытка с фронта…» Черные окна — город ночью кажется пустым, но в нем миллионы сердец бьются горем, гневом, надеждой…
Крупный командир, только что приехавший с Псковско-Порховского направления, рассказывает о напряженном характере боев. Немцы не берегут своих людей. Их танки и мотоциклы несутся по своим же раненым. Чувствуется нервность — противник торопится, во что бы то ни стало он хочет добиться решительных успехов. Его колонны, просачиваясь вперед, образовывают глубокие клинья. Нередко части Красной Армии пересекают дороги, по которым прошли немецкие танковые колонны.
Красноармейцы уже разгадали немецкую тактику, основанную на психическом воздействии. С треском несутся мотоциклисты, стреляют куда попало из автоматических пистолетов. Против них необходимо одно — спокойствие. Стрелки, не поддаваясь панике, аккуратно сбивают одного мотоциклиста за другим.
Противотанковые орудия русских оказались превосходными, и потери противника в танках очень велики. Среди подбитых танков много трофейных — польских, французских, сербских. Противник кинул на наш фронт все, что имел.
Русские части настроены стойко, воюют с отчаянной отвагой…
Напрасно немцы надеются на малодушие русских солдат. Со смехом красноармейцы читают листовки, сбрасываемые противником. Передо мной один из таких листков. Он написан в псевдонародном стиле на дурном русском языке. Начинается словами: «Какого хрена вам эта война» — и кончается: «С революцьонным приветом». Близ Порхова наши солдаты узнали, что такое «революцьонный привет» Гитлера, — к ним приполз солдат, у которого фашисты отрезали бритвой нос.
Население всячески помогает армии. Недавно школьники Порхова поймали трех парашютистов. Бородатый деревенский дед, вооруженный колом, пригнал диверсанта, одетого в зеленый мундир «революцьонного» лесничего, который оказался немецким лейтенантом. Крестьяне угоняют скот. Горят хлеба — в этом году они вышиной чуть ли не с человека. Во всей стране баснословный урожай. Но в Псковском районе хлеб не успели убрать, и крестьяне его сожгли.
Все время идут атаки, потом контратаки. Потери с обеих сторон велики. Эти потери, однако, страшнее для немцев, которые должны либо добиться результатов, либо признать себя побежденными. Просачивающиеся колонны захватывают тот или иной город, но живая сила советской армии остается непораженной.
Вчера на этом фронте все бойцы узнали о героизме одного из танкистов. Остался один водитель. Весь расчет погиб. Танк загорелся. Тогда водитель врезался горящим танком в два неприятельских танка и взорвал их. Такие эпизоды происходят ежедневно. Отвага и боеспособность нашей армии растут с каждым днем. Бойцы хотят отомстить за разрушенные города, за уничтоженные нивы, за гибель женщин и детей, которых гитлеровцы расстреливают на дорогах с бреющего полета.
Один генерал определил тактику немцев так: «Это тактика вороньего клюва. Они раскрывают и клюют. Наша тактика — сделать, чтобы они раскрыли, но не клюнули». События ближайших недель, может быть, дней покажут, где именно немецкий клюв, раскрывшись, не закроется.
Месяц прошел с той короткой, самой короткой в году ночи, когда гитлеровская Германия напала на нас. Москву не узнать. Добродушный летний город, город с дачниками, с мечтами о Кавказе или о пляжах, ощетинился, стал крепостью. За день исчезли деревянные сараи, заборы, за ночь выкопали траншеи. Еще садовники аккуратно поливают цветы в скверах, но в скверах нет детей. Москва отослала их далеко в глубь страны. Трудно себе представить московские переулки без играющей детворы и без воробьев. Воробьи остались…
По улицам шагают ополченцы. Они поют: «Давай пулеметы, чтоб было веселей…» Это не парадная армия. Это народ, который в часы опасности берется за оружье. Это родные братья белорусских и украинских партизан, которые наводят такой ужас на «непобедимых» немцев.
На заводах идет ожесточенная работа. Весь народ способен, как землепашец в дни страды, работать исступленно, не по силам, сверх сил. Так теперь работают московские рабочие. На ткацких фабриках я видел старух, которые пришли, чтобы заменить рабочих. Кончив рабочий день, они не хотят уходить — «поработаем еще», — у них на фронте сыновья, внуки…
Актеры лучших театров уезжают в прифронтовые города. Бойцы в последний вечер перед отправкой на фронт приглашают к себе любимых поэтов и с мужественными строфами идут в бой.
Группы комсомольцев-добровольцев Москвы под вражескими бомбами далеко на западе роют укрепления. А вчера в церкви «Евангельских христиан» старые женщины молились о победе Красной Армии и священник говорил проповедь — о борьбе христиан в Англии в XVII веке за свободу, о преследовании христианства в гитлеровской Германии. Глубоко потрясает спайка Москвы, единство народа в эти дни испытаний. Врагов одни зовут «германцами», другие «фашистами», третьи — «гитлеровцами», но все их равно ненавидят. В нашу страну прорвались десятки танковых колонн противника. Но в нашей стране нет пятой колонны.
Эта война кровью связала все чаяния русской интеллигенции, ее любовь к прогрессу и демократии, историческую связь России с трагедией порабощенных славянских народов, заветы «западников» и «славянофилов», Октябрьскую революцию и историю России. Вот почему колхозники идут в бой рядом с интеллигентами. Вот почему пошел в народное ополчение композитор Шостакович. Вот почему пошел добровольцем в армию писатель Шолохов. Вот почему академик Капица говорит тем же языком, что и рабочие завода «Шарикоподшипник».
Москва теперь просыпается раньше обычного. Люди боятся пропустить первую сводку — ее передают в шесть часов утра. Миллионы людей затаив дыхание слушают суровые, скупые строки, душа Москвы на фронте…
Каждый день приезжают оттуда герои, рассказывают о жестоких боях, о человеческой стене, которая преграждает путь к сердцу страны. Гитлеровцы, желая успокоить Германию победными реляциями, придумали «линию Сталина», которую они якобы прорывают каждый божий день. На самом деле «линия Сталина» повсюду, она там, где находится хотя бы один красноармеец, и ее нельзя прорвать.
Враги захватили немало нашей земли. Что они нашли? Пустыню. Я не знаю ничего патетичней крестьянина, который, узнав, что немцы близко, подносит спичку к соломенной крыше отцовской, дедовской хаты. Да, помимо идей, помимо пафоса русской истории, существует еще земля, родная земля, своя земля, и ее теперь отстаивает весь советский народ.
В лесах рыщут партизаны. Вчера еще они были землепашцами, пастухами, ткачами, сапожниками, бухгалтерами, библиотекарями. Они взялись за винтовки. У них гранаты и страшное для танков оружие — бутылки с горючим. Это — население захваченных районов. Это — деревни и города, которые стали кочевыми отрядами. О мощи партизанского движения можно судить по тому, что три дня тому назад отряды партизан заняли два уездных города много западней бывшей польской границы.
Немецкие сводки неизменно говорят о победах — Гитлер хочет утишить голод и тревогу своего народа названиями захваченных городов. Советское командование дает отчеты о боях, о немецких потерях, о живой силе. В такой войне судьбы дивизий важнее судеб городов. У нас большая территория и крепкие нервы. Наших солдат не страшит треск немецких мотоциклов. Наш тыл не страшит треск немецких реляций.
Позавчера наша дивизия отбила у врага город С., захваченный немцами при помощи авиации и танков. Советская противотанковая артиллерия показала себя в этом бою: враг беспорядочно отступил. Еще не подсчитано множество трофеев. Это один из эпизодов гигантской битвы, но для умеющих думать он весьма назидателен: «непобедимая» германская армия начинает походить на буйного умалишенного, который несется к бездне и кричит: «Вперед! Я победил!»
Это не мои мысли. Это мысли германского командования. Пока я писал эту статью для «Дейли геральд», меня дважды отрывали от машинки. Первый раз — сирены. Была воздушная тревога. Немцы, как и в предшествующие дни, не пробились к столице. Сейчас меня снова оторвали от работы. Я хотел бы, чтобы мне всегда так мешали… Принесли приказ. Этот документ захвачен во время последних боев. Он лучше всего показывает всю иллюзорность немецких побед. Вот текст: приказ 18-й танковой дивизии. «Потери снаряжением, оружием и машинами, как это видно без дальнейших пояснений, необычайно велики и, несмотря на успешное продвижение, значительно превышают захваченные трофеи.
Это положение или его продолжение в течение длительного времени недопустимы, иначе мы напобеждаемся до своей собственной гибели. У меня сложилось впечатление, что к этим потерям относятся с недостаточным вниманием. Для выяснения положения с потерями приказываю в ротах составлять письменные акты о потерях за данный период времени, командирам делать на них краткие, но ясные отметки». Подпись — генерал-майор Неринг. Что может быть красноречивей этого документа? Несмотря на заботы генерал-майора, «положение» будет продолжаться. Оно будет даже обостряться — после написания приказа произошли некоторые события. В итоге 18-я танковая дивизия потеряла не только бумажку с подписью генерала…
Да, они скоро «напобеждаются» до разгрома!
Сегодня ночью Москва снова подверглась беспощадной варварской бомбардировке. Сгорели десятки жилых домов и домишек. Надо ли объяснять, какие «военные объекты» уничтожает гитлеровская авиация? Госпиталь, поликлиники, Книжная палата, школа — вот куда метили фугасные бомбы. Уничтожен один из красивейших домов Москвы эпохи ампира. Я шел на рассвете через город — бомбардировка меня застала далеко от дома. Развороченные дома, битое стекло, гарь. Вот выносят из дома труп женщины. Вот санитары несут раненую девочку. Улицы полны народом. На всех лицах решимость и ненависть. Погорельцы из деревянных домиков на окраине проходят по улице. У некоторых узлы с вещами. Одна старуха торжественно, по-библейски, проклинает Гитлера. Молодой красноармеец ей говорит: «Вы не сомневайтесь — мы его прикончим».
Я не видел слез — только гнев. С необычайным мужеством всю ночь москвичи гасили зажигательные бомбы, ликвидировали пожары. Героически вытаскивали людей из-под обломков, из огня. И только-только прозвучал отбой воздушной тревоги, как сейчас же стали убирать обломки, подметать тротуары, вставлять оконные стекла. Сейчас — полдень, и Москва, проведшая две бессонные ночи, работает, работает еще яростней обычного. Может быть, гитлеровцы рассчитывали вызвать панику, пробудить малодушие? Они просчитались. Фашистские бомбы лучше всех статей, всех радиопередач рассказали Москве о жестокости и низости врага.
После первого месяца войны мы вступили в новую фазу. Я не раз указывал, что Гитлер торопится. Сопротивление Красной Армии разбивает его планы. Он теперь готов на все. Вчера его авиация возле Новгорода трижды возвращалась, чтобы расстрелять на дороге беженцев — женщин и детей. Среди беженцев не было ни одного мужчины. Гитлеровцы аккуратно, с бреющего полета убивали детей. Передо мной фотографии — детские трупы. Гитлер хочет устрашить русских. Он пойдет на все. Его химические батальоны уже в нетерпении разгружают ящики с минами — зеленые или голубые полоски — газ…
Они не знают наших людей. Выдержка и ненависть — вот ответ. Грозное слово «месть» встает из-под дымящихся обломков, глядит из мутных глаз убитых детей. «Мы отомстим!» — говорят красноармейцы, уходя навстречу врагу.
Тревога меня застала в Наркоминделе после пресс-конференции. Я оказался в убежище с иностранными корреспондентами. Среди них американский писатель Колдуэлл. Помню его рассказы — жестокие и человечные. В них много от глины и от мастера. В два часа ночи он надел шлем и поехал на радио: выступает для Америки. Верт был в Париже и в Лондоне, другой англичанин был в Испании: это специалисты по войне и по фугаскам. Многие из них настроены скептически: опасаются «молниеносной» развязки. Они не знают русской силы сопротивления…
В театрах актеры — дежурные по противовоздушной обороне. Сирена, и вот испанцы эпохи Лопе де Вега бегут на крышу к насосам.
В мои руки попало письмо одной немки, подписанное Кетхен и адресованное Grockimann. Письмо отправлено из города Drossen возле Франкфурта-на-Одере. Кетхен указывает, что пишет письмо в помещении местного отделения национал-социалистской партии Ortsgruppe. Письмо представляет огромный интерес признаниями об отношении польского населения к гитлеровцам.
Вот наиболее любопытный пассаж: «Со мной едет фрау Brantickam, чтобы со мной ничего не случилось. Здесь сбежали два поляка, их все боятся. Вообще, как эти поляки, теперь ведут себя — неслыханно! На прошлой неделе множество поляков доставили в полицию. Там они получили изрядную порцию. Понятно — с начала войны против России они вели себя вызывающе. Грозят работодателям. Некоторых из них арестовали. 22 июня, когда пришло известие о походе на Россию, в Дроссене один субъект меня остановил, грозил мне. Они, наверно, думали сейчас сделать то, что им не удалось осенью 39-го года. Но их укротят, эту шваль. На одной ферме поляк убил хозяина и жену и убежал. Сын, приехав в отпуск с фронта, нашел трупы. Какая мерзость эти поляки! Мы были слишком гуманны к этому сброду».
Вслед за этим Кетхен пишет, что она получила от mutti печенье, что она сейчас будет пить ликер с секретарем «ортсгруппы» герром Rowe и что она шлет своему Грокиманну «страстные поцелуи».
Эта Кетхен сентиментальна, как классическая Гретхен. Она кровожадна и тупа, как образцовая гитлеровка. Ее признания представляют тем больший интерес, что она пишет не из захваченного края, но из самой Германии, куда гитлеровцы нагнали рабочих-поляков. Она скромно называет рабовладельцев «работодателями». В маленьком прусском городке Кетхен боится одна передвигаться. Она ругается площадной руганью, говоря о поляках. Легко догадаться, как упомянутый в письме герр Рове, любитель «Майн кампф» и ликеров, «усмиряет» поляков. В победоносной Германии царит страх.
Остается добавить, что Кетхен в конце письма говорит о своей тревоге за родственников Грокиманна, проживающих в Ольденбурге: «Здесь говорили, что туда часто налетают англичане…» Кетхен рассчитывала на близкое свидание со своим Грокиманном: «После русского похода тебе, наверно, дадут отпуск». В Дроссене немцы считали, что война на Востоке будет «молниеносной». Только поляки не верили в торжество Гитлера и Кетхен.
Что ж, Грокиманн погиб где-то в Белоруссии. Молнии Гитлера застыли в небе, как заколдованные. Правы оказались поляки…
Идиллические окрестности Москвы — леса, речка, лужайки с яркими цветами, запахи смолы и сена. Никто не догадается, что здесь командный пункт аэродрома. Воздух Москвы охраняют смелые летчики.
Под вечер тихо. Некоторые летчики спят, другие читают газеты или валяются в траве. Близок час ночной работы. Телефон: «Группа бомбардировщиков замечена над Вязьмой». Летчики наготове. Мощные прожекторы пронизывают небо, их лучи рыщут, мечутся, настигают незримого врага. Вот он!.. И тотчас вдогонку несется истребитель.
Двадцать минут длится воздушный бой. Слышны пулеметные очереди. В небе огоньки. И вдруг над лесом пламя — это летит вниз «юнкерс».
Истребитель просит посадки. Вспыхивает на минуту свет. Победитель садится. Все это кажется простым и непонятным — зоркость и упорство летчиков, их уменье не потерять врага, найти среди кромешной тьмы аэродром, садиться, когда белый туман, подымаясь с земли, все застилает. Кажется, что у этих людей второе зрение.
А другие истребители уже наверху, они ждут, ищут, настигают. С земли передают: «Правее, еще правее…» Два немецких бомбардировщика после первой пулеметной очереди поворачивают на запад. Через час мы узнаем, что один из них сбит в ста сорока километрах отсюда.
На востоке феерическая картина — заградительное кольцо дальнобойных зенитных орудий: Москву охраняют не только с воздуха. Снопы прожекторов… Эта ночь, казавшаяся недавно тихой, с мирным кваканьем лягушек, живет бурной жизнью — никто не спит. В Москве — в метро, в убежищах — москвичи ждут отбоя. А над ними и вокруг города идет бой. Люди сражаются за Москву, которая теперь стала каждому русскому еще милее, еще дороже…
Сказать о напряжении, об усталости? Вряд ли эти слова выразят героизм летчиков. Достаточно отметить, что некоторые вылетели в пятый раз за эти сутки. Выпал свободный час — спят в землянке, а через пятьдесят минут вскакивают, выпивают глоток холодного чая и бегут к машине.
На аэродроме я познакомился с лейтенантом Константином Титенковым. Ему тридцать лет. Он сын слесаря, родился в Ярцеве Смоленской губернии. Увлекся авиацией, стал летчиком. За последние дни Титенков сбил два немецких бомбардировщика из тех, что шли на Москву.
Это скромный человек. Отважный в воздухе, в разговоре он стыдлив, застенчив. Он приводит техника — это коми-пермяк, представитель небольшого народа. Титенков говорит: «Без него я не сбил бы…»
Титенков деловито рассказывает, как он сшиб головной аппарат эскадрильи, которая шла на Москву. Он напал на «хейнкеля» слева, справа шел молодой летчик Бокач. Последний горячился — открыл слишком рано огонь. Титенков говорит: «Я подошел к нему на 175 метров и не торопясь стал его поливать…» Это был первый бой, в котором Титенков участвовал: «Я такой большой цели прежде не видел». Потом прожекторы выпустили врага. Но Титенков все же нагнал его. Убил заднего стрелка-радиста. «Хейнкель», не дойдя до Москвы, развернулся налево, скинул бомбы в лес. «Я крепко влепил ему в правый мотор. Подошел вплотную. Меня подбросило — попал в струю. Смотрю — он должен гореть, а все еще не горит. Патроны и снаряды у меня почти вышли. Но тут он пошел вниз — в туман, в речку». На сбитом самолете были подполковник, капитан, лейтенант. Это был отборный экипаж. Нашли документы. Послужные списки: Лондон, Ковентри, Крит. План Москвы.
Три дня спустя Титенков сбил «юнкерса». Он гнал его полчаса на запад. Титенков рассказывает: «Когда я стрелка убил, „юнкерс“ начал маневрировать. Полез в облако, только это облако маленькое — с яйцо. Сунулся он туда с отчаянья. Я прорезал облако. Он переходит в пикирование. Я за ним. Меня уже пошатывать начало. И вдруг — пламя. Бомбардировщик стал валить елки. Скинул бомбы на поляну с коровами. И наконец загорелся».
Надменный германский подполковник. Ордена. Знак отличья за разрушенья Лондона. Лицо дегенерата. Мораль? Убивать — все равно как, все равно кого, лишь бы убивать. И лейтенант Титенков, скромный, тихий. Мы с ним говорим о Льве Толстом, о Диккенсе. Воистину два мира столкнулись в черном небе Москвы. И радуешься за само понятие «человек», видя скелет «хейнкеля», сбитого сыном смоленского слесаря Костей Титенковым…
Три четверти немецких самолетов поворачивают назад, увидев огненное кольцо зенитного огня или услышав первую очередь истребителя. Немецкие летчики были куда смелее, когда они расстреливали на полях Иль-де-Франса и Турени беззащитных беженцев. Горят леса — это гитлеровцы скинули свой груз.
Не знаю, доносят ли они начальству, что бомбы упали не на Московский Кремль, но на леса и болота? Мне кажется, что немецкие сводки составляют не военные, но доктор Геббельс — чувствуется его перо.
Молодой летчик Васильев вчера сбил «юнкерса». С аэродрома видали горящий самолет. Строительные рабочие подтверждают: «Вон туда упал — в лес…» Но самолета не нашли, и в нашей сводке сказано восемь, а не девять. Васильев говорит: «Обидно — пока его найдут в лесу… Не за себя — мне все равно. Обидно, что не сказано девять. Ведь всем приятней прочитать девять, а не восемь…»
Деревенские девчонки пошли за ягодами и напали на остатки сгоревшего немецкого бомбардировщика. Это не тот, что сбил Васильев, другой. Неизвестно, кто его прикончил. Его не включили ни в какую сводку. Вот серебряный портсигар, а в нем записка по-немецки: «Третья бомбардировка Крита…» Не знаю, зачем немецкий летчик засунул эту бумажку в портсигар.
И снова телефонный звонок. И снова вылетает истребитель. И снова бой. А звезды бледнеют. Гуще белый туман. Холодно. Потом показывается очень большое красное солнце. Трудовой день кончился. Летчики моются, спят, слушают голоса полевых птиц.
Мы возвращаемся в Москву. Дымят трубы. Несутся автобусы. Заливают асфальтом воронки бомб. Москва живет трудной, но высокой жизнью.
Красивая тридцатилетняя женщина. Круглое лицо, большие серые глаза, звучный грудной голос. Она настороже: не нужно ли где-нибудь вмешаться. У нее семья из 2500 человек — население 15 домов привокзального московского района. Дома небольшие, деревянные, на тротуарах мирно цветут липы. Она должна помнить нужды каждой квартиры; ее дело — и чистка улицы и — с началом войны — выдача карточек. А теперь прибавилось еще одно занятие — тушить бомбы. Она отобрала 127 человек, вооружила их лопатами. За одну ночь 66 бомб упало на ее участке. Только небольшая часть успела разгореться: песок и вода побороли огонь. Рядом рвались фугасные бомбы. Тамара Голубева отправила часть своих людей на помощь соседям. «У военных это называется взаимная выручка», — смеется она.
«Я ничего не сделала. Вот Нина Зимина — это герой. „Тетя Тамара, — говорила она, — боюсь, убьет нас на крыше“. А теперь она у меня начальник пожарной команды, мужчинами командует. Нина одна пять бомб потушила.
Мой муж на фронте. В третий раз он воюет, а я в первый. Раньше совестно было: одни мужчины отдуваются. Теперь справедливее. Провожая мужа, мы друг другу клятву дали: как он на фронте, так я в тылу. За него я спокойна, он слово сдержит, а я тоже постараюсь. Дочке нашей семь лет, красавица дочка. Отправила я ее из Москвы. И мать свою отправила.
И вот приходят, говорят: тебя орденом наградили. Я не поверила: за что? Не военная я, геройства за мной никакого нет. Была раньше помощником бухгалтера, теперь тоже бумажки пишу, дворниками управляю. Говорят — за хорошую организацию пожарной обороны, за предотвращение пожаров. Так ведь это моя обязанность. Не могу я допустить, чтобы муж вернулся, а дом сгорел или чтобы соседи погорели. Порядок я люблю — вот и все, какое же тут геройство?»
Еще больше удивлен медалью «За боевые заслуги» ученик восьмого класса средней школы 15-летний Женя Нефедов. Он так молод, что в списке награжденных назван уменьшительным именем. Девять бомб упало на крышу, которую он охранял. Он прибежал первым. «Здорово страшно было сначала, они фугасные кидают, я даже согнулся, а зажигательные огнем брызжут. Семь зажигательных бомб я сбросил на улицу. Восьмую затушил песком. Девятая разгорелась, подожгла мне брюки. Я рассердился. Потом спрыгнул на улицу, песка не хватило, я позвал на помощь, стали мы землю рыть и землей тушить огонь. Когда все бомбы потушили, я вдруг понял: а страшного ничего и не было. Это мне повезло: на фронт ведь меня не берут. Теперь мать мной гордится, отец у меня серьезный, и тот меня похвалил, а товарищи смотрят с уважением, мне даже смешно. Я всем говорю: да ведь мне страшно было, поймите, я и не видел никогда бомб. Я военным хочу быть, теперь знаю — смогу. Впрочем, не знаю. Когда разобьем Гитлера, может быть, никогда больше не будет войны».
Мальчик и хозяйка одинаково скромны: оба признаются в своем страхе, оба удивлены, что в списках людей, на которых они смотрят как на героев, появились их имена. Они тушили пожары — и только. Они и не подумали о том, что могло быть, если бы они действительно испугались, если бы 66 и 9 бомб уничтожили несколько кварталов.
Немцы педантично бомбят, Москву: прилетают в пять или в десять минут одиннадцатого.
Жалко Книжной палаты. Это был один из самых чудесных домов Москвы: старый особняк с колоннами.
На улицах теперь много женщин с узлами: носят с собой самое ценное.
Разрушено одно из зданий Академии, театр Вахтангова, астрономический институт, несколько десятков домов. В моей квартире воздушная волна произвела некоторый беспорядок. Пути этой «волны» воистину неисповедимы: она расплющила медный кофейник, но глиняные вятские бабы по-прежнему улыбаются. Наши собаки, два пуделя и скотч-терьер, при словах диктора: «Граждане, воздушная тревога» — прячутся под диваны.
Среди людей некоторые оказались неожиданно храбрыми, другие трусливыми. Есть мужчины, которые мечтают, как бы с вечера забраться в метро, но таких немного. Большинство выносят бомбардировки спокойно. Многие охотно лезут на крыши. Гасить зажигательные бомбы — это новый излюбленный спорт москвичей. На заводах во время тревоги продолжается работа. В убежищах при газетах установлены линотипы, стучат ундервуды.
Вчера был пятнадцатый налет на Москву. Я разговаривал с начальником противовоздушной обороны генерал-майором Громадиным. Это молодой человек. В его кабинете стоит койка: иногда генералу удается соснуть час-два. У него красные глаза: давно не высыпался. Генерал рассказывает, как наши артиллеристы сбивают осветительные ракеты неприятеля. Вчера на Москву летело свыше ста самолетов, но долетело всего несколько машин. Сильными были первые массированные налеты. Немцы тогда летали на малой высоте — четыре-пять тысяч метров — и скидывали тяжелые бомбы — до полтонны. Теперь они летают выше и бомбы у них измельчали. Наши летчики и артиллеристы сбили уже сотню немецких машин на подступах к Москве. В центре города, на площади Свердлова, стоят сбитые самолеты. Ребята толпятся вокруг. Старуха прошла мимо и сплюнула: «Нечисть!»
Недалеко от дома, где я живу, бомбы попали в школу. Убиты дети. Не всех детей увезли… В скверах садовники аккуратно поливают цветы.
Скуп язык военных сводок. Дважды в день страна узнает, что бои продолжаются на всем огромном фронте. Мы знаем, как тяжелы эти бои. Мы знаем, что немцы заняли ряд наших городов. Но мы не теряем бодрости. Слова, сказанные в первый день войны, — «победа будет за нами» — живы в сердце каждого советского гражданина.
Есть много симптомов, позволяющих нам с доверием ждать развязки. Сопротивление с каждым днем крепнет.
Наша авиация на фронте начинает теснить немецкую. Наша артиллерия с первых дней войны показала свою силу. Повысилась насыщенность частей автоматическим оружьем. В тылу врага растет партизанское движение. Противовоздушная оборона оградила Москву и Ленинград от варварского разрушения, задуманного гитлеровцами. На Смоленском направлении наши части ведут успешные контратаки. Нападение на Киев было дважды отбито, и враг отогнан от подступов к городу. На левом берегу Днепра наши части готовы отразить удар противника. Ленинград ощетинился, превратился в крепость, и, хотя враг еще далеко от его ворот, каждый ленинградец дышит суровым и живительным воздухом фронта. Потери германской армии исключительно велики. За два месяца немцы потеряли столько же, сколько за 1914–1915 годы. Их пугают зимние холода. А пока что зарядили дожди, а на проселочных дорогах в глине буксуют, вальсируют, падают немецкие машины. Немецкая мотопехота, пехота, которая не любит ходить пешком, может завязнуть…
Все это известно американцу из газетных телеграмм и обзоров. Я сегодня хочу указать на другой фактор — психологический, взглянуть на события глазами не стратега, но писателя.
Русский народ никогда не страдал национализмом. Нет ничего более далекого от русского сознания, чем национальное чванство, выразившее себя в песне «Дойчланд юбер аллес». Чужестранец не вызывал в нашей стране ненависти или презрения. Я думаю, что многие русские в годы мира даже не знали, насколько они привязаны к своей стране. Наш народ отличался миролюбием. Идея войны и ее атрибуты его мало увлекали. Тем поразительней патриотизм, родившийся в огне этого лета. Он лишен внешнего пафоса, он избегает больших слов, театральных жестов. В нем есть гордость.
Вчера я провел день с одним раненым пулеметчиком, Трегубовым. До войны он был веревочником, как его отец.
Он любит свое ремесло, с удовлетворением говорит, что они в Смоленске вили самые лучшие веревки на экспорт. Голубые глаза, льняные волосы. В нем ясность, спокойствие. Он вышел из окружения и вынес свой пулемет. Возле Смоленска он защищал переправу через реку. Его жена и дочь были в Смоленске, он не знает, что с ними стало. К пулемету он относится любовно. Он мне сказал: «Я человек не злой, но когда я увидел, как гитлеровцы падают, — чуть не закричал от радости»…
Таких, как он, миллионы. Оборона родины — не лозунг, не фраза, это плотное, горячее чувство, связь человека с землей, с родителями, с детьми, с тысячами нежных воспоминаний, глубоких подробностей, о которых не расскажешь даже другу, но которые в ответственную минуту становятся самыми важными.
О врагах наш народ говорит: «немец», «фашист» — или даже еще короче: «он».
Несколько дней тому назад возле Смоленска к нашему командиру подошла крестьянка, старушка, говорит: «Товарищ командир, как мне — готовиться?» — «А куда тебе готовиться, бабушка?» — «Как куда? Если немец идет, я должна мой дом сжечь, удавить куриц…»
Когда-нибудь новый Толстой опишет эту старую крестьянку. Кто не знает, как привязаны крестьяне к своей избе, к своей корове!.. И вот они все бросают, жгут добро, чтобы оно не досталось врагу. В этой самоотверженности целого народа — залог победы.
Сотни километров по шоссе. Проезжаем места, памятные по романам Тургенева. Орел. Люди идут с работы. На стенах афиши — лекция о союзе трех великих держав, в театре «Гамлет». На базаре горы огурцов, крикливые гуси, душистые яблоки.
Поворачиваем на запад. Вот и дремучие Брянские леса.
Навстречу ползут возы с беженцами: дети, узлы. Брянск. Сожжено много домов немецкими бомбами. Девушки на улице едят мороженое. Грузовики, обросшие пестрой осенней листвой, движутся на фронт.
В конце августа гордость германской армии танковая группа Гудериана, подкрепленная рядом пехотных дивизий, направилась от Рославля к Брянску. Первого сентября наши части на правом фланге под командованием Героя Советского Союза Петрова перешли в наступление. Они форсировали Десну и перерезали Рославльское шоссе.
Живописные места: леса, пригорки, извилистая Десна. Русские деревни с серыми избами, среди которых горит рябина. Наши общие любимицы — березы. Падают снаряды, здесь же колхозники копают картошку, молотят хлеб — и это до самой линии фронта. Много беженцев из деревень, занятых немцами: они ждут. Женщины говорили мне: «Скоро наши выбьют его»… Крепка связь крестьян с армией; я слышал, как женщина цыкнула на ребенка: «Тише, наши генералы думают». А в избе не было генералов — два молоденьких лейтенанта писали донесение. Но женщина понимала — это важное дело, от него зависит судьба ребенка.
Вот и Десна. Мы идем по освобожденной земле, и с особой нежностью я смотрю на колокольчики, ромашки. Впереди еще много испытаний. Воды Десны напоминают мне о судьбе других городов — Десна течет к древнему Чернигову… Но все же большая радость идти по земле, которую еще вчера топтали сапоги гитлеровцев.
В деревне Могор восьмилетняя девочка, увидев рослого красноармейца, вылезла из-под стога и прыгнула бойцу на шею: «Дядя, вернулись!..» В другой деревушке, Афонин, выполз старик, белый как лунь, и перекрестился: «Слава богу, наши пришли!» Он показал мне разрушенный улей, сказал: «Не то чтобы взять медку, нет, он все поломал»…
«Он» — это «немец», так все зовут врага — в единственном числе. Разоренный, осиротевший улей, символ пчелиного трудолюбия и мастерства, как бы говорит о том, что несут гитлеровцы миру. Нужно ли говорить о разгроме деревень? Перебита утварь. В окопах нехитрое добро колхозников — немцы забрали, но не успели вывезти. А в одной избе на веревочке куры, немцы их общипали; ввиду прихода Красной Армии обед был отменен.
Вот наши новые позиции. Минометный огонь немцев. Бомбардировщики. Когда наши пехотинцы кидаются вперед с криком «ура», немцы отходят — рукопашного боя не принимают. Мы видим их систему обороны: противотанковые пушки в зацементированных окнах домов. Брошенное оружье, пожитки.
Трупы немцев на берегу Десны, на дорогах, в деревнях.
Сражение состоит из тысячи подвигов. Вот раненый водитель походной кухни. Вечером он вез бойцам борщ и заехал к немцам (сплошного фронта нет), принял немца, махавшего платком, за регулировщика. Немец крикнул: «Рус, сдавайся!» Водитель ответил: «Хорошо, сейчас сдамся», — развернулся, сшиб немца и уехал к нам. Вот молоденькая девушка Ульюша: она подобрала под огнем двадцать раненых. Вот поэт Иосиф Уткин. Он работал во фронтовой газете, накануне написал стихи о наступлении, пошел в бой вместе с бойцами и был ранен. Вот шофер, бойкий парень. Он утром пошел за запасной частью — машина застряла на дороге, — вернулся, а тут прорвались немцы. Шофер видит автомобиль: немецкий офицер, три солдата. Он застрелил четверых и уехал в немецкой машине. Мы его поздравляем, он говорит: «Там наша машина еще осталась, пойду за ней». И приехал в нашей машине. Вот флегматичный украинец. Он ел кашу. Подъехали два немецких мотоциклиста. Украинец их застрелил, потом сел доедать кашу. Он мне рассказывает: «Подлецы! Каша-то простыла… Ну ничего, мы самого Гитлеряку застрелим»…
Наши бойцы знают, что война — тяжелое дело. Они отправились не на пикник. И рядом с ними гитлеровские «сверхлюди» кажутся маменькиными сынками. Немецкая мотопехота жалуется: «Пришлось пройти тридцать километров пешком — на машинах везли боеприпасы, мало горючего». Немецкие ефрейторы (бухгалтеры, приказчики, партийные чиновники) стонут: им, видите ли, приходится ночевать в лесу, мокнуть под дождем. Они находят наши сентябрьские ночи «чересчур свежими» — так сказал мне один пленный ефрейтор. А ведь в январе у нас не такие ночи…
Пленные не скрывают, что у немцев сильные потери. Один пленный три часа подряд кричал: «Авиация, авиация!» — не мог опомниться. Другой угрюмо бурчал: «Что авиация — вот артиллерия!..» Этот ознакомился с ураганным огнем наших орудий. Из 52 солдат в его роте осталось 17. Он удивленно разводит руками: «Откуда у вас такая артиллерия?» Поясняет: «Я думал, что Россия чисто аграрная страна». Ему рассказали о кубанской пшенице, и он удивлен: откуда орудия? В немецкой ставке сидят люди менее наивные, но и они, наверно, удивились, узнав, какие потери понесли на этом участке фронта 31-я, 34-я, 76-я немецкие пехотные дивизии.
Мы долго колесим в темноте по дорогам. Ночь живет: бойцы, боеприпасы, раненые, пленные…
Ефрейтор Бекер родом из Берлина. Отец его был банковским служащим. Отец говорит, что сын «отбился от работы». Бекер считает, что отец «пропах нафталином».
Бекер кончил среднюю школу, но круг его познаний ограничен и своеобразен. История для него — комплекс обид: все народы обижали Германию. Одновременно он объясняет, что Германия «справедливо властвовала над миром». Ей, оказывается, принадлежали древний Киев и Дижонское герцогство. География Бекера — это справки о распространении, немецкой расы. По его словам, Бретань населена немцами, а шведы говорят «на испорченном немецком языке».
Он никогда не слыхал имени Гейне. Он говорит, что Гёте и Шиллер «чересчур трудны» для чтения. Читает он, по его собственным словам, только «бульварные романы», добавляет: «Книги очень утомительная штука. Потом неинтересно, как другие врут».
В его карманах нашли коллекцию порнографических открыток и словарь непристойных слов на французском языке.
Бекер считает, что войну Германия ведет против плутократов. Когда я спросил его, много ли плутократов в Советской России, он ответил: «Это неважно. Вы должны были выбирать между нами и англичанами». Разговорившись, он признался: «Неважно, зачем воевать, — это решает фюрер, но я лично доволен войной. Без войны мне пришлось бы работать. А я побывал во Франции. Конечно, эта страна распущенная и там беспорядок, грязь, но зато мы отдохнули. Все там очень дешево. И мне понравились француженки… У меня в Берлине невеста. Но на войне можно проказничать. В Антверпене мы, по правде сказать, скучали. Но там недурно едят. Потом мы там выпили все запасы портвейна. Одним словом, поглядели немного свет…»
Для него война — нечто вроде бюро Кука.
Он горд железным крестом «За Ковентри». Рассказывает: «Это была чистая работа — мы показали англичанам, что такое наши фугаски». Я спрашиваю: «Почему?» Бекер пожимает плечами: «Говорят, что англичане перед этим разрушили детскую больницу…» Какую больницу? Этого он не знает. Это его и не интересует. Зато он с восторгом говорит: «Когда они начали гасить пожары, мы перешли на фугаски по пятьсот килограммов — это хорошо крошит…»
В Россию немцы, по его словам, пришли за «жизненным пространством». Он настаивает: «У нас очень тесно». Я его спрашиваю: сколько у него комнат в Берлине? «Две с половиной». Я интересуюсь, что бы он сказал, если бы в эти «две с половиной» комнаты вселились чужие. Он смотрит на меня исподлобья и бурчит: «Не пустил бы».
У него голубые глаза, но они лишены выражения, это стекляшки в чучеле зверя. Мы говорим об авиации. Бекер рассуждает: «Конечно, „спитфайеры“ неплохая штука, но мы сильнее. У вас против наших хорошо работают „МИГи“ и еще новые истребители, но это неважно. Мы…»
Он вдруг запнулся — вспомнил, что его машину сбили и что он не в берлинской пивнушке, но в плену. Он щерится, как зверь в клетке.
Потом берет папиросу и снова все забывает, начинает хвастать: «Мы крошили английские города, как крошки хлеба между пальцами… Фюрер сказал, что мы победим, — значит, мы победим… Но работы еще много — Египет, Суэц, Индия…»
Я снова его спрашиваю: «Зачем?» Я хочу понять, зачем этот человек разрушал дома, убивал детей. Но он, зевая, отвечает: «Я не люблю философствовать». Я думаю, что, если ефрейтора Бекера посадить в зоологический сад и надписать «Homo sapiens», никто из посетителей не поверит, что перед ним — человек.
Прошло три месяца… Мы пережили много тяжелого. Враг захватил области, города, столицу Украины — Киев. Враг подошел к пригородам Ленинграда. Враг окружил Одессу. Враг рвется к Ростову. Несмотря на наш успех под Ельней, враг не забыл о Москве.
Ночью заморозки, и на пороге зимы Гитлер торопится.
Мы глядим правде в глаза. Когда мы теперь говорим: «Победа будет за нами», — это не слепая вера, это уверенность.
Леса березовых крестов выросли на наших полях — это немецкие могилы. Среди пленных попадаются и подростки и сорокапятилетние. Мы находим среди них уроженцев Баната, Трансильвании, польского генерал-губернаторства. Качественный уровень германской армии понизился. Солдаты смущены: они ждали быстрой развязки. Они не думали о зимней кампании. Думал ли о зимней кампании Гитлер?
Немецкий тыл нервничает — об этом говорят сотни писем. В июле колебались сорокалетние. Теперь начинают сомневаться и тридцатилетние. Гитлеру слепо верят только молодые, вошедшие в жизнь после 1933 года.
Наши бойцы выросли за эти месяцы. Они привыкли к немецким танкам, разгадали язык немецких «кукушек». Красноармейцы заметили, что немцы боятся ночных атак, и часто в кромешной тьме осенней полуночи они бросаются на немцев.
Партизаны — большая сила. Один отряд теперь связан с другим. Они связаны с Красной Армией. В августе партизаны были для немцев чесоткой, в сентябре они стали язвами.
Идут осенние дожди. Дороги размыты. Немецкие передовые части находятся на огромном расстоянии от своих баз. Теперь рано темнеет, а в темноте немцы не ездят по дорогам — боятся партизан. В снабжении германской армии все чувствительней и чувствительней перебои. В секретном приказе германского полковника Кресса (из группы Клейста, действующей в районе Днепра) имеется ряд ценных признаний: «Наши коммуникации значительно удлинились. Каждый патрон должен быть доставлен сначала по железной дороге, затем автотранспортом, наконец на повозках. Поэтому необходимо соблюдать спокойствие, не тратить зря боеприпасов. Мы будем испытывать недостаток горючего и провианта. Норма хлеба уже доведена до трехсот граммов, нет сахара и масла. Поэтому надлежит крайне экономно расходовать продовольствие, захваченное 1-й горнострелковой дивизией».
Я много ездил по стране в течение этого месяца. Повсюду видишь свежие части. Железнодорожники показывают высокий пример героизма. Неприятельской авиации не удалось дезорганизовать транспорт. В Москве вдоволь продовольствия. Армия питается хорошо. Военные заводы работают без остановки.
Мне пришлось побывать на крупном военном заводе. Рабочие просили меня рассказать о фронте. Для беседы они вырвали час из обеденного перерыва. Они с гордостью рассказали, что с 22 июня у них не было ни одного выходного дня и что наша встреча — это для них «первый отдых».
А инженер, начальник цеха, с 22 июня не ночевал ни разу дома. Так работают миллионы наших людей.
Все живут одним — фронтом, ждут одного — сводки. Народ понял, что дело идет об его жизни и смерти, о самом существовании России, и народ пошел на все жертвы. Он взорвал плотину Днепрогэса с тем же спокойным самоотречением, с которым наши колхозники сжигали свои хаты, когда к их деревне подходили немцы. Сила сопротивления русского народа всегда была огромной. За последние годы сильно поднялся уровень жизни нашего населения. Но русские легко принимают лишения, они примут, если будет нужно, и горшие, лишь бы отстоять родину. Что для наших бойцов любая зима, большие переходы, тяготы полевой жизни? Что для наших рабочих воздушные бомбардировки, отчаянный труд, лишения? Ведь это — дети людей, переживших годы гражданской войны, и это — люди, строившие в неслыханно тяжелых условиях Магнитогорск и Кузнецк.
Мало кто догадывается за границей о моральной и телесной крепости советского человека. Русские всегда любили театр, и наш театр славился во всем мире. Но в жизни русские лишены театральности. Наши ораторы не злоупотребляют пафосом. Героизм наших людей неприметен: он естествен, в нем нет приподнятости, аффекта, позы. Бойцы, совершившие подвиги, не понимают, почему их поздравляют, — для них это естественные поступки. Героическая защита родины для нашего народа — это нечто простое, понятное, не требующее лишних слов. И здесь залог нашей победы.
Я родился в Киеве на Горбатой улице. Ее тогда звали Институтской. Неистребима привязанность человека к тому месту, где он родился. Я прежде редко вспоминал о Киеве. Теперь он перед моими глазами: сады над Днепром, крутые улицы, липы, веселая толпа на Крещатике.
Киев звали «матерью русских городов». Это — колыбель нашей культуры. Когда предки гитлеровцев еще бродили в лесах, кутаясь в звериные шкуры, по всему миру гремела слава Киева. В Киеве родились понятия права. В Киеве расцвело изумительное искусство — язык Эллады дошел до славян, его не смогла исказить Византия. Теперь гитлеровские выскочки, самозванцы топчут древние камни. По городу Ярослава Мудрого шатаются пьяные эсэсовцы. В школах Киева стоят жеребцы-ефрейторы. В музеях Киева кутят погромщики.
Светлый пышный Киев издавна манил дикарей. Его много раз разоряли. Его жгли. Он воскресал. Давно забыты имена его случайных поработителей, но бессмертно имя Киева.
Здесь были кровью скреплены судьба Украины и судьба России. И теперь горе украинского народа — горе всех советских людей. В избах Сибири и в саклях Кавказа женщины с тоской думают о городе-красавце.
Я был в Киеве этой весной. Я не узнал родного города. На окраинах выросли новые кварталы. Липки стали одним цветущим садом. В университете дети пастухов сжимали циркуль и колбы — перед ними открывался мир, как открываются поля, когда смотришь вниз с крутого берега Днепра.
Настанет день, и мы узнаем изумительную эпопею защитников Киева. Каждый камень будет памятником героям. Ополченцы сражались рядом с красноармейцами, и до последней минуты летели в немецкие танки гранаты, бутылки с горючим. В самом сердце Киева, на углу Крещатика и улицы Шевченко, гранаты впились в немецкую колонну. Настанет день, и мы узнаем, как много сделали для защиты родины защитники Киева. Мы скажем тогда: они проиграли сражение, но они помогли народу выиграть войну.
В 1318 году немцы тоже гарцевали по Крещатику. Их офицеры вешали непокорных и обжирались в паштетных. Вскоре им пришлось убраться восвояси. Я помню, как они убегали по Бибикозскому бульвару. Они унесли свои кости. Их дети, которые снова пришли в Киев, не унесут и костей.
«Отомстим за Киев», — говорят защитники Лениграда и Одессы, бойцы у Смоленска, у Новгорода, у Херсона. Ревет осенний ветер. Редеют русские леса. Редеют и немецкие дивизии.
Немцы в Киеве — эта мысль нестерпима. Мы отплатим им за это до конца… Как птица Феникс, Киев восстанет из пепла. Горе кормит ненависть. Ненависть крепит надежду.
Я знаю наших врагов. Моя жизнь сложилась так, что в течение последних пяти лет они все время близко — то надо мной, то рядом. Я видел их в небе Испании и на улицах Парижа. Видел в их логове — Берлине. Видел у нас, под Брянском. Я изучил эту породу.
Гитлер воспитал существ особого рода. Трудно их назвать людьми. Это прежде всего солдаты. Они натасканы на одно — на войну. Они разбираются в военном деле, хорошо вооружены и считают, что война — естественное состояние человека. Их познания в области гуманитарных наук ничтожны. Из гитлеровцев, с которыми я разговаривал, никто не знал имен Шекспира, Сервантеса, Толстого. Им привили отвращение к мирному труду. Это автоматы с автоматами.
Наивно говорить об идеологии гитлеровской армии. Для современного немца географическая карта — это карта кушаний и напитков в ресторане. Их идеология определяется аппетитом. В каждой армии могут быть грабители и мародеры. Но особенность армии Гитлера в том, что ее основа — грабеж. Генералы издают «Правила для отбирания имущества». Офицеры и солдаты с немецким педантизмом записывают в записные книжки и дневники, что именно они награбили за день. Они идут в бой, вдохновляемые предстоящей добычей. Это голодные крысы, которые распространились по Европе.
Население Германии разделяется на тех, кто получает посылки из захваченных стран, и тех, кто их не получает. Экономика Европы изменилась. В центре ее находится мощное государство кочевников. Нацистские кочевники совершают набеги на другие страны. Они оставляют жен и детей дома, шлют им меду и товары. Миллионы немок стали соучастницами мирового грабежа. Я просматривал сотни писем. Когда-то немки были сентиментальными. На письмах были следы слез. Теперь на них как бы следы голодных слюнок. Современные Гретхен требуют, чтобы им прислали русские меха, украинское сало или колбасу, полотно, чулки, мыло. Можно подумать, что их мужья отправились не на войну, а на базар.
Гитлер привил молодым немцам захолустное ницшеанство. Война приучила их к распущенности. Жестокость стала общим явлением. «Когда я расскажу Эмме, как я повесил русскую большевичку, Эмма мне отдастся», — пишет один из этих «сверхлюдей». Другой обобщает: «Женщины любят только жестоких». Садизм стал повседневным явлением. Гитлеровцы спокойно записывают в своих дневниках: «расстреляли детей», «пытали пленных», «повесили партизан». Одна банда выкопала мертвеца на кладбище и глумилась над трупом, о чем участник «забавы» рассказал в своем дневнике между двумя описаниями обедов. Нужно вспомнить темноты немецкого экспрессионизма, фильмы вроде «Доктора Каллигари», чтобы понять, на что способна озверевшая молодежь Германии. Зверства не индивидуальные поступки отдельных солдат. Погромы в ряде городов были организованы командованием. Мы ознакомились с приказом верховного командования, в котором рекомендуется не оказывать раненым русским медицинской помощи.
Для гитлерюгенда, для эсэсовцев, для солдат моторизованных частей война опасный, но веселый спорт, добыча, не оплаченная рабочим потом, возможность пытать и насиловать, посылки женам и невестам, ордена и почет.
Сорокалетние солдаты не похожи на молодых: эти способны задумываться. Они помнят книги и газеты, выходившие до Гитлера. Они помнят также 1918 год и разгром Германии, тогда тоже хваставшей десятками побед. Сорокалетние чересчур много помнят. И Гитлер их не жалует. Они окружены молодыми. Старики — в тылу. Там они ворчат под английскими бомбами. К нам пожаловала немецкая молодежь.
Кто станет отрицать силу германской армии? Технически мощная страна жила одним: готовилась к войне. Рейхсвер поставил Гитлеру кадры. Конечно, военные специалисты не очень-то любят австрийского маляра. Но Гитлер им нужен, как они нужны Гитлеру. Наконец, вся индустрия Европы от Шкоды до Крезо работает на германскую армию. Никогда еще не было на земле такой военной машины.
Мы не склонны преуменьшать силы врага. Вся тяжесть его ударов теперь направлена на нас. В оккупированных странах остались сорокалетние, австрийцы или полукалеки. Немецкая авиация забыла о Лондоне. Немецкие танки забыли про Египет. Перед нами армия, которая в кратчайший срок уничтожила Францию, Польшу, ряд других государств. Мы не отделены от нее океаном. У нас нет и Ла-Манша. Разбойная орда — наши соседи. За сто дней войны немцы заняли много наших городов. Мы пережили ряд испытаний. Нелегко нам было потерять Киев… И все же я уверен в нашей победе.
В боях мы узнали силу и слабость немецкой армии. Воспитанная для грабежа и зверств, гитлеровская молодежь нахальна, требовательна и неврастенична. Исполненные глубокого презрения к миру, немецкие солдаты не ожидали отпора. Они искренне обижены на сопротивление русских. Все они пишут и говорят о «фанатизме» наших бойцов. Те, что участвовали в походе на Францию, особенно возмущены. Они надеялись, что у нас найдется генерал Корап и министры типа Маршандо или Бернагарэ, которые, в свою очередь, подыщут русского Петэна. Вместо этого они видят единение советского народа, отчаянное сопротивление, оказываемое до конца той или иной окруженной частью, пустые города и партизан.
Казалось, немецкие солдаты должны были бы закалиться после двух лет войны. Но эти погромщики остались городскими неженками. Во Франции они ездили по хорошим дорогам, ночевали в гостиницах с комфортом и ели обед из четырех блюд. Здесь им приходится туго. Их пехота не привыкла ходить пешком. Солдаты после переходов в тридцать километров начинают хныкать: они ждали орденов, а не мозолей. Скверные дороги приводят их в ярость. Они жалуются на холодные ночи в лесу или в болотах. А теперь конец сентября — русская зима еще впереди. Немецкие части далеко от своих баз. Дороги с наступлением темноты пустеют: немцы боятся партизан. В декабре будет темно в три часа дня. В большинстве захваченных областей немцы нашли пустыню: все вывезено или сожжено. Немцы пришли к нам за харчем, а солдатам дают после 30 километров марша 300 граммов хлеба. Разнузданная солдатня начинает бесчинствовать, и фельдмаршал фон Лееб, вместо того чтобы принимать парад на ленинградском Марсовом поле, вынужден умолять своих солдат не нападать на немецких часовых, охраняющих склады.
Наглости и аффектированной храбрости немецких войск мы можем противопоставить спокойное мужество русского народа. Ни разу я не слышал бахвальства, выкриков, залихватских песен. Героизм советских бойцов лишен внешнего пафоса, он как бы является продолжением прежней трудовой жизни. Сплошь да рядом, когда поздравляешь героев и дивишься их подвигам, они отвечают: «Иначе нельзя было…» Необычное им кажется обычным. Самопожертвование объединяет всех. Мы видим, как гибнут наши новые школы, библиотеки, заводы. Все это строилось недавно, строилось с огромным напряжением, требовало жертв. И это гибнет. Одно уничтожают немецкие бомбы, другое приходится уничтожать нам, чтобы не оставить врагу. Это делается спокойно — с горечью, но с выдержкой. Так колхозники косили невызревшие хлеба или жгли скирды, когда подходили немцы.
Гитлер рассчитывал на гражданскую войну, на пятую колонну, на распад молодой государственности. Эти расчеты были наивными. Никогда еще не было в стране такой внутренней сплоченности. Горе и ненависть к врагу — нет цемента крепче…
Конечно, танки, минометы, автоматы незаменимы на войне. Наши бойцы идут против врага не с голыми руками. Рабочие на наших заводах работают исступленно, никогда я не видел такой ожесточенной работы. Мы надеемся, что наши технически мощные союзники бросят гирю на чашу весов. Но помимо оружия на войне существуют люди. Боевой опыт Красной Армии растет с каждым днем. Это — мозг. Есть у нас и сердце. Его нет у немцев. Трудно каждый день идти на смерть из-за краденого гуся или из-за честолюбия берлинского маньяка — завод кончается, как в механической игрушке. Наши люди идут на смерть за нечто очень простое и очень значительное: они отстаивают свою землю и свою свободу. Выбора для них нет. Мы либо победим, либо погибнем. Это знает каждый боец.
Сто дней и сто ночей идут страшные бои. Мы живем, сжав зубы. Мы много потеряли. Немцы выиграли столько-то квадратных километров, но они с каждым боем теряют веру в свою победу. А мы знаем: мы их одолеем, перетрем, доконаем. Мы не потеряли ничего от нашей веры. Стоит поглядеть на бойца в блиндаже — спокойного парня, который говорит: «А как же?.. Жить хочется…» Это он говорит перед тем, как выйти навстречу смерти. Огромная любовь к той жизни, которая только-только открывалась перед молодой страной, — вот что должно победить гитлеровских «кавалеров черепа».
Это было в пустом Париже прошлым летом. Я сидел один у радиоприемника. Из Бордо передавали причитания. Мундир старого маршала прикрывал суету изменников и спекулянтов. Первый вор Франции Лаваль резвился развалинах своей родины. Миллионы беженцев метались по вытоптанным полям. Агонизировала, всеми брошенная, французская армия. Мертвый Париж напоминал Помпею. Я слышал топот: это по древним улицам Парижа бродили табуны гитлеровцев. И вдруг донесся мужественный голос: «Я, генерал де Голль, приказываю уничтожать снаряжение и боеприпасы, жечь горючее, не оставлять ничего врагу.
Люди из Бордо подписали позорное перемирье. Франция его не подписала. Франция продолжает воевать, и Франция победит».
Я никогда не забуду этого часа. Я подошел к окну. По улице шли пьяные гитлеровцы. Я взглянул на них другими глазами: это были не победители Франции, но заложники.
В ту ночь немцы праздновали победу над Францией. Гитлер приказал зажечь костры на немецких горах, звонить во все колокола. Париж молчал, униженный изменой.
И только издали раздавался голос полководца: Франция умерла. Да здравствует Франция!
С тех пор прошло почти пятьсот дней. Не бутафорские костры освещают теперь ночи Германии. Нет, это горят немецкие города, подожженные летчиками RAF (английских военно-воздушных сил). У немецких колоколов теперь другой звон: они звонят по мертвым немецким дивизиям, уничтоженным у Смоленска, у Ленинграда, у Киева, у Одессы.
Генерал де Голль теперь не одинок. Пересекают пролив рыбацкие лодки — это подкрепление де Голля. Рабочие Рено и Ситроена ломают станки — это инженерные войска де Голля. Падают сраженные пулями немецкие офицеры — это разведка де Голля. Клокочет, кипит Франция — это тыл де Голля и это его фронт.
Армия де Голля показала себя достойной великих традиций: в Африке сражались дети героев Марны и Вердена. Но с де Голлём не только его полки, с ним рыбаки Бретани и виноделы Прованса, с ним рабочие и ученые, студенты и старики, женщины и подростки, с ним бессмертный Париж.
Каждый день все громче и громче звучит голос французского народа. Напрасно адмирал Дарлан режет головы французским патриотам. Кровь мучеников — это семя: так всходят новые герои. Не адмиралу на минеральных водах уничтожить душу народа, создавшего «Марсельезу». На стенах Парижа висит объявление: тридцать тысяч франков обещают немцы доносчикам. Тридцать сребреников… Но все иуды уже давно на местах как штатные доносчики — в Париже или в Виши. А добровольных доносчиков нет. Ветер рвет клочья презренных афиш.
Каждый день немцы вывозят из Франции дивизии, орудия, пулеметы. Русский народ принял на себя основной удар врага. Мы убиваем тех, кто унизил Францию. Мы убиваем тех, кто сжег Руан. Мы убиваем тех, кто осквернил Париж. Мы убиваем тех, кто на бреющем полете убивал французских женщин и детей. Мы убиваем покровителей Лаваля и хозяев Дарлана. Мы убиваем каждый день тысячи и тысячи гитлеровцев. Мы находим на них следы их преступлений, дневники, в которых они рассказывают, как они измывались над французами в Аваллоне и Аррасе, в Нанте и в Нанси. Мы находим на них французское добро, медальоны и табакерки, слезы и кровь разграбленной, замученной Франции.
С радостью русский народ и Красная Армия узнали о признании генерала де Голля нашим правительством. Ничто не могло ослабить нашу любовь к Франции. Мне приходилось сотни раз рассказывать о падении Парижа студентам, рабочим, бойцам Красной Армии, и повсюду я видел глаза, полные гневом и надеждой. Мы знаем, что Франция жива, что никогда тирольскому маляру не поставить на колени народ Вальми, народ Гюго, народ Жореса, народ Вердена.
Многие французы слышали, как хор Красной Армии исполняет «Марсельезу». Это не только гимн свободной Франции, это и французский гимн всечеловеческой свободе. Он заставляет чаще биться все сердца, влюбленные в свободу.
За Францию умер Жан Катла, герой прошлой войны, солдат 72-го пехотного полка и депутат парламента. За Францию и за свободу.
За Францию и за свободу отдал свою жизнь молодой Колетт.
За Францию и за свободу сражались солдаты де Голля у Мурзука.
За Францию и за свободу борется весь французский народ.
Ему салютуют русские орудия на берегах Невы и Днепра. Мы сражаемся за нашу родину и за свободу мира. Мы сражаемся за наши сады и за освобождение Европы. Мы сражаемся за нашу независимость и за вечную Францию.
Там, за Смоленском, дальше на запад, за логовом зверя — Берлином, за развалинами Рура — Франция, мой любимый Париж. Мы слышим, как бьется сердце Франции. Близится час последнего боя. В ночи с западным ветром доходят до нас слова великого Гюго:
К оружию, граждане!
К вилам, крестьяне!
Оставь свой псалтырь агонизирующим.
Генерал! Ринемся вперед.
«Марсельеза» еще не охрипла.
Немцы говорят о начале новых военных операций. Подождем несколько дней. Не в первый раз Гитлер утешает свой народ обещаниями близкой развязки…
Я хочу сейчас окинуть взглядом не линию фронта с ее загадочными изгибами, но нашу страну.
Прошло пятнадцать недель. Мы много пережили. Цветущие области превратились в пустыню. Не узнать теперь городов — они замаскировались. Не узнать друзей в военной форме. Наше сопротивление изумило мир. Немецкие газеты должны ежедневно объяснять своим читателям, почему поход на Москву не похож на другие походы.
Я много ездил, видел фронт и тыл. Каждый день я встречаюсь с разными людьми: с командирами и бойцами, с учеными и с рабочими, с писателями и с колхозниками, с героями и с обывателями. Я хочу беспристрастно, на час отрешившись от гнева и веры, рассказать о существе нашего сопротивления.
Большой русский поэт Тютчев сто лет тому назад писал: «Умом Россию не понять, аршином общим не измерить…» История нашего народа полна для чужестранца темнотами.
В глубине дремучих лесов люди когда-то создавали дивные города и храмы, гармоничные и светлые, как древняя Эллада. Среди суровых морозов родилась солнечная поэзия Пушкина. В эпоху мрачного изуверства самодержцев русская интеллигенция была передовой. В начале этого века у наших крестьян еще были курные избы и лучины. Но Россия тогда правила передовыми умами человечества: мир ждал, что скажет Толстой.
Я знаю, на что способен русский народ. В 1919 году я видал, как люди толкали руками вагоны — не было паровозов. В 1932 году я видал, как в сибирской тайге строили Кузнецкий завод. Это было настоящей войной: с землянками и с героями, с лишениями и с мучениками.
Война для нашего народа не вскрик, но долгая и тягучая песня. Мы столько мучились, чтобы сменить лапти на сапоги. Мы так гордились электрическими лампочками в деревне.
Но вот настал час, и как смутное атавистическое видение встала перед народом война, ее темь, ее прощания на вокзалах, ее бессонница, ее окопы. Не лишения могут запугать этот народ.
Русский народ никогда не был националистом… Мы не чванливы по природе. Война у нас доходила до сознания народа только как защита своей земли. Так было при Наполеоне. Так случилось и теперь.
Жизнь каждого изменилась. Старухи вяжут и, зевая, кряхтят: «Кажется, фугаска…» Они ковыляют по улицам среди грохота зениток. Они боятся мышей и сквозняка, но не бомб. Дети, играя, тушат зажигалки. Когда воздушная тревога прерывает спектакль, зрители возмущены: они хотят знать, что случилось с героиней — полюбила она героя или нет.
Множество людей ночуют на заводах, в учреждениях, на складах: одни потому, что они так отчаянно работают, что грех потерять два часа на передвижение, другие потому, что они стерегут добро, не хотят на минуту оставить станок или цейхгауз. Это странная жизнь, полусон, военный бивуак. Но пойдите в театр, — все принарядились, и не узнать в балетомане, восхищенном «пуантами», инженера, который спит по три часа в сутки на складной кровати в цеху.
Под бомбами железнодорожники сцепляют вагоны, грузят снаряды, ведут поезда сквозь темные осенние ночи. Когда падают бомбы, люди ругаются, отряхиваются и продолжают работу.
Поговорите с железнодорожником. Он поворчит, что нет его любимого сорта папирос, что ночи холодные, что ему не нравится музыка радиопередач. А это — настоящий герой. Он спас позавчера четыре вагона со снарядами. Только тоскливый вздох расскажет о том, что он не знает, где его семья, — он из Киева…
Что такое партизаны? Обыкновенные русские люди. Их борьба органична — так сопротивляется земля. В ней враги завязают. Через линию фронта каждый день переходят люди. Ползут, чтобы сообщить, где батарея или аэродром противника. Приходят глубокие старики, смутно бормочут: «Там у немца самолеты…» Приходят дети с чертежами.
Я видал старуху. Ее муж повторил подвиг Ивана Сусанина — завел немецкий отряд в болото и там свистом стал звать партизан. Старика немцы застрелили. Про его смерть рассказывала жена: печально, но спокойно, как о неизбежном горе.
Генерал Еременко поздравлял бойца, который вышел из окружения, застрелив при этом шесть немцев. Боец ему ответил: «Товарищ генерал, я должен был пробраться — у меня было донесение товарищу лейтенанту…»
Расчет зенитной батареи чествуют: сбили семнадцать самолетов. Люди просят: «Поспать бы часа три. Потом собьем восемнадцатый…»
Когда отряд Красной Армии входит в деревню, крестьяне несут все: сало, мед, сметану. Я хотел заплатить одной крестьянке за яйца. Она сказала: «Не возьму. Моего кто-нибудь тоже накормит…»
Немцы надеялись вызвать гражданскую войну. Но стерлись все грани между большевиками и беспартийными, между верующими и марксистами: одни защищают время, другие пространство, но и время и пространство — это родина, это земля, это такая-то высота, такой-то рубеж, такое-то селение. За Красную Армию молятся в старых церквах, купола которых затемнены, чтобы не служить приманкой немецким летчикам. За Красную Армию молятся муфтии и раввины. Для старых бабок в деревне Гитлер — это антихрист. Для молодого астронома, шорца, отец которого верил в колдовство и отдавал последнюю овцу шаману, Гитлер — это тьма.
Миллионы людей только-только начинали жить. Это были их первые книги, первые театры, первое счастье. Грохот взрыва отдался далеко окрест: взлетела вверх плотина Днепрогэса. Все отдать, только не быть рабами немцев!
И вот идут в темноте новые эшелоны. Люди под пулеметным огнем копают картошку. Гибнут, но спасают мешок с мукой. Гибнут, но спасают ребенка. Старые люди маршируют с винтовками, жмурятся, хотят быть снайперами. Девушки на высоких каблучках деловито спрашивают, как кидать зажигательные бутылки. Бойцы на фронте в свободные минуты изучают тактику. Между двумя атаками поэты на позициях читают стихи бойцам. В темноте блиндажей рождаются народные полководцы. Стали пресными все слова. Люди доверяют только оружию. Никто не считает жертв. Никто не говорит о лишениях. Народ стал героем, и народ, как рядовой боец, не понимает, что он — герой.
Мы знаем, что немцы глубоко врезались в нашу землю. Мы сумеем пережить дурные сводки. Мы знаем, что хорошие сводки впереди. Мы не тешимся иллюзиями, мы не воюем на ходулях.
Рассказы о доблести наших людей скромны, даже серы. Для литературы это плохо: подвиг летчика, пошедшего на таран, излагается так, как будто речь идет о рыбной ловле. Но для победы это замечательно: нельзя быть героями только по праздникам, победит тот народ, для которого героизм — будни.
Москва — город моего детства. Я хорошо помню Москву прошлого века. Я вырос в тихом Хамовническом переулке. Зимой он был загроможден сугробами. Летом из палисадника выглядывала душистая сирень. В соседнем доме жил старик. Когда он проходил сутулясь, городовой на углу переулка подозрительно хмурился. А студенты и рабочие часто заходили в наш переулок, пели «Марсельезу», что-то кричали перед соседним домом: они приветствовали Льва Толстого. Это была сонная, деревянная уютная Москва с извозчиками, с чайными, с садами.
Я помню баррикады в 1905 году — я был мальчишкой, я помогал — таскал мешки… Я помню бои в семнадцатом. Все это мне кажется далекой стариной.
Москва менялась с каждым годом. Вырастали новые кварталы. Зимой снег жгли, как покойника. Автомобиль сменил санки. Обозначились новые площади. Дома переезжали, как люди, улицы путешествовали. Город казался гигантской стройкой. Его заселяла молодежь, и только воробьи казались мне старожилами, сверстниками моего детства.
Я знал Москву в горе и в счастье, в лени и в лихорадке. Она сохранила свою душу — не дома, не уклад жизни, но особую повадку, речь с развалкой, добродушие, мечтательность, пестроту. Она не похожа ни на один город. Прежде говорили о ней «огромная деревня». Я скажу «маленький материк» — отдельный, особый мир.
Вот узнала Москва еще одно испытание. За нее теперь идут страшные бои. Если пройти по московским улицам, ничего не заметишь: они выглядят, как всегда. Те же переполненные трамваи и троллейбусы, те же театральные афиши на стенах, те же женщины с кошелками. Но лица стали другими: глаза печальней и строже, реже улыбки. Есть старая поговорка: «Москва слезам не верит». Москва верит только делу — не словам, не жестам, даже не слезам.
В первые недели войны Москва многого не понимала. Тогда были слезы на глазах. Тогда были женщины, которые суетились, куда-то тащили узелки с добром, тогда были тревожные вопросы. Не то теперь: Москва, как многие люди, может волноваться перед опасностью. Но когда опасность настает, Москва становится спокойной.
Вчера я был на военном заводе. Я видел почерневшие от усталости лица: работают сколько могут. По нескольку суток не уходят с завода. Каждая женщина понимает, что она сражается, как ее муж или брат у Вязьмы сражается за Москву. Она знает, что именно она изготовляет. Чуть усмехаясь, говорит: «Для фашиста…» Это не жестокость, это скрытая и потому вдвойне страстная любовь: защитить Москву. Когда над кварталом, где находится завод, стоит жужжание моторов, когда грохот станков покрывают зенитки и тот свист, который стал языком, понятным в Москве, как в Лондоне, — ни на одну минуту не останавливается работа. Я спросил одну работницу, сколько она спит, она глухо ответила: «Грех теперь спать. Я что же — сплю, а они — на фронте?..» От работы отрываются только для военных занятий. Как друга, рассматривают пулемет — доверчиво, внимательно, ласково.
Вчера в институте керамики, как всегда, шли занятия: девушки рисовали на фарфоре цветы. Вдруг одна встала: «Нужно учиться кидать гранаты, бутылки с горючим…» Ее все поддержали. Милая курносая Галя говорит мне: «Каждая из нас, если до того дойдет, убьет хоть одного фашиста». Это не бахвальство. Каждый человек волен выбирать судьбу. Москва, как Галя, свою судьбу выбрала: если ей будет суждено, она встретит смерть, с одной мыслью — убить врага.
Актеры Камерного театра разбирают станковый пулемет, а два часа спустя гримируются, играют, повторяют торжественные монологи. Студентки литературного факультета, влюбленные в Ронсара или в Шелли, роют противотанковые рвы. Все это без патетических слов, без криков, без жестов. Героизм Москвы на вид будничен. Москва любила яркие хламиды — для масленицы, для театра, для праздника. Она веселилась в звонкой одежде рыцаря. Она идет навстречу смертельной опасности в шинели защитного цвета.
Сколько испытаний для женских сердец: от утра, когда ждет старуха мать почтальона — у нее четверо на фронте, до вечера, когда молодая мать, прижимая к себе младенца, прислушивается к голосам зениток. Москва всегда представлялась русским женщиной. За Москву, за мать, за жену сейчас сражаются люди от Орла до Гжатска… И женщина Москва подает бойцу боеприпасы, готовая, если придется, схватить ружье и пойти в бой.
Врагу не найти своей, второй Москвы: Москва одна. Я видел, как читали подросткам статью Ленина из «Правды» 1919 года «Москва в опасности». Они слушали угрюмо, потом загудели: «На фронт!» А в это время в московских церквах служили молебны за защитников Москвы, и старушки несли в фонд обороны обручальные кольца и нательные кресты.
Врагу не вызвать паники. Я слышал, как немцы по радио говорили: «Удирают красноармейцы, комиссары, жители». Это мечта Берлина. А Москва молчит. Она опровергает ложь немцев молчанием, выдержкой, суровым трудом. Идут на фронт новые дивизии. Везут боеприпасы. И город, древний город, моя Москва, учится новому делу: стрелять или кидать гранаты. И каждый день на фронтах, не только под Вязьмой, на далеких фронтах — у Мурманска, в Крыму — слышится голос диктора: «Слушай, фронт! Говорит Москва». Это коротко и полно значения. Пушкин писал: «Москва… как много в этом звуке для сердца русского слилось!» Не только под Вязьмой, от Мурманска до Севастополя миллионы людей сражаются за Москву.
Люди столпились, молча читают сводку. Все понимают: настали суровые дни. Что будет с Москвой?..
Сейчас мне рассказали о судьбе связиста Печонкина. Он был на наблюдательном пункте возле Гжатска, продолжал работать. Израсходовав все патроны и гранаты, он передал по проводу: «Работать дольше нет возможности. Немцы напирают со всех сторон. Иду врукопашную. Живым не сдамся».
В часы опасности сказались единство, крепость нашего народа. Несколько лет тому назад возле маленького города меня взял на свою телегу колхозник: согласился довезти до станции. Всю дорогу он ругал местные власти: секретаря районного Совета, начальника милиции, заведующего кооперативом. Я молчал. Вдруг колхозник сказал: «А ты кто будешь? Может быть, шпион? Покажи документ…» Я засмеялся: «Почему?» — «Ругаешь наших». — «Да ведь ругал ты…» И тогда колхозник ответил: «Мне ругать можно. Моя власть, вот и ругаю…» Я вспомнил эту историю потому, что она объясняет силу нашего сопротивления. Не механическая дисциплина, но глубокое народное сознание преграждает врагу путь к Москве.
Дороги из Москвы на запад и на юг: идут в бой свежие части, танки, везут боеприпасы. Эшелон за эшелоном. Регулировщики с флажками. Город ощетинился. Лица строже. В коридорах университета, в фойе театров, в кафе и столовых слышишь разговоры о том, как пользоваться бутылками с горючим, как стрелять из ручного пулемета, как рыть противотанковые рвы.
Бои на всех фронтах — от Орла до Гжатска — отличаются невиданным ожесточением. Пленные говорят, что им обещали: «Возьмите Москву, и будет мир». Немцы идут на смерть, чтобы выпросить себе у судьбы жизнь. Среди пленных попадаются солдаты, две недели тому назад привезенные из Франции и Бельгии. Гитлер оголяет побережье Атлантики. Его расчет прост: бить врагов, пока его враги не объединились. Немецкие танки сделаны не только в Германии, но и на парижских заводах. Немцы там тоже куют оружие против нас.
Красная Армия упорно обороняется. Третий день идут бои севернее Орла: немцы пытаются пройти к Мценску. На Западном фронте немцы прорвались к Бородину. Можно утром выехать из Москвы на фронт и вечером вернуться в редакцию…
Я видел артиллеристов. Они угрюмо повторяли: «В Москву мы его не пустим». Под частым холодным дождем…
Каждый час приносит новые примеры героизма. Лейтенант Васильев, окруженный немцами, крикнул бойцам: «В меня гранатами!» Он погиб, но с ним десяток врагов. Старый колхозник Бойчук приполз, раненный в ногу, чтобы рассказать нашим о расположении вражеской батареи. Танкист Герасимов, когда его танк загорелся, протаранил немецкий танк. Телефонист Коган до последней минуты сообщал о продвижении противника, последним его донесением было: «Ручной гранатой уложил четырех немцев». Так сражаются сотни тысяч бойцов.
Вчера женщины Москвы провожали молодых бойцов, принесли яйца, колбасу, папиросы. Не было слез. Не было и тех слов, которые у каждого на сердце: «Защити Москву!» Все понятно без слов.
Еще недавно я ехал по Можайскому шоссе. Голубоглазая девочка пасла гусей и пела взрослую песню о чужой любви. Тускло посвечивали купола Можайска. Теперь там немцы. Теперь там говорят наши орудия, они говорят об ярости мирного народа, который защищает Москву.
Еще недавно я писал в моей комнате. Надо мной висел пейзаж Марке — Париж, Сена. В окне, золотая и розовая, виднелась Москва. Этой комнаты больше нет. Моя корреспонденция не ушла вовремя, она устарела. Я пишу теперь новую. Пишущая машинка стоит на ящике.
Большая беда стряслась над миром. Я знал это давно: в августе 1939 года, когда беспечный летний Париж вдруг загудел, как развороченный улей. Каждому народу, каждому человеку суждено в этой беде потерять уют, добро, счастье. Мы многое потеряли. Мы сохранили одно: надежду.
Надевая солдатскую шинель, человек оставляет теплую, косматую, сложную жизнь. Все, что его волновало вчера, становится призрачным. Неужто он еще недавно думал, возле какой стены поставить диван, собирал гравюры или трубки? Россия теперь в солдатской шинели. Она трясется на грузовиках, шагает по дорогам, громыхает на телегах, спит в блиндажах и в теплушках. Она ничего не жалеет.
Взорван Днепрогэс, взорваны прекрасные заводы, мосты, плотины, вражеские бомбы сожгли Новгород, они терзают изумительные дворцы Ленинграда, они ранят нежное сердце Москвы. Миллионы людей остались без крова. Ради права дышать мы отказались от самого дорогого — каждый из нас и все мы, народ.
На восток идут длинные составы: станки и поэты, дети и архивы, лаборатории и актеры, наркоматы и телескопы. В 1914 году французское правительство было в Бордо, а парижские такси спешили навстречу марнской победе. В ноябре 1936 года правительство испанской республики уехало из Мадрида в Валенсию. Я пережил горечь этого поспешного отъезда. Но армия тогда удержала Мадрид. Она держала его и потом, два года, под бомбами и под снарядами. Не сила взяла Мадрид — измена. Москва теперь превратилась в военный лагерь: она освобождена от гражданской ответственности. Она может защищаться, как крепость. Она получила высокое право: рисковать собой. В этом значение последних событий.
Я видел защитников Москвы. Они хорошо дерутся… Земля становится вязкой, когда позади Москва, — трудно отступить на шаг. Враг напрягает все силы. За последние дни он кинул в Можайск и в Калинин новые дивизии: из Бретани, из Бордо, из Голландии. Каждый день Москва отбивает массированные налеты немецкой авиации. Много домов разрушено.
На юге немцы подходят к Ростову. Они мечтают прорваться на Кавказ. В эти солнечные дни поздней осени Гитлер торопится. И тихо-тихо в Европе. Только чешские герои и пятьдесят нантских заложников пали на бранном поле рядом с защитниками Москвы…
Я пережил исход из Парижа. Тогда из Франции уходила душа. Отчаянье французской армии, горе десяти миллионов беженцев могли бы родить сопротивление. Они родили равнодушие и старческий лепет Петэна. Неужели Гитлер надеется найти в России Лаваля? Вздорная мечта. У нас есть злые старички, у нас нет Петэнов. И воры у нас есть, но нет у нас Лавалей. Россия, вспугнутая с места, Россия, пошедшая по дорогам, страшнее России оседлой. Горе нашего народа обратится на врага.
Я ничего не хочу прикрашивать. Русские никогда не отличались аккуратностью и методичностью немцев. Но вот в эти грозные часы наши скорее бесшабашные, скорее беспечные люди сжимаются, закаляются.
Я с неделю глядел на разные города, станции, дороги. Наши железнодорожники показали себя героями: сотни поездов под бомбардировкой врага вывезли из столицы все, что нужно было везти. За Волгой, на Урале уже работают эвакуированные заводы. Ночью устанавливают машины. Рабочие зачастую спят в морозных теплушках и, отогревшись у костра, начинают работу. В десятках авиашкол учатся юноши — через несколько месяцев они станут на место погибших. В глубоком тылу формируются новые армии.
Народ понял, что эта война надолго, что нельзя ее мерить месяцами, что впереди годы испытаний. Народ помрачнел, но не поддался. Он готов к пещерной жизни, к кочевью, к самым страшным лишениям. Война сейчас меняет свою природу: из политической схватки, из боев, за которыми мерещилась близкая развязка, она становится воистину отечественной, длинной, как жизнь, эпопеей народа, судьбой каждого, судьбой поколения. Впервые встало перед всеми, что дело идет о судьбе России на многие века. «Долго будем воевать, — говорят солдаты, уходя на запад, — очень долго». И в этих горьких словах наша надежда.
Нельзя оккупировать Россию. Этого не было и не будет. Не только потому, что далеко от Можайска до Байкала. Россия всегда засасывала врагов. Русский обычно беззлобен, гостеприимен, но он умеет быть злым. Он умеет мстить, и в месть он вносит смекалку, даже хозяйственность. Мы знаем, что гитлеровцев теперь убивают под Москвой. Но они знают и другое: их убивают в Киеве, в Минске, в тысячах деревень. Слов нет, Гудериан хорошо маневрирует, но как усмирять крестьян от Новгорода до Мелитополя? Германская армия ничего не завоевывает: она только продвигается из города в город. У нее десятки, сотни фронтов.
Россия особая страна, трудно ее понять на Кайзердамме или на Вильгельмштрассе. Россия может от всего отказаться. Люди привыкли у нас к суровой жизни. Может быть, за границей Магнитогорск и выглядел как картинка. На самом деле он был тяжелой войной. Неудачи нас не обескураживают. Издавна наши полководцы учились и росли на неудачах. Издавна наш народ закалялся в бедствиях. Вероятно, мы сумеем исправить наши недостатки. Но и со всеми нашими недостатками мы выстоим и отобьемся. Тому порукой не только история России, но и защита Москвы.
Уэллс недавно написал: «Мы слишком мало помогаем вам». Мне хочется ответить: «Нет. Вы, может быть, слишком мало помогаете себе».
А наша личная судьба?.. Может быть, врагу удастся глубже врезаться в нашу страну. Мы готовы и к этому. Мы перестали жить эфемерным счетом — от утренней сводки до вечерней. Мы перевели дыхание на другой счет. Мы глядим навстречу трудным годам. Фраза «Победа будет за нами» еще четыре месяца тому назад была газетной фразой. Она превратилась теперь в гул русских лесов, в вой русских метелей, в голос русской земли.
Я привык к беженцам. Уже не первый год Европа кочует. На вокзалах северной России сидят люди. Они из теплой Украины. Где-то далеко их хаты, вишенники. Они спасли подушку и чайник. У них пустые, как бы невидящие глаза. Они похожи на беженцев из Малаги или из Альмерии.
Из Москвы уехал старый профессор. Он растерянно моргает близорукими глазами. Зачем-то он привез электрический утюг жены — утюг бросился ему в глаза. А его работы погибли. Я видал таких же профессоров на берегу Луары…
Теперь я увидел новых беженцев: закочевали станки, заводы. Я видел их в пути. Они ночевали на узловых станциях. Вчера я побывал на новоселье. В нескольких десятках километров от города в пустоши работает большой завод. Там изготовляют авиапулеметы и приборы для сбрасывания бомб. Этот завод не построен здесь, он сюда приехал, это завод-беженец.
Еще недавно здесь была мастерская телег, старых русских телег, связанных со степью, с грязью, с медлительной жизнью захолустья. В кузнице под открытым небом горели печи петровских времен. Построили крыши, залили землю асфальтом, и сложные машины верещат не замолкая.
Завод приехал из Киева. Две недели спустя он был готов. Он выпускает теперь вдвое больше пулеметов, нежели в Киеве. Там инженеры гордились зданием. Здесь тесно, трудно повернуться. Кругом непролазная грязь, бездорожье. Но теперь нужны не красивые здания, теперь нужно одно — оружие. И люди дают оружие.
Десять лет тому назад я видел, как люди строили Кузнецк. Это было суровой эпопеей. Среди тайги росли громадные корпуса. Люди в землянках говорили о садах будущего города.
Тогда люди умирали за мечту. Теперь они умирают за дыхание, за родной дом, за самое простое и за самое нужное.
Рабочие работают по двенадцать часов: две смены. Они приехали из Киева с семьями. Они живут в тесноте. Трудно с продовольствием, но поразительна сила духа. Люди говорят: «Ничего, справляемся. Лишь бы выиграть войну». У всех людей большое горе: не то, что не привезли сахара или табака, не то, что тесно в крохотной комнатке. Нет, их горе другое: родной город узнал вражеское иго. И они лихорадочно спрашивают: «Не слыхали вы, что они наделали в Киеве?»
У одного старого токаря немцы расстреляли в Киеве сына. Он не плакал, получив страшную весть, пошел сразу на работу. Я говорил с ним. Он нежно гладил ствол пулемета, как руку друга. Он повторял цифры производства. Для него работа теперь единственный душевный выход, единственное оправдание того, что он жив, когда его шестнадцатилетний Засюк расстрелян.
Авиаприборы легки и точны. Они похожи на ювелирные безделки. Их делают среди пустыря, среди грязи, их делают люди, потерявшие кров и близких.
Я был на другом пустыре. Там ставят станки из Москвы. Через неделю еще один бродячий завод начнет работать.
Я не раз говорил о силе русского сопротивления. Русский может жить так трудно, что вспоминаешь древних подвижников. Сон России двадцатого века был сном об американской машинной цивилизации. Заводы становились храмами. Но вот настали дни испытаний, и оказалось, что русские могут работать на усовершенствованных станках, как их деды работали в поле с деревянным плугом. Чем глубже заходит враг в нашу страну, тем жестче становится сопротивление.
Мы будем делать пулеметы, самолеты, танки — на бивуаках, в пустыне, в лесах. Мы поразим мир нашим упорством. Но пусть помнят наши друзья за проливом и дальше, за океаном: мы потеряли много наших промышленных центров, мы потеряли приднепровские города с их мощными заводами, руду Кривого Рога, Харьков, уголь Донбасса. Заводы Ленинграда и Москвы ушли на восток. Рабочий из Киева, тот, сына которого убили немцы, делает пулеметы. О нем можно написать чудесную поэму. Но сейчас нам не до поэм. Пусть помнят о судьбе этого токаря рабочие Англии и Америки. Сейчас стыдно уговаривать и поздно доказывать.
Праздник в этом году омрачен развалинами и могилами. Прежде 7 ноября московское радио передавало радиоперекличку городов. Наперебой рассказывали Минск и Владивосток, Архангельск и Одесса о праздничных колоннах, проходящих по разукрашенным улицам. Теперь молчит Минск, молчит Киев, молчит Одесса, молчит Харьков. Среди развалин раздается только топот немецких солдат и плач женщин. Ленинград и Москва встречают праздник на поле брани с оружием в руках.
На этом фронтоне год тому назад висели яркие полотнища. Теперь мусор, щебень — здесь разорвалась фугаска. Под ногами звенят осколки стекла. Год тому назад подростки танцевали на этой площади. Теперь они сражаются на Можайском шоссе. Многие из них погибли… Есть пафос и есть трагизм в этой двадцатичетырехлетней годовщине революции.
Люди моего поколения прожили чуть ли не полжизни до Октябрьской революции. Наша жизнь была как бы расколота пополам. Молодые не знали дореволюционной России. Все, что принесла революция, прекрасного или тяжелого, было для них естественным, как воздух. Они умирают за свою жизнь, за нечто глубоко родное, органичное. Для них революция и родина — одно.
Теперь не время оглядываться назад. Мы лихорадочно ждем сводок. Нас мучает вопрос: что с Тулой? Нам не до исторических оценок. И все же на одну минуту в канун 7 ноября хочется задуматься, вспомнить, взвесить. Было много замечательного. Было и немало ошибок. Иногда превосходно задуманное плохо выполнялось. Но кто осмелится отрицать, что наша революция самое большое социальное движение века, что она изменила огромную страну, что она дала глобус в руки пастуху и спаяла в одно сто народов, дотоле враждовавших? Даже люди, сурово осуждавшие наш строй, с волнением прислушиваются к грохоту подмосковных батарей: неужели тирольскому изуверу суждено разрушить русский дом и русскую мечту?
Мы не скрываем от себя правды. Против нас Германия — страна, в четыре недели победившая Францию, страна, захватившая десять государств, страна, успешно сражавшаяся и в Норвегии, и в Ливии. Германия бросила против нас все свои силы. Ей удалось занять огромные территории. Мы потеряли большие промышленные центры, руду Кривого Рога, уголь Донбасса, заводы Днепропетровска и Харькова. Заводы Ленинграда и Москвы перешли на положение беженцев. Экономика страны поколеблена вражеским нашествием. Миллионы и миллионы беженцев, оставшиеся без крова, заполнили и без того уплотненные города тыла. Жизнь государства и жизнь каждого из нас стала тяжелой. Я внесу в эту картину личную ноту, чтобы она звучала не по-газетному. Погибли мои книги и рукописи — все, над чем я работал. Многих из моих близких и друзей нет в живых. Мои слова могут повторить и другие. Да, мы много, очень много потеряли. И все же мы с верой смотрим вперед. Ветер гасит спичку, и ветер разжигает костер. Горе разжигает русское сопротивление.
Наша вера не слепая. Мы знаем стойкость русского народа. Защита Ленинграда — эпопея, достойная великого города. На Москву с восхищением смотрят народы всего мира, и никогда Москва не казалась такой светлой, как теперь, — затемненная, побратавшаяся с ночью, искалеченная немецкими бомбами. Я видел резервы — прекрасно снаряженные, обученные дивизии. Я видел заводы, эвакуированные из Москвы, которые уже работают на новых местах. Я видел школы летчиков. Я знаю, что такое промышленность Урала, Сибири. «Еще есть порох в пороховницах», — говорили наши отцы.
В Москве на фасаде полуразрушенного бомбой дома висит плакат: «Да здравствует боевой союз СССР и Великобритании!» В маленьком тыловом городе, на бывшей кузнице, где теперь разместился московский авиазавод, ветер колышет полотнища: «Да здравствуют Соединенные Штаты Америки!» Это к завтрашнему празднику… Я хочу сказать моим друзьям в Англии и в Америке: вглядитесь в ночь, прислушайтесь к голосу битвы. Мы не уклонялись от боя. Мы знаем: великим народам суждены великие испытания. Приветствуя в день нашего праздника Англию и Соединенные Штаты, мы даем волю сердцу: мы приветствуем друзей. За столом друзья чокаются. На войне друзья вместе воюют.
Под елкой — убитый немец. Он наполовину занесен снегом. Кажется, будто он, прищурясь, смотрит на восток.
Отсюда три недели тому назад немецкие офицеры разглядывали Москву в полевой бинокль. Я читаю листок «Золдатен ангрифф»: «Москва огромный город. В нем, прославленный своей восточной красотой, Кремль. В Москве много больших гостиниц, театров и кафе…» Кажется, что это «гид», изданный бюро путешествий. Вероятно, немецкие офицеры уже выбирали себе гостиницу…
Они не сомневались в своей победе. Они писали, что заводы Калинина начнут работать весной 1942 года. Их штабы в Ельце, в Алексине, в Белеве обосновались прочно, надолго. На стенах портреты Гитлера, семейные фотографии и непристойные открытки, вывезенные из Парижа… Они раскладывали по шкафам архивы, посвященные боям в Югославии, и летние вещи. Вот ракетка для тенниса… Елка с недогоревшими свечами. На ней звезда. Они пили вокруг елки водку и шампанское. Они верили в счастливую звезду своего фюрера. Они убежали, не успев даже подумать, что с ними случилось.
1941 год был для них победным. Они сожгли Белград. Они надругались над Акрополем. Они захватили Украину и Белоруссию. Они уже выбирали барабанщиков, которые пройдут по проспектам Ленинграда. Они уже спорили, кто первый снимется в Москве на Красной площади. Одиннадцать месяцев они торжествовали, но в году двенадцать месяцев, и двенадцатый оказался для немцев фатальным. Звезда фюрера потускнела.
Вот ведут в штаб пленных. Немцев не узнать. В Париже летом 1940 года я видел беспечных и наглых туристов. Осенью 1941 года в Брянском лесу я видел солдат, усталых, но дисциплинированных. Попав к нам в плен, они боялись не нас, но своего фюрера и своего ротного командира. Теперь это не те немцы. Они смотрят бессмысленными, тусклыми глазами. Они чешутся, ругаются, судорожно зевают. Солдат толкает офицера — хочет продвинуться ближе к печке. Им наплевать на расовые теории, на железные кресты, на «крестовый поход». Они говорят только о холоде, о голоде, о том, что у какого-то Рашке осколок снаряда прободал живот. Они столько просидели вместе со смертью, что пропитались трупным запахом. Это неживые. Их хочется разбудить, растолкать. Вдруг один, встряхиваясь, будто ему нужно скинуть с себя одурь, ругает Гитлера — черная угрюмая брань кипит на его растрескавшихся губах. Немцы уносят легкое вооружение и винтовки убитых, но на дорогах тысячи машин. Одни из них забуксовали в снегу, у других не хватило бензина. Немцы, недавно кричавшие о своем превосходстве («У нас моторы»), отдавали «мерседес» за тощую лошаденку. Их моторизированная пехота наконец-то научилась ходить пешком… Брошены орудия, минометы, ящики с патронами. Это не паническое бегство, но это и не стратегический отход, это — отступление под натиском наших частей. В Волоколамске мы нашли посередине города большую виселицу: восемь повешенных, среди них молоденькая девушка. Такие же виселицы были в Калинине, в Ливнах… У себя к рождеству фашисты ставили на площадях елки, у нас они воздвигали виселицы.
Повсюду приказы — перечень проступков, за которые полагается петля. Достаточно накормить красноармейца или дать ему гражданскую одежду, чтобы попасть на виселицу. Гитлеровцы не пытались заигрывать с населением. Они хотели одного: запугать народ. Но жители русских городов оказались неукротимыми. Многие из них уходили в соседние леса и там, несмотря на суровые морозы, ждали возвращения Красной Армии. Когда немцы взяли Наро-Фоминск, они не нашли в городе ни одного жителя. В Калинине жители не выполняли немецких приказов. Гитлеровцы загоняли женщин в сараи и там расстреливали. Один гараж подожгли — с людьми.
Я читал приказ немецкого полковника Шитника: «Чтобы произвести надлежащие разрушения, надо сжечь все дома…» Сожжен древний город Епифань, Истра, веселая Истра, хорошо знакомая москвичам, — обугленные стены и щебень. Если в Калинине, Ельце, Ливнах остались неповрежденные кварталы, то только потому, что немцы спешили убраться восвояси.
Когда приходят наши бойцы, показываются люди — из лесов, из рвов, из подвалов. Кажется, что в эти короткие зимние дни, в последние дни года, начинается весна. Строят бараки. После долгого перерыва пекут хлеб, и запах свежеиспеченного хлеба веселит, как свидетельство вечной жизни. Старенькая библиотекарша, вся в инее, прижимает к груди несколько спасенных книжек. А час спустя, обезумев от радости, пишет на обороте немецкого плаката: «Библиотека снова открыта». Вставляют стекла. Женщины помогают чинить железнодорожный путь. Из Москвы привезли конверты, крупу, сахар. С каждым днем жизнь плотнеет, становится ощутимой, реальной.
Вечером черна затемненная Москва. Но ярко горят глаза людей: Москва спасена. Москва не узнала горчайшего — плена. Не страшны теперь сирены. Улыбаясь, москвичи украшают скромные елки. Над ними сусальные звезды. И там над домами, под звездами неба, звезды Кремля…
Канун Нового года… Мы не мерим победы на аршины и фунты. Мы не примем четвертушки победы, восьмушки свободы, половинки мира Мы хотим свободы для себя и для всех народов. Мы хотим мира не на пять, не на десять, не на двадцать лет. Мы хотим, чтобы наши дети забыли о голосе сирен. У моего друга, красноармейца, который первым вошел в Волоколамск, жена родила в Москве — осенью. Мальчик провел уже сорок ночей в метро, а мальчику два месяца. И мой друг говорит: «Я умру, чтобы этого больше не было…» Мы хотим, чтобы наши дети рассказывали о танках как о доисторических чудовищах. Не затем мы сажаем сады и строим заводы, чтобы каждые двадцать пять лет их уничтожали буйные кочевники. Это мы говорим, глядя на развалины Наро-Фоминска и Истры. Гитлеровцев мы уничтожим — такова наша новогодняя клятва.