Много незаметного героизма показал советский солдат. На далеком севере, среди камней и пурги, стоят бойцы. Немцы здесь пристрелялись к каждой ямочке. Любое неосторожное движение — это гибель. В такой войне нет ничего потрясающего ум или сердце, но она требует от человека большой выдержки и большого мужества. Неприметен героизм саперов, санитаров, связистов. На сцене война — это выстрелы, знамена, исторические фразы, трубы горниста, мрамор победы. А война сложное и тяжелое дело, здесь и смерть, и сердечная тоска, и хозяйственная забота.
Мы увидели города и села, которые два года были в немецких руках. Навстречу Красной Армии выходят партизанские отряды. Они состоят из сильных и храбрых: это отбор лучших. Мы знаем про их подвиги. Мы знаем про дела «Молодой гвардии». В древние времена таких людей причислили бы к полубогам или к святым. Есть нечто исключительное в самой душевной структуре Зои Космодемьянской или Олега Кошевого. Но мы мало знаем о героизме людей, никак не рожденных для того, чтобы стать героями, о подвигах, которые рождались непроизвольно от простейших и в то же время прекраснейших добродетелей — от верности, от чести, от любви к родине, к соотечественникам, к правде.
Подлинные чувства проверяются в дни испытаний. Каждый школьник знает, что Советское государство — это общее достояние. Но вот настали годы суровой проверки. В городе Золотоноша была больница. В сентябре 1943 года немцы объявили: весь персонал должен эвакуироваться на запад, инструменты сдать немцам, а больницу сжечь. Обыкновенные люди — врачи, фельдшера, сестры, кладовщик, кухарка — начали необычайную войну. Они решили спрятать инструменты, скрыться от эвакуации и отстоять больницу. Они проделали ряд смелых и хитроумных операций. Заведующий больницей доктор Кучерявый, рискуя жизнью, на глазах у немцев вынес три ящика с инструментами. Врачи и служащие закопали эти ящики. Весь персонал скрылся от эвакуации. В городе шли уличные бои. Служащие больницы, убив двух поджигателей, отстояли часть больницы — терапевтическое отделение и кухню. Из огня вытащили операционные столы, и в тот же день золотоношская больница возродилась для новой жизни.
В другой больнице, в городе Гадяче, врач Монбланов вместе со всем персоналом спас сотни жизней. В больнице лежали раненые офицеры. Врач объявил их заразными больными, он искусственно поддерживал у этих «больных» температуру в 40 градусов. Он снабжал их гражданским платьем и документами. Он ободрял их, передавая сводки Информбюро и повторяя: «Скоро наши вернутся». Он говорил это не только в августе 1943-го, он повторял это и в августе 1941 года. Монбланов, другие врачи, сестры, все они хорошо понимали, что их ждет, если немцы узнают о спасении офицеров. Но врачи и сестры Гадяча думали не о себе — о своих согражданах, о своем долге. Трудно быть героем один день в бою, еще труднее быть героем два года среди врагов и предателей. А сколько у нас таких врачей, таких сиделок, таких мужчин и женщин, беззаветно преданных своей родине и своему делу!
28 августа 1943 года возле Люботина летчик Киреев выбросился на парашюте с горящего самолета. Он был тяжело ранен. Немцы видели, куда приземлился летчик. Видела это и Вера Григорьевна Сахно, уроженка города Вильнюса. Она спрятала Киреева в подвале. Пришли немцы, устроили обыск, грозили Вере Григорьевне расстрелом. Она молчала.
В Речице жила семья капитана Урецкого — жена и девятилетняя дочь Лариса. Когда немцы пришли за ними, Урецкая сказала: «Беги, Ларочка». Мать расстреляли, девочка в слезах бродила по городу. Ее приютила Елена Даниловна Богданова. Гитлеровцы узнали, что дочка капитана Урецкого скрывается в Речице. Они вызвали в гестапо Богданову, допрашивали, грозили виселицей. Елена Даниловна не выдала девочку.
Мы часто говорим о дружбе народов. Это великое чувство тоже подверглось страшной проверке. Тяжело раненный офицер морской пехоты Семен Мазур, по национальности еврей, убежал от немцев. Он скрывался в Таганроге. Его спрятала Клавдия Ефимовна Кравченко. Доктор Упрямцев лечил Мазура. Узнав, что раненый офицер — еврей, доктор снабдил его документами одного умершего больного. Доктор Упрямцев спас многих сограждан. В июле 1942 года немцы его расстреляли. На хуторе Красный Боец в Ставропольском крае скрывался от немцев еврей Клубок, 69 лет от роду. Его прятали, рискуя своей жизнью, колхозники — Семенихин, Авраменко, Савченко, Максименко. Когда немцы в Харькове убили всех евреев — стариков, женщин, грудных детей, Марии Сокол удалось убежать с тракторного завода. Она нашла приют у Кирилла Арсеньевича Редько. Он скрывал евреев и жен украинских командиров и за это был повешен немцами. Нет, не чернилами — кровью лучших написаны слова о дружбе советских народов, и никаким темным силам мира не стереть этих слов!
В городе Сумы старая женщина спрятала бюст Ленина. Она вынесла его в тот день, когда пришла Красная Армия. Я не знаю имени этой героини. Но не скрою, с глубоким волнением глядел я на памятник, который пережил годы мрака. Не бронзу спасла неизвестная гражданка, но свое сердце и сердце России.
Мне могут сказать: почему вы рассказали об этих людях? Ведь много других, столь же честных и смелых. Да, очень много. Величье описанных мною подвигов именно в этом. Оставаясь будничными по форме, они полны такого духовного подъема, такой глубины, что благоговейно повторяешь каждое имя. Напрасно наши враги пытаются объяснить свои поражения одним превосходством, количественным или качественным, нашей материальной части. Кроме танков имеются танкисты. Да к танки не растут в степи, их делают люди. С первого дня войны все мыслящие и чувствующие знали, что мы должны победить, потому что за нами высокие добродетели советского человека. Гитлеровцы взывали к самым низким инстинктам, они пытались спаивать, натравливали одних на других, поощряли кражи, лихоимство, доносы. Они нашли кучку предателей, моральных уродов. Но все, что было основного в стране, ее почва и подпочва, совесть народа и совесть каждого отдельного гражданина восстали против захватчиков. Забудем на час о границах, возьмем в обнаженном виде человеческие ценности и, глядя на наши прекрасные победы, с полным правом скажем: это прежде всего победа человека.
Эпилог ленинградской трагедии назидателен: свыше двух лет русский город был в осаде, терпел муки, по сравнению с которыми «страшный год», пережитый когда-то Парижем, кажется идиллией. Немцы пытались завладеть Ленинградом сначала штурмом, потом голодом, наконец, смертоносным огнем артиллерии. Ленинград выстоял, и теперь он наступает. Свыше двух лет немцы закреплялись под Ленинградом. Они соорудили укрепления, казалось бы непреодолимые. Район Мги был немцами сильно укреплен. Они сами говорили: «Почище линии Зигфрида». Но вот Ленинград двинулся, и никакие плотины не смогли сдержать его движения.
Нейтральным обозревателям, которые все еще спрашивают себя: «В чем дело?» — пора понять: Красная Армия теперь сильнее немецкой. Конечно, Геббельс этого не признает, он ведь снова говорит о «перегруппировках». Но вокруг Ленинграда «перегруппировка» состояла лишь в том, что немецкие солдаты из блиндажей переехали в могилы.
Я не хочу сказать, что немцы бегут. Нет, несмотря на всю безвыходность положения, немцы продолжают упорно сражаться — на севере, как и на юге. Подчиняясь приказам, они идут в контратаки. Они пытаются удержать каждую пядь земли. Безнадежность придает им сил, а механическая дисциплина, свойственная немцам, сопровождает их до могилы. Если при всем этом они не могут сдержать натиска Красной Армии, то это объясняется тем, что Красная Армия теперь воюет искуснее противника, она лучше вооружена, наконец, она воодушевлена высокими чувствами, которые удваивают силы каждого солдата. На этот раз немцы не могут сослаться ни на климат, ни на внезапность нашего наступления. Зима стоит необычно мягкая. Наступление Красной Армии продолжается вот уже двести дней, и к удару на севере немцы готовились с октября.
Под Ленинградом у немцев были отборные части: и 126-я ПД под командованием генерал-лейтенанта Гоппе, которого сами немцы прозвали «кровавый Гарри», и авиаполевые дивизии, так называемая «армия Геринга», и эсэсовские дивизии «Викинг», «Галиция». Однако январь 1944-го — не июнь 1941 года: два с половиной года героических боев и ожесточенной работы сделали свое — германская армия ослаблена.
Я приведу несколько примеров. Вот обер-лейтенант Ганс Шведе, командир батальона. Он рассказывает о судьбе 23-й ПД. Эта дивизия в свое время продефилировала по Бельгии и по Франции. Потери были ничтожны: во Франции каждая рота в среднем потеряла по пять солдат. При первом походе на Москву каждая рота в среднем потеряла по восемьдесят солдат. Битую дивизию увезли в Данию. Там она пополнилась. Солдат откармливали, и дивизию прозвали «сливочной дивизией». Год тому назад этих «сливочных» вояк бросили на Волхов. Три месяца спустя в каждой роте недосчитались сорока — пятидесяти солдат. Осенью остатки дивизии были переброшены к Невелю. Здесь «сливочная дивизия» кончилась. Вот приказ командира 262-й ПД: «К сожалению, мы вынуждены были заплатить за славные дела значительными потерями. Ввиду того, что общее положение, как мы знаем, не позволяет в настоящее время произвести укомплектование пехотных полков, командование приказало влить 262-ю ПД в 56-ю ПД. Это для нас тяжелый удар, но мы, как солдаты, понимаем нужды войны». От 39-й ПД осталось четыре роты. Остатки 255-й ПД включены в 112-ю ПД, 333-я ПД включена в 294-ю ПД, а штаб уехал во Францию. Командир 355-й ПД с штабом тоже уехал во Францию после того, как его дивизия была уничтожена. Хватит: список разгромленных немецких дивизий слишком велик для телеграфной передачи.
Итак, во Францию отправляются штабы мертвых дивизий, а из Франции беспрерывно приходят пополнения в виде маршевых батальонов. Немцы перекидывают на восток целые части, находившиеся на западе. Так, 2-й батальон 673-й ПД, охранявший голландское побережье, был неожиданно погружен и отправлен к Днепру. 24-я ТД в октябре отбыла из Болоньи на Украину. Надо полагать, что сто танков — «тигры» и «пантеры» — находилось в Болонье, чтобы задержать движение союзников на север. Офицеры 24-й ТД готовились к обороне Рима. Наступление Красной Армии вмешалось в расчеты Гитлера, а вместо Рима солдатам 24-й ТД пришлось весьма неудачно защищать Кировоград.
Все это говорит о том, что германская армия созрела для разгрома. Решительные удары с юга и с запада ускорят развязку. Один русский офицер шутя мне сказал: «Дело идет к разгрому Германии, и остановка теперь не за немцами…»
В самой Германии люди начинают думать. Кандидат медицинских наук Гельмут Манизен пишет из Марбурга обер-лейтенанту Тило Райндерсу из 3-й ТД: «Наступление на Сталинград и на Баку было столь же ошибочной операцией, как и наступление на Москву ранней зимой 1941 года. Ответственные за эти неудачи должны быть немедленно устранены. Но так или иначе драгоценные человеческие и материальные ресурсы потеряны. Кроме того, потерян раз и навсегда наш престиж во всем мире… Так называемое европейское мировоззрение, которое сейчас пропагандируют в оккупированных нами странах, отвергается ими, как насильно навязанное. Это самое трагическое и тяжелое… У нас много людей, серьезно озабоченных будущим империи… Я не верю больше в победу, которую расписывает гаулейтер Бюркель, такие речи по меньшей мере легкомысленны». Пленный Франц Мюллер показал мне письмо от своего отца. Старик пишет из Граца: «Твое письмо прочитал с большим интересом. Если сокращение фронта пойдет дальше, то ты будешь воевать там, где когда-то воевал я, — в Галиции.
Будь осторожен, когда пишешь. Мы на родине уже давно знаем, что нельзя говорить о том, что думаешь, нельзя говорить даже о действительных неурядицах, а нужно с радостной уверенностью надеяться на счастливое окончание войны. Здесь уже говорят, что теперь дантисты будут выдергивать зубы через нос, так как ни один пациент не решается раскрыть рот…»
Так в начале 1944 года мир присутствует при бесспорном явлении: гитлеровская Германия, истекая кровью, вопит об обороне какой-то крепости и в ужасе ждет возмездия, а Советская Россия, окрепшая в неслыханных испытаниях, мужественно идет к высокой цели: к освобождению Европы от гитлеризма. Можно обижаться на историю, можно восторгаться ею — отрицать ее нельзя. Мы знаем, что есть люди, которым не по душе победы Красной Армии. Порой они скрывают свои чувства, они даже аплодируют. А между тем теперь время не дебатов и не аплодисментов: нужно добить Германию. Этого требует исстрадавшееся человечество.
Одиннадцать лет гитлеровцы клялись своими предками, варварами в звериных шкурах, они воинственно рычали, цитировали вперемежку Ницше и Гитлера, Клаузевица и Шлиффена, имитировали силу и выдавали наглость за эрзац-мужество. Но вот они начинают блеять. Они становятся слезливыми. Они разучивают романс «Жалобы девы». Они прикидываются обиженными сиротами. Вот что пишет майор Виер в пропагандистском бюллетене германского генштаба: «Наши солдаты находятся в узкой щели, часто в открытом поле или в лесных болотах: над ними холодное мрачное небо; вокруг безграничная чужая страна; позади лишь немного солдат — немного по сравнению с теми огромными силами противника, которые наступают; рев, вой, грохот, свист снарядов и мин из тысячи большевистских пушек и минометов, мечущих смерть. Наши солдаты должны устоять, и только изредка наша артиллерия может ответить противнику. А затем, после того как этот ад царит три-четыре часа, выбегают колонны русских с отвратительным хриплым „ура“, идут их танки все в большем и большем количестве с гремящими гусеницами и скрипящими моторами. Бомбардировщики врага неистовствуют почти на высоте деревьев, сбрасывают бомбы, ведут огонь. Пять, восемь, двенадцать вражеских самолетов против одного нашего».
Вы видите, немецкий майор из генштаба разнервничался, как барышня. Я помню, с каким восхищением говорили о грохоте танков и реве самолетов не только немецкие майоры, но даже немецкие девчонки: тогда речь шла об их танках, об их самолетах…
Россия отмечает годовщину разгрома немцев под Сталинградом. Я убежден, что Сталинград был не только перевалом в войне, он был поворотом в истории. До Сталинграда весь мир толковал: «Куда пойдут немцы? О чем будет говорить Гитлер? Каковы цели и планы Германии?» Это началось не вчера. Это началось не с глупого Гитлера, а с умного Бисмарка…
Немецкий бюргер видел миссию своего народа в одном: подчинить мир Германии. Кто забыл постыдные годы 1936–1939, когда Гитлеру кланялись, Гитлера упрашивали, Гитлеру поклонялись, когда человечество сидело у радиоприемников, ожидая, вот-вот раздастся хриплый лай фюрера, когда логово бесноватого стало местом паломничества государственных деятелей Европы?
В Сталинграде погибла не одна армия Паулюса, в Сталинграде погибла мечта Германии о господстве над миром. Дело не только в том, что до Сталинграда немцы шли на восток, а после Сталинграда они знают одно направление: на запад. Дело в том, что после Сталинграда Германия предстала перед миром не как завоеватель, а как гангстер, защищающийся от судебных властей. Никого теперь не интересует лай фюрера. Никто не спрашивает в тревоге: что завтра выкинут немцы? Германия еще владеет десятью европейскими государствами, в ее руках еще несколько украинских и белорусских областей, советские республики Эстония, Латвия, Литва, но каждому ясно, что Германия уже не живет, а доживает. Внимание мира перешло к тем, кто в Сталинграде победил немцев: к Советской России.
Можно, конечно, напомнить о всех фазах сталинградского окружения, подчеркнуть превосходство советской стратегии, подчеркнуть выдержку, спокойствие, ясновзорость командования Красной Армии. Мне хочется сказать о другом: о душе сталинградской победы. Ведь у победы всегда бывает душа. Вальми непонятен без «Декларации прав человека и гражданина». Марна не существует вне культуры и народности Франции. Нельзя объяснить Седан, не разглядев склероза Второй империи. Душа сталинградской победы раскрылась в страшные дни сентября — октября, когда сибиряки или уральцы с левого берега Волги видели огонь смерти и все же шли в бой, защищая в огромной стране крохотную полоску земли, и умирали среди развалин города. В те дни было предрешено дальнейшее: не только гибель 6-й немецкой армии, но и разгром Германии. Я хотел бы, чтобы люди, в течение четверти века с подозрением следившие за жизнью моей страны, как за опытами алхимика или за приготовлением динамитчика, задумались бы: почему освобождение народов Европы от бездушного и дикого ига оплачивается щедрой кровью русских крестьян, пастухов, металлистов, студентов, агрономов и учителей? Народ, избравший как свою эмблему символы мирного труда, в суровые годы стал воином, и, спасая себя, он спас мир. В этом глубокая мораль истории, и мало объяснять сталинградскую победу военными обстоятельствами.
Теперь, сидя у радиоприемника, мы слышим: «Что предпримут русские? Каковы их цели? О чем они говорят?» Можно ответить просто: русские, в отличие от многих других, не столько говорят, сколько воюют. Можно напомнить о победах последних недель, о том, что на севере, у границ Эстонии, и на правом берегу Украины идут суровые бои. Но, конечно, мы о чем-то говорим и мечтаем…
Есть трупный яд, миазмы, которыми наполнен мир. Нельзя допустить, чтобы мертвец заразил хотя бы одну живую душу. Нельзя допустить, чтобы фашисты, спешно переодевшись, умывшись и научившись нескольким жалобным романсам, стали бы снова подготовлять очередное истребление человечества. Мы идем вперед не как завоеватели, но как защитники жизни, свободы, человеческого достоинства.
Кто поймет нас лучше, чем поруганная, но неукротимая Франция? Она знает, как страшны политически моральные пережитки фашизма. Она знает, что ее свобода и независимость связаны с великой очистительной грозой. Она знает, что у нее на востоке есть бескорыстные друзья: герои Сталинграда, освободители Украины, защитники Ленинграда, вся Красная Армия и весь советский народ.
Один американец недавно спросил меня: «Что думают русские о будущем?» Я ему ответил: «Нам некогда — мы воюем». В первую мировую войну была пропасть между фронтом и тылом. Фронт воевал, тыл философствовал и развлекался. В Карпатах шли кровавые битвы, в Петербурге спорили об антропософии, о футуризме, о тибетской медицине. Земля Вердена обливалась кровью, в Париже волновались: падет ли кабинет Вивиани и хороши ли декорации Пикассо к балету «Парад». У нас теперь нет тыла: вся Россия — передний край. Миллионы беженцев третий год живут как бы на полустанках. Рабочие Урала или Сибири работают до изнеможения. Машинисты не спят трое суток напролет, ведут сквозь пургу тяжелые составы. Среди развалин Сталинграда девушки кладут по пять тысяч кирпичей в день. Горняки Донбасса восстанавливают изуродованные шахты. В деревнях женщины, старики, дети борются за хлеб. Нет в стране ни отдыха, ни довольства. Россия сжала зубы: она воюет. Она хочет как можно скорей покончить с войной. Наша земля стосковалась по колосьям, и наши сердца стосковались по василькам. Мирный народ, мы воюем с таким ожесточением, потому что мы ненавидим войну.
Было бы грустно, если бы раздел между фронтом и тылом, пропасть непонимания легли между народами. Теперь нет нейтральных стран, но есть страны-фронт и есть страны-тыл. Я вижу город в одном из средних штатов Америки. Вечером люди, встречаясь, толкуют о мировых проблемах. Они спорят, нужно ли ненавидеть врага. Они обсуждают добродетели и грехи далекой Европы. Один из них, уважаемый владелец аптекарского магазина или представитель страхового общества, говорит, что финны всегда платили кредиторам, что генерал Франко спас Испанию от анархии, что французы выродились, что нельзя разрушать Бенедиктинское аббатство, что Германия все же культурная страна, а большевики все же подозрительные экспериментаторы. Он говорит это не особенно серьезно и не особенно убежденно: он говорит об этом, как о пятнах на луне или как о звездных туманностях. Конечно, он остается хорошим патриотом, он радуется и успешным налетам на Берлин, и победам Красной Армии. Он хочет, чтобы Объединенные Нации разбили Гитлера. Он любит добро и справедливость, но он рассуждает как человек в глубоком тылу. Я хочу рассказать ему и его согражданам, что думают русские о будущем, потому что русские, разумеется, думают о будущем, они думают в те короткие часы, когда выпадает досуг. Они говорят об этом в землянках и в блиндажах, в поездах во время длинного пути, после работы.
Они думают прежде всего, что нужно как можно скорей победить. Будущее России, будущее Европы, будущее мира зависит не только от того, как будет одержана победа, но и от того, когда она будет одержана. Что такое будущее?
Это дети. Каждый день тысячи детей умирают от голода в захваченной немцами Белоруссии, в Польше, в Греции, во Франции. Миллионы детей, попавшие под рабство немцев, дичают: у них нет ни школ, ни моральных норм, ни ласки. Они растут на базарах, они видят виселицы, они крепятся душой. Что такое будущее? Это живые люди. Они гибнут под немцами. Не лучше ли вместо того, чтобы рассуждать о вырождении Франции, подумать о том, что ее виноделы и садоводы, ее рабочие, ее профессора, художники, писатели умирают — одни в концлагерях, другие в Германии, третьи в темных нетопленых домах? Что такое будущее? Это и прошлое. Конечно, обидно, что Бенедиктинское аббатство было обращено немцами в форт, хотя мне непонятно, почему именно на этом вандализме гитлеровцев сосредоточено внимание мира. Разве немцы не разрушили множества изумительных памятников? Я смею заверить американских друзей, что Новгород, разрушенный немцами, достоин большего внимания, чем Монтекассино. Новгород — это Равенна, это Шартр, это София. Но не лучше ли вместо того, чтобы оплакивать погибшие ценности, подумать о спасении уцелевших? Есть только один способ спасти церковь, музей, город — это удвоить силу атак.
Несколько дней тому назад я слышал радиообзор весьма осведомленного комментатора Би-би-си Юэра. Он сказал: «Русские нас учат — не наносите удара прежде, чем вы не будете вполне готовы». Конечно, каждую военную операцию нужно подготовить. Наши союзники это знают сами. Я думаю, что если русские и учат чему-нибудь друзей, то другому: война не арифметический задачник. Тот, кто готовится, дает время для подготовки и своему противнику. Немцы возлагали огромные надежды на Днепр. Это очень широкая река, ее западный берег крут и неприступен. Я был у Днепра, когда русские его форсировали, я могу заверить, что наши войска перешли эту реку не потому, что они хорошо подготовились к переправе, а потому, что не дали времени противнику как следует закрепиться. Русская пехота, не дожидаясь понтонов, переправлялась на досках, на бочках, даже на плащ-палатках, набитых соломой.
Наступление Красной Армии началось 12 июля прошлого года, и оно продолжается. Двести двадцать пять дней непрерывных боев. Пройдено расстояние, равное пути от Кале до Берлина. Наступление происходит на длиннейшем фронте, равном фронту между Осло и Биаррицем.
Так воюет Россия, и она так воюет потому, что действительно думает о будущем, потому, что действительно хочет мира.
Победы Красной Армии приводят в ярость немцев. Они ведь думали захватить Россию в несколько недель, они ведь давно похоронили Красную Армию. Они сейчас не только обозлены, они растеряны: они не могут понять, как глубоко демократическая, народная армия Советской республики бьет профессионалов войны, специалистов по военным походам, знаменитый рейхсвер. Немецкая военщина — это искусственно выведенная порода. Я убежден, что Рейхенау или Рундштедт детьми играли не в прятки, а в охваты. Они воспитывались на магических словах: Клаузевиц — Шлиффен — Канны — клещи. И вот пресловутые «клещи» попали в руки русских, любимец рейхсвера «котел» оказался на нашей кухне, в этом «котле» только что выкипели десять немецких дивизий. Кто станет отрицать военные качества немецкого солдата? С детства они жили одним: подготовкой к войне. Они в мирное время были не штатскими, но только уволенными на побывку, временно исполняющими обязанности рабочих, приказчиков, скотоводов, пивоваров или философов. Мир не видел столь идеальной армии завоевания, как та, что 22 июня 1941 года перешла наши границы.
И вот эту армию бьют русские.
Я понимаю возмущение и растерянность немцев. Я не понимаю смущения некоторых друзей. Порой мне кажется, что владелец аптекарского магазина, о котором я упоминал, любил нас куда больше, когда он думал, что мы слабы. А ведь ничего нет приятней в союзнике, чем его сила. Немцы нашептывают: «У русских, упоенных своими победами, проснулись инстинкты завоевателей». Это низкая клевета. Русский народ никогда не любил войны. Будучи смелым, он оставался миролюбивым. Только тогда, когда враг врывался на русскую землю, когда он оскорблял ломоть хлеба и сон ребенка, русский народ отдавался с душой войне. Так было в дни нашествия татар, поляков, французов. Так случилось и теперь: народ-пахарь, народ-строитель, народ-певец стал народом-воином. Мы не разлюбили серпа во имя меча. Мы научились воевать, чтобы уничтожить носителей войны, но мы не стали от этого ни завоевателями, ни профессионалами походов. Русские солдаты между двумя боями говорят о земле, о льне или о гречихе, о пчелах или о яблонях, о семьях, о свадьбах, о детях, о мирном прошлом и о мирном будущем.
Сила и миролюбие хорошо дополняют друг друга. Двадцать шесть лет тому назад штыки первых красноармейцев отстояли молодую республику от войск кайзера. Тогда слова о братстве многие приняли за слабость, за отречение России. Наша страна показалась кой-кому бесхозяйным добром. Даже румынские бояре под шумок оторвали кусище.
Теперь, когда Красная Армия показала свою силу, разбойники, естественно, встревожены. Но почему смущен владелец аптекарского магазина? Россия не завоеватель. Россия хочет только того, что принадлежит ей по праву.
Любя мир, русские хотят покончить с вечной угрозой германских хищников. Эти мысли связаны с тревогой за наших детей и за будущее мира.
Есть побежденные, у которых победители многому учились. Народы Европы ненавидели захватчика Наполеона, но за Наполеоном виднелась, хотя бы изуродованная, тень французской революции, прогресса, «Декларация прав человека и гражданина». Русские офицеры мужественно сражались против Наполеона. Они вернулись из Парижа, воодушевленные идеей свободы, и десять лет спустя в Петербурге разразилось восстание декабристов. Испанец Риего сражался против солдат Наполеона, но после изгнания французов, воодушевленный идеями, пришедшими из Франции, он вступил в бой с испанскими тиранами.
Что стоит за спиной солдат Гитлера? Убожество, дикость, прусская военщина, мракобесие «расовой теории», аморальность и жестокость. Необходимо зарыть этот труп, не то он заразит своими миазмами землю.
Мы далеки от желания навязать другим наши идеи, наши вкусы, наши распорядки. Различными путями приходят люди и народы к справедливости. Когда мы думаем о необходимости уничтожить фашизм, нами руководит не фанатизм, а душевная чистота и тревога за судьбы следующего поколения.
Недавно исполнилось десять лет со дня фашистского мятежа в Париже. 6 февраля 1934 года было прелюдией к 14 июня 1940-го, когда гитлеровцы вошли в преданный французскими фашистами и полуфашистами Париж. Я был в этом городе и 6 февраля и 14 июня, я знаю, что такое микробы фашизма. Знает ли об этом беспечный владелец аптекарского магазина?
Суеверия распространяются куда быстрее, нежели познания. Лекарства нужно изобретать, изготовлять, переправлять, а микробы не нуждаются ни в лицензиях, ни в пароходах. Расовая и национальная нетерпимость, антисоветизм, страх перед прогрессом, культ грубой силы, преступность проникают из Германии в другие страны. Есть один способ покончить с отвратительной эпидемией: довести до конца разгром фашизма.
Может быть, всего опасней фашист, который стыдится этого наименования, гитлеровец, загримированный гуманистом, яд, подаваемый в бутылке из-под молока. Фашизм в Испании называется фалангизмом, в Германии — национал-социализмом, в Хорватии — «усташизмом», во Франции — «дориотизмом». Но полуфашизм, вернее закамуфлированный фашизм, выглядит еще неожиданнее. Так, в Сербии фашисты называют себя «четниками» и уверяют, будто они борются против фашистов. Так, в Финляндии Таннер именует себя «социал-демократом», хотя на деле это обыкновенный приказчик германского фашизма. Нужно уничтожить сущность заразы, не обращая внимания на ярлычки.
Мы видим, как Европа борется против трупного яда. В Алжире теперь судят слуг Петэна. В Бари итальянцы заклеймили великосветский маскарад вчерашних приятелей Гитлера. Югославские патриоты обличают Михайлевича. Это не партийная борьба. Это не столкновение идей. Это сопротивление живого организма трупному яду.
Легко догадаться, что сделают немцы, когда Красная Армия подойдет к границам рейха. Ведь и теперь многие немецкие офицеры говорят то о 1960-м, то о 1965 годе, — предвидя военный разгром, они уже мечтают о реванше. Они легче предадут Гитлера, чем мечту о господстве над миром. Это специалисты по заменителям: они устроят эрзац-покаяние, эрзац-очищение и эрзац-демократию, только чтобы спасти военный инвентарь, тяжелую промышленность и законспирированный рейхсвер. Герр Шульц вызовет герра Мюллера и скажет: «Завтра вы будете безумным анархистом, вы подожжете церковь и убьете фрау Квачке». А потом герр Шульц станет кричать по радио: «Германии грозит анархия! Необходима твердая власть! Нельзя ослаблять нашу полицию!» Он будет апеллировать и к владельцу аптекарского магазина. Он постарается еще раз обмануть мир.
Русские думают, что в 1960-м и в 1965 году не должно быть новой войны. Нужно похоронить фашизм. Нужно очистить мир от заразы. Нужно отучить германских захватчиков от периодических набегов. Этого требуют могилы мертвых. Этого требуют колыбели детей. От смелости и честности Объединенных Наций зависит облик XX века. Мы хотим, чтобы вторая половина столетия была человечней и благотворней первой.
Я хочу сейчас напомнить об одной давней истории. В 1934 году я получил письмо от неизвестного мне народного учителя с Урала. Он писал о романе Дрие ля Рошеля, который тогда вышел в русском переводе. Изысканный французский писатель утверждал, что «западная цивилизация сгнила». Эти слова возмутили уральского учителя. В своем письме он напоминал о бессмертной сущности французской цивилизации, он писал, что пойдет сражаться за общечеловеческие ценности. Я показал письмо Дрие ля Рошелю. Он прочитал и загадочно усмехнулся. В 1940 году, когда Дрие ля Рошель пал ниц перед Гитлером, я понял, что значила его усмешка.
Таких, как Дрие ля Рошель, к счастью, во французской литературе было мало. Ведь только в эпоху величайшего смешения всех понятий Анри Беро мог сойти за писателя, Андре Жермен — за философа, а Жан Фонтенуа — за француза. Но несчастье французских писателей было в той терпимости, которая была культурным дополнением Мюнхена и «невмешательства». Нет искусства без чувства меры — это знает во Франции каждый школьник. Но одно чувство меры еще не искусство. От Вийона до Рембо, от Агриппы д'Обинье до Гюго, от Стендаля до Золя французская литература жила не в оранжерее, а в мире, среди неистового зноя и лютого холода. Без страсти нет подлинного искусства, как без страсти нет достойной жизни. Французская литература в 20-х и 30-х годах нашего века культивировала некий обязательный скепсис, умеряющий страсти, она жила в умеренном климате, боясь душевных сквозняков, она вычеркнула из своего словаря короткое слово «нет». Одни писатели, как Нарциссы, любовались собой; другие, замыкаясь в своих кабинетах, прислушивались к смутным толчкам своего сердца, причем стены из непроницаемого для звуков материала казались лучшим подспорьем писателя; третьи с лжемудрым видом пришептывали: «Все это было. Все это не интересно». Душевные или физические извращения превращались в нечто первостепенное. Литература тем самым удалялась от народа. Последнему предоставлялись детективные романы, в лучшем случае Пьер Бенуа.
Казалось бы, Сорбонна или копи Пикардии должны быть куда менее чувствительны к потере национальной независимости, нежели среда писателей: ведь химия, физика или труд горняка не связаны с культурными традициями нации, да они и не соприкасаются с эмоциональной природой человека. Но вот после захвата Франции фашистами та же Сорбонна, те же горняки показали себя куда более непримиримыми, чем много почтенных писателей. А ведь для писателя национальный язык — это его мир, и писатель знает, что переживает каждый честный француз. Почему же среди вдохновителей Сопротивления нет многих заслуженных и уважаемых всеми нами литераторов? Мне кажется, потому, что предвоенная литература считала отдаление от народа непременным условием высокого искусства.
В то время, когда французские фашисты яростно протестовали против «санкций», защищая право Муссолини травить ипритом абиссинцев, было обнародовано воззвание представителей французского интеллектуального мира. Под ним я нашел подпись одного известного писателя, которого я считал своим другом. Я написал ему письмо, спрашивая: почему он взял сторону фашистов? Он мне ответил: «Я меняю свои взгляды по десять раз на день, да у меня и нет взглядов…» Он гордился тем, что далек от мира идей. Я не знаю, что он сказал, когда тот же Муссолини напал на Ментону. Вероятно, вздохнул и поглядел кругом: нет ли свидетелей. Ведь отсутствие идей было не чем иным, как трусостью. В борьбе между добром и злом нет «невмешательства»: в такой борьбе нейтралитет — это моральное дезертирство.
Я, да и все люди, горячо преданные французской культуре, мы хотим, чтобы Франция из испытания вышла окрепшей и обновленной. Какой будет завтрашняя Франция — это дело самих французов. Но мне хочется верить, что французские писатели исцелятся от своего греха: от духовного изоляционизма, от обособленности, от лжемудрости. Трудно себе представить, что могут сосуществовать во времени предсмертные письма заложников, кровь франтиреров и литературные упражнения, посвященные тончайшим переживаниям писателя, который горд тем, что, несмотря на немцев, продолжает чирикать. Он думает, что он истинный художник, на самом деле он моральный урод. Глядя на него, хочется сказать: сударь, вы сын того народа, который привел свободу на землю, вы наследник Гюго и вы не отделаетесь шутками, говоря, что вам больше нравится поэтика Малларме; нет, вы должны помнить, что когда Гюго жил на маленьком островке, перед ним трепетал тиран, вы наследник Рембо, и здесь вы уже не можете сослаться на любовь к Малларме, вы должны вспомнить, что юный Рембо умел страдать и ненавидеть.
Горе тому или иному писателю, который пытается теперь уйти в нейтралитет. Место «над схваткой» занято, и не Роменом Ролланом, а Лавалем. В башнях из слоновой кости квартируют немецкие маркитантки. Библейские пророки были поэтами, и они не молчали. Не молчал Гюго. Не молчал Золя. Не молчал Толстой. Пора вспомнить о долге писателя, французский народ ждет горячих слов. Нужно поддержать партизан. Нужно поддержать сопротивляющихся. Не рассуждениями в духе «Нувель ревю франсез», а человеческим дыханием. Жюль Валлес справедливо считал, что слово убивает. Слов великой ненависти ждет народ. Разве не отравляли его перед войной многие писатели? Разве не изображали они Марианну и фюрера как пару влюбленных? Разве не говорили о том, что рабство лучше смерти? Разве в те дни, когда враг ворвался во Францию, не было писателей, которые торжественно сообщали народу, что у них, ввиду возраста, слабый аппетит и что поэтому они не очень страдают от оккупации? Назовем эти времена так, как их назвал один французский писатель, из тех, что не прятались в немоту, как в бомбоубежище: «Время презрения». Теперь пришло другое время: время непримиримости. Франция истекает кровью в неравной борьбе. Пусть зазвенит рог Роланда!
Велик французский народ, и бессмертны его музы. Их не заслонит эрзац-литература эрзац-Франции. Когда падут стены темницы, мы услышим изумительные голоса новых писателей, и они скажут про все, что пережил французский народ в эти неповторимые годы горя и славы.
До войны мир плохо нас знал. Уже свирепствовала фашистская чума, а многие слепые демократы старались оградиться санитарными кордонами не от очагов заразы, а от страны, которая на пути социального прогресса опередила другие. Европе грозило великое затемнение, а дурные пастыри заслонялись от света. Я читал десятки книг, посвященных нашей стране и написанных иностранцами. В них было много живописных анекдотов и мало исторической перспективы. В них поражало отсутствие прозрения, потеря чувства пропорций. Иностранные туристы охотно останавливались на дорожных ухабах, на тесноте в московской квартире, на плохой обуви. Все это было правдой, и все вместе это было ложью: детали мешали авторам разглядеть целое. Они не увидели страну, которая сказочно росла, не поняли, что мы жили на лесах, что обуть двести миллионов труднее, чем обуть двести тысяч, не прислушивались к разговорам в тесной московской квартире, из которых они могли бы понять, что наш народ приобщился к знанию, что он стал хозяином государства. Снисходительно отмечая отсутствие того или иного предмета комфорта, они забывали, что по соседству с нами гитлеровская Германия и что мы должны думать об обороне.
За границей Россию изображали как «колосса на глиняных ногах». Три года тому назад это сравнение приводило немцев в экстаз, и оно заставляло некоторых американцев преждевременно нас оплакивать. Первые месяцы войны как бы подтверждали этот навет: издали люди не видели, что мы отступали, но не уступали, что в беде страна крепла, что заводы, перекочевав на восток, удесятерили продукцию и что солдаты, отходя, думали о наступлении. Теперь салюты Москвы говорят то, что оставалось непонятным чужестранцам, — у колосса крепкие ноги.
Казалось, мы должны были изнемочь после трех лет кровопролитной войны, но даже в самые блистательные эпохи, когда Вольтер льстил Екатерине или когда Наполеон пал под русскими пиками, даже тогда Россия не мнилась миру такой мощной, как теперь. Три года многое изменили. Мы были первыми солдатами Сопротивления, и мы будем первыми кузнецами победы.
Эта победа не далась нам даром. Мы ее оплатили кровью лучших. Мы во многом отказывали себе ради детей. Мы думали, что им суждено счастье. Им были суждены страшные бои.
В поте лица своего мы строили страну. Мы гордились нашими городами. Наша жизнь была необжита, как новая квартира, она пахла известкой, клеем, олифой. Немецкий танкист Гейнц Кальвой из дивизии «Мертвая голова» рассказывает: «Указывая на горящий дом, гауптшарфюрер Лютце кричал: „Этот замечательно горит! Так должно быть со всеми домами“. Мы танцевали и пели вокруг горящих домов»… Да, они превратили в пепел труд поколения. Они назвали «зону пустыни» «высшим достижением немецкого военного гения».
Они отняли у нас реликвии. В Ясной Поляне очи облюбовали дом, где жил Лев Толстой. Они устроили в нем конюшни. В музее Царского Села они устроили вошебойку. Из золота новгородского Кремля они сделали стаканы и пепельницы.
Они украли у нас доверчивость, доброту. Они заставили мирнейших людей благословлять оружие. Мы стали мудрыми, и эта мудрость тяжела, как камень.
Я напомню: это было ровно три года тому назад. Вася с припухлым детским лицом терзался: что лучше — история или лингвистика? Председатель колхоза «Заветы Ильича» мечтал о премии на сельскохозяйственной выставке. В парке культуры ракеты чертили слова счастья. Молодой учитель Бобров шептал Оле: «Мы поедем с тобой в Крым». «К августу достроим поселок», — думал, засыпая, архитектор Чебуев. В пьесе «Машенька» старый профессор бормотал: «Где-то война, а мы трудимся», — и ему аплодировали. Ревновали: она улыбнулась другому. Терзались: трудно снять дачу. Гадали: каким будет июль, погожим или дождливым? На следующее утро (это было в воскресенье) Москва проснулась беспечной, по-летнему растомленной. Мысли шли к сирени, к лесу, к отдыху.
А по дорогам Литвы уже неслись обезумевшие женщины, и кровь пограничников уже горела на зеленой траве. Раздался хрип радио: «Граждане…»
Они долго готовились. Они обдумывали каждый шаг. Мюллер шел в Киев. Шульц шел в Ленинград. Квачке торопился в Москву. Их были миллионы, буйных и кичливых, они в нетерпении перебирали ногами, как застоявшиеся лошади. Профессора Иены, Марбурга, Гейдельберга, Бонна им читали лекции: о дворцах Петербурга, о свойствах русского чернозема, о древнем пути в Индию, об уральской руде. Они стояли в городах растерзанной Польши: студенты, скотоводы, пивовары, метафизики, колбасники, дуэлянты, воры, полицейские, сверхчеловеки, коммивояжеры, педерасты и бароны.
Среди них был Шрамке, который стащил в Париже восемь пар часов, Штольц, который изнасиловал пятнадцать полек, и Гайнц, который, взобравшись на Акрополь, отбил у Афродиты мраморный палец. У них были справочники: «Русские — низшая раса, созданная для повиновения».
У них были словарики: «Давай корову. Становись к стенке. Ложись со мной спать. Копай могилу». У них были компасы, чтобы не заблудиться в сибирской тайге. У них были карты, чтобы пройти напрямик в Иран. У них были мощные танки, пикирующие бомбардировщики, порхающие минометы и автомобили всей Европы. У них были оберфюреры, зондерфюреры, штурмбанфюреры, ротенфюреры, штандартенфюреры, шарфюреры, штафельфюреры, группенфюреры, и у них был фюрер, ефрейтор, который плюнул на Европу с Эйфелевой башни. В самую короткую ночь года они ринулись на восток. Они стреляли из автоматов в детей. Они давили танками женщин. Они жгли города. Они плыли, ползли и летели.
Это было всего три года тому назад. Как давно это было! Защищая Ленинград, погиб председатель колхоза «Заветы Ильича». Учитель Бобров убит у Сталинграда. Его Оля — связистка, сейчас она в Румынии. Архитектор Чебуев — командир саперного батальона, он дважды был ранен и прославился при переправе через Днепр. Вася не стал ни лингвистом, ни историком, он — разведчик. Автора пьесы «Машенька» убила бомба. Люди теперь гадают: каким будет июнь и где мы начнем наступать?
Чтобы глина стала кувшином, надо ее обжечь. Суда смолят и сталь остужают. Мы узнали закал. О зрелом гении говорят: «Он достиг детской простоты». Это неточно: есть простота начала и есть другая простота — мудрости. Между ними часто вся жизнь. Кто знает, как далеко мы шагнули за три года? На полях боя мы увидели то, чего не было в книгах. Жизнь оказалась проще и сложнее. Суровый солдат улыбнется ребенку или цветку, но сотни вздорных радостей и ничтожных горестей, три года тому назад волновавших его, теперь в нем вызывают пренебрежение. Он понял, что счастье не электрическая лампочка (повернешь — и вспыхнет), а та искра, которую высекают из кремня. Он теперь предпочитает чащу проложенным дорожкам. Он узнал, что слова условны, а кровь вязка. О человеке говорят: возмужал. О народе мы скажем: возрос.
Есть связь между душевным опытом каждого фронтовика и знаменами гвардии. «Прицел меньше один», — говорит лейтенант, он вызывает огонь на себя. Он не ищет смерти и не боится ее, он понял, что смерть входит в жизнь наравне с цветами и девушками. Этот лейтенант не философствует — ему недосуг, он говорит о дистанциях, о почте, о щах. Но он и впрямь стал философом: он осознал жизнь.
У нас были до войны высокие идеи, богатейшая страна, таланты, возможности. Нам порой не хватало одного: опыта. В каждом деле важен не только замысел, но и выполнение. В боях наш народ научился выполнять задуманное. Ведь если ошибется наводчик, если поспешит снайпер, если замешкается танкист, битва будет проиграна. Я знаю многих майоров, которые начали войну как рядовые. Важнее другое: рядовой 1944 года не прежний рядовой. На груди у нашего народа маршальская звезда. Вот почему армия, отступавшая летом 1941 года, теперь стучится в ворота Германии.
Из тех немцев, которые 22 июня 1941-го перешли нашу границу, немного осталось в живых. У ветеранов в голове коллекция географических названий. Где только они не побывали! Будь они туристами, они могли бы сказать: «Мы достигли своего». Но это не туристы, это завоеватели. Много ли им пользы от того, что они увидали горы Кавказа, пески Египта, Волгу и Днепр? А надписи на немецких крестах от Сталинграда до Байе и от Карелии до Ливии — это адрес-календарь вчерашней Германии. За спиной у них развалины немецких городов. О том ли они мечтали? Они шли в Индию, в Сибирь, и вот они на тех самых местах, где три года тому назад готовились к походу…
Они теперь говорят об обороне, значит, они потеряли войну. Англичане в 1940 году могли стойко ожидать вторжения: они знали, что защищают свой остров, свои права, свою свободу. Когда немцы дошли до Волги, мы не пали духом: мы защищали русскую землю и Советское государство. У немцев не может быть того высокого сознания, которое позволяет в беде сохранить бодрость. На Германию никто не нападал. Мы идем к ним как истцы и как судьи. Нельзя быть подвижником с отмычкой в кармане и с детской кровью на руках. Германия была сильна, пока она завоевывала, для набегов росли ее дети. Но напрасно Гитлер рассчитывает на душевную силу неудачливых налетчиков.
Год тому назад немцы еще не понимали всего значения Сталинграда. Они готовились к наступлению на Курскую дугу. Они думали отыграться «тиграми» и «пантерами». Это наступление длилось недолго, и оно было последним наступлением Германии. Теперь немцы угрюмо гадают: где им будет нанесен очередной удар? Наше наступление на Выборг и взятие его лишний раз напомнило, что пришла пора решающих штурмов.
Три года войны на нашем фронте подготовили операции союзников в Нормандии. Американские корреспонденты удивленно отмечают, что среди пленных немцев — подростки и пожилые. Это не потому, что немки двадцать пять лет тому назад не рожали сыновей. Это потому, что двадцатипятилетние немцы убиты в России. Теперь ничто не спасет Германию от окружения — ни «летающие снаряды», ни порхающие фон Папены. Котантенская операция подходит к концу, за ней последуют крупнейшие битвы. Французские партизаны терзают захватчиков. В Италии немцы начинают походить на итальянцев: по пленоспособности и бегоспособности. Все это только начало, но как это начало близко к концу!
Я не говорю, что развязка будет легкой. Перед нами не абстрактный немецкий народ, а вполне реальная многомиллионная банда убийц… Перед нами фашисты, связанные круговой порукой. Они ищут лазейку. Они хотят сыграть вничью. Они мечтают отложить партию на двадцать лет. Они будут яростно отбиваться, и последние «четверть часа» будут тяжелыми. Но все равно мы будем в Берлине: это было предрешено 22 июня 1941 года, в тот самый час, когда немцы на нас напали.
Нас ведет туда справедливый гнев. Наша земля и прежде видала захватчиков. Петр пил за побежденных шведов. Русские, придя в Париж, ласкали детей наполеоновских солдат. Разве можно сравнить наци с шведами Карла или с французами Бонапарта? Обдуманно, спокойно, аккуратно немцы совершали свои бесчеловечные дела — чтобы освободить Россию от русских, чтобы показать свое расовое превосходство, чтобы развлечься. Простить можно живого человека, а не робота, не мастера «душегубок», не «банщиков» из тех бараков, где немцы газами убивают женщин. Можно простить за себя, не за детей. В Мариуполе 20 октября 1941 года немцы повели несколько тысяч жителей на казнь. Обреченным приказали раздеться. Крохотный Владя, не понимая, что его ждет, кричал: «Мама, мы будем купаться?..» Кто посмеет простить за Владю?
В Симеизской обсерватории немцы устроили конюшню, и на площадке, где астрономы изучали ход светил, солдаты испражнялись.
Мы не хотим разбивать телескопы Иены. Мы не хотим жечь дом Гёте. Мы не хотим мазать губы немецких детей синильной кислотой. Мы ходим одного: очистить мир от преступников. Мы хотим надеть на Германию смирительную рубашку. Мы хотим прийти к ним, чтобы никогда больше они не пришли к нам. Этим мы спасем не только русских детей и Советский Союз, но все человечество.
Три года страдает моя земля… Я не знаю, каким будет день, когда мы войдем в Берлин, — знойным, дождливым или студеным, но я знаю, что, проходя по унылым казарменным улицам немецкой столицы, каждый из нас вспомнит июньское утро, жизнь, рассеченную пополам. Надломив саблю над головой Германии, мы скажем: больше никогда!
Трудными лесными дорожками понеслись к Минску, обгоняя врага, танкисты-тацинцы. Партизаны им указывали путь, строили мосты. Полковник Лосик говорит: «Шли мы там, где только зайцы ходят». Работали над дорогой все, от бойцов до генерала. В одни сутки прошли 120 километров; вышли в тыл к отступавшим немцам: началось великое побоище. Свыше трех тысяч немецких машин с танками и самоходками шли по дороге в четыре ряда. Они не ушли: ни танки, ни машины, ни солдаты.
Когда наши танкисты ворвались с северо-востока в Минск, немцев было в городе больше, нежели наших, но эти немцы были уже деморализованы: блуждающие солдаты успели заразить паникой минский гарнизон, и город был быстро очищен от врага.
Когда я приехал в Минск, город горел. Взрывались дома. А жители уже выходили из подвалов, приветствуя освободителей. Кажется, нигде я не видел такой радости, как в Минске. Кто скажет, что значит пережить три года фашистского ига?.. А танкисты уже были далеко на западе. Еще не успели убрать у Толочина мешанину из железа и трупов, как началось новое побоище между Минском и Ракувом. Там я видел тысячи и тысячи машин, искромсанных танками и авиацией. Клубы пыли были начинены немецкими приказами, письмами, фотографиями голых женщин — всей той бумажной дрянью, которую таскали с собой недавние завоеватели.
А танкисты неслись дальше, и с трудом я их догнал по дороге в Лиду.
С завистью сказал мне капитан Мюнхарт, старый немецкий штабист: «Взаимодействие всех видов оружья обеспечило вашу победу». Это не был «фриц-капутник», нет, капитан еще пытался себя утешать надеждой если не на победу, то на какой-то «компромиссный исход», но о нашем военном искусстве он говорил, как будто изучил наши передовицы. Он, бесспорно, был прав. Могли ли танкисты пройти от Орши до Немана без нашей авиации? Командиры авиачастей находились в танках. Летчики были глазами наступающей армии. Прекрасные перспективные фотоснимки ежедневно показывали пути отступления немцев. Огромную роль сыграли «ИЛы»: они сразу нарушили связь врага, уничтожили его радиостанции. Гитлеровский солдат особенно нуждается в управлении; предоставленный себе, он мгновенно превращается из дисциплинированного солдата в босяка. Немецкие офицеры и генералы, потеряв связь со своим командованием, окончательно растерялись: Минск был давно в наших руках, а они еще пытались прорваться к Минску.
Как всегда, самое трудное выпало на долю пехоты, и справедливо говорит генерал Глаголев, старый русский солдат: «Прославьте нашего пехотинца». Его прославят историки и поэты. Сейчас я коротко скажу, что наша пехота шла по сорока километров в сутки, что протопали солдатские ноги от Днепра до Немана, что пехотинцы выбивали немцев из дзотов, гнали болотами и лесами, штурмовали тюрьму Вильнюса, от стен которой отскакивали снаряды, и, не передохнув, пошли дальше.
Что вело их? Что гонит вперед? Я слышал, как запыленные, измученные люди спрашивали у крестьянок: «Милая, далеко отсюда до Германии?» Бойцы говорили мне: «Хорошо бы в армейской газете каждый день печатать, сколько еще километров до немецкой границы». Сколько? Недавно отвечали: двести. Потом полтораста, сто. Потом… И со вздохом облегчения шептал при мне старшина: «Подходим…» Кроме техники, кроме стратегии есть сердце, и для сердца не было еще такой неотразимой цели — это главное направление возмущенной совести.
Нужно пройти или проехать по длинной дороге от Москвы до Минска и дальше до Вильнюса, чтобы понять тоску солдатского сердца. Мертва земля между Уваровом и Гжатском: ни человека, ни скотины, ни птицы. Потом начинается «зона пустыни»: сожженные и взорванные немцами Гжатск, Вязьма, Смоленск. Снова поля боя и могилы, мины, проволока. Потом скелет Орши, развалины Борисова и разоренный, изуродованный Минск. И дальше все то же: пепелища Ракува, Молодечно, Сморгони. Но есть нечто страшнее и развалин, и обугленных камней, и самой пустыни: путь гитлеровцев — это путь страшных злодеяний.
Когда наши вошли в Борисов, они увидели гору обугленных трупов. Это было в лагере СД. Там фашисты держали полторы тысячи жителей — мужчин и женщин, стариков и детей. 28 июня, накануне отступления, палачи сожгли обреченных. Часть они погнали к Березине, на баржу, и баржу, облив бензином, подожгли: преступники еще развлекались накануне своей гибели. Чудом спасся инвалид с деревяшкой вместо ноги Василий Везелев: он выкарабкался из-под трупов. Он рассказал проходящим бойцам о трагедии Борисова. И, слушая, бойцы говорили: «Скорей бы в Германию…»
В Борисове бойцы шли мимо Разуваевки, где гитлеровцы в течение трех дней расстреляли десять тысяч евреев — женщин с детьми и старух. Дойдя до Минска, бойцы увидели лагерь для советских военнопленных в Комаровке; там немцы убили четыре тысячи человек. Минчанин танкист Белькевич узнал в Минске, что фашисты накануне убили его сестру, семнадцатилетнюю Таню. Нужно ли говорить о том, что чувствует Белькевич? Вот деревня Брусы. Была деревня — теперь пепел. Бойцы обступили старика Алексея Петровича Малько. Он рассказывает: «Вчера… Сожгли, проклятые… Двух дочек сожгли — Лену и Глашу». У Ильи Шкленникова гитлеровцы, убегая, сожгли мать и четырехлетнюю дочь. И снова угрюмо спрашивают бойцы: «Далеко ли до Германии?»
Возле Минска есть страшное место — Большой Тростинец. Там гитлеровцы сожгли трупы свыше ста тысяч удушенных евреев. Их привозили в душегубках. Немцы называют эти машины сокращенно «ге-ваген». Недавно немецкие инженеры усовершенствовали душегубку: «ге-книп-ваген» — кузов для быстроты опрокидывается, выбрасывая трупы удушенных. Желая скрыть следы преступлений, палачи в Большом Тростинце жгли трупы, вырывали закопанных и жгли. Убегая, они убили последнюю партию, сожгли и, спеша, недожгли. Я видел полуобугленные тела — голову девочки, женское тело и сотни, сотни трупов, сложенных как дрова…
Я много видел в жизни, но не скрою — я не мог шелохнуться от горя и гнева. Сказать, о чем думали бойцы в Тростинце? Была здесь справедливость: на Могилевское шоссе прорывались окруженные немцы. Рассвирепев, наши бойцы дрались с особенной яростью. Гитлеровцы не ушли от расплаты: снаряды, мины, авиабомбы, пули настигали палачей. Был жаркий день, и нельзя было дышать от трупного смрада: сотни немцев еще валялись вдоль дороги. Быстро передвигаются танки и мотопехота, но всех быстрей идет Справедливость: это она привела нашу армию к Неману и за Неман — к окрестностям границы.
Я пишу эти строки из Вильнюса. Красавец город уцелел. Можно бы долго описывать его монастыри, сады и узкие старые улицы. Наполеон сказал о церкви святой Анны в Вильнюсе: «Я хотел бы унести ее в Париж». Гитлер не эстет, а заправский поджигатель. Он не успел, однако, сжечь город. Правда, отдельные дома немцы подожгли: огнем они пытались остановить наши части. Я был свидетелем уличных боев в городе. Немецкие солдаты, взятые в плен, повторяли одно: «Фюрер приказал держаться…» Фюрер сулил своим солдатам помощь: «Идут танки». Но танки не пришли…
Вильнюс пытались удержать свежие немецкие части: войска, сражавшиеся у Витебска и Орши, были уничтожены. Гитлер привез 170-ю ПД. Пришла из Кенигсберга 765-я ПД. Когда город был уже окружен, прилетел генерал-лейтенант Штаэль. Наконец, Гитлеру пришлось снять некоторые силы из Нормандии: в Вильнюс были сброшены на парашютах полки 2-й авиадесантной дивизии. Пленные, с которыми я разговаривал, еще недавно находились в Абвиле, охраняя стартовые площадки для самолетов-снарядов. Хотя немецкие газеты уверяют, что фюрера теперь интересует куда больше запад, нежели восток, фюрер счел необходимым перебросить толику своих солдат из Нормандии в Литву.
Иностранцы могут удивляться ритму нашего наступления: он действительно чудесен. Я не стану сейчас говорить о танковых операциях, я только укажу, что за десять дней наша пехота прошла 400 километров с боями. Почему? Достаточно послушать, как наши солдаты спрашивают крестьян: «Далеко ли еще до Германии?» Близость границы окрыляет усталых пехотинцев. Не снаряды пробили толстые стены вильнюсской тюрьмы, в которой засели немцы, но ярость солдатского сердца, близость Германии и близость развязки.
За границей некоторые думают (или, вернее, хотят думать), что победы даются легко. Эти «оптимисты» твердят о разложении германской армии. Действительно, немецкие войска, попавшие в минский «котел», представляли собой довольно жалкое зрелище. Но нельзя принимать результаты за первопричину: не потому мы разбили немецкие армии, что они были деморализованы, нет, они стали деморализованными потому, что мы их разбили. Накануне нашего наступления немцы в Витебске и в Орше были уверены в своей победе. Ведь это были еще не битые немцы. Они кричали из окопов: «Рус, начинай». Генералы отдавали приказы: «Русское летнее наступление должно начаться со дня на день. Мы не отойдем ни на шаг». Удар был сокрушительным. Я видел линии немецкой обороны, которые тянулись в глубину на десятки километров. Они не уступали «атлантическому валу». Они были прорваны в несколько дней, а после этого наши танки и кавалерия кинулись на запад.
Попав в окружение, немцы еще мечтали о спасении, у них были и «фердинанды», и «тигры», и опытные генералы. Облава длилась добрую неделю. Я видел бои с окруженными немцами, порой жесточайшие: автоматическая дисциплина и тупость, присущие гитлеровской армии, сказались особенно ясно в эти дни. Наши войска были в 200 километрах западнее Минска, а немцы, находившиеся на востоке от этого города, еще рассчитывали прорваться к своим. В плену многие сохраняют тупую веру если не в победу, то в какой-то «компромисс». При мне сдался немецкий генерал-лейтенант Окснер, командир 31-й ПД. Он был переодет в солдатскую форму. Он мне спесиво заявил, что он «прорвал французскую оборону Седана и завоевал Туль». Потом он стал говорить, что «маленький 90-миллионный немецкий народ успешно борется против трех больших государств». Командир 130-й ПД Кутервальд, говоря о перспективах, сказал мне, что немцам, может быть, придется «несколько отодвинуться на запад», так как «во Франции мало французов и много свободного места». Многие солдаты верят в чудодейственную силу «секретного оружия» и в победу на западе. Словом, было бы безумием рассчитывать на моральное перерождение фашистской армии. Мы, однако, можем быть подлинными оптимистами: мы видим ее физическое уничтожение. Я видел горы неприятельских трупов: фашисты, шагавшие по улицам французских, бельгийских, датских городов, гнили под солнцем июля.
Наши армии теперь находятся в непосредственной близости от границ Пруссии. Разумеется, эти границы на славу укреплены, но справедливо сказал мне генерал-полковник Глаголев: «Линии сами не защищаются, линии нужно защищать…»
Неудержимо рвется Красная Армия на запад.
Теперь ничто не спасет Гитлера от расплаты. Я верю, что замечательные победы, одержанные в течение одного месяца нашими войсками, придадут еще больше сил нашим союзникам. Мы прошли за этот месяц путь, равный пути от побережья Нормандии до Кельна. Мы уничтожили десятки лучших немецких дивизий. И мы идем на Берлин.
Две недели я провел с наступающими войсками в Белоруссии и в Литве. Прошло время, когда нас удовлетворяли описания эпизодов, сделанные наспех военными корреспондентами, и еще не настало время для той эпопеи, где художественные детали создадут нечто целое. Мне хочется рассказать о самом главном. Весь мир спрашивает себя: что произошло в течение последних недель? Ведь еще недавно немцы были на полпути между Оршей и Смоленском, а теперь Красная Армия за Неманом, и она спешит, окрыленная тоской, гневом, надеждой, к границам Германии.
В предместье Вильнюса, на кладбище Рос, был сборный пункт для военнопленных. Шел дождь, и осыпались чересчур пышные красные розы. У ворот стояли партизаны — светловолосый литовский крестьянин и смуглая девушка, еврейка, студентка Вильнюсского университета. Каждые десять минут приводили новых пленных. Они глядели тусклыми непонимающими глазами. Бой не замолкал: он шел за дома, за улицы в центре города. Немцы сидели на старых могилах среди мрамора и буйной высокой травы. Один из них, капитан Мюллерх, уныло говорил мне: «Что случилось? Три года тому назад мы шли на восток, как будто вас нет. Мы не хотели вас замечать, и мы одерживали победы. Теперь мы поменялись ролями: вы идете на запад, не замечая нас. И я спрашиваю себя: есть ли мы?..» Он долго что-то бубнил под дождем. Вдруг раздался острый невыносимый звук: упала ворона, раненная где-то на соседней улице и долетевшая до кладбища Рос, чтобы умереть у ног завоевателя.
На следующий день летний дождь сменился осенним. Было очень хорошо. Я шел по городу к западной окраине. У лазарета Скрев еще разрывались мины: последние группы немцев пытались защищаться в лесочке. Горели дома. На тротуарах лежали тела убитых жителей. Мне запомнился мертвый старик: он сжимал в руке палку. Потом мы увидели трупы немцев, брошенные машины с барахлом, шампанским и пипифаксом, с пистолетами и наусниками, с железными крестами и банками крема «для смягчения кожи».
Мы прошли в центр города, и необычайная его красота потрясла меня: древний замок, костелы в стиле барокко, холмы и старые тенистые деревья, старые женщины, молящиеся у Острой Брамы, и юноши-партизаны с гранатами, узенькие средневековые улицы, напоминающие Краков, Вену, Париж, улицы писателей и дом, где родился Мицкевич, изогнутые жеманные святые костелов Казимира и Анны и мемориальная доска на православном соборе, напоминающая, что здесь, в городе Вильно, император Петр Великий в 1705 году присутствовал на молебствии по случаю победы над Карлом XII, постоялые дворы, где стояли гренадеры Наполеона, красота женщин и певучий язык, — крайний запад нашей державы.
А бойцы шли в атаку. Я увидел на груди бронзовые медали с зелеными ленточками: это были сталинградцы. Они проделали путь от Волги до Днепра, и теперь они прошли к Вилии, и каждый из них знал, что он идет через Неман к Шпрее. Это не эпизод, это даже не глава, это торжественное начало эпилога.
Я скажу еще об одной встрече, чтобы стала яснее грандиозность происходящих событий. Желая оправдать себя, Гитлер говорит немцам, что Нормандия его интересует куда больше, нежели Белоруссия или Литва. Но вот на лес близ Вильнюса посыпались парашютисты. Зрелище напоминало карикатуру на лето 1941 года. Я не знаю, надеялся ли Гитлер с помощью этих солдат отстоять город? Интересно другое: парашютисты, солдаты 2-й авиадесантной дивизии, прилетели в Вильнюс на «Ю-52» 8 июля из Нормандии. Я разговаривал с пленным парашютистом Альбертом Мартинсом из 6-го полка названной дивизии. За несколько дней до своего злосчастного приземления он находился в Абвиле и охранял стартовые площадки пресловутых самолетов-снарядов. Если Гитлер вынужден отправлять солдат из Нормандии в Литву, значит, наше наступление его весьма и весьма занимает…
Что же приключилось на центральном участке нашего фронта? Ошибочно думать, будто победа далась нам легко, будто против нас оказались морально подточенные немцы. Мы встретились не только с мощными оборонительными сооружениями, но и с отборными войсками противника. На юге гитлеровцы были обескуражены рядом поражений. Немец на Донце с ужасом вспоминал Дон, на Днепре он помнил Донец, и, дойдя до Буга, обремененный мрачными воспоминаниями, он становился легким на подъем. Иначе выглядели гитлеровские солдаты, защищавшие Витебск или Оршу: им не раз удавалось отбивать наши атаки, и миф о немецкой непобедимости, давно похороненный на Украине, еще жил в Белоруссии. За два дня до наступления, 21 июня, фельдфебель Иоганн Штольц писал в дневнике: «Русские явно готовятся к чему-то. Пусть сунутся — это будет красивое истребление всех советских сил…»
Каждый, кто видел рубежи немцев, знает, что не искусство фортификаций подвело Гитлера: у немцев было достаточно времени для сооружения оборонительных линий, и немцы не спали. На двадцать — тридцать километров в глубину шла немецкая оборона. Защищали эти рубежи такие крепкие части, как, например, 78-я штурмовая дивизия, слывшая среди немцев неодолимой.
Немцы ждали удара, но не знали, когда и где в точности он будет нанесен. Они думали, что наступление начнется в южной Белоруссии. А когда немцы стали перебрасывать войска с Припяти на Березину, двинулся Первый Белорусский фронт.
Артиллерийской подготовке предшествовала сильная разведка боем. Противник выдвинул на передний край все свои силы. Зверь побежал на охотника, и охотник не прозевал — сила артиллерийского огня была необычайной, по 200–300 стволов на километр.
Если бы германское командование поспешило отвести свои войска после первых поражений на запад, может быть, ему удалось бы спасти часть живой силы. Но гитлеровцев еще раз погубила их спесь, их недооценка нашей мощи. Они цеплялись за землю, и земля их проглотила. Пленный генерал-лейтенант Окснер, командир 31-й ПД, возмущенно мне говорил, что его дивизия не дрогнула под натиском — «дрогнули соседи». Приятель генерала Окснера генерал Дрешер, командир 267-й ПД, говорил своим штабным офицерам: «Нас подвели другие дивизии». Ганс кивает на Карла, а Карл на Фрица. Тем временем наши части быстро продвигались на запад. Когда были преодолены все линии немецкой обороны, в чистый прорыв были пущены конница и крупные танковые соединения. Танкисты генерала Ротмистрова, генерала Бурдейного и генерала Обухова выбрались на простор и понеслись к западу.
Можно бить врага, гнать врага, но, битый и отступающий, он способен собраться с силами и дать отпор. В Белоруссии произошло нечто другое: враг был уничтожен. Гитлеровцы, защищавшие Витебск, Оршу, Могилев, не ушли на запад: они остались в земле, либо сидят в сотнях лагерей близ фронта, либо вчера отнюдь не торжественно продефилировали по улицам Москвы. Генерал армии Черняховский, один из самых молодых и блистательных генералов Красной Армии, человек, который воюет с вдохновением, справедливо сказал мне: «На этот раз мы не ограничились освобождением территории и уничтожением вражеской техники, мы уничтожили всю живую силу противника». Я напомню, что генерал Черняховский бил немцев и у Воронежа, и на Днепре: у него имеется шкала для сравнений. Напрасно сводки Гитлера говорят об отходе, об очищении городов — немецких дивизий, сражавшихся на Центральном фронте, больше нет. Войска, пытавшиеся было оказать сопротивление в Вильнюсе, не были никогда в Белоруссии — те, белорусские, Гитлер сможет увидеть только во сне.
Через несколько дней после начала наступления немцами было потеряно командование: десятки дивизий превратились в десятки тысяч блуждающих солдат, которые уже защищали не тот или иной рубеж, а только свою шкуру.
Корреспондент агентства Рейтер сообщает из Гранвилля о беспорядках в Сен-Пэр-сюр-Мэр: 1 августа там разыгралось сражение между сторонниками «сотрудничества» и сторонниками Сопротивления. К вечеру патриоты одержали верх и арестовали 25 «сотрудников». Но тогда пришли американцы и освободили 18 арестованных.
Это маленькое происшествие представляет большой интерес: оно заставляет задуматься над будущим Франции. А кто в мире может себе представить будущее, не зная, какой будет Франция?..
Ни одна из захваченных Гитлером стран не знала столь глубокого, столь организованного предательства. Квислинг или Мюссерт — это босяки. В Польше гитлеровцы не нашли даже Квислинга. А во Франции немецкими гаулейтерами являются люди, хорошо известные всем. Не мелкий воришка возглавляет предприятие Виши, а маршал. Если в других странах мы можем говорить о частном предательстве, о темном прошлом того или иного проходимца, то во Франции приходится признать наличность групповой измены. Верхушка французского довоенного общества оказалась частично гнилой. Немцы нашли изменников оптом: с дельцами, с генералами, с журналистами и с политиками. В Норвегии дело об измене можно передать обыкновенному уголовному следователю. Во Франции изменой придется заняться народу. Разница не только количественная. Если герцогиня Люксембурга оказалась более непримиримой, нежели президент Французской республики, если Виши стало нарицательным для определения легализированного предательства, то мы вправе говорить о гангрене. Петэн опаснее Лаваля, а «умиротворители» в Алжире, в Нью-Йорке или в Лондоне опаснее Петэна. Виши не только в Виши. Виши — это терпимость по отношению к измене и нетерпимость по отношению к народу, это возвращение к эпохе «Drôle de guerre», попытка замести все следы и сжечь улики.
Ведь и немецкие генералы, бунтующие против Гитлера, тщатся выйти сухими из реки. Это люди той же породы, что и вишийские крысы, которые пытаются застраховать себя дружбой с племянницей кузена голлиста или с каким-нибудь американским туристом.
Нельзя очистить Европу, не очистив своего собственного дома. Люди, которые хотят воспрепятствовать чистке во Франции, проявляют бесчеловечную снисходительность к немецким детоубийцам. Это логично: тот, кто милует лакея палача, не обидит и самого палача.
Беспримерные страдания выпали на долю французского народа. Он вынужден был сражаться безоружный или плохо вооруженный. Он вынужден был ежечасно доказывать свое право на существование. Он показал себя героем.
Подвиги партизан заслонили в сознании человечества черное лето 1940 года, кровь заложников, героизм юношей и девушек, мужество рабочих, священников, профессоров, домашних хозяек, крестьян, героизм всего народа. Предатели и полупредатели не только чернят имя Франции, они способствуют принижению ее государственной независимости. Сен-Пэр-сюр-Мэр без двадцати пяти местных лавалей — это коммуна свободной и непримиримой Франции. Тот же Сен-Пэр-сюр-Мэр с двадцатью пятью лавалями — это нечто вроде крохотного Рима, в лучшем случае колония для исправляющихся, доказательство моральной и политической несамостоятельности.
Для того чтобы Франция вновь обрела свое величие, она должна покончить и с предателями и с теми, кто под маской терпимости пытается спасти живой труп, — с людьми «сотрудничества», с друзьями Виши. Как это ни странно, Петэн, видимо, устойчивей фюрера: Гитлер уже морально низвергнут, вскоре он будет уничтожен и физически. А о Петэне и о духе Петэна еще спорят…
Несколько дней тому назад обнаружены две крупные «фабрики смерти», на которых немцы уничтожили миллионы обреченных: в Бельжце у Равы-Русской и в Люблине. Среди умерщвленных на этих «фабриках смерти» немало французов. Одни из них были присланы как «коммунисты» — сторонники и участники Сопротивления, другие были привезены как евреи. Французские рабочие из Лилля, студенты Нанси, девушки из Парижа и Лиона, евреи из Прованса, много веков прожившие там и не отличавшиеся от других французов ни обликом, ни выговором, ни тем паче мыслями или чувствами, они были привезены в Бельжц или в Люблин. В Бельжце убивали электрическим током, в Люблине — газами. Убитых жгли. В Люблине был убит Леон Блюм. Его видели за несколько дней до казни. Он таскал доски руками, на которых больше не было ногтей. Он долго не понимал всей опасности фашизма. Но когда смерть постучалась в ворота Франции, когда они пришли к дому Блюма, старик показал, что он не Фроссар, не де Монзи, да и не Шотан…
Когда будет завершено освобождение Франции, мы узнаем, сколько беззащитных замучили фашисты. Скажем уже теперь: их убили не только Гитлер, но гитлеровцы. Скажем уже теперь: к смерти невинных причастны не только фашисты, но и все сторонники «сотрудничества». Фабрикант, который поставлял немцам ружья, полотно или консервы, — лакей палача, и его руки во французской крови. У Франции есть совесть, и эта совесть возмущена. Когда-то в Европе говорили, что издали виден маяк — факел свободы при входе в нью-йоркский порт. Пусть поглядят американцы: в ночи Франции они увидят яркий свет — ненависть и гнев накалили сердце Франции. Страна свободы, страна девяносто третьего — это не только то, что они думают. Это не только светлое небо Иль-де-Франса, зелень Лимузена и чепцы бигуденок, и это меньше всего парфюмерия Грасса или ночные заведения Монмартра. Это фригийский колпачок, это жажда справедливости, и это те борозды истрескавшейся земли, похожей на губы жаждущего, которые требуют крови предателей.
От большой радости пропадают слова, а мне нужны слова: я хочу сказать Парижу про ту большую радость, от которой слова пропадают…
Неужели сейчас на углу авеню Гоблен и бульвара Сен-Марсель кто-то выкрикивает: «Се суар»?..
Я встречаюсь с Парижем после четырехлетней разлуки. Я видел, как Париж уходил из Парижа. Это было в тот страшный июнь. Я видел гитлеровцев на бульварах. Что меня тогда поддерживало? Я знал, что Париж победит.
Я не был одинок: вся Россия верила в Париж. Россия переживала захват гитлеровцами Парижа как оскорбление. Когда я приехал из Парижа и рассказывал о предательстве, об исходе населения, о генерале Денце, о горе Парижа, Москва слушала мои слова в глубокой тоске. Потом фашисты напали на нас. Четвертый год мы ведем жестокую борьбу. Но и в самые тяжелые дни мы не забывали о Париже. Это все-таки изумительный город! Без него на свете темно и грустно. И Гитлер думал превратить такой город в эдем для померанских скотоводов!
Париж не мог говорить, но русские знали, что Париж живет и борется.
Мы освобождали города Украины или Белоруссии. Я видел вдали Париж серый и розовый в час рассвета, я знал, что, освобождая Киев, или Смоленск, или Гомель, мы освобождаем и Париж. Это знали все офицеры, все солдаты Красной Армии. Друзей Парижа нельзя сосчитать, их слишком много. Может быть, они никогда не видели прекрасного города, но это все же друзья Парижа: ведь они любят свободу и красоту, смелость и улыбку.
Часто я допрашивал пленных немцев, у которых были в кармане свежие номера «Паризер цейтунг» Они жаловались: «Париж теперь не тот… Французы нас не любят…» И, слушая эти вздохи, я был горд за Париж.
Отрадно было видеть поля и дороги, покрытые трупами завоевателей: вот эта дивизия стояла в предместье Парижа. Наши солдаты говорили. «Эти больше не поедут в Париж». Мы сражались за нашу землю, но мы не забывали про Париж.
На живых и мертвых гитлеровцах находили фотографии: они снимались в Париже, спесивые и тупые. Они снимались рядом с Эйфелевой башней — как фюрер. Мертвые, они валялись на нашей земле. Живые, они плелись в лагеря для военнопленных, почесываясь и хныча. Я не знаю, какая именно союзная дивизия первая приблизилась к Парижу. Я знаю другое: сколько немецких дивизий истребила Красная Армия. Между Москвой и Парижем были тысячи километров. Но Москва помогла Парижу.
Мы знали, что Париж не сдался. Мы знали, что Париж борется. Мы салютовали его героям нашими орудиями: мы уничтожали захватчиков. Мы знали, что словами не помочь в такой беде. Мы не пытались образумить фашистов. Мы их убивали. Пожалуй, это единственный способ их образумить. Вот почему мы праздновали освобождение Парижа как общую победу. Красная Армия тоже в ней участвовала, в этой победе.
Были на свете люди, которые не верили в Париж. Или, может быть, они не хотели верить? Может быть, они считали, что Париж стоит не только мессы, но и панихиды, что Париж можно превратить в огромный Монте-Карло? Эти слепцы не знали Парижа. Один русский офицер мне сказал: «Париж — это не пробка от шампанского, как думают многие, — хлоп, и все. Нет, Париж — это огромная бомба замедленного действия, она еще взорвется…»
Бомба взорвалась. Дни августа вошли в историю. Париж превзошел себя. И Красная Армия — в Румынии, в Карпатах, на Висле, в Латвии — торжествовала. Хорошо сказал мне об этом русский солдат: «Когда мы узнали, что Париж прогнал немцев, мы так обрадовались, как будто самый лучший товарищ вернулся назад в роту…» Освобождение Парижа для нас — это возвращение старого друга.
А мне от себя хочется добавить: я счастлив, что дожил до этих дней. Теперь я могу спокойно вспоминать июнь 1940-го — он перечеркнут. Я как бы обхожу улицы милого мне города, я встречаю друзей, разговариваю с седыми камнями и с мальчишками. И, просыпаясь утром, я говорю себе: какое счастье — у нас всех снова есть Париж!
Узнав о присвоении двум молодым французам самого почетного звания, существующего теперь в России, Героя Советского Союза, многие призадумаются. Дело не только в орденах на груди храбрецов, дело в морали истории. Я не стану спрашивать: думал ли виконт де ля Пуап, что его сын будет именоваться Героем Советского Союза? Но я спрошу: думали ли в дни Мюнхена рядовые французы, что дружба двух народов, казалось разъединенная ржой клеветы и недоверия, будет скреплена кровью и станет неодолимой? Присвоение двум французским летчикам высокого звания не только справедливая награда двум отважным летчикам, это символ дружбы двух великих народов.
Я хочу еще раз напомнить о том, когда именно к нам приехала первая группа летчиков «Нормандии», среди которых были Марсель Альбер и Роллан де ля Пуап. Это было осенью 1942 года. Теперь мы в Венгрии и Восточной Пруссии, а тогда немцы были на Волге и на Кавказе. Решение о создании французской авиачасти, которая должна сражаться в России, было принято незадолго до того — летом 1942 года. Тогда немцы стремительно продвигались на восток. О, разумеется, теперь у Советской России нет недостатка в друзьях, ведь Сталинград позади, все уже проверено и взвешено. За столом победителей всегда тесно. Но мы умеем отличать друзей в беде от людей, пришедших «на огонек» победных салютов. Сражающаяся Франция была с нами в лето и в осень 1942 года — до Балкан, до Немана, до Днепра и до Сталинграда. Тогда-то приехали к нам летчики «Нормандии», и я помню, как с ними я слушал по радио первые сводки нашего зимнего наступления на Дону. Потом «Нормандия» принимала участие в крупнейших операциях у Орла, у Смоленска, у Березины, у Немана. Дело, конечно, не в арифметике: что значила группа даже самых умелых и самых отчаянных летчиков в гигантских битвах, где миллионы столкнулись с миллионами? Дело в дружбе, в том душевном движении, которое дороже народам всех речей и всех деклараций, дело в этой крови, которая была пролита на русской земле. И никогда Россия не забудет, что французы, летчики «Нормандии», пришли к нам до Сталинграда.
И никогда не забудет Франция, что мы ее оценили и признали до Страсбурга, до Парижа, в те дни, когда многие на свете говорили: «Франция кончена». Не было таких неверящих среди нас. Мы верили во Францию, когда еще не было ни партизан, ни армии. Мы знали, что Франция возродится, что она будет большой и свободной. Мы не экзаменовали Францию, не рядили Марианну в детское платьице, не подвергали ее испытаниям. Мы молоды, но мы знаем историю, мы знаем, например, что такое Вальми. Мы верили во Францию, как мы верили в свободу. И Франция этого не забудет.
Мы радуемся блестящим победам французской армии, освободившей Эльзас. Мы радуемся единству французского народа, его душевному подъему и здравому смыслу, которые сказались еще раз теперь. Я люблю Бельгию, ценю трудолюбие и упорство бельгийцев, преклоняюсь перед смелостью бельгийского народа в годы оккупации. Но Бельгия — маленькая страна, ей нелегко отстоять свою самостоятельность. А Франция — великая держава. У нее были тюремщики, у нее никогда не было опекунов. И французы отбили контратаки пятой колонны, которая пыталась разбить единство французского народа, тем самым посягая на независимость страны. Мы ничего не хотим от Франции. Мы не стремимся навязать французам наши идеи, наши порядки. Мы жаждем одного: чтобы Франция была Францией. И люди, которые посягают на нашу дружбу, — не французы, это воскресшие Боннэ, это «Матен» или «Жё сюи парту», превратившиеся в «устные газеты» парижских салонов, это клеветники, которым немецкие марки дороже французского достоинства. Франция их выметет, как «иллюстрирте» или коробки из-под сигарет, оставленные захватчиками в парижских домах. Франция — это Марсель Альбер и Роллан де ля Пуап, а не те поставщики немцев, которые теперь, прикидываясь патриотами, мечтают о днях Виши или хотя бы, на худой конец, о свинце брюссельских жандармов.
Я верю в крепость нашей дружбы, потому что Герои Советского Союза — это герои Франции, потому что слюна клеветы не смывает крови самопожертвования.