Николай Михайлович ПОЧИВАЛИН
ЛЕТЯТ НАШИ ГОДЫ
Роман
1
Когда я выбегаю на перрон, скорый Москва - Ташкент уже смирнехонько стоит на пути.
Мягко постукивая, везет аккуратно уложенные посылки проворный автокар; неестественно крупными шагами носятся от киоска к киоску пассажиры в пижамах, прижимая к груди бутылки с кефиром и жареных куриц в промасленной бумаге; неторопливо плывет красная фуражка дежурного.
Юрка стоит у своего вагона, касаясь ногой огромного рыжего чемодана с накладными ремнями, и разговаривает с молоденькой проводницей. Лица его мне не видно, но это, конечно, Юрка. Высокий, в легком синем плаще, с копной все таких же черных, слегка вьющихся волос.
- Юрка!
Юрка вскрикивает, чемодан отлетает в сторону, и пока мы по-медвежьи обнимаемся, выворачивая друг другу руки, я разглядываю приятеля. По-азиатски загорелое, с желтизной, лицо, тронутые сединой виски, золотые коронки и совершенно прежние - из-под густых бровей - блестящие и темные, как переспелые вишни, глаза. Нет, кроме глаз, неизменными остались еще и добродушнейший курносый нос и широкие, расплывшиеся в улыбке, губы; стоит, кажется, смыть горячей водой этот крепкий, с желтинкой, загар, а с ним морщинки и изморозь на висках, заменить респектабельные коронки на молочные фасолины юношеских зубов, и Юрка снова станет таким, каким я знал его много лет назад.
- Узнал? - смеется Юрка и, так же пытливо оглядев меня, явно деликатничает: - Меняемся, старина, меняемся!...
Несколько минут спустя мы едем в такси; поглядывая по сторонам, Юрка с живым любопытством поторапливает:
- Ну, давай, давай - хвастай, что за Пенза твоя!
Я начинаю с самой высокой ноты: важный промышленный центр, химическое машиностроение, дизели, часы, велосипеды, крупное жилищное строительство... но машина свернула уже с центральной улицы, бегут деревянные домишки с палисадниками. Юрка посмеивается. Чудило такой, он судит по тому, что видит, а я рассказываю, имея в виду не только, какой город сейчас, но каким он был прежде и, главное, каким он должен стать вскоре.
- Нет, ничего город, - лукаво успокаивает Юрий. - -4 Правда, ничего!..
...Вот так, дорогие мои, погожим июльским утром встретил я своего приятеля, с которым закончили в 1939 году среднюю школу в городе Кузнецке, неподалеку от Пензы, и с тех пор ни разу не виделись. И сразу хочу предупредить, что моя повесть - всего-навсего простой, почти документальный рассказ об этой встрече и о других встречах, которые она вызвала. Рассказ о наших сверстниках, которых время свело когда-то под крышей 10-го класса "А" и затем разбросало по разным концам страны. Рассказ без добавлений и приукрашиваний - с хорошим и плохим, с большим и малым, с веселым и грустным, как все это испокон веков собирается под одним сводом, имя которому - жизнь...
Но продолжу по порядку.
Я несколько раз щелкаю в прихожей выключателем - он у нас что-то капризничает, Юрий знакомится с моими домочадцами, снимает плащ. В коричневом хорошо сшитом костюме, в белой сорочке и коричневом - в тон костюму - галстуке он кажется сейчас еще крупнее.
- Проходи, проходи, - тяну я его за руку.
- Подожди. - Юрка щелкает выключателем раз, другой, хмыкает. Хозяин! Давай отвертку.
- Да брось ты, идем.
- Давай, говорю, отвертку.
Повесив пиджак, Юрка поддергивает рукава сорочки, ловко вывинчивает шурупы.
- И не стыдно? - шепотом корит меня жена. - Безрукий совсем...
- Теперь порядок, - удовлетворенно объявляет Юрка; свет в прихожей дважды подряд загорается и гаснет.
Потом мы обедаем и, обманывая самих себя, шумно пьем коньяк, на две трети разбавленный минеральной водой: оба мы сердечники; Юрий отказался и от табака и сейчас украдкой втягивает широкими ноздрями жидкий дымок фильтрованных сигарет.
Ты хоть расскажи, где работаешь, кем, кто ты? - прошу я.
- Хм, сложный вопрос. Как бы тебе на него лучше ответить? - Юрка пытливо глядит на меня. - Работаю главным конструктором. Довольно далеко отсюда... Делаем вещи, которые, говоря фигурально, помогают тебе спокойно писать... - Словно извиняясь, приятель разводит рукой. - Все, дружище.
- Ну и шут с тобой! - как можно равнодушнее говорю я, в душе определенно досадуя: это всегда так заманчиво узнать о том, чего знать не полагается.
Все это, так сказать, подступы к главному разговору, который мы, не сговариваясь, приберегаем под конец.
- Выкладывай, кого из наших встречал? - спрашивает Юрий.
И вот мы отправляемся в увлекательное путешествие по собственной юности, с завидной легкостью пробегая туда и обратно по светлым мостам протяженностью в двадцать лет. Худощавые, подвижные, озорные, мы стоим у черной классной доски, танцуем старинные вальсы на новогоднем вечере, азартно спорим на комсомольских собраниях, а потом, взявшись за руки, всем десятым "А" идем бродить по ночному Кузнецку. Украдкой касаемся теплых локотков наших юных подружек, которые никогда не станут нашими женами; струятся в майском небе загадочные звезды, звенят в гулком весеннем воздухе незримые крылья наших помыслов и надежд...
- Стоп, стоп! - останавливается Юрий. - Фотография цела?
- Что за дурацкий вопрос! Конечно.
- Тащи сюда.
Отодвинув закуски и рюмки, мы кладем на стол большую, пожелтевшую по краям фотографию и, стукаясь лбами, начинаем разглядывать ее.
Фотограф расставил нас в четыре яруса. Позади стоят самые рослые ребята, в том числе и Юрий - гвардия нашего класса; затем - пониже, середнячок, в котором нахожусь и я, остроскулый, близоруко прищурившийся (фотографироваться в очках казалось стыдно), до смешного непохожий на нынешнего. В третьем ряду сидят педагоги, а еще ниже в самых непринужденных позах устроились девчата.
С теплым чувством разглядываем мы лица друзей, с которыми проучились десять лет и с которыми буйно планировали свое будущее. Ну, что же! Времени свойственно многое переиначивать по-своему; не у всех у нас жизнь сложилась так, как думалось, хотелось, иных уже и вовсе кет на свете, хотя нам, живым, только-только стукнуло по сорок. Особенно поредел наш гвардейский ряд...
Юрий всклень наливает две рюмки коньяку, поднимается.
- Давай, дружище, неразбавленного.
Выпив, Юрка отламывает половину таблетки валидола и, посасывая ее. задумчиво говорит:
- Валька Тетерев, Шура Борзов... Какие ребята были!
В белых рубашках с открытым воротом, чубатые и длинношеие, они стоят на фотографии рядом, и я никогда не поверю, что их нет. Страна наша огромная, не обойти, не объехать ее всю - просто живут они где-то очень далеко, также вспоминают нас, живых, и только по нелепой случайности не встретились мы за эти двадцать с лишним лет...
- А помнишь, - спрашивает Юрий. - "Рычаг второго рода, на нем два урода"?
- Что это?
- Шура Борзов нарисовал карикатуру, а ты подписал. Между прочим, одним из этих уродов, что на рычаге болтались, был я.
- Не помню, - честно признаюсь я.
- Ты кое-что и поважнее забыл, - говорит Юрий, только что полные улыбки глаза его смотрят на меня с любопытством.
- Например?
- Например, забыл о том, что на выпускном вечере пообещал написать книжку о нашем классе.
- Ну да?!
- Вот тебе и ну да! Поклялся еще.
- Что ж тут скажешь - самонадеянный я, выходит, мальчишка был.
- Тогда наверно, а сейчас бы вроде мог.
Юрка глядит на меня в упор. Я понимаю, что все это говорится уже всерьез, начинаю сердиться.
- Да ты представляешь, как это трудно?
- Догадываюсь.
- Догадываешься!.. Один в Москве, другой в АлмаАте, третий вообще черт знает где! Как всех повидать?
- Пиши, узнавай, езди, - невозмутимо отвечает Юрка. - В этом твое дело и состоит, так я понимаю.
- А многих уже и нет.
- И об этом нужно написать.
- У тебя, я вижу, на все готов ответ. Как по полочкам раскладываешь!
- Да не злись ты, - примиряюще улыбается Юрий, и снова какое-то неуловимое движение черных ресниц сгоняет с глаз улыбку. - Дело, конечно, хозяйское, я ведь просто так.
- Да и я ничего.
- Не подумай только, будто я про такую книгу потому говорю, что о ребятах прочесть хочется. Или о себе, допустим. Чепуха это, конечно. Ну, хорош наш класс был, и слава богу. Ты на это шире посмотри, и знаешь, что получится? Ого-го, получится!...
Юрий встает из-за стола, начинает ходить по комнате.
- . Я вот к тебе ехал, времени много. Валялся и размышлял. А получается вот что. В нашем-то классе, как в капле воды, - судьба нашего поколения. Вот в чем штука! Ты подумай: мальчишками ушли на войну, юность на войне прошла. Вернулись - доучивались, работали. Всего повидали. Поседели, свои ребята уже комсомольцы. А мы - в строю! Самые работники, в самой силе! Люди рожденья двадцатых годов - это, брат, тема!
- Трудная она, эта твоя тема.
- Сказал тоже! А легкое и без нас с тобой сделают.
Юрий останавливается у книжного шкафа, разглядывает корешки подписных изданий.
- Показал бы свои книги. Последние у меня есть, по ним тебя и разыскал. А прежних нет.
- Прежние и смотреть нечего.
- Ладно, старина, ладно, - смеется Юрий. - Не бурчи.
Он дотрагивается до ключа. Скрипнув, дверка шкафа раскрывается сама.
- Замок не работает?
- А шут его знает, кажется, нет.
Юрка осматривает дверку, недовольно крутит головой.
- Паз опустился. Тащи молоток и стамеску.
- Слушай, - прошу я, - не убивай ты меня своим трудолюбием.
- Дело не в трудолюбии, просто не люблю, когда непорядок. Давай молоток и стамеску.
- Да нет у меня ни молотка, ни стамески!
- Как же ты живешь? - впервые изумляется Юрка. - А гвозди чем заколачиваешь?
- Чем? Пестиком вон от ступы.
- Давай тогда пестик и отвертку.
Юрка вставляет в паз отвертку, потихоньку бьет по ней чугунным пестиком.
- Все.
Ключ в самом деле поворачивается теперь легко и беззвучно.
Юрка копается в книжках, откладывая некоторые отдельно на стул, приговаривает:
- А этой вот у меня нет. Как увижу твою новую книжку, раскрою, ну, думаю, про наших ребят, хоть немножко там. И - нет, нет...
- Опять заводишь?
- Не буду, не буду, - дурашливо пугается Юрка и, забыв обо мне, шелестит страницами.
Вот чертушка лобастый! Я только что закончил новую работу, мысленно готовился к длительному отдыху, так нет же - растревожил! Теперь мучайся, просыпайся и ложись с одной мыслью, накуривайся до обалдения, и ничего, может, не получится. К черту, не буду!.. А интересно, мог бы я что-нибудь написать о Юрке? Вон он сидит перед книжным шкафом на корточках коричневый галстук почти касается пола, - крупными, как у кузнеца, руками перекидывает страницы. Мог бы, наверно... В глаза снова бросается седина на его висках, загорелая, с желтинкой, кожа, и горячая волна нежности обдает сердце.
Славный ты человек, дружище мой дорогой! Как глупо, что мы так редко видимся, хотя в нашей быстротекущей жизни жить бы надо если не рядом, то вблизи хотя бы!..
Так мне хочется сказать Юрке, добавить еще какието хорошие, ласковые слова, но вместо этого я грубовато говорю:
- Ладно, закрывай библиотеку. Пойдем на воздух, побродим.
Возвращаемся мы затемно.
Во дворе пусто, золотятся окна на всех трех этажах нашего дома, тихонько шелестят разросшиеся по забору вьюны.
- Давай на лавочке посидим, - предлагает Юрий. - Уходились, ноги гудят.
- Давай.
- Слушай, - после некоторого молчания говорит Юрка, - я ведь тебе только о личном могу рассказать. Сам понимаешь.
- Конечно. А критики меня потом долбанут. Мелкая тема, копание...
- Разве книги для одних критиков пишутся?
- Смотри, какие ты все правильные вещи говоришь!
- Сорок лет, пора что-то и правильное говорить.
- Опять верно.
- Да ну тебя! - отмахивается Юрий и неуверенно спрашивает: - Слушай, а может, правда, не надо этого ничего, а? Я ведь так это, вообще, а ты сразу быка за рога.
- Нет уж, батенька, выкладывай, - мстительно говорю я. - Понимаешь, судьба поколения, важная тема. Не могу!
- Ты уж если правда писать будешь, так хоть фамилию измени. Назови, допустим, Васиным. Похоже, кто знает - поймет, а другим неважно. Ладно?
Юрка говорит неуверенно, просительно; полностью удовлетворенный, я великодушно соглашаюсь:
- Ладно. Васин так Васин.
- Ну вот, - облегченно вздыхает Юрий и замолкает, глядя, как по синему, лиловеющему на горизонте небу скатывается, догорая, звезда.
ВЕЧНА, КАК ЮНОСТЬ
- Ты как к Зойке относился? - проводив взглядом закатившуюся звезду, спрашивает Юрий.
- К Зойке? - вопрос повергает меня в изумление.
При чем Зойка? Да еще как я к ней относился? По-моему, никак. Один раз, когда мы все сидели в Пионерском парке, я побежал за ней, собираясь отплатить за что-то, догнал и, чтобы не вырвалась, крепко обхватил ее. Гибкая, как тростинка, Зойка каким-то неуловимым движением крутнулась в моих руках, ее зеленоватые глаза, большие и дразнящие, оказались у моих глаз.
- И что дальше? - спросила Зойка, ее маленькие пунцовые губы смеялись.
- Что дальше? Дальше ничего, - сконфуженно забормотал я и немедленно выпустил ее.
Зойка бросила на меня непонятный взгляд, поправила белую кофточку и неторопливо двинулась к беседке - высокая, длинноногая, с черной косой и такая тонкая в талин, что ее без труда можно было обхватить растопыренными пальцами.
- Никак я к ней не относился, - отвечаю я Юрке. - Л звал ее Змейкой.
- А я - Заикой, - дрогнувшим голосом говорит Юрий. - Видишь, две-три буквы, а разница большая...
- Подожди, подожди, да ведь тебе Маруся Климова нравилась?
- Ошибаешься. Это ты так по ревности считал, - усмехается Юрка, и снова голос его наполняется теплотой. - А я Зайку всегда любил. Помнишь, какая она красивая была?
- Змейка красивая? - в некотором замешательстве переспрашиваю я, и странно, что четко возникший з воображении образ стройной большеглазой девушки с белой стрункой пробора на голове и маленьким смеющимся ртом претерпевает через два десятилетня молниеносную перооценку. - Да, пожалуй...
- Очень красивая! - Юрка вздыхает. - Я ее поэтому и боялся. Думаю: что я рядом с ней?.. Ты помнишь, как она играла?
- Еще бы, хорошо помню.
- Выйдет на сцепу, только дотронется до клавиш, и вроде никого, кроме ее и рояля, больше и нет. А я сижу где-нибудь в уголочке, любуюсь и чувствую, каким сильным становлюсь. Вот, думаю, сейчас выбегу, схвачу ее вместе с роялем в охапку и унесу, куда глаза глядят!
Потом опомнюсь, вздрогну - не вслух ли уж думаю - и прямо в пот меня от страха. Ей ведь какую будущность обещали!..
- Где она сейчас, интересно? О ней вот я ничего не слышал.
- В Одессе, в музыкальном преподает. Консерваторию так и не кончила.
- А ты откуда знаешь?
- Знаю... - Юрий некоторое время молчит и признается: - Я ведь о ней многое знаю. Зато самого главного долго не знал... Поверишь - она ведь для меня вроде богини была. Вы, бывало, с ней все запросто, озорничаете, а я удивляюсь: да разве, мол, можно с ней так? Ты, наверно, не замечал, - я к ней и подойти-то боялся. Столкнусь случайно в классе и сразу в сторону отскакиваю, покраснею только. А ведь тихоней никогда не был!.. Сидел я впереди ее и вот извелся совсем. Кажется, что она в затылок мне смотрит, и чувствую, что уши у меня по-пдиотскп торчат. Трону их - горячие, большие, как лопухи...
- Ну это ты зря, - смеюсь я. - Унта у тебя обычные.
Самым ухатым у нас Витька Рожков был, помнишь?
- Помню... Не в ушах, конечно, дело, а в моем тогдашнем состоянии. Я ведь прекрасно понимал, что Зойка обо всем догадывается. Да что там догадывается - знает.
Девчонки в этом отношении наблюдательнее. Поэтому-то я вроде за Марусей и ухаживал, так что если ты на меня злился - зря. Мимикрия это была. И ведь интересно, что Зойка великолепно и это понимала. Стою я с Марусей, дурачимся, разговариваем - Зойка пройдет, усмехнется, и опять я, как рак, красный, прямо хоть сквозь землю проваливайся. Так ведь и в институт собрался ехать - ничего не сказал. Ты раньше меня уехал?
- Раньше.
- По-моему, тоже раньше, тебя-то на вокзале не было. Да если по правде, то и не знаю, кто провожал меня.
Никого, кроме Зайки, не видел. Сама пришла. Вся в белом, тихая, - и я ни слова, и она ни слова. Подала мне руку, а в руке, чувствую, записка. Стиснул я ее в кулаке, влетел в вагон, и все мне кажется, что на меня глядят, боюсь руку разжать. Потом в угол пробился, осмелился, смотрю пакетик, не больше вот спичечной коробки, а в ней Запкина карточка. Перевернул - наискосок написано: "Если хочешь - буду ждать". Представляешь - чуть не упал, ноги не держат! Опомнился, вылетел в тамбур - спрыгнуть хотел, а поезд уже к Евлашеву подходит!.. Ну, сам понимаешь, в каком настроении в Куйбышев заявился. Духом взыграл, крылья выросли! Боялся, что из-за этих крыльев экзамены завалю. Индустриальный - физику и математику готовить нужно, а я с утра Зайке письма строчу. Вот тут я ее первый раз Зайкой и назвал, случайно вывернулось. От детства, должно быть, - был у меня когда-то ручной зайчонок, пушистый, ласковый.
В темноте не видно, но чувствую, что Юрий улыбается. Улыбаюсь и я. Что трогает меня в этой нехитрой истории, почему я так внимательно слушаю ее? Может быть, потому, что позади, в юности, подобные простенькие истории были у каждого, и случайный разговор ненадолго вновь воскрешает их в памяти - у него, у меня, у тебя, читатель?..
- Отправил вот так одно письмо, другое, третье, - продолжает Юрий, - а ответа нет. Ну, я и взвинтился!
Обманула, надсмеялась! Назавтра первый экзамен, а мне в голову ничего не лезет. Ушел на Волгу, сел на берегу, и хоть белугой вой! Срежусь, думаю: завербуюсь на Камчатку - и пропадай все пропадом! Все равно без пее пет мне жизни. - Юрка смущепно крякает, косится на меня. - Ты не смейся только.
- Я не смеюсь, с чего ты взял?
- Вообще-то, наверно, смешно... Если в зеркало на себя посмотреть. Понимаешь, через всю жизнь мою прошла она. Сам не думал...
- Так и не ответила?
- Что ты, ответила! Пришел вечером в общежитие, а ребята говорят: пляши, письмо тебе. Эх, брат, какое это письмо было, - чудо!.. За один миг из самого несчастного в самого счастливого превратился! Пошел утром физику сдавать - пятерка. Да так на одних пятерках и прошел.
По-моему, я больше себя никогда таким счастливым не чувствовал. Представляешь - сдал экзамен, и на Волгу.
Это у Ив Монтана книжка так называется "Солнцем полна голова"?.. Вот и у меня так было. Брошусь в воду, плыву, а кругом солнце. В голове солнце, в глазах солнце, на воде солнце!..
- А ты сам писать не пробовал? - перебиваю я.
- Что? - Юрка хмыкает. - Уволь, пожалуйста, на нашу братию и тебя одного достаточно.
- Ладно, ладно - рассказывай.
- Дальше скучнее начинается, - вздыхает Юрки. - В письмах-то мы чуть не до женитьбы договорились, а встретиться довелось только через два года. После экзаменов съездил я в Кузнецк на неделю - Зайка была уже в Москве. Поступила в консерваторию, у тетки осталась.
Познакомился в этот раз с ее матерью. Серафима Алексеевна. Замечательная женщина, как сына меня приняла.
Вздыхала только: "Боже, какие вы еще молоденькие!"
Целый вечер просидел у нее. Карточки Зайкины показывала, чаем угощала, а уходить стал, поцеловала и говорит: "На зимние каникулы приезжай, тогда и встретитесь.
Учись, говорит, Юрочка, хорошенько". Ждал я этих каникул, как манны небесной! И не дождался. Зимой началась финская, я был неплохим лыжником, разряд имел. Ушел со студенческим добровольческим батальоном...
Вот говорят: чувство расстоянием и временем проверяется - правильно говорят, на себе убедился. Ребята надо мной в батальоне подтрунивали. Ни одной девушки, кроме Зайки, для меня не существовало. А ведь какие девчата боевые встречались! Поглядишь - нет, Зайка лучше. Письма дождусь, и вовсе праздник. Она мне тогда часто писала, чаще, чем я. По письмам-то я и узнал, какая она, Зайка. Умница оказалась. Не думай, что про одни чувства писала, - нет, об этом меньше всего. О Москве рассказывала, о новых подругах, и больше всего, кажется, о музыке. Не могу спокойно рояль слушать...
Легкий вздох, и снова спокойный, - может быть, с легким оттенком горечи - Юркин голос:
- Про финскую особенно рассказывать нечего: короткая и злая она была. Раза два поморозился, разок, при случае, руку поцарапало, - в общем, отделался благополучно. Только вместо того чтобы в институт вернуться, угодил на действительную, с запада уже и тогда порохом потягивать начало... Ты когда на фронт ушел?
- В сорок первом.
- Тогда нечего тебе обстановку объяснять. А я еще у самой границы служил, с первого дня в переплет попали... Пятились, пятились, а в конце сентября в окружении оказались. Да без малого восемь месяцев и расхлебывали эту кашу. Черт его знает, иной раз вспомнишь и сам удивляешься: как уцелел, как психом не стал?.. Было нас сначала двадцать три человека, а под конец четверо осталось. Грязные, вшивые, голодные. Как звери вот - заползем в какую нору и зализываем раны. Из медикаментов земля да кора березовая, случалось, что ею и кормились.
Дизентерия, цинга - зубы тогда, как горох, выплевывал.
Двенадцать зубов выплюнул. И дрались!.. Отобьемся вот так, свалишься где-нибудь в лесу, под дождиком, пошевелиться сил нет, и все равно Зайкины глаза перед тобой стоят. Сам уже почти не живой, а они живые... Прощаюсь я, бывало, с ней мысленно, прощаюсь, а она не прощается. Жить велела!..
Юрий переводит дыхание, сухо шуршит плащом.
- А потом еще хуже стало. Зима... Похоронил я одного дружка, второго, потом и вовсе один остался. Очнулся вот так однажды, прикинул - нехорошо как зверю умирать. Поднялся. На винтовку, как на костыль, опираюсь, в магазине два патрона осталось. И пошел. Увижу, думаю, хоть одного-двух кончу, а потом уж пусть на штыки поднимают, все легче будет... Свалился, должно быть, не помню, а очнулся в тепле, на печке. Нашла меня дочка лесника, матери сказала, а та уж на санках в сторожку доставила. Одним словом - очухался, в себя приходить начал... И тут, понимаешь, конфуз получился... Приглянулся я чем-то этой лесничихе. Я ей по гроб жизни, как говорят, благодарен был, а она все сама испортила. Муж в армии, бабенка она молодая, - ну и явилась однажды ко мно на печку... В одной рубашке. Жмется ко мне, а я от нее. "Дурачок, говорит, воина все спишет". Воина, говорю, может, и спишет, так я сам не спишу...
Преодолевая смущение, Юрий негромко смеется и, словно оправдываясь, объясняет:
- Необстрелянный, понимаешь, был да и все прочее...
В общем, в эту ночь ушел я из сторожки, хоть и слаб еще был. И тут улыбнулось мне мое солдатское счастье.
На десантников наших набрел. Первый раз тогда за всю войну заплакал!.. С ними и выходил. Заговоренный я, что ли, был, - сам не пойму. Из двенадцати нас трое только пробилось, и лейтенанта оставили. Ну, явились, дивизия чужая, ребятам - по Красной Звездочке, меня - в госпиталь. Малость подправили, дантисты мне рот железом набили - с месяц, наверное, после этого жевать не мог. И снова мне тут повезло - других окруженцев сразу на переформирование отправили, проверками всякими донимали, чуть не щупали, кто ты такой, а меня в часть зачислили. Помогло, конечно, что комсомольский билет и винтовку свою принес, да и опять же - с десантниками вышел. Вызвал меня командир дивизии, порасспрашивал, как да что, потом говорит: "Надо бы тебе, парень, на грудь что-нибудь повесить, да не могу. Верю, а не могу - неподтвержденные твои похождения. Но, говорит, наградить я тебя все равно награжу. Отправляем мы в Москву одну повую штуковину, что у фрицев отбили, - поедешь в охранной команде..." Вот и представь недавно только кору березовую грыз, снег глотал, с жизнью прощался - и сразу в Москву. Начало апреля - теплынь, народу полно, по радио "Лунную сонату" передают, а я в новенькой шинели и в сапогах, по сухому асфальту... Сам не верю!..
Ну, сдали мы свой фронтовой подарок в брезенте, определили нас в общежитие, накормили, говорят - сидите, ждите. А консерватория-то в Москве, разве усидишь! Улизнул. Два раза с комендантским патрулем объяснялся, чуть не пол-Москвы прошагал, и зря оказалось, Весь состав консерватории эвакуирован, так ничего и не добился.
А на следующий день привезли нас к генералу. Старый и веселый уж очень. Я еще, помню, удивился, с чего он такой веселый - сводка-то в этот день неважная была. А вечером понял: "В последний час" передали. Усадил он нас, руки всем пожал. "Молодцы, говорит, ребята, иптереснуго штуку привезли понравилась командованию!
И посему, говорит, получил я указание побаловать вас.
Вот ты, говорит, сосунок со стальными зубами, - показывает на меня пальцем и сам смеется, - ты, говорит, чего хочешь? Мамка есть?" Есть, говорю, товарищ генерал.
"Где?" В Куйбышеве, говорю, - она, кстати, в ту зиму, как я в институте учиться начал, переехала из Кузнецка.
"Так, в Куйбышеве, значит. Десять дней, спрашивает, туда и обратно, хватит тебе?" Тут уж я гаркнул! "Тише, тише, говорит, и без крику поедешь..." Здорово, а?
- Еще бы не здорово! - соглашаюсь я.
- Здорово! - повторяет Юрка и так довольно смеется, словно он только сию минуту получил свое необычное отпускное свидетельство. - От генерала прямо на вокзал. Влез в вагон и места себе не найду. Тащится, как черепаха, взял бы, кажется, да по шпалам, по шпалам! То о матери тревожусь - надумалась всякого за эти месяцы, пока писем не было, то о Зайке думаю. Где она? Может, с консерваторией эвакуировалась? Пока адрес узнаю, напишу да ответ получу - опять месяц-другой уйдет. Всякого, одним словом, за ночь надумался. Сначала-то я в Куйбышев планировал, а потом, на обратном пути, уже в Кузнецк. А тут стали к Кузнецку подъезжать, как пошли знакомые места - засобирался. Как же это, думаю, мимо проехать можно, а вдруг?.. Выскочил из вагона, бегу, и веришь - предчувствие: дома Зайка, дома!.. На крыльцо взбежал, давлю кнопку звонка - молчание, сердце только колотится!..
Сообразил - стучать начал. Вышла Серафима Алексеевна - одну руку на сердце, другой на меня, как на привидение, машет. "Юрочка!.." И тут слышу: "Мама, кто там?" Выходит моя Зайка - в халатике, косы распущены... Никогда ее такой красивой не видел!.. Увидела меня, прислонилась к стене и стоит как мел белая. Я к ней.
Зайка, говорю, это я, что с тобой? Бросилась ко мне, гладит меня по щекам, смеется, а у самой слезы по лицу бегут. И только одно твердит: "Ты живой!.. Ты жлвои!.."
Голос Юрки взволнованно рвется, он густо крякает.
- Вот такие, значит, дела... Оказывается, давно они меня похоронили. Постарался какой-то аккуратный писарек, прошлой осенью еще сообщил. Приехала Зайка из Москвы - писем от меня и тут нет, написала матери в Куйбышев, та и сообщила про похоронную. Хорошо, думаю, что матери-то письмо сразу написал. И радостно мне, помню, что сижу я рядом с Зайкой, рук ее из своих не выпускаю, и горько, что так быстро похоронила она меня!.. Рассказываю, как все было, - Зайка глаз с меня не спускает, Серафима Алексеевна снова в слезы. "Боже мой, что ж это делается!" Зайка взглянула на нее, да строго так: "Мама, прошу тебя..." Я еще удивился: сдала, думаю, Серафима Алексеевна. Вскочила, засуетилась: "Сидите, Зоенька, сидите, мне в магазин нужно, жиры нынче отоваривают..." Ушла, и словно подменили мою Зайку.
Бегает, с-чаем хлопочет, я ее за руки ловлю. Посиди, говорю, рядышком не слушает. В письмах-то я по тысяче раз целовал, а тут один раз не осмелюсь. Позавтракали, опять вскочила: пойдем гулять, и все. Стесняется, думаю, со мной вдвоем оставаться, пойдем... Вышли на улицу, и опять Зайка словно другая. Под руку взяла, прижимается, рассказывает, как она музыкальным кружком в детдоме руководит, шутит - другой человек будто. Глянул я на нее - а у ней глаза слез полны, не видит ничего. Ну, что ты, говорю, Зайка? "Не понимаешь? - говорит. - От счастья. Живой ты..." Я тут вспетушился: грудь колесом, веду Зайку через весь город, как жену свою, поглядываю кругом с гордостью!.. За город вышли - теплынь, солнце, на пригорках травка зеленая. И кажется, что и войны-то никакой нет и никогда не будет! Одно только напоминание о ней - что я в форме.
Зайка, говорю, кончится вот война, вернусь, придем мы с тобой сюда, и никуда уходить не нужно будет. Втроем только - ты, солнце да я, здорово?! Сжала она мою голову руками и смотрит. "Ничего, говорит, этого, Юра, не будет. Замужем я". Я еще засмеялся: не чуди, говорю, Зайка, мы еще не расписались. Можно бы, так я хоть сейчас! А у нее слезы как брызнут! "Неужели ты не понимаешь, что это правда? На, кричит, на!" Схватила мою руку - и на живот себе. А там стучит! "Поверил теперь?"
Да как упадет на землю, только плечи колотятся!..
Словно озябнув, Юрий запахивает полы плаща, я непроизвольно повторяю его движение.
- За всю войну, - негромко говорит Юрка, - меня один раз ранило тяжело. Помню только - ужасная боль и сразу погасло солнце... Так вот и тогда солнце погасло. Темно-темно в глазах... Потом просветлело, вижу - лежит плашмя моя Зайка: хочу до ее плеча дотронуться и Руку отдергиваю. Словно от железа раскаленного. Сказать что-нибудь хочу - тоже не могу: губы не слушаются... Заинька, спрашиваю, как же так?.. Села, обхватила руками лицо и раскачивается. "Не знаю, говорит, Юра, До сих пор не знаю. Ничего не знаю... Только одно знала - никого мне, кроме тебя, не надо! Ведь я как с ума сошла, когда про похоронную узнала. Пять месяцев как помешанная ходила. Не помнила, что делала. В таком состоянии, наверное, и на предложение согласилась. Все равно, мол, жизнь погублена". Кто ж он, спрашиваю?
"А не все ли равно", - отвечает. Да так, знаешь, равнодушно, тоскливо, что у меня волосы на голове зашевелились. Как же, думаю, она с ним жить может, страшно ведь это!.. "Из Москвы, рассказывает, вернулась, он у нас на квартире стоял. Летчик. Видела, что поглядывать он на меня начал, ухаживать, я ему, говорит, сразу сказала: бесполезно. А когда все это со мной началось, он как-то и подошел, на жалости сыграл..." Рассказывает вот так, а сама все раскачивается, раскачивается. Мне веришь, и больно вздохнуть не могу, и за нее страшно.
Зажмурюсь, думаю, сон это дурной, чудится. Взгляну - нет, не сон: Зайка, словно у нее зубы болят, качается, и я тут же - рву траву, отбрасываю, все пальцы вызеленил... И снова слышу, Зайка рассказывает: "Молодой, красивый, добрый, а чужой. Понимаешь - совсем чужой!.."
Зайка, Заинька, говорю, что же нам делать? Скажи!.. Подняла она голову и смотрит на меня. "Я, говорит, думала, ты скажешь, а ты меня спрашиваешь". И вдруг на шею мне, дрожит, как листок. "Увези меня, увези! На край света пойду! Только ты, только ты!.."
Сухо потрескивают в темноте Юркины пальцы, голос звучит задумчиво и горько:
- Сейчас бы я, вероятно, поступил по-другому. А тогда... Прижимаю ее одной рукой, а другой оттолкнуть хочется. Ты же, говорю, теперь не одна. Освободилась она из моих рук, смотрит на меня, а глаза такие огромные, огромные! "Ну, хочешь, говорит, и это я для тебя сделаю - от невинного избавлюсь?.." Все равно, говорю, тот между нами стоять будет. Не надо. "Да, говорит, ты прав, наверно". Поднялась, и так спокойно, спокойно: "Пойдем, говорит, Юра. Мама, наверно, тревожится". И тут я ничего не понял: свое только горе видел... Молча вернулись, вошли в дом, Зайка и говорит: "Мама, давай Юру покормим, ему сейчас ехать". Серафима Алексеевна только руками всплеснула. "Да как же, Зоенька?" А Зайка опять так же спокойно: "Мама, не надо". Подхватил я свой вещмешок, Зайка меня за руку. "Войди, говорит, посмотри".
Вошли мы в ее комнату, по сторонам две кровати, в простенке мой портрет в раме, с фотографии, наверно, увеличили. "Вот, говорит, как ни просил, оставила. И предупредила, что на всю жизнь оставлю". Рассказывает что-то, а я на кровати смотрю... "Теперь, говорит, идем.
По-моему, сейчас поезд на Куйбышев будет..." Пришли мы на вокзал, поезда нет. Зайка на перроне каких-то знакомых увидела, разговаривает, смеется, хоть и не в себе, вижу. Смех-то этот, наверно, и стегнул меня, как плеткой! Только-только товарняк тронулся, я за поручни да на платформу. "Юра, слышу, Юра!" Я только рукой махнул... Ты не устал еще слушать?
- Нет, нет, рассказывай!
- До конца еще не близко, - предупреждает Юрий. - Правда, ведь говорят - от себя не уедешь... Хотя и думал, что навсегда уехал... Ты веришь, что можно пролежать на трясущейся платформе часов пятнадцать без движения?
Ни о чем не думая? Я вот так и ехал. По-моему, человек за такие несколько часов больше постигает, чем иногда за несколько лет. В общем, и Куйбышев проехал бы, если б состав не остановили да железнодорожная охрана не тряхнула меня с платформы. Выбрался, озноб бьет, мокрый, - дождь, наверно, шел. А как очнулся, дошло, что к матери приехал, что увижу ее сейчас, - так все остальное вроде в сторону отлетело! Примчался на свою Красногвардейкую, стучу, стучу - не открывают. Вылетела из соседней квартиры девчушка - нос да две косички. "Вам кого?" - спрашивает. Ольгу Петровну, говорю. "Ольга Петровна на работе". Ладно, говорю, ждать буду, сажусь на ступеньки.
Девчушка эта посмотрела на меня, и глаза у нее, вижу, круглыми стали. "Послушайте, говорит, а вы случайно не Юра будете? То есть, простите, Юрий, не знаю, как дальше по отчеству?.." Правильно, Юра. Как хлопнет она себя ладошками по щекам! "Ой, как изумительно! Вы даже не знаете!.. Сейчас я вам комнату открою! Сейчас я за тетей Олей схожу! Сейчас я!.." Все прямо сию минуту получается! Ввела меня в комнату, с чайником носится, лопочет что-то, а я не слышу ничего. Подошел к своему столу и стою. Конспекты лежат, книги, ручка с обгрызенным кончиком, - все так, будто я только что с лекции вернулся. И тут слышу: "Тетя Оля!.." Оглядываюсь - мама.
"Сыночек, Юрочка!" и - в обморок. Ладно, подхватить успел. Перепугался, а она глаза открыла и уже смеется.
"Я так и знала! Всегда знала, что ты живой!.." - Юрий улыбается, растроганно говорит: - Чудо у меня мать!..
Оказалось, я-то раньше своего письма явился, оно только на следующий день пришло. И тут в ночь скрутило меня.
Мама после волнений слабенькая, капельки пьет, а я вовсе пластом, горю весь. Уложили меня. Аня - это две косички самые - пульс слушает, температуру меряет, порошки какие-то дает. "Боюсь, говорит, что у вас пневмония". Не до нее мне, а смешно. Девчонка, кнопка, важно так, бровки все хмурит. "Прошу, говорит, слушаться и не смеяться. Я в медицинском учусь". А на каком, спрашиваю, курсе? "Это, говорит, совершенно неважно. На первом. Зато, говорит, у меня интуиция". - Юрка улыбается. Интуиция!.. И ведь не ошиблась. Вызвали на следующий день врача, правильно - воспаление легких. Хотели в больницу положить, да некуда, переполнены. Так на Анкино попечение и оставили. Насчет интуиции судить не берусь, а вот обычного человеческого внимания, заботы - этого у Анки на десятерых бы хватило. Мама на телеграфе работала, на день ее подменили, а больше не могли. Вот Анка за мной по-соседски и ходила. Ходила-то, пожалуй, не то слово. Особенно первые дня два-три, пока мне плохо было. Ночью ли, днем очнусь - Анка тут, попить несет, съесть что-нибудь заставит. На станцию воровать уголь ходила - сыро еще в доме было. Да, вот еще, чуть не забыл! На третий или четвертый день мне что-то особенно худо было - кризис. Врач говорит, надо бы пенициллин, а достать его негде: в новинку он тогда был.
Анка и развернулась! В институт бегала, уговаривала, скандалила выпросила на кафедре немного. "Эх, говорит, будь у нас сейчас продукты раздобыла бы я этого пенициллина. Узнала я, с рук достать можно". Я про свой аттестат и вспомнил. Схватила его Анка и к коменданту - все, что положено, выдали. Под вечер является. Половина вещмешка продуктов и пенициллин есть. "Торговалась, говорит, как базарная тетка. Увидали ветчина в мешке, и подговариваются. А я им - шиш! Поправиться - сам съест, ему после болезни окрепнуть нужно". Вот такая, понимаешь, кнопка оказалась - выходила меня! И спасибо-то после такого не скажешь: мало. А про маму и говорить уж нечего. "И так, говорит, Анечка, люблю я тебя, а теперь ты мне - дочка". Правда, что после этого Анка и мне как сестренка стала. Начал было ей благодарности выкладывать - слушать не хочет! "Вот еще, ерунда какая! Чайник, вон, закипел..." А сама, между прочим, худенькая: одни глаза да нос на лице остались. Чем, думаю, такую отблагодарить? Оставили мы ей с мамой тайком ветчину эту спасенную, а уезжать стал, говорю: "Если, Анка, своего тебе братишки мало - считай и меня братом". - "Вот это, говорит, слова мужчины", - кнопкато! Чмокнула меня в щеку и - бегом...
В доме одно за другим гаснут два окна, Юрий некоторое время смотрит на них, молчит.
- Я ведь почему тебе об этом подробно рассказываю.
После Анки сам к людям внимательнее стал. Как ведь это много значит участие. Иногда - мелочь, пустяк совсем, а хорошо. Я словно согретый уезжал. А в поезде еще одну деталь вспомнил. Когда мне полегче стало, Анка раз и говорит: "Может, вам письмо написать надо, так напишите, я отнесу". Какое, спрашиваю, письмо? "Ну, какое-нибудь.
Вы, говорит, когда бредили, все Зайку какую-то звали".
Нет, говорю, зайчишка когда-то у меня был. Засмеялась и пальцем погрозила: "Ой, зайчишка-то этот - на двух ногах?" А мама, наверно, догадалась, что не все ладно:
только перед самым отъездом спросила, заезжал ли в Кузнецк. Рассказал ей все. Знаешь, что сказала? "И так, сынок, могло быть. В горе сердце женское податливое и глупое, - потом сама же исказнится..." С тем, дружище, в часть и вернулся. Да так до самой Победы и протопал.
Без особых приключений... От Зайки - ни слуху, ни духу, и я ей не писал. Хотя дня одного не прожил, чтобы не вспомнить. Писали мне только из Куйбышева - мама да Анка - изредка. Так ее сестренкой и начал считать. А незадолго до Победы получил неожиданное письмо от Зайки.
Коротенькое. Пишет, что с мужем развелась сразу же после моего отъезда, поступила в Одесскую консерваторию и живет там вдвоем с сынишкой. Сына, между прочим, назвала Юрием. Ну и приветы всякие, конечно... Не ответил... До сих пор, кстати, понять не могу: напиться, что ли, мне тогда, под настроение, хотелось, да пить не умею, - только спутался я тут с одной венгерочкой. Впервые... Так - без любви, без всего - ничего, кроме чувства неловкости перед собой. Вроде в отместку: и я, мол, так!
Да все равно - врал себе. Стыдно только, что человека обманывал, умница эта венгерочка была. Шара звали.
Сколько раз говорила: пан Юра, целуете меня, а думаете о другой. И сам понимал, что нехорошо. Если б можно было, наверно, и женился бы на ней тогда, из-за этого... Хорошо, что демобилизовали вскоре. Приехал домой...
- Подожди, ты хоть расскажи, воевал как?
- А чего ж рассказывать? Как все. Закончил войну в звании старшего сержанта. Предлагали ехать в офицерскую школу - отказался.
- Почему?
- Штатский я человек. Из-за института, конечно.
Зато уж и засел я потом за книги! С утра до ночи, не замечал, как месяцы летели. Весь отдых - когда Анка забежит, по спине стукнет: "Брейся, борода, да в кино идем, картина, говорят, хорошая". Сходим, и опять за книги. Летом подрабатывал на Волге, главным образом с грузчиками. Когда и осенью, по старой памяти, прихватывал. Жилось не больно легко, стипендия да мамина зарплата.
Одеваться хоть как-то надо было, невезучий, думаю, а все парень. Так все эти годы и прожили. Сейчас иногда оглянешься - хорошие годы, светлые какие-то. Молодость.
Институт, друзья новые, дома две души родные - мать да Анка. Дружили мы с ней. Как свободная минута - она к нам. В кино - вместе, на каток вместе. Интересно, что если ее кто-нибудь подхватит или я с институтскими девчонками катаюсь - не обижались никогда. Сама еще показывает: вот этот, говорит, мне записку прислал. Похохочем, и домой. Правда, как к сестренке к ней относился, еще вернее - как к мальчишке. Хотя она к этому времени изменилась уже - взрослая, интересная, на предпоследнем курсе была. А для мня - Анка да Анка.
Ты вот вспомни - парнями, бывало, денег, допустим, нет с девушкой в кино пойти. Со стыда сгоришь! А ей я запросто говорил: зовет куда-нибудь нет, погоди, мол, финансы поют романсы. И разговаривали обо всем совершенно откровенно; единственное, чего не касались, - Зайки, ни я о ней ни слова, ни она. Хотя, по-моему, и помнила, как я Зайку в бреду звал. И мама к ней, как к дочке, относилась. Чуть что: "Ани что-то долго нет, не заходила?" Пирог когда испечет, первым делом: "Беги, зови, что за пирог без гостей". Я и не заметил, как она институт кончила. Да не просто хорошо - с отличием. Пошли к ним на прощальный вечер, в институт, назад идем смотрю, не в себе Анка. Ты что такая, спрашиваю? "Не понимаешь? - говорит. - Уезжать грустно. Далеко ведь, Казахстан. Когда теперь увидимся?" Как когда, мол? В отпуск приедешь. "Ой, говорит, долго как!.."
Дошли до дома, я у своей двери, она - у своей, а двери-то рядом. Ну говорю, товарищ доктор, спокойной ночи! Завтра провожать приду. Подала она руку и придержала мою. "А больше, говорит, ты мне ничего не скажешь?"
Чего ж еще, спрашиваю? Вроде все. "Да я шучу, говорит, конечно, все. Спокойной ночи". Вошел я к себе - мама в ночную работает, пусто. Лег - не спится. И, правда, кажется, забыл Анке что-то сказать на прощание. Может, думаю, о том, что она нам с матерью как родная? Нет, не то, сама она об этом знает... И представь же себе такую глупость: не сумел на вокзал приехать. Назначили заседание комитета комсомола - персональное дело слушали, уйти нельзя, позвонить неоткуда. Заседание кончили, смотрю - с полчаса как поезд ушел. Ну, и прямо домой. Тут мама с вокзала пришла, она-то все вовремя всегда успевает, не то что я. "Нехорошо, говорит, сынок, получилось.
Обидел ты нашу Аню". Объяснил ей все, - головой качает, поддакивает, и все равно свое. "Все так, говорит, а все одно нехорошо. Знаешь, ее сколько провожало? Толпа целая, одного тебя не было. И тут про тебя не забыла. Защищает - некогда ему, говорит, а в глазах-то все одно, вижу, - обида..." Начал что-то маме рассказывать, - рукой махнула. "Лягу, говорит, расстроилась я нынче что-то".
Через день-два я, признаться, забыл про все это, а с педелю прошло, и чувствую, что не хватает мне Анки. В кино - не с кем, на каток - не с кем, поболтать - опять вроде не с кем. Раньше, случалось, в кино втроем ходили - с мамой. А тут позвал, - обиделась даже. "Что за кино? И без кино за смену устала..." Понимаешь, какая история?..
- Понимаю, - улыбаясь, отвечаю я, хотя очевидно, что ответ для рассказчика не важен.
- Я даже растерялся. Как же, думаю, так получается? Зайку-то ведь я не забыл, а об Анке скучаю. А может, думаю, забыл? Нет. Глаза закрою, и опять она передо мной, как наяву. Смотрит на меня и опять все те же слова говорит: "Я думала, ты мне скажешь, что делать, а ты меня сам спрашиваешь..." Нет, думаю, не забыть этого!
Просто привык к Анке как к товарищу, а теперь скучаю.
Пройдет, дескать... И не прошло. Чем дальше - тем больше скучаю. Насилу письма дождался. Сначала даже не обратил внимания, что письмо-то маме, а не мне. В конце только приписка: "Как живешь, Борода?" Это она меня звала, когда я небритым был. Кинулся ей письмо писать - не получается. Что-то новое между нами возникает; начну в том тоне, как раньше разговаривали, не могу, рву. Так и стали приветами через маму обмениваться. До самой зимы тянулось. А тут и у нас на курсе о распределении поговаривать стали. В общежитии одна свадьба за другой. Вернулся я вот так раз вечером домой тоска. Мать сидит - носки штопает, старенькая уже. Подошел к зеркалу, глянул на себя - залысины обозначаются, двадцать шестой к концу подходит. Мама, говорю, а если я на Анке женюсь? Взглянула на меня изпод очков, и опять за штопку. "В таких, говорит, делах советчиков нет. А если и найдутся, так тоже не слушай.
Одно только присоветую: не путай жалость с любовью".
Что ты, говорю, мама! Какая жалость! Самого мне себя жалко. Тоскую я без Анки!.. Поглядел бы, что тут с моей старушкой сделалось! - Юрка тихо смеется. - Носки долой, разволновалась, бегает, как молоденькая: "Ох, да если бы, говорит, да я бы не знаю какая счастливая была! Никакой другой невестки мне не надо!" Думка-то у нее, оказывается, давно такая была, и ни разу не проговорилась. Одним словом, чуть не всю ночь протолковали мы с ней: а утром я уже в самолете летел.
- Лихо! - улыбаюсь я.
- Участь всех тяжелодумов, - смеется и приятель. - Решаю долго, делаю быстро. Прилетел в Акмолинск, с самолета на поезд, с поезда на машину. А морозище - ужас! Хотя ты Казахстан лучше меня знаешь.
- Памятные места.
- Приехали - темно, метель. Сугробы да глиняные мазанки, собак, и тех не видно. Машина-то дальше шла - спрыгнул, по колено в снегу, в ботиночках. Куда идти - не знаю. И тут вот я понял, что такое казахское гостеприимство. Постучал в первую же мазанку - ввели меня на свет, в тепло и заохали. Аи бай, замерз совсем! Раздевайся, чай горячий пей, скоро бесбармак поспеет. Кто я, откуда - ничего не спросили!
- Правильно, - человек с дороги, гость.
- Я, говорю, к доктору, спасибо. Где она жпвет? Тут они вроде еще ласковей стали. Аи бай, к Анне Петровне!
Золотой человек Анна Петровна! Кто ей будешь? Знакомый или мужик ее? Чуть не всей семьей провожать пошли. Хотя и нужды в этом никакой не было: до медучастка оказалось - рукой подать. Такая же мазанка, разве немного других побольше. Ну, в общем, ахнула Анка!.. Стоит, глаза сияют, а не верит. "Ты?" Я, говорю, "Откуда?" Из Куйбышева, мол. "А зачем?" К тебе. "Ой, сумасшедший!.." Чудесно, одним словом, получилось!..
А утром - в район, в райздрав. Заведующий казах, пожилой уже. Симпатичнейший мужик. Выслушал нашу просьбу - семь дней отпуска, в Куйбышев слетать, свадьбу устроить, - языком зацокал. "Аи бай, как нехорошо! Зачем доктор чужой муж? У нас джигитов нет? Посмотри, брат в редакции работает, стихи какие пишет!
Мухтар Ауэзов будет. Абай Кунанбаев будет!" А сам прищурился, смеется. Подписал заявление. "На, доктор, пускаю, совсем - и думать не смей. Любит - пускай сюда едет!.." Пришлось держать слово - через неделю проводили мы Анку обратно, и сел я за диплом. Не хвалюсь - защитил неплохо, за диплом еще один диплом получил - .
почетный, с московской выставки. Просился в Казахстан - не пустили, на ГЭС направили. Так Анке и пришлось оттуда уезжать - до сих пор аул свой вспоминает.
Вернулась, и вскоре стал я впервые папашей - Вовка, сын. Жалко, что карточки с собой нет, поглядел бы, что за парень!..
Решив, что рассказ закончен и смутно испытывая какое-то разочарование, я спрашиваю:
- А как же ты в Средней Азии оказался?
- Как? - Юрий еще занят какими-то своими мыслями и отвечает не сразу. Да это все нехитро. Вызвали однажды в Москву, предложили поехать на новое производство. Я согласился. И не жалею, кстати. Ново и очень интересно.
- Послушай, я думаю, никаких это тайн не касается. Опасно это для здоровья?
- Опасно ли?.. Да, по-моему, нет. Следят ведь у нас за этим. Я тебе на это, знаешь, что скажу? А на кой черт здоровье, если оно никому не отдается? Ни на что не расходуется?
- Это так, конечно.
- Так вот, - неожиданно говорит Юрка, - перед самым отъездом в Азию Зайка приехала в Куйбышев.
- Зачем?
- Зачем... Про это я тебе весь вечер и рассказываю... Сижу однажды дома, заехал зачем-то, мама сАнкой на работе, Вовка в садике. Телефонный звонок. "Здравствуй, Юра..." У меня чуть трубка из рук не выпала! Все вроде давно улеглось, притупилось, и вдруг - ее голос!..
Стиснуло у меня сердце, дышу в трубку, а ответить не могу... Вечером, прямо с работы, - в "Жигули", это гостиница так называется. Я на лестницу, а Зайка навстречу, с лестницы спускается. Еще красивее стала. Все такая же стройная, высокая, в черном платье, и косы все те же.
В те годы прически всякие мудреные делать начали, а у нее - косы... Взял я ее руку и держу. Смотрю на нее во все глаза. И она смотрит. Представляешь - ни улыбки, ни слова, ничего. Стоим и молчим... Потом Зайка говорит: "Пойдем отсюда, люди смотрят!" Вышли на улицу - вечер, толпы нарядные. "Покажи, говорит, мне Юра Волгу". Идем и опять молчим. Вышли на набережную, лодку взяли, бью веслами, словно за нами гонятся. Зайка на корме притихла. Выгреб я на середину, Зайка говорит:
"Брось весла, посидим". С набережной музыка, огни, а тут только вода черная да звезды в ней покачиваются...
Вскочила Зайка, да ко мне, чуть лодка не перевернулась.
"Юрка, родной, не гони ты меня!.." Стиснул я ее, прижал к груди, и кажется, что ничего больше не осталось. Ни города в огнях, ни Волги, ни земли - ничего. Она да я!..
Мне становится почему-то зябко, Юрка стесненно покашливает.
- Да!.. Условились, что завтра приеду к ней днем и обо всем договоримся. Я даже в гостиницу не зашел, проводил только. Постояли, Зайка щеки моей коснулась.
"Иди, говорит, Юра". Прихожу домой, мать и Вовка спят, Анка сидит работает. Диссертацию она готовить начала.
"Что так поздно?" - спрашивает. Задержался, говорю.
Сел напротив, смотрю на нее. "От тебя, говорит, какимито духами пахнет". Сказала так, машинально, и голову подняла. Смотрит на меня и бледнеет. "Она?" Она, говорю, Анка. Голову только руками обхватила... "Ну что ж, говорит, Юра. Я всегда это знала. И боялась всегда". Чего ты, говорю, боялась? Не обманывал я тебя!.. "Подожди, говорит, Юра. Помолчи". Заходила, слышу, моя Анка по комнате. Потом остановилась. "Давай, говорит, так решим. Я вернусь в Казахстан. Конечно, с Вовкой, хотя это тебе и трудно будет". Да ты, говорю, понимаешь, что ты говоришь?! "Все, говорит, понимаю. Только тише: маму разбудишь". Взглянул я на нее - бледная стоит, а спокойная.
Даже улыбнуться пытается. Вся такая ясная, открытая.
Боже мой, думаю, да что я делаю! Анка, говорю, родыущая ты моя! Да разве я тебя с Вовкой на кого-нибудь променяю! Дурак я, кретин, прости ты меня! "Честность, говорит, Юра, всегда лучше лжи..." Хорошо мы тогда с ней поговорили! По-моему, так и не уснули тогда. Утром разошлись на работу как ни в чем не бывало. Анка ни единым словом ничего не напомнила. "До вечера!" - и рукой помахала. А мама так, кажется, ничего и не заметила... Отвел я Вовку в садик и - в гостиницу. Вошел и сразу с порога: Зайка, извини меня. "А я, говорит, только тебя ждала - попрощаться. Вон смотри", - и на собранный чемодан показывает. Усмехается. И тоже вижу, ночь не спала - сине под глазами. Откуда ж, спрашиваю, ты знала? "Смешной ты, говорит, Юрка, хотя и взрослый вроде. Если б решил, вчера б еще остался. Проводишь меня на вокзал?.."
- Умница она все-таки, - признательно говорит Юрка. - Умнее, брат, женщины нас. Сердце у них мудрее...
Приехали на вокзал, стоим на перроне, о каких-то пустяках разговариваем. А уж когда отправление дали, Зайка мне на прощание и сказала: "Виновата я перед тобой, а то не отступилась бы, Юрка. - Говорит, а глаза у нее темные, темные! - Знаешь, говорит, о чем я ночью пожалела? Что лодка наша посредине Волги не перевернулась..." С тех пор я больше ее и не видел. Знаю, что живет в Одессе. В прошлом году вышла замуж. Очень бы хотелось повидать ее. Просто так, конечно...
- Не забыл?
- И не забуду, дружище, - устало и убежденно отвечает Юрий. - Все это как юность, наверно, - навсегда...
2
От Пензы до Кузнецка - сто двадцать километров.
Мы сидим в вагоне пригородного поезда, Юрий неотрывно смотрит в окно, за которым бегут сосны и березки, косо скользят утыканные воробышками телеграфные провода. Мелькают станции с простыми и звучными названиями Леонидовка, Шнаево, Асеевка. Станции эти мне хорошо знакомы, но каждый раз, когда за окном проплывают крохотное пятнышко перрона, грачи на тополях и, поодаль, селение, - кажется, будто опять прошло мимо тебя что-то важное и неповторимое, будто остались там, вдалеке, люди, которых никогда уже не узнаешь...
- Я где-то видел разъезд Разлука, - говорит Юрий.
- Есть даже такая книжка. "Разъезд Разлука".
- Да ну? - Приятель на секунду оживляется и снова смотрит в окно. Я понимаю его: на курорт, с которого он сейчас возвращается, Юрий летел самолетом, много лет не проезжал здесь, и сейчас, хотя до Кузнецка еще не близко, чудится, что вот-вот - то ли за этим лесом, то ли за тем пригорком - откроется город нашей юности.
- Понимаешь, - говорит Юрий, - не могу отделаться от ощущения. Вот, кажется, сойдем сейчас на вокзале и снова станем ребятишками. В школу пойдем! И Валька Тетерев с Сашей Борзовым придут.
- Да... Эти уже никогда не придут.
- Жили люди - и нет людей. - Юрий глубоко вздыхает. - Где погибли, как погибли - ничего не знаем.
- Это-то как раз известно.
- Что известно? - Юрий вскидывает голову. Откуда тебе известно?
- Вовка Серегин рассказывал.
- Чего ж ты молчал?
- Думал, что сам знаешь, - оправдываюсь я. - Погоди, в каком же это году было? Да в сорок девятом...
Правильно, в сорок девятом.
ЖИЛИ ТАКИЕ РЕБЯТА
Я так же ехал в Кузнецк, только с противоположной стороны. Из Омска, где жил тогда.
Ехал, собственно говоря, в Москву - впервые в жизни, на совещание в Союз писателей - тоже впервые в жизни, и все-таки решил на несколько часов остановиться в Кузнецке. Решил внезапно, случайно выяснив, что мой поезд прибудет в Кузнецк вечером, а следующий на Москву уйдет ночью; тут же, на вокзале, дал телеграмму Вовке Серегину - единственному из наших ребят, кто, по моим сведениям, остался в Кузнецке.
Ехал и так же, как сейчас Юрий, смотрел в окно - на все, что неслось навстречу, мелькало, заслоняя на секунду толстое, наполовину запорошенное снегом окно, и в следующую минуту исчезало позади. На хвойные леса, утонувшие в голубых сугробах, на маленькие станции с людными привокзальными базарами, на мальчишек, черными капельками слетающих с сахарных гор на лыжах...
Не знаю почему, но в этот раз дорога навела меня на мысли, которые прежде не приходили в голову. Например, о том, что до тридцати лет, торопясь жить и знать, мы никогда не находим минуты оглянуться назад; что в том, пока еще недалеком прошлом и стремительно уходящем нынешнем, ненасытно поторапливаемом вдобавок, остается и нечто неповторимое, ненадолго выдаваемое человеку один раз на всю жизнь; что, наконец, все это - полнота сил, свежесть чувств, душевная чистота - с пронзительной ясностью и точностью оценится, увы, тогда, когда слишком далеко от начальной станции уйдет твой скорый поезд...
После Куйбышева я начал выходить на каждой станции и возвращаться в вагон с последним звонком: все уже казалось знакомым и близким.
На перроне в Сызрани столкнулся с человеком в дымчатой пыжиковой шапке, в черном пальто и белых бурках. Случайно встретились взглядами. Человек тут же отвернулся, но я успел заметить, что лицо его с серыми глазами, полными красными губами и черными холеными усиками очень знакомо. Вот только усики...
- Николай! Гущин! - заорал я, кажется, еще раньше чем окончательно узнал его.
Гущин вздрогнул и как-то странно медленно, словно колеблясь, оглянулся.
- А, здорово, - довольно равнодушно кивнул он, от него попахивало водкой.
- А я тебя сразу узнал! - стискивая руку Гущина, возбужденно говорил я. - Вот здорово! Ты в Кузнецк?
- В Кузнецк. А ты?
- Я тоже, правда, проездом. Не утерпел. Понимаешь, тринадцать лет не был!
Серые, без улыбки, глаза Гущина повеселели.
- Ты в каком вагоне? - В шестом.
- Соседи - я в четвертом. - Гущин оглянулся. Ты извини, я сейчас пойду. У нас все разошлись, надо за вещами доглядеть. А тронемся - загляну к тебе. Идет? Прихвачу чего надо.
- Конечно! О знакомых расскажешь. Я ведь ни о ком не знаю.
- Ладно, договорились. - Гущин махнул рукой и быстро пошел к поезду.
Купив в буфете бутылку вина, я возвратился в купе; поезд тут же тронулся.
- Знакомого встретил, - объяснил я соседу по купе свои приготовления.
Учились мы с Гущиным в разных школах, особо не приятельствовали, но какое это имело значение! Земляк, ровесник. Тем более что я его хорошо помнил.
Повадился он к нам ходить с весны - играть в волейбол. Мы подозревали, что ему приглянулся кто-то из наших девчат, но человек он был скрытный, и выяснить так ничего и не удалось. Зато играл он великолепно, и принимали его всегда охотно.
Как сейчас вижу - мяч уже летает над сеткой, когда появляется Николай Гущин. Высокий, черночубый, он становится на судейское место; резко и властно посвистывает алюминиевый свисток. Команды Гущина принимаются без возражений.
Кончается игра, проигравших выбрасывают "на мыло", и Гущин уверенно занимает место на площадке.
Играл он спокойно, без суеты, с какой-то небрежной ленцой принимая мячи - до тех пор, пока не оказывался справа у сетки. И тут он преображался. Вот ему подали мяч, Гущин подпрыгивает, взлетая над сеткой едва ли не до пояса, и, прикусив губу, бьет. Бьет тем мертвым ударом, который редко кому удается взять. Обычно такой смельчак, отряхивая от песка колени, сконфуженно чертыхается...
Поезд между тем промахнул одну станцию, другую, а Гущин все не приходил. Я отправился за ним.
Узкий коридор купированного вагона был пуст: время обеденное.
- Кого, гражданин, ищете? - спросила проводница.
- Товарища, в вашем вагоне едет. Да вот что-то не видно.
- Куда едет?
- В Кузнецк.
- До Кузнецка у меня никого нет. Один сейчас в Сызрани сошел, так он до Харькова ехал. Встретил, что ли, кого-то...
- Как яле так? - Я растерялся. В бурках он, в черном пальто. Усики у него еще...
- Вы кого спрашиваете? - заинтересовался седоватый полковник, выглянувший из первого купе.
- Товарища, - снова принялся объяснять я.
- Вот я и услышал про бурки и усики, - улыбнулся полковник. - Сошел он в Сызрани. Прибежал, говорит - товарища встретил, остановлюсь. На ходу так и спрыгнул.
Мы с ним от самого Челябинска едем. Компанейский товарищ!
- Ничего не понимаю. - Я обескураженно развел руками. - Николай сам говорил...
- А вот звать-то его не Николаем, - поправил полковник. - Александром Александровичем звать.
- Ну что вы мне говорите, когда мы с ним из одного города!
- Не знаю, пе знаю, может, тогда кто другой. А этот Александр Александрович. На память пока, слава богу, не жалуюсь. - Полковник сказал это с некоторой обидой. - В домино двое суток стучали. Александр Александрович.
Председатель промысловой артели, из Челябинска. И усики есть, и в бурках - это точно, молодой человек.
- Посторонитесь, гражданин, чай буду разносить, - прервала нас проводница, бросив на меня не очень-то дружелюбный взгляд.
Курьезный случай с Гущиным сразу же вылетел у меня из головы, едва я увидел на кузнецком перроне Вовку Серегина.
В черном кожаном пальто с поднятым воротником, в кожаной шапке, коренастый и круглый, он катился, словно шарик, что-то крича и жестикулируя.
Через минуту мы сидели уже в потрепанном "газике", хлопавшем на ветру линялым брезентом; пытаясь отчистить кожаной рукавичкой заиндевевшее стекло, Вовка с места в карьер принялся меня отчитывать.
- Подумаешь - некогда ему! Да опоздай ты на свое дурацкое совещание. Лев Толстой ни на какие совещания не ездил, а Толстым был. Как хочешь, а это свинство!
И еще говорит!..
Я, кстати, ничего не говорил, не оправдывался - просто с удовольствием поглядывал на полное розовощекое лицо Вовки, добродушное даже сейчас, когда он ругался.
Он остался все таким же, непривычным выглядел только xpoм, в который он был затянут, и казалось странным, что это не прежний Вовка-десятиклассник, а главный бухгалтер одной из крупнейших в стране обувных фабрик.
В ту пору нам не было еще и тридцати, каждая такая встреча, когда выяснялось, что твой сверстник уже ктото, уже чего-то достиг, не просто радовала, но и ошеломляла. Это теперь, на пятом десятке, отвыкаешь удивляться. Недавно я встретил в Сибири кузнечашша, долго и тепло пожимал ему руку, радуясь знакомому человеку, и только мельком скользнул взглядом по его широким генеральским погонам. Ну, генерал и генерал, - эка невпдаль!..
- Вылезай, прибыли! - скомандовал Вовка Серегин, выпрыгнув из машины и постукивая по утрамбованному снегу хромовыми сапожками.
Встретила нас жена Серегина - Муся, невысокая и плотная, как и муж, чем-то даже похожая на него и лицом.
- А я уж вас заждалась, - певуче сказала она, и все мои опасения, что буду хозяйке в тягость, сразу же улетучились.
В небольшой квартире Серегиных было по-особому уютно, как это может быть только в деревянном доме, когда снаружи потрескивают от мороза бревенчатые стены и гулко, постреливая, гудит в печке огонь.
Муся сразу же усадила нас за стол, заставленный закусками, и продолжала пополнять его, без устали убегая и возвращаясь. Пока Вовка священнодействовал с бутылками, я принялся расспрашивать о ребятах.
- Потом, потом, - отмахнулся Вовка. - Ну-ка, держи ревизорскую!
- А хозяйке почему не налил? - запротестовал я, заметив, что Муся наливала себе в рюмку фруктовую воду.
- Нельзя мне, - покраснела Муся.
- Ты ее такими вопросами не смущай, - засмеялся Вовка, ласково взглянув на жену.
- Да, Вовка, - вспомнил я. - Знаешь, кого я нынче в поезде встретил? Гущина.
- Что?!
Серегин с треском поставил рюмку, расплескав вино по скатерти. Муся, укоризненно взглянув на мужа, посыпала пятно солью.
- Ну что, что? Гущина, говорю, встретил.
- Да по этому гаду давно петля плачет! Где ты его видел?
Я коротко объяснил, как встретил и потерял Гущина.
Вовка заходил по комнате.
- Ушел! Опять ушел!
- Да о чем ты? - перебил я, ничего не понимая. - Откуда он ушел? Почему он - гад?
- Гадина! - жестко повторил Серегин. Розовощекое лицо его от ненависти побледнело. - Сашу Борзова и Вальку Тетерева немцам продал!
- Вовка! - Я но мог поверить ему. - Что ты говоришь?..
Все это прозвучало как дикий бред, и тем ярче, как при мгновенной ослепительной вспышке, увидел я наших ребят. Саша Борзов каким-то очень чистым голосом спросил:
- Что задумались, хлопцы?..
Сначала я увидел его руки - мужественные и изящные, с длинными тонкими пальцами, руки музыканта и художника. За одни такие руки человека можно называть красавцем, а у Саши, под стать им, была и гибкая фигура, и нежное, как у девушки, лицо, с резко, по-мужски очерченными губами, широко раскрытые серые глаза, глядящие на мир удивленно и радостно. Руки его я никогда не видел без дела - они то постукивали мелком, покрывая черное поле доски ровными строчками алгебраических формул, то - чаще всего, и это было их любимым занятием, - легко несли черный карандаш по плотному ватману. На бумаге, из каких-то небрежных и смелых линий и штрихов, возникали наши потешные физиономии или огромная, как чернильная клякса, родинка на лысине преподавателя немецкого языка; сколько раз, взглянув на такой мгновенный набросок, невольно фыркали мы во время урока. Но это забава, дома Саша писал маслом; у него был зоркий глаз, твердая рука и доброе сердце - великолепные пейзажи и этюды, получавшие высокие оценки на московских выставках молодых художников, являли собой чудесный сплав всех этих качеств. Саше Борзову как художнику прочили блестящее будущее, в московскую школу живописи он был принят вне конкурса. Надо ли говорить, что наша школьная стенная газета, которая несколько лет подряд оформлялась Борзовым, считалась лучшей в городе.
В десятом классе Саша Борзов оставался, пожалуй, единственным, кто не переболел поветрием юношеской любви. И, возможно, поэтому-то девчата не только десятого "А", но и двух других параллельных классов особенно часто дарили Сашу своими признаниями. Как сейчас вижу: с пунцовыми щеками Борзов сидит за столом, хмурит брови и недовольно постукивает пальцами.
- Сашка, опять записку получил? - подкатываемся мы, причем некоторыми из нас движет не только любопытство, но и жгучая ревность.
- Получил, - вздыхает Саша.
- От кого?
- Ну вот еще! - говорит он и, словно спохватившись, торопливо рвет записку на мелкие клочки, в довершение прячет обрывки в карман...
Так же отчетливо, до мельчайших деталей, до каждой веснушки-звездочки на вздернутом носу я вижу Вальку Тетерева.
Невысокий, скорее даже маленький, узкоплечий, с огромной рыжей шевелюрой, конопатый, он надевает очки в черной роговой оправе и сразу становится похожим на профессора в карикатуре. И он бы обязательно стал настоящим профессором, имя которого - верю в это! - с глубоким почтением произносилось бы в стенах любого университета.
Валька Тетерев был математической звездой нашей школы. У него была феноменальная память и острый ум, не терпящий безделья. Очень любил физику и химию, самостоятельно ставил мудреные опыты и постоянно ходил с красными, обожженными кислотой и щелочью руками.
Математиком он, конечно, был врожденным; скучная и мудреная для многих из нас математика была для него понятна и естественна, как воздух, он просто жил ею.
Объясняя кому-нибудь задачу, Валька искренне недоумевал, как это можно не понимать.
- Правда, не знаешь? - изумлялся он, помаргивая за стеклами очков редкими рыжими ресницами. - Смотри, ведь это так просто!..
В тревожные дни четвептных опросов Валька иногда выручал нас, "филологов". Стоило его уговорить, и он выкапывал из памяти какую-нибудь мудреную задачу, обращался с РРЙ к педагогу.
Иван Петрович Андриевский, такой же страстный математик, как и Тетерев, быстро просматривал условия задачи, потом задумчиво дергал белую бородку, потом многозначительно покашливал - интересно, интересно! - и забывал обо всем на свете. Вместе с Валькой они начинали стучать мелом сразу на двух досках и стучали обычно до тех пор, пока в коридоре не заливался спасительный звонок. Ради справедливости надо сказать, что на такие "выручки" Тетерев соглашался очень редко и только в самых крайних случаях.
У этого маленького узкогрудого человека было большое и отважное сердце.
Однажды мы только ахнули. Увидев на улице, как рассвирепевший верзила в сапогах с отворотами ударил женщину, Валька преспокойно подошел к нему и, чуть дотянувшись, основательно съездил того по тугому подбородку.
Верзила удивленно икнул, коротко занес над рыжей Валькипой головой увесистый кулак. Подбежавшие вместе с нами рабочие спасли щупленького Вальку от расправы.
Самое удивительное, что, ударив, Валька не попытался даже отбежать.
- А что было делать? - минутой позже совершенно спокойно спрашивал он. - Объяснять ему, что бить женщину - скотство? Не поймет...
Вспоминается и смешное.
Мы стоим на школьном дворе, ожидая начала выпускных экзаменов. Валька в белой рубашке с открытым воротом, молчаливый и собранный. В руках у него ничего нет - ни книг, ни конспектов, ни шпаргалок.
- Надо сбегать, - киваю я на стоящее в самом углу двора летнее заведение, из-за стен которого, к возмущению педагогов, нередко поднимаются клубы табачного дыма; меня же влекут туда более прозаические надобности.
- Ты с ума сошел! - Маленькие Валькины глаза становятся от ужаса огромными. - Перед экзаменами? Верная двойка!
- Валька, - колеблюсь я. - Надо же...
- И мне надо, - под общий хохот признается Валька. - А нельзя...
... - Вовка, что ты говоришь? - переспросил я.
- Что было, то и говорю, - подтвердил Серегин, расстегивая теснивший крючок гимнастерки. - Ты Игоря Лузгача помнишь?
- Конечно, помню.
Пришел к нам в десятый класс такой парень - Игорь Лузгач. Щуплый, с горящими и черными, как угли, глазами, он был полон скрытой нервной силы, готовой прорваться самым неожиданным образом. Игорь то получал одни пятерки, восхищая педагогов, то, замкнувшись, словно погаснув, еле-еле вытягивал на тройки. Иногда он приходил в класс во всем новом - с фуражки и до коричневых полуботинок, а через несколько дней снова жался на последней парте в потертом пиджаке и разбитых, не по размеру, сапогах. Был он молчаливым, вспыльчивым, странные метаморфозы с одеждой мы объясняли чудачеством, пока не выяснилось, что отец Игоря - безнадежный алкоголик. Все эти годы о Лузгаче я ничего не слышал...
- Ну так вот, - рассказывал Серегин, - приехал он в начале прошлого года. В январе или феврале, так вроде...
- В конце января, - уточнила Муся и тихонько вздохнула.
- Правильно, - кивнул Вовка. - Приехал из Донбасса, на шахте там работал.
- Он разве горный кончил?
- Войну он кончил! - не задерживаясь на объяснениях, мимоходом ответил Серегин. - Ночевал у нас две ночи. Худущий. Как уж он там на шахте работает при его комплекции - не представляю. А так - все такой же.
Говорит, говорит, потом будто на столб налетит - молчок.
Сели вот так же, выпили, а у него, смотрю, руки дрожат...
- Вот и вы хоть бы по одной выпили, - воспользовавшись случаем, напомнила Муся. - Потоми доскажешь.
- Эх, верно ведь! - спохватился хозяин. - Ну, давай.
Ужин, однако, на ум не шел; минуту спустя, не сговариваясь, мы оба потянулись к папиросам.
- В общем, скажу тебе, - продолжал Серегин, - пил Игорь. Я-то сначала подумал - по наследству. А потом понял: сам он до жизни такой дошел. Поднабрался когда, все и выложил. Зубами скрипел!
- Как вспомню, и сейчас не по себе, - вставила Муся и зябко передернула плечами.
- Учились они все в Москве. Борзов - в художественном, Валька Тетерев в университете, Игорь - в технологическом. А как война началась, в первые же дни в один студенческий батальон ушли. В Москве и формировались. Отправили на Украину, вот там где-то с Гущиным и встретились. Вроде он в Днепропетровске учился, откуда его и призвали... Сначала-то у них все хорошо шло.
Это всегда так - когда все хорошо, то и все хорошие.
А потом потрепали, от батальона одни рожки остались.
И остатки эти в окружение попали. Вальку ранило; с раненым далеко не уйдешь, другие-то вперед ушли, а наши:
поотстали. И здесь еще Гущин человек как человек был.
Вместе со всеми Вальку на носилках нес. Рассчитывали до ближайшего села дойти, у надежных людей оставить.
Можешь представить, как это раненого на носилках тащить - в лесу, по оврагам да хорониться еще надо. Тогда первый раз свою душонку Гущин и показал. Здоровый, как бугай, и заскулил. "Надоела вся эта хреновина, поднять руки, и конец. Не звери же они". Ребята как цыкнули - сразу вывернулся. "Что я - за себя боюсь? Вальку погубим. Ему доктор нужен. Лекарство нужно. Может, великого человека губим. Сами-то, говорит, все мы одного его не стоим". Видал как? А Вальке, правда, плохо было, Игорь рассказывал: очнулся он и говорит: "Оставьте меня, ребята. По теории вероятности, шансов у вас выбраться больше будет..." И тут, видишь, математику свою не забыл! Гущин опять сорвался. Отозвал ребят, глазами виляет. "Валька, говорит, умно сказал. Так всем хана будет". Ребята снова стыдить его. А с ними еще сержант пробивался. Так тот проще. Затвором щелкнул. "Я, говорит, тебя, падло, обучу сейчас, как людей бросать!" Лучше, наверно, если б он тогда его и шлепнул!..
Вовка досадливо взмахнул рукой, заходил по комнате.
- Добрались ночью до какой-то деревни, в лесу рассвета ждут. Намаялись, конечно, свалились. Сначала сержант дежурил, потом Гущин его сменил. А до Борзова с Игорем и очередь не дошла. Валька Тетерев потом уже рассказал. Показалось ему, что Гущин в кусты нырнул.
Валька слабый был, окликнул тихонько - тот услышал, назад подался. Флягу подал - напиться, успокоил еще:
сип, дескать, утром врача найдем. На рассвете-то он лекарей и привел всех сонных, как цыплят, скрутили!..
Я попытался высказать сомнение - настолько все это звучало противоестественно. Серегин сердито перебил:
- И это еще цветики!.. Сделали его в лагере полицаем. Под Уманыо. Вот он тогда и усики отпустил: за украинца себя выдал - немцы-то сначала с националистами заигрывали. Хотя какие там к черту националисты - сброд всякий на такое дело и шел только!.. Ну, вот, Вальке совсем плохо стало: не лечат, от голода ослаб, а Гущин раздачей хлеба ведал. Ребята его стыдить: ты чего ж, сука, делаешь? Валька-то погибает, подкинь ему хлеба. Отказал. "Все равно, говорит, не жилец. А за "суку" еще пожалеете..." Потом Саши Борзова очередь пришла. Гущин, конечно, и сказал, что Сашка рисует.
Вызвали его к коменданту, - вернулся с бумагой, с карандашами, бледный и злой. "Я, говорит, им нарисую!.."
И нарисовал, конечно! На весь лист Гитлер ручки и пожки задрал, извивается, как уж, а в брюхо ему штык воткнут, кишки только во все стороны летят!.. Увели Сашку. Вечером Гущин пришел, Игорь к нему: "Где Борзов?"
Тот ухмыляется. "Дурак твой Борзов оказался. Может, говорит, ты умнее теперь станешь". Это Игорю-то. А тот ему ответил. "Точно, мол, - умнее буду. Выживу. На твою погибель выживу. Охота мне, говорит, дождаться, пока тебя в петле поганой удавят!" - "Спасибо, говорит, что предупредил. Обещаю тебе, что последнего свидетеля я не оставлю. До первого случая..." И сделал бы, конечно, так, если б Игорь не опередил его. Перегоняли их куда-то ночью, он с моста и прыгнул. Все равно терять нечего было.
- Ушел?!
- Ушел. С пулей в боку и ногу сломал. Ударился обо что-то, как прыгал. Всю ночь, пока силы были, на доске плыл. Это-то и спасло... В общем, выцарапался. До своих добрался - в госпиталь положили. А выписался - в армию не берут.
- Почему?
- Ну, почему? Без документов, без оружия. Один из всех уцелел. Разве бы ему тогда кто поверил? И пить-то, наверное, с этого начал. Можно понять, что у него тогда на душе творилось!.. Работал на восстановлении, потом Донбасс освобождать начали, в шахту послали. Сюда в отпуск приезжал. Поглядеть, нет ли здесь этого гада. Да разве он дурак, - в Кузнецке-то сидеть!..
- Слушай, Вовка! Как же он так мог? - Рассудок все еще отказывался понять эту черную весть. - А?
- Не знаю, ничего не знаю. - Вовка тыкал в пепельницу очередную папиросу, закуривал новую. - Всегда он такой сволочью был! Помнишь, как после волейбола газировку пить пошли?
- Нет, не помню. И что?
- А я помню! Не хватило что-то у нас денег. Говорим ему: Колька, добавь. "Ни копейки, мол, нет". И сразу ходу от нас. Ну нет и нет, черт с тобой - без сиропу выпили. А назад идем - стоит, эскимо жрет. Копеечная Душа, шкура!
- От эскпмо до предательства - огромная дистанция, Вовка.
- Из мелочей складывается целое. - Вовка снова побледнел. - Пока эту гниду не раздавят, мы спокойно жить права не имеем! И на том свете ребята не простят!
- Игорь сообщал о нем?
- Сразу же, конечно. Да без толку все. - Не дойдя до угла комнаты, Серегин круто обернулся. - Правильно!
Сейчас же идем. Надо рассказать, что ты его встретил.
Пошли.
Мороз в ночь окреп, и едва мы вышли, холод перехватил дыхание, выжал из глаз слезы.
Я до сих пор помню это ощущение - твердея, острые льдинки слез прижигают горячие веки...
- Подумать только - и такая гадина живет среди хороших людей! А они даже не подозревают. - Юрий наклоняется, стискивая кулаки, качает головой. - Почему-то погибают самые лучшие, самые честные. А всякие подонки выживают. Цепляются, изворачиваются, продают и остаются живыми. Дерьмо не тонет...
Заглядевшись в окно, он долго молчит, потом вскакивает.
- Кузнецк!
За окном бегут плоские корпуса обувной фабрики, громоздкие четырехугольники элеватора, бетонные опоры моста - привычное, незабытое, навсегда родное.
3
Стоило прежде, до войны, упомянуть в разговоре Кузнецк, и случайный собеседник тотчас же кивал:
- Знаю, знаю. Сапоги там на станции покупал. Хорошие сапоги!..
Это было обычной картиной: поджидая поезд и дружно косясь на дежурного милиционера, по перрону небольшого чистого вокзальчика прохаживаются дядьки с плетеными сумками и женщины с подозрительно могучими бюстами.
Подлетает поезд; из вагонов выпрыгивают пассажиры, и на восемь - десять минут добропорядочный вокзальный перрон превращается в шумную толкучку. Из кошелок, изпод вязаных кофт и жакетов мгновенно худеющих тетушек извлекаются хромовые, зеркально сияющие на солнце сапоги, коричневые тупоносые ботинки, легчайшие, на кожаной подошве, тапочки. Торг идет быстрый, напористый, дежурный милиционер бегает от одной группы к другой, стыдя и попугивая; потом раздается гудок, спорные сделки молниеносно завершаются и, зажимая под мышками глянцево сверкающие чуда, пассажиры хватаются за поручни.
Перрон пустеет. Последним, расправив смятые трешки и спрятав их за ворот рубахи, уходит благообразный, с седой бородкой, старик. Степенно покачивая пустой кошелкой, он на ходу подмигивает милиционеру.
- И чего ты сердце свое каждый раз травишь? Чай, не ворованное продаем - свое, кровное. Айда-ка по косушке пропустим, вот и дело будет...
Слава кузнецких кустарей-сапожников начала меркнуть с тех пор, как на окраине города поднялись корпуса обувной фабрики; сейчас разве что в двух-трех домах стариков-упрямцев приглушенно постукивают молотки и пахнет спиртовым духом светло-ореховых подметок. Некогда тихий и грязный городок сапожников и кузнецов стал значительным промышленным центром. Его многочисленные заводы и фабрики выпускают обувь и хром, машины для текстильной промышленности и баяны, ремонтируют моторы и варят мыло. Потеснив старые деревянные улочки, поднялись кварталы многоэтажных домов, былые ухабы и рытвины сравняли широкие полосы асфальта, по которым с утра до ночи бегут автобусы.
И только наша школа осталась прежней.
Трехэтажная, из красного, добротной старинной кладки кирпича, она все так же глядит на мир широкими, чисто вымытыми окнами, одинаково радушно встречая и тех, кто впервые переступает порог, и тех, кто вышел из нее много лет назад.
Я не стал бы так подробно рассказывать о Кузнецке, и тем более о нашей школе, если б не знал, что у каждого из моих будущих читателей есть свой, как бы он ни назывался, - Кузнецк и своя - первая школа; с этого, по-моему, и начинается Родина. А уж если и попадется иной, кому безразлично, где он родился, рос и учился, - бог с ним, ему же хуже!..
...В школе тихо и пусто.
На втором этаже рабочие в синих халатах вносят в учительскую столы и стулья, остро пахнет свежей краской. На лестничной площадке стоит старое трюмо с потускневшим верхом, пол здесь выложен широкими кафельными плитками, вытертыми тысячами каблуков.
Прежде всего мы идем в свой класс.
Раньше тут стояли столы, сейчас - парты, на их тусклой черной поверхности неподвижно греются солнечные зайчики.
Широким шагом Юрка подходит к доске, берет осколок мела.
- Квадрат суммы двух чисел, - громко говорит он, - равен квадрату первого числа плюс удвоенное произведение...
Все по-прежнему, и все, однако, не так.
Несколько минут разговариваем в коридоре с довольно молодой "техничкой". Прежних педагогов она не знает, нынешних не знаем мы; директор школы оказывается на месте, в кабинете. Фамилия его нам ничего не говорит - Цветков.
Кабинет находится на первом этаже, в самом углу коридора. Когда-то это была святая святых, в которую редко кто заглядывал по своей воле. Сейчас, постучавшись, переступаем порог без былого трепета: чуточку любопытства пополам с легкой грустцой.
У директора посетитель - немолодой широкоплечий человек, смешно, по-ученически сложивший на коленях руки.
- Садитесь, товарищи, - приглашает директор. - Я сейчас освобожусь...
У него внимательные серые глаза, пытливо глянувшие на нас из-под стекол роговых очков, большой загорелый лоб и белесые густые волосы, - приметы, по которым с одинаковым основанием можно дать и сорок лет и пятьдесят пять.
- Вот так, товарищ Максимов, - говорит директор, делая какую-то пометку в тетради. - Вашего сына мы зачислили в десятый "А".
По широкому грубоватому лицу посетителя пробегает мягкая улыбка, он поднимается.
- Спасибо, товарищ директор! Я ведь, сказать вам, тоже этот класс кончал. В 1934-м...
- Да ну? - Озабоченный взгляд директора меняется, теплеет. - Приятно, очень приятно! Дело в том, что и я кончал девятый "А". В двадцать восьмом, тогда еще девятилетка была.
Мы с Юркой переглядываемся; директор провожает Максимова до дверей, долго прощается с ним.
- Прошу извинить, - вернувшись, разводит он руками. - Видите, как получилось?
Мы делаем шаг вперед, докладываем:
- Десятый "А" выпуска тысяча девятьсот тридцать девятого!
Секунду-другую серые глаза из-под очков недоверчиво окидывают наши торжественно-напряженные лица и молодо вспыхивают.
- Вот это праздник! - Директор протягивает нам обе руки. - Ну спасибо, товарищи, спасибо!..
Уходим мы через час, если не позже, вдоволь навспоминавшись и договорившись провести летом будущего года, если, конечно, будем живы-здоровы, съезд бывших учеников нашего десятого "А".
- Только помните об условии, - напоминает директор, - у нас! Старички вон до сих пор при каждом выпуске вспоминают: хорош, мол, класс, да в 1939 лучше был. Так что помните: школа в вашем полном распоряжении!
Он провожает нас сначала до дверей, потом выходит на .
крыльцо и, когда мы оглядываемся, снова принимается махать рукой. Человек, которого мы прежде не знали, которому по виду можно дать и сорок и пятьдесят пять и которому сейчас по душевному порыву столько же, сколько в эти минуты и нам с Юркой, - по восемнадцати.
...Обойдя полгорода, мы сидим в Пионерском парке, вытянув усталые гудящие ноги.
Разбитый комсомольцами и пионерами в тридцатые годы на пустыре, где когда-то стоял приземистый с жирно блестящими куполами собор, парк разросся, давно стал излюбленным местом отдыха горожан, но благодарно сохранил свое крылатое молодое имя - Пионерский. Мы бегали сюда едва ли не всем классом, готовились к экзаменам, дурачились, назначали в тенистых, пронизанных солнцем аллеях свои первые свидания... В безветренном синем воздухе чуть слышно шумят кроны деревьев, благоухают в клумбах цветы, стеклянно разбиваются струи фонтана.
Рядом с нами на скамейку присаживаются две девчушки с одинаковыми кокетливыми челочками и оживленно говорят о каком-то Лешке. Юрий мельком смотрит на них, улыбается.
- Сейчас и наша девушка придет.
Девчата недвусмысленно фыркают - два пожилых, в их представлении, дяди говорят о девушке - и, смущенные взглядом Юрия, отворачиваются, щебечут.
Наша девушка - это Шура Храмкова, единственная, не считая Вовки Серегина, кого нам удалось найти в Кузнецке.
Серегину мы позвонили на фабрику еще утром и договорились о встрече; Шуры не было ни дома, ни на работе, оставили ей записку с требованием быть в три часа дня на центральной аллее - сегодня суббота, освободиться пораньше имеет право даже такой руководящий товарищ, как начальник жилищно-ремонтной конторы.
- Очень уж она себе не женскую профессию выбрала, - удивляюсь я.
- Почему? По характеру. Помнишь, она какая боевая? Ого! - Юрий сжимает кулак, многозначительно покачивает им. - В наше время не разберешь, какая работа мужская, какая женская...
- По-моему, идет, - не очень уверенно говорю я.
Ну, конечно же, Шура! Разве что чуть пополневшая, она идет прежним стремительным шагом; еще издали глаза ее, под разлетевшимися бровями, неудержимо улыбаются; не слушаясь, расплываются в улыбке полные губы.
Девчонки на скамейке фыркают и поднимаются. Эх, челочки, челочки, ничего-то вы еще не понимаете!
- Ох, молодцы! Ну, молодцы! - чуть запыхавшись, вместо приветствия говорит Шура и обнимает нас обоих сразу. Сейчас, вблизи, видно, что и она далеко не молоденькая. Густые каштановые волосы прострочены серебряной нитью, золотистый пушок по краешкам губ, который в юности тянуло поцеловать, теперь, увы, скорее напоминает о возрасте...
- Где ты сейчас? Как живешь? - Шура засыпает Юрия вопросами, то дотрагиваясь до него рукой, то дергая за пуговицу пиджака, и не сводит с него заблестевших, не тронутых временем глаз.
Все понятно. Юрка всегда пользовался у наших девчат большим вниманием, нежели я, смешно только, что это задевает до сих пор.
- Так чего мы стоим? - удивляется Шура. - Пошли ко мне.
- Нельзя. - Юрий, улыбаясь, смотрит на все такую же подвижную, энергичную Шуру. - Сейчас Вовка Серегин подойдет.
- Он такой толстый стал! - смеется Шура и не договаривает.
- Это кто толстый? - раздается грозный бас; розовощекий и круглый, как шарик, Вовка Серегин выкатывается откуда-то из-за деревьев. - Я толстый?
Облапив, он стукает всех нас троих лбами, озабоченно спрашивает Шуру:
- Ну как ты? Я тебя давно что-то не встречал.
- А что мне делается? - беспечно отвечает Шура и снова радостно оглядывает нас. - Здорово, что мы собрались, ребята!
Она подхватывает нас под руки, мы идем плечо в плечо, перегородив тротуар и явно мешая прохожим, весело болтаем, - почти совсем так, как ходили по Кузнецку много лет тому назад...
- Одну минуту, ребята. - Наш энергичный верховод останавливается возле небольшого, не законченного ремонтом дома и, выскользнув из рук, ныряет в покосившуюся калитку.
Деревянный сруб уже перебран, между золотистых бревен торчит пакля, косыми треугольниками сложены балки крыши, в калитке видна красная горка кирпичей, - Пошла на объект, - подмигивает Вовка.
- Субъект пошел на объект, - балагурит Юрий. - Что, не стихи разве?
Шура возвращается, стряхивая с плеч опилки, глаза ее удовлетворенно блестят.
- Заканчивают. Попортила я с этим домом кровушки!
- А портить - обязательно? - спрашиваю я.
- Обязательно! План поломала, а этот дом отремонтировала. Живет в нем такая же горемыка, как и я.
Вдова.
- Как вдова?
Не веря услышанному, я смотрю на Шуру и понимаю, что ничего-то мы не заметили, не поняли. Ни этих скорбных складочек у губ, ни давней припудренной синевы под глазами, не вгляделись, наконец, в сами глаза стремительно заполняемые болью.
- Обыкновенно - вдова, - просто и сурово говорит Шура.
ВДОВА
Шура шла, радуясь, что сегодня удалось освободиться засветло.
Во дворе на нее чуть не налетела Женька. Длинноногая, смуглая, как цыганенок, она неслась, держа в вытянутых руках миску с малосольными, облепленными смородиновыми листьями огурцами.
- Мам, а у нас гости! - торжествующе выпалила она. - Дядя Сережа приехал!
- Да? - Шура на секунду остановилась, по ее полным губам скользнула быстрая улыбка, и тут же, если не одновременно, широкие брови сошлись у переносья. - Ну, пойдем.
Шура шла позади дочери, глядя, как мелькают ее стройные загорелые ноги, и потихоньку вздыхала, О чем? Бог весть...
Столик в прихожей был завален кульками и свертками, такие же кульки и свертки лежали в столовой. - Шура улыбалась и хмурилась. "Ну, конечно, Сергей Сергеевич без этого не может..."
- Здраю-желаю, Шурочка! - невысокий крепыш с бритой до синевы головой, на широких плечах которого прочно лежали голубые полковничьи погоны, легко вскочил со стула, почтительно поцеловал Шуре руку.
- А это обязательно, Сергей Сергеевич? - выговорила Шура, показывая на свертки. - Правда, ну зачем?
- Суровый вы человек, Шурочка! - шутливо пожаловался Пересветов. Неужели до сих пор не поймете, что мне-то и порадовать на этом свете некого? Кроме ваших дочек. И вас.
Минуту назад веселый и оживленный Пересветов погрустнел.
- Простите, Сергей Сергеевич! - извинилась Шура, ласково дотронувшись до его локтя.
- Мам, обедать! Дядя Сережа - обедать! - скомандовала вбежавшая Женя.
Анна Семеновна варила на кухне пельмени; о госте она не обмолвилась ни словом, но весь ее вид, озабоченность, с которой она стряпала, говорил о том, как она довольна.
Видно, все свое радушие и хлебосольстве, которые не успел оценить покойный зять, она отдавала его товарищу,
- А Нинушка где, мама?
- В кино убежала.
- Балуешь ты ее. Позавчера же была.
- Когда и побегать, как не теперь. Чай, лето. - Анна Семеновна легонько подтолкнула дочку. - Неси, пока не остыли-то. Да садитесь, сейчас и я тут прикончу.
За столом Пересветов шутил и только под конец, слегка захмелев от трех рюмок водки, признался:
- Переведут, должно быть, меня из Куйбышева. Вызвали в отдел кадров.
- Жаль, - огорченно сказала Шура. - А может, обойдется?
- Вряд ли, Шурочка. - Пересветов кротко вздохнул, показал большим пальцем куда-то вверх. - Туда зря не приглашают.
- И к нам больше не приедете? - сокрушенно спросила Женя.
- Что ты, Чернявочка! - переполненный теплотой, голос Пересветова дрогнул. - Куда бы ни послали, хоть в отпуск, а примчу. На тебя, козу, поглядеть.
Сергей Сергеевич обнял острые плечи Жени, она доверчиво и привычно прижалась к нему. "Детей любит, а своих нет. Оттого и все семейные неурядицы", - подумала Шура.
- Ну, Анна Семеновна, - повеселевший Пересветов поднялся, шутливо прижал руки к груди, - уважили!
Высший класс - пельмешки. Экстра! Земным вам поклоном за них!
- Вы уж скажете, Сергей Сергеевич! - Анна Семеновна от удовольствия зарумянилась. - Нравится, так еще кушайте.
- И рад бы, да не могу. После такого обеда - два часа гулять надо. Чтоб не растолстеть. - Пересветов взглянул на Шуру. - Не составите, Шурочка, компанию? Соскучился я по вашему Кузнецку.
- Чего же не погулять. Погуляйте, - поддержала Анна Семеновна. - Вон теплынь какая.
- Я с удовольствием.
Несколько минут, пока Шура переодевалась, Пересветов простоял перед фотографией Андрея - своего фронтового друга и побратима. Фотография была увеличена скверно, но даже на ней глаза Андрея были живыми и требовательными.
- Я готова, - выйдя из спальни, объявила Шура; увидев Сергея Сергеевича у фотографии, она потаенно вздохнула.
Вечерело, откуда-то пз центра доносилась музыка; словно подчиняясь тихой благодати августовских сумерек, Пересветов взял Шуру под руку. Она с удовольствием оперлась на его руку, про себя улыбаясь. Приятно все-таки почувствовать себя женщиной. А не только начальницей, которую по дурной привычке многие зовут на "ты" да еще жалуются: "Худо с тобой, Александра Никпфоровна. С мужиком тяпнешь по сто,, и полное взаимопонимание!.." Сколько же лет ее никто не вел под руку?..
- Дражайшая моя половина опять сцену закатила, - неожиданно насмешливо и зло сказал Пересветов. - Хоть вправду бы ревновала - еще понять можно. А то ведь так, по вздорности своей!
- Сергей Сергеевич, может, вам действительно к нам не ездить? - Шура нахмурилась, попыталась высвободить свою руку. - Мне ведь важно знать, что вы живы-здоровы.
- Представьте себе на моем месте Андрея... Разве бы.
он забыл семью своего товарища?
"Никогда. И я первая не разрешила бы этого", - хотелось ответить Шуре, но она промолчала.
- Вот и я так же, - словно услышав ее ответ, коротко сказал Пересветов.
- Вы бы тогда вместе, что ли, приехали.
- Звал, сколько раз. - Пересветов поморщился. - Занятая особа...
Шура промолчала опять, испытывая естественное чувство неловкости, жалея Сергея Сергеевича и в который раз поражаясь тому, что о близком по существу человеке можно, оказывается, говорить с такой неприязнью.
Прошли мимо гостиницы, в освещенных окнах которой мелькали майки командировочных. Пересветов вздохнул.
- Вот здесь мы с Андреем жили целую неделю.
Почти двадцать лет прошло. - Он пожал Шурину руку. - Помните, Шурочка?
Еще бы Шура не помнила этого!
- Прошло, Сергей Сергеевич, не двадцать лет.
Жизнь прошла.
- Да, жизнь...
Непринужденной беседы не получалось; расспрашивать Шуре ни о чем не хотелось, что-либо советовать она тем более не могла. Да и что тут можно посоветовать?..
О жене Сергея Сергеевича Шура знала только то, что она чуть не вдвое моложе его и раоотала прежде парикмахером. Четыре года назад, будучи уже человеком немолодым, подполковник и познакомился с ней в парикмахерской; кажется, ошибся и, мучаясь, не мог оставить беспомощного, как ему казалось, человека. Доверчивый, мягкий он очень, и всегда был таким...
Чтобы как-то нарушить затянувшееся молчание, Шура начала рассказывать о своей жилищно-ремонтной конторе. Пересветов рассеянно поддакивал, потом предложил:
- Дойдемте до парка?
- Пойдемте.
Гуляли долго, перебрасываясь в самых необходимых случаях ничего не значащими словами; только неподалеку от дома Сергей Сергеевич неожиданно сказал:
- Завидую Андрею.
Шура вздрогнула.
- Это жестоко, Сергей Сергеевич. - В ее голосе зазвенела, обида.
- Вы меня не так поняли, Шурочка, - поспешно возразил Пересветов. - И жил красиво и умер красиво. В бою. - Словно прося не возражать, Пересветов слабо пожал Шуре локоть, заговорил задумчиво: - Погано всетаки жизнь устроена... Каждый человек должен умереть - против этого не попрешь... Но если б меня назначили господом богом, я сделал бы так, чтобы человек уходил без болезней. Без мучений. Сразу... Ввел бы норму - ну, допустим, шестьдесят пять лет. Хватит... Стукнуло - собирает человек гостей. Выпивает прощальную чарку, и минута в минуту - прямо за столом - исчезает. Только облачко остается... И чтобы не смердило, от голубого облачка пахло бы, к примеру, "Белой сиренью"...
- Мрачные у вас нынче мысли, Сергей Сергеевич.
Представив себе голубое облачко, Шура невольно улыбнулась.
- Нет, почему же? Наоборот: светлые, гуманные. Немного красоты в том, чтобы умереть, держась за кислородную соску.
- А это что-то у вас совсем новое.
- Какое же новое... - Пересветов пожал плечами. - Уверяю вас, Шурочка, полковники - тоже люди. Иногда, как видите, находит и на них. Душу в мундир не оденешь...
И, снова неуловимо изменившись, спокойным шутливым тоном предложил:
- Может, до дому, Шурочка? Что-то на покой старые кости просятся.
Дочки уже улеглись; в столовой белела постланная Пересветову постель; Анна Семеновна ставила на кухне тесто.
- Утром, сказывал, уедет, - объяснила она свою позднюю стряпню и искоса взглянула на Шуру. - Все мается мужик?
- Не знаю, мама, не расспрашивала, - уклончиво ответила Шура.
- Как жизнь-то, бывает; натолкет в ступе - и не разберешь ничего. У одного и дома все, а он казнится. Другой в одиночку мается. И ведь мужик-то славный.
- К чему вы это, мама? - резко спросила Шура.
- Да так, к слову просто. - Мать, наконец, оглянулась. Повинуясь какому-то порыву, сухими пахнущими дрожащими пальцами жалостливо провела по щеке дочери. - Видно, и тебе на роду вдовья доля до конца писана, Я ведь помоложе тебя одна-то осталась...
- Идем спать. Поздно уже, - Шура нахмурилась.
- Иди, дочка, иди, - торопливо закивала Анна Семеновна. - Я сейчас тут...
Сергей Сергеевич спал или делал вид, что спит, - в столовой слышалось его ровное, может быть, слишком ровное для спящего дыхание; в тусклом серебре луны остро блеснула золотая звездочка на повешенном поверх стула кителе.
Спали и дочки. Шура наклонилась над их кроватью, по привычке, как на маленьких, поправила одеяло, и тут же теплые обнаженные руки старшей, Нины, обвили ее шею.
- Спокойной ночи! - горячо дохнула она в ухо матери.
- Спи, дочка, спи. - Шура дотронулась губами до прохладного лба дочери, быстро, чувствуя, как горячо стало глазам, отошла к своей кровати. Как все-таки будоражит каждый приезд Сергея Сергеевича и память и сердце!
...Они пришли в горком комсомола под вечер, когда второй секретарь Шура Валькова собиралась уже уходить,
- Капитан Храмков, - представился горбоносый летчик, коротко вскинув затянутую кожаной перчаткой руку к серой ушанке.
- Присаживайтесь, товарищи, - захлопотала Шура, сдергивая красные шерстяные варежки и возвращаясь за свой секретарский стол.
Второй офицер, помоложе и пониже, молча козырнул и молча уселся, не спуская глаз с молоденького и симпатичного секретаря горкома.
- С просьбой к вам, - объяснил капитан. - Застряли тут на несколько дней, тоскуем в гостинице. Сейчас по местному радио услышали про вечер в театре. Не одарите нас билетами? Товарищ - комсомолец, а у меня душа комсомольская. - Карие глаза капитана смеялись.
Досадуя, Шура вспомнила, что свободных билетов не осталось, нахмурилась и тут же просияла.
- Валюш, - крикнула она, - напечатай, пожалуйста, два билета.
Машинка в соседней комнате застучала с поразительной готовностью; через минуту, сложив полные губы трубочкой, секретарь горкома подула на печать, лихо прихлопнула ею два дополнительных билета.
- Пожалуйста.
- Благодарю вас. - Улыбаясь, капитан прищелкнул каблуками и, не удержавшись, по-штатски пожал девушке руку - крепко, чуть-чуть придержав ее в своей руке и заставив секретаря горкома порозоветь.
Два часа спустя на вечере встречи молодежи города с фронтовиками капитан Храмков сидел в президиуме рядом с Шурой. На вид ему было лет тридцать, если не больше: на висках, в черных смоляных волосах блестели первые сединки, но душа у него действительно осталась комсомольская, молодая... Часто поворачиваясь и щекоча своим дыханием ухо Шуры, он бормотал всякий смешной вздор. Шура кусала губы, старательно хмурилась, опасаясь, что не выдержит и расхохочется - на таком ответственном вечере для секретаря горкома это было бы ужасно! - и в конце концов, начав сердиться, с присущей юности категоричностью решила, что капитан - просто несерьезный человек. Несмотря на то, что под шинелью капитана, наброшенной на плечи, поблескивал плотно привинченный к гимнастерке орден Боевого Красного Знамени. В театре было холодно, в зале и президиуме все сидели в пальто, только ради приличия или расстегнув их, или, как капитан, набросив на плечи.
Потом этот несерьезный человек вышел к трибуне, рассказал, как советские летчики мужественно дерутся с фаглистами. По его рассказу получалось, что сам он, командир звена, ничего особенного не делает, только распоряжается, а его тут же присутствующий товарищ - лейтенант Пересчетов - герой, сбивший несколько вражеских самолетов. Сидящий в первом ряду наголо остриженный лейтенант краснел, украдкой поглядывал на второго секретаря горкома. Шура заметила его взгляд, улыбнулась, настроение ее снова улучшилось. Какой же девушке в двадцать лет не приятно, если на нее поглядывает симпатичный парень и если выясняется, что несерьезный человек - не такой уж несерьезный, хотя и веселый?..
Второй год скучавшие без кавалеров девчата и шестнадцатилетние фрезеровщики, грезившие о подвигах, восторженно аплодировали капитану, долго не отпускали его с трибуны. На свое место капитан вернулся почему-то погрустневшим и больше не шутил.
После официальной части начались танцы, в фойе играл небольшой оркестр.
Пока лейтенант, краснея и бледнея, раздумывал, капитан подошел к Шуре. Без шинели, перетянутый широким офицерским ремнем, он, приглашая, почтительно наклонил голову - его черные густые волосы упали на широкий лоб и снова взлетели. Шура улыбнулась, бросила на спинку стула пальто.
Как-то само собой получилось, что капитан пошел ее проводить. Следом за ними двинулся было и лейтенант, капитан оглянулся, строго сказал:
- В гостинице буду в одиннадцать ноль-ноль.
Лейтенант послушно вздохнул и отстал.
На улице было темно, холодно, под ногами тягуче скрипел снег. Капитан как-то просто, по-дружески взял Шуру под руку.
- Представляю ваш городок до войны, - сказал капптан. - Я тоже в таком жил... На улицах огни, люди... Из булочной кренделями пахнет. Слушайте! Капитан вдруг остановился. - А вы есть не хотите? У меня в гостинице колбаса есть.
- Нет, нет, - отказалась Шура и, проглотив слюну, убедительно повторила: - Нет, нет, ни капельки не хочу.
Снег под ногами завизжал снова, капитан вздохнул.
- Чертовски это здорово, когда войны нет! Не ценили мы...
Слово за слово они разговорились. Шура узнала, что капитан был сиротой, жил в детском доме, потом работал на заводе и все время мечтал стать летчиком. Училище он кончил в мае 1941 года, в первый же день войны ушел в армию. Рассказ Шуры был совсем коротким - о школе, о том, что хотела поступить в институт, да пока не смогла, что больше всего ей почему-то хочется стать инженером-строителем. Может быть, потому, что сейчас все разрушают.
- А стихи любите? - спросил капитан.
- Стихи? - Шура засмеялась. - У нас в школе свой поэт был.
Не обратив внимания на слова о школьном поэте, капитан начал читать облетевшее в тот год едва ли не всю страну стихотворение Константина Симонова. Шура знала это стихотворение, но сейчас, холодной зимней ночью, в темноте, из уст военного, державшего ее под руку, знакомые строчки звучали необычно, как просьба. У Шуры заколотилось сердце.
Жди меня, и я вернусь, Только очень жди!..
- У вас же ноги замерзли, - стараясь скрыть смятение, схитрила Шура.
- Ноги? - удивленно переспросил капитан и, только-только, должно быть, вспомнив о них, постучал сапогом о сапог. - Ничего.
- Вот я и пришла, - объявила Шура, останавливаясь возле своего дома.
- Шурочка, - попросил капитан. - Давайте завтра в кино сходим?
- Давайте, - сразу согласилась Шура и потом долго, пока не уснула, ругала себя за это.
Утром она решила в кино не ходить, решение не менялось весь день, но под вечер, когда капитан зашел в горком, она не осмелилась отказаться. "Неудобно", - обманывала она себя, хотя только что считала неудобным идти в кино с совершенно незнакомым человеком. И собственно говоря: что в этом плохого?..
В узком переполненном зале показывали комедийный киносборник. Положение на фронте было трудным, гитлеровцы рвались к Волге, и несколько сотен усталых людей, собравшихся здесь после заводских смен, хохотали, гляда, как на экране лихие советские солдаты побеждают придурковатых фашистов; дружный смех этот был в какой-то мере защитной реакцией. Глядя на смеющуюся Шуру, улыбался и капитан Храмков, но глаза его оставались равнодушными.
- Вам не нравится? - удивилась Шура.
- Нет, почему же, - неопределенно отозвался капитан и признался: Просто я знаю другую войну, Шура, Не обращайте на меня внимания.
А на улице, когда Храмков снова стал смеяться и дурачиться, он опять показался ей таким же молодым, как и она, минутное отчуждение исчезло.
Прощаясь, Храмков достал из кармана какой-то сверток, протянул его Шуре.
- Это подарок. - Капитан насильно вложил его в Шурины руки. - Вместо цветов.
Мать встретила Шуру попреком.
- Могла бы вроде пораныпз прийти. Одиннадцать доходит.
- Я в кино, мама, была.
- Еще лучше! А мать сиди, тревожься. Заработалась, думаю, дочка.
- Ой, есть хочется! - схитрила Шура, зная, чем лучше всего разжалобить мать.
Загремела заслонка печи; любопытствуя, Шура развернула сверток, от удовольствия засмеялась: в газете лежал круг перерезанной надвое копченой колбасы, на темно-коричневом срезе розовели мелкие звездочки шпига.
- Мама, смотри, что у нас на ужин!
Не особенно, кажется, веря, мать посмотрела на колбасу раз, другой, ее строгие глаза остановились на Шуре.
- Смотри, дочка. В начальники вышла - ловчить не начни. Не простят люди этого. Карточки-то у меня - где взяла?
- Что ты, мама! - Шура от возмущения покраснела. - Капитан подарил.
- Это какой такой капитан? - изумленно спросила мать, в упор, разглядывая еще гуще покрасневшую Шуру. - Смотри у меня, девка! Закрутит тебе капитан голову, потом ищи-свищи ветра в поле. Война!..
Ох и вещее же сердце оказалось у матери!
На шестой день Шура заявилась домой в неурочное время, среди бела дня, и, ведя за руку спокойного, чуточку смущенного капитана, с порога объявила:
- Мамочка, мы расписались.
У матери подогнулись ноги, цепляясь за стул, она села, заплакала.
- Да что же это вы со мной делаете, ироды? - Слепыми от слез глазами мать смотрела на негаданного зятя, Часто и горько качала головой. - Ее-то отец покойный три Года за мной ходил, а ты за неделю уводишь! Нешто так можно, а?..
Вечером в небольшой квартире Вальковых собрались Гости: сверх меры надушенный лейтенант Сережа Пересветов, положивший на свадебный стол весь авансом полученный сухой паек, Шурины сослуживцы по горкому и ее школьная подруга Зоя Гурова.
Высокая, разрумянившаяся, с заиндевелой прядкой волос, выбившейся из-под пухового платка, Зоя пришла, когда компания сидела уже за столом.
После недавних родов Зоя похорошела, и только сдержанность да застывшее в глазах выражение внутренней боли выдавали, что на душе у нее далеко не безоблачно.
Шура знала и о ее отчаянном, с горя, замужестве, и о приезде Юрия Васина, и о том, что вскоре после родов она развелась с мужем.
- Спасибо тебе, - непонятно для всех поблагодарила Шура, прижавшись разгоряченным лицом к холодной щеке подруги. Встретившись взглядом с Храмковым, которому она сегодня рассказала о Зое, Шура незаметно опустила ресницы. "У нас этого не будет, мы будем счастливы," - означало это движение.
- Горько, горько! - дружно кричали подвыпившие гости, и Шура, не стыдясь своего счастья, прижималась к мужу: чудные люди, смешно думалось ей, почему же им должно быть горько?..
А утром, ожидая поезда, Шура стояла с Храмковым на вокзале, чуточку досадуя, что он такой грустный: сама она была настолько переполнена пережитым, что еще совсем по-девчоночьи относилась к предстоящей разлуке, не принимала ее своим разбуженным и ликующим сердцем.
- Осенью обязательно поступай в институт. Теперь тебе легче будет. Храмков покосился на стоящего поодаль лейтенанта, тихо добавил: - Если только...
- Не загадывай! - Шура погрозила пальцем, покраснела.
Только вернувшись домой, Шура вдруг спохватилась, что не сказала мужу что-то самое главное, горько заплакала.
Поступить осенью в институт не удалось, Шура родила дочку. О маленькой Нинке майор Храмков узнал месяц спустя, сообщив свой новый адрес. "Очевидно, некоторое время задержусь в тылу", - писал он. Шура задумала было навестить мужа, но мать, а потом и он сам отговорили ее. "Какая нынче дорога, - увещевала мать, - дите изведешь". Андрей писал еще категоричнее: "Не вздумай, меня в любую минуту могут отозвать. Терпи, Шуренок, и жди. Только лучше жди!" Все последующие письма были полны вопросов о дочери какая она, как растет, - и настоятельной просьбой сфотографировать девочку.
Странно, что теперь, когда муж находился вдалеке от фронта, в безопасности, как он уверял, Шура начала тревожиться о нем больше, чем прежде; очевидно, нечто подобное испытывала и Анна Семеновна: Шура заметила, как каждый раз после получения письма от Андрея ее никогда не веровавшая мать теперь тайком крестилась.
Фотографию дочки Шура послала и попросила мужа прислать свою карточку. В первом ответе он попросту не откликнулся на просьбу. Шура напомнила. "Некогда, Шуренок, ателье близко нет", - отшутился он в следующем письме, не подозревая, конечно, как нужна была его фотография здесь, в Кузнецке. Время, потом рождение дочери словно отодвинуло А.ндрея от Шуры: она помнила его руки, губы, глаза, помнила его волосы, но все это в один облик почти не сливалось. Иногда только, словно при вспышке, возникало отчетливое, тут же исчезающее видение, удержать его в памяти было невозможно, это стало как наваждение, Шура отчаивалась. Знала и видела она мужа семь дней, а ждала больше года.
Фотографию Андрей так и не прислал, зато неожиданно, как снег на голову, явился сам.
Шура сидела в столовой, прислонившись спиной к теплой печке, и кормила дочку. В окно по-вешнему пригревало апрельское солнце, правая щека у Шуры была совсем горячей, в прикрытых ресницах дрожали теплые оранжевые пятна, - в такие минуты, чувствуя, как семимесячная Нина по-хозяйски мнет, щекоча, сосок полной груди, Шура впадала в дремотно-блаженное состояние.
И вдруг, вздрогнув, она открыла глаза, инстинктивно прикрыла обнаженную грудь.
Без стука, рывком откинув дверь и на ходу бросив у порога зеленый вещмешок, в комнату вбежал высокий худой военный. Шура не успела ни подумать, ни узнать, ни вскрикнуть, как он, вскинув ее вместе со стулом и с дочкой на руки, уже целовал их обеих.
- Андрюшка! - не то засмеялась, не то заплакала Шура и снова умолкла, почти задушенная жесткими обветренными губами; больше всего она боялась, что сейчас вместе с перепуганной дочкой они грохнутся из нелепой деревянной люльки, в которой держал их этот сумасшедший родной человек.
Чуть позже, когда успокоенная Нпнушка задремала, Шура сама прильнула к мужу; сияя глазами и краснея, она гладила его черные, тронутые на висках сединой волосы, удивлялась:
- Похудел как! А почему волосы такие короткие? Ты что, стригся?
- Карантин был.
Андрей прижался к Шуриной груди, она погладила его затылок и тут только заметила белевшее за ухом пятно - раньше его не было.
- А это что у тебя?
- Да ну, ерунда. - Андрей выпрямился, но Шура снова притянула его к себе.
- Подожди. - Она потрогала пальцами рябоватый, с куриное яйцо, шрам, сердце у нее захолонуло. - Это когда ты писал, что живешь в тылу?
- Шуренок, ну - ерунда! - взмолился Андреи. - Дай, я взгляну на доченьку.
- Она спит. - Положив руки на плечи мужа, Шура заставила его посмотреть себе в глаза, голос у нее дрогнул. - Больше так никогда не делай, слышишь?..
Десять отпускных дней, предоставленных Храмкову для долечивания, пролетели, как один: более того - иногда один день тянется куда медленнее, чем десять. Андрей подружился с дочкой, смешно морщившей в улыбке крохотный нос, когда он протягивал ей руки. Отдохнул и, хотя из широкого воротника гимнастерки по-прежнему торчала длинная худая шея с выдавшимся кадыком, заметно посвежел.
И снова был вокзал с дымящимся на солнце между шпалами сырым песком и гравием; но если год назад, переполненная счастьем, Шура не боялась разлуки, то теперь, став матерью и, может быть, впервые почувствовав себя женщиной, - трудно и больно билась то в тяжелевших, то слабеющих руках Андрея. Ничего поделать с собой она не могла: ощущение было такое, словно прощалась навсегда.
Ничего, однако, страшного не случилось. "Все хорошо, Шуренок, - писал Андрей в первом же письме.- Стал я тут большим начальником, командую другими - риску никакого. Не беспокойся и о моей худобе: в полку меня снова откормили. Веришь, стал такой толстый, что боюсь, как бы самолет не шлепнулся от перегрузки..." Несерьезный человек! - вспоминая свое первое впечатление, нежно и растроганно думала Шура; на некоторое несоответствие между утверждениями, что "риску никакого", и "боюсь, как бы самолет не шлепнулся", Шура постаралась не обращать внимания - так было спокойнее...
Потом чувство тревоги стало ровнее - приглушенное временем и терпением, смягченное открытой новостью:
Шуре во второй раз предстояло стать матерью. И удивительно: то, что неизбежно встревожило бы еще больше - возросшая ответственность - человека немолодого, то для молодости стало дополнительной защитой. "Теперь с Андреем ничего не должно случиться, не может случиться", - .
верила Шура. Логики в этом было немного, но мы, смертные, часто и сильны ее отрицанием.
Огорчало Шуру одно: как только станет заметно, из горкома придется уходить. Второй раз за два года в декретный - нехорошо. Шура вздыхала, но тут же успокаивалась: все это нескоро, когда-то...
Мать, узнав о новости, покачала было головой - "заспешили вы что-то" и по житейски мудро решила:
- Ничего, дочка, вырастим. Война-то, похоже, к концу идет.
Война в самом деле шла к победе. Чуть ли не каждый вечер вслед за позывными Москвы в эфире раздавался торжественный голос Левитана: "В последний час..." Письма Андрея теперь шли до Кузнецка дольше, чем обычно, стали еще короче и увереннее: "Скоро увидимся, Шуренок!" В одном из последних писем он сообщил, что майор Сережа Пересветов, который, как всегда, "кланяется", удостоен звания Героя Советского Союза и по-прежнему служит с ним. "В части, где командиром подполковник Храмков", - так шутливо, вскользь упомянул Андрей о своем новом звании.
Последнее письмо мужа было коротеньким, веселым и - чему больше всего порадовалась Шура - с фотографией. Андрей и вправду поправился, покруглел, с серой, плохого качества фотобумаги глаза его смотрели спокойно и требовательно, кажется, допытывались: "Ну, как вы тут, без меня?.." "Хорошо, Андрюша, все хорошо!" - улыбаясь, молча отвечала Шура. Сфотографировали Андрея, должно быть, прямо на аэродроме - за плечами угадывались расплывчатые контуры самолета, впрочем, Шура разглядела это много позже...
Письмо пришло в канун октябрьских праздников, и Шура удивилась, когда три дня спустя, собравшись идти на работу, она снова увидела в деревянном почтовом ящике конверт. "От Андрюши", - только секунду успела порадоваться она.
Конверт из толстой серой бумаги был надписан незнакомым почерком, в овальном штемпеле стоял всё тот же знакомый номер полевой почты. Похолодевшими пальцами Шура разорвала конверт, вынула глянцевый, с пробитыми изнутри машинописными строчками лист и тихонько вскрикнула...